СП № 15

Page 1

Бобырев Виноградова Дедюлин Жданов Іванів Йогансен Казаков Ксергс Мельників Мильштейн Николаев Новиков Осаулко Панкратов Петров Пичахчи Соломко Фоменко Шепелев Юрьев Юхименко



Свет или тьма Свет это или тьма? В пасмурный день на горизонте то ли светлеет, то ли белеет. Это может быть прояснение, а могут быть новые тучи, стена дождя; отсюда она кажется светлой, но внутри… Интерес не празден: ты живёшь в старом доме с протекающей крышей, поэтому от того, тьма на горизонте или свет, зависит, сух ли будет потолок в кабинете и не придётся ли провести полдня на чердаке между тазами, вёдрами и ёмкостями поменьше: руки заняты, дух взвинчен, в голове одна за одной пролетают оригинальные и нежные идеи — увы, бесследно. С другой стороны, именно что празден интерес, ибо узнай сейчас, дождь там или избавление, ничего в событиях дня не изменится: всё будет зависеть от фактов, а не знаний о них. Не стоит экстраполировать этот пример на карьеру и жизнь. К тому же, если честно, настоящее прояснение — пожалуй, правильней назвать его просветлением — трудно спутать с далёкой стеной дождя, даже тумана, даже белой и подсвеченной не пойми чем. Исключительная причина путаницы — в голове; верней, не путаницы, а желания: чтобы это был не дождь, а солнце, потолок квартиры оставался сухим, чердак — непосещённым, планы — многовместительными и исполняющимися во всей галлюцинаторной неполноте; чтобы твои день и ночь были так содержательны и осмысленны, что надеть на них тот или иной образец или шаблон не только стало невозможно, но и не захотелось никому на свете. На свете или во тьме?


Содержание Из книги «Обстоятельства времён. Поэма» Олега Александровича Юрьева — с. 3 • «Шарик луны сквозь облака…»; «Там интересная динамика…»; «Пращуры, предки, весь прайд виноградовский…»; «И мог только зелёный мох…»; «Бегущую по волнам всегда считала метафорой…»; «Сладкая вата Рождества…»; «Сойти с ума легко — ковровые ступени…»; «На белом…»; «Недержание времени. Всё относительно…»; «Воспользуйтесь мною — я всё понимаю…»; «Погуляй больничным парком…»; «Это тебя должно развлечь…»; «Слепой судьбе — как пьяному хирургу…»; «Полвека… Больше! Вахтенный журнал…»; «Я отвечаю за качество этой боли…» Нины Ивановны Виноградовой — с. 10 • Тот свет Николая Николаевича Фоменко — с. 15 • Не всякие перемены укладываются в голове Виталия Александровича Юхименко — с. 41 • Охотники, их семьи и боги Виктора Валерьевича Шепелева — с. 54 • «В белом море нет наяды…»; Краткая история Золотого Века; «Там, за оградой, без опоры…»; Макроэкономика кризиса перепроизводства; «говорил Холстомер Холстомерихе…»; «пророк мухаммед прежде чем стать пророком…»; «белый день сидит заплаткой…»; «Сегодня такой разговор…»; слепящая высота; озеро; «сильфидка…»; «и всё…» Олега Александровича Петрова — с. 77 • История Герхарда Кьеркегора Ксергса (Сергея Анатольевича Кулакова) — с. 85 • «и душа…»; «поля…»; «и никто не видит ни в небе ни в глине…»; «долго проносится птица…»; «ни во сне…»; «видят сны растения…»; «входят…» Игоря Игоревича Бобырева — с. 95 • Петрушка; Призрачность стай; Все в сад; ВРИМП Дмитрия Вячеславовича Дедюлина — с. 97 • Лес; «Из тумана серой цапли зов…»; Рондель; «Заячий вечер лёг…»; «Овёс растёт за окоём в песках…»; Из утопической поэмы «Коммуна»; Курортный пейзаж; День Майка Гервасиевича Йогансена в переводе Натальи Юльевны Бельченко — с. 114 • Из книги «Поезда моей Республики»; Из книги «Путешествие Равноденствием»; Из книги «Охота на Оленя» Ростислава Владимировича Мельникова в переводах Богданы Маровны Пинчевской и Юрия Цаплина — с. 121 • Сквозная щербинка Виктора Іваніва — с. 135 • «Есть такие неимоверные акробатические номера…»; «В сумраке ночи я воровал…»; Неудачный спектакль Андрея Вадимовича Жданова — с. 139 • Из «Мениппея про татаров» Сергея Анатольевича Панкратова — с. 143 • «ты будто кнопка лифта с меткой вверх…»; стекло; «убаюкивающе обволакивает…»; «тени бросаются в глаза больше чем свет…»; «Здрав­ствуй…»; «по пятницам чужая речь…»; «что ветры притянуты за уши…»; «вот смотрит паук из путаниц фасеточных…»; «корзина пóлна моисея иоанн…»; «куда уходит заднее число…» Дмитрия Александровича Казакова — с. 157 • Прогулка по вечернему городу Андрея Леонидовича Пичахчи — с. 163 • собака и её души; колени; шляпа деда; пакет; не закрывая штор; пираты; спэйс; слова Кирилла Алексеевича Новикова — с. 179 • Эстафета поколений Александра Моисеевича Мильштейна — с. 184 • Три орешка для Золушки; Обратимая фотография Юрия Александровича Соломко — с. 232 • О положении советских рабочих на каторге в Германии Льва Петровича Николаева — с. 239 • Повесть об остарбайтере Ивана Павловича Осаулко — с. 262


Олег Юрьев родился в 1959 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский финансово-экономический институт. Один из основателей литературной группы «Камера хранения». Автор книг прозы «Прогулки при полой луне» (СПб., 1993), «Франкфуртский бык» (М., 1996), «Полуостров Жидятин» (М., 2000), «Новый Голем, или Война стариков и детей» (М., 2004), «Обстоятельства мест (поэма)» (М., 2010) и др., книг стихов «Стихи о небесном наборе» (М., 1989), «Избранные стихи и хоры» (М., 2004), «Франкфуртский выстрел вечерний» (М., 2007), «Стихи и другие стихотворения» (М., 2011), «О Родине: Стихи, хоры и песеньки 2010–2013» (М., 2013), сборника статей и эссе «Заполненные зияния: Книга о русской поэзии» (М., 2013). Произведения переведены на немецкий, французский, английский, чешский, украинский и другие языки. Лауреат Премии имени Хильды Домин (2010), премии журнала «Звезда» (2012). Живёт во Франкфурте-на-Майне.

Из книги «Обстоятельства времён. Поэма» Прогноз погоды Лето будет пронзительно-ясное. Розовые и белые пирамидки каштанов станут светиться, т. е. выдыхать светящийся пар. Трава окажется влажно-блестящей, заострённой; голубизна неба — глубокой как никогда. Купы бульваров — кипы только что снятых свежезелёных шкур — закапают бело-прозрачной ослепительной кровью. Но на термометре будет ноль. В конце июня улетят птицы, на третьей неделе июля заснут ежи.

3


ЮРЬЕВ В кротовьих шубах, дрожа и поднимая плечи, пойдём мы вдоль цветения глупых растений, не знающих отличать свет от тепла. В августе встанут морозы ниже пяти и на всём сделается кайма из белого замёрзшего порошка — на розах, на винограде, на женских волосах. И даже молнии ночных гроз будут ледяные.

Будет дождь Лебеди — стоящие из Майна белые короткошёрстные змеи — спешно поплывут к берегу, отогнув с наклювом простые русские лица: по­ спешнее, чем умеют. Заморские гуси на старушечьих, из боков растущих ногах вскинут полы пёстрых кофт и заковыляют к реке: ловчее, чем могут. …У хищных птиц, если отвлечься от когтей на носу, лица змеиные и черепашьи — их-то они и наклонят в двойной духоте дупел: спокойнее, чем надо. Облако с молниею внутри вспыхнет над вспухшим шпицем и молниеносно сотлеет: Домский собор и Содомский бор. Мосты — разомкнутые и вытянутые в линию наручники — развелись бы, когда бы могли и умели, но им всё равно не дозволено: потому они ещё пуще натянутся и стянут ещё чуть-чуть набережные. Дождь-другой — и река вовсе закроется. Но дождя не будет никогда.

В августе встанут морозы ниже пяти и на всём сделается кайма из белого замёрзшего порошка

Когда я умру Когда я умру, я сделаюсь твоей собакой — вероятно, французским бульдогом на кривых коротко подпрыгивающих лапах, с курносым обвисшим лицом и ушками, как у чёрта. Или (если не побоишься хлопот, неизбежных с этой болезненной породой) — японским хином, маленьким, пушистым и быстро-медленным, как бы собранным из густо-волосатых белых и чёрных декоративных рыбок — бесстрашной собакой самураев, как утверждала Лена Шварц, которая тоже умерла. Или на худой конец, простой советской болонкой со стеклярусным взглядом сквозь сиреневые кудерёчки на глазах — чтобы лежать у тебя на коленях или в кресле с тобой рядом, и не думать ни о чём, и ничего не хотеть, кроме того, чтобы лежать у тебя на коленях или в кресле рядом с тобой. И спать: и вздрагивать, и взвизгивать, если приснится, что когда-то я был твоим мужем.

4

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ВРЕМЁН. ПОЭМА» Ты протянешь не глядя прекрасную руку и погладишь меня между ушей: Успокойся, маленький. Это только дурной сон, у собак он ничего не значит.

Фильм Электричка едет. Входит мужчинка с гармошкой, небрит, пузат, на плече — песочного цвета собачка с лицом лисы. В лисьих зубах кружечка, собака её время от времени встряхивает. Мужчинка, хрипя мехами, заводит какую-то качучу. Кривоногая девица в физкультурной одежде идёт по проходу, подвывая: ла бамба, ла бамба… Пассажиры смотрят в окна. В окнах взлетают самолёты. Собачка бренчит, гармошка хрипит.

Из-за занавески, откуда обычно, дыша беспошлинными духами и туманами, появляются стюардессы, выходит мужчинка с заплаканной собачкой на плече.

Летит самолёт. Из-за занавески, откуда обычно, дыша беспошлинными духами и туманами, появляются стюардессы, выходит мужчинка с заплаканной собачкой на плече. Из-за другого плеча выглядывает девица. Собачка бренчит, мужчинка заводит качучу, девица протискивается мимо его живота и идёт по проходу, подвывая: ла бамба, ла бамба… Пассажиры отворачиваются в иллюминаторы. Собачка собирает больше девицы. Скрываются за противоположной занавеской. Сигнал пристегните ремни. Сидящие слева видят, как открываются задние двери (страшный ветер по салону) и музыканты перепрыгивают в открытую дверь летящего ниже самолёта. Лиссабонское метро. Двери открываются. Входят небритый пузатый мужчинка с собачкой на плече и черномазая девица в физкультурной одежде. Мужичок раздвигает гармошку, девица вскрикивает: ла бамба. . , собачка не в такт встряхивает кружку. Трёхэтажный теплоход в открытом океане. На прогулочной палубе пассажиры привинчены к релингам, чтобы не снесло. Со стороны восхода быстро приближается прыгающая моторная лодка. Радостный лай песочной собачки, звуки качучи и ла бамба, ла бамба сквозь грохот волн. Титры: ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ КОНЕЦ ФИЛЬМА

О женщинах Женщины, в основном, бывают такие: 1) хорошенькие кривоногие барышни с умными лицами; 2) дамочки с четырьмя глазами: два обычных, круглых, удивлённо-синеватых, и два в носу, маленькие и чёрные — над узкой и слегка встопыренной верхней губой. И удлинённое серебристо-чешуйчатое гузно, как у павлина (в юбке, разумеется); 3) прекрасные могучие девы, тяжелогрудые и шепелявые, седеющие длинными жёлтыми прядями, как плакучие берёзы. Но коня на скаку не остановят, разве что пони;

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

5


ЮРЬЕВ 4) московские демократические писательницы с лицами харизматических продавщиц. Коня на скаку остановят, но по незнанию, что с ним делать и куда его запродать, отпустят дальше скакать. Все остальные виды женщин встречаются редко и не в наших широтах. Ими можно пренебречь, как они пренебрегают нами.

О мужчинах Мужчины бывают, в основном, такие: 1) умные, серьёзные и одарённые американцы, напоминающие мыслящие овощи; 2) французские профессора, выглядящие, как неудачливые коммунальные политики, и немецкие коммунальные политики, выглядящие, как неудачливые профессора; 3) московские революционные поэты, похожие на некрасивых еврейских девушек; 4) небольшое московское животное под названием «живчикнеполживчик», выведенное для развлечения публики на корпоративных вечеринках. Шутка позабылась, а животное, морща маленькое голое лицо и высовывая кривые рыжие руки из камуфляжной жилетки, бегает по ночным клубам с зажигательными речами; 5) американский пенсионер в белой панамке, с квадратным, сердитым и глупым лицом. Пишет в жэковскую стенгазету антирелигиозные стишки, где своими словами пересказывает популярные брошюры.

Ими можно пренебречь, как они пренебрегают нами.

Все остальные виды мужчин встречаются чересчур часто и не представляют ровно никакого интереса. Да и эти не представляют.

О больных насекомых Светлые гусенички, испещрённые точками виноградной проказы. Бабочки, хромающие крыльями. Жуки, треснутые, вернее, лопнутые, точнее, кокнутые об стенку. Стрекозы, на глазах высыхающие с хвоста по грудь. Глаза их яснеют последней ясностью. Водомерки с переломленными коленями, спотыкающиеся на покатой воде. Кузнечики… кузнечики… медленно вылизывающие свои жёлтозелёные потроxa…

6

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ВРЕМЁН. ПОЭМА» Задыхающуюся собачку или корову, источающую кровавое молоко, жалко самих по себе. Больных насекомых жалко вместо себя.

О Лиссабоне Счастливы города, где ходят деревянные трамваи — всегда есть обо что постучать, чтоб не сглазить, было бы что не сглазить. Счастливы и печальны. Печальны города, где ходят восьмидесятилетние дамы из тех восьмидесятилетних дам, что, проходя в дождь мимо банка с зелёной вывеской, раскрывают зелёный зонтик, а у банка с вывеской красной моментально меняют его на красный. Печальны и счастливы. Лиссабонские дома облицованы бледно-синей или бледно-рыжей керамической плиткой, но не все и не целиком, так что иногда кажется, будто ты заблудился в руинах ванной комнаты.

Где-то наверху, на холме, печальные негры играют на барабане. И счастливы.

Круглые столешницы в «Кафе. Пирожковая» на площади короля Педро IV (забуду ли вас, португальские пирожки, как жареные, так и слоёные? — нет, невозможно!) заменяют квадратными. Наступает лиссабонский вечер, что будет продолжаться до скончания времени, рядом с десятками тысяч других бесконечных вечеров, качающихся, как прикованные к ядрам утопленники на дне Тежу. Где-то наверху, на холме, печальные негры играют на барабане. И счаст­ливы.

О Флоренции Флорентийский собор ночью похож на исполинскую груду фисташкового мороженого. Вокруг собора ходят пухлые американские девицы по трое, будто бы пьяны и на всё готовы. Кто им поверит, того хватают и в грузовом отсеке ближайшего самолёта вывозят в федеральную тюрьму г. Флоренция (Колорадо). Вообще же, г. Флоренция (Тоскана) — город дружбы народов. Населяю­ щие его американцы вполне добродушно относятся к понаехавшим итальянцам, японцам и прочим языцям. Добродушно, но строго. Русские туристы — внимательно рассматривающие карту тётеньки, шерочка с машерочкой. Незамужние ткачихи составляют большин­ ство. Новорусские туристы: пара: девушка с гладким плоским лицом, темнеющим неуверенной степной красотой. Мужчина — с нижней губой, повторяющей загиб носа. Ру(сс)коговорящая эскурсоводша интимно щебечет — только им двоим — о дверях флорентинского баптистерия. Все фотографируют. Даже в «Благовещении» из Уффиций архангел Гавриил протягивает руку и просит: «Улыбочку», как будто собирается

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

7


ЮРЬЕВ щёлкнуть деву Марию цифровой мыльницей. Но никакой мыльницы у него в руке нет — их ещё не изобрели. Девушка неуверенно улыбается, не понимая, чем же он собирается её фотографировать. Так родилась улыбка Джоконды. Спускаясь из Фьезоле во Флоренцию (хорошо было постоять на уровне неба, над красным тосканским хворостом, над чёрным тосканским воздухом, над золотыми нитями тосканских ручьёв), прошли мимо дома, где на время чумы заперлись некие синьоры и синьорины. Домик заперт и сейчас. Возможно, внутри ещё рассказывают, и рассказывают, и рассказывают, безостановочно подплетая к косичкам жёлтоседые пряди — последние флорентинцы…

Спектакль Аплодисменты. Занавес открывается. Сцена представляет собой зрительный зал, в точности такой же, как зрительный зал. Собственно, совершенно неясно, где зрительный зал, а где сцена, и кто тут зрители, а кто артисты. И те, и те не шевелятся, глядя друг на друга. Такое ощущение: кто первый шевельнётся, тот и сцена. В одном из кресел какой-то мужчина с кирпичным лицом, поросшим белыми волосами, привстаёт — и одновременно на симметричном кресле привстаёт мужчина с поросшим белыми волосами кирпичным лицом. Какая-то девушка берёт нежные круглые щёки в руки и поворачивает ими голову из стороны в сторону — и такая же девушка напротив берёт в руки круглые нежные щёки и из стороны в сторону поворачивает ими голову: из обеих темнот сверкают влажные глаза. Всякое движение в зале отражается движением в зале. В конце концов публика начинает неуверенно аплодировать — и публика начинает неуверенно аплодировать. Аплодисменты постепенно стихают. С обеих сторон тишина, неподвижность. Из первых рядов неуверенно встают два молодых человека в коротких пиджачках, боком подходят к границе между залами, медленно поднимают руку — один правую, другой левую — на уровень глаз, совершают несколько протирающих движений, потом осторожно останавливают ладони перед взаимными лицами, простукивают кончиками пальцев кончики пальцев друг друга — наконец-то ясно, что перед зрительным залом просто поставлено зеркало! Какое облегчение!

Сцена представляет собой зрительный зал, в точности такой же, как зрительный зал.

Молодой человек вынимает из кармана своего пиджачка бутылку пива, размахивается и изо всей силы бьёт сверху вниз перед собой. Ударом обоих молодых людей отбрасывает назад, к креслам первого ряда. По их лицам течёт кровь, осколки блестят на груди. Занавес закрывается. Аплодисменты.

О виноградниках Виноградники — самые коварные из лабиринтов: у них почти нет поворотов и тупиков, одни только ложные входы и ложные выходы, вследствие чего до центра дойти практически невозможно. А если по случайности и дойдёшь, то уже не выйдешь оттуда, по крайней мере, каким ушёл. Поэтому местные люди ходить в виноградники избегают, даже и виноградари это делают неохотно, никогда в трезвом виде и только если не удастся нанять кого не жалко — безработных,

8

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ВРЕМЁН. ПОЭМА» поляков-подёнщиков или, кто побогаче, зажмурившегося мужика на автоматическом виноградоуборочном комбайне, спереди заглатывающем куст, а сзади выпускающем его обглоданным качаться. Мужик — за-руки-за-ноги прикован к сиденью в кабинке высоко наверху — нахохлился в кепочке, как небольшая пьющая птичка, и только поглядывает изредка на неразгадываемый лабиринт виноградника. Мужик нужен, чтобы получать деньги: мешок евро в минуту. Комбайн — на то и автоматический — ездит туда-сюда по своему усмотрению, а как нарвёт сколько надо, выезжает на асфальт, где виноградари радостно вычерпывают из него виноград и красными сырыми руками перекладывают его в кузова маленьких вонючих тракторов. Но это днём. Ночью вовнутрь виноградников никто не ходит. Кто пошёл — не вернулся, по крайней мере, каким ушёл. Разве что мы тут гуляем вдоль, мимо ложных входов и ложных выходов в окружности, которая везде, щёлкая сандалетами и глядя над собой — в небо, где виноград отражается звёздами. Тени наши обведены на дорожке луной — мягкой, сырой и сияющей, а в кустах что-то тикает и стрекочет, шуршит, гукает, чмокает и расшаркивается полунасекомое-полумеханическое. А глянешь случайно насквозь — в ложный вход или ложный выход: там далеко и смутно мелькают огни. То ли соседняя улица, то ли центр лабиринта, который нигде.

То ли соседняя улица, то ли центр лабиринта, который нигде.

О дыхании Я был в одной стране, где, чтобы вдохнуть, приходится подниматься в самое небо — по кругло-ступенчатым горам из сверкающей пемзы или же на собственных маленьких крыльях. А для выдоха — сбегать или слетать вниз, к мусорному морю, вонзаться в него с разбегу или разлёту и выпускать со дна множество пенных пузыриков, гроздьями повисающих у границы моря и неба, как яйца морских гад. Дыхание в этой стране хлопотное дело, но когда-нибудь, в другой жизни и в другом времени, я хотел бы жить там.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

9


Нина Виноградова родилась в 1958 году в с. Мурафа Краснокутского района Харьковской области. Окончила Харьковское художественное училище. Автор книг стихотворений «Антология эгоизма» (1999), «Просто собака» (2002), «Чёрный карлик» (2006), «Явь» (2013), многих самиздатовских сборников, сооснователь самиздательства «SVinX» (совместно с В. Стариковым). Стихи публиковались в «©П» № 2, № 5, № 9 и № 12, журналах «Алконостъ», «Арион», «Византийский ангел», «В кругу времён», «Воздух», «Донбасс», «Знамя», «Смена», «Черновик», «Дети Ра» , «ШО», «Харьков — что, где, когда», антологиях «Освобождённый Улисс», «Антология современной русской поэзии Украины» и «Жіночий погляд», коллективных сборниках «Дикое поле», «Верлибры — Пушкину», «Ветка былой Эллады», «…В небо глядеть, опираясь на локоть…», «Евразийский транзит. Единство поэтического пространства» и др., в Интернете: TextOnly, Vernitskii Literature, «Литературный арьергард» и др. Лауреат Муниципальной премии им. Б. Чичибабина (2006). Живёт в Харькове.

Шарик луны сквозь облака — голая пятка в дырке носка. Космическое сиротство. А казалось бы — рытый панбархат ночей! Волчицы двухжильная виолончель. Бездонное эхо колодца. Неправдоподобно? А кто соотнёс високосный февраль и дрожь стрекоз, когда налетает ветер? Твёрдые тени от полной луны и полдень, когда реют ленивые мелкие сладкие дети?

10


*** Там интересная динамика при погруженьи в мясо осени, куда впадает речка Каменка, не отпуская мои волосы. Так и плыву её течением, хотя родня предупреждала, что не бывает воскресения. Конечно! Раз не умирала.

Пращуры, предки, весь прайд виноградовский, крошечная тётя Аня, возле мелких окошек, омытых радостью, поминают младшего Ваню. Под дождём и в слезах — ведь сами покойники, — звонит из Славянска Соня. И на облупленном подоконнике — столетник, бессмертник, бессонник.

Свет слабенький, как через бинт

И мог только зелёный мох, наверно, слышать этот вздох окрестностей прогорклых, деревьев хилых, голых, бесцветной лесополосы, сухих опавших листьев, теней неверных и косых, и ягод, чёрных иссиня. Свет слабенький, как через бинт, усталость — через грунт. Идёшь — и всё болит, болит любви твоей маршрут.

Бегущую по волнам всегда считала метафорой, до тех пор пока сама не понеслась по зыбким, бездонным, бессонным, терпким, как чай без сахару, пешком, без помощи паруса, тем более — весла. Весело. Страшно и весело. Ни берегов, ни дна! Считала, что много весила, пока не осталась одна душа в голубой бумазейке, плещущей на ветру. Пахнет йодом и щиплет зелень

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

11


ВИНОГРАДОВА бриллиантовая, если натру мозоль сапогом Италии или поранюсь о мыс (моё тело — бутылка с посланием) Надежды. Надеюсь на смысл.

Сладкая вата Рождества. Беззвучное зимнее свято. Смотрят в небо свинья и корова. А снег падает, падает, падает. Стирает границы, рисует рельефы. Простенькая пастораль глуповатого синеглазого снега. В сквере грачи орали, как пулями, прострелили висящие тихо холсты. А снегири просто надраили Солнце — до красноты.

Сойти с ума легко — ковровые ступени, перила все отполированные, лаковые. Публика внизу — князь Мышкин и Арбенин, — фигуры нелюбимые, но знаковые. Плюнь ты на всё! Сойди, спустись туда, в нагретое дыханьем захолустье, где моет корни светлая вода и зимородки кормятся, целуются.

На белом что ни положи уже красиво

На белом что ни положи уже красиво не дыши собачий след и след такси дрожит под снегом вишни ветка фольга от пачки сигарет и силуэтом птицы выпи зимы здоровье выпьем все! Сантехник пьяный в черноту

12

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


*** соизмеряя силу тени в подвал неверными ступенями нёс молоко коту незрячему опять же белая горячка

Недержание времени. Всё относительно, даже что неудобоносительно. Даже то, что с трудом называемо, если вдуматься — поразительно. Всё как Пушкин писал Евпраксии: всё, что пройдёт, всё, что осилим, мило и дорого. Любим и знаем, ничего, кроме времени, мы не теряем. Ведром на верёвке в забытом колодце (глядишь, пригодится) в тебе остаётся.

Хриплые дрозды, как Парки — слабо видят, резко рулят.

Воспользуйтесь мною — я всё понимаю, хотя, наверное, плохо транслирую. Типа, бонсай: древняя, но живая, могу быть полезной юному миру. Вечно открытая, будто ларьки, что торгуют в ночи шоколадом и водкой: посчитай, подыши, помолчи, постучи. Два длинных звонка летней ночью короткой.

Погуляй больничным парком. Вон в пижаме хмурый Врубель! Хриплые дрозды, как Парки — слабо видят, резко рулят. Вихри лобовой атаки, прошивают перья воздух. Дрозд — природный перфоратор. Он всегда, везде и возле. Психоделика черемухи и сирени крестики, медсестра на белом облаке — будто грусть воскресная.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

13


ВИНОГРАДОВА

Это тебя должно развлечь. Меня это развлекло: ангел тяжёлый, горячий, как печь (от него в доме тепло), хромает, кряхтит, металла лязг, на ноге — аппарат Елизарова — железный скворечник, а в нём возня — вьёт гнездо скворец запоздалый.

Слепой судьбе — как пьяному хирургу — без разницы (постылая работа!) — сверкая скальпелем, оттачивая руку, кромсать и резать до седьмого пота. Все знают, Анна, из какого сора. Сгодится всё — от зёрнышка до пня. Судьба на пальцах гравирует мне узоры. А после — глядь! — и вырежет свистульку из меня.

Полвека… Больше! Вахтенный журнал. Легко писать в апрельском зазеркалье, блистать, ликуя, уподобившись волнам весенней легкомысленной гризайли. Стекло, от взглядов раскалённое, стекло в спорыш и чистотел, асфальта амальгаму. И только для тебя парное молоко развозят по утрам, разводят птичьим гамом, как любишь ты. Как дышит чёрный хлеб — тепло и мерно, тише океана. Убийцы-соловьи стреляют в сердце, в лоб, как указал нежнейший Алексей Фатьянов.

Я отвечаю за качество этой боли. И по высокой шкале Марии Каллас эта боль будет всегда голубою, если красных телец кровяных мало осталось, если к ночи маттиола, душистый табак и львиный зев (если приснится хлеб — то встречай печаль) явят запущенный сад, а быть может, хлев, где юный Адам трогателен и прыщав. И если всё помнишь так, что лучше молчать, помнишь колени, уделы, доли и вотчины, до мельчайшей косточки просвечивающего леща, до муравьиного усика позолоченного…

14

Судьба на пальцах гравирует мне узоры. А после — глядь! — и вырежет свистульку из меня.


Николай Фоменко родился в 1953 году в г. Россошь Воронежской области. Окончил театрально-декорационное отделение Ростовского художественного училища им. М. Б. Грекова. С 1978 года живёт в г. Артёмовске Донецкой области. Член Национального союза журналистов Украины. Работает руководителем детской художественной студии. Рассказы публиковались в «©П» № 13, «Новом Журнале», журналах «Esquire» (Киев), «Отражение» (Донецк), «Харьков — что, где, когда». Лауреат литературной премии им. О. Генри «Дары волхвов» (2011) и международ­ ного литературного конкурса «Русский Stil» (2012).

Тот свет Руины Оформительская мастерская была в бараке. Под окнами стояли кривенькие старые клёны, с жёлтыми даже летом листьями. Под клёнами росла степная трава, в которой прогуливались полудикие кошки, валялись скомканные папиросные пачки, пустые бутылки и разорванная босоножка. Зимой кошек не было. По клёнам прыгали синички и сидели на ветках чёрные грачи, босоножка примерзала к траве, торчащей стрелами из серого заледенелого снежочка. С крыши капало. Или мело. Ветер сдувал с шифера мелкий снег, и он проносился мимо окон. А потом на южной стене появлялись мухи, и кошки в траве. И босоножка всё лежала и лежала. Удивительно долго. Всегда. Может быть, каждый год это была другая босоножка, как каждую зиму бывает другой снег. И синицы другие, и кошки, и грачи, но кажется, что ничего не меняется. В торце барака было крыльцо с тремя цементными ступенями, дверь, обитая железом, выкрашенная зелёной краской, и голубая вывеска с красными буквами. Внутри коридор и комнаты налево и направо, в которых трудились художники-оформители. Однажды на крыльцо поднялся молодой человек, прошёл по коридору до середины и открыл дверь с табличкой «директор». Это был я.

15


ФОМЕНКО И у меня был диплом художника. И я думал поработать оформителем год или два, пока не напишу гениальную картину и не стану знаменитым. К несчастью, директор только что выгнал Борю Ярыгина. К моему несчастью, потому что я застрял в мастерской на всю жизнь. Никто не заметил, что вместо Бори стал я, и я ничего не смог с этим поделать. Боря потом вернулся. Мы работали с ним в одной комнате. В шкафу на полке с разбавителями у него всегда стояла бутылка портвейна. Четыре раза по полстакана. До обеда. Лицо у Бори становилось красным, и он начинал говорить умные вещи. Он говорил, что всё надо делать ровно, и что это нахуй никому не нужно, и что мне пиздец. В то, что мне пиздец, я долго не верил, а когда понял, что в этом Боря прав, как и в остальном, его опять из мастерской выгнали. Потом он вернулся ещё раз, но уже наступал пиздец не только мне, но и всему. А тогда директор повертел в руках диплом и остался доволен. На следующий день он повёл меня в общежитие ПТУ, где в красном уголке был портрет Ленина на всю стену. Всё в красном уголке перед началом учебного года было выкрашено и вымыто. Комната сияла и пахла свежей краской. Белые шторы серебрились от лучей солнца, и оранжевый профиль Ленина, хотя и неважно нарисованный, придавал помещению торжественности. — Вот уровень, — сказал директор, и было ясно, что это он вырезал в штукатурке и раскрасил Ильича. Мы сидели на берегу пруда и пили водку. Была середина октября, и стоял, может быть, последний в году тёплый день. Солнце ушло за холм на том берегу, освещая гряду облаков над водой. Облака отражались в воде, и вода была малинового цвета. Мы давно не виделись, и приятель казался мне очень старым и жалким. Говорили о погоде, знакомых, пенсиях и ещё о чём-то. Наверно, о политике или рыбалке. Да, конечно, говорили о рыбалке, потому что мы сидели на берегу пруда и перед нами был камыш, пахло тиной. Над камышом иногда появлялось удилище, было слышно шуршание разматываемой катушки. Малиновый цвет на воде потемнел, вода превратилась в бурую скользкую массу, на которой вспыхивали бледные искорки ряби. Становилось прохладно, и хотелось остаться одному, потому что я неожиданно для себя загрустил. А грустить лучше в одиночку. Я замолчал надолго. На чистую воду из камышей выплыли два чирка. Потом они побежали по воде, громко маша крыльями. Две яркие полосы засверкали на воде. Я наблюдал, как тает след. Утки исчезли на тёмном фоне. Я пытался разглядеть их и то находил силуэты, то терял. Приятель, с которым нам, в общем, не о чем было говорить, захмелел. Он сидел, склонив голову. Голова была похожа на кочан капусты на тонкой кочерыжке. Кочерыжка согнулась под тяжестью. Приятель, кажется, засыпал. А мне было хорошо сидеть вечером на берегу пруда, смотреть на тёмную тихую воду и грустить ни о чём. Грустить ни о чём лучше всего. Уснувший приятель чуть не свалился на бок. Успел подставить руку. Поднял голову, посмотрел вокруг и, кажется, пришёл в себя. — По домам? — спросил он. — По домам. — Жинка будет орать. — Почему? — А-а, — приятель махнул рукой и неуверенно встал. Я отбросил пустую бутылку. Она глухо ударилась об землю и закатилась в камыши. Вдоль пруда шла узкая асфальтированная дорога. За нею была посадка, а за посадкой просто заросли всего, что растёт в этих краях. И только потом начинался город. И первый дом от зарослей был

16

— Вот уровень, — сказал директор, и было ясно, что это он вырезал в штукатурке и раскрасил Ильича.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ общежитие ПТУ. В нём давно никто не жил. Стёкла выбили, рамы и двери унесли. Дыры оконных проёмов с выщербленными кирпичами напоминали послевоенную хронику. Словно в доме до последнего стояли защитники отечества. Мы вошли внутрь. Над входом на металлических прутьях висел обломившийся козырёк. Гитлер приказал строить олимпийский стадион без железной арматуры. «Я не хочу, чтобы через тысячу лет на руинах Третьего рейха торчала ржавая проволока». Всё-таки он был художником. Среди художников тоже много идиотов. Под ногами скрипели осколки бетона и битого кирпича. Мы повернули в первую попавшуюся комнату. Комната была большая. В оконные проёмы сыпались сухие листья выросшего под стеной ивняка. Стали под дальнюю стену помочиться. Два тёмных пятна вытягивались всё больше, сползая вниз к грязному бетонному полу. На полу вдоль стены было насрано, и я поднял голову, чтобы не стошнило. На стене были нацарапаны матюки и картинки с хуями, сквозь которые было видно полосы прорезанной штукатурки. Застёгивая брюки, я увидел профиль Ленина. Тот, что чеканили на советской рублёвой монете. С вывернутыми губами и нахмуренной бровью. — Смотри, — сказал я приятелю. — Что? — Ленин. — Где? — На стене. — Точно. — Приятель подтянул брюки и пошёл к выходу, а я остался стоять непонятно зачем, словно остолбенел.

Застёгивая брюки, я увидел профиль Ленина.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Тот свет Зима. Выпал снег. Ночью. Под утро его приморосило дождём. И снова морозец. Из-под колёс выплёскивается снежная жижа. Старуху хоронят на новом кладбище далеко за городом, на самом бугре. По вспотевшим стёклам автобуса сползают капли воды. Сползают неровно — зигзагами. И ничего в окно не видно. По скулящему вою двигателя догадываемся, что взбираемся на последний крутой холм. Потом враскачку по снежному полю, края которого размыло туманом. Кладбище. Колея, продавленная в снегу. Редкая щетина травы, кусты шиповника с ягодами в ледяной обёртке и рыжая плешь от вырытой могилы на снегу. В тумане очертания чего-то недостроенного с пустыми дырами окон, и это последнее, что можно разглядеть. Может быть, дальше ничего и нет. Может быть, это уже и не земля, а тот свет, куда мы заехали вместе с покойницей. Как провожающие на станции, вошедшие в вагон попрощаться. У ямы поставили на две скамейки гроб. Постояли минут пять. Дочь и ещё кто-то из близких поцеловали старуху в бумажку на лбу. Гроб накрыли крышкой и забили гвоздями. Позади людей, продавив лапами ледяную корку, стояла молодая тощая собака. Пока старуху закапывали, собака осторожно брала из рук печенье и ела, слизывая крошки с шершавого наста. Не оглядываясь, все пошли к автобусу, серому пятну в тумане среди веток шиповника, расселись по местам. На резиновых ковриках таяли кусочки снега. Автобус поплыл неизвестно куда, но вскоре промелькнули в окнах знакомые вербы над знакомым ручьём с чёрной водой, и начался город. А старуха осталась на том свете под узким холмиком красной глины. И, может быть, молодая тощая собака всё ещё лизала там снег.

17


ФОМЕНКО Съездили на бульвар Дёрнул чёрт поехать с картинами на бульвар. Холодно, скучно. Деревья щётками. Царапают серое небо. Бледно-зелёная ограда с поржавевшими прутьями. В бульвар воткнулся задом Дворец спорта. Почти чёрный, как угольная пыль. А на картинах цветные попугаи, бабочки, цветы, зелёные рощи, фарфоровые щёки, стеклянные глаза, золотистые рамы в шуршащем целлофане. Бурая свалявшаяся трава под картинами, грязные носки ботинок рядом. Чей-то портрет в ногах. «Пишу по фотографиям». Складной брезентовый стульчик, кальсоны, заправленные в носки, синий берет над сморщенным лицом. Зима без снега, без цвета, без света. Художники на бульваре — не улетевшие на юг птицы. Нахохлились, замолкли, крутят замёрзшими носами. Картины — яркие перья южных птиц. Стая сбилась с пути или холод наступил слишком рано. Если не улетят, будет им тут всем конец. И ничего хорошего не приходит в голову. Какие художники? В Донецке? Сейчас? Ещё меня тут не хватало. А к Дворцу спорта протоптана скользкая тропинка. Под пожарной металлической лестницей коричневая дверь. Скрипит длинная пружина, и дверь с глухим ударом бросается на стену. — Пойдём погреемся. — А картины? — Кто их возьмёт. За дверью липкие от пива стойки, вонь подгоревшего масла и жёлтый свет из грязных лампочек. Но тепло до одури. После улицы. Сто граммов водки, и уже хочется спать и не хочется никуда ни идти, ни ехать. Положил руки на стойку, уткнулся лбом в руки. В нос ударяет пивными дрожжами. Запах вползает в мозги, и мысли становятся протяжными, раскачивающимися. — Эй, вы чего сюда пришли? Сердитая, сучка. — Там у Скуригина картину покупают. — Кто? — Мажоры какие-то. — Пойдём, посмотрим? — На фига? Но пошли. Посмотрели. Никаких мажоров не было. Были. Чутьчуть не купили. «Чуть-чуть не считается». И сразу вспомнилось детство. Зима, лето, речка, тёплый луг, зелёный лёд, синяя ночь, запах сирени, яблоки, сосульки, Лариска с веснушками на плечах. Чуть-чуть не считается. В августе перед самой школой мы чуть было не поцеловались. — Двести долларов давали. — А ты чо? — А я ничо — она больше стоит. Ни хрена она больше не стоит. Пусть сидит, дурак. — А к вашим вообще никто не подходил. В кальсонах под задравшимися брюками на стульчике пил чай из термоса и вытирал вязаной варежкой узкий длинный нос. — Сколько давали? — переспросил он. — Двести. Носатый молча убрал термос под стульчик. Со стороны парка Щербакова медленно шли две студентки. Поравнявшись с картинами, они ненадолго останавливались, потом опять шли, останавливались, шли. Художники провожали их тусклыми взглядами животных в зверинце, а девчонки удалялись, и уже было видно только их тугие обтянутые попки. Быстро протопал мужчина в чёрном пальто, наклонившись вперёд, тяжёлой нездоровой походкой. Проходили ещё люди, но не запоминались. Была детская голубая

18

Какие художники? В Донецке? Сейчас? Ещё меня тут не хватало.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

Такие вешают иногда в прихожей у вешалки. Снимает человек шапку и видит — хозяева квартиры культурные.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

коляска или, может быть, не было, но обычно кто-то гуляет по бульвару с коляской. Или собакой. Или с малышом. Денисюк кивнул головой на дверь. Выпили ещё водки. В углу, слившись с деревянными панелями, стоял бомж. Он ждал, что мы купим пиво и на стойке останутся пустые бутылки. А мы всё не покупали. Его взгляд становился слезливей и пронзительней. Казалось, он специально округляет глаза. Он боится пропустить момент. Поддавшись, мы купили пиво. Оно оказалось старым, кислым, и очень жалко было денег. Хотелось сказать буфетчице что-нибудь обидное, правду, чтобы она знала, что мы знаем, что она не доливает водку и водка палёная, и пирожки горькие, и пиво просроченное. Но мы ничего не сказали ей, а просто громко разговаривали о ней. — Нормальная баба тут работать не будет, — сказал Денисюк. — У меня на эту не встанет. — Конечно, — согласился я. Пиво мы допили, хотя надо было оставить бомжу. И бутылки сразу забрала буфетчица. В навалившихся на город толстым слоем облаках невидимое солн­це сползло к горизонту. Аллею бульвара незаметно накрыло сумраком. Начали собираться. — Уходите? — Нам далеко. Женщина рядом торговала картинами мужа. Маленькие квадратные картинки с цветами, фруктами или красивыми зданиями. Такие вешают иногда в прихожей у вешалки. Снимает человек шапку и видит — хозяева квартиры культурные. Сидорчук печёт их, как блины — штуками. — День неудачный, — сказала она. — Вот таких я люблю, чувствуешь, от неё шерстяными носками пахнет. Домашняя. — Внюхиваясь, Денисюк задрал нос. Мы уже уходили, но она всё равно могла слышать. Засветились мутные огни. Серое небо опустилось на землю. Свет фонарей пробивался, как через толщу воды. Долго ждали непереполненный троллейбус, чтобы нам не помяли картины. На вокзал приехали в потёмках. Денисюк сразу потащил в буфет. Людей было мало. Свет экономили. В вокзальных коридорах темно. Наскребли на две стопки. Хотели чокнуться, но пластиковые стаканы — не звучат и мнутся. А тут ещё подошёл к нам какой-то мужик. Вроде не бомж, в пальто. Но странный сиреневый шарф на нём и костлявые бледные пальцы подрагивают. В руке такой же пластиковый стакан с водкой. — Можно? Мы промолчали. — Не умею один пить — нехорошо. Он пытался поймать мой взгляд или Денисюка, но мы, не сговариваясь, смотрели в стол или в полутёмный потолок. — Земляки, я сейчас. Мужик сходил к буфетной стойке и вернулся с ещё тремя стаканами. — Я сегодня от жены ушёл. Еду к брату, в Полтаву, а на душе… Давайте, я угощаю. — Нет, нам пора. Денисюк посмотрел на меня. — Пора, пора, — повторил я. Мы пошли к картинам. Они в самодельных тряпичных мешках стояли у ближайшей стены. — Земляки… э-э, земляки. Так не делают. В тёмном коридоре из углов, из самих стен выдвинулись какие-то люди. Двое, трое. Люди были похожи на тени, тени на людей. Может

19


ФОМЕНКО быть, был только один человек, а все остальные — его раздвоившаяся тень. Сзади нас догнал в сиреневом шарфе, все повисли на наших плечах, тянули за рукава. — Земляки, что же вы, я вам дал пятьдесят рублей. — Отдайте деньги. — Деньги отдайте. — Какие деньги? — Деньги мужику отдайте, а то сейчас… Мы тащили их на себе к выходу на перрон. Там были люди и свет фонарей. В дверях пришлось повозиться. Мешали картины. Денисюк застрял. В его руку вцепился какой-то урод. — Гад, перстень, — заорал Денисюк. Он дёрнул руку. Затрещал рвущийся на плече рукав куртки, локоть сорвался мне в бок. Хлопнула дверь — и пустынная тишина вечернего перрона. Как ничего и не было. Только ждущие электричку посмотрели на нас, как гуси. — Чуть перстень не снял, сука. Чуть не считается. — На хрена ты его носишь. Тоже мне. — Свет фонарей расходился острыми лучиками. Мы молчали сначала. Потом чертыхались, крутя головами. Подали на перрон электричку. Холодную. Под вагоном клокотало, и крупная дрожь пронизывала сидения. Заходили пассажиры и рассаживались подальше друг от друга. За окнами было черно, а в вагоне всё жёлтое, и мы жёлтые, усталые и скучные. Съездили на бульвар. — Ну что? — Ничего. — Больше я не поеду. — Дураки. — Клоуны. Ты видел этого, долбаного портретиста? — На бульваре надо каждый день сидеть. — Не хочу. Веришь, не хочу. Это не Париж. Три года назад я чутьчуть не уехал. — Куда? — В Германию. Меня звали. — Чуть-чуть, Витя, не считается. Надо было ехать. — Я бы там не смог. Не люблю я немцев. — Люблю, не люблю… Что тут любить? Вспомни день от начала до конца. А вот немцев мы не любим. Денисюк ничего не сказал, уставился в чёрное окно, в котором отражалась его узкая голова на длинной жилистой шее. Денисюк упрямый. Он на этом не успокоится. А что делать мне? Я и на бульвар ездил за компанию. Но я тоже не люблю немцев. Когда в детстве пацанами мы играли в войну — были «наши» и «немцы». Иногда мне приходилось быть «немцем». Мне очень хотелось, чтобы меня убили, и я подставлялся под пули, и игра заканчивалась быстро, быстрее, чем того хотели «наши», потому что наступала их очередь быть «немцами». Я начал засыпать. Заплясало кафе, я снова почувствовал его вонь и тепло. Дрожали перед глазами лица, расплывались, как блины на сковородке, цветные пятна. Вагон дёрнулся. Всё вокруг раскачивалось, и я раскачивался вместе со всем: с жёлтыми деревянными скамейками, с алюминиевыми серыми полками с картинами, с пассажирами, с Денисюком. Зарябило. Показалось, что в вагоне полно народа и пахнет картошкой. Зима, а всё ещё пахнет мешками с картошкой, спелыми кабачками, тёплой землёй, сухой травой и трансформаторным маслом, которым воняет в электричках круглый год. — Витя, — закрывая глаза, позвал я. Во рту было сухо, сухо. — А?

20

Мы молчали сначала. Потом чертыхались, крутя головами.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ Я хотел сказать ему что-нибудь ободряющее, доброе, но от усталости только улыбнулся.

Ранняя любовь

Первыми засуетились её родители. Уверенно так засуетились, что и суетой не назовёшь.

Потапенко помнил город хорошо, хотя бывал в нём только наездами. — Ты точно знаешь, где она живёт? — остановившись на красный свет, спросил он. — Нет. — А зачем же мы поехали? — Ну, ты же хотел её увидеть. Поверни здесь направо. Вчера они с братом напились. Попёрли воспоминания. Потапенко вспомнил про свою первую любовь. Через двадцать лет. Прошлое казалось ярким и блестящим, как новогодние игрушки, спрятанные в старую коробку, а первая любовь такой близкой. Как будто случилось всё неделю назад. — Останови здесь. — Зачем? — Потапенко остановился напротив магазина. — Купим пиво. Рядом с магазином была площадка для мусорных контейнеров. Наклонившись через край грязного бака, кто-то похожий на женщину рылся в отходах. Потапенко потянулся за сигаретой, закурил и, отмахнувшись от дыма, глядя на контейнеры, сказал: — Брось, купим в центре. Она же раньше жила на Горбатова. — Когда это было. — Поехали за пивом. Ей было шестнадцать. И он ещё сопляк, только окончивший школу. Симпатичный мальчишка, уверенный до нахальства. Она красивая. В ней всё бросалось в глаза. Всё было выразительнее, чем надо. Губы пышнее, волосы чернее, глаза больше. И смеялась она громче, радовалась искреннее. Её было как-то много, и понравиться она могла тому, кто многого хотел. Ненасытному. В большой квартире партийного руководителя у неё была своя комната с немецким пианино. Она что-то играла из программы второго курса музучилища, а Игорь делал вид, что слушал. Ни черта он в этой музыке не понимал, следил за пальцами, как кот за воробьями. Ему хотелось подойти близко-близко и легонько подуть на розовое ухо. Он так и сделал. Она засмеялась, откинула голову назад, и они поцеловались. Первыми засуетились её родители. Уверенно так засуетились, что и суетой не назовёшь. Рано. Да и не то всё это. Ты учись, дочка. Мы сами тебе скажем когда и с кем. Ну конечно! Ира уже была беременна. И началось. Купили пиво и копчёного леща. Большого, с жиром на брюхе. Выставили бутылки на журнальный стол, порезали рыбу. Потапенко сел на диван. Дождался, когда успокоятся старые пружины, и потянулся за пивом: — Ты не был в немецких супермакетах! А какие рыбные базары! Я думал, в Москве всё есть. Но после Германии, знаешь, не то. — А я думал, у нас всё есть. — Какой там, Гена. У вас это ни в какое сравнение, нищета. — Ну понятно, что не то. А раньше! Помнишь? Вообще ничего не было. — Конечно, помню.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

21


ФОМЕНКО Гена сидел на маленьком детском стульчике и ел рыбу. Блестел подбородок от рыбьего жира, и крупная золотистая чешуя сыпалась на коврик. Он брал бутылку большим и безымянным пальцами, поднимал её над запрокинутой головой. — Часто бываешь в Германии? — Приходится. По работе. — А я лет пять, наверно, даже из города не выезжал. Некуда, и не за чем. — Приезжайте с Валюхой ко мне, в Москву. Потапенко-старшие видели Иру раза два или три. Она входила, и двухкомнатная квартира становилась маленькой. Шумная девочка, общительная, яркая. Старше своих лет. Грудь торчком. Как динамит с зажжённым фитилём. Ещё чуть-чуть и бабахнет. Опасная игрушка. Хорошо, что осенью Игорю в армию. Ольга Петровна смотрела на Ирину и надеялась, что вся эта дружба на несколько недель. Хорошая девочка. Но не теперь и не для Игоря. Не догадывалась она, что Ира бывает в квартире гораздо чаще, и что эта девочка и её мальчик целуются по-настоящему, по-взрослому. Ах, было бы время вникнуть во всё. Беспокоили только его поздние возвращения. Мало ли чего! — Игорь, я тебя умоляю, не гуляй допоздна. — Брось, ма. — Что брось! Набьют где-нибудь морду. Он молча лез в холодильник и жадно ел неразогретую котлету или пил молоко. Мать постоит-постоит с босыми ногами и уйдёт в спальную, чтобы наконец уснуть. Лето, словно фейерверк, взорвалось яркими праздничными огнями и потухло. Только дымок остался в чёрном небе, только воспоминания. Удивительное, неповторимое лето. Ира плакала, смеялась, обцеловывала Игорю подбородок. А он тискал её круглые плечи, вдыхал её уже запомнившийся запах. Скулы его были мокрыми от её слёз и соплей. Три дня они прятались от родителей, ото всех. Но ей ещё не было и семнадцати, а его дома ждала повестка в армию. Всего на секунды вспыхивают в небе цветные шары и гаснут, осыпаясь на землю тлеющими угольками. Аборт сделали в соседней Горловке, чтобы никто ничего в городе не узнал. Игорь ходил вокруг дома на Горбатова, стоял у подъезда, задирал голову на окна третьего этажа. В её комнате свет не загорался. Папаша приезжал поздно. В чёрном макинтоше он вылезал из «волги», поправлял на лысеющей голове шляпу и нырял в жёлтую дыру подъез­ да, не замечая летящего на него, как стрелы, взгляда. Маленький, кругленький папаша, в темноте, будто навозный жук, исчезающий в норе. Иру отослали на месяц к тётке в Ростов. В утренних мокрых сумерках по осенней грязи стекались к военкомату толпы. Пьяные, измятые. Стриженые призывники, словно спички с ободранной серой. Вялые, с беспокойным блеском глаз. Им хотелось расплакаться, как когда-то на пороге детского сада. Но плакать уже нельзя. Зато можно впервые закурить при родителях, и они закуривали сигарету за сигаретой. Тошнило. Болела голова. Вместо них теперь плакали матери и девчонки. Почти у всех были девчонки, появившиеся, может быть, вчера, может быть, только под утро, и всё равно плакавшие. Никто не заметил подъехавшую «волгу». Ира долго шарила глазами по толпе, пока не увидела знакомых. Несколько автобусов уже сипели заведёнными двигателями. Толпа облепила их, как муравьи упавшую в муравейник гусеницу. — Где он? — Вон там, в том окне.

22

Маленький, кругленький папаша, в темноте, будто навозный жук, исчезающий в норе.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ Её придавили к грязному автобусу, а она, задрав голову, искала в чёрных окнах знакомое лицо. Выдернула вверх руку, прижала ладошку с растопыренными пальцами к мокрому стеклу. Игорь уткнулся лицом с обратной стороны, тёрся щекой, как котёнок. — Суки, — выл он в автобусе.

Потом с ним пришла другая — большая, скуластая, с плоскими, как лопаты, руками. Всё повторилось. Пили чай.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Просидели за пивом почти до вечера. Рассказывали друг другу разные истории. Игорь расспрашивал о знакомых, и было удивительно, что он ещё многих помнит. Но о первой любви больше не вспоминал. Генка иногда вглядывался в его лицо, пытаясь найти что-нибудь, из чего можно было бы понять, о чём брат думает на самом деле. Может быть, за болтовнёй он только прячется, может быть, на уме она, но он не хочет больше об этом говорить? Вчера они были пьяные. Пьяные легко переступают через собственные принципы, хотя пьяные поступки и кажутся принципиальными. Как вспомнишь потом, из-за какой муры поспорили и поссорились! Нет, Игорь был спокоен. Пил пиво, рассказывал про Германию, про разных чудаков. Потом пришла Валя с работы. — Борщ ели? — Нет, ждали тебя. Валя посмотрела на гору пустых бутылок: — Конечно, какой вам борщ! — Потом подмигнула мужу. Гена вышел за нею на кухню. — Ну, что, ездили? — Угу. — И что? — Не узнал. — Я так и думала. Борщ греть? — Греть, греть, — Игорь упёрся руками в дверной косяк. — Где я в Москве поем такой борщ. — Довольный, он почесал нос. Когда Игорь демобилизовался, Иры в городе не было. Она училась в Ростове в музыкально-педагогическом институте. Зиму он проскучал. Работать не захотел. Валялся на диване, где-то бродил. Все боя­ лись, что начнёт искать Иру, но молчали. И он молчал. Однажды привёл домой девчушку. Щупленькую, прыщавую. Пили чай. Потом с ним пришла другая — большая, скуластая, с плоскими, как лопаты, руками. Всё повторилось. Пили чай. Она смотрела на свои руки, отец всё время поправлял воротник рубашки, словно тот тёр ему шею, а Игорь ел абрикосовое варенье. — Ира в Ростове, — однажды сказала мать. Игорь пожал плечами и неожиданно сказал: — Я в Москву поеду. — Это ещё зачем? — Пойду в милицию — там берут. — Так и у нас можно в милицию. — Нет, я в Москву поеду. — А учиться ты не собираешься? — отец вышел на разговор из спальни. — Дайте мне сто рублей — я хочу в Москву. — Придумал, — мать всплеснула руками, — слышишь, что отец говорит, — ты что, действительно учиться не хочешь? — Я там выучусь. — Кто тебя там ждёт. Новости. Надо же было такое придумать. Ну, хочешь, мы дадим тебе денег, съезди в Ростов, повидайтесь с ней и возвращайся. Летом поступишь в институт… какой-нибудь. А дальше видно будет. — Я поеду в Москву. — Что же это такое, отец, скажи ему.

23


ФОМЕНКО — Дай ему сто рублей — пусть ушивается, — отец хлопнул дверью. Игорь уехал. Писал редко и мало. Прислал фото в милицейской форме. Приезжал один раз ненадолго. Дома почти не жил. Потом, когда уехал, приходила одна, спрашивала его. Полная, курносая, с тёмными шершавыми коленками. Узнав, что уехал, растерялась и быстро ушла. Через год Игорь поступил в милицейскую школу, а ещё через два — женился. Отцом невесты был милицейский начальник. Как и где он её выудил, эту невесту, Игорь не рассказывал. Свадьбу сыграли в Мос­ кве. Его родителей поселили на двадцать третьем этаже гостиницы со скоростным лифтом и видом на Останкинскую вышку. У невесты был широкий негритянский нос, тонкие извивающиеся губы, рыжий пушок возле ушей и неуловимый цвет глаз, как у колдуньи. Может быть, этими глазами она его и околдовала, а может быть, околдовала папина должность. — Игорёчек, ты её любишь? — спросила мама. — Люблю. Невеста была старше Игоря на два года. Жить у тётки Ира отказалась. — А где же? — В общежитии. — Ты что, с ума сошла. Тётя Дуся обидится, и мы тут будем переживать. — Все живут, и ничего. — Все — это те, кому больше негде, а у тебя родная тётя в Ростове. — Мама, я сказала, я буду в общежитии. — Дрянь ты. Сколько с тобой неприятностей. Ты хочешь, чтобы я умерла раньше времени — у меня же сахар. Почему ты о нас с отцом не подумаешь? — Хватит, мама. — Ну, что я скажу тёте Дусе? — Я сама ей скажу. И ничего тут нет такого. — Конечно, ты всегда делаешь, что хочешь. — Это вы всегда делаете, что хотите. Если бы вы не вмешивались в мою жизнь… — В какую твою жизнь, сколько твоей жизни! — Много! Я уже старуха. — Ира заплакала. Быстро. Слёз было много, и плакала она по-детски горько-горько. Мать обхватила руками её голову, придавила к огромной своей груди. — Ты снова… Перестань, я тебя прошу. Общежитие было большим, шумным, бурлящим. В нём что-то всегда происходило, все обсуждали, вмешивались, не вмешивались, объединялись, ссорились. Кто-то в кого-то влюблялся, мучился, ревновал, мешал другим спать своим счастьем или несчастьем, кто-то кому-то был должен, кто-то кого-то выручал. Ира жила в этом, была со всеми. Веселилась, сплетничала, гуляла, танцевала, но не влюблялась. — Ирка, тебе что — никто не нравится? — Почему? Вадик нравится. — А почему же ты с ним не закрутишь? — Зачем? — Ты ненормальная или не умеешь? — Умею, девки, ещё как умею, только не хочу. — Тогда точно ненормальная.

Веселилась, сплетничала, гуляла, танцевала, но не влюблялась.

Потапенко стал опером. Родилась дочь. Он ездил на тестевой машине. Привозил семью домой. — Ну, как у вас? — мать отошла от газовой печки, присела боком на табурет. Игорь ждал блинов, жена возилась в спальне с ребёнком. — Нормально. Я много работаю.

24

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

Сковородка шипела, как бы злясь, брызгаясь жиром.

— Ты осторожнее на этой своей работе. С бандитами не связывайся. — Да какие бандиты, так, шпана и алкоголики. Мать поднималась, перекладывала на блюдо готовый дымящийся блин и наливала черпаком на сковородку новую порцию. Сковородка шипела, как бы злясь, брызгаясь жиром. — А дома что? — Да нормально, мам. В обед, когда малышка спала, а братья уехали в город, мать подсела к невестке. — Ну, что, Марин, как у вас дела? — Хорошо, мама. — А как Игорь? — Игорь… Мне кажется, он гуляет. — В бесцветных глазах в одну секунду навернулись слёзы. Она упёрлась подбородком в руку с золотым кольцом, на котором сверкали три крошечных бриллианта. Шмыгнула мокрым носом. — Как это? — Так. Приходит домой поздно, иногда часов в двенадцать может прийти. Ничего не рассказывает. — Он и нам никогда ничего не рассказывал. Это характер такой, Мариночка. — Всегда говорит, что на работе. День и ночь на работе, а от самого прёт. — Чем? — Я уже и трусы ему меняю каждый день. — Зачем? — Чтоб видно было, — Марина смахнула с ресниц прозрачные капли. — Не может быть. Ты отца расспроси. Он должен знать про его работу. — Если папа узнает, он его выгонит. — Мариночка, я с ним поговорю, с чёртом. — Поговорите. Меня он совсем не хочет слушать. Наша семья столько для него сделала. Обидно, знаете. Мать еле дождалась: — Игорь, что же ты так! Марина жаловалась на тебя. Говорит, ты поздно приходишь домой. — А что тут такого? У меня работа, дежурства… ты её больше слушай. — Всё равно, поосторожнее. Ты же у них никто, на птичьих правах. Вот выгонят — будешь знать. Игорь не ответил. — Я тебя, гад, всё равно поймаю. Откуда у тебя на шее это пятно? — Воротником натёр. — Это засос. Какая-то блядь поставила. — Да иди ты к чёрту! — Это ты иди к чёрту. Сопели в постели молча. Какой сон. — Зачем? Зачем нужно было жениться, если не любишь меня? Москвичом захотелось стать. Подонок. — Слушай, я могу… — Попробуй, попробуй. — Дура. Что тебе нужно? — Это что тебе нужно? Я что — плохая жена? Некрасивая? Тогда не прикасайся ко мне. Никогда. — Она перевернулась на живот, вытирая о подушку нос.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

25


ФОМЕНКО — Истерик мне не хватало. Потом Потапенко попал в аварию. С ним была женщина. Ударилась головой и потеряла сознание. Пришлось вызывать скорую. Тесть узнал. — Я с нею не знаком. Проголосовала — подвозил. — А Марина матери жалуется, что ты любовницами обзавёлся. — Сочиняет. Вы же знаете мою работу. — Работу я знаю, и про тебя мне уже рассказывали. — Ну и что? — Вылетишь из Москвы — вот что. Потапенко ушёл. Его видели в женском общежитии, в Измайлово в каком-то баре. Из квартиры выписали, из органов уволили. В стране началась перестройка. После института Ира возвратилась домой. Устроили её в музыкальную школу преподавателем. — У тебя не было там, в Ростове, молодого человека? — Зачем? — У Ольги Владимировны замечательный сын. Ему только двадцать восемь, а он уже главный технолог. — Мама, я устала. У меня вот такая голова. Пианино в школе расстроено. Брякает, как чёрт по сковородке. — Попроси, чтобы настроили. — Прошу. — Высокий такой, не пьёт. — Разбудишь меня завтра в восемь. — У отца неприятности. — У кого их нет. Спокойной ночи. — Я знаю, что ты куришь. Ира задержалась в дверях. — …и выпиваешь. Она мягко закрыла за собою дверь. — С кем ты пила? — залысины у отца были белые, как стенки холодильника. — С муж-чинами. — С какими мужчинами? — Валерий Иванович, Журавлёв Петя, Степаныч, — Ира держала руку перед лицом и загибала пальцы. — Кто такой Степаныч? — Зав-хоз. Степаныча выгнали, а Ира пришла домой пьяная и никак не могла раздеться. Отец бросился на неё, хотел вцепиться волосатенькими ручками в лицо, но Ира шаталась и смотрела на него такими пустыми глазами, что он убежал в свою спальную. Лёг, заталкивая себе дрожащими пальцами под язык таблетку валидола. Через месяц у него случился инфаркт, через два развалился Союз, через три оторвался тромб и он умер.

Вспоминаю детство — и сразу борщ, блины и как украли велосипед.

Борщ ели с чесноком. Наливали себе и Вале холодной водки. Ей по полрюмки. Она кривилась, водка оставалась на губах. — Не умеешь, — сказал Потапенко. — Люблю борщ. С детства. Вспоминаю детство — и сразу борщ, блины и как украли велосипед. Сидели на кухне, касаясь друг друга коленками. Жарко. За окном синий вечер и крик ласточек в небе. — Ешь, ешь. Только не напивайтесь, как вчера. — Ой! Обязательно надо сказать под руку. — Мне уже не лей.

26

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

Он боялся её. Как маленький автомобиль должен бояться двухэтажного автобуса.

— Чуть-чуть. — Одну ложку. Давай добавлю. — Валя взяла у Игоря тарелку и повернулась к газовой печке, на которой стояла зелёная кастрюля с борщом. — Кто тебе готовит в Москве? — Сам, когда есть желание. Но борщ я, конечно, не варю. Могу яичницу пожарить, или картошку. Плов умею делать. Редко. Некогда. Шашлыки, если компания, делаем на даче. Вы у меня ни разу не были. Приезжайте. Что тут сложного? — Ничего, — Гена пожал плечами. — Так в чём же дело? Я встречу. Москва так изменилась — не узнаете. — Да я её и не знала. — Тем более. Приезжайте, приезжайте. Замечательный борщ. Не хуже, чем у матери. — Лучше, — сказал Гена. — Может быть, и лучше. Я давно её борща не ел. Перещеголяла, значит, мать, — Игорь засмеялся. — Помню — зима, на окне горка снега, вставать с кровати не хочется и не нужно, потому что воскресенье. Радио на кухне, запах блинов. Белая сметана, «Ну, погоди!» — и на улицу. — Опять! Я прячу водку. — Э-э, не трогай. — Я пустые тарелки уберу. — А помнишь, на Лермонтова ещё не было ступенек. Длиннющий такой спуск. — У меня шрам на подбородке… санками там, — Гена задрал голову, показывая белую чёрточку на небритой скуле. — Легко можно было под машину… — Да сколько их тогда было, машин. — Были. — Конечно, были. — Чай будете? — Сейчас, допьём. — Ну, допивайте. Я пойду телевизор включу. — Пора на кухне телевизор поставить, — заметил Игорь. — Это ты вон ему скажи. — За какой хрен, — усмехнулся Гена. — Маленькие телевизоры сейчас недорогие. — Смотря для кого. Курили на балконе. В темноте появлялись и исчезали два жёлтых пятна — губы, подбородки и одинаковые носы. Гена был на четыре года младше брата. Ира казалась ему очень взрослой, недоступно взрослой, страшно взрослой. Он боялся её. Как маленький автомобиль должен бояться двухэтажного автобуса. Боялся, потому что стоило ей назвать его имя, и он был готов сделать всё, что угодно. Не раздумывая, не понимая, не желая. Поэтому он прятался от неё, а спрятавшись, хотел, чтобы она увидела, чтобы спросила, чего-то захотела.. И вдруг всё закончилось. Как сухая гроза, лопнувшая за домами, не пролившись и каплей дождя. Они случайно встретились. Осенью. Он шёл с работы почти всегда одной дорогой. И никогда её не видел. А тут, неожиданно, на самом перекрёстке. Смотрел на машины и рядом с собой увидел её. Сначала даже не понял, изменилось ли что-нибудь в ней. Просто пробило — она. — Гена? Здравствуй. — Здравствуй. — Не узнал?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

27


ФОМЕНКО — Почему? Узнал. — На самом деле? — Да, узнал. — А я не сразу тебя узнала. Столько лет прошло. Всё было давно, давно. Неужели помнишь? Загорелся зелёный. Они перешли улицу и опять остановились. — Конечно, помню. Подбородок стал тяжелее, нос крупнее, вокруг глаз потемнело, и уголки губ вялые — опускаются вниз, несмотря на улыбку. — Ну, — она нервно взмахнула руками, — как там… мама? Да. Я в музыкальной школе работаю. А ты? В школе неплохо. Есть талантливые детки. Только непонятно, куда потом всё уходит. — Что уходит? — Всё. Ты работаешь или учишься? — Уже отучился, теперь на заводе. — Ты таким был хорошим послушным мальчиком. У тебя и сейчас всё должно быть хорошо. — Да… — Женат? — Да. — Давно? — Недавно. — А… нет, всё равно. Ладно, скажи — у Игоря ребёнок? Мальчик, девочка? — Девочка. — Большая? — Годик. — Жена красивая? — Не очень. — Он её любит? Ой, прости, что за чепуху я спрашиваю. Откуда тебе знать. Влюбляются только дети, потому что глупые. Боже, какие мы были глупые. А я не замужем. Только не думай, что выйти замуж сложно. Ты, наверно, и сам не понял, как женился. Так чаще всего бывает. Жена у тебя молодец. — Откуда ты знаешь? — Ну, как же, с тобою ей будет хорошо. Что-то было в её словах обидное. — А что в этом плохого, если женщине хорошо. — Нет, нет, ничего. У вас и детки будут хорошенькие, розовенькие с золотистыми кудряшками. Сначала мальчик, потом девочка. Но мальчик тоже будет похож на девочку. И на папу. Я помню, как ты стеснялся, краснел, когда я брала тебя за руку. — А я не помню. — Конечно, ты же был ещё маленький. Вы с Игорем разные. Его надо любить, а с тобой и так хорошо. Поэтому твоя жена и молодец. — Откуда ты всё знаешь? — Гена глубоко в карманы спрятал руки. Становилось холодно. — Замёрз? — Да нет. — А давай пошатаемся. — Как? — Ну, сделаем круг. Твоя подождёт. Они пошли в сторону бульвара. Шагов через тридцать она мягко воткнула свою ладошку под его локоть. С деревьев сыпались каштаны. — Расскажи мне что-нибудь. — Про Игоря? — Можно про Игоря. — Я сам о нём ничего не знаю. Живёт в Москве.

28

Ты, наверно, и сам не понял, как женился. Так чаще всего бывает. Жена у тебя молодец.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

Ничего не должно происходить раньше времени, а позже времени уже ничего и не произойдёт.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Да. Не надо о нём. Он, наверно, изменился. Ты видел, как продают тюльпаны на Восьмое марта? На бутон надевают резинку, чтобы не раскрылся раньше времени. Ничего не должно происходить раньше времени, а позже времени уже ничего и не произойдёт. Гена почувствовал нежность. Он сразу понял, что это нежность. С женой было другое. Быть нежным для мальчишки стыднее, чем оказаться голым. Гена почувствовал, что краснеет. — Тебе ещё не поздно, — Ира повернулась к нему, провела пальцами по подбородку, — колешься, а Игорь ещё не брился тогда. Молчали. Она, может быть, просто молчала, а он не мог говорить от волнения. Гена сильнее прижал к себе её ладонь. Она могла слышать, как бьётся его сердце. Они поднялись бульваром в верхний парк. На клумбах доцветали разноцветные астры. В конце аллеи за дорогой светился стеклянный пивной павильон. — А давай зайдём, — сказала она. — Куда? — В пивнуху. Выпьем по кружке пива. Не хочешь? — Она рассмея­ лась. — Вижу, что не хочешь. Я пошутила. Мне пора. — Я провожу. — Нет, не надо. Не рассказывай, что ты встретил меня. — Кому? — Никому не рассказывай. Хорошо? — Да. На следующий день, выйдя из проходной завода, Гена увидел Валю. Она дождалась, когда он спустится со ступенек и, крепко обхватила его локоть: — Мне надо больше гулять, — сказала она. — Вот я и решила встретить тебя. Они шли сумеречным городом, накрапывал дождь, обоим было грустно. Грустно и одиноко. Стемнело. По улицам вползала в город прохлада. Братья легли спать, а Валя ещё мыла посуду, прятала в холодильник закуски, сметала с коврика рыбью чешую. Постояла на балконе, подставляя шею и обнажённые плечи под свежие струи ночного воздуха. Потом задёрнула гардину и легла тихо и осторожно, как всегда. Но Гена всё равно проснулся. Проснулся по какой-то своей, другой, неясной причине. — Не спишь, что ли? — А что? Валя молчала, молчала, потом спросила: — Долго вы её искали? — Нет, она же всегда в одном районе. — Возле вокзала? — Почти. На Красноармейской. — И что, не узнал? — Нет. — Ты бы ему намекнул. — Как? Надо было сказать: тебе никого не напоминает вон та бомжиха? — Действительно. Но у него сейчас, как я поняла, никого нет. Может быть… — О чём ты говоришь! — Боже, на кого она стала похожа. Я сама её с трудом узнаю. Интересно, она-то помнит его? — Откуда я знаю. Валя повернулась набок, потёрлась щекой о подушку, продавливая для головы удобную ложбинку:

29


ФОМЕНКО — Ночует, наверно, по подвалам. Гена вспомнил ещё одну встречу. По дороге с кладбища. Весной, перед самой Пасхой. Перед праздником люди убирали могилы, красили лавочки, посыпали песком вокруг надгробий, сваливали в кучи прошлогоднюю траву, старые венки, пластиковые бутылки, сгнившие доски, раскрошившиеся обелиски. Кладбище было оживлённым, как дачный посёлок во время посадки картофеля. Пахло землёй. По высох­шему асфальту бежали, закручиваясь в спирали, ручейки пыли. Ира была раскрасневшаяся, располневшая. Тело выпирало из расстёгнутой куртки, как поролон из распоротого сидения. Блестели глаза, словно их облили прозрачной глазурью. — Какая встреча, — сказала она. Гена стоял у порога маленького магазинчика, с лопатой, граблями. Старые чёрные штаны торчали пузырями на коленках. Из магазина вышла Валя с бутылкой минеральной воды. Подошла к мужу близко-близко, чтобы не было сомнений, что она жена. Валя аккуратная и серьёзная. Застёгнутая на все пуговички. Ира посмотрела сквозь неё и поздоровалась. — Моя жена. — Понятно. У меня папа умер. Была на могиле. А вы? — И мы с кладбища. Давно умер? — Гена ни разу его не видел. — Зимой. Раз — и нет папы. — Болел? — Сердце. Переживал за страну, — сказала она, словно заученную строку. — Ладно, я пойду. — Да, всего хорошего. Валя, как снайпер, прищурившись, смотрела ей в спину. Шагов через десять Ира оглянулась, запрокинув голову, на секунду. Мелькнули глаза. — Кто это? Она же пьяная. — Игорева любовь, помнишь, я рассказывал? — Эта!? Она что, пьёт? Гене хотелось догнать её, потому что ничего же не сказали. Он должен был с нею поговорить. О чём? — На, — Валя протянула откупоренную бутылку. Она только что сделала несколько глотков. У неё был мокрый подбородок, и на куртке расплылось маленькое тёмное пятно. Гена взял бутылку, отпил колючую жидкость. Далеко за фигурами людей мелькнула Ирина спина. Валя уснула. Она тихо посапывала возле плеча. Гена встал и вышел на кухню. Выпил из-под крана воды. Прохладная струя катилась по жёлтому животу, раздувшемуся, как у сытой козы. Нажрался на ночь. И в голове звенело, как после выстрела из стамиллиметровой пушки. Было тяжело, и на душе тоже. Какого-то чёрта.

Кладбище было оживлённым, как дачный посёлок во время посадки картофеля. Пахло землёй.

После смерти отца Ирину мать быстро доконал сахарный диабет. Она лежала на нечистой кровати, как кусок тающего холодца. Ира ухаживала за больной небрежно. В квартире стояла вонь прифронтового лазарета, а она, как уставший вконец военврач, спала тяжело, где-нибудь: в кресле, на диване или прямо за кухонным столом, уткнувшись лбом в руки. Лоснящаяся прядь волос ложилась на стол. Муха садилась на голову, шла по волосам вниз в белую тарелку с остатками подливы или постного масла, перелетала на кромку рюмки, тёрла друг о друга лапы. Потом улетала. Горел бледный свет. Похрипывала мать. В голове было горячо, как в котле, в котором закипает вода. И мозги варёные, недумающие. Валерий Иванович вызвал к себе в кабинет. Но и так ходили по школе разговоры, что Иру сократят. Детей стало мало, деньги родители не сдавали. У Валерия Ивановича были залысины и печальные глаза, как у Пьеро или доброй собаки. Большие серые грустные глаза.

30

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

В руке лопнул солёный помидор, и сразу обожгло на пальце свежую царапину. Гена и не помнил об этой царапине. Запекло.

От четырёхкомнатной квартиры пришлось отказаться. Мамы уже не было. И работы не было. И ничего не было, кроме немецкого пианино, потому что оно было тяжёлое и никто не хотел его сносить по узким лестницам. Осталось стоять в пустой комнате. Ира не жалела о нём. Она забыла. Могла бы взять с новых жильцов немного лишних денег. Забыла, потому что год назад никто не хотел с ним возиться. Всё остальное Ира пропила. Какие-то друзья вокруг. С каждым годом всё оборваннее, грязнее и немощнее. И пили уже просто на улице. Где-нибудь за сараями, за углами, спрятавшись за мусорные контейнеры или полуразвалившиеся стены, под лоджиями. — Гена, я видела Ирку. Страшная! С мешком пустых бутылок. Она меня не узнала. — Гена посмотрел на жену. — Да точно она, что ты смотришь — не веришь? — Где ты её видела? — Возле вокзала. Я за билетом Даше заходила. Лицо, знаешь, как у всех алкашек, синее. Ужас. Неужели она была красивая? — Ещё какая. — Вот бы Игорь теперь увидел. Нет, лучше, чтобы он и не знал, лучше ему не рассказывать. — Он, мне кажется, уже забыл. И жену забыл, и алименты, наверное, не платит. — Козлы вы, — Валя стукнула ребром ложки о сковородку, вываливая прилипшую кашу. — Кто? — Мужчины. С вас, как с гуся вода. Ткнуть бы его в неё, как нагадившего котёнка. — А в чём он виноват? — Вы никогда ни в чём не виноваты. — Я? — Она тебе тоже нравилась. — С чего ты взяла? — А что, не нравилась? — Подай вилку. — Сам сказал, что красивая была. — Ты разговор какой-то дурацкий завела. В руке лопнул солёный помидор, и сразу обожгло на пальце свежую царапину. Гена и не помнил об этой царапине. Запекло. Он отпихнул табуретку и ушёл в ванную мыть руки. Братья проснулись поздно. Валя ушла на работу, оставив в доме запах духов. Выпили кофе, привезённый Игорем из Москвы. Душистый и дорогой. Курили. В тени на балконе. — Через три дня мне нужно быть в Москве. — Дела? — Да. — Кто бы мог подумать, что из тебя выйдет бизнесмен. — Это ещё почему? — Ну так распиздяем же был. Даже учиться не захотел. — А школа милиции? — Конечно! — Стимула не было. А потом, что значит «распиздяй»? Сейчас можно зарабатывать. А раньше?! Ты Лиманского давно видел? — Давно. Ещё зимой, в троллейбусе. — Как он живёт? — Как все, хреново. — Интересно было бы с ним встретиться. Когда-то мы хорошо проводили время.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

31


ФОМЕНКО — Двадцать лет назад! — Да, двадцать лет. Всё, что было со мной в этом городе, было двадцать лет назад. Мне кажется, что время существует только там, где я, а там, где меня нет — оно стоит на месте. Едешь и думаешь, что всё здесь, как раньше. Приезжаешь — бегают какие-то новые, незнакомые дети, знакомые дети уже не дети, старые тётки говорят, что они учились со мной в школе, тётки, дядьки, угощавшие конфетами, перекочевали на кладбище. Промелькнуло белое брюшко стремительной ласточки, под балконом ревело чьё-то дитё. — Так что, вы с Лиманским не встречаетесь? — А зачем нам встречаться? — Друзьями же были. — Были. Повода нет. Без повода, знаешь, теперь не ходят. — А мы вот возьмём и зайдём без повода. — Он может быть на работе. — Ну не обязательно же, вдруг он в отпуске. — А если нет? — Купим пиво и вернёмся домой. Лиманский жил в центре, в старом жёлтом доме с арочным проездом во двор. Когда-то в доме было много евреев, потому что центр, и дом с паркетными полами, со стенами в полметра, двор непроходной, в липах. На первом этаже молочный магазин. Лиманский евреем себя не считал. Никто ему не верил. Когда все евреи уехали, а он остался, всё равно никто не сомневался, что он еврей. Правда, еврейская у него была только фамилия, а так он был нормальный. Пил водку, работал инженером, полжизни проходил в свадебном костюме, который только к сорока пяти годам стал тесный. И жена у него была нормальная, дура самая что ни на есть, добрая сварливая русская баба. Уже через три года после замужества она стала называть мужа идиотом. Просто, без зла. Лиманский не обижался. Вот что в нём дей­ствительно было замечательное — он никогда ни на кого не обижался. Даже на жизнь. Лиманский сидел на корточках на пороге своего сарая и стучал молотком по доске. Сначала он привлёк к себе внимание тем, что стучал, а потом Гена узнал в нём Лиманского. Не пришлось подниматься в квартиру. В доске было несколько ржавых гвоздей, и Лиманский пытался их вытащить. Выпрямился. Он был похож на дождевого червя — тонкий, длинный и рыжий, как червяк из навозной кучи. Заулыбался. Рыжие глаза смотрели насмешливо. — Узнаёшь? — спросил его Гена. — Игорь? Узнал, конечно, узнал. Располнел, правда, как гаишник или депутат второго созыва. — Я давно такой. А вот ты как был. — Скажешь — как был. Приехал, значит? — Да. Вот, решили зайти. Лиманский посмотрел на балкон, потом опустил глаза. — Правильно решили — я в отпуске. Третий день. — Мы так и подумали, что ты в отпуске. — Так это же хорошо, что вы так подумали, — он снова посмотрел на балкон, — сейчас мы что-нибудь организуем. — Ничего не надо организовывать, — сказал Игорь, — переоденься и пойдём. — Куда? — Посидим. У вас есть хорошее кафе? — А если у меня? — Да ну, в кафе лучше. — Ничего там хорошего. Дорого.

32

Вот что в нём действительно было замечательное — он никогда ни на кого не обижался. Даже на жизнь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

Годам к тридцати кости обрастут мясом, и эта длинная девица станет весить около центнера. Грозная будет дамочка.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Ерунда. Мы подождём во дворе. Лиманский засуетился, и на лице появилась неуверенность. — Зайдёте, может быть. Люда дома. — Тоже в отпуске? — Её за свой счёт отправили. — Нет. Я думаю, ты не случайно нам во дворе попался. Зайдём в другой раз. Лиманский повесил на дверь замок и, сверкая голыми пятками, пошёл к подъезду: — Я недолго. «Недолго» длилось минут двадцать. Серые брюки, рубашка в полоску с коротким рукавом. Наверное, гладил. Раньше в кафе была столовая. Большая общепитовская столовая. Из её дверей всегда несло овощным рагу и сгоревшим маслом, в зале было полно людей и мух. Стук тарелок, скрежет ёрзающих алюминиевых стульев и голоса, с гулом улетающие в оцинкованную вытяжку. — «Верона»… Никто не знает, почему «Верона»? — спросил Гена. — Может быть, здесь итальянская кухня? — предположил Игорь. — Скорее всего, хозяйка какая-нибудь Вероника, — сказал Лиманский. Стены зала были выкрашены в бордовый цвет, на окнах висели тёмные портьеры, скрывающие яркий свет за окнами. Было тихо, как в опустевшем пансионате. — Мы рано пришли, — сказал Гена. — Двери открыты, — заметил Игорь. Они сели за стол, застеленный розовой скатертью, прокуренной, но почти без пятен. Маленькая вазочка с маленькими увядающими розами. — Дорого здесь, — сказал Лиманский. Ждали минут десять. Потом Игорь встал и заглянул за портьеру, отделявшую зал от служебного помещения. Возвратился с официанткой. У официантки были красные волосы, худое длинное лицо и выпирающие кости. Годам к тридцати кости обрастут мясом, и эта длинная девица станет весить около центнера. Грозная будет дамочка. — Что мы у вас можем поесть? — спросил Игорь. — Ещё не привезли продукты. — Почему же вы открылись? — Можете пока выпить. Я дам вам салат. — Один на всех? — Почему? Могу сделать три порции. — Но потом вы нас покормите? — Конечно. Что вы так переживаете? Вам водку? — Водку? — повторил Игорь. — Водку, — сказал Лиманский. — Одну бутылку? — Пока одну. И пепельницу. Закурили. Лиманский курил «Беломор». Мужик в доску советский. Он положил коробку на стол. На розовую скатерть. Но коробка была слишком белая, и буквы слишком чёткие — не советские, не рабочекрестьянские, может быть, отпечатанные где-нибудь в Финляндии на том же оборудовании, что и журнал «Плейбой». — Привык, — сказал Лиманский. — Привычки дорого обходятся, — заметил Гена. — Нет, не дороже сигарет. Салат был из свежих помидоров. Прозрачных и безвкусных, как сосульки. Зато крупно порезанная петрушка пахла нежно и аппетитно. — Надолго приехал? — Уже уезжаю. Послезавтра.

33


ФОМЕНКО — А мы тут, видишь, окопались. Я всё там же. — Ну и как? — Да когда как. Когда стоим, когда работаем, но, в общем, ничего хорошего. Приходится вспоминать. — Что? — Как было раньше. — Вспоминать… вспоминать, конечно, приятно. Я сам люблю. Мы вчера с Геной много чего вспоминали. Помнишь, как мы… — У нас сегодня печёнка говяжья, пельмени, вареники с картош­ кой. Что вы будете? Да, и рыба. — Какая? — Пеленгас. Можем пожарить, можем сделать заливное с овощами. — Нам что-нибудь побыстрее, — попросил Гена. — Тогда пельмени. — Помнишь, как мы в котельной вино пили? А потом на танцы. — В ДК. Конечно, помню. Кафе заполнялось людьми. В дальний угол прошли к столу три девицы. Рядом уже сидела пара с бутылкой вина и шоколадом. Он был стриженый, вертлявый и нахальный, она, как отрихтованный автомобиль после аварии — много грунтовки и блеска. Потом пришла ещё такая же пара. Двери кафе открывались всё чаще, и Гена перестал обращать внимание. Они допивали вторую бутылку водки, и разговор уже катился, как слетевшая с ноги лыжа. Девушка в юбке, похожей на узкий шарф, села за чёрное расстроенное пианино и стала играть. Потапенко посмотрел на пианистку. Хорошо, что играла она не очень громко. Потом к столу подошла одна. Чёрт знает какого возраста: запястья узенькие, как у ребёнка, и шея тонкая, синенькая, как у паршивого цыплака, вокруг глаз и рта морщинки, и движения размашистые. — Мужчины, огонька не найдётся? Потапенко подтолкнул к ней лежавшую на столе зажигалку. Она прикурила и продолжала стоять, выпятив худое бедро. Потапенко выдернул из её руки зажигалку и спокойно сказал: — Иди на хуй. Она дёрнула головой. Из продолговатых ноздрей вырвался серый дымок. Повернулась на одной ноге, как в фигурном катании, и ушла через зал к подругам. Гена видел, все трое смотрели в их сторону и переговаривались. В зале давно горел свет, вокруг квадратных столбов с зеркалами собрался табачный туман. Кофе был горький, как полынь. Официантка с красными волосами принесла счёт на клочке бумаги в клеточку. Потапенко вытащил бумажник, отсчитал деньги и бросил их на листок. Лиманский косился на каракули в листке. За эти деньги он мог месяц пить водку на базаре, закусывая квашеной капустой. Удивила темнота на улице, как после вечернего сеанса кино. Столько просидели. И совсем не обратили внимания на парней, стоявших у входа. — Мужик, ты зачем мою девчонку обидел? — Что? Пошёл ты… Сколько их было? Зашаркали по асфальту подошвы; треск рвущейся ткани. И резкий хлопок. Как будто огромная мухобойка шлёпнула по стене. Один из парней схватился за голову и упал на бок. Все замерли, потом стали медленно отступать друг от друга. Упавший упёрся головой в асфальт и пытался подняться на колени. Побежали. В разные стороны. За углом Лиманский поманил в какую-то щель между домами. Гаражи, старая акация, полуразрушенная кирпичная стена, вонь туалета, опять сараи, и они оказались во дворе дома Лиманского. Было темно, светились окна. — Ну, теперь ко мне, — сказал Лиманский.

34

Они допивали вторую бутылку водки, и разговор уже катился, как слетевшая с ноги лыжа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

В зале висел ковёр, стоял советский телевизор, и книжный шкаф: Симонов, Конан Дойл, сказки братьев Гримм, фотография дочки, первый спутник на блестящей ножке, механический будильник «Слава» с пожелтевшим циферблатом и ещё десяток безделушек, какие замечают только посторонние люди.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Потапенко схватил его за руку: — Нет. Вынеси лучше воды. — Да вы что, как я вынесу, что я Людке скажу? — А что мы ей скажем? — Лучше всем втроём, ей-богу. Потапенко сунул что-то за пояс, нашёл в кармане платок и приложил к уху. Воротник пиджака был в крови: — Воды. Нужна вода. Лиманский побежал к подъезду, наклонившись вперёд головой, как будто собирался прыгнуть в бассейн. Потом из подъезда вышла Люда и следом Лиманский. Оба словно катились, потому что в темноте не было видно ног. — Гена, ты? Игорь? Вот так встреча. А ну, быстро в квартиру. Кто это вас? — Когда-то здесь висел фонарь, — сказал Гена, проходя мимо старого деревянного столба. В коридоре Люда взяла Потапенко за локти и затолкала в ванную. На Лиманского она даже не посмотрела. Люда выходила и заходила раза два, быстро, деловито. Потом вышел Потапенко в одних брюках. На ухе у него был пучок ваты, обхваченный пластырем. — Теперь ты, — сказала Люда Гене. — Я сам. — Что сам? Ну ладно, давай сам. А мой идиот, что там? — В меня не попали. — Потому что ты никому не нужен. Не попали… пойди на глаз свой посмотри. В зале висел ковёр, стоял советский телевизор, и книжный шкаф: Симонов, Конан Дойл, сказки братьев Гримм, фотография дочки, первый спутник на блестящей ножке, механический будильник «Слава» с пожелтевшим циферблатом и ещё десяток безделушек, какие замечают только посторонние люди. — Ну, рассказывай, как ты здесь оказался? — Приехал… погостить. — Женат? — Нет. — Почему? — Что за вопрос? Не женат и всё. — Не нашлось подходящей бабы? — Не нашлось. — Может быть, ты не там искал? — Везде бабы одинаковые. — Вы о чём тут? — Лиманский приглаживал мокрые волосы. — Кто это вас? — Козлы какие-то. Я им говорил, давайте посидим у меня. — В самом деле, понесли вас черти. Хорошо отделались. Потапенко потрогал ухо: — Одежду мою верни. — Ах, да, — Люда ушла. — Что у тебя тут в кармане? — Сейчас, — Потапенко встал с низкого дивана. Золотой крестик среди седых волос на груди сверкнул в блёклом свете лампочек. — Не трогай. Ничего не нужно стирать. — Отнял у Люды свой пиджак с надорванным рукавом и пятнами крови на воротнике. — А футболку можно выбросить. Где это Гена пропал? — В туалете, — сказал Лиманский. Он полез за книги и вытащил бутылку водки. Зашёл в комнату Гена, чуть клонясь на бок. — Что с тобой? — спросил Потапенко. — Ты в самом деле в него из пистолета? — Он газовый.

35


ФОМЕНКО — Покажи. — Дома. — Что за пистолет? — спросила Люда, внося чистые рубашки Лиманского. — А бутылка у вас откуда? Не напились? — Организуй лучше закусить. — Идиот, — она ушла на кухню. — Так ты из пистолета… А я думаю, в чём дело. Наверно, прямо в лоб. — Наверно. — Погуляли. — Ерунда, — сказал Потапенко. — Идите, — позвала Люда, — только есть у нас нечего. На столе солёный огурец, порезанный вдоль, яичница с салом. На широком подоконнике бродил в трёхлитровой банке хлебный квас и раскорячился столетник, привязанный к палке, воткнутой в горшок. — А ты с нами? — спросил Потапенко. — Пейте уж сами. — За встречу. — Одну капельку. Места за столом ей не хватило. Люда стояла, опершись о газовую плиту. — Сидите, сидите… — она выпила стоя, полрюмки, вытерла губы ладонью. — Встретились, называется. Чего вас понесло в какое-то кафе. Не могли дома водки пожрать! — Ты бы всю голову прогрызла. — Да прямо там. Лучше скажи, стыдно гостей в дом вести. — Разве он виноват, — сказал Потапенко. — Надо Вале позвонить, — сказал Гена. — Телефон у вас… — Там же. Забыл? — Лиманский махнул рукой в сторону зала. — Вот ей как на глаза показаться! — Стыдно дуракам старым? — сказала Люда. — Старым! Скажешь, — Потапенко покачал головой. — Конечно, старые, или ты думаешь, всё ещё мальчишка, что торчал под музучилищем? — Ну, не мальчишка… — То-то же. У нас Катька… скоро замуж. Видишь, до сих пор нет — шляется где-то с друзьями. Гена возвратился на кухню. — Что? — спросил Потапенко. — Сказала, чтобы шли домой. — Вызовем такси… наливай. Люда подставила рюмку: — Вам меньше достанется. И так пили целый день. — Вспоминали молодость, — сказал Лиманский. — Ну и как, вспомнили? — Я помню вашу свадьбу, в столовой, на Жданова, — сказал Потапенко. — Какая я была дура. — В магнитофоне порвался ремень, и мы его чем-то связали. — Что я тогда соображала. — В магнитофоне? — спросил Лиманский. — В жизни. Идиот. Лиманский почесался. Хотел подмигнуть заплывшим глазом. По­ трогал: — Хорошо, что я в отпуске. Вышли на балкон покурить. — Точно, на том столбе фонарь висел, — сказал Гена. Он держался рукой за бок.

36

На широком подоконнике бродил в трёхлитровой банке хлебный квас и раскорячился столетник, привязанный к палке, воткнутой в горшок.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ — Что там? — опять спросил Потапенко. — Ногой. — Болит? — Да так… — А в той беседке вы с Иркой часто сидели. Помнишь? — спросил Лиманский. Потапенко промолчал. Покосился в темноту и швырнул туда окурок. — Едем? — спросил он брата.

Культурные ставят непонравившееся пиво в урну, некультурные иногда ссут в пустую бутылку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

К шести вечера Ира протрезвела. Трезвой ей не сиделось и не лежалось. Она пошла к центру. Шла быстро, прижимаясь к стенам, озираясь, как бродячая собака, забежавшая в незнакомый район. Брошенная бутылка с недопитым пивом — вот и всё, на что она надеялась. В парке, у пивного киоска или у дверей магазина. Культурные ставят непонравившееся пиво в урну, некультурные иногда ссут в пустую бутылку. Уже в темноте очутилась на улице Ленина. На противоположной стороне возня, крики. В синем свете горящих букв дерущиеся мужики. Ира шагнула на газон и стала за деревом. Если не приедет милиция, можно пошарить потом. Лучше, когда дерутся девки: серьги, кулоны, браслеты, — но и мужики сейчас все в золотых цепях. И вдруг там выстрели из чего-то. Ире показалось, что выстрелили в неё. Она отвернулась, прижалась спиной к дереву и стала ждать, убили её или нет. Потом решила бежать или просто побежала без всякого решения, потому что было страшно. Но пробежала всего один дом. Задохнулась горячим воздухом, и ноги тяжёлые. Пошла быстро, оглядываясь, и чуть не наткнулась на милицейский «уазик», выезжавший из ворот. Какой день. Дурацкий. — Ну, что? — Гена вздохнул. Такси повернуло под железнодорожный мост. — Что? — Что Валюхе скажем? — Здесь останови, — сказал Игорь таксисту. — Зачем? — спросил Гена. — Выйдем, — Игорь расплатился. Вышли из такси. Гена смотрел на брата. Игорь спрятал портмоне, отошёл в тень деревьев. — У тебя сигареты остались? Не надо, чтобы он знал. Дом. — Школа милиции? — Работа опером. — Где ты пистолет взял? — Потом. — Ну дела. Я ничего не понял. Ба-бах. Что, чего? Думаешь, будут искать? — Нет. Шпана мелкая. Из-за них — нет. Так, на всякий случай. На всякий случай шли под деревьями. Пахло липой и детством. Под ногами сухая вытоптанная земля. Над головой в чёрных кронах деревьев крохотные пятнышки звёзд. Подъезд за синей рассохшейся дверью, панели цвета болотной тины. — Уже поздно, — сказал Гена. Открыл дверь квартиры. В прихожую ложился бледно-голубой свет телевизора. Заскрипел диван. Валя замерла в дверном проёме. Молчала. Зрачки метались в глазах. — Что это? — наконец спросила она. — Так, ерунда. — Нет, что это? — Ну, подрались чуть-чуть. — Где вы были, когда? Ты же звонил, что у Лиманского. — О, господи. — При чём тут господи. Вы видели себя?

37


ФОМЕНКО — Валь, поставь лучше чайник, — сказал Игорь. — А пиджак… а чьи это на вас рубашки? — Чайник поставь. — Да что чайник. Может быть, вам скорую надо. — Валя стащила с Игоря пиджак, зажала его под мышкой, вытянулась на носках, заглядывая за порозовевший тампон. — Что всё же случилось? — Так, ерунда. — Опять ерунда. Куда же это вас занесло? Не сиделось вам дома. А как вы у Лиманского оказались? — Сколько вопросов, — сказал Гена. — Так и оказались — в гости зашли. — У меня сейчас сердце остановится. — Она расправила перед собой бежевый пиджак в рыжих пятнах крови. Карман отвисал от тяжести. Маленькая рука юркнула в карман. Игорь поймал её там, не дав выскользнуть. Расправил пальцы, которые уже обхватили гладкий металл. Отнял пиджак, ушёл с ним в комнату, где у дивана стояла его дорожная сумка и, скомкав, затолкал его в сумку. — Я прострочу. — Не надо. Душ и кофе. — А с ухом что? — Поцарапали. — Боже, я вся дрожу. Какие же вы черти. Это всё ваша водка. — Дай лучше полотенце, — Игорь стягивал с себя брюки, сидя на диване. Перед кофе выпили по рюмке. Валя не возражала. Она не успокоилась, но как-то привыкла к случившемуся. Только всё не могла отвести глаза от розовевшего тампона. — С утра надо в больницу. Обязательно. — Посмотрим, — сказал Игорь. Потом курили. Из двери на балкон падал свет, и всё вокруг, даже небо, было непроницаемо чёрным. Только крик кошек иногда доносился со двора, и где-то близко укнул во сне дикий голубь. — Покажи пистолет. Игорь выбросил окурок. Зашли в комнату. Он наклонился и вытащил из сумки хромированный револьвер. У револьвера был короткий ствол, и он напоминал куриную голову. — Дай. — На. Револьвер оказался неожиданно тяжёлый. Свет чётко ложился на гранёный ствол. — Да… Давно он у тебя? — Этот года три. Удобно — гильза остаётся на месте. — Ну что, стелить? — спросила Валя. — Уснёшь со своим ухом? — Усну, — Игорь забрал пистолет и сунул поглубже в сумку. — Что это у вас? — Зажигалка. — Такая большая? А я из-за вас теперь не усну. Это же надо… по­ дрались… с кем? А если они вас запомнили? А как вы соседям на глаза покажетесь?

У револьвера был короткий ствол, и он напоминал куриную голову.

Наутро Потапенко молчал. Молчал и Гена. Настроения не было. При вздохе Гена чувствовал боль в боку, но это так. Противно было от вчерашнего дня. Хотелось бы, чтобы его не было, а он был. Реальный такой, липкий, рваный, как старые носки, которые не снимал с ноги целую неделю. Прополоскать бы и вывесить на балкон. — У вас платная клиника есть? — Нет, наверно. — Тогда поедем в Донецк.

38

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТОТ СВЕТ

Только прошли перед трибуной — побросали политбюро в заводской «газон», и по домам, за столы. Да, с тех пор он «Беломор» и курит.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Что, ухо? — Там посмотрят. Выехали за город. В салоне работал кондиционер. Машина мчалась по шершавому асфальту, плавно раскачиваясь. Слева за речкой бурые бугры с рыжими трещинами оврагов и бледное небо у горизонта. Иногда попадались желтеющие поля. — Вот где время остановилось — у Лиманского в квартире, — сказал Игорь. Он тоже думал о вчерашнем. — Удивляюсь. — Чему? — Нет, ну так нельзя. Я смотрю, у него никакого интереса к жизни. Ничего, кроме привычек. Привычки к бедности. Ты видел, какой телевизор, да всё… — Потапенко закурил, — и папиросы курит. С каких это пор? Кажется, тогда мы курили болгарские. — Это уже на заводе. — Гена вздохнул осторожно. Боль в боку была ещё сильнее. — Помню демонстрации. Политбюро на палочках… флаги. В красном уголке на трибуне закуска. Пока выйдем с завода, граммов по двести накатим. Шары, дети, народу валом… и все вместе. У всех одинаковые плащи, шляпы, «Беломор». В мастера никто не шёл. Токаря зашибали. Потом стоим где-нибудь. Впереди духовой оркестр, в колонне баян, на всех галстуки и нейлоновые рубахи. Парторг флаги считает, назначает ответственных, а все уже хорошие. Только прошли перед трибуной — побросали политбюро в заводской «газон», и по домам, за столы. Да, с тех пор он «Беломор» и курит. — Всё равно это уже не то, и «Беломор» не тот. Ты знаешь, я заметил, некоторые специально вот так. Он и раньше ничего не делал, а теперь есть оправдание. Не платят, не дают… сидят в говне и довольные. Жертвы. Жопу лень оторвать. Потом молчали до самой Никитовки. В Никитовке дорога закончилась, и начались колдобины. Вдоль рынка, бараков в пыли, вдоль каких-то странных домов, всё время куда-то продолжающихся длинными стенами, похожими на забор. Несколько чахлых серых ёлочек со спиленными верхушками вокруг проржавевшей стелы остались позади. Цеха завода с чёрными окнами, железные ворота, из которых вытягивались двумя нитками железнодорожные рельсы. Потапенко совсем сбавил скорость. Машина перевалилась через неровные плиты. Раскачивался на нитке серый ёжик с чёрными бусинками глаз. За Горловкой снова поехали быстро. Плотный воздух вдавливал машину в асфальт, а она разрывала воздух в клочья. Шагала через поля высоковольтная линия, в бледно-фиолетовой дымке таяли шахтёрские посёлки. — Ты давно в Донецке был? — спросил Игорь. — Да. Не помню, лет пять назад. Нет, меньше, года три. А что там делать? Раньше в универмаг ездили. Я свадебный костюм покупал в Донецке. Сейчас везде тряпок полно… одних и тех же. Кругом сплошной «Адидас». — Я уверен, что ты настоящий «Адидас» и не видел. — Ну и что? — Да так. Хорошие вещи стоят прилично. Нет смысла возить сюда. — В Донецке есть, наверно. — Наверно. У въезда в Донецк, увидев российские номера, их остановили гаишники. Двое. Один стал метрах в пяти перед капотом, а второй подошёл к машине. Оба были толстозадые и коротконогие, как утки. Потапенко надел тёмные очки, опустил на треть стекло и протянул документы. Милиционер посмотрел в салон. Ему хотелось, чтобы водитель снял очки, но Потапенко и не думал этого делать. Милиционер почему-то сдрейфил.

39


ФОМЕНКО — Когда въехали в Украину? — Там написано. Милиционер во второй раз перелистал документы, посмотрел зачем-то на порог машины, потом подал документы в окно. Повернули направо. Потапенко занял третий ряд. Под левым глазом у него была зеленовато-жёлтая радуга. — Время всё равно идёт, — наконец сказал Гена. — С нами, без нас. Это вода под лежачий камень не течёт, а время… фьить, и вот ты уже седой. Бедный, богатый, а всё равно седой и старый. — Тогда лучше богатый. — Ёжик подрагивал на тонкой нитке, и вокруг было полно машин. — Пора в Москву — надоели воспоминания. Ира заболела. Её рвало. Изо рта толчками вытекала горькая жёлтая жидкость, от которой жгло в горле. Пройдёт. Было и раньше. Спряталась. Забилась в подвал. Сидела, поджав колени, потом лежала на боку. Снился сон. Как всегда во сне, знакомое было незнакомым, и наоборот. Всё путалось. Проснулась. В голове гул, словно в телефонной трубке. В детстве часто представляла, как бежит по проводам это уу-уу. От дома на столб, через весь город, вдоль железной дороги, через речки, овраги, мимо переездов, маленьких станций, потом по другому городу, по улицам, от столба на чердак, в квартиру, в телефонную трубку уу-уу. Она лежала на земле, на мелких кирпичных крошках, вдавившихся в тело. Пошевелила онемевшей рукой. Серо-фиолетовая ладонь была похожа на сдохшую жабу. Ира вздрогнула. Поднялась и, пошатываясь, вышла на улицу. В одном из дворов в мусорном контейнере нашла кусок зеркала. Прихватила несколько пустых бутылок. Сдала бутылки и купила половинку хлеба. Потом перешла через мост и спустилась к реке, окунула зеркало в воду, вытерла подолом платья и села на жёсткий спорыш. Посмотрела в зеркало. Там была такая же жаба, только ещё больше, словно раздувшаяся от жары. По невысокому мосту проезжали машины. Пыль поднималась над перилами и рыжими клубами втягивалась под мост. Под мостом крякали утки, и какой-то мальчишка хлестал по воде тонким прутом. Баловался. Потапенко уехал. Ещё было лето, жарко. У Гены закончился отпуск, боль в боку прошла, и он вышел на работу. Сразу во вторую смену. Ветер слизывал на углу Горбатова обрывки старой рекламы, жёсткие, как фольга, листья трепались над головой, набрасывая на асфальт пятнистую тень. Мчались автомобили, как ужаленные собаки, тупорылый троллейбус полз, накренившись на бок, словно старый буксир. Гена повернул на Красноармейскую и впереди, метрах в тридцати от себя увидел Иру. Она несла две тяжёлые сумки. Сделала несколько торопливых шагов, остановилась отдохнуть. Вскинула голову, как делала только она. Что-то победное было в этом. «Ирка горделивая» — шептались. Может быть, теперь она гордилась набитыми бутылками сумками? Гена не знал, что ему делать. Поворачивать назад поздно. Грязь на коротком, как на школьнице, платье, бордовые пятна на синих ногах. Она скользнула по нему взглядом, подняла сумки и прошла мимо.

40

Ёжик подрагивал на тонкой нитке, и вокруг было полно машин.


Виталий Юхименко родился в 1981 году в г. Полесское Киевской области. Окончил филологический факультет Киевского национального университета им. Т. Г. Шевченко. Публиковался в журналах «Воздух», «Один з нас», «Шо», «Литера_Dnepr», альманахе «Арт-ШУМ», антологии «Лучшие стихи 2011 года», интернет-изданиях TextOnly и OpenSpace, на сайтах «Полутона» и «Квиркультура в России». Работает журналистом, редактором. Живёт в Киеве.

Не всякие перемены укладываются в голове Дальше последует какое-то предложение Укромности нашему столику не занимать, гардинам не составляет труда изгибаться спокойно под музыку волнообразно. Отражения в окнах ни на секунду не отстают, даже когда мы совсем неподвижны. Ах, если бы там был виден сейчас городской замечательный вид, всякий раз приходящий в движение, как только посмотришь в окно! Ты обводишь глазами меню, посетителей, вазу, не меняясь ничуть ни в лице, ни во взгляде. И лицо твоё — безупречное белое блюдо, для взыскательных предпочтений открыто. Раковые шейки под сливочным соусом с эстрагоном Виноградные улитки с чесночным маслом Морские гребешки в корочке из пармезана

41


ЮХИМЕНКО И ни слова друг другу не обронив, чередуя приборы, салфетки, раковины опустошаем, как если бы прожили вместе лет, скажем, пятнадцать — и вот они перед нами, сгрудились горой бессмысленных завитков, схоронивших внутри, а кто его знает, шум моря. — И Шабли? — Нет, обычной воды, совершенный напиток. Но, минуя остатки еды, ты берёшь меня за руку. И лицо твоё — безупречное белое блюдо. Говоришь «Послушай», говоришь «Послушай меня», ясно давая понять всю серьёзность намерений.

разные люди будто они и не люди вовсе а прозрачные призраки приходят и уходят день за днём шаг за шагом строчка за строчкой случайные внезапные неуместные и только деревянная лодка украшенная фруктами и гирляндами из цветов одинокая лодка раскачиваемая в темноте мерцающим светом фонарика погребальная лодка словно протянутая небу ладонь с белым свитком не исчезает из виду остаётся на прежнем месте всегда на своём месте

Те места сильно разуверились в людях, не простив предательства.

Стихотворение чистой признательности Мы, вся наша родня, наши соседи и односельчане, мы все когда-то уехали, бросив дома, которые считали своими. Наш городок, оказавшись в зоне отчуждения, постепенно полностью опустел, превратившись в призрак памяти ушедших дней. Однажды я был там снова и ясно увидел, как без людей всё скукожилось, умалилось, одичало. В твёрдом намерении разрушаться дома накренились, а пустые их окна отрешённо смотрели в глубину себя. Те места сильно разуверились в людях, не простив предательства. Но не все переселенцы по-настоящему покинули свой край, многие так и не смогли смириться с утратой, и с тех пор они возвращаются домой.

42

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


НЕ ВСЯКИЕ ПЕРЕМЕНЫ УКЛАДЫВАЮТСЯ В ГОЛОВЕ Их радиоактивные слёзы ностальгии выжигают под собой землю. Оттуда вырастают деревья эмигрантского одиночества и растут, растут, растут с большим усердием, удлиняя вместе с тенью период полураспада родины. Моя мама живёт на улице Полесской. Мой дядя назвал свой магазин «Полесье». Моя тётя завещала похоронить её на полесском кладбище. Вот как они возвращаются домой. Они идущие домой путники, радующиеся своему возвращению. Они знают, что у них есть дом, они несут его за пазухой, прижимая к сердцу, как нагретый ладонью ключ. И я им даже немного завидую.

растут, растут, растут с большим усердием, удлиняя вместе с тенью период полураспада родины

Сам я бездомный, и мне некуда возвращаться. К тридцати годам я так и не смог обрести место, которому мог бы хранить беззаветную верность. Я не такой большой человек, чтобы быть космополитом и весь мир обжить под себя. Своя телефонная будка была бы мне в самый раз, но её нет. Я вынужден бесцельно скитаться, довольствуясь временным пристанищем то там, то сям. В поисках лишнего уюта с любопытством смотрю даже на самое скудное птичье гнёздышко. Я рад любому месту, где мне повезёт хоть на время остаться в тепле и покое. Отели, квартиры, а порою и даже закусочные покидаю с тяжёлым сердцем, причиняющим одни неудобства, как старый найденный на свалке чемодан. Тщательно умываясь по утрам, я уповаю, что когда-нибудь мне удастся смыть с лица вид жалкого человека, раз и навсегда лишённого крова. Всякий дом, где меня пригрели, где предложили чай или ужин, становится мне приютом. Я смотрю с благодарностью на его хозяев, мысленно целуя их добрые руки. Стараюсь не злоупотреблять гостеприимством, стараюсь не наедаться до отвала, не дышать чрезмерно, стараюсь своё существование вести аккуратно, чтобы подольше оставаться. Возможно, мне удалось вас разжалобить, и вы меня пожалели, и я поживу у вас какое-то время. Нам всем приходится как-то ухищряться, чтобы выжить. Нам всем приходится как-то выживать.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

43


ЮХИМЕНКО

Люди что колбаса, чего внутрь затрамбуй, то и будет. Так что меня пичкать не надо, мне своя ясность мила. Я человек своенравный. Спереди животик, по бокам тоненькие ручки. Захочу, их на животике сложу, захочу, скреплю за спиною, а захочу — так висеть оставлю. Я человек своевольный, и никто мне не указ.

И мир становится лучше 1 Мужчина, укрывшийся в храме, мы сами не видели, но говорят, с бородой и усами, с глазами горящими, мы сами не слышали, но говорят, дал ясно понять он: я ваш Иисус, Мухаммед, Авраам, Иегова, Аллах, ваш главный Усама, ваш самый разыскиваемый террорист.

2 А те, мол, что вы не волнуйтесь, что можете быть спокойны, мы приняли меры защиты, идите себе, отдыхайте, у нас тут есть lounge-зона, торговые центры, музеи, а даже, хотите, в метро — повсюду здесь безопасно.

Вся земля покрыта выбоинами, костями во имя добра, любви и спасения

3 Металлоискателю не верьте, приложите руку к груди и убедитесь: вы тоже смертник, и у вас там, внутри, зудит врождённое взрывное устройство.

4 Вся земля покрыта выбоинами, костями во имя добра, любви и спасения, во имя веры и правды, и равноправия, и светлого будущего, во имя мира на земле вся земля залита кровью.

44

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


НЕ ВСЯКИЕ ПЕРЕМЕНЫ УКЛАДЫВАЮТСЯ В ГОЛОВЕ

Страшные времена настали, последние или предпоследние. Человеческий облик в упадке. Морально разлагаясь по женскому типу, выпячивают свою первобытность, нанося сильный урон чувствам верующих, попирая государственность, семейные ценности и День Победы. Чаша гнева Господня переполнена, но не дадим в обиду земли Русской! Мы разыщем всех: и зачинщиков, и приспешников их, и случайных свидетелей, пожелавших скрыться.

Безопасный стих о семейных ценностях нанося сильный урон чувствам верующих, попирая государствен­ ность, семейные ценности и День Победы

В потускневший от времени вид внесли беспокойство ласточки-ножницы, круги нарезая. Небо рвётся молниеносно. Пастораль распустилась напрочь нитями дождевыми. Блестяще! Дотошная рукодельница восстановит фамильный пейзаж, мелочи переиначив. Цвета освежила. В плетёной корзинке лоскутья, клубки и моточки, перья. Загорелась и охладела.

Не всякие перемены укладываются в голове Сами по себе-то люди они неплохие — люди ж, не звери. Это всё их кровожадный лидер со своими амбициями. Он отдал приказ — вот и пришлось мужчинам оставить насиженные места и убивать без разбору. Грабить, насиловать, пытать, морить голодом пленных довелось мужчинам и даже некоторым женщинам. При первой же возможности они отреклись от оружия и возвратились к прежней жизни.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

45


ЮХИМЕНКО Как ни в чём не бывало жена по телефону выспрашивает у подруги рецепт изумительного вишнёвого пирога. И из кухни — еле слышное, неразборчивое почти, радио, оповещающее население о грядущих переменах.

Бравирование осадками Я слетел с катушек. Не успев проснуться, договариваюсь в Grindr о быстрой встрече: парень крепкого сложения, живёт неподалёку, до 10:30 будет дома. По дороге к нему сначала шёл град, затем — дождь, а когда я возвращался обратно, выпал первый снег. И град, и дождь, и снег в один день, в одно утро. Аллилуйя! — ну а что тут ещё скажешь?

Иной раз приходится себя и обманывать Ох, и надоело же мне моё лицо! Аж видеть тошно. И главное, вот когда надо, так ни в жизнь нужной гримасы как следует не состроит, зато когда не просят, тут же всё про тебя выдаст любому встречному. И прям так обидно, что, кажется, на многое пойдёшь — только бы не приближаться к зеркалу. Но позлишься-позлишься, а потом и думаешь: Ну а чем же ты лучше других? И ведь никто не жалуется. Все терпят. Все мужественно и стойко, и неустанно несут свои изменнические лица, как трудовую повинность или даже почётную службу, со всем причитающимся достоинством. Так подумаешь — и успокоишься.

И град, и дождь, и снег в один день, в одно утро. Аллилуйя! — ну а что тут ещё скажешь?

Осколки разлетелись, а мы, наоборот, собрались А на что мы копили, так мы уже и сами забыли. А чего мы хотели, так из того ничего и не успели. Пришли и смотрим растерянно: тут ли праздник, которого ждали, о котором украдкой мечтали,

46

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


НЕ ВСЯКИЕ ПЕРЕМЕНЫ УКЛАДЫВАЮТСЯ В ГОЛОВЕ тут ли всем праздникам праздник. Но нас обступили женщины в лисьих шапках из муниципалитета, гороно, центральной поликлиники: — Здравствуйте! (Перечень расходов прилагается, квитанция полагается.)

Ра зле те лась ко пи лка вдре бе зги! Пожурили нас добрые женщины для приличия за осколки и утешили компетентно: — Как только поступит надлежащее распоряжение, организуем мы вам массовое мероприятие с обширной концертно-развлекательной программой и развёрнутой выставочно-ярмарочной торговлей в специально оборудованном комплексе малых архитектурных форм. А пока, вы же видите, что не время, возвращайтесь откуда пришли, до свиданья, да по дороге глядите в оба, а то ведь недолго так и схлопотать веткой упругой в глаз. И мы поплелись вдоль земельных участков в направлении жилищных сооружений.

Ра зле те лась ко пи лка вдре бе зги!

Эх ты, балабол, ничего путного из тебя не получится. Разве это дело, когда у мужчины язык длиннее члена? А ведь я даже когда молчу, не умолкаю: бормочу вовнутрь живота без остановки. Иногда пою. Сегодня весь день канючу тусклым голосом: Море-море, поволнуйся за меня. Небо-небо, подуй на больное место.

Было, послышалось? — сразу не разберёшь. Зверь, человек? — сразу не разберёшь. Пение, вопли? — сразу не разберёшь. Потасовка, гуляние? — сразу не разберёшь. У соседей, на улице? — сразу не разберёшь. А за окном снег идёт. Красиво.

пока мы остерегались набегов с запада пока мы уклонялись от посягательств с юга пока мы упреждали наступления с севера

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

47


ЮХИМЕНКО пока мы подготавливались к ударам с востока пока мы нагие беспечно купались в зелёной реке беспощадное войско противника довольствовалось грудным вскармливанием напрасно мы были бдительны выменивая рыбьи глаза чужеземцев на птичьи гнёзда напрасно мы были слепы не принимая в расчёт слабость безмерной силы самые безжалостные воины взрастали на материнской любви самые жестокие завоеватели укрывались в отцовских ладонях ни возможностей ни угрозы в них не подозревали выходили к ним в простых одеждах без боевой раскраски устрашающих звуков называли родными именами отдавали всё до последнего и мы не дождались набегов с запада и мы не дождались налётов с юга и мы не дождались наступлений с севера и мы не дождались ударов с востока о как неожиданно великое войско захватчика восстало из нашего стана и теперь нам одно прибежище — день вчерашний не превосходя количественно как же окрепли они до заката как легко торопливо устраняют нас одного за другим молясь своим истуканам как умело осваивают ещё только что наши камень для трапезы дерево для ночлега цветы для зачатия

выходили к ним в простых одеждах без боевой раскраски устрашающих звуков

Какие люди, какие люди! — хозяин сигарного клуба встречает гостей у входа, настраивая нас на весёлость. И потом все тоже кивают друг другу, соприкасаясь улыбками. Мой живот присох к позвоночнику, да кто-кто, а я точно не голоден. На столах совершенно пусто, никаких угощений, только игры, но, дабы не смущать присутствующих, я делаю вид, что ем.

48

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


НЕ ВСЯКИЕ ПЕРЕМЕНЫ УКЛАДЫВАЮТСЯ В ГОЛОВЕ

Из-за каких-то поставок кунжутного масла взять да и отменить вечер удмуртской новой волны?

— Вопиющее безобразие! Вам, Геннадий Петрович, прекрасно известно, как наши девочки живо интересуются состоянием дел современной русской поэзии. Все как одна посещают литературную студию имени Рыльского, основанную на предприятии, на минуточку, ещё в 2001 году. Не секрет, что многие из них и сами подвизаются в стихосложении и, надо сказать, достигают определённых высот. Для них это важно. Из-за каких-то поставок кунжутного масла взять да и отменить вечер удмуртской новой волны? Это никак невозможно, нет. Это — и я ничуть не утрирую! — самое что ни на есть преступление против изящной словесности. Нам должно быть, Геннадий Петрович, стыдно и очень стыдно. А в торговых залах всё это время не унималось волнение по совершенно иному, хоть и смежному, поводу: — Но как так, как так?! — не могли взять в толк работницы кассового аппарата. — Поэт есть, а книги нет.

В каждом доме водопровод: пей и мойся сколько угодно, но другая неизбывная жажда влечёт человека к большой воде. По сути, эта жажда и привела нас к водопроводу. У мирового океана есть и смысл, и красота: ускользающее предчувствие смутного обращения. Ведь что-то же рыбы не осмеливаются заглушить своим писком. Может быть, и я подразумеваю утраченную письменность предков… Охочих растолковывать скоропись волн хватает, да только все они шарлатаны. Я как-то своими глазами видел, как один из них подобрался очень-очень близко. Тогда море яростно взмыло вверх и так кружило некоторое время. Почему бы тебе, дружище-лингвист, не стать сантехником, чтобы усмирить это животное раз и навсегда? Но, оказывается, он уже и так был сантехником.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

49


ЮХИМЕНКО Присутствие фотографа не может быть достаточным оправданием Курю и от нечего делать наблюдаю, как играют дети на площадке под окном, с минуты на минуту должен приехать Рома. Расцвела вишня, дети выросли, пошли в школу. Одному мальчику родители подарили Polaroid, и он скоропалительно увлёкся фотографией. Как раз подоспел Рома — так что мы с ним вместе стали позировать для этого мальчика, чтобы он поднаторел в композиции, но тот быстро перегорел. А мы — нет, и мы не забросили это дело, продолжая становиться на фоне пейзажей, предметов искусства, автомобилей, достопримечательностей. Дети откопали в песочнице фотоаппарат, родители ненавязчиво подначивают их взрослеть, я тушу сигарету, с минуты на минуту должна зацвести вишня. Вишня зацветает, расцветает, цветёт. На её фоне, обнявшись как лучшие друзья, мы с Ромой будто бы стоим, а на самом деле повисли в воздухе.

Точные науки в порядке вещей Пора, пора переходить на двоичный код и в устной речи. На слово верить никому нельзя, на веру принимать ничего не стоит, на глаз определить значение невозможно. Каждый подразумевает своё, никто друг друга не понимает, все действуют по наитию, идут наугад. Выступает небесное светило — и вроде бы кое-что проясняется, но замеры нужны, расчёты, схемы, обоснования. Математика, о математика! — вернейшее среди исповеданий. Земля круглая, небо квадратное, и бог — это тоже геометрическая фигура. Предположительно, треугольник.

никто друг друга не понимает, все действуют по наитию, идут наугад

очередной несчастный споткнулся и упал но не сдаётся пробует подняться привстал на локоть только это уже бесполезно

50

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


НЕ ВСЯКИЕ ПЕРЕМЕНЫ УКЛАДЫВАЮТСЯ В ГОЛОВЕ очевидцы очевидцы очевидцы подробно копошатся ресницами в обстоятельствах близкой смерти малоподвижного человека нет ничего долговечного для насекомых глаз

Мужчины сидят, как и положено, в ряд: умаявшиеся от простого физического труда беседуют мало: о товарах и блинах. Не всем из них по силам прочесть нацарапанные на столах учениками стыдные шутки: утром здесь школа, а вечером шинок. Тётя Глаша, подавая магарыч, дразнит мужчин вихляниями юбки тоже в счёт платы за подсобные работы.

Деревья посолдатски следуют за понятным движением солнца

А ведь все почуяли неладное, когда ушла и не вернулась хромая Маргарита, и соленья не принесла: как так, как так. В окнах вспыхивало зарево падающих звёзд, с улицы доносились выкрики, грохот промышленной техники и, может быть, даже звуки стрельбы. Мужчины ушли с головой в разговор, тётя Глаша сделала музыку погромче: больше всего им хотелось сейчас жить как прежде.

Никуда, никуда не годится: опоздали, имя на табличке исковеркали до неузнаваемости, подошли, рядом постояли, не заметили, ушли — не встретили, уехали, как так и надо. Стою в недоумении, а это всё тот же я, скромный житель города-миллионника, ответственный сотрудник, любящий семьянин, законопослушный налогоплательщик и — несомненно — невыдуманное действующее лицо чьих-то тайных искренних измышлений.

Деревья по-солдатски следуют за понятным движением солнца, на ходу носорожьими ногами утаптывая под собой

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

51


ЮХИМЕНКО землю для грубой дороги да и просто, чтобы трава не росла круглый год, как человеческие волосы. Их жёны и другие наученные жизнью женщины, опасаясь внезапных пожаров, собрали всё самое ценное в узелки и качают их для экономии сил на сильном ветру. А те ворочаются, не спят, растут, открывают в беззвучном рыдании рты, приноравливаясь к будущим блинам полнолуний. Тем временем лодочки женских губ уже плывут к виднеющимся вдали мелким пташкам, что в маленьких своих клювиках, как воду расплёскивая, несут звонкие песни из весёлых мест в невесёлые.

Нож, не нож, а какой-нибудь случай изрежет всё прежнее на части, отчего оно уже не прежнее, а другое — и твоё, и не твоё, чужое. Счастлив тот, кто всякую правду изживает до глупой небылицы, расходует, как общую пользу, на личную выдумку, причуду — пусть не будет повсюду, как пыль, что сама себе неинтересна. А новая правда повсюду, будто пожарный оркестр играет: мотив бравурный, да никто не веселится, мотив весёлый, но от него грустно.

как воду расплёскивая, несут звонкие песни из весёлых мест в невесёлые

Стою на одной ноге, держа голову под мышкой, как градусник. Пусть пугают мною детей: Марена идёт! Заболоченный водоём, ты мне не дом. Ни стрекоз, ни кувшинок. Твои поющие лягушки отвратительны. Ртуть моя, собирайся. Моя тяжёлая кровь, ты металл. К чему ни прикоснёшься, ни к чему не приставай. Ни к чему не прикасайся.

52

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


НЕ ВСЯКИЕ ПЕРЕМЕНЫ УКЛАДЫВАЮТСЯ В ГОЛОВЕ Ртуть моя, собирайся. Расти серебряный шар, новая белая планета. Там я живу.

Время свёртывается в память, как молоко — в сырную голову. В нём небо и земля сменяют друг друга, как день и ночь. Между ними луч смелый-смелый, золотой-золотой, и облака-альбиносы ничем не хуже призрачных ангелов-альбатросов.

Да и мы вполне хороши для этого дня, для этого вечера.

Да и мы вполне хороши для этого дня, для этого вечера.

Неоспоримое свидетельство в пользу академической музыки В основу так называемой связи с расширенным спектром, применяемой в сотовой телефонии, Wi-Fi и GPS, лёг принцип синхронизации механических пианино, придуманный композитором Джорджем Антейлом для «Механического балета». (Из доп. информации к раздаче пользователя GFox на RuTracker.org Ballet Mécanique, изданного Московской государственной консерваторией им. П. И. Чайковского)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

53


Виктор Шепелев родился в 1983 году в Харькове. Окончил Харьковский национальный университет радиоэлектроники. Работает программистом. Стихи публиковались в «©П» № 10, на сайтах «Полутона» и TextOnly, рассказы — в сборниках проекта «Фрам» (СПб.): «Живые и прочие», «Из чего только сделаны», «В смысле» — и в «Антологии странного рассказа»; фрагменты романа — в «©П» № 13, журнале «Харьков — что, где, когда», коллективном сборнике «Аморалка-2». Живёт в Харькове.

Охотники, их семьи и боги История I. Людмила Борисовна С., бывший работник жэка, ищет одно старое воспоминание, и находит его, хотя и с некоторым трудом Людмила Борисовна не помнит адресов, но только район, и только приблизительное направление.

Как служитель жэка и его начало, Л. Б. должна бы помнить вообще все адреса, какие только когда-нибудь существовали, по меньшей мере — все дома подведомственного района, дворников их и коммунальные задолженности их. Впрочем, можно предположить, что именно так она и помнит/ не помнит все адреса: как про 18-е июля можно с уверенностью сказать что оно — было, но все детали не отличить от 15-го или 22-го.

Людмила Борисовна почти уверена, что узнает нужное место, когда её приведут, но не узнаёт. Охота длится четвёртый день.

Когда мы что-то ищем в городе, мы называем это охотой. Всё, что можно найти в городе, может обладать соб­ ственной волей или, по крайней мере,

54


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ действовать по непонятной нам логике — поэтому мы именно охотники, следопыты и загонщики, а не собиратели. Мы выслеживаем, преследуем и загоняем просроченные консервы и упаковки туалетной бумаги, бензоколонки и автостоянки, автоматы пополнения счёта и обзорные площадки, радость и память. Маша — наёмная охотница за памятью, я её помощник, Людмила Борисовна — клиент.

Мы выслеживаем, преследуем и загоняем просроченные консервы и упаковки туалетной бумаги, бензоколонки и автостоянки, автоматы пополнения счёта и обзорные площадки, радость и память.

Из бесконечных дворов спального микрорайона каждый второй кажется похожим. Каждый второй мог быть тем самым, но мелочи выдают, выбивалки для ковров там не было.

Спальные районы этого города фрактальны (в отличие от центральных, где почти невозможно спутать и бессмысленнейший переулок с другим). Множественное самоподобие комнат, квартир, подъездов, домов, дворов, блоков и целых микрорайонов позволяет потеряться множественно, ошибиться на километры, будучи уверенным, что искомое «буквально за углом». Как ни странно, эта тщательно просчитанная система систематически нарушается мелочами, составляющими как бы «индивидуальность» каждого клочка пространства: ни в каких двух дворах детские качели, выбивалки для ковров, голубятни, случайно сваленные бетонные плиты не уложены одинаково. Умение ориентироваться по этим приметам, впитывать и ощущать их — один из секретов Машиной работы.

Людмила Борисовна трижды говорит «за этой аркой», и трижды почти уверена, но двор всё равно не тот. Разводит руки и стоит растерянным пингвином в полоборота внутрь себя. Ей стыдно, и стены вокруг покрыты густой неузнаваемой бессмыслицей.

«Арки», рассекающие прямоугольных монстров девяти- и двенадцатиэтажек — совершенно особая архитектурная форма. Они похожи на межвагонные тамбуры, в комнатах над арками холодно и сквозняк, накурено и вонь, шум и щели в полу; проходя под аркой, всегда рискуешь попасть не туда, куда, казалось, она ведёт. Мы делаем так: сначала прохожу я, а Маша внимательно наблюдает снаружи, чтобы исключить всякий обман, чтобы видимое вдалеке пространство оказалось именно тем, в которым я и окажусь. Затем проходят все остальные, а я наблюдаю, исключая вероятность того, что внезапное искажение пространства соединит их с совсем иным местом (нам неизвестно доподлинно о таких случаях, но возможность исключать нельзя). Тексты, которые накапливаются на стенах, дивно разнообразны, слабо пред-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

55


ШЕПЕЛЕВ сказуемы, и резко меняются от района к району. За те годы, что городом никто не владеет, налипли, поблёкли, облетели и налипли заново несколько миллионов объявлений, афиш и лозунгов, агитационные граффити сменились констатирующими, а затем — информационными, но в спальных районах они по-прежнему, невероятным образом (учитывая, что почти все эти дворы давно покинуты) уступают тривиальным скабрёзностям. Важно понимать, что все охотники, в большей или меньшей степени, умеют различать среди всех бессмысленных надписей, среди «Ключи 200 м →» и «Эта сторона улицы наиболее опасна», среди «Мачик — лох» и «Васильевы ушли. 20.12.2012» — среди всего этого мы умеем находить (и оставлять) информацию, которая может спасти жизнь. Или, по крайней мере, сделать охоту — хорошей.

Внезапно весь район и все предметы превращаются в нечто иное, совершенно незнакомое. Но в следующий момент Людмила Борисовна снова знает, где она.

Ощущение «внезапно незнакомого» по отношению к стопроцентно привычным вещам описано многажды. Я до сих пор помню, как лет в десять мне целых пятнадцать минут казалось непривычным, иностранным, слово «булка» — настолько, что я был почти уверен, что где-то перепутал буквы, произнося его. Охотники научились использовать это редкостное чувст­ во во благо, и даже искусственно вызывать его в себе. В истории нашей небольшой группы, нашего племени — несколько жизненно важных открытий, сделанных именно охотником, внезапно ощутившим себя чужим посреди трамвайной остановки, через которую проходил несколько раз в день на протяжении многих лет.

«Всё просто», она говорит, тот двор в соседнем микрорайоне, точно таком же. Идёт не задумываясь, как из школы, или из магазина, размахивая сумкой о чём-то своём.

Маша говорит: Слоями тысячелетнего ила оседает в памяти именно то, что ты увидел когда-то давно на самых привычных маршрутах. То самое, что происходит только единожды, и, как смещённая в другом дворе выбивалка для ковров, отличает именно этот день. То самое, что отличает 18-е июля и от 15-го и, в равной степени, от 22-го.

Я до сих пор помню, как лет в десять мне целых пятнадцать минут казалось непривычным, иностранным, слово «булка» — настолько, что я был почти уверен, что где-то перепутал буквы, произнося его.

Людмила Борисовна не выходит Маша говорит: мы нелинейны. Время в тот двор. Она не ошиблась, он может быть ещё и линейно, а мы — точно за следующей аркой, но нет. Огромные участки памяти совсем

56

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ входить в него не обязательно. ничего для тебя не значат, ты даже не станешь рассказывать это, как забавОна вспомнила что-то. ную историю, новому знакомому — потому что и истории-то никакой не было. Многое из происшедшего просто изотрётся в белизну — чтобы потом, двадцать, или сорок лет спустя, нахлынуть на тебя из этой белизны — не болезненное, не важное даже, просто когда-то бывшее с тобой, приходящее только спросить: почему ты забыл? Где, как, хоть раз, ты показал, что вот это — с тобой — было.

Многое из происшедшего просто изотрётся в белизну — чтобы потом, двадцать, или сорок лет спустя, нахлынуть на тебя из этой белизны — не болезненное, не важное даже, просто когда-то бывшее с тобой, приходящее только спросить: почему ты забыл?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Я не знаю, что искала Людмила Борисовна, и что с ней будет теперь. Я просто — теперь — не могу забыть: в таком же точно дворе, в спальном микрорайоне, мне шесть или восемь лет, вечер, и фары проезжающих машин смещают наши тени — мою и моего лучшего, единственного друга, — по стене стоящего рядом гаража. Мы сидим на столе для домино и ждём следующей машины, пока наши тени отправляются на небо.

И возвращается туда, откуда пришла.

История II. На остеклённом балконе четвёртого этажа обнаружен туристический рюкзак, и за ним идёт охота Большой рюкзак висит на внутренней стене балкона, в торце девятиэтажки, виден снизу. Рядом санки, пластиковый таз с отломанной ручкой, телеантенна. Они не нужны, а рюкзак нужен.

Новостные сайты и блоги сделали популярной тему «Как правильно снарядиться, уходя из города» — задолго до того, как исход стал действительно массовым (кажется — усилиями тех же сайтов и блогов), задолго до того, как стали отключаться сервера и пропал бесплатный WiFi, сколько-нибудь приличных сумок уже было не добыть, не говоря уж о нормальных современных рюкзаках, с жёсткой спиной и креплением на поясе. Это и неприятно, и глупо — паникёры, которые и размели весь ассортимент туристических магазинов, ещё успели уехать на поездах и высоких покачивающихся автобусах. Те, кто уходили позже, и те, кто ещё остался, носят еду и оружие в пакетах из старых супермаркетов, в клетчатых сумках, в картонных коробках из-под лазерных принтеров.

57


ШЕПЕЛЕВ За домом улица Архитекторов, а дальше только волны бьют в край города. Перед домом редут детского сада, деревья, дет­ ские площадки, трубы погребов, остатки голубятни.

Улица Архитекторов — одна из немногих улиц, название которых никогда не менялось — кривая, узкая дорога, проходящая на задворках района, между двумя рядами стальных контейнеров«гаражей». Если найти проход между гаражами внешнего (по отношению к микрорайону) ряда, раньше можно было увидеть окружную дорогу и чтото за ней. Коридоры и лестничные пролёты типовых детских садов настолько узки, что во времена уличных боёв почти все они использовались как окопы. В пространстве незнакомого двора, когда оно простреливается с крыш по всем направлениям, детский сад — лучшее убежище. Не стоит пытаться укрыться в частных погребах: эти узкие ямы, бетонированные и покрытые железными крышками, конечно, можно найти на любом свободном участ­ ке поверхности, но они могут стать смертельной ловушкой, если у вас нет противогаза. Голубятни — стандартные деревянные домики на бетонных постаментах, прихоть строителей микрорайона — ненадёжные (за одинаковостью) топографические приметы — давно заброшенные, заколоченные или обжитые подростками — сгорели все в один месяц, когда жители покинули дворы, а пожарные — свои части. Деревянные стены, крыши и насесты, принесённые подростками остатки диванов, всё выгорало в золу, больше не сгорало ничего, потому что рядом с голубятнями больше ничего не было. Говорили о самовозгорании паутины, говорили и об огненных птицах.

Перед шестым подъездом огромная плакучая ива, трижды расколотая прямыми попаданиями, живая, заслоняет окна и мешает оценить обстановку. Миска с едой неведомого зверя.

58

Впрочем, называть их и нет смысла — как не нужно названия тому, от чего не может быть ни пользы, ни угрозы, ни приметы.

Эти звери, раньше близкие человеку и отдельные от него, кажется, не хотят больше иметь с нами ничего общего. Мы забыли, как они назывались, когда нужно было их назвать — если придумать им новое имя, оно тоже мгновенно улетучивается из памяти. Впрочем, называть их и нет смысла — как не нужно названия тому, от чего не может быть ни пользы, ни угрозы, ни приметы. В последние месяцы я почти перестал их видеть, просто помню, что эти звери всё ещё здесь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ

Те, кто уверен, что помнит старые времена, склонны соглашаться, что даже тогда полиграфический хлам в почтовых ящиках самозарождался и увеличивал свою массу, если его не вычищать.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Под козырьком подъезда с особой доски расползлись на стены десятки слоёв мерзкой бумажной чешуи, покрыта даже панель домофона, на которой чешуя дер­ жится плохо и тлеет, домофон не работает.

С тех пор, как закрылись жэки, разошлись по домам дворники и управляющие подъездами сдали ключи (или навсегда увезли их), баланс в рекламном бизнесе непоправимо нарушен. От досок, стендов и столбов, обжитых раньше, они распространяются безудержно и бессмысленно, покрывая любую плоскую поверхность. Там, где их не смывают дожди и не рвёт ветер, возникают многолетние наслоения, смешивающие все имена и сообщения. Мы знаем это, но не знаем, для кого имеет смысл по-прежнему клеить рекламу в опустошённом городе и что они рекламируют. Одно из железных правил охотников — не читать тек­стов с незнакомой бумаги и не исследовать, что скрыто под её слоями.

На первом этаже жестяные почтовые ящики разорваны изнутри, стылая бумажная пена облепляет щиколотки, кого-то тошнит, кто-то подпирает дверь. Лифт не обесточен, но жадно, лениво и медленно щёлкает челюстями где-то на верхнем этаже. Из щели между дверями его шахты пахнет старой баней.

Те, кто уверен, что помнит старые времена, склонны соглашаться, что даже тогда полиграфический хлам в почтовых ящиках самозарождался и увеличивал свою массу, если его не вычищать. Нынешние ящики больше всего напоминают взорвавшиеся огнетушители.

Каждый лестничный пролёт посвоему изукрашен: то амулетами и тонкими значками, то хулой, хвалой и практическими рекомендациями граффити, то довольно свежей краской поверх неузнаваемого, налипшего на стены. На площадках между этажами сильно сбиты углы, перила погнуты —

В некоторых 16-этажках так называемой «улучшенной» планировки существуют грузовые лифты — но даже там на эти лифты мало кто полагался. Заканчивая свой жизненный цикл в этом городе, паникуя, прячась, убегая, жильцы чего только не втаскивали по таким лестницам и не стаскивали вниз. Сейфы, оружие, бронированные

Включение и отключение коммунальных систем в многоэтажках спальных районов не подчиняется никакой понятной нам логике. Известно лишь, что включения и отключения происходят — иногда по нескольку раз в день, иногда обесточенный полгода назад район вдруг вспыхивает фонарями в районе пяти утра, или на обезвоженной и покинутой даже охотниками Холодной горе не только холодная, но и горячая течёт из кранов. Естественно, многие системы не выдерживают таких перепадов и рассыпаются ещё быстрее, чем в эпоху жэков, громко лопаются оставшиеся энергосберегающие лампы, через лифтовые шахты поднимается душистый пар от лопнувших в подвале труб.

59


ШЕПЕЛЕВ здесь было тяжело развернуться двери и окна. Чемоданы, шкафы, комоды — к ждущим у подъезда, панис чем-то тяжёлым. кующим служащим служб грузоперевозки и их недостаточно вместительным фургонам. Мешки с цементом, бетонные блоки, гробы, новогодние ёлки, чугунные ванны, детские коляски-«внедорожники», велосипеды и мопеды, крупную бытовую технику. Они прятались, убегали, покупали и мастерили амулеты, поддерживали иллюзию нормальной жизни, спивались и в конце концов все ушли.

Крышки мусоропровода намерт­ во зафиксированы где сваркой, где цементом, где сотней слоёв упаковочной бечёвки, изнутри в них били чем-то тяжёлым.

Насколько мне известно, от сквозного мусоропровода, пронизывающего весь дом, многие подъезды отказывались, намертво заваривая отверстия на всех этажах, ещё в благополучные времена — объясняя это вонью и шумом. Позже причины стали другими: несколько раз в сутки (больше ночью, но в некоторых домах — чаще, и намного чаще) с шумом опорожнённого мусорного ведра нечто пролетало вверх по трубе и с силой выбрасывалось на лестничных площадках, зачастую срывая крышки с петель. Из всех выходок дворных духов эта была одной из самых опасных.

Дверь той квартиры не заперта, но прикрыта. Из квартиры много раз уходили, последний — чужие и в спешке. В ванной сброшено на пол бельё, светлое, хлопковое, женское, трусики, майка, цветные носки. Она спешила уйти.

Мне представляется: вот она, девушка-охотник, небольшая, ловкая, симпатичная, пока её товарищи обустраивают занятый пункт, обнаруживает в квартире старую, но прочно стоящую ванну, в кранах есть вода (возможно, горячую трубу в подвале тогда ещё не прорвало — или она была готова мыться и в холодной). Снимает всё снаряжение, снимает бельё — между прочим, довольно новое и чистое и какое-то очень девичье, цветные полосатые носки, наверняка любимые. Потом что-то спугнуло их, заставило быстро покидать это место, возможно, что-то гнало их, может быть, ночью — и она, матерясь, влезла в штаны и куртку, или даже просто схватила их в одну руку, в другую — пакет с едой и оружие — и бросилась догонять своих. Интересно, помыться-то хоть успела?

Кухня напоминает о взрыве или пожаре, всё в копоти, пустое, рама и стекло прочным пузырём выгнуты наружу.

Изменение состава газа, подаваемого по бытовому газопроводу, многих застал врасплох. Говорили также, что состав этот поменялся не везде одновременно, что газ, или нечто, живущее

60

Из квартиры много раз уходили, последний — чужие и в спешке.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ в нём, стало взрываться по собственной воле. В таких выгоревших кухнях главное — не задерживаться и не вглядываться: даже не следы людей, а обычные вещи, искажённые силой взрыва, отпечатавшись в памяти, немедленно начинают сводить с ума.

Выходя на чужой балкон, я помню только о том, как хрупок этот бетон под ногами, и как некуда мне с него деться.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

В средней большей комнате была наблюдательная позиция. Гнёзда стрелков свёрнуты из старых курток и свитеров, засыпаны сигаретным пеплом, гильзами, одно залито чаем. Оставленная зажигалка.

Мы до сих пор не знаем — и, вероятно, не узнаем уже никогда — как и почему в спешно покидаемом городе остались, практически в общем доступе, такие запасы самого разнообразного оружия и боеприпасов. Непонятно даже, откуда всё это в городе взялось. Возможно, ждали войны, собирались вооружать ополчение, или всё это просто случайность, но факт остаётся фактом: един­ ственное, с чем и годы спустя у охотников не остаётся никаких проблем, так это с оружием. Страшнее всего было в первые месяцы: днём вступали в беспорядочные перестрелки разные группы, по ошибке, злому умыслу или из корысти, а по ночам демоны страха обступали любое освещённое пространство, заставляя дежурных палить в темноту, непрерывно курить и пить крепкий плохой чёрный чай.

Часть окна прикрывает всё та же ива — оттуда и подошёл демон, которого они не заметили. Не оставаться здесь до темноты.

Демон страха — ловкая тварь, умная, почти незаметная и очень липучая. Он может подбираться по сложным траекториям, оставаясь за пределами освещённого пространства, взбираться по стенам и ветвям прилегающих к стенам ив. Окна не могут его остановить. Он может внезапно прыгнуть на шею и впиться под волосы, между черепом и позвоночником, отлепить его после этого невозможно. Он может годами выслеживать группу, которую спугнул — а может годами, затаившись на внешней стене у оконного проёма, ждать следующей группы.

Рюкзак действительно висит на балконе, а под ним, на том же гвозде, вбитом в бетон — ещё один рюкзак, невероятная удача. Остаётся только выйти, если повезёт.

Мы не знаем, кто проектировал эти балконы, стопкой сложенные один на другой, кто остеклял их и захламлял, превращая в кладовки, кто курил на них и развешивал бельё, кто оставил на них туристические рюкзаки и дет­ ские велосипеды, кто смотрел с них на фейерверки и на проносящиеся за окружной фуры. Выходя на чужой балкон, я помню только о том, как хрупок этот бетон под ногами, и как некуда мне с него деться.

61


ШЕПЕЛЕВ История III. Я беседую с охотниками за ничем, направляясь в места для пожилых и инвалидов и пытаясь узнать дорогу Они спросили, кто я, и чей, и один «Охотники за ничем» — собирательли я. Я ответил, что в ту сторону ное название небольших разрозненных групп вдохновенных лентяев, всегда хожу один. по разным причинам убегающих той большой ежедневной кропотливой работы, которую непрерывно проделывают все прочие охотники города. Мы проводим время, выслеживая и загоняя то, что осталось от жизни и быта в нашем пространстве, и таким образом не сходим с ума — они же не проводят, не выслеживают, не загоняют, не сохраняют быт, избегают зданий, не выставляют дежурных на ночь. Ночуют в кабинах польских фур, перекошенных троллейбусах и больших городских автобусах, сплошь облепленных рекламой, рассматривают идущих мимо. Мой преподаватель культурологии, Александр Евгеньевич, который как-то провёл неделю в одной из их групп (пытаясь выяснить, знают ли они о будто бы существующем выходе из города в сторону Чугуева), называет их «монахами-трикстерами».

Они спросили, что я несу, и много ли, и нет ли чего разделить с ними. Я отвечал, что ни еды, ни питья им не уделю, ни бумаги от газет, но дам и сигарет, и огня, и зарядку от старой нокии. А они на это сказали, что у них есть старая нокия и зарядка им нужна.

До сих пор город — не столько дикая пустыня, сколько очень большая, сильно захламлённая и порядком одичавшая детская. Основное занятие и главный опыт охотников — не «как найти хоть что-то», а «как найти хоть что-то в этом бардаке», хищном и недружелюбном, но изобильном. Даже охотникам за ничем не приходится голодать или отбирать еду у путников, они довольны единожды найденным складом сухих завтраков, или разграбленным грузовиком с однообразными консервами, многажды просроченными шоколадными батончиками и засушенной веками курагой.

Мы проводим время, выслеживая и загоняя то, что осталось от жизни и быта в нашем пространстве, и таким образом не сходим с ума

По причине, которая давно потеряла всякую важность, каждому сотовому телефону положен свой кабель питания, подходящий только ему. Всякому охотнику приличествует собирать зарядные устройства, встреченные на пути, и по первому слову отдавать их тем, кто владеет должным телефоном — и надеяться, что придёт время, когда все зарядки, и все телефоны,

62

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ и все прочие вещи наконец окажутся на своих местах.

Тогда они спросили, как и откуда я шёл, и давно ли. Я называл им улицы, но названия улиц изменились и были им незнакомы, говорил приметы, но приметы ускользали и были им чужими, тогда я сказал по маршрутам транспорта, и по маршрутам транспорта они поняли.

тогда я сказал по маршрутам транспорта, и по маршрутам транспорта они поняли.

Остатки мобильной сети обнаруживают себя в сухую безветренную погоду, при сплошной облачности. Тогда многие из сотовых, если не забыть их зарядить и вынести из-под крыши, показывают одну палочку на индикаторе сети, а старые мощные нокии — иногда даже две. И тогда десятки и сотни эсэмэсок, ранее потерянных и успевших потерять смысл, наполняют наши телефоны, и мы больше всего ждём сообщений от тех, кто исчез или уехал, и шлём им свои сообщения, и всматриваемся в ослеплённые дневным светом экраны, ожидая, что на них появится «Сообщение доставлено» или хоть что-то. Незадолго до прекращения всякой власти над городом городские власти ускорили процесс переименования улиц — настолько, что не успевали печатать новые карты, настолько, что перестали следить за уникальностью имён и за тем, чтобы одна улица одинаково называлась по всей протяжённости. Они именовали, переименовывали и разыменовывали обратно, снимали асфальт и вновь клали его, сносили старые уродливые памятники, полвека служившие точной приметой и местом встречи, выстраивали сияющие бизнес-центры, которые заслоняли все известные ориентиры, окружали заборами строек целые микрорайоны, реставрировали до неузнаваемости центральную площадь. Как будто они ждали вторжения, хорошо подготовленного и заранее распланированного, которое должно было захлебнуться ещё на окраинах, не узнав того города, по плану которого рисовались планы основных ударов и движения колонн пехоты. Потом власть исчезла, а процесс продолжился. Всякая детская память, всякая примета и карта стали бесполезны в этой переменчивой топографии, и только маршруты транспорта — трамвайные рельсы, троллейбусные провода, станции метро, номера некогда проходивших здесь маршруток — сохраняли смысл и удерживали город в прежних

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

63


ШЕПЕЛЕВ формах. Среди граффити и старых афиш на каждой стене выделяются непрерывно обновляемые указатели: «ст. м. Московский проспект — 100 м» или «№№ 234, 115, 88», — их-то и должен уметь различить охотник, заранее зная, какой из маршрутов, или какая ветка рельс ведут туда, где будет добрая охота.

Также спросили, куда я иду, точно ли туда, как они поняли, или в иное место по дороге. Приходилось отвечать, что точно, к пределу города, в деревню старух, где живут на земле, не закрывают окон и никогда не охотятся.

По-видимому, задавая этот и следующие вопросы, охотники за ничем следовали какому-то ритуалу, либо просто поддерживали беседу: всем извест­ но о том месте, в западной части города, где нет никого, кроме пожилых женщин, живущих поодиночке в старых домах: кирпичных одноэтажных, на двух хозяев (одна половина всегда пустует), либо двухэтажных многоквартирных, с отдельным входом для каждой квартиры, так что у живущих на первом этаже есть собст­венное крыльцо, а у живущих на втором — целый собственный подъезд с двумя лестничными пролётами. Высокие спинки кроватей старух завешены кружевными шторками, кухни наполнены дымом пригоревших на сковородке шкварок, а тарелки и стаканы в чайных сервизах позвякивают от тяжёлых шагов по деревянному полу. Старухи никогда не селятся рядом друг с другом.

Они спросили, верно ли есть такое место, и я ответил, что точно так, что видел тех, кто был там и вернулся, и сам однажды смотрел на старух из отдаления.

Охотники за ничем, конечно, знали, что означает выгоревшая красная лента, прицепленная к моему рюкзаку: «сейчас я не на охоте, я не скрываюсь и не опасен», и иду один. Никто не пойдёт через весь город с красной лентой, если может этого избежать, — и никто не пошёл бы в ту часть города, к старухам, с их ежемесячной долей от охот, лежалыми телепрограммами, дешёвыми крупами, халатами в огурцах, тёплыми рейтузами, кастрюлями — если бы не это чувство обязанности перед чужими, и вины за эту чужесть, которым старухи и удерживали себя в городе.

Предложили еды, и ел с ними, преломив пачку сухой вермишели, сдабривая её шпротным паштетом.

Приближающиеся к бесконечности объёмы продуктов питания, который производит и потребляет город-миллионник ежегодно, можно оценить, лишь увидев воочию эти объёмы брошенными, забытыми при отступлении,

64

Предложили еды, и ел с ними, преломив пачку сухой вермишели, сдабривая её шпротным паштетом.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ наполнившими многокилометровые охотничьи угодья. Не всякая сохранившаяся еда — добрая еда, быстрорастворимая — уж точно нет. Но эта конкретная вермишель по-прежнему оказывается вкусной, как тогда — до того, как всё началось/закончилось, ещё раньше того, как началось и закончилось многое другое, когда студентами мы покупали её — не забуду цену 35 копеек, даже когда забуду всё остальное — и грызли именно так, за отсутствием в нашем мире чайника и даже самого понятия чайника. Жест предложения еды для здешнего охотника, даже для ничем не владеющих охотников за ничем — не щедрость, а только лишь приглашение к долгой беседе.

Неизвестным, но несомненным образом старухи организовывают пространство вокруг себя.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

И тогда уже они спросили, для чего идти к старухам, и я для чего иду, и те, кого я видел, для чего ходили. А я отвечал, что старухи тяжелы и не могут охотиться, ни находить новые места для жизни.

Неизвестным, но несомненным образом старухи организовывают пространство вокруг себя. Это больше не пространство большого города, даже отдалённого района его: широкие пустые дороги с глубокими рытвинами, в лужах которых хрустят мелкие круглые полые камешки (кокс?), как в дальних шахтёрских городках, во дворах растёт шелковица, крыши сараев покрыты липким рубероидом, летняя кухня одним углом завалилась на старый тополь в десять охватов, в который вбиты несколько кривых гвоздей и самая нижняя ветка которого настолько высоко, что ты помнишь, как толстый рыжий кот два дня не мог спуститься оттуда, дощатые сортиры, неизменные телеантенны, принимающие ничто, и в тяжёлых ящиках старых письменных столов всё тот же бессмысленный, но такой любопытный хлам нескольких поколений.

И что к каждой из старух должны приходить, и нести консервы, и крупы, и сухари, и за это старухи будут помнить нас, и рассказывать собакам, а собаки — демонам и духам, а демоны и духи — гоблинам старых строек, а гоблины передадут воздушным рыбам большим и малым, а рыбы разнесут по всем этажам, и так город примет тех, о ком помнят старухи.

И сейчас ещё мне тяжело представить что-то тяжелее этих коротких визитов к нашим старухам. Запахи в их домах, медленные разрежённые разговоры ни о чём, бесконечно навязываемый чай, неуютная жалость к их пустотному вниманию, их зоркому невидящему всматриванию в позадесятилетние газеты, их шаркающим неточным шагам. Их робкая властность, выдаваемая за бескорыстную заботу, невозможность избежать их советов или нарушить эти советы, незыблемость их представле-

65


ШЕПЕЛЕВ ний о мире, их тайное превосходство над городом. Старухи непобедимы.

Они спросили, всего ли один раз нужно прийти к старухам. Я признал, что напротив, их посещают регулярно, не чаще и не реже чем нужно, узнавая срок от воздушных рыб, движения которых видят старики, живущие с нами.

Есть старухи из деревни старух, и есть наши старики. Между ними, как правило, нет ничего общего. Наши старики — постаревшие знакомые или случайные встречные, иногда родст­ венники (чаще — двоюродные и троюродные, с ними проще), иногда наши вузовские профессора или форумные знакомые, они — это мы, мы стареем, у меня полная голова седых волос, и они старели точно так же, но раньше, и скоро они умрут. Старухи же — это совсем другое.

Сказав так, я стал спрашивать у них дорогу. И они отвечали, что названия улиц изменились и незнакомы, и топография перекрёстков будет чужая мне, но маршруты, бывшие маршрутами транспорта, неизменны и выведут к нужному месту.

Безусловно, охотники за ничем — ни в чём не заинтересованные, умеренно любопытные и избегающие зданий и долгих стоянок — лучшие знатоки дорог города. Тому, кто положится на полученные от них сведения, однако, следует учитывать и их малопрактичную отрешённость от дел и опасностей города, и специфическое чувство уместности (зачастую требующее давать указания не прямо противоположные нужному направлению, а всё же ведущие в итоге к местам иным). Проще говоря, у охотников за ничем стоит спросить дорогу, если встретишь их, но не стоит безоглядно доверять ответу.

Они рассказывали, где незаметное в старой траве разветвление трамвайных путей выводит на мост с проступившим скелетом; о том, какие номера микроавтобусов шли в обход старого элеватора; о том, какие станции истинного и ложного метро я буду видеть, если не собьюсь с пути; о том, когда мне придётся пройти над морем рельс.

Есть старухи из деревни старух, и есть наши старики. Между ними, как правило, нет ничего общего.

Поперечные стальные балки-опоры, на полсантиметра выступающие из асфальта моста и перекрещивающиеся с трамвайными рельсами, — как ни странно, не прихоть изменившейся топографии, а изначальная особенность конструкции. Пассажиру пересекающего мост автобуса — когда таковые ещё существовали — колёса, подпрыгивающие на этих балках, навязывали особый устойчивый ритм. Этот ритм невозможно не вспомнить, даже когда пересекаешь мост быстрым шагом, пригнувшись так, чтобы живущие под мостом не заметили твоей головы над его перилами. Море железнодорожных рельс расходится из-под другого моста, в нескольких километрах от первого. Густая, но

66

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ как бы прозрачная дымка, в которой скрываются рельсы, грузовые вагоны, горящие разом семафоры, будки и другие ж/д мосты («Счастливого пути!») — самое прекрасное, что я видел в этом городе — и до того, как всё изменилось, и после, и навсегда.

Напоследок они стали насмехаться надо мной, глумливо говоря, что опередят меня во всякое время, что сами навестят старух и украдут мою удачу. Я не отвечал, зная, что они только лишь хотят сбить меня и не способны никого опередить.

Ещё важнее, проснувшись посреди ночи, точно знать, что эти шаги — шаги кого-то знакомого, двуногого прямоходящего, обутого в старые ботинки.

Конечно, они бы могли трижды обогнать меня на своём старом широком низкопольном автобусе, на борту которого размашисто выписан старый маршрут «Madrid — …» (а новый и последний маршрут — уже после того, как автобус был перекуплен для города — размножен в ксерокопиях, и прикреплён на скотче, и всё ещё дер­жится под стёклами; эти топонимы теперь представляются намного более фантомным, чем несуществующий вовсе Мадрид). Конечно, охотники за ничем — импульсивные, непредсказуемые, неконтролируемые — могли бы въехать на широкие бугристые улицы между домами старух, и звонить и стучать в их двери, и силой забрать у них что-то, о чём я не имею никакого представления. Они могли бы даже убить всех старух, так что никому бы больше не пришлось испытывать этого стыда, вины и тоски по больше-не-будущему. Конечно, они могли бы сделать всё это — если бы колёса их старого автобуса давно не рассыпались в пыль, и жители автобуса не застыли в этой неудобной точке, посреди сложного перекрёстка, между всегда красных светофоров. Если бы они ещё были.

История IV. Стас З., бывший охранник круглосуточного супермаркета, назначенный дежурным на стоянке группы в университете, выполняет ночной обход Стас З. не спит, а все спят и их не Чтобы спокойно спать в этом городе, необходимо всю ночь слышать шаги: тревожат шаги. спокойные, мерные шаги того, кто не крадётся, не убегает и не ослаб от ужаса. Ещё важнее, проснувшись посреди ночи, точно знать, что эти шаги — шаги кого-то знакомого, двуногого прямоходящего, обутого в старые ботинки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

67


ШЕПЕЛЕВ Для этого и нужен ночной дежурный. Стас З., некогда работавший ночным охранником в супермаркете, часто вызывается дежурить — оно и к лучшему, охотник на что бы то ни было он никудышный: медленный, но беспокойный.

Кто-то спит на спине, закинув руки за голову, лицом в небо. Закрыт портфель, но карандаш откатился к стене, утром его не найдут. Чёрная тень чёрного стола лежит поперёк его груди, как одеяло.

В некоторых аудиториях по ночам всё ещё пасутся в два-три ряда старые парты. Их тёмно-зелёные шкуры и неуклюжие тела иногда привлекают к себе охотников-одиночек, тех, кому к вечеру обязательно нужно уйти на два-три этажа от основного места ночёвки, сидеть, прижав к спине парты рассыпающуюся тетрадь, возможно — дописать в неё несколько строк, но скорее нет. Главное же — ссыпать тетрадь в порт­ фель, неизбежно потерять карандаш, и долго без сна лежать между рядами трёпаных, многажды перекрашенных деревянных монстров, чувствовать их защиту и равнодушие. У такого охотника — худого неряшливого декана, например — в портфель помещается, наряду с ссохшимися тетрадями, топор на длинной удобной ручке, но дежурный всё равно заглянет в аудиторию, где спит декан, как и во все другие помещения, где спят: мы не можем позволить себе потерять кого-то ещё.

Кто-то спит, завернувшись в тол­ стый бесцветный пуховик, по старой привычке, подтянув колени к груди, лицом к стене — как спал на вокзалах и в переходах. До него и за ним спит коридор, белые трубки ламп спят, вздрагивая; спит пятно темноты на повороте.

68

Чёрная тень чёрного стола лежит поперёк его груди, как одеяло.

Обязательное свойство хорошего места для ночёвки: много простран­ ства, длинные коридоры, двери без замков. Никаких малогабаритных квартир, личных кабинетов и надёжно бронированных офисов. У дежурного должна быть возможность всю ночь совершать неспешный обход, у спящих охотников — выбрать себе место для сна. Также важно, чтобы в здании, которое мы занимаем, хватало места всем прочим, кто уже обитает в нём, всем видимым и неразличимым, истинным и мнимым жителям города, всем его асурам и дэвам, неупокоенным духам и экзотическим животным. Охотникам пришлось научиться жить в местах, им не принадлежащих, и нигде не задерживаться — так, как в старые времена умели только пропившие свои квартиры старики и ничейные дети.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ Университет — вполне подходящее место. Иногда — вокзалы, театры, автосалоны, однако следует учитывать и собственные свойства здания: некоторые большие торговые центры очевидно злонамеренны.

В рамах окон спят мальки и песчаные крабы, надёжно прикрытые полосами белой бумаги. На огромных стёклах спят карты мира и прочих миров, противоречивые. На батареях, в тени каменных плит подоконников, спят тряпки.

На огромных стёклах спят карты мира и прочих миров, противоречивые.

Самый эффективный способ мыть окна — сложить в большой неплотный ком старую газету и тщательно растереть по стеклу небольшое количество мыльной воды; тряпками получается намного хуже. Лучший способ заклеить щели — использовать мучной клей­стер и тканевые полоски, а чтобы приклеить бумажную — достаточно потереть её куском мыла; самоклеющиеся бумажные полосы трудно найти и, как правило, их срок годности и клеющие способности давно вышли. Мыть и заклеивать окна, захватив новое здание, совершенно необязательно. Как правило, мы приводим в порядок только окна, выходящие во двор (лучше всего — как в университете — чтобы это был внутренний двор, чтобы из окон видеть только окна же и контролировать внутренний периметр), а те, что выходят на проспекты, площади и улицы, плотно завешиваем. Впрочем, завешены они или нет — из внешних окон так и тянет бросить взгляд наружу-и-вниз, как бы в ожидании запаздывающего такси.

Стас З. не спит, не смотрит на окна, Стас говорит: ночью в пустом супермаркете охраннику нечего охранять. не боится темноты. Единственный кассир неподвижен; редкие покупатели молчат, не поднимают глаз, нервно перетаптываются, пока кассир, не просыпаясь, печатает чек на их бутылку водки или банку детского питания, на полках шуршат и постукивают по своим делам товары с истекающим сроком годности, а снаружи, к передней, стеклянной, слишком тонкой стене, приходят из темноты чудовища, бездомные, животные, подгнившие воспоминания, распластываются на стекле инопланетные насекомые, твоё собственное отражение оживает и закуривает сигареты из по­ следней пачки, которую ты выбросил три года назад, и учительница, умершая в последний день августа, перед пятым классом, возвращается проверить выполнение летних заданий.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

69


ШЕПЕЛЕВ Спит обычная одежда на верёвках, луна-тучи-луна вспыхивают на ней как реклама со здания напротив, одежда медленно сохнет, из кранов медленно довытекает вода. Затеявшие стирку спят через коридор, напротив, во сне согревая дыханием красные от холода руки.

Известно, что раз в несколько недель приходит вода, и наполняет трубы гулом, а жестяные облезлые раковины — паром и хлопьями ржавчины. Регулярность прихода воды не связана с новолуниями или другими естественными циклами и различается от здания к зданию. Тогда в большом ободранном помещении рукомойки перед университетским туалетом десяток голых людей в обязательных резиновых шлёпанцах плескает на себя горячей водой из раковин, одновременно замачивая в вёдрах джинсы, прополаскивая бельё, передавая обмылки, удерживая за локоть поскользнувшихся. Через час или меньше всё прекращается, и только последняя струйка раздражающе сочится всю ночь из крана, который невозможно полностью перекрыть.

На десятом, в далёкой большой физической беспокойно спит простуженный йети, вздыхая и кашляя. На крыше лифта, между пятым и шестым спит вомбат, питающийся снами. Снаружи окон одиннадцатого на подоконниках спят тени сов, пока совы, ночные птицы, не спят: на охоте. Не спит и Стас З.

Как правило, у каждого из тех, кто дежурит ночами, со временем складываются свои представления о тех, кто ночами бродит и спит вокруг. Эти представления не принято ни обсуждать, ни оспаривать: Стас говорит о занявшем большую физическую йети и на дежурствах не расстаётся со своей дубинкой, Алиса уверена в существовании маленьких плотоядных колибри и носит две утяжелённых теннисных ракетки за спиной, я хожу с мясным ножом, какая разница, что считать верным? Тем более, что совы на подоконниках одиннадцатого действительно живут.

Спят строгие мужчины, с совершенно конкретными выражениями лиц, накрыв оружие защитными тряпками от сырости и лунного света.

За своё право на сон мужчины готовы бесконечно продолжать дневной бой: охоту за новыми продуктами, местами и образами, предупреждение тысяч предполагаемых и ожидаемых опасностей, выполнение ритуалов неопределённого происхождения. Весь день быть охотником — только для того, чтобы вечером пережить радость засыпания; чтобы бережно нести это чувство, когда бредёшь под утро к туалету и обратно, единожды взглядывая по пути во внешнее окно, приподнимая защитное покрывало. За окном будет снег.

Снаружи окон одиннадцатого на подоконниках спят тени сов, пока совы, ночные птицы, не спят: на охоте.

Спят тёмные потёки от потолка по «Евроремонты» — тугие болезненные стенам, последние знаки пропав- корки пластика на стенах и потолках,

70

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ

Стоит женщинам остановиться — они стремительно воссоздают вокруг себя привычное, постоянное множество вещей

шего евроремонта. Спят и другие тёмные потёки, опасно разрастаясь в такт дыханию спящих, в такт шагам Сергея С. и его дыханию, отслеживая и передавая его марш­рут вверх и вниз по главной лестнице.

дверях и окнах — все злокачественные напластования были отторгнуты зданием, превратились в пузыри и чёрный дым. Фальшивые потолки раскрылись в четырёхметровую глубину истинных и дряхлые белые трубки их ламп, из-под белых ребристых панелей новых стен проступили древние письмена старой краски, облезшие двери аудиторий засветились дырами от выпавших замков, в обнажившемся стёртом паркете проснулись от анабиоза личинки термитов. Благородная ядовитая плесень поднялась из подвала и с каждым днём захватывает всё бóльшие поверхности.

Спят, догорая и потрескивая, исчерпывая заряд, фонари со встроенным FM-радио. Снаружи, за толстыми стенами, спят выдры и суслики, бизоны и дикобразы, цапли и аллигаторы, слоны и мурены.

Отчего-то постоянно попадаются переносные параллелепипеды-фонари размером с том энциклопедии, со встроенным радио, работающие от трёх толстенных круглых батареек D. Отчего-то большие батарейки D, ранее относительно редкие, теперь валяются просто под ногами, как хворост, — их собирают дети перед каждой ночёвкой, не выходя из зоны внимания матерей. Батарейки почти разряжены. Мы расставляем фонарирадио по углам, протираем от пыли и подкармливаем батарейками, слушая треск белого шума на всех волнах, на небольшой громкости. Потом появляются голоса. Зоопарк — прямо за стенами университета, в котором мы ночуем. Конечно, никаких животных там давно нет, только рваные дыры в крышах клеток, вольеров и секций, только густая трава и гниль; конечно, всё именно так, как в тот день, когда животные исчезли: нам нет никакого смысла прийти туда ещё раз. Но мы привыкли думать, что они всё ещё с нами, в том или ином виде, иногда можно почти увидеть слона на крыше или лемура в тени ржавого трамвая.

Спит, посапывая, море. Стас З. продолжает обход. Спят удивлённые женщины, подушечки их стоп, неизменно торчащие изпод одеял, их блокноты и стаканы, их вчерашняя одежда и одежда на завтра, их шитьё и вязание, их ножи и компасы, их разряженные

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Стоит женщинам остановиться — они стремительно воссоздают вокруг себя привычное, постоянное множество вещей, наполовину вытащенных из сумок и рюкзаков, наполовину спрятанных обратно, частично ненужных и предназначенных для выбрасыва­

71


ШЕПЕЛЕВ мобильные телефоны, их тонкие ния, частично неразобранных. Стоянпальцы под подушками, графика ка, которую хотя бы полчаса обустраивали женщины, выглядит так, словно прядей их волос на лицах. множество людей жили здесь долгие месяцы, возможно — годы, и уж собираются уезжать, собирая вещи, стараясь не забыть в песке ножи и полотенца, книги и заколки: мне иногда кажется, что они так жили всегда, и будут жить всегда, даже в надёжном, вечном убежище. Следы бюстгальтера, две расходящиеся кпереди отчётливые линии на боках каждой женщины, иногда видимые из-под драных одеял — знаки защитного костюма, вооружения и обмундирования, которое она готова надеть утром, уходя навсегда. Возможность ненадолго сбрасывать защиту, когда они спят или купаются, охраняют дежурные, наделённые за это тайным правом смотреть на женщин, когда те спят.

Спят микроволновые печи, элек­ трочайники, блендеры и миксеры, термосы и сумки-холодильники, пакеты быстрорастворимых каш и сухих хлебцев, овощи в стеклянных банках и рыба в жестяных.

Из всех рыб разве что классические кильки в томате сохраняют ещё относительную целостность в этих жестяных банках. От остальных осталась меньшая, или наименьшая часть тела: бока, спина, креветки без панциря, печень трески. Но когда однажды ты находишь одну, или три, или пятнадцать банок сардины в собственном соку — ты становишься единомомент­ но равен этой сардине; ты победил её, добыл, и унесёшь своей семье, но с равной вероятностью могло быть и наоборот. Это честная игра, хотя раньше мы этого и не понимали.

Спит жена моя Маша, и знание о ещё не наступившем утре проступает у неё на лбу. Спит наша дочь, под отдельным одеялом, но с точно таким же выражением лица. Я не сплю.

Как-то раз на двенадцатилетие отец подарил мне дешёвый кассетный магнитофон со стыдливым китайским именем «Mecosonic». Он надеялся, что это вдохновит меня пробовать новую музыку (которую и он мог бы открыть для себя), но я только бесконечно переслушивал кассетные версии тех старых пластинок, что когда-то нравились ему.

Спит жена моя Маша, и знание о ещё не наступившем утре проступает у неё на лбу.

Есть теория, согласно которой дети владеют миром и играют с ним на равных. Но наши дети лишь бесконечно и гипертрофированно воспроизводят наши действия, правила и меры предосторожности, наши выражения лиц,

72

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ наши способы интонирования того, что они ещё даже не понимают, наши способы выглядывать наружу-и-вниз, как бы в ожидании такси. Призраки таксистов, воздушные рыбы и космические наблюдатели смеются и над ними, и над нами.

Я слушаю шаги, приближающиеся к двери. Если это действительно Стас З. — то всё хорошо, и скоро будет утро.

История V. Владимир Аркадьевич рассказывает о подготовке к нашествию живых мертвецов

Призраки таксистов, воздушные рыбы и космические наблюдатели смеются и над ними, и над нами.

Владимир Аркадьевич рассказывал, как они с женой отправились в строительный магазин. Тогда все знали: зомби придут из-под моста. Из старого дачного посёлка, давно брошенного, окружённого городом, со скудных соток, хлипких будок. Стрелять в них было бы глупо.

Сам образ зомби — мёртвого разлагающегося тела, в котором сохранилась остаточная мышечная активность и единственный рефлекс: жрать живых — возник, очевидно, из популярных фильмов ужасов. Когда город был покинут большинством жителей, стандартные варианты близкого конца (эпидемии, природные и техногенные катаклизмы, войны с неопределённым противником эт сетера) многократно обсуждались оставшимися. Вариант с зомби, кажется, был самым популярным по причине наглядной физиологичности. Иногда утверждалось, что некоторые, или многие, или все из покинувших город вернутся — такими. Было достигнуто молчаливое согласие в том, что «они» вряд ли придут с кладбищ или вокзалов, скорее — из парков, и скверов, скорее всего, «они» уже здесь, но пока спят, скорее всего, в фанерных домиках старых пригородных посёлков, зажатых между многоэтажками, наверное, этот дачный кооператив, оставшийся в болотистом яру, под широким бетонным мостом, соединившим два спальных микрорайона. Вряд ли случайно, что ни один из новеньких коттеджей, воткнутых в случайных местах старого кооператива, никогда не был обитаем или даже достроен.

Так В. А. и его Валентина, оставив беременную дочку присматривать за домом, пошли в строительный магазин. До края города и обратно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Большинство тех, кто остался в городе, жили в собственных домах (конечно, в городском частном секторе, не в дачных кооперативах), и только позже объединились в группы и племена. Дом кажется защищённым: конечно,

73


ШЕПЕЛЕВ до тех пор пока ты считаешь, что все вещи и строения играют по старым правилам, пока не превращаешься в охотника, пока у тебя есть семья. Когда ты узнаёшь, что твоя дочка беременна, — говорит В. А., — это очень странное знание. Ты наблюдаешь, как растёт её живот, и вдруг понимаешь, что уже разговариваешь с ней как с другим существом: двутелым, не твоей породы. Совсем не так, как разговаривал или мог бы разговаривать со своей женой. Затем решаешь пережить конец света. Такой план: увидеть ребёнка-твоего-ребёнка.

В. А. рассказывал: они опасались стеклянных недостроев, следовали коммуникационным канавам, избегали наступать на люки и проваливаться в тоннели метро, потеряли дорогу, обходя мёртвые пустоши, и вновь нашли её.

Многие места в городе выглядят так, как будто почти успели достроить, убрать заборы, пустить новый транспорт, как будто город покинули за месяц до полного расцвета. Но ни я, ни Маша, ни Владимир Аркадьевич, ни многие другие пока не забыли: он всегда был таким. Эти стеклянные аквариумы «под офис или магазин» по­ строены так давно, что рыбы уплыли, а плакат «СДАЁТСЯ» намертво прирос к стеклу. Эти станции метро были отмечены пунктиром ещё на планах 80-х, их козловые подъёмные краны успели зарасти вьюнками, а котлованы — камышом. Заборы этих строек пережили прорабов, подрядчиков и владельцев, время внутри заборов остановилось, некогда проходившие по этой территории дороги превратились в прах.

Город строился уже мёртвым.

Город строился уже мёртвым.

Вдоль дорог тогда стояли медленные, оранжевые, спокойные рабочие, со своими отбойными молотками, асфальтовыми катками, мотками кабеля, ныряющими под землю и выныривающими через километр, в руках у другого рабочего.

74

Охотники тщательно избегают контактов с дорожными рабочими; мне неизвестно объяснение этому поведению, но и желания поступать иначе не возникает. Я знаю только, что дорожные рабочие погружены в себя, и непрерывно заняты неким трудом, смысл которого издалека непонятен. Их можно по многу дней видеть на одном и том же перекрёстке или на одной из полос центральных проспектов, затем они исчезают. Иногда остаётся неисправная гусеничная техника, обрезки труб, треснувшие каски — но никаких видимых результатов, никаких отличий пространства, которое они покинули, от того, в которое пришли.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ОХОТНИКИ, ИХ СЕМЬИ И БОГИ Деятельность дорожных рабочих больше похожа на безнадёжный упрямый поиск или деятельное ожидание. Возможно, в случае нашествия зомби они бы первыми приняли удар.

В. А. сказал, что у конца дорог были автозаправки, призраки бесконечных фур, блокпосты киос­ ков, а дальше только бесконечное море травы.

И строительный «Эпицентр».

гипермаркет Первый «Эпицентр» построили на

Долгая, высокая, замкнутая, захламлённая пустота; бесконечно отражающая звук каждой гайки, брошенной на бетонный пол.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Он вообще нечасто что-либо рассказывает, но однажды, помнится, разговорился об этом море. В траве за границами города меняются законы физики, идти там нельзя, можно только плыть, другие свойства пространства, и любой порыв ветра может бросить тебя брюхом на опору ЛЭП или слишком высокий коттедж.

краю города, за окружной, за десять или восемь лет до того, как всё случилось. Второй — три года спустя после первого, на противоположной окраине и тоже за окружной, это как-то было связано с налогообложением, по документам эти длинные зелёные гофрированные коробки без окон как бы находились в пригородных сёлах. Открытие второго гипермаркета было отмечено рекламой на всех поверхностях города, гласившей «Два Эпицентра лучше, чем один!» Несмотря на это, «Эпицентры» совершенно не пострадали в дальнейших событиях, и даже не были слишком разграблены: далеко.

В. А. утверждает, что простран­ство гипермаркета было враждебно и уж во всяком случае непостижимо. Долгая, высокая, замкнутая, захламлённая пустота; бесконечно отражающая звук каждой гайки, брошенной на бетонный пол.

Ни одному человеку не нужно попадать в такое пространство, — говорил он, — ты идёшь, идёшь, проходишь витрины и целые отделы, но поднимая голову, понимаешь, что всё равно почти не продвинулся. Никто не должен был строить такое место: слишком много прямых линий, и некуда деться, ни одного окна, кишки неприкрытой конструкции под потолком, такие же прямые, и сотни множащихся касс. Никто не должен был строить это место или приходить туда.

Всё, что там находилось, могло быть опасным, случайно, по назначению или за истечением срока годности. Кое-что могло пригодиться, но нужно было уметь это найти и использовать. Но почти все вещи внутри строительного гипермаркета были прекрасны

Его Валентина мечтала о ремонте — конечно, ещё до того, как это потеряло смысл. Обо всех этих округлых блестящих белых, серебристых и золотистых штуках, рамах, ручках, кранах, душевых кабинах, варочных панелях, комбайнах и кофеварках, о том, чтобы выбрать хоть что-то из этого,

75


ШЕПЕЛЕВ в своей обтекаемой блестящей договориться о доставке и установке, примерять, где и как оно будет смотзолотой утилитарности. реться — и все эти километры прекрасных новых современных предметов теперь были для всех, даром, и никто, никто их отсюда больше не заберёт, не доставит и не установит.

В. А. говорит, что они взяли только необходимое. Удобные, тяжёлые вещи: молотки, разводные ключи. Острое: длинные стамески, садовые секаторы, топоры. Несколько аккумуляторных дрелей. Никакого бензоинструмента и пневматики.

На обратном пути они снова пересекли мост: тот самый. Сквозь дыры в асфальтовом покрытии уже торчали верхние ветки выросших деревьев дачного по­ сёлка.

Общеизвестно, что обезвредить живого мертвеца можно, по сути, един­ ственным способом — грубо и не­ обратимо повредив мозг (если желаете фактической точности — можно также лишить его конечностей, либо отделить голову от тела — но то, что останется, всё равно продолжит стремиться к вашей плоти, это довольно неприятно). При этом необходимо избегать не только укусов, но даже и минимального физического контакта с заражёнными и их частями. Использование стрелкового оружия слишком опасно. Отсюда выбор вооружения в строительных и спортивных магазинах — выбор, очевидный любому охотнику. Один мой знакомый из старого времени — старый режиссёр государ­ ственного театра, он умер до того, как город покинули — в тяжёлые времена подрабатывал организацией торжественных мероприятий в Израильском культурном центре. Евреем он не был, иврита не знал, но режиссёром был хорошим. Ему очень понравилось однажды услышанное слово «гешер» — «мост» на иврите; так что концертную программу к любому еврейскому празднику он всегда называл именно так — «Гешер». Всегда можно было найти объяснение, найти, между чем и чем перебросить мост: живым и мёртвым, старым и новым, летом и осенью, русским и ивритом — был бы мост, а два края найдутся всегда. Однажды он выстроил каркас настоящего моста через весь зал и мы три часа прикрепляли к нему настоящие осенние листья, принесенные из парка.

Нашествие зомби, как известно, Никто так и не пришёл, — говорит он в конце концов. — И никто не вернултак и не состоялось. ся. Ни мёртвые, ни живые, ни ушедшие, ни оставшиеся, ни чужие, ни свои.

76

Всегда можно было найти объяснение, найти, между чем и чем перебросить мост: живым и мёртвым, старым и новым, летом и осенью, русским и ивритом — был бы мост, а два края найдутся всегда.


Олег Петров родился в 1979 году в г. Мингечаур (Азербайджан). С 1983 года живёт в Харькове. Окончил филологический факультет Харьковского национального университета. Публиковался в «©П» № 5, № 7, № 11 и № 14, журналах «Воздух», «Дети Ра», «Харьков — что, где, когда», альманахах «Вавилон» и «Левада», антологии «Освобождённый Улисс», в интернет-журнале TextOnly и на сайте «Полутона».

В белом море нет наяды, кроме девушки Досады, рыбок нет и крабов тоже, и прикормишь — ничесоже. И кальмара не ищи там, он на это не рассчитан, и на берег-хризолит не выбрасывается кит. Рыбаки летучей стужи из нетронутой воды лепят гребешок севрюжий и тунцовые хвосты. А за ужином напрасным говорят друг другу с плачем: Нет наяды, и ужасно положенье наше, значит. Сквозь завешенную гладь, обернувшись влажным чадом, тихо слушает Досада и не знает, чё сказать.

77


ПЕТРОВ

Краткая история Золотого Века Изложение для среднего школьного возраста Бог Бил адама с носка кованым сапогом по лицу Рвал ему волосы до кровавых слёз и Размазывал их по лицу Катал в говне среди чёрных трав и говно текло по лицу Он Брал обожжённый кирпич и Гасил адама им по лицу Он Говорил: ну что, мясо, теперь завидуешь Мне Творцу? Я Раздавлю этот мир в вонючие нижние воды, а ты их пей Я Насадил этот рай для того чтобы ты работал в Моих садах ты компост для Моих ебучих фиалок, заруби себе на соплях Бог Хватал еву за щиколки и Разводил ей ляжки вхруст Он Смотрел как ссалась она от страха и локтем Хуячил её в живот Он Говорил: как прекрасен, звезда Моя, хрип твоих вспененных уст Он Говорил и железным членом Месил ей беззубый рот После, решив опочить от дел, Он Сказал им: идите вон, козлы Здесь вам не рады, Здесь отныне заповедник режим и благодать Во говнах вы будете жить века, потомушто, йопта, лукавы и злы, А вон тому коню с мачете лично Велено вас не пущать Теперь, в краю белоглазых волчцов, перед ними туча седой земли Рассыпается небо на ястребов и на сов, губы его и груди её в пыли Кто-то вдали примерещится к вечеру, распугает окрестных псов Вода на засов закрыта, по тьме пространства блуждающие патрули Она говорит: их тысячи впереди, во тьме умирающих без конца Если бы дождь утопил нас, если бы ветер нас стёр с лица Он держит её обгоревшие руки, он целует её: тише, моя звезда Мы были в раю, ты помнишь? Она холодея шепчет: Да

Мы были в раю, ты помнишь? Она холодея шепчет: Да

Там, за оградой, без опоры цементный мост во мне воздвигнут, срезает с купола касатку в широкой тьме страны военной; и сам себе жилой скворечник, и сам-третей прославил в вышних того, кто с ледяной свечою прошёл по этой иордани. Там образ льётся в ход зеркальный, а в окрылённый дом ступени промокли, — ну давай, попробуй войти — и пальцем век коснуться.

78

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


макроэкономика КРИЗИСА ПЕРЕПРОИЗВОДСТВА

Макроэкономика кризиса перепроизводства объём производимой пустоты в две тысячи десятом вырос вдвое наш рынок переполнен от партнёров мы слышим только рассужденья о грядущем расширении продаж на рынки африки, индокитая и в странах брик и членов магатэ и никаких конкретно предложений что это? саботаж? нерасторопность? страх инноваций? или менеджерский пул совсем проигнорировал решенья февральского совета акционеров? так? тогда пускай им в твиттере зарплату выдают с корпоративным бонусом ежеквартально

и тут же в ноздри бьёт тончайший запах очищенной шуньяты аромат

вчера рванула шахта на ямале та самая открытая на пасху в двухтысячном на ссуду центробанка она давала шесть — нет, вру — семь тысяч четыреста кубометров руды за смену это если не считать вторичной горловины где работа не прекращалась даже после взрыва такой руды нигде нет больше в мире — насыщена отборной пустотой настолько что и самый мощный лазер в ней растворялся как пацан не в силах преодолеть пустотность вещества бывало только к штольне подойдёшь и тут же в ноздри бьёт тончайший запах очищенной шуньяты аромат и в этих испареньях исчезает весь мир рождённый из небытия от карликовой каменной берёзки до андромеды дымчатой на горизонте прекрасная порода не то что грязный йеменский песочек или эстонский бурый ацетон теперь по производству: все мощностя уходят в пустоту. пустохранилища на сахалине которые нам — если кто забыл — в аренду сдали лишь на восемь лет а также волжские резервуары в саратове заполнены на девяносто один процент а добыча растёт и вся структура финансирования направлена на расширенье базы

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

79


ПЕТРОВ первичного сырья а где контракты? за прошлый квартал был всего один и тот — с афганистаном если в этом нам не удастся выйти на бразильцев придётся закрывать южносибирский и видимо карельский комбинат а это двести тысяч в общей сумме рабочих мест сюжет на нтв и паника в бассейне абакана подумайте какие перспективы и сколько тех кто здесь сейчас сидит и энгри бёрдс щипает на айпаде пойдёт под суд к началу сентября наш рынок переполнен пустотой нам нужно расширяться все свободны

говорил Холстомер Холстомерихе: вот доскачем с тобой до Америки будем денно и нощно по полям да по рощам гулять не стыдясь лошадиныя морды своей говорила кобыла: супрух ты мой! там, в Америке, мёдом и фрухтами кормят каждую лошадь и водят на площадь не в дуге, не в упряжке, а в золоте как королей

наш рынок переполнен пустотой нам нужно расширяться все свободны

а в кибитке, укрытый рогожею, с азиатской волшебною рожею граф проездом из ада крепче бил их по заду, впереди арзамас и бессонная смерть среди чорных полей эльдорадо

(памяти Алексея Сомова)

пророк мухаммед прежде чем стать пророком долго скитался по берегам индигирки и её притокам лето он проводил в разведке земных недр а зимой постигал действительно ли бог щедр геологи щитали мухаммеда человеком дела он не ссал увидев медведя: как бурого так и белого на вид он был справедлив, а в душе суров фамилия его, запишите, тогда была иванов

80

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


***

он вспорол ей горло при помощи ножа консервного во имя аллаха всемилостивого и милосердного

однажды он заблудился ночью в горах близ тарын-юряха дело шло к сентябрю, и у него замёрзла ряха к счастью в ущелье он увидел огонь костра там сидели двое: один был сон, а вторая — его сестра. отогревшись он рассказал им всё, что узнал о боге «это несложно — сказал он, — бог напоминает в итоге половое сношение со слоем многолетней мерзлоты. собственно, больше не с кем, и это тоже свидетельство его доброты» двое сидели молча, как рис. № 1 в главе «Заговор Кассия и Брута» «вы же якуты? — спросил мухаммед. — да? на лицо как якуты. так вот, я пишу книжку, в стихах, увы, названия нет пока, но я там расскажу, почему мне нравится, что бог держит меня за мудака» после этих слов сон навалился мухаммеду на плечи, но пророк (мир ему) подловил его коленом в ебало навстречу оторвал ему ухо зубами и с помощью суры «корова» сделал с ним то, что вообще-то считается признаком нездоровым после, расправившись со сном, он тут же схватил его сестру и лишил её последней оставшейся девственности, потому что был тру и не верил в то что туземки блюдут чистоту ложа тем паче что на якутку она и не слишком была похожа ночь соответственно прошла жарче чем это бывает в сентябре и едва показалось солнце, на самой высокой горе он вспорол ей горло при помощи ножа консервного во имя аллаха всемилостивого и милосердного

белый день сидит заплаткой к тёмной мантии земли. сверху виден мостик шаткий, а под вздыбленной брусчаткой отдыхают корабли. снизу — чёрным померанцем вал небесный и земной, как колодезное царство — шаровой накат пространства и последний шаг за мной.

Сегодня такой разговор до слуха дошёл моего, как будто бы вечный топор над нами стремит естество. Один говорящий был нем, другой был подобен траве. О, как разговор их повем? О, как разговор их повем?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

81


ПЕТРОВ

слепящая высота в запруде стёкол бьётся твоя рука уже потерянной ловчицей снов, волос и грязи отхаркивая сполохи деревьев отвоёвывая расслабленное побережье, где купальщикам расставлены столы к ужину их жёны ждут оплывшие, с огромными глазами от бесполезной вечности своей красной мартовской сечкой вбрызнута в воздух память как мост без опоры: летящее как ожерелье: рассыпанное в этой мелкой кровянистой муке: настоящее пламя и я не продолжу, не прослежу за свернувшим автомобилем его троекратное блёклое эхо в развилке стёкол оставлю небывшим красное, в оснеженной черноте, воспалённое, поднимается, мёртвое, долгое, ниц

их жёны ждут оплывшие, с огромными глазами от бесполезной вечности своей

озеро палящая гладь: озеро снова разбито корни толкают зеркало снизу — и тут же проезжает автобус я проезжаю в автобусе мои лица вырезаны садовыми ножницами из стекла, из запаха делового бензинного уюта выдвигается зашитый лескою рыбный рот; молча лови рыбу, удильщик, наблюдай за холодным холмом луны неисточающей света, в подробностях изучай его с горизонта; молча в деталях

82

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


***

вода сомкнулась в бесконечно огромный лазурный шар

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

сильфидка обречённая сдохнуть ты, что шляешься низом по одорожью выщёлкивая то грязный шлепок то укус шпильки дёрнувшись от бесшовного холода лезвий проглоченных дряблым горлом ты пялишься грязно внутрь бумажного автомобиля [раньше их дети делали по десять штук за урок сейчас — титаны] возбуждаясь от зеркальных сгибов листа [и вдруг разлилась тончайшей альтовой пряжей звонница адриатической пытки в прохладном тумане!] где-то ожесточённо шли годы и годы в сознании собственной неприменимости чай разливала сестра звеня стеклянными створками шкафа лимонник расцвёл к январю

и всё неизменное волнами бьёт мне в грудь чья-то птица сорвалась прямо с земли, неподалёку — шорх — будто слепое пятно скользнуло во взгляде остановленный краем я думал: когда-нибудь в этом тяжёлом море утонула колонна круизных, разбитых огнями лайнеров с гирляндами с поцелуями сквозь рейвовый смог будто во сне, потянувшись, птица легла на крыло, к востоку а после, вне всякого чина вода сомкнулась в бесконечно огромный лазурный шар воспетыйещёгомером удар — и всё неизменное швыряет волною мне в грудь вглядываясь

83


ПЕТРОВ я думал что между «продолжить» и «завершить» есть достаточно места, где плещется это море ещё чуть-чуть и беглая память уснёт под его холодным напевом как птица в гнезде но гнездо опустело и всё неизменное разлетается в хлопья перед моими глазами и дальше там птица медленно сливается с горизонтом тяжёлые крылья её смыкаясь касаются друг друга там, за моей спиной

84


Ксергс (Сергей Кулаков) родился в 1964 г. в Архангельске. Окончил Днепропетровский государственный театральный институт. Работал актёром в Молодёжном театре Чернигова. Пишет стихи, прозу, пьесы; переводит с английского (У. Блейк, Дж. Донн, У. Б. Йейтс, Э. По, Р. Фрост и др.). Публиковался в журнале «Сибирские огни». Лонг-лист «Русской премии» в номинации «малая проза» (2012). Живёт в Ялте.

История Герхарда Кьеркегора (из сборника рассказов «Скрытые манускрипты») «Переселившись в Ирландию, Кьеркегоры занялись тем, что привыкли делать в водах родной Исландии — ловить рыбу. Начинали они с добычи для своего пропитания, но, в отличие от апостолов, не отошли от стези своей, и слава Богу. Уже дед Герхарда в зрелые годы сдавал в аренду несколько лодок и занят был более перепродажей рыбы, чем ловлей. Отцу Герхарда досталось отлаженное дело с арендой лодок, небольшая торговая лавка и новенькое рыболовное судно. Хейнер Кьеркегор устроил предприятие так, что вскоре приобрёл ещё одно судно. На оба корабля нанял он капитанов-исландцев, двух нелюдимых исполинов, назначив им процент от улова, чему весьма удивились остальные судовладельцы. Прежнего капитана судна, доставшегося ему от отца, он рассчитал. Капитан брал неплохие уловы и удивился решению нового хозяина. — Ваш батюшка был доволен моей работой, — сказал этот русобородый швед, сжимая редкими зубами короткую трубочку. Он думал расшевелить сыновние чувства молодого хозяина. — Возможно, Эммануэлю Кьеркегору было достаточно ваших уловов, я же хочу большего. — Хейнер намеренно назвал родителя по имени, чтобы показать капитану, что дело для него важнее сыновних чувств.

85


— Что ж, ваше право, — сказал швед и, повернувшись к Хейнеру Кьеркегору спиной, пошёл прочь своей морской походкой. Суда и впрямь стали брать такие уловы, что все рыбари округи сперва диву давались, а потом пустили слух, что исполины-исландцы запродали души, расписавшись кровью на ужасном контракте — будто могли видеть эту бумагу! — в обмен получив доступ в такое море, где рыбы — вовсе не рыбы, а души умерших грешников. Ясно, что ветер дул от менее удачливых конкурентов, но простодушные жители Уислоу верили этим байкам. Хозяйки перешёптывались и клялись, что будут голодать, а не станут покупать ни рыбёшки из жуткого улова, но рыба и не предназначалась им. Оптовые перекупщики посмеивались над простаками и потирали руки, когда улов в больших корзинах выгружали из пропахших рыбой трюмов. Этим практическим людям мало было дела до разговоров и нелепых слухов, интересовала их только прибыль, барыши, и неспроста платили они Хейнеру Кьеркегору часть денег вперёд, когда пустые суда только выходили на лов. Хейнер Кьеркегор перестал быть торговцем, как его родитель, и тем более рыбаком, как его предки (он и в море-то давнёхонько не выходил); он стал купцом, воротилой и был горд этим. Основной доход приносили ему два судна, но как умный делец не отказался он и от предприятия аренды лодок безденежным рыбакам, потребовав подписать бумагу, по которой те должны были отдавать Хейнеру Кьеркегору столько-то фунтов рыбы в год, пока не выкупят они или дети их выданную лодку. Тут же указывалась весьма приличная сумма. Таких денег у бедных рыбаков не было, и многие подписывали контракты, вынудив не только себя, но и детей своих работать на “проклятых Кьеркегоров”. Впоследствии кое-кто пытался вернуть лодку и избавиться от контракта, однако Хейнер показывал документ, где было написано, что он готов принять не лодку, а только рыбу или сумму денег. Таким образом устроив дело, поставив его на основательный фундамент и придав ему размах, Хейнер Кьеркегор должен был подготовить себе замену. Но всерьёз он не думал об этом, потому как имел вид здорового мужчины и, чувствуя себя вполне прекрасно, сам тянул лямку предприятия. Впрочем, сына всегда держал рядом, думая, что именно так, имея перед глазами пример отца, Герхард лучше всего обучится. Жители Уислоу, зная цепкий, акулий характер Хейнера Кьеркегора, за глаза говорили, что яблочко от яблони недалеко упадёт. Вероятно, это и был самый значительный деловой промах Хейнера, потому как, понадеявшись на здоровье, он упустил из виду, что человек-то, конечно, может предположить, но располагает всем Господь Бог, и никто не знает границы своей. Хейнер Кьеркегор умер шестидесяти пяти лет от надрыва сердечной мышцы — а ведь надеялся дотянуть до восьмидесяти! — и всё досталось его тридцатилетнему сыну. Младший Кьеркегор, вопреки мнению жителей Уислоу, доверившихся сомнительной пословице, не был тем яблоком, которое откатывается недалеко от родительского древа. До годов тридцати трёх Герхард занимался семейным делом, но признаться, без всякого успеха; скорей даже, когда вмешивался он в отлаженную отцом работу, та приостанавливалась, замедлив ход, как выверенный, прекрасный механизм даёт сбой от неумелого использования. Герхард Кьеркегор понял, что не имеет ни талантов, ни каких-либо способностей к этому делу и, признавшись себе, утратил к нему всякий интерес. Затем, наговорив управляющему туманных комплиментов, сказал, что весьма доволен его работой и всецело доверяет его опыту и проницательности, и надеется, что он будет трудиться так же превосходно, как преж­де. В завершение беседы Герхард объявил управляющему, что повышает ему плату в счёт будущих услуг. Управляющий выслушал речь

86

КСЕРГС

в обмен получив доступ в такое море, где рыбы — вовсе не рыбы, а души умерших грешников

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИСТОРИЯ ГЕРХАРДА КЬЕРКЕГОРА молодого хозяина стоя, выказывая уважение, поблагодарил за прибавку к жалованию и заверил, что будет трудиться так же упорно и даже ещё лучше. Герхард Кьеркегор остался доволен. Управляющий тоже. Он понял, что молодой хозяин не желает работать так, как покойный родитель, и свои заботы перекладывает на его плечи, ну что ж… Решив вопрос волновавших его обязанностей, Герхард Кьеркегор начал устраивать свою личную жизнь. Они с Хельгой всё давно решили, только отец Герхарда был против — из-за приданого девушки. Теперь мнение покойного мало заботило Герхарда, и они поженились. На следующий год Хельга родила девочку, а через год — мальчика. Герхарду исполнилось тридцать пять лет, он был отцом семейства, имел дело (которое давало неплохой доход), хороший дом, где еды и питья было в изобилии. Что ещё нужно человеку?»

Как и всякие деловые бумаги, отчёт был написан языком, который обычно ничего не говорит: он был мёртв, похож на экспонат гербария — вроде всё как в жизни, но как раз жизни там не было.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Тогда и началась эта удивительная, загадочная история. Как, вы спросите, мне удалось узнать о ней? Во-вторых, из бумаг Герхарда Кьеркегора — подробных записей, которые остались; во-первых же, из свидетельств немногих людей, которые окружали его, либо кое-что помнили о нём. Больше всего пользы принесли скупые, даже слишком скупые сведения из исландской деревушки Орм, в которой потерялись следы Герхарда Кьеркегора и нашлись его записи. Мне предложили составить отчёт по этим записям и свидетельствам очевидцев. Как и всякие деловые бумаги, отчёт был написан языком, который обычно ничего не говорит: он был мёртв, похож на экспонат гербария — вроде всё как в жизни, но как раз жизни там не было. Факты, обрывочные свидетельства, сухой язык протокола вытеснили жизнь человека, подменили её неким подобием и совершенно ненужными, не имеющими смысла стали вдруг записи Герхарда Кьеркегора, а ведь из-за них он оставил семью, скитался, около пятнадцати лет терпел одиночество. Я сделал отчёт. Его отправили в архив и забыли; думаю, что правильно сделали. Составляя этот ненужный документ, я понял, что та, внешняя, сторона жизни Герхарда Кьеркегора не имела никакого значения. Он ел, пил, спал, передвигался, отказался от семьи и достатка, терпел нужду и лишения, впрягшись в ярмо одиночества, преследуя какую-то загадочную цель, и ключом к этой цели были подробные записи, которые вёл он на протяжении многих лет. Чего хотел, чего добивался этот человек, я не знаю, не знаю; правда, однажды мне в голову пришла мысль, но, испугавшись, я отогнал её, потому… потому что не должен был и предполагать, что возможно такое. «Когда всё устроилось, всё наладилось в жизни Герхарда Кьеркегора, стал сниться ему этот сон. Вдруг, непонятно откуда, из мрака, из сомкнувшейся над Герхардом темноты сна, появлялся человек, одетый в одежду из звериных шкур; из-за спины торчала рукоять меча, за широкий пояс был заткнут кинжал, в руках у воина был тяжёлый топор. Лица человека не было видно — широкая металлическая пластина шлема закрывала его, только глаза холодно смотрели на Герхарда Кьеркегора. Герхард не мог объяснить, почему этот жестокий воин смотрит на него, и глядел ему прямо в глаза. Они долго смотрели друг на друга, просто смотрели — ни единого звука. Затем воин из сна поворачивался, шёл прочь и, удалившись на значительное расстояние, раскинув в стороны руки и запрокинув голову, что-то кричал изо всех сил, но Герхард Кьеркегор не слышал страшного слова. Это был самый жуткий момент сна. Герхард не боялся воина: ни его холодного взгляда, ни страшного оружия, ни того, что он кричал, как зверь. Приводило в ужас то, что он мог услышать слово, вырвавшееся из горла воина. Герхард Кьеркегор просыпался, тяжело дыша от страха, и смотрел широко открытыми глазами во тьму ночи, не понимая, почему этот сон преследует его.

87


Потом были другие сны: с битвами, охотой, обычным, мирным бытом… Перед Герхардом Кьеркегором мелькали обрывки чужой, далёкой, непонятной действительности, и не отпугивали уже ни человек из снов с обветренным, некрасивым лицом, ни жизнь его; напротив, всё чаще думал Герхард Кьеркегор, что такая трудная жизнь куда полнее и привлекательнее существования, которое вёл он. Сон перестал быть кошмаром, но ужас перед возможностью услышать слово, которое кричал человек, остался. Герхард Кьеркегор много думал, почему вдруг ему с поразительной последовательностью стали видеться эти сновидения: туманные, не вполне понятные, но связанные присутствием в них одного и того же человека? Что это за человек, зачем он снится и какое к нему отношение имеет Герхард Кьеркегор? Ни на один из таких во­просов не умел он найти ответа. Скоро подобные вопросы перестали волновать. Осталось лишь любопытство к воину из сна, к его жизни и желание непременно знать, что происходит с ним тогда, когда Герхард Кьеркегор не видит снов. Забавы ради Герхард Кьеркегор решил выдумывать разные случаи с этим человеком, но ему плохо были знакомы бытовые стороны той, далёкой жизни, и он принялся узнавать их из книг, исторических справочников, старых рукописей, из серьёзных трудов, из легенд и баллад, — из всего, что могло принести хоть какую-то пользу. Со временем Герхард Кьеркегор хорошо разбирался: как снять шкуру с убитого зверя, высушить её и сделать себе тёплую одежду, как разжечь костёр под дождём, как путать следы, уходя от погони врага, — и человек из сна стал ближе, понятнее. Герхард Кьеркегор готов был придумать и записать его жизнь. Мысль эта пришла сразу и не показалась нелепой — внутренняя работа этой мысли подготовила необходимую почву. Ещё какое-то время пребывал он в растерянности: то говорил себе, что не знает, с чего начать, то считал себя не вполне готовым. Но это было неправдой, ему не хватало первого шага, нужно было лишь взять бумагу и перо и начать, как для того, чтобы выйти из дома, нужно надавить на ручку и отворить дверь. Первые записи Герхарда Кьеркегора — их нашли отдельно от основных записей, в доме его семьи, запертыми в ящике конторки — были очень осторожными, тщательно продуманными и изобиловали бытовыми подробностями. Записки эти были безупречны стилистически, и отсутствием всяких погрешностей, досадных неточностей отличались от жизни, как яркий, блестящий, великолепный фрукт, выращенный в теплице, отличается от менее яркого, но более душистого и вкусного природного плода. Впрочем, Герхард Кьеркегор сумел преодолеть эту несвободу мысли. Манера записей понемногу становилась раскованнее, живее, точно переносил он на бумагу то, чему сам был свидетелем, забывая — в восхищении от увиденного — поправлять написанное, доводить записи до совершенства. Только это и было настоящее, вернее сказать, сознательное стремление Герхарда Кьеркегора уйти от изысканности письма к грубой шероховатости жизни с её великолепными сложностями, когда о том, что и так ясно, не следует говорить долго и пространно, а лишь упомянуть, искусно намекнуть и спешить дальше, не застревая в излишних подробностях. Тогда, когда пришёл он к этой простой, но подходящей как нельзя более — к тому, о чём он писал, — манере ведения записок, и ощутил Герхард Кьеркегор удовольствие от работы. Он знал теперь, что это и есть его поприще, и — что он хорошо справляется и ему нужно продолжать это дело. История жизни человека из сна захватила Герхарда Кьеркегора полностью, заставляя почти позабыть о реальной, внешней жизни, о тех, кто был в реальной жизни близок ему. История эта подчинила его волю, его желания, его жизнь тому только, чтобы как можно лучше

88

КСЕРГС

ему не хватало первого шага, нужно было лишь взять бумагу и перо и начать, как для того, чтобы выйти из дома, нужно надавить на ручку и отворить дверь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИСТОРИЯ ГЕРХАРДА КЬЕРКЕГОРА

Внешне он стал очень покладистым; внутри него шла гигантская работа мысли.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

показать туманную, нереальную жизнь сновидения, создаваемую его фантазией, внутренней работой его мысли. Это была какая-то чудовищная ошибка, но только не для Герхарда Кьеркегора! Для него труд сей был смыслом жизни, и, проработав над записями несколько лет, он начал понимать, что та, прежняя работа была лишь подготовкой, ученичеством, а вот теперь, теперь и наступает самое увлекательное; и он должен трудиться ещё упорнее, потому как до сих пор история его топталась на месте. Прежние записи он спрятал (запер в ящике конторки) и на следующий день сел за стол, чтобы начать работу заново. Впрочем, наивно думать, что можно как-то отстраниться, отойти от всамделишной, реальной жизни, потому как она непрестанно будет напоминать о себе, точно капризный малыш, который становится лишь назойливее оттого, что на него не обращают внимания. Так случилось и с Герхардом Кьеркегором. Как только работа его обрела смысл, перестала быть развлечением, реальная жизнь принялась мешать ему как могла: то детишки устроят возню под дверью в тот момент, когда необходимо обдумать мысль; то вдруг надо идти к обеду; то управляющему, которого не было видно месяца два, теперь каждое утро требовалось обсудить с Герхардом Кьеркегором какие-то вопросы; то именно под его окном нужно устроить спор разъез­жему торговцу с какой-то голосистой женщиной, а когда Герхард Кьеркегор запер окно, в доме отыскалась скриплая дверь, и её стали непрестанно отворять и затворять… Герхард Кьеркегор испытал на себе, что у этой лукавой жизни способов свести вас с ума гораздо больше, чем возможностей уклониться от них, и он убежал тогда в первый раз. Почти всё лето и часть сентября провёл он в одиночестве, снимая комнату с едой в каком-то удалённом трактире, который едва помнил, как едва помнил лицо хозяйки. Там он работал, работал… эта внешняя жизнь, которая мучила его в доме семьи, здесь перестала мучить и, казалось, позабыла о нём. Потом его разыскали, вернули домой. Всё это время он не смотрел за собой, оброс волосами и бородой. Жена решила, что он сильно опустился, и плакала. Дети не понимали его, они думали, что только маленькие дети хотят убежать из дому, но зачем это делать взрослому, тем более, что дом и всё, что в нём находится, принадлежит ему? Прислуга и служащие считали, что у хозяина не всё в порядке с головой. Его постригли, побрили, вымыли, одели в чистое платье; он стал похож на прежнего Герхарда Кьеркегора, и внешняя жизнь опять стала мучить его. За время своего второго побега почти год Герхарда Кьеркегора не было дома. Уже не только служащие, но — его близкие и немногие друзья укрепились во мнении, что у Герхарда Кьеркегора что-то стряслось с головой. Деньги и положение семьи позволили довести поиски до конца — Герхард Кьеркегор вновь вернулся под крышу родного дома. Его близкие наняли человека, который должен был повсюду сопровождать Герхарда Кьеркегора. Герхард был возмущён тем, что помимо этой несносной внешней жизни, теперь и родственники взялись мучить его, и устроил скандал. Родные Герхарда Кьеркегора согласились, что выслеживать человека низко и гадко, и… дали новые ин­струкции соглядатаю, согласно которым тот должен был тайно следить за указанным ему человеком. Герхард Кьеркегор предвидел такой оборот, но сыграл роль простака, который ничего не понял и не заметил. Внешне он стал очень покладистым; внутри него шла гигантская работа мысли. Сопоставив все факты, Герхард Кьеркегор определил, что внешняя жизнь наиболее докучала, отрывая от работы, когда находился он в родных стенах, среди близких ему людей. Следовательно, все они состояли в тайной связи с ненавистной внешней жизнью,

89


и нужно было поскорее отделаться от этого дома и его обитателей, чтобы внешняя жизнь оставила его в покое. Очевидным стало и то, что нельзя скрываться в Ирландии, где его дважды отыскивали, и если во второй раз к нему приставили человека, то в следующий — вовсе запрут на замок, а быть может, отнимут работу его жизни. Но куда бежать, где его не смогут отыскать, пока не закончит он своего труда? Это был серьёзный вопрос; над ним всё время работала мысль Герхарда Кьеркегора, и ещё над тем, как провести своих близких и их упорного, вездесущего шпиона. Помощь пришла из той, выдуманной жизни. Герхард Кьеркегор припомнил, что лучший способ уйти от погони врага — направить её по ложному следу, а дальше, как-то сам собою, составился план побега. В следующий визит управляющего он попросил, чтобы пришёл капитан-исландец, чьё судно стояло сейчас в порту. Вместе с управляющим тот явился на следующий день; втроём они поговорили немного о делах, о том, что последние два рейса уловы стали снижаться. Герхард Кьеркегор попросил управляющего оставить их вдвоём под предлогом обсуждения контракта капитана. После того, как управляющий вышел, Герхард Кьеркегор сказал, что разговор о контракте — всего лишь предлог, на самом деле он хочет просить капитана переправить в Исландию одного пассажира. Он заверил, что здесь не замешано преступление, просто человек хочет переменить свою жизнь, и желает, чтобы никто из прежде знавших людей не смог его отыскать. Капитан медленно, с достоинством отвечал, что Герхард Кьеркегор — хозяин, и он выполнит его желание, пускай тут и замешано преступление, ведь, как многие говорили, он уже запродал свою душу. Кьеркегор попросил, чтобы это предприятие осталось в тайне для всех, даже для его родных и команды судна. Капитан подумал и ответил согласием; он рассказал свой план, и они условились о дне и времени встречи. Шла беседа не дольше пятнадцати минут. — Если управляющий спросит, о чём была речь, скажите, что я пригрозил урезать вам проценты, если уловы будут снижаться. — Если вы не будете против, я пошлю его ко всем чертям, и скажу, что это не его дело. — Как захотите. Капитан встал, надел фуражку и вышел из комнаты. Герхард Кьеркегор выполнил первую часть своего плана и стал выжидать. В день побега он отправился в контору судовой компании, занимавшейся перевозкой пассажиров в Британию. Там он узнал о ближайших рейсах компании, расспросил о ценах на билеты, навёл справки о рейсах на материк, купил кое-какие справочники. Сделал всё так, чтобы конторский служащий запомнил его личность, а для шпиона замыслы его раскрылись бы вполне. Потом — долго бродил по городу с расчётом вернуться домой к ужину. После ужина ушёл к себе и рано заснул. Родные узнали о плане побега от приставленного человека; после недолгого совещания было решено, что завтра управляющему запретят выдавать Кьеркегору сколько-нибудь значительную сумму, произведут ревизию личных средств и запрут его дорожную одежду и саквояж. Довольные, что разрушили планы полупомешанного чудака, все с лёгким сердцем пошли спать. Всё получилось так, как задумал Герхард Кьеркегор. Глубокой ночью он достал из тайника дорожную одежду, подготовленный к побегу небольшой баул и всю свою наличность. Одевшись, вылез из окна дома и в назначенное время был у судна. Капитан ждал. Заметив своего пассажира, он свесился за борт и дважды качнул фонарём. Это был сигнал. Потом капитан позвал вахтенного матроса в свою каюту. Минут десять он говорил всякую чепуху, и матрос никак не мог понять: то ли капитан «под мухой», то ли «петух клюнул его в одно место».

90

КСЕРГС

Сделал всё так, чтобы конторский служащий запомнил его личность, а для шпиона замыслы его раскрылись бы вполне.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИСТОРИЯ ГЕРХАРДА КЬЕРКЕГОРА

Он узнал, что умеет много вещей: обсушить одежду под дождём, найти себе еду (именно найти, а не купить), заночевать под открытым небом, сделав себе логово из ветвей и листьев

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Отпустив матроса, который так и не понял, чего от него хотели, капитан заглянул в каюту, помеченную меловым крестиком. Там кто-то сидел. — Это вы? — спросил капитан. — Я. — Хорошо, — сказал капитан и, не говоря больше ни слова, запер дверь. Герхард Кьеркегор сидел в темноте каюты, окружённый тишиной. Ему не спалось. Не давала спать та буря, которая всегда бушует в груди беглеца, обхитрившего своих тюремщиков. Герхард Кьеркегор ждал рассвета, ждал отплытия, ждал и думал о том, что будет твориться у него в доме, когда обнаружат, что его нет. С рассветом судно вышло в море и направилось к берегам Исландии. Капитан нисколько не был удивлён, когда разглядел своего пассажира, возможно, он давно обо всём догадался. Плаванье прошло хорошо, никто не заметил Герхарда Кьеркегора. Только кок мог предположить, что на корабле появился лишний рот, но капитан сказал, что разберётся с этим и рассчитает кока, и тех двух матросов, которые ссадят Кьеркегора на берег. Они мало разговаривали друг с другом — капитан был нелюдим, да и Герхард Кьеркегор предпочитал работу разговорам, однако во время еды им приходилось общаться, и капитан объяснил, как обращаться с компасом и как лучше обосноваться на юго-восточном побережье. Перед высадкой на берег он подарил Кьеркегору маленький карманный компас. Выбравшись из шлюпки, покрытый капюшоном плаща, Герхард Кьеркегор не сказал ни единого слова и зашагал прочь. Позади он слышал всплески вёсел — лодка возвращалась. Перед тем как скрыться за мысом, Герхард Кьеркегор обернулся, взглянул на силуэт корабля на воде, поблёскивающей под светом луны, как мятая фольга, и пошёл, оставляя море за спиной. Он шёл на запад, а не на восточное побережье, как советовал ему капитан, чтобы никто не мог знать, где его можно найти. Светящийся в темноте компас капитана и купленная тайком от всех карта были его помощниками. Чтобы не привлекать внимания нездешним платьем, в каком-то селении купил он поношенную одежду, а в другом — обменял свою дорожную одежду и баул на пищу. Герхард Кьеркегор шёл и шёл, сверяясь по карте и компасу, останавливаясь лишь на отдых и ночлег, и никогда ему не было так хорошо. Он узнал, что умеет много вещей: обсушить одежду под дождём, найти себе еду (именно найти, а не купить), заночевать под открытым небом, сделав себе логово из ветвей и листьев; и совсем ни к чему оказалось многое, без чего раньше он и не представлял своего существования. Было хорошо, как тогда, когда выдумывал он и записывал жизнь чужую, непонятную, влекущую, а теперь она превратилась в его настоящую, реальную жизнь, и одинокое путешествие Герхарда Кьеркегора было приятным и радостным. Деревушка Орм стала концом пути. Десяток домишек стоял у самого леса; с другой стороны раскинулся огромный луг, за которым тянулись длинной цепью холмы с редкими деревьями. В небе висела далёкая призрачная дневная луна. Когда Герхард Кьеркегор спустился с холмов и пошёл по лугу к темневшим вдали маленьким домикам деревни, трава доходила до пояса и выше. Краски неба, луга и леса опьяняли; когда совсем рядом из травы выпорхнула стайка птиц, он вздрогнул от испуга, почему-то вспомнил свой удивительный сон, и вдруг понял, что это именно то место, куда он шёл. В доме было чисто, светло, пахло дымом печи и едой. Женщина в простой одежде, с волосами, подвязанными цветной верёвочкой, смотрела, как Герхард Кьеркегор ел. Она гладила по русой голове

91


мальчика, прятавшегося у неё в юбке и оттуда краем глаза наблюдавшего за незнакомцем. Потом дверь отворилась, и в комнату вбежала девочка, её волосы были точно так же перевязаны верёвочкой, как у женщины; увидев незнакомого человека, она залилась румянцем и выбежала прочь. Женщина засмеялась и что-то сказала, указывая рукой на дверь, потом она повторила слово. Герхард Кьеркегор сказал: — Я хочу остаться. Хочу жить здесь. Женщина улыбнулась, развела руками. Герхард Кьеркегор повторил. Женщина вдруг вышла из комнаты. Мальчик остался один перед незнакомцем. Он тоже залился румянцем и выбежал в двери. Герхард Кьеркегор слышал, как за дверьми шептались дети, подглядывая за ним. Немного погодя опять вошла женщина, за нею шёл старик. Старик сел ближе к двери, а женщина — прямо напротив Герхарда Кьеркегора. Она улыбнулась и показала на старика. — Я хочу жить здесь, — медленно сказал старику Герхард Кьеркегор. Старик сидел, опустив голову. Все молчали. — Когда-то я был рулевым на английском судне, — медленно сказал старик. Герхард Кьеркегор думал, что он никогда не заговорит. — Потом решил — хватит с меня моря. Не любил я море, мне всегда нравились холмы и зелень трав, вот мы с женой и перебрались сюда. Старик опять замолчал. Женщина внимательно смотрела на Герхарда Кьеркегора, за дверью детишки тоже примолкли. Было очень тихо. — Живи, если охота, — опять заговорил старик, — места хватит. Видал, сколько домов, а нас тут всего пять семей будет — разбежались остальные, потому как глушь здесь, красота. Старик ещё что-то сказал. Женщина закивала головой и повторила за ним. — А где мужчины? — спросил Кьеркегор. — За зверем ушли. Скоро будут. Выбирай себе дом да живи. Мы тут хорошо живём, красота. Поможем. В разных местах время идёт по-разному: в городах оно спешит, подгоняемое прогрессом и движением цивилизации, в удалённых областях, в глуши — едва движется. Но это медленное движение времени обманчиво для поверхностного человеческого мышления, оно — как гиблое место трясины: с виду обычное, но стоит только попасть внутрь и не сопротивляться, как сам станешь его частью, и не будешь уже ломать голову над тем, отчего здесь так тихо, спокойно, размеренно. Герхард Кьеркегор давно потерял счёт дням, месяцам и годам, проведённым на границе леса и огромного луга. Ленивое время удалённых мест победило; впрочем, не очень-то он и сопротивлялся. Жил Герхард Кьеркегор в домике у самого леса. Поначалу он мало работал над своими записями, другие мужчины учили его охотиться, помогли починить дом, он научился у них солить на зиму мясо, варить пиво, сеять и жать, печь хлеб… Старик сказал правду — здесь жили, помогая друг другу, и не лезли с вопросами. Понемногу Герхард Кьеркегор выучился языку; первое время старик был его переводчиком. А когда над головой была крыша, и в достатке запасены еда и питьё, и горели дрова в печи, тогда и появилось вновь желание работать. Чтобы достать бумагу, Герхарду Кьеркегору нужно было идти в город. Город находился в пяти днях ходьбы от деревни. Там Герхард Кьеркегор обменял свои ирландские деньги, купил в лавке толстую пачку бумаги и чернил. Потом он всегда покупал здесь бумагу, чернила и перья. В лавке его запомнили.

92

КСЕРГС

Видал, сколько домов, а нас тут всего пять семей будет — разбежались остальные, потому как глушь здесь, красота.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИСТОРИЯ ГЕРХАРДА КЬЕРКЕГОРА В записях Герхарда Кьеркегора было не слишком много исправлений, вероятно, он долго и тщательно обдумывал, прежде чем записать на бумаге. Работалось очень хорошо, и он достиг того, чего хотел: никто не мешал работе, и жизнь приносила ему удовлетворение. Единственного, чего хотелось Герхарду Кьеркегору, чтобы работа продвигалась размеренно (как и нынешняя жизнь), чтобы хватило её надолго…

Единственно, чего хотелось Герхарду Кьеркегору, чтобы работа продвигалась размеренно (как и нынешняя жизнь), чтобы хватило её надолго…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Как бы медленно ни сочилось время, оно не стоит на месте. Глубокие морщины залегли на лице Герхарда Кьеркегора, волосы его опустились на плечи и поседели, а борода касалась груди. Ему давно не снился когда-то казавшийся кошмаром сон — возможно потому, что он вёл именно такую жизнь, как человек из сна. Он много узнал об этой жизни и много записал на бумаге; иногда ему казалось, что он действительно пережил то, о чём писал. Как-то он почув­ствовал, что скоро должен наступить конец его труду. Тогда Герхард Кьеркегор определил себе работать не более двух-трёх часов в день, чтобы растянуть удовольствие, потому что он уже ощутил на себе тяжесть годов, и уж лучше записи прервёт смерть, чем работа жизни его вдруг завершится. Что он станет делать потом? Чувство это, появившись однажды, появилось ещё и ещё. Герхард Кьеркегор совсем бросил писать, он нагрузил себя хозяйственными трудами, иногда сверх необходимой меры, чтобы только занять себя, отвлечь от привычки и желания работать над записями. Так, например, сделал он запас дров гораздо больший, чем можно израсходовать даже за самую суровую и долгую зиму. Тогда и вернулись сны. Герхард Кьеркегор смог заставить себя не трудиться над записями, но он не мог остановить внутренней работы мысли. Опять этот человек смотрел на него; теперь лицо его было не столь сурово, а глаза — согреты теплом узнавания. Герхард Кьеркегор вновь видел битвы и мирную жизнь, и жизнь эта не была для него далёкой, незнакомой. Это была его жизнь. Он знал её, потому что все эти годы Герхард Кьеркегор жил этой жизнью, лишь на какое-то время попадая в чужую, внешнюю действительность, где у него была семья, были деньги, и какое-то дело, связанное с торговлей. Это у него, воина и охотника! В этом был абсурд, Герхард Кьеркегор всегда чувствовал его, но только теперь, когда годы его шли к закату, он понял, что всегда записывал именно свою жизнь. Великий Один дал ему возможность, пребывая в личине какого-то Герхарда Кьеркегора, прожить истинную жизнь славного воина. Но кто же тогда он на самом деле? Как избавиться от позорной маски, прикрывшей его истинную суть? И тут вспомнился сон, где воин кричал неслышимое слово, и то, как пугался он этого слова. Вот в чём тайна, вот где хранился ответ — он всегда был с ним, вернее, в нём. Это ужасное слово и было настоящее имя его! “До чего я был слеп и глуп, но теперь с помощью твоей, Один, прозрел я, и готов принять имя своё, чтобы стать, наконец, тем, кто я есть, и принять судьбу свою”. И Один услышал призыв. Перед недремлющим взором человека вновь появился воин в одежде из звериных шкур, и шёл он по дороге; за спиной его был меч, а в руках держал он тяжёлый боевой топор с двумя отточенными лезвиями. Потом воин остановился и, запрокинув голову так, что длинные волосы его свободно висели, кричал слово, раскинув в стороны сильные руки. И спали запреты, и отверзся слух, и слово вошло в человека, потому что жизнь свою положил он на поиски себя и достоин был милости. Слово звенело и металось внутри человека, и он не мог удержать его, и оно вырвалось вон, разрывая рот в чудовищном крике, и в момент этот слились воедино двое, ибо назвавшийся истинным именем своим не может оставаться в личине, но — достоин себя.

93


КСЕРГС Соседи Герхарда Кьеркегора слышали этот крик, и какое-то время не могли двинуться с места от ужаса; когда оцепенение прошло, все бросились в дом, но он был пуст. В комнате было натоплено, в печи горели дрова, но не было там никого, только на полу лежал топор, которого никто раньше не видел у чужестранца. Топор этот был тяжёл, и было у него два округлых лезвия. Очень страшный топор. А Герхарда Кьеркегора никто больше не видел. Озабоченные случаем этим, селяне отправили двух мужчин в город, чтобы они рассказали властям о загадочном исчезновении. Власти прислали жандарма и человека вместе с ним, который расспросил жителей очень подробно, записывая что-то в маленькую книжечку, затем обследовал дом, где нашёл записи и другие бумаги, по которым определили, что имя пропавшего было Герхард Кьеркегор и что он житель ирландского городка Уислоу. Особый интерес у любопытного человека вызвал топор, который он тщательно осмотрел, опробовал остроту лезвия и всё удивлённо цокал языком… Он очень внимательно, через увеличительное стекло, осмотрел пол в комнате и всё время приговаривал: “Где же кровь? Вот что непонятно!” Потом, забрав с собою всё, что отыскалось в доме Кьеркегора, жандарм и тот другой человек уехали обратно в город. Это странное дело приняло ход обыкновенного расследования. По­ слали запрос в город Уислоу. Ответ на запрос был в высшей степени интересен: оказывается, что Герхард Кьеркегор пропал более десяти лет тому и родственники сбились с ног, разыскивая его на континенте. По просьбе бедной супруги Герхарда Кьеркегора, Хельги (которую подкрепила она суммой денег), и с официального согласия управления полиции Уислоу я отправился в Исландию, чтобы разобраться и закрыть это старое, покрытое пылью минувших лет дело, покоящееся в нашем архиве. Однако старания мои не дали результатов больших, чем достиг исландский полицейский чиновник. Все были согласны с тем, что раз нет тела, нет и преступления. Им казалось, что Герхард Кьеркегор вновь бежал, окрутив всех вокруг пальца. Но зачем, если никто там не беспокоил его? Я понимал, что дело зашло в тупик, и всё, что было в моих силах, это составить тот самый отчёт, который был совершенно нелепым для разумного человека, но устраивал закон. Отчёт приняли, прочли и сдали в архив. Через пару лет все забыли про Герхарда Кьеркегора; ну, быть может, жена ещё изредка вспоминала его. Я тоже не забыл. Когда читал я его бумаги, и когда писал свой отчёт, одна вдруг пришедшая в голову мысль поразила моё воображение. Я никому не сказал о ней, потому как меня сочли бы ненормальным, — даже жене Герхарда Кьеркегора, хоть, признаюсь, очень хотел сделать это во время нашей беседы после моего прибытия из Исландии. К удивлению моему, мысль эта не забылась, и всегда, когда я думал об истории Герхарда Кьеркегора, будоражила моё воображение. В конце концов, я сел и записал своё понимание этой истории, но я никогда не покажу рукопись: ни своему начальству, ни жене Герхарда Кьеркегора, ни его детям; потому, быть может, что и сам не всегда верю этим записям».

94

В конце концов, я сел и записал своё понимание этой истории, но я никогда не покажу рукопись: ни своему начальству, ни жене Герхарда Кьеркегора, ни его детям


Игорь Бобырев родился в 1985 году в Донецке. Окончил исторический факультет Донецкого национального университета. Публикации ранних стихов в сети и толстых журналах1. Живёт в Донецке.

и душа и пешие птицы в дом войдут отдохнуть напоследок …

1

А. К., Ю. Ц. «©П» № 11, «Арион», «Волга — XXI век», «Новая Юность», «Нева», «Дети Ра», «Новые облака», «REFLECT… КУАДУСЕШЩТ».

поля видят мир длинными иглами и осинами дальних лесов в них словно ударила молния при повороте их шеи

и никто не видит ни в небе ни в глине

95


БОБЫРЕВ долго проносится птица но лицо дольше смотрит …

ни во сне ни движение ветки не тронет только тихие звёзды в дом войдя капать

видят сны растения рвы и кусты пустые а ещё много колючек и всё вокруг трогать

входят зверь и ребёнок одетые в тонкий хитон остальных оставив похожее старых незнающих

96

входят зверь и ребёнок одетые в тонкий хитон


Дмитрий Дедюлин родился в 1979 году в Харькове. Учился на филологическом факультете Харьковского национального университета имени В. Н. Каразина. Окончил Национальные курсы иностранных языков по специальности «английский язык». Работал техником в лаборатории научного института, рабочим на заводе, продавцом, был частным предпринимателем. Стихи публиковались в «©П» № 7, альманахе «Левада», журналах «Воздух», «Дети Ра», «Харьков — что, где, когда», интернет-издании «Новая реальность». Живёт в Харькове.

Петрушка Учитель Учитель был суровым мастером. Он жил в городе Нюрнберге. Он был кукольных дел мастер. И починял и мастерил разные куклы: одни механические, другие простые, набитые стружкой, ватой и проч. ма­ териалом. Как-то раз он сидел за столом и паял какие-то две детали для своей очередной куклы — паяца. На дворе была ночь почему-то. И вдруг у парадного раздался громкий звонок. Учитель встал, недоумевая: «Кто бы мог звонить в такое позднее время?» Он надел шлёпанцы, спавшие у него с ног, поправил очки, сползшие с переносицы, и взял в руки фонарик (учитель был скуповат и экономил электричест­ во) и спустился по тёмной лестнице к входным дверям парадного. Я повторюсь: «на дворе стояла ночь». Учитель посмотрел в дверной глазок и ничего не увидел в неясном свете уличных фонарей. Над дверью со стороны улицы у него не было фонаря. Учитель боялся воров, и ещё он боялся, что его фонарь со стороны улицы могут украсть, и поэтому он не вывешивал его, у него не было над дверью даже лампочки под сеточкой, так как он боялся, что её могут выкрутить. И, тем не менее, он, резко отпрянув от двери, открыл дверь, удерживая её на тяжёлой литой цепи, и тут же включил фонарик, направив его на то место, где он рассчитывал увидеть нежданного посетителя. И он не

97


ДЕДЮЛИН ошибся: пред дверьми стояла женщина в плаще с капюшоном. Капюшон она тут же скинула, и перед стариком оказалась необыкновенной красоты девушка с правильными чертами лица и голубыми глазами, блондинка, вот так. «Что вам нужно?» — спросил старик прокашлявшись. «Вы меня не узнаёте? Я ваша дочь», — ответила она ему просто, глядя ему в глаза своими голубыми глазами, и протянула ему какой-то запечатанный конверт: «Вот вам моё письмо. От матушки». Старик как будто нехотя и очень осторожно взял протянутый ему конверт и по­ смотрел на него, держа его перед собою, да, это был знакомый вензель и почерк ему знаком, это писала женская рука. «Как же её звали? Гретхен. Ах, да». И тут старик, скинув цепь, растворил двери перед столь незнакомой ему доселе своей дочерью, примолвив при этом: «Входите, прелестное дитя». И она вошла в дом, а он крепко запер двери за нею и, пригласив её следовать во внутренние покои своего дома, стал подсвечивать себе и ей фонариком. Они зашли в гостиную, и старик зажёг свечи, и старик кликнул слуг, спавших в то время беспробудным сном, старую супружескую пару, которая прислуживала ему давно, ещё с тех пор, когда он только добился известности как мастер своего дела. Итак, старик кликнул слуг и велел накрывать ужин, а также приказал служанке отвести девушке её комнату, где она расположится со всеми удобствами и отдохнёт немного с дороги. Пора мне приступать ко второй части своего повествования. Дело в том, что старик в молодости был известным озорником и шалопутом. И он довольно много накуролесил на своём веку. Так что знакомые ему парни удивлялись ему и говорили: «Фриц, да, самый настоящий мужчина». И подмигивали ему, и улыбались ему, и, хлопнув его ладонью по плечу, ставили ему широкую кружку немецкого пенного — отличное пиво было когда-то, в давние времена. Но и он, конечно, угащивал своих товарищей — старинная немецкая честность. Так вот, была у него в те давние времена одна подруга, и звали её Гретхен. Девочка ничего себе. «В самом соку», — как говорили ему, цинично подмигивая и коверкая немецкий язык, одни русские мастеровые, забредшие невесть откуда в Германию. Итак, старик распечатал конверт и стал читать письмо, поправляя свои то и дело сползавшие с носа очки. А дело было вот в чём: старая подруга Гретхен просила его взять к себе её, его дочь, и устроить её, дочь, хотя бы на первое время, к себе в услужение. Пусть поживёт подле отца и научится помогать ему, а там, глядишь, со временем она станет опорой ему, его, она, дочь. Старик крепко почесал затылок и выругался: «Ах ты, Гретхен, кукла чёртова. Ничего не поделаешь: придётся взять к себе эту свою, его, как она говорит, дочь. И придётся, видно, как-то её устраивать, придётся помогать ей, чёртова Гретхен, нашла время вспомнить старые делишки, да ничего не поделаешь». И старик крепко задумался, стал вспоминать своё давнее прошлое и чему-то улыбался своему сквозь свои седые усы. Но тут он стряхнул задумчивость и пошёл к столу, так как ужин был уже накрыт. И свечи стояли на столе и горели ровным ясным пламенем. И дочка его сидела за столом и ждала отца, уже умывшаяся и очень хорошенькая. Отец, нахмурив свои седые брови, вымыл руки в стоявшем рядом рукомойнике и прочёл перед трапезой благодарственную молитву, которую домочадцы его выслушали в благоговейном молчании, потом он жестом удалил слуг, и они ушли спать, громко стуча своими каблуками по полу. А отец с дочерью остались ужинать. …Не долго, а коротко, а выяснилось, что не лежит у девочки душа к вышиванию, а сподручней ей всего изготовление кукол, а также починка их, и что хочет она заниматься тем, что отец, вот, делает, а именно изготовлением кукол, или созданием их, если уж быть совсем

98

А дело было вот в чём: старая подруга Гретхен просила его взять к себе её, его дочь, и устроить её, дочь, хотя бы на первое время, к себе в услужение.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПЕТРУШКА свободным и точным. И не тряпичные куклы интересовали её, не простые, а увлеклась она, назовём её Эльзой, починкой, а также изобретением механических кукол, как это ни странно для девушки. Старик смотрел на неё и не мог на неё нарадоваться, и он полюбил свою дочь.

Ученица

И не тряпичные куклы интересовали её, не простые, а увлеклась она, назовём её Эльзой, починкой, а также изобретением механических кукол, как это ни странно для девушки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Она была весьма старательной ученицей. Часами сидела она в своей комнате, ковыряясь в механизмах, тут же подле неё была её маленькая мастерская, а также все необходимые приспособления. И она проявила незаурядный талант в столь сложном деле, как изготовление новых кукол. Крупные магазины часто брали её работы, и они хорошо продавались. Так что старик, уже давно обучивший её азам мастерства, а потом передавший и секреты, уже давно подумывал, а не пора ли ему уйти на покой и передать дело дочери. Уже приезжала неугомонная Гретхен, но старик еле спровадил её в деревню, обратно, сказав ей, что если она хочет, чтобы их дочь жила у него, чтобы духу её и ноги её, Гретхен, не бывало в его дому. Старик с течением времени стал аскетом и не терпел женщин. И таким образом жили они, старик с дочерью, одни, вместе с прислугой. И только одно печалило старика: что не было для неё, дочери, завидного жениха, то есть были, конечно, кавалеры, но все какие-то неподходящие, по его мнению, для его дочери. Да Эльза и сама не стремилась к супружескому счастью: таково было мнение кавалеров, а также окружающих: старых знакомцев старика, их детей, а также и другого разного люда: булочника, зеленщика и других, торгующих на базаре и работающих в разных других лавках, прежде всего в торгующих разного рода материей и бижутерией, посыльного, а также полицейского, деликатно делающего ежедневный обход их квартала, не говоря уже о прочих, то есть о прислуге. Так или иначе, но Эльза не обращала внимания на сплетни и слухи разного рода, а занималась своим делом, которое очень любила, к тому же оно служило ей подспорьем; дело в том, что старик выделял ей часть из прибылей, поступавших от продажи кукол, а также изготовления заказов, а Эльза любила хорошо принарядиться, а также любила она украшения, пусть недорогие, но со вкусом изготавливаемые немецкими мастерами, но дело в том, что она любила наряды и украшения не ради них самих, а ради кого-то неизвестного ей, которого, как казалось, она ждала. А пока что она гуляла под ручку с отцом, кавалеры надоели ей, и она отправила их в отставку: вот так. Один из них, правда, хвастался в кабаке, что получил от неё всё, что хотелось, но был при этом крепко побит тростью одним господином, как выяснилось, старым знакомым и клиентом старика, то ли он коллекционировал кукол, то ли что-то в этом роде. Но как бы там ни было, а Эльза не обращала внимания на все эти слухи, и к тому же она не ходила на ежегодные гуляния молодёжи, да и старик не пускал её, крепко выговаривая ей, чтобы она не ходила никуда, а то мало ли чего, от всех этих наглых пришлых господ нечего ждать, кроме срама. К тому же у Эльзы была сложная и интересная работа — к старику пришёл один сложный заказ, а он, поскольку его одолели различные хвори и старые недомогания, да и работы было невпроворот, передал этот заказ Эльзе. Эльза обрадовалась, так как её всегда увлекала сложная работа. И она принялась за работу. Тут кончается первая часть нашего приключения, и начинается история о кукле, которую назовём:

99


ДЕДЮЛИН Петрушка Именно так мы назовём эту куклу, да так оно и для русского уха сподручней. Эта кукла была весьма необычной по своей задумке, по манере своего замысла и по тем сложностям, которые встретились в ходе его выполнения. Эта кукла была механической. Рост человеческий, и объёмы те же, и пропорции. Чертежи прислал сам автор, уверяя, что у него нет сейчас времени для исполнения своего замысла, также были присланы чек на крупную сумму в одном из надёжных немецких банков и рекомендательное распорядительное письмо от одной знатной особы, которая тоже была в числе клиентов старика и настойчиво рекомендовала выполнить заказ этого клиента, причём счесть его, этот заказ, первоочередным и неотложным, также были присланы копии документов: диплома механика и диплома мастера кукол, по изготовлению кукол, копии документов, принадлежащих заказчику и удостоверяющих профессиональную корректность его заказа: пожалуй, всё. Поэтому ничего не оставалось, как приняться за работу. Несколько месяцев работала Эльза и уже почти влюбилась в свою куклу, как вдруг что-то случилось, то ли кукла сломалась, то ли что ещё, но Эльза куда-то пропала, причём на несколько дней, не известив при этом старика, старик уже всполошился и послал письмо матери в деревню, спрашивая, не у неё ли её дочь, а также известил полицию, но Эльза явилась сама, повторюсь, через несколько дней, грустная, осунувшаяся и побледневшая, но притом весёлая и приветливая по-прежнему, если можно себе вообразить такое соединение грусти и весёлости, но, тем не менее, это было так. Она быстро рассеяла все подозрения, сказав ему, что она провела эти несколько дней у матери в деревне. И это действительно было: тем временем пришло письмо от матери из деревни, где она извещала отца, что действительно провела её дочь несколько дней у неё, и что теперь она поехала обратно к нему, в город; чтоб он написал ей, как она доехала. Старик выговаривал дочери за то, что она предварительно не известила его о своём отъезде к матери, в деревню. «Что это ещё за шутки», — ворчал старик-отец себе под нос. Но она, дочь, щебеча, успокоила отца, рассказав ему, что у неё случилось одно неотложное женское дело, по которому ей было необходимо срочно посоветоваться с матушкой, что она и сделала, но это же сущие пустяки, ничего серьёзного, всё достаточно невинно, и ничего страшного, а не известила, потому что дело было серьёзным, срочным, «но не таким серьёзным, как вы думаете», и потому не требовало отлагательств, больше она так не поступит, «ну же, отец, не хмурьтесь!» Отец, правда, хотел написать матери, чтобы удостовериться: правда ли это? Но не написал, решив про себя, что он всё равно не добьётся от Гретхен ни слова правды, и та, тоже, вся в мать пошла (я пользуюсь русскими оборотами, чтобы читателю было удобнее. — Прим. автора), а ему-то поначалу казалось, что она вся в отца. «Чёртовы бабы, — ворчал он себе под нос, — ни слова правды от них не добьёшься». Но, тем не менее, он вызнал у матери, впоследствии, как провела дочь те несколько дней, и оказалось, что встречалась она с неким господином, их видели соседи: они — Эльза и незнакомец — о чём-то подолгу оживлённо так беседовали, почти щебеча, гуляя на старом немецком сельском кладбище, а потом расстались, причём незнакомец, расставаясь, уже почти расставшись с Эльзой, крепко (так показалось соседям) пожал ей руку. (О чём они беседовали и кто этот загадочный незнакомец — до сих пор остаётся тайной.) Итак, Эльза уеди­нилась в своей комнате вместе с куклой, так как работу необходимо было продолжить и завершать. Итак, работа шла к концу. И уже слышны были (сквозь двери старой прислуге; старый мастер был занят своим делом, и ему было не до того) скрип, с которым ходила

100

(я пользуюсь русскими оборотами, чтобы читателю было удобнее. — Прим. автора)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПЕТРУШКА

А рассказывали об этом замке такие страшные истории: будто бы там создали человека, я имею в виду, конечно, искусственно

кукла (а с кем же ей ещё ходить, да и не с чем, хотя, и всё-таки, нет — со скрипом), и также некоторые членораздельные звуки и даже слова, которые кукла выговаривала. Она быстро научилась ходить — если так выразиться по отношению к механизму — и уже шастала по всему дому, мешая прислуге и хозяевам. На неё приходили даже посмотреть знакомые старика, но из числа избранных им: часовых дел мастер, бухгалтер из одного треста. «Ничего себе диковинка?» — говорили они, пожимая плечами и куря трубку, потом садились за карты и открывали бутылки с пивом, у каждого из них были дети, жёны, матери, которых надо было кормить, и поэтому им было не до развлечений. Да. Но и как бы там ни было, а время уже подошло к завершению, и пора было отдавать работу заказчику. На том и порешили. И уже отец стал сколачивать ящик для отправки по почте ценного груза, он не доверял готовым изделиям или изделию, предлагавшемуся, предлагавшимся (не знаю: ставить ли тут единственное или множественное число, изделие-то одно, а разновидностей много, поставлю таким образом оба… числа. — Прим. автора) почтовыми фирмами. Как вдруг случилось нечто неожиданное, хотя, возможно, и ожидаемое — Эльза опять пропала, но причём с ней исчезла и кукла одновременно, день в день, ночь в ночь, тень в тень, точь-в-точь, час в час, как говаривал по какому-то поводу один старый дряхлый шутник, я не ручаюсь за точность цитаты, это правда. И уже отец послал письмо матери в деревню, спрашивая, где его дочь, а мать ответила, что не знает, где её дочь. И отец поставил на уши всю полицию. Но всё было безрезультатно и беспочвенно. Эльза как сквозь землю провалилась, как с лица земли исчезла. Ах, весёлая, непостоянная Гретхен, знала ли ты, что случится такое горе?

Sub rosa …и не требуй большего. Граф Лотреамон

…Но где же была наша Эльза? А дело в том, что в окрестностях Нюрнберга в то время стояли развалины одного мрачного старого замка. Они находились в старом разросшемся лесу. В самой глуши этого леса. С этим старинным строением было связано множество мрачных легенд и суеверий, я имею в виду, конечно же, замок, говоря о строении; и весьма старых довольно старинных суеверий, и поэтому странный люд обходил этот замок стороной, в это странно поверить, но никто даже не дневал, не то что ночевать (!?), под его сводами, даже, говорят, птицы туда не залетали, и звери лесные обходили его стороной, я выражаюсь несколько путано, но это всё оттого, что я стараюсь выяснить этот вопрос. Но как ни странно это, это вовсе не странно, так как все мы суеверны, как ни крути, как бы нам не хотелось не признаваться себе в этом. Вот, например, я очень даже суеверен, как это ни странно, хотя я — автор этого рассказа и труда. Но к делу. А рассказывали об этом замке такие страшные истории: будто бы там создали человека, я имею в виду, конечно, искусственно, в незапамятные времена, но что-то пошло не так и оттого вся округа поражена проклятьем, какого рода — никто не знает, но все точно уверены, что проклятье, что и доказывали мелкие и неизбежные случаи, которые, может, приписывались, а может, приключались с разного рода прохожими, некоторые, впрочем, со смертельным, с летальным исходом. Это правда. Так что кто-то, может, улетел на небеса, а кто-то совсем в другую сторону. Но мы не знаем, а потому не будем угадывать. Но так

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

101


ДЕДЮЛИН или иначе, а пора мне предотвратить толки, перечислив все события, я имею в виду, конечно же, не случаи, приключавшиеся с прохожими, продолжить свою незапамятную историю, да, ну а замок-то сгорел в незапамятные времена, ещё тогда, да. Это правда. Ну так, а где бы вы думали, находится наша Эльза? Она находится в этом самом замке. В одной из чудом сохранившихся комнат одной из его башен, но она к тому же не одна, с ней пребывает один хорошо одетый молодой человек и к тому же привлекательный. И это и есть Петрушка. Ну чем бы вы подумали занимается наша Эльза (и без знаков препинания)? Она подходит к нему и кладёт ему что-то в рот, потом отходит на несколько шагов или ярдов (да простится мне этот англицизм) и пристально смотрит на него, но не в рот. И кукла начинает шевелиться. До той поры безжизненные стекляшки её становятся глазами, у неё появляется голос взамен противного скрипа, а потом она начинает двигать суставами, как бы читая слова, почему-то у меня именно такая ассоциация (очень даже тайная ассоциация, почти как тайное общество), но уже не как механизм, а как живой человек. И тут-то случается загвоздка. Дело в то, что кукла хватает Эльзу и прижимает, и пришипивает, пришпиливает её к себе, и, как будто, душит её, или приглашает на танец, или, может, обнимает. Именно так показалось одному экстравагантному любителю эксцентричностей и ощущений, который прогуливался поблизости замка, ища их, свои увлечения. Он как раз что-то углядел своим чутким зорким взором. А чтобы разглядеть получше, забрался на самую высокую сосну, из тех, что растут на одном из близлежащих к замку холмов (в детстве он занимался альпинизмом), и раскрыл свою подзорную трубу, и что же он увидел? — эту самую куклу и Эльзу, о Боже! Он не знал Эльзы, и дело не в этом. Просто ему показалось, что там, в замке, происходит нечто нехорошее. А именно преступление. Возможно, он был прав. И он обратился в полицию. Когда полицейские прибыли на место происшествия или приключения, они остолбенели, и ведь у них уже была фотографическая карточка Эльзы, и её сразу узнали. Но ужаснее всего было, что Эльза находилась (девушка была в сомнамбулическом состояньи!) в объятьях этой куклы, которую сразу узнали по описаниям, которые находились у полицейских. И тут уже полицейские сразу стали стрелять, аккуратно целясь в механизм. Но механизм как в чём не бывало посадил девушку на подоконник и двинулся к полицейским. И тут уж полицейские стреляли, стараясь попадать кучно, метко и цинично, но механизм как ни в чём не бывало двигался. И тут уж, но не как тут, у полицейских сдали нервы, и они — эти нервы — заложили их храбрость и доблесть — этих полицейских, и они хотели поспешно ретироваться, эти полицейские, пока один из них не вспомнил, что он захватил с собой обойму, начинённую пулями-патронами «дум-дум». Все мы знаем, как действует «дум-дум», и от куклы не осталось и следа. «Потом мы разбирали останки куклы, но это была не совсем кукла, она была человек!» — особенно меня поразил стиль этого полицей­ского отчёта и восклицательный знак в нём, не в стиле, а в отчёте, хотя, может быть, и в стиле, этого полицейского отчёта, который я сейчас цитирую (см. выше). Далее более, ужаснее всего то, что эта кукла была живым человеком (это уже от себя). Но что же случилось с нашей Эльзой? А ничего с ней не случилось. Правда, полицейские не обнаружили нашей Эльзы. Правда, один из них уверял, что видел, как она бежала по лесу, петляя между деревьями. Правда, потом, говорят, обыскивали весь лес, но ничего не обнаружили. Говорят, что бедная девушка скитается теперь по лесу и питается одними кореньями и грибами, и стала хуже дикого зверя. Бедная Эльза! И всё же. Я продолжу эту историю, хотя и несколько необычным образом: дело в том, что отец нашей Эльзы отослал заказчику письмо, где извещал его о гибели механизма и о том, что он готов

102

Ну чем бы вы подумали занимается наша Эльза (и без знаков препинания)?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРИЗРАЧНОСТЬ СТАЙ

И все наши герои, да что там, и не они только, мы все, любезный мой читатель, пребываем в этом квадрате.

выплатить надлежащую сумму. Но никто ему не ответил. И заказчик не объявился и не затребовал ни денег, ни изделия. И чертежи изделия пропали вместе с девушкой. Так что история очень получалась тёмная. Почти потом почти отец разузнал, что подобного адреса, по которому он отсылал письмо, нет и в помине и в природе. А бедная девушка где-то бродит сейчас по лесу и, наверное, замерзает, потому что сейчас стоит поздняя осень, и питается одними кореньями и грибами, потому что сейчас стоит неподвижно поздняя осень, но это только кажущаяся неподвижность; и стала хуже дикого лютого зверя — девушка. Да, вот такая вот приключилась петрушка, господа и дорогие товарищи! О чём же вам ещё рассказать? Разве что о моих фантазиях: Петрушка, добрый малый, смотрит сквозь облака, находясь в своём кукольном раю, и улыбается. Да, пожалуй. Хотя, нет, ещё что-то. Пожалуй, нет никакого кукольного рая, а есть только жертва кукольного весьма техничного технического прогресса и расчёта. Бедная Эльза! Ещё бы. Напоследок мне хотелось вам сказать, что отец посылал запрос этой знатной особе, которая рекомендовала его, то есть отцового такого заказчика, но знатная особа сослалась на другую знатную особу, которая рекомендовала ей, в свою очередь, этого заказчика, а та особа сослалась на третью знатную особу, а та на чётвёртую, которая сослалась на ту самую знатную особу, которая рекомендовала отцу нашего заказчика, что эта, первая знатная особа, с негодованием отвергла и опровергла, впоследствии, говорят, эти знатные особы, первая и четвёртая, выясняли отношения, но так ничего и не выяснили, предав, передав дело забвению за бутылкой отличного старого вина. И вот таким образом круг, или, лучше сказать, квадрат, замкнулся. И все наши герои, да что там, и не они только, мы все, любезный мой читатель, пребываем в этом квадрате. Далее продолжать не буду…

Призрачность стай 1 — есть такое понятие. Всё. И все стаи призрачны. К примеру, вот они — летят птицы и они призрачны и они призрачны. А вот одна птица одна птица, конечно же, есть есть. И да а. А вот это понятно, как поцелуй, а если нет, и не понятно, то это то в сущности одно и тоже. И что одно? А и всё, и всё одно. Я недавно видел на базаре, имеется в виду, ви´ду и в, я введу вас в курс дела, стаю призрачных, как виночерпии, и постанывающих и лающих второпях собак. И к тому же они мелькали меж прилавков и правил, и хватали зубами зубьями куски съестного — т. е. отбросы, и продавцы их видят, но не препятствуют, а и покупатели их видят их мельком краем и раем и икрой глаза, но они их прельщают и они кидают им куски съестного сверхъестественного и не препятствуют, и не могут, съестное-то не их, хватает его только у продавцов, хватают их, эти куски, только у продавцов только для продавцов эти куски и их хватает только у продавцов и только для их. А и продавцы видят их во все глаза. И а не то что мы. И странные люди — эти продавцы. Мы то, что видим, и подавно, а его нет явно. А то, что не видим мы, не существует в сердцевине — в серёдке сердцевеет. Утверждаю

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

103


ДЕДЮЛИН это на чужом опыте и грозном языке, ведь язык, как стык, не может быть освоенным своим и полностью, а все стаи призрачны нестерпимо прозрачны. О ля. Ля.

2 Как-то я вышел на воздух, который был в тот вечер ясен, как зеркало или стекло, да вот куда? — прогуляться. И вот пошёл, вроде дождя, вдоль по улице. Вечерело. И поэтому небо приобретало, щебеча, приобрело малиновый оттенок. Вообще-то оно, небо, напоминало мне варенье. И зажигались жиганутые звёзды. Я свернул с этой просёлочной улицы и углубился в сады, осенявшие, в своём понимании, как в никуда, своими коническими, как некие птицы оптимальные, и готическими сводами городское кладбище. Дело было летом. И тут вдруг вижу группу каких-то людей, друзей, которые стоят, стояли под раскидистой то ли вишней, то ли яблоней, то ли ольхой, я не разобрал в наваливающейся темноте. И мне почему-то захотелось узнать, о чём же они там шепчутся, ничего не было слышно, и это было славно, из-за шума, опламенённых пленённых и оплеменённых луной, как будто теплящихся умалишённых, как кой-где уже почти оплывшие свечи, листьев, и именно поэтому я решил подобраться подобострастно к ним, к этим людям, поближе, чтобы узнать, как они там шепчутся и что они там шепчут. И я уже стал скользить, аки тень, аки ангел, легко, меж дерев, стараясь схорониться, сховаться, как змей, спрятаться в их тени, и стараясь, чтобы мои телодвижения не были видимыми и внимательными, уязвимыми, как я уже говорил, был довольно-таки, тёплый дул, сильный ветер, и листва шелестела, и именно поэтому я не боялся быть ими услышанным, но так или иначе, я потихоньку, как коньяк в горле, приближался к ним. И тут вдруг вся группа растаяла в темноте, как будто они растворились в воздухе, или в лунном свете. Тщетно я присматривался, но ничего не мог узреть, созревая. Когда я принял решение? Тогда я осторожно, стараясь избегать лунных торных и тупых добрых дорожек, стал аккуратно, как акробат, красться в темноте. И вот я ближе… и ближе… и ближе… и вот уже почти… да я стоял на том самом месте, там, где стояли они. Но никого не было. Какая-то ветхая могила с покосившимся и едва не перекрестившимся — фантазии, навеянные ночной мглой, — крестом, рядом, невдалеке, но с радостью, ограждённая или обесчещенная почему-то такою кон­кретною, такою крепкою и, как мне показалось, такою неприлич­ ною и светлой своей металлической, оградой. Я прикоснулся (как я смел — вообще-то я трусоват) к ней, к нему, к этому матерьялу, мате­ риалу, рукой, ладонью. Да, это был именно металл. Ограда обычная: толстые металлические прутья, вбитые, вкопанные в землю, кончающиеся с одной, а с другой стороны, подземной — непонятно чем, в другую сторону — непонятно чего, стороны острыми наконечниками в виде тех, что есть у некоторых копий, часть нимба убиенных, или стрелок некоторых часов: особая закруглённая форма, завершающаяся острым жалом, нашедшая своё завершение. Эти жала, если причислить к жалам их закруглённую форму, ярко сияли в путанном лунном свете. Такие наконечники напоминают некоторые листья иллюстративные некоторых дерев и, наверно, некоторые ладони у некоторых лаконических людей в некоторые моменты. Но не те, о которых вы подумали (моменты — моментально в море). А о чём вы подумали? Бог его весть. Кто его знает. Что-то я запутался, и предыдущий пассаж вышел и даже ушёл достаточно двусмысленным из-под моего пера, или

104

Ограда обычная: толстые металлические прутья, вбитые, вкопанные в землю, кончающиеся с одной, а с другой стороны, подземной — непонятно чем, в другую сторону — непонятно чего

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРИЗРАЧНОСТЬ СТАЙ

(Да и мыслимое ли это дело — не быть косноязычным? Да вот так. Именно. Чадо. Чудо. Ещё. И я об этом.)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

лучше сказать, и даже уведомить: из-под кончика моего пера. Из-под его жала, да вот так. Перо — ведь это всего лишь маленькое копьё. Что-то я запутался, но я ведь никому не давал и не подавал жалобы и подаянья, обещанья не быть косноязычным. (Да и мыслимое ли это дело — не быть косноязычным? Да вот так. Именно. Чадо. Чудо. Ещё. И я об этом.) Ещё эти прутья (какие?) перекрещивали другие (симметричные?) диагональные прутья (если говорить о симметрии и символике образовываемых — образовавшихся таким образом фигур: тре­ угольников, смотрящихся, струящихся, летящих, как стерлядь, стрелы, пироги, остриями друг в друга, или перекрещенных ромбов; что-то я опять запутался, где же содержание?). И эти перекрещенные, как соплеменники, прутья и опасливо удерживали это, можно же сказать, на первый взгляд, лёгкое строение, этот частокол прутьев, ограждавших — сопровождавших, как собаки зрительные, эту вот могилу. (Удерживали ли?) Я решил присмотреться, приглядеться: что же из себя представляет эта вот могила. И перелез к ней через ограду, воспользовавшись диагональными и любвеобильными, перекрещивающими её, прутьями. Итак, я подошёл к могиле. Надгробье-то было простое. Но несколько странной, несколько иной, нежели у других, формы, не те, что у других могил, надгробья, они как кусок лакомой трусоватой шоколадки, ежели вы понимаете о чём я: формы — каменная плита в форме равностороннего и равнобедренного треугольника. Тут я прикоснулся к ней, к нему, к камню пальцами, но, ну, однако, не простой камень — мрамор. Да: мрамор. Могилка-то не из простого материала. Тут я оглянулся, но никого не заметил поблизости. Почему я назвал её «ветхой»? «Где девушки?» — иногда в голову лезут нелепые вопросы. Потому что она провалилась, образовав углубление, ложе или ложбинку. Многие могилы проваливаются, если за ними нет, или, если угодно, потому что за ними нет должного ухода. К тому же она вся заросла бурьяном, как бревно, так что мне с трудом удалось рассмотреть надгробье, мне пришлось раздвигать руками, ногами стебли, ещё и поэтому я назвал её ветхой. Да, кстати, на плите не было ни единой надписи, сколько я ни старался рассмотреть или разглядеть её, так что естественно, что фонарика у меня не было, спички я не захватил с собой, а зажигалка-то само и сама собой провалилась и нырнула в дырку в моём кармане, которую я заприметил только сейчас. Вот оно, невезение! Я чертыхнулся, и даже не смог как следует закурить, как и надо в эдаком случае. Но как бы там ни было, а надо было продолжать осмотр могилы, я действовал, как геометр, и местности, а для этого воспользоваться неверным лунным светом, молча дрожавшим, дрожащим на ветвях, на листьях, на траве, на непонятной чёрной земле. То, что во мраке, почти потеряно для зрения, разве что ощупью, ведь я никак не могу освоиться в темноте, пока я не освоюсь в темноте, вот так, для того, чтобы освоиться с темнотою, надо раствориться в ней, вот так я решил, вот так я подумал. Но как бы там ни было и так или иначе, а неверный лунный свет, который был мне подмогой, осветил, наконец, плиту надгробья. И на ней ярко обозначились сладкие следующие слова: «ВХОД Д…» — далее стёрто, как откусано, написанные по-арамейски, я забыл вам сказать, что я полиглот и в свободное от заботы и деепричастий, а также работы, то есть реестра, время занимаюсь переводами. Но как бы там ни было, или так или иначе, а меня эта надпись ужаснула, и я отшатнулся от могилы. Я человек не суеверный, поймите меня правильно, но всё-таки даже это было для меня уже слишком. Но, тем не менее, я решил продолжить свои поиски, эти записки, и в этой зге, и разъяснить, в чём тут дело, какие тут арабески, какие там скарабеи, и для этого я опёрся обеими руками, наклонившись, плюнул, чуть ли не клюнул, почему я не стал на колени, как

105


ДЕДЮЛИН я долго потом корчил и корил себя за это (но разве бы это меня спасло? хотя кто меня, злого, знает? хто?), на плиту надгробья, стараясь получше рассмотреть надпись, и только для этого, как плита вдруг коряво и воровски интересно перевернулась, и я, не удержав равновесия, хлебнув ночного воздуха, полетел глубоко вниз, во могильный морок, мрак и мир, судорожно чуть ли не крича, но я не смыслил, не слышал звука своего голоса, плача, плача, и тут я провалился, как повадился, в какое-то подобие, в какую-то прострацию — проституци­ онную ситуацию, и очнулся, сам не помню, сам того не ведая как, на какой-то мраморной удобной лестнице, изящно отделанной, как опе­ рация, или выделанной, как чья-нибудь шкура, золотом в виде тиснения, если можно так выразиться, глаза мои повылазили (хотя, может быть, и можно, я не знаю) — эдакие неточные узоры и какие-то непонятные непотребные знаки. Я решил подняться вверх, но лестница завершалась площадкой, с двух сторон которой были мраморные стены, а с третьей — наглухо запертые двери из какого-то тяжкого и гулкого металла совершенно неизвестного происхождения, с четвёртой стороны был я сам. Так что путь был один — вниз. И я стал спускаться, карабкаться, неправильно спускаться по этой мраморной лестнице. Спустившись на несколько пролётов вниз по этой мраморной лестнице, предо мной предстало недостойное необыкновенное зрелище (стиль мой начинает, как ваньку ломать, явственно хромать на обе ноги, — где качество? — да что там, он просто падает, сказывается, смазывается моё волнение, я не могу забыть эту минуту, вот эту волну, ну, вой, ну, вот), так вот я увидел круглую, я бы даже сказал — классическую, чужую арку, а над ней изображение: голова пса из золота (или собаки) (стиль мой хромает) — барельеф, а может быть, даже это был горельеф, трудно сказать, ибо, хотя лестницу освещало множество пойманных и подвешенных подсвечников (нет, скорее, свечей в них) (мой стиль хромает), подвешенных к высоким потолкам, я волнуюсь, потому что никак не могу забыть эту минуту, мне во веки её не забыть, так вот я выглянул и выглядел, как из норы, в арку… и я увидел… нич­ то. Вы когда-нибудь видели, увидели ничто? Вот и я тоже. До той поры, до того момента, когда я стал, как монумент. Не видел, не виден, не видал. То, что это было ничто, это было понятно. Потому что его ни с чем не спутаешь. Его ни с чем не спутать, его ни к чему не припутать, ничем не спутать, к великому сожалению и великому обнажению моему и к великому облегчению, да не поймите меня неправильно! А впро­ чем, наплевать! Итак, я бросился бежать со всех ног, не помня себя, не видя, не разбирая дороги, но многое почему-то замечая со стороны, и что мне до того, что я видел, что какая-то толпа, какое-то полчище каких-то людей, выстроилась или построилась или забавлялась, как будто только что родилась в каком-то капище, в громаде, и на алтарь подвели и возложили на него обнажённую, приготовленную для убийства, девушку (мой стиль хромает! ох, как он хромает!), и что мне до того, что обнажённый меч, сверкая, должен вонзиться ей во самое влагалище или в горло, мне до того дела — леди, нет, мне до ничего дела нет, мне до всех есть дело, до того, до того… как я увидел ничто. Итак, я оказался во своей редкой комнате, распахнул дверь в спальню и ничком повалился и грохнулся и прохладился и приложился на свою постель. И не издал ни звука. Между тем, рядом, на столике, горела, рыдая, забытая мною свеча заботливая, оплываючи, отпеваючи, умирая, колебля тени на стенах. И ничего я не могу забыть. Как бы мне этого ни хотелось. Я умираю, так мне кажется, а может быть, и нет. Но как бы там ни было, а единственное, что волнует и умиляет меня: жив я или мёртв? А если не волнует, то что тогда?

106

Но как бы там ни было, а единственное, что волнует и умиляет меня: жив я или мёртв? А если не волнует, то что тогда?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ВСЕ В САД

Все в сад Все В Сад

Так время расправилось со временем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

«Все в сад, все в сад», — сказал я и увидел озарённый луной сад, над которым она висела, как слеза… Ах, этот маркиз де Сад, этот чудесный маркиз, где же ты бродишь, стуча по мостовой своими подкованными каблуками… И подковы-то на них из чистого серебра, а пуговицы-то на твоём бархатном камзоле из чистого жемчуга. Ох, ах, маркиз. Слегка просунув в дверь навощённую голову, заглядывая, озирает местность, милости прошу, заходите, маркиз, будем знакомы. Ах, вы и так уже знакомы со мной; как это я запамятовал? Ну да ничего. Проходите, садитесь. Вы один из тех людей, с кем я рад познакомиться дважды. Ну так о чём вы мне поведаете на этот раз? Ах, о своих приключениях в Тулузе. Об этом не надо, дорогой маркиз. Я об этом уже столько всего слышал. А что правда, а что нет, и вы уже сами не разберёте, дорогой маркиз. Не правда ли? Ах, неправда. Ну, так я с вами согласен. Всё это сущая правда, сущий вздор. Не так ли, мой дорогой маркиз? Вот, я вижу, что и вы со мной согласны и намерены соглашаться впредь. Нет? Ну как хотите, мой дорогой маркиз. Я вас не неволю. А я вам расскажу, как живём мы здесь. Я кричал: «Все в сад!»; недаром, вот видите, толпы этой молодёжи вливаются в ярко освещённый, разукрашенный огнями парк — это городской парк городских увеселений, но кое-где тёмный, кое-где тёмный… Так в этом парке и происходят все главные увеселения нашего города и нашего села, не забудем также и пригород. Вы видите эти автоматы, в которые, бросив монету, из которых можно выпить дешёвого пойла. Это так. И они ваши, эти автоматы, дорогой маркиз, и они ваши — это садические удовольствия, дорогой маркиз. Вы хотите выговориться, дорогой маркиз, — вы хотите прикоснуться к вышеизложенным штрихам и добавить свой густой и жирный мазок. Да не поймите меня неправильно, дорогой маркиз, но я вам не позволю сделать это, постольку поскольку я, и только я, знаю, что вам ответить, о мой маркиз, и о чём вас вопросить. Поэтому будем же вести наш диалог в прежнем ключе. Так вот, маркиз, вы хотели добавить маленький штришок карандашом, изготовленным фирмой «Захер и Мазох». Я с вами совершенно согласен, дорогой маркиз, — и это здесь есть и это здесь присутствует, по крайней мере, время от времени, по крайнему времени (я бы даже сказал, пребывает); но я хочу повести свою речь дальше, дорогой маркиз, дальше всех возможных пределов, о которых вы представления не имеете, да и я тоже, ведь представления наши, мой дорогой маркиз, весьма условны, зыбки, непрочны. Они так же относятся к тому, что мы считаем действительностью, как грубая карикатура к шедевру художника, но не будем углубляться, не будем занудствовать, не будем заметать следы, а то, чего доброго, нас назовут философами, а что может быть хуже этих философов, разве что ваша заливная рыба, которой вы меня угащивали в прошлый раз, о которой вы мечтаете. Но не буду, не буду вспоминать о старом. И не изволите ли посмотреть, дорогой маркиз, на это представление: как они там гуляют парами, взявшись за руки, и представляют, наверно, себе, что они находятся в Эдеме. Боюсь, что это так, боюсь, что это так. А что они представляют о себе!? Нет, лучше не будем касаться этой темы на ночь глядя, не к ночи будь помянута. Помянем же когданибудь вместе этот прекрасный прах, который съедает сейчас — это, но кто кого ест? — чудесный великолепный хот-дог, и слюни вместе с томатным соком текут по рукам, идут по рукам, оставляя на них такие явственные отпечатки, ночь уже на дворе. Так время расправилось со временем. Ну, смотрите же, маркиз, что это за яркие цветы пламени,

107


ДЕДЮЛИН что это за шипенье, гром и уханье? А это зажгли бенгальские огни, шутихи, петарды, и с громким свистом, воплем, стоном, скрежетом, как будто железом по стеклу, они рвут эту стеклянную ночь на куски, и она осыпается со стоном, эта ночь, но не как разбитое стекло окна, а как яблоневый сад, ох, эти яблоки, одно из них принадлежит и подлежит Ньютону, или, если угодно, сад дяди Вани; да вот он и сам, в смысле, нет, скорее, не в смысле он, дядя Ваня, рядом с ним стоит жухлый порт­ фель, а дядя лежит, накирявшись, под елью — где он кирял? — возможно, что здесь, а возможно, что и там, а с неба сыплются и сыплются алмазы — эти недолговечные звёзды, надо только загадывать желание, звёзды ночных и тусклых небес, а может быть, даже завес, ведь здесь театр военных действий или представление, но первое второму, или наоборот, не противуположно, или даже можно сказать: не противуречит. И вот уже вместо неё, ночи, возникает какое-то белое безвоздушное пространство, как яблоко. Но мы отвлекаемся, дорогой маркиз, в сторону эту картинку. Так они рвутся сами, и рвут эту ночь, и с воплем уходят ракеты в непроглядную тишину и темноту неба. Осветив эти зелёные бездны сада, мы двинемся дальше, дорогой маркиз, двинемся дальше, ведь наш бронепоезд не стоит на запасном пути, да и пути-то уже мелькают так, что шпалы сливаются в один какой-то частокол. Да, ночь на исходе. Ночь уже проваливается на том конце города, и видно брезжущее белое безвоздушное пространство. Да, наш поезд уносится в безумную даль. А что же там в садах? Там уже всё отошло ко сну, и луна побледнела, и уже выйдут споро санитары леса, пардон, сада, собирать бутылки, в изобилии валяющиеся тут и сям, и уже погасли огни неуёмных шутих, и ветер шелестит обрывками обёрточной бумаги и новыми газетами, и даже, вот, даже, журналами, которые тоже ведь годятся только, и только на обёртку. Да вот так, маркиз, ночь догорела и оплыла, как эта свеча в старинном шандале, который стоит на нашем столе, и наша ночь прошла, наша ночь подошла к концу, за которым что? — что за этим концом? что он означа­ ет? — некую незримую черту, за которой провал — скажете вы. И будете, в свою очередь, не правы. (А недаром вас так любят левые, мой дорогой маркиз.) Я позволю себе с вами не согласиться, потому что что же за незримая черта, если она незрима, возможно, что её просто нет, мой дорогой маркиз. Возможно, это ошибка, да, нашего, дорогой маркиз, утомлённого безумной безудержной ночью, как печалью, во­ ображенья (ночь воображения — хорошо!). Да, что бы мы себе ни воображали, мой дорогой маркиз, вполне возможно, что этого просто нет. Хотя, вполне возможно, мой дорогой маркиз, ведь говорят, что то, чего нет, как раз это и есть. Но не будем углубляться в дебри, мой маркиз, а то нас сочтут философами, а это, как я уже говорил, нежелательно. Всё объято сном, и мы им объяты тоже, так что пора ко сну. Наша ночь прошла, и нам пора прощаться, мой маркиз. Я, конечно (бесконечно!), благодарен вам за беседу, которая была для меня столь содержательной. «Все в сад, все в сад», — как верно подметили вы, и я не нашёлся, что вам на это возразить. И маркиз де Сад церемонно кланяется, вставши с кресел, держа в одной руке на отлёте свою прекрасную украшенную перьями шляпу, а в другой блюдце с недопитым чаем (один мизинчик руки, в которой блюдце, отставлен в сторону — вы отставной писатель, маркиз, но вы неумирающий шутник!). Какой же на вас всё-таки прекрасный бархатный камзол с жемчужными пуговицами. Как, вы уже уходите? Но маркиз де Сад пятится к дверям, закрывши их, он спускается по лестнице и выходит во двор. И я слышу, как он удаляется, тихо звеня своей серебряной тростью о мостовую и громко стуча своими подкованными каблуками…

108

ведь говорят, что то, чего нет, как раз это и есть

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ВРИМП

ВРИМП эпатаж

Окружавшие его личины были изображениями вполне когда-то реальных и исторических лиц и подлецов.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Великий русский известный молодой поэт сидел и накачивался в кабаке спиртным для попрания и полнейшего сокращения един­ ственного существования — чужого, своего? — бог его весть. Ну, так вот. Надеюсь, вам что-то понятно. И тут вдруг к нему вдруг подваливает али подкатывается, как террорист, продавец волшебного порошка особого свойства и чудесных колёс высокой, как ставки, проходимости и предлагает ему пойти к местечку, дабы осмотреть товар. ВРИМП нехотя поднялся и последовал за продавцом. Но, тут, мелькая меж столиков и прилавков так стремительно бесшумно, продавец куда-то пропал. ВРИМП оказался на местечке, как на поединке, и, надеясь найти там продавца, вдруг ощутил себя, как пощёчину, одним, т. е. почуял, что один, и редкой силы тяжесть и пустота и утомление навалились на него последовательно и все сразу, так ему показалось, нахлынули на него волной, вроде той, родственной, что гремела в роли рядом в белом предмете, и он вдруг понял, что не видит замысловатые надписи на стенах и отказывается понимать и поднимать и подмигивать, и он не весит и не висит, их, этот, их язык вафельный, и кафельный пол медленно развёрзся под ним, и он полетел стремглав в какую-то пустоту, созерцая и ощущая холод и поиск редкостью резкостью своей поражающий его, и пустота была необычайно плотной и безмолвной. Пролетев несколько ледяных делений-отрезков времени или пространства, он оказался, как отказался, на вымощенном плиткой, мозаичном полу. Приземлился-таки на удивление мягко, как будто какие-то незримые негласные силы подхватили его и, слегка встряхнув, поставили-таки его на ноги. Он огляделся. Прямо перед ним была тяжёлая дубовая двухстворчатая дверь, на коей были барельефы — непонятные рисунки искристые и замысловатые знаки, как речи. И всё было освещено багряным пламенем подагрического факела, прикреплённого к стене недалеко от двери. «Вот он — круг озарения», — почему-то вдруг подумал ВРИМП, но так и ничего и не понял, а может быть, и не подумал, может быть, ему всё это практически пригрезилось и приснилось. Он шагнул к двери и взялся за большое медное тяжёлое кольцо и ощутил холод кольца. Дверь распахнулась и сама внезапно и вовнутрь, как во сне, и, ступивши, как во сне, во всю, несколько шажков, он очутился в центре, ему почему-то казалось, что это именно центр, шумного представления али праздника или движняка, приглядевшись, он понял, что это, безусловно, карнавал. Вокруг него сновали пёстро разряженные дамы и кавалеры. «Вот так-так», — подумал ВРИМП и пошёл куда-то, несомый каким-то неведомым чутьём, как чёрт. Между тем, он присматривался к публике. Какая-то неуловимая странность и сходство со страстью и чем-то совершенно неизъяснимым в манерах, в облике, в повадках, окружавших, поражавших его, полонила его воображение. Конечно же, как поворот, роковой карнавал «носил безусловно исторический характер». ВРИМП чуть было не помыслил — вовремя остановился: «Ну что, если истерический?» Окружавшие его личины были изображениями вполне когда-то реальных и исторических лиц и подлецов. Но его вдруг ужаснула та отчётливость, тщательность и точность изображений. И копирование мимики, присущей тому или иному историческому лицу и подлецу, редкое, поистине изумительное. ВРИМП смотрел ведь кинохронику, да и портреты кисти старых мастеров о многом могут порассказать. И речь их — речь этих «наверное манерных материальных неземных заимствованных

109


ДЕДЮЛИН портретов» — походила на пульсирующие ультразвуки вульгарные дельфинов из научн.-попул. фильма, просмотренного когда-то давно, в незапамятном и неприятном неизбежном детстве, ВРИМПом. Я спешу уведомить тебя, мой любимый и любезный читатель, и правда, почему наш герой не был удивлён, разве только чуть-чуть, этими дельфиньими мобильными возгласами? — и, но он с самого начала нашего щепетильного происшествия и повествования находился в оцепенении, в ослеплении, которому он не мог дать никакого ясного внятного определения, и привлекали его, как гадали, или попадали в цель, коей, конечно, являлся он сам, либо определённая предсмерт­ ная мелочь, либо событие, чему он, впоследствии, и сам не мог дать объяснения достойного уважения, ни этой мелочи или событию, ни тому, отчего же всё-таки они привлекали его. Тут кто-то схватил его за руку чем-то, и вряд ли это можно было именовать рукой, ВРИМП это почуял, он, этот кто-то, был одет в длинный циничный до пят плащ из толстой серой, как дыра, как печаль, ворсистой ткани и, как показалось ВРИМПу, довольно тёплой, без при­ месей, без глупости, и очень большой капюшон был надет, так что и не было видно совершенно никакого дивного ровного лица. Этот ктото повлёк его куда-то с силою неведомою неодолимою, и ВРИМП не сопротивлялся не смело, чувствуя свою апатию, агонию, охватившую с ног до головы, и утратив всякую способность к трезвому рассуждению. Он всё-таки приглядывался к своему тёмному тёплому вожатому, вообще, освещение или осуждение было невнятным неярким, редкие громадные люстры, как гроздья, со множеством подсвечников, свеча, наверное, была не в каждом, подвешены были очень-очень высоко к каким-то несоизмеримым ни с чем — невесомым, что ли? — потолкам, стен не было видно вообще вообще, ВРИМП как-то неглупо оглянулся и огляделся, и он не увидел ни двери, в которую он вошёл когдато, ни стены, и сквозь которую, и по дорожке, когда-то он прошёл. Благодаря вожатому он оказался молча возле стола такой столь совершенной и круглой формы и столь обалденных размеров, что ВРИМП замер, уже отпущенный и отринутый своим вожатым. Вокруг стола, как столпа, толпа была где-то около или более 1000, одетых тоже в плащи с капюшонами и из той же ткани, что и на вожатом, вожаке, капюшоны же надвинуты были и так, что и лиц не видно и невидимо и невиданно, в общем, одеяния различались не столько покроем или материалом, а сколько оттенками — степенью, от светло-серого, как это счастье, до почти чёрного, как на сатане, как мёртвое горе. Стол был сделан из какого-то неясно блестевшего дерева, но не полированного. «Эбеновое?» — так подумал нестерпимо растерянно ВРИМП. На столе множество маленьких ярких точек, ВРИМП сначала думал, что это плошки, впоследствии понял свою оплошность, и весь стол был расчерчен разворачивающимися концентрическими кругами, постепенно уменьшавшимися, приближаясь к центру, в цен­т­ ральном же круге была начертана гигантская, и похожая на паука и на бабочку одновременно, пентаграмма, по крайней мере, именно так показалось, полагалось ВРИМПу, и покрыт изображениями и знаками самого узкого дикого чёрного угрожающего непонятного свой­ства, вроде тех, что ВРИМП видел на охотничьей входной двери. И вот, кстати же, «плошки» оказались совсем не плошками, а чемто совершенно деревянным непонятным и прелестным почему-то для ВРИМПа, но напоминали они языки болезненного безжизненного бледного пламени, и они даже шевелились аки маленькие костерки, и в каждом светящийся висел шарик, только вот в чём — в воздухе, счастье, вакууме или жидкости или в шаре он был подвешен? «Чёрт знает что. Чудеса», — подумал ВРИМП. Но не это было самым худшим и холодным из того, что его ожидало, так впоследствии думал он.

110

ВРИМП как-то неглупо оглянулся и огляделся

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ВРИМП

И он понимает, что это сон, и он просыпается, и он понимает, что это сон, и он просыпается, и он сидит на скале

Существо, которое влекло его к столу, а ВРИМП стоял уже у края стола, протиснувшись сквозь плотную и узкую, как будто стальную толпу, вернее, его протиснули сюда и притиснули к столу, так вот, в который? — во второй раз схватило ВРИМПа за руку, за ту же руку, и положило её на бледный язык пламени, таявший, тлевший неподалёку от ВРИМПа в каком-то квадрате, а стол был размерен на небольшие квадраты, и тут, ВРИМП только заметил это, в каждом своё сочетание знаков, ВРИМП чуть было не подумал: «звуков, наверно», — и ВРИМП ощутил зело всею — непонятно? — кожею своею, и причём не только руки, но и всего, наверное, своего тела и счастья, как бедный язык шевелится под его потной клешнёю. «И он живёт, и он и язык» — эта мысль внезапно просверлила, и не только мозг, но и сердце ВРИМПа, и он даже пошатнулся, и чуть было не опёрся на стол, но вовремя обрёл равновесие и, почему-то, именно, прикосновение ко столу странно пугало его, и что-то, эти ли белые шары, то ли чёрт знает что, вошло в него, исчерпав, и сначала сердце вспыхнуло нестерпимым сиянием, и вот потом и всё вокруг поплыло перед его глазами гласными, перед его таким внутренним или эдаким внешним взором. И ВРИМП потом никогда не смог забыть это чудовищное ощущение, и он не мог и вспомнить его, как ни странно это. И существо передвинуло его руку, судорожно сжавшую этот холодный пламень, из этого квадрата в другой — и он увидел себя стоящим на зелёной лужайке, вокруг пестрели цветы и летали бабочки, и грозный воздух, как говорили раньше, был напоён пёстрым ароматом весны. Синело небо. ВРИМП зашагал по лужайке в неясном для себя направлении. Вдалеке виднелась, окутанная какой-то дымкой, опушка — лужайка-то была большая. И вот тут он увидал двух женщин, стоявших неподалёку друг от друга, как выстрел, и неподалёку от него, ВРИМПовых, примерно, шагов двести или триста, и непринуждённо и было между ними тремя это примерное и камерное расстояние, между каждым из них. Одна была в бледном белом, как луна или лунь, другая в чёрном, как ночь. И та, что в белом, смотрела в сторону — на лес, что ли? — и та, что в чёрном, смотрела прямо на ВРИМПа, глаза её были темны и непоправимы и вычурны и непроницаемы, и он никак не мог сосредоточиться на выражении её лица, точно такое впечатление, что её лицо было лишено, как вышина, всякого выражения. Тем не менее, ВРИМП поспешил к ним, и, но, и он почуял, что ноги его несут и куда-то в сторону и вот он уже проваливается в какой-то колодец, где ну очень много воды, и он захлёбывается и тонет, и он успевает заметить, что вот, что чёрная женщина отвернулась от него, а белая наоборот. Ну нет, нет, его никто не заметил, это не то, и дело не в этом, — вулканически думает ВРИМП, — и просто это две механические куклы, и он проваливается в какое-то техническое механическое забвение. Тут, в этом забвении, ему кажется, что его душат корни какие-то ползучие, как вьюны, или растения. И он понимает, что это сон, и он просыпается, и он понимает, что это сон, и он просыпается, и он сидит на скале, и совсем рядом, у подножья скалы, глухо гулко шумит, вздыхая, вязкое море, рядом кто-то, назовём, как глупость, этот сон вставной новеллой:

Разговор с морем «Мы увидим, как руины, как всё это начинается и происходит», — говорит ему кто-то. «Ничего», — думает почему-то ВРИМП и отвечает: «Ты думаешь?» — Я уверен в этом. «Я не уверен», — бормочет горько ВРИМП.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

111


ДЕДЮЛИН — Это ничего. «О чём же он это сказал? — опять решает ВРИМП и спрашивает: — Что ты здесь делаешь?» — Да ничего. Ты любишь сидеть и слушать наизусть шум моря? «Я люблю!» — чуть ли не кричит развязно ВРИМП. — Вот и я тоже. Отчего же ты не пришёл ко мне раньше? Я тебя ждал. «Я был занят», — гулко говорит ВРИМП, отлично и отчаянно понимая, что врёт. — Неправда. Впрочем, можешь врать. Тут можно всё. «Всё? — сипло говорит ВРИМП, глотая слоги. — Никак я не могу в это беспрекословно поверить». — Ты и не верь, — отвечает тот. — Хочешь, сказку расскажу? «Расскажи», — жутко, чуть ли не по-змеиному шипя, шепчет ВРИМП. — Жили-были три ясных сокола в горе, и точили они топоры, и выходили они из горы, и были они мо´лодцами, и присматривались они к самым буйным прекрасным и белым стоящим деревьям, выбирая, и нужно было им это срочно, так как спешно и быстро нужно было огонь кормить в горе, и выбрали они одно древо, и оно с ними надменно заговорило: «Зачем вы хотите срубить меня?» — и они отвечают: «Не твоё дело»; древо снова молвит им: «Уходите отсюда», — они стоят, и не уходят, и готовят свои буйные топоры, и тут поднялся синий ветер, и началась буря, и гору с корнем унесло, как будто языком, как костлявым, корявым горячим коровьим слизало. Мне больше нечего сказать. Разве то, что славные братья так и стоят и деревянные зелёные топорища в руках их рассыпались в прах и истлели и металл упал на землю и превратился в металлургическое металлическое божественное озеро чудодейственное, которое сияет металлическим блеском, и оно даже кажется кому-то солнцем. Тот замолчал и, потом, запел, и ВРИМП не мог понять ни слова из этой песни. И тут он снова видит себя на зелёной лужайке окружённым травой, и он пугается, мечется, и белая неподвижная женщина смотрит на него, и он немеет, и он никогда не мог вспомнить этот хищный возглас, который вырвался у него, припомнить этот взгляд, который её, который вонзается в него будто тысячи острых ледяных буйных булавок и молчащих веских иголок, и он проваливается в какое-то подземелие тяжёлое — так ему показалось, тогда, — и тут чует окружённым себя, охваченным, как огнём, матёрыми существами непонятного толка, и он снова вполне понимает, что они то ли хотят его силы, то ли кровь его прельстила их, и тут картинка будто экран под воздей­ствием притягательной магической неведомой силы как будто рассыпается на куски моментальные мельтешащие мельчайшие, и он чует себя и в темноте — ах! — и это медное пространство неведомо ему, и оно, одновременно, строго странно, притягивая, напоено, наполнено и нестерпимым сиянием. «Звёзды?» — нестерпимо думает он и уже тут же ощущает, как — что? — под ним кто-то нестерпимо уже как будто кричит, как будто шевелится. И он чувствует и понимает, что он сельский чёрт Вакула и летит куда-то на иноземце. Куда он летит? И тут он видит перед собою Полярную звезду, и она манит его к себе, как свобода, и он летит именно к ней, и, тут, вдруг, звёзды как будто начинают, как причина, маячить, кричать, сыпаться мелким злобным дождём, и он стремглав падает на Землю, и он летит к Земле. Иноземец пропал. И ВРИМП очнулся, и было темно, глухо, сыро, и тихо шумел прибой, и он лежал на обрыве, на скале над морем, и стоял туман, было ли

112

И тут он снова видит себя на зелёной лужайке окружённым травой, и он пугается, мечется, и белая неподвижная женщина смотрит на него

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ВРИМП

Потом он робко сказал шофёру, что ему, т. е. ВРИМПу, кажется, что будто рыба будто стучится, как мельтешит, в металлические мечты, нет, стены инертной цистерны, и, но, конечно, правда же

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

то раннее утро? — ли ранний вечер, но, судя по тому, что звёзды гасли и луна бледнела, всё-таки утро было. И я забыл сказать, что ВРИМП жил во приморском городе. И он поднялся и, пошатываясь, побрёл, надеясь найти хоть какой-то, как угол, путь добрый хоть куда-то домой. Вдали оказалось шоссе. Когда он дошёл до него, как до черты, до шоссе, уже совсем рассвело. И он побрёл по пустынному шоссе, и, не надеясь поймать какую-нибудь хоть-хоть машину. И вдалеке маячили городские: телеантенна, — туман-то уже рассеялся, растёкся, растаяв, отождествив её с чем-то вполне осязаемым и уязвимым, — купол — очарованный перевёрнутый котлован, колокольни и на котле-холме бывший белый барский дом, ныне ставший домом для призрения престарелых. Тут его оглушили, и так неожиданно и совершенно, зевок, зов, гудок неслышно неспешно подъехавшего авто. Это была машина, как молния, из соседственного исторического и тропического и сочувственного городу теоретического рыбхозяйства, вёзшая, если не мёртвую, то можно сказать, то вроде бы живую ещё рыбу для продажи, конечно же. И шофёр даже не мог долго и люто поверить, что ВРИМП был здесь один, без денег, бродяга, и сидел, один, он в «Ясном солнышке», и вот, тут он, конечно, можно сказать, километров за пятнадцать-девятнадцать-двадцать от этого, оговорился — бреда — бара, чёрт бы его подрал. И потом ведь шофёр долго, до икоты, хрипло и устало смеялся и сипло говорил, что пить надо куда меньше ему, т. е. ВРИМПУ, — «и надо закусывать её, по-русски, как водку, — жизнь эту!» И ВРИМП молчал и даже не подавился и даже ментально не мечтал о том, чтобы поделиться с ним своими страхами, сомнениями, стенаниями и шизофреническими сновидениями, страданиями, ведь то, что произошло с ним, несомненно, было тягостно во сне, как наяву, рыдая. Потом он робко сказал шофёру, что ему, т. е. ВРИМПу, кажется, что будто рыба будто стучится, как мельтешит, в металлические мечты, нет, стены инертной цистерны, и, но, конечно, правда же — что-то гулко ухало в ушах у ВРИМПа, конечно же, и только и только его томная толковая тёплая, голодная кровь. И шофёр, не ёрничая, ничего же не ответил ВРИМПу, и покачал головой и даже, как будто не включая зажигание, а лишь только выдернул из флегмы — вздёрнул бровь, как будто по­ ставил что-то на бок, и посмотрел на ВРИМПа, и потом улыбнулся и уже включил «Радио Шансон» и стал подпевать холодно «русскомународному-блатному-хороводному». ВРИМПа высадили у трамвайной остановки, и шофёр строго и настрого оговорил и настаивал и наказал ему больше не пить. Потом ВРИМП добирался-добрался на попутных трамваях домой и завалился спать.

113


Майк Йогансен родился в 1895 году в Харькове. Окончил историко-филологический факультет и аспирантуру на кафедре языкознания Харьковского университета. Книги стихов «Д’горі» (1921), «Кроковеє коло» (1923), «Революція» (1923), «Пролог до Комуни» (1924), «Доробок» (1924), «Ясен» (1930), «Балади про війну і відбудову» (1933), «Поезії» (1933), сборник рассказов «17 хвилин» (1925), романы «Пригоди Мак-Лейстона, Гаррі Руперта та інших» (1925), «Подорож ученого доктора Леонардо і його майбутньої коханки Альчести у Слобожанську Швайцарію» (1930), «Югурта (Повість про Харків)» (1936; сохранился черновик перевода на русский Павла Зенкевича; не опубликован), а также теоретические работы «Елементарні закони версифікації (віршування)» (1922) и «Як будується оповідання» (1928). Один из основателей первой организации украинских пролетарских писателей «Гарт» (1923), Вольной Академии Пролетарской Литературы (ВАПЛІТЕ; 1925), «Техно-мистецької групи “А”» (1928). В 1937 году арестован, обвинён в антисоветской террористической деятельности и расстрелян.

Ліс О вічний лісе, — ти мені як цех — Постали незчисленні стояни, У кронах краном вітер їде мостовим І подає деталі надзвичайних днів. Вода обточує циліндри лісових осей, Шліфує точно і виблискує вода, І в інший цех тече, і знов вертається у цей Місячне руно й сонячна руда. І сонце-шків над цехом лісовим Математичну повершає путь, Над ливом листя і над траверсом трави Ремені променів вертаючись ідуть.

114


ЛЕС

Лес О вечный лес, — ты для меня как цех — Видны станки и стояки одни. А ветер краном ездит без помех, Сквозь кроны подаёт детали-дни. Вода лесные оси шлифовать Привыкла. Очень точная вода. Текут в соседний цех, а после — вспять Руно луны и гелиоруда. И солнце-шкив над цехом вековым Рассчитанный означило маршрут, К литью листвы и траверсу травы Ремни лучей подвижные идут.

Випливає чапля з туманiв: Тихо крилами моя махає птиця, Мов у листя вранiшнiх лiсiв З серця точить кров — i кров стає суниця.

Вода лесные оси шлифовать Привыкла. Очень точная вода.

I ще тихше канула за гранi I розтала десь за соснами далеко. Чапля — може, то була лелека — Потонула в сутишi багрянiй. I над плахтою картатою полiв, Що горіше, що солодше сниться В нiч любови, край останнiх снiв Народилось сонце — полуниця. 1928

Из тумана серой цапли зов: Тихо крыльями моя взмахнула птица, Словно в листья утренних лесов Земляникой кровь её струится. И, беззвучно скрытая туманом, Далеко за соснами осталась. Цапля — а возможно, это аист — Утонула в тишине багряной. И над плахтой клетчатой лугов, Там, где сладко снится небылица В ночь любви, у самой кромки снов — Солнце земляничное родится.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

115


ЙОГАНСЕН

Рондель Матроси — лірики моря.

Пливуть кораблики морями У неминучий океан. — Снується сон в зимовій рамі, І сходить сонце між ліан. Серед облуд, серед оман Це ж ви в середньовічній драмі. Ще промінь — і спливе туман… Пливуть кораблики морями. Й під кораблиними серцями Новий заворушивсь титан. Ще мить — і задзвенить пеан: Пливуть кораблики морями У неминучий океан. 1929

Рондель Матросы — лирики моря.

Плывут кораблики морями В свой неизбежный океан. — А сон прядётся в зимней раме, И всходит солнце меж лиан.

— А сон прядётся в зимней раме, И всходит солнце меж лиан.

Вам обольщенье и обман Грозит в средневековой драме. Но истребят лучи туман… Плывут кораблики морями. Под кораблиными сердцами — Никем не узнанный титан. Вот-вот — и зазвучит пеан: Плывут кораблики морями В свой неизбежный океан.

Заячий вечір. Сніг. Ах! Блакитна стеле суніч I лягає, як стомлений синій китаєць, З-поза сосонок звіриних ніг, Із забутих дитячих книг Знайомий з’являється заєць.

116

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


*** Заяри, заялини, заячмінь замаячить заяча тінь. 1920

Заячий вечер лёг. Сине-сизых сумерек снежность Прикорнула усталым китайцем, Из-за тонких сосновых ног, Из забытых ребячьих книг Забегает знакомый заяц. Заяруги, заель, заячмень замаячит заячья тень.

Заяруги, заель, заячмень Замаячит Заячья Тень.

Овес росте край неба у пісках, Мов сивий дід, над ним куняє хмара. Похмурий сон: на головах Стоять століття i бездумно марять. — Росте овес, киває i мовчить. Далеко в морі хилять кораблі Латинський парус у вечiрнiй iрiй. — Овес росте i виростає в ліс. Стовпи страшні, змертвiлi й сiрi, Гниють i з крахом падають на шлях: — Росте овес край неба у пісках. 1929

Овёс растёт за окоём в песках, Над ним вздремнула туча белым дедом. Унылый сон: на головах Стоят века, охваченные бредом. — Растёт овёс, кивает и молчит. Далёко в море корабли влекут Латинский парус в предзакатный вырий. — Овёс растёт и станет лесом тут. Стволы страшны, как вехи на могиле: Гниют, затем обрушатся на шлях: — Растёт овёс за окоём в песках.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

117


ЙОГАНСЕН

З утопічної поеми «Комуна» VI Про турбіни Гей, молоді, не сосюртесь, чуєте, Й не хвилюйтесь ні в якім разі. Застроміть два пальці в рота і блюйте, Поки не виблюєте з себе Азії. Споживається дев’ять процентів енергії, Решту бухкають марно у хмари. Хочете швидше доскочити черги, Плюньте на все, займіться турбіною й парою. «Учітеся, брати мої, Думайте, читайте». Скоро таке заблимає, Що й ви завагаєтесь.

VII Про хімію Коли б я був хімік, — Я б винайшов був такий убійчий газ, Щоби виздохли чисто останні рештки родимих I чужих людоїдів, і це в останній раз.

Просто два пальца в глотку надо, Чтобы выблевать из себя Азию.

Та я тільки поет. Узяв сірничків коробочок, Запалюю по одному й кидаю в ноги У ніч. У огидну нудоту ночі. — Чи не вдасться мені запалити дороги?!

Из утопической поэмы «Коммуна» VI О турбинах Слышите, эй, не сосюрьтесь, ребята, И не волнуйтесь ни в коем разе. Просто два пальца в глотку надо, Чтобы выблевать из себя Азию. Нам на пользу лишь девять процентов энергии, Остальная — уходит даром. Если хотите стать первыми, Плюньте на всё, займитесь турбиной и паром.

118

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


КУРОРТНЫЙ ПЕЙЗАЖ «Учитесь, мои братья, Думайте, читайте». Скоро станет мигать так, Что засомневаетесь.

VII О химии Эх, был бы я химик, — Изобрёл бы такой смертельный газ, Чтоб вымерли напрочь любые остатки родимых И чужих людоедов, и это в последний раз. Но я только поэт. Вот мой спичечный коробочек, Спички жгу по одной и бросаю под ноги В ночь. В тошнотворную темень ночи. — Вот бы вышло зажечь дороги!

Краєвид на курорті во мраке, пока я крал, Под камнем скрывался краб

Я місяць украв коло моря. Таємна заходилась буря: було темно й коли я крав, Скрадався під камінь краб.

Курортный пейзаж Луну я украл возле моря. Незримо готовилась буря: во мраке, пока я крал, Под камнем скрывался краб.

День Припав до хмар і пив, і пив, І одірвався, і зітхнув, І свінув Див, і день Озвався в дубі.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

119


ЙОГАНСЕН І кинувсь знов, і плив, і плив, Латаття, листя лілій Летіли в синій глибині І тали в сивій хвилі. Аж поки світ вечірніх злив Проллявся з сонця-дуба, І знову пив, і пив, і пив, І танув день, і далі плив До згуби.

День Приникнув к туче, пил и пил, И оторвался, и вздохнул, И вспыхнул Див, и день Ответил в дубе. Метнулся снова, плыл и плыл, Кувшинки, листья лилий Исчезли в синей глубине, И волны их укрыли. Покуда свет вечерних сил От солнца-дуба тенью Всё лился, снова пил и пил, И таял день, и дальше плыл До растворенья. Перевод с украинского Натальи Бельченко

Наталья Бельченко родилась в 1973 году в Киеве. Окончила филологический факультет Киевского государственного (ныне — национального) университета имени Тараса Шевченко. Книги стихов «Смотритель сна» (К., 1997), «Транзит» (К., 1998), «Карман имён» (К., 2002), «Зверёк в ландшафте» (К., 2006), «Ответные губы» (М., 2008), «Бродяга/Беглец» (Дрогобыч, 2010), «Зримородок» (К., 2013). Стихи публиковались в «©П» № 4, альманахе «Вавилон», журналах «Многоточие», «Черновик», «Дружба народов», «Октябрь», «Дети Ра», «Сибирские огни», «Новый мир», «Новый берег», «Волга», «День и ночь», «Вестник Европы», «Крещатик», антологиях «Освобождённый Улисс», «Жіночий погляд», «Київ. Анатомія міста. XIX. XX. XXI…» и др., переводились на немецкий, французский, английский, польский, корейский, голландский и болгарский языки. Лауреат литературных премий Хуберта Бурды (Германия, 2000) и имени Николая Ушакова Национального союза писателей Украины (2006). Живёт в Киеве.

120




Ростислав Мельников (Ростислав Мельників) родился в 1973 году в с. Подорожное Светловодского района Кировоградской области. Окончил факультет украинского языка и литературы и аспирантуру при кафедре украинской литературы Харьковского государственного (ныне — национального) педагогического университета им. Г. С. Сковороды. Кандидат филологических наук, доцент. Книги стихов «Полювання на Оленя» (К., 1996), «Подорож Рівноденням» (Х., 2000), монография «Майк Йогансен: ландшафти трансформацій» (К., 2000), историко-литературные эссе «Літературні 1920-ті. Постаті (Нариси, образки, етюди)» (Х., 2013). Стихи публиковались в антологиях «Молоде вино», «Іменник», «Дев’ятдесятники», «Протизначення», «Антологія альтернативної української поезії 80-х — 90-х років», «Kerben der Zeit. Ukrainische Lyrik der Gegenwart», «Два міста. Zwei Städte», «Время “Ч”. Стихи о Чечне и не только», «Ветер с Украины», «10 EUROpäer. Deutsch-ukrainische Gedichteanthologie», «Über Zeit und Raum. Понад час і простір», «Made in Ukraine» и др., переводились на английский, боснийский, итальянский, немецкий, русский, польский, чешский, словенский. Один из основателей литературной группы «Червона Фіра» (1991). Лауреат премии издательства «Смолоскип» (1995), стипендиат Hermann Kesten Stipendium (Нюрнберг, 2004). Живёт в Харькове.

Из книги «Поезда моей Республики»1

1

«Поїзди моєї Республіки».

пісня смутку ж бо щира ще відпочатку ледь наспінуть у хвилях примружені леви пощо човнику плинеш і пощо зорю за зорею стрічаєш на цім витканім кимось старім гобелені пісня смутку жевріє ранок сходять води никне мотив і

121


МЕЛЬНИКОВ збіга нитка вовни до краю пісні смутку співати яку та й ніхто не просив

грусти напев незапамятен и изначален еле поспеют в волнах прижмурившись Львы почто ты лодка плывёшь почто зарю за зарёй встречаешь на этом вытканном кем-то стареньком гобелене песнь грусти утро мерцает сходят воды никнет мотив и истончается нить шерстяная с самого края песни грусти спеть которую эх да никто не просил Перевод с украинского Даны Пинчевской

песня печали искренняя уже вначале чуть настигнут в волнах присощурившись львы почто кораблик плывёшь почто зарю за зарёю встречаешь на этом вытканном кем-то выцветшем коврике цвета седой травы песня печали утро брезжит сходят воды и из последних сил бежит нитка шерсти от края до края песни печали петь которую правда никто не просил

2

Комплементарно к переводу Д. П.

Вариация Юрия Цаплина2

І. А.

так сквола стигне час бо глибшають сади дедалі глибшають і ради тут немає що зеленцем узяти що піти чи загубити нишком

122

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ПОЕЗДА МОЕЙ РЕСПУБЛИКИ» бо дедалі … дедалі глибшають і глибшають сади

И. А.

здесь стынет час ведь здесь туманятся сады сады глубокие, что ты здесь будешь делать ни тронуть зеленцой и ни уйти или оставить тихо ведь и далее сады туманятся глубокие сады

сады туманятся глубокие сады

Перевод с украинского Даны Пинчевской

так тихо зреет время: всё темней сады всё дальше, глубже — это не поправишь набрать зелёных яблок? и уйти? теряя незаметно но всё дальше … всё дальше глубже и темней сады Перевод с украинского Юрия Цаплина

коли ти посміхаєшся так буває саме коли ти посміхаєшся знаю одного гожого напрочуд гожого дня коли наші маршрути вже ніколи і за жодних обставин не перетнуться

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

123


МЕЛЬНИКОВ я впізнаю на далекій перехресній станції помах твоєї руки і саме цю посмішку у третім вікні вагону напроти

когда ты улыбаешься так бывает только когда ты улыбаешься знаю в один прекрасный вправду прекрасный день когда наши маршруты больше уже ни при каких не пересекутся я узнаю на далёкой пересадочной станции взмах твоей руки именно эту твою улыбку в третьем окне вагона напротив

Птах Самотнього Каміння ранок розбудить і хтось так само награватиме Веделя, мружачись першому промінню, аж поки очеретяна вістка не подасть знак, обірвавши мандрівку з пів ноти

жмурясь первым лучам рассвета до самой до камышовой вести

Птица Камней Пустынных утро разбудит и кто-то так же будет наигрывать Веделя жмурясь первым лучам рассвета до самой до камышовой вести её знака тут остановить поход на пол ноты Перевод с украинского Даны Пинчевской

124

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ПУТЕШЕСТВИЕ РАВНОДЕНСТВИЕМ»

як ландшафт за вікном все мина і початку не видно і не видко кінця лиш ландшафт за вікном … і так само мина той ландшафт за вікном і більш прикро гіркнуть вуста як ландшафт за вікном

и не видно начала и конца не видать

как ландшафт за окном всё уходит и не видно начала и конца не видать лишь ландшафт за окном … и точно так же уходит тот ландшафт за окном и печальней горкнут уста как ландшафт за окном Авторизованный перевод с украинского Юрия Цаплина

Из книги «Путешествие Равноденствием» Нас тільки жменя: крізь пальці сочиться тиша

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

125


МЕЛЬНИКОВ час перемелено час перемолено нам не вертати додому донами русла змінились: шляхи на долоні

Нас всего горсть: сквозь пальцы сочится тишь время измелено время замолено нам не вернуться домой по рекам русла иные ныне: пути на ладони

русла иные ныне: пути на ладони

Перевод с украинского Даны Пинчевской

ЯНГОЛЯ на долоні ДОЩ за вікном Дві півкулі на склі розпростерті ПОМАНДРУЙМО степом сколисаний сон Поїзд приходить о пів на четверту оберту зву -ку СУРМИ

126

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ПУТЕШЕСТВИЕ РАВНОДЕНСТВИЕМ»

АНГЕЛОК на ладони ДОЖДЬ за окном Полушария два на стекле распростёрты ПОПУТЕШЕСТВУЕМ убаюканный степью сон Поезд придёт к половине четвёртого оборота звука ТРУ БЫ Авторизованный перевод с украинского Юрия Цаплина

АНГЕЛОК на ладони ДОЖДЬ за окном

АНГЕЛОК на ладони ДОЖДЬ за окном Две полусферы в стекле распростёртые МЫ УЕДЕМ степями сон усыплён Поезд приходит в начале пятого оборота зву -ка ГОРНА

А далі — далі, власне, нікуди йти Змуруємо храм на схилі небес

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

127


МЕЛЬНИКОВ Маленькому богові з іменем «Ти» Так просто листа закінчити «десь»

А после — после, видишь, некуда идти Построим храм на склоне небес Маленькому богу по имени «Ты» Так просто письмо обрывается «здесь» Перевод с украинского Даны Пинчевской

Енцикліка

(пісенька на захист канадійських ведмедів) Хтось видобуде кріса грізно Маленьке ведмежатко ґрізлі Ти так далеко й зовсім близько Біжиш калюжками і бризок іскри летять на сонце й листя

Построим храм на склоне небес Маленькому богу по имени «Ты»

Хтось видобуде кріса грізно Зведе курок і постріл зблисне Ти так далеко й зовсім близько

128

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ОХОТА НА ОЛЕНЯ» Маленьке ведмежатко ҐРІЗЛІ Мамо, купіть мені бандитську стрельбу!

Энциклика

(песенка в защиту канадских млекопитающих) Кто-то ружьё достанет: раз — и… Маленький медвежонок гризли Ты далеко и очень близко Бежишь по лужицам: брызг искры летят на солнце и на листья

1

Р. М. До речі, Торонто вважається столицею єнотів.

Кто-то ружьё грозно вынет и вот Взведёт курок, выстрел блеснёт Ты далеко — и наоборот Маленький медвежонок ЕНОТ3 Мама, купи мне складной пулемёт! Перевод с украинского Юрия Цаплина

Из книги «Охота на Оленя» осоння осені — жовтавий парку колір біг олень залишаючи сліди поверхні яблука на втомленій долоні біг олень падав сніг і танув

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

129


МЕЛЬНИКОВ мріяли туманом ледь помітні постаті мисливців коні біг олень і займався ранок на аркушах гербарію щитів і геральдичних плетив у звуках сурем стрілах арбалетів волань-рапсодій псових біг олень ріг сохатих звисали грона й лоззя винограду сплітало вежі й башти замку з адамашку що височів на твоїм пальці перснем йшло полювання сенсу й починався день що згодом стане першим

просветы осени — желтеет парк бессонный

просветы осени — желтеет парк бессонный бежал олень и оставлял следы округлых яблок на моей ладони бежал олень шёл снег и таял мыслили туманом чуть видным тени всадников и псов бежал олень и утро было ранним в форзацах их гербариев щитов в геральдики узорах звуках горнов

130

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ОХОТА НА ОЛЕНЯ» и стрелах арбалетов в стонах рапсодий псовых бежал олень в рогах сохатых висли кисти и лозы винограда оплетая стены башни замка из адаманта что высился на твоём пальце перстнем мы добывали смыслы и начинался день что после будет первым

мы добывали смыслы и начинался день

Той паперовий змій що ми змайстрували разом з батьком і братом кудись відлетів… Я і краплини дощу: хлопчик вікну не віщу-є нічого човен долонь простягнувши до скла русел річок… Осінь пішла руса вода руда …

Лёгкий бумажный змей сделанный нами вместе с отцом и братом давно улетел… Я и капли дождя: мальчик окну не пред-вещает ничего лодочки рук протягивая к стеклу русел речных…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

131


МЕЛЬНИКОВ Осень ушла русая вода рыжая… Перевод с украинского Даны Пинчевской

(мисливська легенда) М. Й.

там де спини риб напинають вітрила долонь пальці котрих тятиву відпускають на спалах зі скелі твого рудого хвоста МИСЛІЄ там ти мозку горіхи лущиш, на дереві сидячи з дуплами дня… і надвечір… мисливців хорониш

там где спины рыб паруса наполняют ладоней

(охотничья легенда) М. Й.

там где спины рыб паруса наполняют ладоней пальцы которых тетиву отпускают на вспышку со скал рыжего твоего хвоста МЫСЛИЕ там ты мозга орехи лущишь, сидя на дереве с дуплами дня… и под вечер… схоронишь охотников

132

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ КНИГИ «ОХОТА НА ОЛЕНЯ»

Осень ловит дыМ седыМи рукаМи туМанов

Ми вічні нічні гречкосії Осінь лапає диМ сивиМи рукаМи туМанів Ми запрягаєм степ у місячний плуг і їдем орати небо пам’ять вчорашніх померлих Ми вічні нічні гречкосії

Мы вечные ночные гречкосеи Осень ловит дыМ седыМи рукаМи туМанов Мы запрягаем степь в лунный плуг и едем пахать небо память вчерашних умерших Мы вечные ночные гречкосеи

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

133


МЕЛЬНИКОВ

Останні люди мали жовті знамена жовті сурми і жовті поеми і жовто кульбабився травень утому знімаючи з ніг коли вони вирушали у свій останній похід

У последних людей были жёлтые флаги жёлтые горны и жёлтые песни и жёлто одуванился май усталость снимая с ног когда они выступали в свой последний поход Авторизованный перевод с украинского Юрия Цаплина

Дана Пинчевская родилась в 1977 году в Киеве. Окончила факультет теории и истории искусства Национальной академии изобразительного искусства и архитектуры, аспирантуру отдела изобразительного искусства Института искусствоведения, этнологии и фольклористики им. М. Рыльского. Автор книги прозы «На околицях присутності» (Ивано-Франковск, 2007). Публиковала стихи в журналах «Четвер», «Потяг-76», переводы с польского на русский — в журналах «Двоеточие» и «Новая Польша», альманахе «Параллели», с польского на украинский — в журнале «Всесвіт», на сайте «Буквоїд». Живёт в Киеве.

Юрий Цаплин родился в 1972 году в Харькове. Окончил радиотехнический факультет Харьковского авиационного института. Книга короткой прозы «Маленький счастливый вечер» (Х., 1997), стихи и проза в «©П» № 1, 3, 10, журналах «Воздух», «Новый мир», «Наш», «Черновик», «Полдень, XXI век», «Арион» и др., антологиях «Освобождённый Улисс», «Очень короткие тексты», «Время „Ч“», «Готелі Харкова», «Харківська Барикада № 2», «Антология странного рассказа», «Потяг № 111», альманахах «Вавилон», «Новая кожа», «Временник Новой камеры хранения» и проч., переводы с украинского — в «©П» № 13, интернет-изданиях. Живёт в Харькове.

134


Виктор Іванів родился в 1977 году в Новосибирске. Окончил Новосибирский государственный университет (1999). Кандидат филологических наук (2006). Автор книги стихов «Стеклянный человек и зелёная пластинка» (2006), книг прозы «Город Виноград» (2003), «Восстание грёз» (2009), «Дневник наблюдений» (2011) и «Чумной Покемарь» (2012). Публиковался в «©П» № 13, журналах «Дети Ра», «Воздух», «Интерпоэзия», «Волга», «Уральская новь», «Сибирские огни», альманахах «Вавилон», «Черновик», «Новая Кожа», «Стетоскоп», а также московских антологиях «Время Ч», «Нестоличная литература», «Чёрным по белому», «Анатомия ангела», «Братская колыбель», «9 измерений». Шорт-лист премии «Дебют» в номинации «поэзия» (2002, 2012), Премии Андрея Белого в номинации «проза» (2009); Международная отметина имени Давида Бурлюка Академии Зауми (2003). Лауреат Премии Андрея Белого в номинации «проза» (2012). Живёт в Новосибирске, работает библиотекарем в ГПНТБ СО РАН.

Сквозная щербинка М. Г. Просквозило, поспала с открытыми глазами. Черногорская пословица

Шофёр автобуса указал перстом на стойку автомата по продаже билета и смылся с чемоданом. Догонять его пришлось на задворках вокзала, но уже в другом городе. Он ведь ездил по кругу на станции возле поилки кофейного автомата. В захолустье надвигалась пустынная буря, вокруг ходили жёлтые карабинеры в шарфах. Дорога начиналась так: выпрыгнув из окна и оставив отпечатки пальцев в глубокой и окаменевшей кирпичной балконной пыли, она вскочила из гроба и обернулась своей дочерью, такой похожей теперь. Метнувшись в метро и возникнув испугом, поцеловала. Скоро подбежали ещё несколько пав, и все направились медленным шагом вдоль по тополевым улицам к театру Красной армии — Богини троечной Ирис. Шагали в теплыни и тенях к скверику, где привалившийся к забору Веничка зажимал руками чемодан. Он верно направил пути стрелок для спурта

135


ІВАНІВ и опоздания на рейс. А чемодан с шофёром остались за кордоном в полной недосягаемости. Он прыгнул в окно кинотеатра с велосипеда и оказался в фойе. Филармонические старушки и с ними одна молодая сразу всё поняли, но спросили на всякий случай: «где билет, и где вы сидите». Он ответил, что «сейчас заберёт, потерял в туалете», где женщины ссали в большие ящики стоя. «Быстрее, быстрей проходите», попросили его билетёрши. На сцене шёл фильм о том, как мать собирала сына в школу, одевая его в рукодельный костюм, и как все смеялись над ним, будущим отцом и мужем. Эта семейная история подробно была пересказана в фильме о старом времени. Конец её оказался простым: бабушка завещала приз лотереи двум братьям, а потом спрятала его в книгу старого фамильного шкафа и забыла. Через 10 лет после её смерти уже на краю раздела имущества деньги забрал старший брат, а младший, тот, что в рукодельном старомодном свитере, сделался шулером. Он и прыгал в окошко кинозала и затем вышел вон по подземному переходу. Однажды он обмотал полотенцем своё смуглое робкое тело, и надел белую рубашку, и качался в ней, совершая жесты египетской мумии, перенося туфли, надетые на руки, из одной комнаты в другую. Затем спал как ребёнок в чёрных одеждах, окутанный белой простынёй. Прострельный взгляд фанатика заставлял его истово орудовать в старой деревенской церкви фотоаппаратом немецкой марки и затем на приёме у майора. В австрийской имперской конюшне цвели портьеры штор на курортных водах. Росли медунки и на горах горели платья солвенок. Быстрые и спокойные радостные глаза открывали дороги в темнеющие ночи. Цвели травницкие цветы, грелись на солнце и не вяли. На высокой горе у надгробия зажгли негасимые факелы на пустотелых борщевиках: летало пение и тарелочки со свечами гасли у церкви высокой, и неслись жалобы ламии, отощавшей от голода, в цветном платье. Народ стоял вокруг и подмахивал перстами вверх. Розы благоухали на могильном камне со строгим ошейником. Высокие тени и лунные светы наполняли синие сумерки южной ночи балканским весельем. В медленном автобусе по извилистой дороге он засыпал и просыпался, пока не заснул и не проснулся. Мотоциклист с чемоданом уехал под вечер в полную неизвестность.

В медленном автобусе по извилистой дороге он засыпал и просыпался, пока не заснул и не проснулся.

Он стал играть на скачках, проснувшись среди ночи, в стойле у коня отвалилось копыто и пролетело мимо его головы как хоккейная шайба. Когда он вышел на улицу с постоялого двора, там его уже ждали. Проход с задней стороны дома также был заблокирован, и поэтому он провалился сквозь землю, обнаружив погоню уже на верху горы, она проскочила вперёд него, а он пошёл через лес. На вторые сутки он вышел к третьему городу, где его уже ждал чемодан. В зелёном тополевом краю, где остановились времена года, керосинили американского ребёнка, который сидел с двумя старыми нюхачами, а затем поехал на велосипеде «Школьник» прямо через улицу. Ребёнок кричал: «всё под контролем!» — и выдвигал требования безопасности. Детская яростная радость, перенятая от матери, залоченная на английский замок. На голове сквозь комариную марлю неслось лицо его, не понимающего ничего о том, что двое взрослых, Олень и Лось, ведут его через опасную территорию зоосада мотоциклистов. За работу сопровождения и вспомоществования Лось дал Оленю велосипед покататься. Олень тут же понёсся и тотчас

136

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


СКВОЗНАЯ ЩЕРБИНКА гробанулся: машина в одну сторону, велосипед в другую, а сам Олень в третью. Велосипед сломался. Тогда Лось сказал Оленю: отремонтируй его и заплати моему знакомому монтёру 10 тысяч. Которых у Оленя не было, и поэтому его отправили в суд. Как-то раз встретились два немца со сломанными пальцами, только один из них надевал чулок на длинную ногу, а второй подрался. При следующей встрече первый сломал опять палец на ноге, а второй вновь запер себя на балконе.

На следующий день прорвало дамбу или что-то произошло ещё, я не помню уже точных дат, потому что после этого дня перестали начинаться сутки.

Я уже давно не боялся, что кто-то скажет, что я похож на своего отца. Я уже это знал от мамы, каждую неделю слышал. С ней же сравнивали реже и всё больше чужие. Этого долго не происходило, и я уже забыл думать об этом и даже уехал в другой город. Вернулся я уже, когда мама перестала узнавать меня, она называла меня другими женскими именами и говорила делать три разных дела в одну секунду и повторяла заново каждую минуту одну и ту же фразу: «принеси чаю, вымой пол, и выброси мусор», одновременно. Потом она совсем отключалась от этого и занималась только делами кооператива, в котором порубили все дерева во дворе, залили асфальтом дорожки, выкорчевали также все старые скамейки. Это было в тот год, когда город решил стереть, отрубить половину своего прошлого. Все стали готовиться к зимним холодам уже летом, и были правы, потому что в один день прорвало дамбу, лопнули все трубы, погас свет и исчезли лекарства. Старики остались в голодных квартирах, а молодёжь превратилась в мародёров, мордоворотов, бегающих с топорами по лавкам и высаживающих двери и стёкла. Стали трахать трупы. Как раз накануне этого дня были похороны, кто-то сказал: «ты так похож на свою мать». Я плюнул в пол на поминках, забрал своих и вышел вон. На следующий день прорвало дамбу или что-то произошло ещё, я не помню уже точных дат, потому что после этого дня перестали начинаться сутки. Точнее, они укладывались в минуты на остановке в часах круглогодичного дня. До этого был ещё один день, впервые с 1990-го года мы с мамой пошли в кино, как и 20 лет назад, была гроза, и тени прошлого ласково лизали нам ноги. Оказывается, что до сих пор где-то снимаются хорошие фильмы. Он так похож на Антона, так похож на Пашу, говорила мама, когда сын вытаскивал неходячего отца из горящего дома, обмотавшись в мокрое клетчатое одеяло. Они выплыли на резиновой лодке из-за угла через пять минут после пребывания в плавящихся витринах шкафов и падающих балках. Мы так плакали, плакали, плакали. Они побежали под проливным дождём к австрийскому посольству, чтобы успеть на автобус с другой стороны здания. Первый прорвался, а второго тормознули. В результате первый уехал с вещами другого в нужном направлении, а судьба второго осталась неизвест­на. Вампиры плясали на квадратной сцене с двойной лестницей, пока била молнией гроза, перебегая от столба к столбу. В возникшей перестрелке он перестрелял их всех и возвращался по конской земле в упавшем тумане под синими фонарями и ушёл так, что никто его потом не нашёл. В башне винтовой лестницы, ведущий на 30 этаж, где прежде был бордель карлиц, он потупился по всем ступенькам и увидел литаврическую страну, со всех сторон окружённую горами, на которых стояли церкви для отражения нападения осман и совершения литаний. А по ночам зимней порой по тропам вышагивали куренты, и били

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

137


ІВАНІВ в февральский колокольчик, а у кукольного театра светились тени зари, кулис, женских румян. Звучали страшные и манящие рассказы о том, какие духи живут здесь среди этих людей, и что на самом деле было в Сараево. После этого фрателли д’Италиа поволокли его к самолёту, в котором толпились одни уже добрые хомяки и вздумывались подступавшие сумерки рассвета, и рожа его была измазанная в красной солнечной каше и стекленела глазами под бдение сонного летучего тарантаса. И тогда он взял чемодан, изрыгнул в метро вожатая, который остался за дверьми и усмехнулся в чапаевские усы, и поехал из другого города на самом медленном в мире поезде чух-чух-чух по задворкам Италии.

138


Андрей Жданов родился в 1967 году в Новосибирске. Окончил Новосибирский государственный педагогический институт. Стихи публиковались в журналах «Воздух», «Сибирские огни», «Лира Кавказа» (Пятигорск), в новосибирских газетах, проза — в альманахе «Нестоличная литература: Поэзия и проза регионов России» (М.: Новое литературное обозрение, 2001); в Интернете: литературный портал «Белый мамонт», TextOnly, «Новая литературная карта России», новосибирский литературный журнал «Трамвай». Соорганизатор поэтического фестиваля «Поэмания». Живёт в Новосибирске.

Есть такие неимоверные акробатические номера, которые и не выполнишь нихера. Подойдёшь к станку и рассудка лишишься от одной мысли только, что это возможно сделать. Причём — что именно сделать, ещё неведомо. Позовёшь Толика, сменщика своего, он всё умеет, подскажет, где чего лежит, какие запчасти, где валяются. Оно ведь как у нас тут — то, что доверено, то никоим образом от нас не исчезнет, то уже навсегда наше. Мы это храним и помним, как если бы сами украли.

В сумраке ночи я воровал круглые яйца шершавые хлебные булки

139


ЖДАНОВ ложились в красный мешок в своём колпаке я казался себе знатоком, а хлебные булки… хлебные булки… Ах, хлебные булки и круглые яйца!

Неудачный спектакль По сцене ходит Человек. Он параллелен зрительному залу; его движения легки, он полуобнажён. Он ходит медленно, как птица в поиске червей — порой нагнётся и поднимет что-то; что именно, мы знать не можем: может, пустота является объектом интереса Человека, который медленно, как птица, по сцене ходит, ищет что-то. Нет музыки, нет света — только тень. Но вдруг рояльная струна теряет натяженье и, другие струны задевая, чем создаёт причудливый аккорд, — срывается. И Птица замирает. Мы слышим шорох механизма, он будто нарастает, также свет из мягкого рассеянного становится кричаще-голубым.

Две шестерни выкатывает Дворник, а Двухголовый Человек подходит к Собирателю

ОДИН выносит лестницу и приставляет к нарисованной Луне. ДРУГОЙ, расправив крылья, подходит к Собирателю Червей и укрывает его крыльями. Две шестерни выкатывает Дворник, а Двухголовый Человек подходит к Собирателю, которого скрывает Ангел. Он отстраняет Ангела и открывает Человека, лежащего в эмбриональном положении. Тот, кто приставил лестницу к Луне, так медленно взбирается по ней, что мы не замечаем этого. Меж тем, он до Луны добрался и начал рисовать лучи.

140

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


НЕУДАЧНЫЙ СПЕКТАКЛЬ Светлей становится на сцене и Двухголовый Человек мотается, ища темнее уголок. Меняет положение Герой. И удовольствия увиденного сна его выкручивают, как котёнка. А Двухголовый Человек пытается подраться с Дворником, но перевес не на его стороне — у Дворника метла и свисток. Человек, рисующий лучи, бросает ведро краски в Дворника. Дворник падает. Двухголовый Человек наступает на него ногой, как на поражённого.

Меняет положение Герой. И удовольствия увиденного сна его выкручивают, как котёнка.

Человек-птица подходит к Ангелу и начинает рассматривать его крылья. Ему явно их не хватает. Впрочем, он не хочет и не умеет летать, они нужны ему, потому что он считает себя Птицей. И вот он начинает отрывать у Ангела крылья. Он агрессивен и неумел. Он доставляет своему Ангелу невыносимую боль. Однако Ангел не сопротивляется — он не может сопротивляться по определению. Уже без крыльев, Ангел опускается на колени и склоняет голову. Двухголовый Человек подкрадывается к Человеку, стремящемуся поменяться местами с Ангелом, и помогает ему присобачить крылья. Дворник барахтается на заднем плане весь перепачканный краской. Человек, сделавший Луну Солнцем, спускается, ставит шестерни одну на другую, забирается на них и наблюдает за всем происходящим. Основной свет гаснет. Остаётся направленный свет на барахтающегося Дворника и Человека на шестернях. Дворник пытается приподняться и встать на ноги, а Человек на шестернях, раскинув руки, медленно обращается вокруг своей оси. Справа зажигается рассеянный (эдакий болезненный) свет и Двухголовый Человек выкатывает

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

141


ЖДАНОВ на сцену стол патологоанатома, на котором лежит Тот, кто когда-то был Ангелом. Двухголовый Человек спиной к залу, что-то делает, блядь, с Бывшим Ангелом. В сторону зала летят окровавленные куски — это внутренние органы Бывшего Ангела. Они разновелики. Со стола течёт кровь, стол стоит как бы в луже крови. Кровь течёт не переставая. Крови так много, что она стекает в зрительный зал. Дворник продолжает ворочаться. Человек, превративший Луну в Солнце, спускается с шестернёй и подходит к столу, чтобы помочь Двухголовому вынимать внутренности из Бывшего Ангела. В общем, все они никудышные люди, шушера, дрянь, тьпфуй!

142


Сергей Панкратов родился в 1963 году в г. Балей Читинской области. С 1974 года живёт в Харькове. Окончил ХПИ, работал на различных заводах Харькова, в настоящее время — на авиационном. Рассказы публиковались в «©П» № 7 и № 10, журналах «Радуга», «СТЫХ», «Харьков — что, где, когда», в интернет-издании «Топос» и др.

Из «Мениппея про татаров» Цзюань 1. Братья Татары несколько дней (неизвестно) тащились по бескрайней выжженной степи. Они везли кефир в бурдюках, везли своим кривоногим детям, которые мучились животиками, потому что глотали полусырое не жуя. Вдруг из-за угла вывалился тяжёлый танк ВИГ-3 (Ваджра Иосиф Грозный) и исключительно ловко выстрелил в татарский кагал шрапнельным снарядом. Татаров разорвало, разорвало и бурдюки. В клочья. Кефиром плеснуло на чугунную башню танка. Но танк поехал по своим делам (убийственным) куда надо, то есть дальше. Кефирные пятна через какое-то время высохли, загнулись-зашелушились и были сдуты горячим ветром под ковыли — удобрение. Братья Черепановы (это они сидели в танке за пушкой и фрикционами), даже и не поняли, что боевая машина обрызгалась кефиром. Головы братьев были заняты другим, они думали, как уменьшить зазор между поршнем и цилиндром в паровой машине до непролезания пятака, братья собирались её соорудить. Не является ли так называемая творческая реализация всего лишь победой видимости над сущностью, пирровой победой? Вот что братьев ещё тревожило. И ещё: братьев жалко, они неправильно понимали жизнь, смо­т­ рели в прицел без наслаждения — много, много в степи происходит непотребного.

143


ПАНКРАТОВ Цзюань 2. Татарская басня про звёзды Лягушка к старости слаба глазами стала — На самую большую кочку приходилось залезать, чтоб звёзды рассмотреть. Но аистов голодных в камышах немало. Понятно, какова была зелёной астрономши смерть. Загадочно мерцают звёзды в вечной мгле, Дабы цепочка пищевая не прервалась на Земле.

Цзюань 5. Косточки Татары, обдуваемые зелёными ветрами, кружком сидели на кургане и били о священные славянские камни мозговые косточки, добытые из барана. И высасывали, и продовольствовались. Александр Невский это подсмотрел, возжелал, подошёл и по­ просил сладкого бараньего жира. Татары ему щедро дали. У степняков этого добра — завались. И Невский понял, что татары добрые и до конца своей жизни рубился неимоверно — по большой амплитуде — исключительно с тевтонами-храмовниками. И губы его на морозном ветру никогда не шелушились, так как были значительно обмазаны. Потомки организовали в память всего этого орден с камушками драгоценными.

Цзюань 7. Татарин Петров

Понятно, какова была зелёной астрономши смерть.

Татарин Петров зорко смотрит вперёд. Мчится свирепо его самолёт. В дюзах бушует огненный шквал. Татарин Петров крепко держит штурвал. Бродит в лесу сепаратный бандит, который пока что в тюрьме не сидит. И самолёт, и Родину-мать этот бандит очень хочет сломать. Он поднимает вверх пулемёт и на крючок с наслаждением жмёт. Дрожь. Перебой. Отвратительный визг. Глохнет движок, Петров падает вниз

144

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ «МЕНИППЕЯ ПРО ТАТАРОВ» камушком, камушком, камушком… Бац! Всем всё понятно — полный абзац. Мрачное солнце по небу бежит. Татарин Петров под берёзкой лежит. Страшный, словно главком ВВС, смотрит Господь на Петрова с небес.

Цзюань 9. Татарская басня про пшено Два воробья пшено клевали. Один избытком ел, другой харчил немножко. Недолго наши гастрономы пировали — В картине появляется злодейка кошка.

Страшный, словно главком ВВС, смотрит Господь на Петрова с небес.

Пры — жок!! Ужо тебе, усатый зверь, ужо! Гурман активный сгинул в мягких лапах. Едок умеренный (он более вертлявый) уцелел. На ветку сел, переизбытком чувств покакал И о пропавшем друге песенку запел. Продюсер музыкальный мимо проходил. Его певец печали восхитил, Он в шоу-бизнес птичку голосисту пригласил. Теперь у воробья пшена немеряно — Живёт он творчеством спокойно и уверенно. Отсюда вывод: основной движок искусства — смерть, Лишь опалённый холодом Небытия способен чудно петь.

Цзюань 10. Фенечка Один татар всё не мылся и не мылся, всё скакал и скакал, и как-то так незаметно для себя и окружающих сперва влип, а потом и врос в своё средство передвижения. Лошадиные бока засосали татарские ноги, упрятали под звериную шкуру. А позвоночник азиата сросся с позвоночником животного. Перпендикулярно. Старшим татарам этот интересный симбиоз почему-то не понравился, и они изгнали его из своего племени. Навечно. Он ушёл к Будённому, там таких принимали. В Первой Конной звали его Фенечкой, он был ласковый и игривый. Очень любил поэзию Тинякова и обожал фильмы Бергмана настолько, что со временем лицом стал схож с Максом фон Сюдовом, актёром. Галстук, подражая Сартру, не носил. А от матрёшек, глупых

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

145


ПАНКРАТОВ игрушек, Фенечку просто тошнило — очень уж напоминали они ему построения гностиков. Прозу Юрия Коваля обожал, книги В. В. Малявина считал юмористическими. Фрейда ставил невысоко, а из Конфуция больше всего ценил изречение: Как низко пал я! Третью ночь Мне девушки не снятся.

Смешная деталь: Фенечка был уверен, что Ингмар Бергман и Ин­ грид Бергман — это брат и сестра. Как для нас, европейцев, все тата­ры на одно лицо, так и для азиатов европейцы неразличимы.

Цзюань 13. Появления Колумб, когда первый раз отбыл на поиски пути в Индию, через месяц плаванья обнаружил в трюме своей каравеллы тринадцать татаров, разнополых и безлошадных. Зайцы! Колумб, даром что католик, отнёсся к татарам хорошо — покормил и погладил по головкам. И даже разрешил дрелью просверлить в борту маленькую дырочку, чтобы бороться со скукой путём смотрения на волны. За день до прибытия в Америку он осторожно, с помощью блоков отпустил татаров в океан и сказал: — Плывите! И махнул рукой в сторону запада — задал курс. И татары поплыли, опережая экспедицию. Они и встретили первооткрывателя на берегу — цветами и по­ клонами, песнями и подарками. Был и табак, как же без табака. Очень хорошо набитые трубки. Снимали всё это действо на цветную плёнку. Все были довольны. Потом татары перебрались на Тихоокеанское побережье и основали Голливуд, фабрику грёз. Это — самое здравое и вразумительное объяснение появления Голливуда из всех имеющихся в наличии.

Он был мощный и умный татар и поэтому лежал (без ботинок) — не находилось дела по размерам.

Цзюань 18. Без жёлтых ботинок На хуторе он не жил и бабочек не ловил и, понятно, — жёлтых ботинок в гардеробе не держал. Он был мощный и умный татар и поэтому лежал (без ботинок) — не находилось дела по размерам. Занимался неприкаянным знанием и выбраковкой устаревших практик, направленных на удовлетворение исключительно первичных нужд. Время он цедил, мучался пролежнями. Кушать ему приносили почитатели, а испражняться он откатывался самостоятельно в три переворота. Дождь-ветер смывал-сдувал в овраг. Однажды он увидел, как на небе три крупных стервозных облака, серых и грозных, гонятся за маленьким, белым и пушистым. Сожрать хотят, подумал он и закрыл глаза. А когда открыл — маленького и белого уже не было. Он заплакал, потом заснул.

146

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ «МЕНИППЕЯ ПРО ТАТАРОВ» А когда проснулся, достал блокнот и записал мысли, наработанные во сне.

Только сабля может заполнить пустоту (непонимание) между человеком и человеком. Чем сильнее удар сабли, тем глубже понимание.

Как много в Церкви от сутенёрства.

«Живое» — эвфемизм для «больное».

Розанову, когда он умирал, было видение: триста спартанцев, пробившись через персиян и время, стали ядром партии большевиков. Но Розанов не успел записать это видение на какую-нибудь бумажку — умер.

Я не люблю диван! — Христос на нём не умер.

Хороший психоаналитик выходит только из семьи скотоводов.

Я сегодня до зари встану. Посмотрю в окно, и дрожь меня проймёт: Из пещер и дебрей Индостана Вновь Ленка Блаватская ползёт. Гусей крикливый караван Звучит тревожно, словно зуммер. Я не люблю диван! — Христос на нём не умер.

Любовь величественна, как пирамида, пирамида МММ (Монах, Мясник и Мастурбатор). Перестановка М в аббревиатуре МММ не что иное, как эволюция Вечности.

Пацифисту Товарищ, ты не варишь. Товарищ, ты тупишь. От огней пожарищ Всем большой бакшиш.

Поэты любят ночь потому, что ночью Солнце под ногами.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

147


ПАНКРАТОВ

Из всех инопланетян самые противные — соседи сверху.

Говорят (злопыхатели?), что предсмертные слова Фёдора Ивановича Тютчева были такие: взяли ли наши Хиву? Каково различие между молодым поэтом Тютчевым и старым поэтом Тютчевым? Молодой Тютчев читал газету и видел там Космос. Тютчев в возрасте смотрел на звёздное небо и думал о политике.

Возможна ли критика Гомера? Нет. Его никто не читает. Но последователи и толкователи у Гомера есть. Самый известный — Паниковский. Паниковский утверждал, что Гомер был русофоб, Гомер якобы ехидничал: 50 миллионов человек — империя Николая, но русский там всего один — маркиз Астольф де Кюстин. Да и то проездом.

От чтения умных книг не становишься умнее, просто начинает казаться, что вокруг много дураков.

Умеющему слушать, но не слышащему, жить легко.

Константин Петрович Победоносцев, КПП (Контрольно-Пропуск­ ной Пункт) — хорошее имя для выдающегося консерватора… Если на одну чашу весов положить всю русскую литературу XIX века, а на другую — перевод на русский «Подражание Христу» Фомы Кемпийского, выполненный Победоносцевым в 1898 году, то, думаю, перевод Победоносцева перевесит…

От чтения умных книг не становишься умнее, просто начинает казаться, что вокруг много дураков.

Пифагор, зоркий, заметил, что арифметика есть обман человеков, ибо она мир, сформированный расположением чисел, подменяет миром, сформированным расположением цифр.

Конечная точка секулярного пути от религиозного экстаза до оргазма — Фрейд.

Библия врёт. Пять дней Бог работал в поте лица — творил Ад. Шестой день, перед отдыхом, Бог приводил себя в порядок — мылся. После помывки осталась некая ерунденция: грязная вода, обмылок и мочалка. Из этого добра деятели Ада Вселенную и сотворили: из грязной воды — пространство, из обмылка — время, из мочалки — материю.

148

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ «МЕНИППЕЯ ПРО ТАТАРОВ»

Николай Первый, хороший военный строитель, очень любил фортификационное дело, был попечителем и куратором Главного инженерного училища — кузницы военно-инженерных кадров Империи. Николай просматривал все дипломные работы выпускников училища. В архиве Зимнего дворца сохранилась одна работа выпускника инженерного училища 1843 г. (чертёж крепости), на которой император самолично начертал: «Какой дурак сие намалевал!? В крепости нет ворот!» Действительно, молодой инженер не предусмотрел в крепости входа-выхода. Звали этого горе-специалиста — Фёдор Михайлович Достоев­ ский… Уже и изменив инженерному делу со словесностью, превратившись в матёрого писателя, так ничему и научившись, Фёдор Михайлович всё продолжал конструировать в том же духе: все его знаменитые романы безвыходные.

Райкин как-то после пятисот грамм рассказал, что в приёмной Лаврентия Павловича 1 апреля 39 года сидели два гнусных типа: польский шпион Дунайский и румынский шпион Привисленский. Опознавали всех подряд.

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу. Бесконечно жаль, что Бога нет.

Звёзды Времена, как и дела, предельно скорые. Через пару галактических минут к нам приедут навсегда народы бодрые — в путь нам сытных булок напекут и укажут на широкую дорогу. До свиданья! Пламенный привет! Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу. Бесконечно жаль, что Бога нет. Вдоль дороги — девственные пашни. Рядом, в трубах, синий газ плывёт. Изредка с высокой Спасской башни муэдзин глумливо пропоёт. Яркие, весёлые, красивые, всё прозревшие — и Небо, и Тартар светят в спину нам поп-звёзды негасимые — Сиоран, Генон и Бодрийяр.

Сталин как-то сказал Образцову: «Ошибаетесь, не кукольник, а кукловод — лучшая профессия в мире».

«Человечество обязательно придёт к демократии для того, чтобы отдышаться от чтения умных книг. А как отдышится — с энтузиазмом займётся выращиванием новой аристократии», — сказал Максим Галкин Алле Борисовне, когда они занимались сбором колорадского жука.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

149


ПАНКРАТОВ

Гинеколог, начитавшийся александрийского гнозиса, подвержен опасности влюбиться в одну из своих пациенток.

Глобализация — это когда рожа от счастья треснет.

Щупает Татарин свёрнутым ковром Лежит в корявых травах. Змеится рана по лицу, И мухи копошатся здраво. А конь тревожно сунул лапку В нору, что пробуравил суслик. Вращает конь копытом меж корней, Хозяина нащупать хочет. Но ад не там. И конь грустит и думает о том. Что папуасы Кука ели зря — Глобализации процесс не прекратился.

Безъязыкому легче дышится.

Глобализация — это когда рожа от счастья треснет.

Мысли, из которых можно сделать практические выводы, всегда ложны.

Человек испытывает отвращение к насекомым потому, что бессознательно чувствует свою близость к ним.

Библейский рассказ о том, как на глазах египетских кудесников жезл Моисея превращается в вялую змею, есть футуристическая тоска по виагре.

Сохраниться во времени, обрасти комментариями, можно только став отвратительным, невнятным и непонятным.

Зачем что-то доказывать, когда можно просто зарезать? — мысль очень оккамовская.

150

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ «МЕНИППЕЯ ПРО ТАТАРОВ»

Гегельянство Убийцу посади в тюрьму — Он там всех в карты обыграет. Жизнь движется благодаря тому, Что умирает.

Проза без сладости книжной есть пустая дерзость.

Рабочим обещали фабрики, крестьянам — землю. А матросам воду — забыли. Вот тебе и Кронштадт.

В жизни только один выбор: или быть успешным, или чего-то достичь.

Жизнь движется благодаря тому, Что умирает.

Если бы на Земле существовала гора, взобравшись на которую, можно было бы доплюнуть до звёзд, то к этой горе со всех сторон толпами шли бы и шли люди… Что же скрывается в глубинах вашего подсознания, альпинисты!?

Якубовский утверждал, что Тынянов стал заниматься в молодости началом XIX века только потому, что в «Биржевых ведомостях» прочитал — Аракчеев оставил завещание, в котором помимо прочих были и такие пункты: «Х) Я, нижеподписавшийся генерал артиллерии, граф Алексей Андреевич Аракчеев, который будет ценить до могилы незабываемые достижения и добрые дела императора всея Руси Александра Павловича, уважение и почитание моё к которому не знает границ и который оказал мне честь своим высочайшим доверием, в 1833 г. кладу на депозит в Государственном банке 50 000 рублей, чтобы эта сумма осталась там на 93 года неприкосновенной, с процентами и без извлечения пенни. XI) Эта сумма будет пожалована русскому писателю, который в 100-летие со дня смерти прославленного императора, т. е. к 1925 г., напишет на русском языке лучшую историю царствования императора всея Руси Александра — полнейшую, правдивейшую и изящнейшую по стилю». Два миллиона рублей. Это — зависть. Тынянов — наиболее известный из ОПОЯЗовцев, Якубовский — самый незаметный.

ЧП, что это?. . Чувство Прекрасного или Чистые Помыслы?..

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

151


ПАНКРАТОВ

Писатели, которые пишут о том, что думают, глупее тех, которые пишут о том, что выдумывают. Но первые честнее.

С точки зрения тандема Фрейд-Шпенглер, что символизирует Пизанская башня?

Дорога в космос была такой крутой, что карабкающийся в небо видел каблуки ботинок впереди идущего: царапины на лице Ю. Гагарина — от когтей задних лап Стрелки и Белки.

Основной вопрос философии: что первично, смерть или тление? Плоско.

Блаженный Августин — основоположник метеорологии, твёрдые осадки описаны им в трактате «О граде Божием». Плоско.

Наивный уверен, что идея продумывается, а после записывается. Но всё по-другому. Мыслитель лишь комбинирует слова, а затем смотрит: не сложится ли какая комбинация в идею. Кому открылось, что Разум и Метод синонимы, Мысль изречённая видится плодом любви Словоблудия и Случая, Истина представляется осадком Хаоса. Дело уже зашло так далеко, что любая комбинация не только слов, но и букв (знаков) считается идеей. В свете вышеизложенного есть смысл поставить задачу Борхесу переписать «Вавилонскую библиотеку», чтобы из детской литературы вернуть этот текст в круг чтения интеллектуалов.

Бреду между крестов, могилкам улыбаясь

1. Я рыл могилку, я бросал Тудысь окурки, спички, слёзы. А как закончил, то сказал: «Гроб лучше делать из берёзы». 2. Могильный холмик мне напоминает Живот беременной. Из этого мысль плавно вытекает — Всё — суета, всё — призрачно, всё — временно. 3. Бреду между крестов, могилкам улыбаясь — Закаменело, значит, естество. Чем ближе к старости, тем больше убеждаюсь, Что немочи и святость — тождество.

Эмиль Мишель Сиоран (Чоран) — это какая-то неудачная реинкарнация кардинала Ришелье. Чоран тот же кардинал, но за вычетом

152

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ «МЕНИППЕЯ ПРО ТАТАРОВ» властолюбия и энергии. Основообразующее в Чоране — ревматические боли в суставах (наверняка синдром Рейтера), бессонница и некая «сопливая хрустальность» — определение Бодрийяра. (Сестра Ришелье, Николь дю Плесси, страдала тяжёлым психическим расстройст­ вом: ей казалось, что она состоит из хрусталя. Николь боялась «разбиться», и потому стоило большого труда заставить её присесть или лечь спать.)

Записав сии силлогизмы, он опять заснул. Утром проснулся — нет блокнота. О том, что исчезли записи, он никому не сообщил, бесполезно — милиции ещё не существовало даже в зачатке, а в прокуратуре сидели циники — сплошь бывшие воры, которые проявляли интерес только к поимкам сексуальных маньяков, так как порнографических журналов и порносайтов тоже не было. Сурово. Это его обокрали семиты, которые откуда-то ехали на Русь, чтобы стать древнерусскими евреями, чтобы выполнить сквозную метаисторическую функцию — написать «Слово о полку Игореве» (социальный заказ).

при налёте «Мессеров» на баржу не все татары вовремя жали на клаве кнопку с функцией «присесть».

Цзюань 22. Месторождение Когда татары валили на Русь, то через Итиль они переправлялись игрой «Call of Duty». Переправа под Сталинградом. Руси невероятно повезло, множество степняков бездарно погибло на этой водной переправе из-за элементарной геймеровской нерасторопности — при налёте «Мессеров» на баржу не все татары вовремя жали на клаве кнопку с функцией «присесть». Пулемёты питомцев Геринга рвали беззащитных бойцов в клочья. Итиль вынес трупы в Каспий, а морские течения доставили их к Апшеронскому полуострову. Там они осели на дно и без доступа кислорода за несколько веков заквасились в жидкую чёрную субстанцию, образовав месторождение нефти.

Цзюань 25. Татарская басня про осу и питона На сладкой булочке оса сидела, сахар ела. Чёрной извилиной подкрался к ней питон и ухватил осу за бок. Зу-зу! — заплакала оса и улетела. Питон же, булку заглотив, уснул, свернувшись в омерзительный клубок. Оса, голодная и рваная, под незабудкой Богу душу отдала — Весьма печальные и скорбные дела. Мораль: Преуспевает в жизни тот, кто ползает, а не летает. И сладких булочек на всех в природе не хватает.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

153


ПАНКРАТОВ Цзюань 26. Обрывок Темуджин в юности очень много и вдумчиво читал. Был, значит, книгожором. Всю школьную библиотеку перелопатил, имел абонементы в районную и областную, не обошёл вниманием и домашние библиотечки товарищей по степи и полупустыне. Всё подряд читал — философию и фантастику, детективы и классику, научно-популярную литературу и газетную однодневку. Посещал, активно, поэтические сайты в Интернете — знакомился, сам кое-что во всяких «Форумах» размещал. С некоторым успехом. Как-то раз школьный учитель велел Темуджину написать миниа­ тюрку на тему «Я и древние татары», — домашнее задание: конкурс, видно, какой-то в Азии был литературный. (Этот текст потом послужил основой для известного политического трактата «Ужин в Бокере».) Темуджин начал так: «У Томаса Карлейля, когда он писал свою знаменитую книгу “Герои, культ героев и героическое в истории”, на письменном столе, под стеклом, лежало двенадцать фотографий татаровских воинов. Карлейль очень внимательно рассматривал эти фотографии. А мы что можем сказать о татаровах? Фаллос у каждого татарова всегда смотрит вверх, словно меч, поднятый для удара, у татаровок от грубого седла постоянный зуд, поэтому татаров несусветное число. С каждым шагом увеличивая бытийную содержательность, погружаясь в идиллическое созерцание явлений, это несусветное число, невнятное (значит, забвение ему не обеспечено), мчалось ниже уровня радаров и всегда появлялось неожиданно (т. е. первыми принося весть о своём появлении), как и поэ­ ты (уполномоченные для столкновений с вызовами Будущего (Хаоса)). Металл в татаровских руках казался трухлявой деревяшкой. Идей в голове они не имели (по Ницше, идеи приходят в голову только во время пешей ходьбы), объедков крупнее обезьяньих репродуктивных органов после себя не оставляли, т. е. в онтологическом алиби (дарвинизм) не нуждались. Они спокойно били Логос в солнечное сплетение — экспериментальная наука — и смеялись, когда Он, скрюченный, задыхался, пытаясь злоупотребить прилагательными. Они никогда не говорили того, что было понятно только специалистам, и делали всё бесплатно, из-за чего и наступил коммунизм (он ещё не закончился). В системе товарно-денежных координат древние татаровы смотрелись мартышками с голыми, воспалёнными задницами (мечта амбициозного проктолога). Они никогда не пили водку из пластмассовых стаканчиков и не ели шашлыков из жидкомясой бройлерной курятины, то есть — все они были отщепенцами-выродками (стихийными фелицитологами, нашими философскими современниками). Поэтому мы и глядим на них с завистью…»1 Дальнейший текст не сохранился.

Цзюань 29. Алашанский ван Алашанский ван живёт в городе, называемый татарами Ямунь-хото, то есть канцелярским городом. Город сей удачно расположен посередине караванного пути из Урги в Гумбум. Три сына у вана торгуют в г. Харькове на рынке имени звездочётов Барабашова и Фельдмана без обсчёта и недовеса, хотя официально считается, что молодые люди учатся в местном университете на социологическом факультете. Они отличники, получают повышенную стипендию. Поэтому алашанский ван любит харьковчан настолько, что дымит исключительно харьков-

154

1

Писано монголотибетским суржиком, перевод Г. Ф. Семёнова (брошюра «Отказ от колесования в пользу ли-чжи как более соответствующей восьмеричному пути»2, 1919 г., отпечатана в типографии бронепоезда «Князь Гантимуров», ваг. 7, осн. ст. баз. Борзя, КВЖД). Ввиду того, что вопрос о транскрипции монголотибетского суржика всё ещё положительно не решён, для правильного понимания этого текста Темуджина русскоязычному читателю-непрофану мы настоятельно рекомендуем ознакомиться с такими трудами: Седлачек К., Семичов Б. К вопросу о транслитерации и фонетической транскрипции современного и древнего тибетского языка посредством русского алфавита // Материалы по истории и филологии Центральной Азии. — 1962. — Вып. 1. — С. 125–136; Бадараев Б. Д. Об основах транскрипции и транслитерации для тибетского языка. — Улан-Удэ, 1967; Владимирцов Б. Я. Сравнительная грамматика монгольского письменного языка и халхасского наречия: Введение и фонетика. — Л., 1929; Цыбиков Г. Ц. Монголотибетские тексты: Образцы слога и орфографии древнего делопроизводства для чтения студентов 3-го курса Восточного института. — Владивосток, 1908; он же: Монголотибетские официальные бумаги: Учебное пособие для студентов Восточного института. — СПб., 1898; >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ИЗ «МЕНИППЕЯ ПРО ТАТАРОВ» << он же: Пособие для практического изучения монголотибетского суржика. — Владивосток, 1907; Цыдендамбаев Ц. Б. Жизненный путь Г. Ц. Цыбикова // К столетию со дня рождения профессора Г. Ц. Цыбикова: Материалы научной конференции и статьи. — Улан-Удэ, 1976. — С. 6–44; Румянцев Г. Н. Два письма академика Б. Я. Владимирцова // Тр. Бурятской Комиссии НИИ Сибирского Отделения АН СССР. Сер. востоковедения. — 1965. — Вып. 16. — С. 226. 2

Тезис атамана Семёнова о том, что ли-чжи (китайская казнь, когда человека разрезают на 10 000 кусочков за двоетрое суток, отказавшись от техники «камышовые клинья» в пользу техники «тупой перочинный»)3 более соответствует восьмеричному пути, чем колесование, с точки зрения современной ламаистскоанатомической классификации махакал (так называемая подноготно-выворотная школа морфологии), является ошибочным, устаревшим, хотя в целом пытологические характеристики Г. Ф. Семёнова были сделаны на уровне монголоведения его времени, являлись правильными и в современных условиях не потеряли своего значения. 3

См.: Рерих Ю. Н. Тибетский язык. — М., 1961. Следует помнить, что термин «язык» Ю. Н. Рерихом часто не вполне оправданно используется как синоним термина >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

ской «Ватрой», а не опиумом, как большинство его подданных. Подражая Кальтенбруннеру, ван выкуривает по пять пачек в день. Раком его не испугать. В бумажнике у алашанского вана лежит цветная фотография, на которой он запечатлён вместе с Вольфрамом Зиверсом у подножия горы Белуха. Оба заняты ловлей хариуса в горном ручье. Множество татаров в советское время работало на сборочном конвейере харьковского моторостроительного завода «Серп и молот», что очень огорчало вана, так как этот завод производил двигатели исключительно для сельскохозяйственной техники, которая, понятно, беспощадно рыхлила почву, а это противно истинному ламаисту. Ныне завод порезан на металлолом, и алашанский ван доволен. Когда ван летал к сыновьям в гости, то над Уралом он открыл иллюминатор самолёта и трижды плюнул на гору Магнитка. И за это ему ничего не было. Вот что значит дипломатический паспорт. Как-то я спросил у вана: — Скажите, почтенный, стоит ли мне читать Диккенса в переводах? И ван ответил, что Диккенса в переводах читают только наивные люди. В переводах на русский можно знакомиться только с Прустом или Камитакэ Хараоку, — так посоветовал ван. — Почему? — поинтересовался я. — Они не производят впечатления искренних писателей, — сказал ван. Сам же он читает в переводах книги исключительно вроде «Пола и характера» Отто Вейнингера, я заметил. По телевизору смотрит только программы новостей и «Нашу Russia», причём твёрдо убеждён, что главный автор «Нашей Russia» Л. Н. Гумилёв. Я пытаюсь ему объяснить, что Л. Н. Гумилёв не имеет никакого отношения к этой передаче, он меня не слушает. Усмехается и говорит: — Как же, как же, такой выдающийся юморист и не в «Нашей Russia»? Я, конечно, отнюдь не Станиславский, но — не верю! не верю! Я знаю изнанку жизни. Что на это можно возразить? Однажды был такой случай: ван продал в Европу триста молодых женщин, за что его вызвали в Пекин на суд, где бы вана непременно признали оппортунистом и соратником Блюхера (ван действительно в 1924 году какое-то время служил в роте охраны Блюхера, есть такой грех). Но ван продал и чиновникам ли-фань-юаня (инородческий приказ) триста молодых женщин, и всё обошлось. Женщины, когда их на двугорбых верблюдах отправляли в столицу Поднебесной, сильно плакали. Ван же, наоборот, был весел и улыбчат. Погонщикам он пожелал: — Пусть ваши верблюды будут весь путь уравновьючены. Вот какой он, алашанский ван.

Цзюань 31. Реальное время Жидкая подушка. Серая простыня. Запах мочи. Хирургическое отделение. Чем Бытие отличается от Небытия? Небытие несомненнее. Медсестра. Только что от провизора. Капельницы. Таблетки. Ампулы. Свечи. «С добрым утром, татары!» — доносится из телевизора, Но реальное время всё-таки вечер.

155


ПАНКРАТОВ << «военнопленный», что делает его работу довольно трудной для восприятия филологом среднего уровня. Чув­ ствуется сильное влияние Хайдеггера, точнее — его тавтологическихитротазобедренного стиля. Префиксы и аффиксы имеют влияние на характер действия, или тон, но вопрос о тонах не исследован окончательно, существует определённая путаница. Сами тибетцы делят свои действия на пять разрядов сообразно характеру телодвижений. Европейские же исследователи комбинаций телодвижений со звуком различают главным образом три тона: высокий, средний и низкий. Для иллюстрации данного различия Ю. Н. Рерих включил в «Тибет­ ский язык» текст «Повести о волшебнике без антисептика, или Тринадцать психоаналитически значимых опечаток слова “кукушечка”» Цзонхавы (1357–1419), считая, что данный текст может служить как бы перешейком, соединяющим европейское и азиатское восприятие квазихаотических телодвижений, подчиняющихся сложно вычленяемым алгоритмам и антитонам. В «Тибетском языке» Ю. Н. Рериха характеризуются алфавит и фонетика, части речи и склонения, нашивки и шевроны, а также практически все воинские звания от низшего до высшего (отсутствуют только фендрик и черпак). Причём для каждого звания даны ценные >>

156

<< примечания, где в лаконичной форме объясняются вопросы этимологии, сопряжения глаголов, синтаксиса, помещены словарики — русско-тибетский с транскрипцией на основе лхасского диалекта и тибетскорусский с такой же транскрипцией.


Дмитрий Казаков родился в 1989 году в Николаеве. Окончил Николаевский колледж культуры и искусств, режиссёр театрализованных представлений. Основатель поэтической группы «Лига эМ». Публиковался на сайтах «Полутона», «ЛитFest», в альманахах литературных фестивалей и местных периодических изданиях. С 2013 года живёт в Киеве.

ты будто кнопка лифта с меткой вверх то — смета смерти как подшивка поджимает снизу в подмышки солнце режется, хотя на вырост брали считать ли мёртвыми тех, кто ещё не есть? зачем качели в шторм на палубе? часы сдаются с боем набит желудок дура чучело и касса по сути, может быть до года — в сутках ещё меня волнует скорость свечки: рассчитывать её по таянью? ещё как? так можно память вольно толковать так можно заставать тебя врасплох по уголкам губ так можно так

стекло небо многоопытно река престарела срезываешь цедру ковыряешь ногтем кокон вальдшнеп наверно петь умеет по-немецки или ещё как и эдак проплывают гаснут ну знаешь лучше не озвучивать имена а то

157


КАЗАКОВ к ним ещё необходимы местоимения ты вы он она они а они — и не они вовсе потому и проплывают кактус и ёж по иголочке повыдерганы ежевикой сочатся а ты в кромешной шляпе в горошек/в дырочку/вусмерть чтобы прогуливаться прогуливаешься но это тоже называние имён и подкатывает к горлу имярек всех престарелых всех одних и не тех же (в одну дважды не) граждане! — стрежень графитовый оболочка из древесины — реактор стержень урановый графитовая оболочка — карандаш вечный солнечный непроливающийся как дождь на сахар комкается склеивается стекленеет хиросимой амфитеатр воронки покат и скользок хор выцвел в пепел пел пел и перепел подкудахтывах точно перепил ссохся

подкудахтывах точно перепил

под надбровными дугами неба шерсть сахарная — брови сантаклаус ненавистный борода-стекловата и ель на ветвях сахарная пудра вата пусть снег невозможный выпадет пусть черви роют норы пусть бобр ноет — впору ныть ему ослепша грибы Бора в их расцвет увидаша теки река безымянная впадай взрывайтесь вены водопадов лязгайте цикады стрекозы мозаику глаз выпучивайте напомните Богу о радуге

С. В. и Е. П.

убаюкивающе обволакивает, — вспыхивать! нет, не то спина согрета солнцем, по спине мурашки

158

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


*** распрямляюсь: цветок. а мог бы и не тужиться тень от идущего покачивается тень от смоковницы — покачивается два ветра — внутренний, внешний — синхронны всё покачивается. даже центр нет — Центр он — прежде всего: дышит не понимаю не могущих совладать с морской болезнью, ведь и они — покачиваются. затакт? не в? .. в кадре борт корабля (допустим, левый) скучающие лица радостные лица детские лица пьяные лица лица

затакт? не в?

перегнувшиеся через борт острым углом фигуры

А. С.

тени бросаются в глаза больше чем свет бросаются больше чем то что их отбрасывает когда-то все предметы отбросят тени как ящерица — хвост эти сгустки ртутно стекутся вместе в одну лужу ночи и улетят туда где их больше никто ничто никогда не осветит здесь останется утро и целый огромный сад свежих буйно растущих теней прогуляемся там после полудня только своей не трогай — взлетишь как на картине М. Шагала

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

159


КАЗАКОВ

К. Л.

Здравствуй какой ты год знаешь мне сегодня постоянно хочется твердить «здравствуй здравствуй — и снова, — здравствуй» какой ты б выбрал зодиак а календарь пусть пахнет высохшей и съёженной календулой ты, здравствуй, год какой?. . однако а есть одно такое что-то об этом не прошепчет разнотравье но сосчитай их все: прилив-отлив и смены запахов пусть сырость засуха и сели не выступят морщинами земле здравствуй! а после станет полость — приникни к стенкам

как ровно дышит снящийся помпеям — поднялся пепел опустился — геркуланум

спи, который год

по пятницам чужая речь обугливается до междометий возьми согретую смолу умой глаза и шею как ровно дышит снящийся помпеям — поднялся пепел опустился — геркуланум не знает кто здесь имена их? проходят по рядам со стетоскопом и каждого десятого прощают — таких не видел децимаций ни акрополь ни вечный город столько раз запечатлённый на плёнку цифру что стал больше фоном чем городом который чем городом в котором чужая речь так въелась в эти плаццо

160

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


*** что статуи постачивали швабры в их трещинах сейчас находят буквы и иероглифы и память не находят

что ветры притянуты за уши — за ними застёгнуты помочи с нередкой фамилией Савушкин приходит и кушает корюшку что племя его одинакое от ласк уменьшительных суффиксов и глаз никогда не закапывал — свалялись в перекати-улицы что в крови ея блудит нарочный и сам-брат а вместе-сестра стал’ быть а буде их боле — опарыши опоры разинутые столбы

и сам-брат а вместе-сестра стал’ быть

вот смотрит паук из путаниц фасеточных и я играю с ним в такую вот игру называю форму, удерживая на вытянутых от любопытства мухи мрут он говорит размеренно и вдумчиво артикулируя из хелицер мучные звуки соком желудка смоченные с поправкою на глазомер на этот раз какой он лапой слушает головогрудь предчувствует ли шею поговаривают твой дельтаплан тенёт — предтеча воздушного змея

корзина пóлна моисея иоанн тут негде голову приткнуть и душно иди к столу то не твоя река ты перепутал город. чистотел наружно — или выступит на срезе какой воды ты помнишь щекотали худые пальцы струи. твоего они впитали тела пот и память по ним и восстанавливать, рекут

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

161


КАЗАКОВ гляди пока что как танцует дочь их тебя потом на слушании спросят тянула ли носочек выворотность стоп была ли строго на восток и запад мы вечно путаем иван или илья? сподручно с телом взятым быть? не проваливаешь стопы в пар: там душно — не потеют?

Кругом возможно Бог А. И. Введенский

куда уходит заднее число переминаясь с нá ноги на нóгу натягивая нá ухо пантуфль без задника обратное сегодня (кому четвёртая — кому вообще стена) оно не различает серый шифр проложенный по дну и пузырьками затем что плоско там по-своему всему затем что там планета — точно блин а житель бирюзовой атлантиды не принимает свет берёт дыханьем и так реестр полон запятых и этак росту не хватает у котурнов куда без задней мысли не приди там и останешься не на ночь а напротив куда построишь дом без задней двери туда и побежишь когда горит о том и будешь помнить баррикады для тех же целей есть допустим бог

162

(кому четвёртая — кому вообще стена)


Андрей Пичахчи родился в 1958 году в Харькове. В 1979-м окончил Худпром. Публиковался в «©П» № 4, № 8 и № 12, журналах «Reflect… КУАДУСЕШЩТ», «Журналъ памяти Александра Платонова», «Черновик» и «Харьков — что, где, когда», альманахе «Пан-оптикум», коллективных сборниках «Потяг № 111» и «Аморалка-2», антологиях Celebrating the New Millenium, «Социоэнергетика» и «Антология странного рассказа». Живёт в Харькове.

Прогулка по вечернему городу [лит-скульптура пространств из сборника литобъектов] Лессировка 2003/2009. Начальный слой текста 1982. 09 Древняя дорога приводит в сегодня но настоящее ускользает множась взглядом и временем а взгляд и время всегда сейчас в том кто видит деревья траву небо и город людей вокруг он центр происходящих вещей в прошлом что исчезло как звук а предметы истаяли в пыль хотя сегодня и не прейдёт никогда 82

Что это чернеет там вдали? Словно чернила, выплеснутые в чистую воду, оно поглощает небо. Это приближается ночь. Мне пора идти. Я пересеку ночной город с севера на юг и юго-восток. Кто это говорит, что мне придётся петлять? Я никогда не видел Южного креста, я не видел его даже во сне — ну и что из того?

163


ПИЧАХЧИ Я прошёл бы этот город насквозь, если бы у меня была цель, но у меня нет цели. А если она есть, то она мне не известна. Поэтому я пойду с севера на юг-юго-восток, и дойду до центральных улиц города; ни один человек в мире не заинтересуется, куда и зачем я иду. Итак, решено! 0306

Кто-то сказал, что истинную поэзию можно обнаружить по обжига­ ющему привкусу льда, прозрачным кристаллам из морозильника внешней бездны. 82

Звёзды. Это далёкие солнца, но почему они видны нам только ночью? День освещает нам декорации нашего спектакля. Ночь открывает нам 0306

Дырками сита разбросаны в пространстве другие миры, и в детстве захватывало дух от грёз космических путешествий, невозможнее снов и надежд 82

Звёзды открывает ночь. Софит дня освещает сцену, но гаснет — декорация исчезнет, иллюзия, рождённая светом из одной безначальной тьмы. Но люди должны спать: не узнать, что ночью люк неба распах­ нут. Люди всегда делают, что должны, и это слава Богу! — они отдают долг весёлому миру, весёлому, как карнавал. Я никогда не видел карнавала. Чего вы хотите? — я же не собираюсь завоёвывать мир, подобно Чингизхану! — я просто пройду 1/10 часть города и посмотрю, каков он изнутри. 5490 дней я вижу, каков он изнутри.

Я никогда не видел карнавала.

82

Ночь овладевает землёю. В любовном влечении она ласкает её чёрным бархатом тела. Звёзды густые, как белый мёд. Я не хотел подглядеть их лесбийской любви, но они не таились. Чёрная и блондинка, краса иссякших славян, что сейчас лежит на дне ночи. Ледяная тьма — и тёплая плоть солнца: парного молока, хлеба и воздуха дня, крови, страсти, надежды, обмана и веры — всего того, во что превращаются фотоны. Казалось, она выглядела усталой или больной, хоть оставалась удивительно красивой и в венке городских помоек. Чавкая стёртыми башмаками и скользя, я иду по тёмному снегу. По ночам он тёмен как днём, город превратил его в грязную жижу и серый лёд. Чего я плету? Кому? Всем известно, каким бывает снег. Нет, я просто хотел сказать: таким образом океан завоёвывает сушу. Он покрывает её до горизонта. Лишь города людей пытаются сопротивляться его вторжению, бросая на кристаллы воды молекуляр­ ные армии замороженной грязи. Vivat!

164

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРОГУЛКА ПО ВЕЧЕРНЕМУ ГОРОДУ 82

Не перевариваю исторические романы! Эти общие планы. Нескончаемые массовки; озабоченность государств, дела монархов. Красные кушаки и двурогие капоры, чепцы и банты, белые панталоны, стремительная конница татар и железо германцев, пытки ради пыток, виселица или гильотина без выбора, любовь как воровство, а власть — как грабёж, опустошение земель на кишку рыцарям и псам, а рыцари и псы любят жрать нежное мясо младенцев. Что можно написать в историческом романе — лживую историю лжи? Плевать мне на эту вербальную патологоанатомию времени и смрадного трупа человечества, умирающего и умирающего всеми своими частями и никак не могущего скончаться. Отвратительно. Нет, меня это не интересует. Пусть гибнут галактики… Есть только один-единственный живой в этой размалёванной толпе, один человек, без истории. И только из-за него мир ещё жив сейчас. Что? Что вы говорите?

Лгут в книгах, рукописях, картинах, песнях, симфониях, историях, в каждом слове, в названиях городов

Нет. Меня это не интересует. «Небо стало совсем чёрным». Конечно, это преувеличение, просто враньё. Люди лгут, потому что лгут слова, или слова лгут, потому что лгут люди. Друг другу, соседям, ближним и дальним, жёнам и мужьям, лгут своим детям, самим себе. Лгут в книгах, рукописях, картинах, песнях, симфониях, историях, в каждом слове, в названиях городов, континентов, планет, в своём имени, движении, взгляде — всегда, ибо иначе немыслимо человеческое общество. Немыслима жизнь. Ложь играет словами, и это красиво, и я написал: «Небо стало совсем чёрным», хотя знаю, все знают: небо над городом не бывает чёрным. 82

Небо над городом грязно-бурое. Синий смешивается с оранжевым, чёрный — с жёлтым, фиолетовый — с мертвенно-белым; потом все они соединяются друг с другом — и это есть акт творения городского неба. То, которое космос, находится выше, а город укрылся собственным светом как матовым колпаком. Город защищён! Я вышел в его атмосферу — космонавт без скафандра, — и ядовитые газы, смертельные, как и их цвет, смогут меня со временем убить. Не сейчас. Я вышел в разомкнутое заросшее пространство парка и, подняв голову, увидел редкие далёкие звёзды. Нельзя оставлять открытых пространств! Ни на земле, ни во времени, ни в душе… — никогда не знаешь, что там может вдруг появиться.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

165


ПИЧАХЧИ Ну чего бы стоило застроить эту площадку типовыми многоэтажками! За грязно-бурым куполом я разглядел далёкие созвездия. Славные исторические романы! Будь на земле хоть десяток Стоунхенджей, я всё равно не смог бы узнать вверху ничего, кроме Полярной звезды и двух Медведиц — Большой и Малой. Ну и Луны. Впереди надо мной всходило какое-то созвездие. Оно было стянуто в узкой талии пояском звёзд, на манер восточной танцовщицы. Я шёл под ним и к нему. Хотелось вглядеться, но не останавливаться же посреди небольшого парка, задрав голову, рассмотреть это восточное чудо. Какое мне дело… Впереди и позади, и вокруг меня светили тысячи огней — звёзд близких и дальних, оранжевых и жёлтых, прямоугольно-рамных, я разделил бы их на созвездия, чтоб, может, когда-то, засечь вспышку сверхновой. Не отчаивайтесь, друзья мои! — и вы сможете убедиться: чужие мысли пусты, глупы и всегда бесполезны. Мне нечего вам сказать, кроме того, что ночь открывает землянам Вселенную. Просто становится видно, Земля летит в пустоте пространства, куда более бессмысленного и неприменимого, чем самая чужая из мыс­ лей. Как АБСОЛЮТНО чужая мысль. Вот оно! Но город остаётся защищён. Город остаётся защищён… Спите спокойно, друзья, спите спокойно. 82

Я иду с севера на юг-юго-восток, иду по освещённым улицам и переулкам, и мне всё же приходится петлять. Я петляю, хоть это вовсе не значит, что я заблудился. 209 раз я ходил этой дорогой.

Не отчаивайтесь, друзья мои! — и вы сможете убедиться: чужие мысли пусты, глупы и всегда бесполезны.

Ветер проникает под защитный купол. Его не остановишь! Я иду ветвленьями коридоров под матовой плёнкой света, а снизу кора асфальта защищает меня от скрытой земли, питающей силу трав и бес­ счётность пыли, в чём снег (сухой океан) её союзник; а справа и слева тёмные стены нагромождены вверх — кирпич, стекло, бетон; именно там, в нагромождениях, полости полны невидимых существ — Homo Sapience-Sapience, мыслящих троглодитов хайтечного лабиринта пещер. Сотни тысяч призраков скрыты в стенах от меня, и может быть, их не существует вовсе — могу ли я знать? — я вижу штукатурку, янтарный свет занавесок, гардин, зачёркнутый крестами рам, с чего б я взял, что за ними кто-то есть?. . Кто-то живой… Я иду по дну тоннеля, возведённого в моём времени, пробитого в воз­ духе моим сознаньем — конечно, он не закрыт от ветра. Ветер прокатывает по нему из конца в конец. И опять я солгал. Я обнаружил, что я солгал: это не ветер!

166

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРОГУЛКА ПО ВЕЧЕРНЕМУ ГОРОДУ Это воздушный поток, как в аэродинамической трубе. Разорванный пиками крыш, ветер проникает в кварталы тысячью частей, а иногда, помню, как это было, бичами шторма, но город ему не одолеть. Не смести лавиной воздуха. Только летящие щупальца в присосках уличных вихрей пронизывают город насквозь. А потом опять соединяются в ветер. Вновь соединяются в ветер. Хитрый негодяй! Ему не поставишь шлюзы по всей розе ветров! Я потерял мысль. Чёрт возьми, когда теряешь мысль, чудится, в ней-то и было то самое: главное. Тайна, которая едва не открылась, хотя и сейчас не поздно — вот только суметь вспомнить, что спрятано забвением за печатью тьмы. Но невозможно. А если вспомнишь, поднимешь из глубин пере­ водную картинку пустячного смысла, и мелькнёт догадка, смутная, как тень, что это нечто, сокровенное, забыто не в мысли, а как раз угадалось за ней, в миг её обрыва, как мелькнуло между разорванных краёв пространство, отгадка мира и меня. Мне пришлось остановиться, чтобы пропустить вереницу автомобилей.

Чёрт возьми, когда теряешь мысль, чудится, в ней-то и было то самое: главное.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Конечно, они главнее, железные и безмозглые, человек сдаёт им город, как леса уступают городам, а звери — бульдозерам, а птицам ещё принадлежит небо, но как знать… Как знать? Так о чём же я думал? Надо постараться вспомнить. Кажется, я думал, какие нежные и невесомые возникающие за автомобилями облачка выхлопов. Они чисты как ядовиты. Такие лёгкие и эфемерные, как душа — какую они несут опасность? Дрожа, они поднимаются к облакам. Тысячи, миллионы маленьких дрожащих призраков поднимаются над городом, тают в небе. Они вплетаются в облака. Утром восходящее солнце подсветит их снизу, и они зазолотятся в неж­ неющей бирюзе, и это будет волшебно. Может, только чёрный дым от дизелей и угля соединится в тучи. Из туч и облаков посыплется снег — это сухие выхлопные газы лягут на землю — как они есть, белые, чистые, ядовитые. Весной они потекут ручьями, соками втянутся в злаки, реками направятся к океану. Я не верю — какая может быть опасность? Нас просто хотят запугать. Зелёные, экологи, лаборанты пугают нас — это только дыхание города. Дыханье высокой цивилизации; кто говорит, что оно зловонное! Чепуха! Оно такое, каким только и может быть, потому что не может быть никаким другим. …конечно. …хорошо бы, наверное, иногда проветривать. Ино­ гда убирать… Но куда нам очищать Землю! — мы не можем очистить Авгиевы конюшни нашей простой но замысловатой забыто-теперешней жиз­ ни… ‹…›

167


ПИЧАХЧИ Не горюйте, друзья, согласитесь, живётся не так уж и плохо в этом лучшем из миров! Вот идёт неврастеник. сутулясь и скользя ночными улицами и переулками, проныривая световые пузыри фонарей, мимо тусклых прямоугольников витрин калечных манекенов и консервных пирамид, минуя безликие, как сам, силуэты прохожих, их горсть на автобусной остановке, мимо кино­театра с огромной афишей головы, уставясь на свои уродливые ботинки, поворачивает переждать автомобили и переходит одну дорогу, потом другую, и вот коряво удаляется наискось по парку, скрывается тёмными стволами деревьев и серой сетью кустов. Лена, скажи, помнишь ли ты меня? Ну хотя бы солги… Или нет, молчи. Я всё равно не поверю. Как можешь ты помнить меня, если никогда меня не знала! Не отвечай — и тогда я смогу придумать сам, как захочу, слепить по­ датливый и совершенный образ своей Галатеи из глии ума и, как Тво­ рец, оживить его, чтобы ты смогла улыбаться, двигаться, говорить; любить меня. Нелепо? — ну и что! Сколько нелепиц придумано людьми, нелепы и мысли, дела, и судьбы, и эти такие нелепые попытки любви… Когда ты оживаешь, я впускаю тебя поселиться во мне, и мы вместе в снах, или когда я обнимаю другую, или иду по улицам стылого города. Я не забуду тебя, пока жив, я не смогу уйти от тебя, а если ты исчезнешь, значит, я умер, или стал иным. Мы странствуем, неразлучны. Твои золотые волосы сплелись в лучи света — теперь это мои нервы; твоё лицо — мои глаза и губы, а тело твоё — тепло внутри меня; сладость моего сердца — твоя улыбка в темноте. А имя твоё — моя любовь. Я счастливый среди людей, потому что со мной всегда ты — юная и прекрасная золотоволосая Афродита, богиня любви! Ты — мёд и ожерелье бриллиантовых огней, тайна дыхания. Со­ кровенная нежность, утерянная с изначала.

Дарвиновский отбор отсекает лучших: ловких, наглых, несложных.

Я иду на юго-юго-восток. Я видел богиню, и она освещает мой путь. Почему самые тёмные силуэты в ночи — это люди? Где светящийся ореол вокруг лика их, прогоняющий тьму? Они скользят призрачными тенями вдоль улиц, шорохом палых листьев. Как тени, они не излучают света, не отдают миру тепла. Оно упрятано под рёбрами, под слоями одежды, но с какой стати! — с какой стати я должен его отдать?! Что я получу взамен? — Ледяной холод? На сколько градусов в мире станет теплее, если я отдам всё: всё что у меня есть, без остатка? На какую миллиардную долю потеплеет вселенная с её такой сбалансированной системой теплообмена? Нет уж, увольте, охота быть дураком! Оставляйте миру холод, берегите своё тепло. Берите, но не давайте. Дарвиновский отбор отсекает лучших: ловких, наглых, несложных. Оставьте миру тьму — и свет приумножится в вашем естестве спрессованным электричеством ассигнаций, сберкнижкой — когданибудь её удастся применить для счастья, хоть не сейчас; сейчас организм занят испусканием тьмы.

168

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРОГУЛКА ПО ВЕЧЕРНЕМУ ГОРОДУ Отдавайте миру зло. — Добро правильно сберечь для себя. Это же так просто! Как простой разум в сравненьи с устройством ума. Пусть вокруг становится грязней и отвратительней — зато, быть может, вы станете чище и прекрасней! По закону. Сохраненья там, равновесия… кармы или ещё… Чёрт! Что там гложет, не давая покоя! — Это сомнение. Это проклятая мысль. «А что если, что если вселенная, вся вселенная, и мы, каждый, — находимся на одной чаше весов?» А тогда что на другой? Или нет? Человек покоряет природу. Космос. Побеждает стихии. Одинокий, в противостоянии всем невидимым враждебным. Неизвестным. Однажды восстав, сотни миллионов убитых солдат смогли б сообщить, какие стихии они подчинили собой. Или побеждённой стихией назначалось сделаться им самим? Но чьей они тогда явились победой?

Отдавайте миру зло. — Добро правильно сберечь для себя.

Я прохожу ул. Данилевского, минуя оживлённый даже в этот позд­ ний час проспект, минуя угрюмое здание Госпрома, поворачиваю на Тринклера, и иду вдоль трамвайной колеи. Вдруг я вспоминаю детство. Когда ещё не было добра и зла. Только хорошее и плохое. Без выбора, а как есть — просто сейчас. Не потом, не в прошлом; не было истории. Только белый свет. Дурманя­ щий запах сорняков по дороге к пляжу, их розовые цветочки, такие мяг­ кие, похожие на помазки для бритья, видно, как струится над травами воздух и в его пространстве проползает стук колёс электрички, и уже разомкнула за насыпью деревья голубая гладь воды над змеистостью пляжей песка, а зудение насекомых уплотняет марево дня в ресничках лучей — и всё это свет, один только свет, превратившийся во всё-всё, что я вижу в самом деле: и рассыпанный сахар снега, розовые пальцы, лапы елей в сугробах ослепительного блеска, в иней, пар, скрип или хруст­кий наст, в упавшую шапку, идущего ко мне отца, большого, и лицо матери надо мной, тёплое и сонное, её уже нет, и я не могу вспомнить голос, или даже, может ли быть — в того, кто всё это ви­ дит? Так мнят, что дети малы, жалки и беззащитны. Какая-то ерунда! Ничтожны и жалки мы становимся, вырастая. Не в смысле, мне жаль — а досадно, что так опустился. И я ли это был, хотя смотрел как я, изнутри… — да что общего между мной и мальчишкой где-то, когда-то, я похож на сверстников больше, чем на него — нас не узнать друг в друге. Никак. Свершение перемен — лишь круг жертвы. Это как черпалка воды или «чёртово колесо». То есть было всё одним и тем же или не было, но появляется жертвой, круг которой не завершён. Памятью истории человек защищён и от детства. Так лучше. 03

Сиюминутное исчезает в повторении, а случайное скрывается причиной. Кто согласится признать себя облачком дыма за выхлопной трубой машины! И опять же — какой машины?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

169


ПИЧАХЧИ Двадцать лет назад, когда я писал слой текста, который лесси­ рую теперь, я ещё не знал о существовании Золотого Механизма. Мои мысли спутались. Мелькнул конец последней — не помню, какой — и исчез, как хвост змеи, оставив ощущение кажущегося, чего не случилось вправду. Будто мысли проползли извилиной мозга, свершая свой круговорот, а я подсмотрел узкой скважиной взгляда. Настала пауза. 82

Я могу идти, глазеть на дома, деревья, ночь, слышать шум проезжающих автомобилей, выдыхать тёплый пар, стукать каблуками об ледовый асфальт. Не думать ни о чём. Не видеть наяву сны. Я снова замечаю — вон идёт неврастеник. Он цепляет подошвами раздолбанный тротуар; тускло светят уличные фонари; он проходит под сводом сплетённых ветвей, ещё пригибаясь, хоть они так высоко над его головой, правда ли ему кажется, что он настолько высок? — вот он выступает под пустоту — грязное небо в оспинах звёзд расходится над ним, как диафрагма вселенского глаза; тяжесть этой Вселенной гнёт ему плечи; и ноги стопами плющит к Земле, такой промёрзшей; только голова его пробитостью взгляда плывёт среди звёзд, далеко в пространствах над куполом города, и это делает его неустойчивым, шатким; ветвями нейронов разрастаясь среди пульсаров и квазаров, среди красных и жёлтых карликов и бело-голубых гигантов, и призрачных туманностей, пожираемых дырами, он держит мир, как дерево ветер, один-единственный он соединяет собой небо и землю, верх и низ, и стороны света, все части огромной вселенной — никто не поможет ему с его ношей — если он упадёт, опрокинется под её весом, рассыплются миры, собранные головоломкой… такое может случиться, и бывает…

Не надо было мне смотреть на неврастеника.

Холод космического одиночества проникает в моё сердце. Не надо было мне смотреть на неврастеника. Он ушёл, а я остался, один, под перевёрнутой бездной космоса, и она тотчас поглотила меня. Какие миллиарды парсеков чёрного, неведомого, чуждого живому вакуума разверзлись надо мной, вокруг меня, снизу, под ногами — мне не укрыться толщей Земли, нет микроскопа, способного углядеть её среди пыли галактик… Кто защитит меня от леденящего дыхания этого чудовища? Трение солнечных лучей в атмосфере позволяет мне оставаться в живых; или тонкая плевра озонного экрана?. . 27 градусов наклона оси вымораживают континенты, где вчера цвело лето, зноем пёрла флора! Кто я в этой тесной оранжерее планеты жёлтого карлика, ласкового отсюда, злого в зените экватора! Между какими непредставимыми жерновами времени — в миллиарды и миллиарды лет — истирается в мгновенье пылинка непередаваемо маленького меня? Что за букашки на соломинке в океане, «покоряющие» природу и космос? Друг друга? Что мнит каждый о себе в крайний миг крохотной жизни, проваливаясь в бездонную пустоту? Почему, если закрыть глаза, в темноте я вижу золотой свет? Это цвет твоих волос.

170

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРОГУЛКА ПО ВЕЧЕРНЕМУ ГОРОДУ

Открыв глаза, которые, впрочем, и так были раскрыты, я увидел, что нить тянется во внешний мир, незнакомый, но не чужой, бескрайний, но равный мне

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Ты пришла, чтобы спасти меня от смертельного холода и потерянности в числах, от моего ничтожества и страха тьмы, и вот именно так, ласковым золотым светом, как солнца в ночи. Я никогда не мог ясно увидеть твоё лицо, вспомнить точные черты, будто расплавленные магией тебя, освобождённые от неудоб­ ного и чужого, что отличает реальность от фантомов ума, значит ли это, что любовь — лишь химия клеток, продукт крохотных желёз, и я вижу тебя и себя, свои чувства, и весь мир яви и снов как результат химических превращений, эффект, подобный выделению тепла или света? Тогда всё обман — я будто услышал твой шёпот, а прорвавшийся звук голоса заскользил и запереливался лабиринтами города в лабиринтах ума. Ты обман, как всё вокруг, но то, что ты есть, — единственная правда в центре зеркального мира, где снежный океан и город в щу­ пальцах ветра — красота и тайна, и это любовь, какая бы химия ни питала её… Я не понимал, не мог вникнуть в слова, преодолеть их барьер, чтобы уловить смысл, просто слушал, удерживал голос, его волшеб­ ный и ласковый звук — образы ночи и лица с различимыми смутно чертами, как тёмного берега, или мамы, которая рассказывает мне истории, когда я в детстве болею, и болезнь, и боль, которая толь­ ко моя, но перестанет, и я забуду о ней, и что было, а как будто и не было — и в этом казалась сладость любви, в мгновенном возникнове­ нии и исчезновении всего. Как в глубину сновидений вдруг проник след яви, я заметил её нить, сшивающую материю сна. Эта путеводная нить Ариадны как раз и могла быть любовью. Следуя ей, я вроде стал возвращаться, вселенная не уменьшилась, но поместилась под моим черепом. Открыв глаза, которые, впрочем, и так были раскрыты, я увидел, что нить тянется во внешний мир, незнакомый, но не чужой, бескрайний, но равный мне, тому, кто глядит в него через отверстия глаз. Куда это всеобщее движение? Которое не остановится ни на миг? Открыв внешний город на центральном проспекте, я осматриваюсь, и первое, что вижу в мёртвом свете фонарей, — это люди, снующие по тротуарам. Словно на дне гигантского котла медленно бурлит кипящая вода. Ночные тени рисуют напряжённые лица и тёмные провалы глазниц. Я как впервые вижу этот тотальный бег, для которого покрыты асфальтом дороги, протянуты рельсы и провода, а под землёй грохочет метро, гоня ветер по чёрным тоннелям. Человечество наращивает скорость. 50, 80, 120 км/час, 700 км/час, 2000 км/час, 11 км/сек… В погоне за чем? Может быть — временем? Но что мы делаем — догоняем его или от него убегаем? Это важно! Я не могу понять. Мне тоже не хватает его, времени. И мне тоже надо торопиться — шагать, ехать, бежать… Если прочертить траектории, положить их на карту квар­ талов, — люди кружат и кружат одними и теми же улицами, много­ угольниками и кривыми, прогрызая в тверди времени пространства

171


ПИЧАХЧИ извилин собственной жизни то, что назовётся памятью, фрагмен­ том исторического романа. Ежедневно 2, 3, 10 кругов, 500, 800, 2000 в год, 100 000 за короткую долгую жизнь. Увеличьте скорость — и вы сможете успеть больше! Вы сможете проделать 1 000 000, 100 000 000, 10 000 000 000 петель по городу, континенту, планете! Может быть, так люди стремятся друг к другу? Может — к самим себе? Наверно, однажды центробежная сила сбросит меня с каруселевой центрифуги, раскрученной мною самим! Моя точка, видящий центр координат, смещается — я иду по го­ роду, — и всё, что движется, тоже будто исполняет странный танец в этот стылый зимний вечер, и я передвигаюсь точно фишка, играя со всеми в большую настольную игру. Я остановился. Но не выпал из игры, потому что для этого надо перестать играть. Выйти из правил, и если такое случится, исчез­ нет или, наоборот, станет видимым время. Если остановиться, перестать играть, всё мгновенно унесётся прочь, промчатся такие пространства, что их световая скорость покажется черепашьей или до полного бездвижения Ахиллеса, когда он замирает в раздробленном миге, в погоне за черепахой; и я вижу город как кристалл; весь мир как магический кристалл — кристалл кристаллов — бессчётностью цветов бесчисленных самоцветов, — как удалось мне выйти за его пределы, разглядывать, точно извне? Сквозь молочный туман ещё притворённого взгляда я могу смотреть, как играют цвета в лучах иного светила — то невероятно яркие, как синее, оранжевое, зелёное пламя, то нежные, а то тусклые или смутные — лабиринты витражей, скрывшие свет в одном непрерывном узоре, который меняется непрестанно, перестраивается незаметно — не уследить! — огромный калейдоскоп, детская развлекашка — можно ли разглядеть то настоящее, что за ним, сквозь цветные стёклышки — бесчисленность граней — они состоят из меньших и складываются в большие, они движутся, меняются, переливаясь, распадаются, вращаются и входят друг в друга в волшебной круговерти всего — фейерверка вселенной, сияющего праздника, обманчивого, как карнавал, что, наверное, называется жизнь, а другого мы и не знаем. Музыка Баха, исполненная в цвете, могла бы быть такой… Я протягиваю руку и беру кристалл мира, чтоб разглядеть его рубины и изумруды, сапфиры и серые алмазы городов — он стал так мал и прозрачней хрусталя, его цвета и оттенки в своём невидимом уже вращеньи составили один белый свет, и этот маленький крис­ таллик лучится в моих пальцах, я сжимаю ладонь и прячу его в кулак, а он жжёт холодом, как крохотный осколок льда.

Ночь. Тускло блестит лезвие луны, секущей облака над вознесёнными крышами.

Я иду на ZZO. Ночь. Тускло блестит лезвие луны, секущей облака над вознесёнными крышами. Хитросплетеньем уличных светов я словно бы отделён от соб­ ственного тела и составляю сам процесс ходьбы по вечернему городу, который ещё не уснул. Ещё светится мириадами окон, фонарей и витрин. Кажется, я обречён на вечное движение по его сумрачным улицам, ни одна из которых не кончится никогда. До окончания времени, безостановочно я буду идти по ним, не ведая ни голода, ни усталости, ни желаний, отрешённый от мира, бессмертный. Правда, что бесконечность так однообразна?

172

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРОГУЛКА ПО ВЕЧЕРНЕМУ ГОРОДУ Я есть только собственное движение по вечернему городу, и его (или это моя?) бесконечность замыкается в сферу внутри меня, наполняя меня до краёв или стирая звуком шагов, и я испытываю счастье оттого, что стал собой. Во, в натуре, крышку рвёт чуваку, ё!

Когда мне вводят морфин, я опять вижу борт шлюпки и море за её планширем. Оно может быть дневным или ночным; его волны смывают, хоть и не до конца, бесцветную палату реанимации, очерчивая собой ветреный горизонт или черноту до края звёзд, в них тонет красивая медсестра, иногда выныривая из глубин со шприцем, чтобы задать мне пенициллину, а шлюпка под четырьмя парусами пробирается на вест-зюйд-вест, хрустя разрубаемой водой и шипя фосфоресцирующим следом, и я погружаюсь в счастье, потому что… потому что морфин блокирует в синапсисах боль и тревогу.

вспоминать и вспоминать, и никогда не вспомнить, а только узнавать забытые лица, картины и сны.

Мы пришельцы на незнакомой планете. Чтобы узнать её, нам отпущена жизнь в недолгом скафандре, ссыпаемом каждой минутой, как песчаный голем, но не из песка, а из надежд, а его обнулённый вин­ честер заставляет вспоминать и вспоминать, и никогда не вспом­ нить, а только узнавать забытые лица, картины и сны. Откуда мы и куда держим путь? (банально). Субпространствен­ ный двигатель времени мчит нас из недр небытия, скрытого тайной памяти, в тьму небытия, скрытого смертью. Сквозь неуловимый миг света, раскрывший границы вещей, невидимый лаз происходящей все­ ленной. Где сейчас иду я, прошли народы и армии, как призраки; гремели битвы, и город гóтов пал под натиском гуннов; следы имён и событий скрылись землёй. Кто-то страдал, любил, выживал ремеслом или раз­ боем, боялся, бесновался властью, терпел поражение, бежал, был каз­ нён… Ничего не осталось. Или осталось всё, но по ту сторону.. (По ту сторону чего?) Через мгновенье исчезну я, исчезнут все, кого я знаю и кого никогда не знал, чуть погодя исчезнет и сам город, и сама память о нём… Всё минет тотчас, как возникло. Рождение и смерть любого предмета идут рука об руку, так близко, что являются одним. Точечным бессмертием, невидимым до исчезновения. До несуществования. Рассечённое настоящим время оказывается пустотой. Это — вход и выход, сквозь него появляется и исчезает всё, чего не было, не будет, и что есть всегда, разное ста­ новится одним, одно — другим, и всем, а всё — ничем. Как волшебное вещество в тигле алхимика. Как золото — львом, форма — пустотой, пустота — точкой, невидимой на листе бумаги, которого нет. Из этой точки, где не существует вся безбрежность вещей, расходятся лабиринты, крошечные, равные огромным, и все они как один есть выход из этой точки, которой нет. Из которой смотрю я, которого нет. Кто я? (Джеки Чан?)

Неврастеник, или как там его назвать иначе, опять показывается в проёме домов. Он мне уже порядком надоел! То затемняясь, то проявляясь в сгустках пространства, он уплотняется, материализуясь, а то растворяется в синеве, или будто начинает противостоять бледному свету фонарей; я слежу за ним из тени, точно охотник за неизвестным зверем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

173


ПИЧАХЧИ Кажется, над ним растянут столб чёрно-синего цвета; если верить Кандинскому — это цвет нечеловеческой печали. Что означает, и существует ли на самом деле цвет — внематериальная красота мира вне моего ума? Значит ли что-нибудь символика цвета? Меж стенами домов, в просветах, пурпур переходит в фиолет, точно полог, скрывающий тайну, занавес обратной стороны, где только символы и знаки — алгоритм внешнего мира, скрипт ночи; а чистый пурпурный кажется болезнью любви. Душной, но утончённой. Изысканной. В смысле — найденной в тайниках пространств и событий. Изощрённой до извращённости, где тончайшее перемешано с грубым в точной пропорции любовного снадобья. Тогда эротика — это свет из глубин тела, секрет тела; Эрот, этот бог-ребёнок, и цвет его — золото и алмаз, сплавленные внутренним солнцем, алхимией Золотого Механизма. Синий — цвет сосредоточения, разошедшегося в безбрежность, вселенского взгляда, а чёрный — высокая закрытая дверь. Вязкость зелёного — сельва, которую я никогда не видел, но будто не могу пройти — это и дом, и ловушка, мне ласково в её изумрудной стране, но безвыходно без направлений, хоть всё движется в глубину и вокруг. Есть ветер, значит, воздух, дыхание. Какая-то первобытная нежность. И во всём этом есть волшебство. Как и синий — это цвет без границ, но не такой далёкий. Я бы не красил ими заборы… да и предметы вообще. А в жёлто-зелёном начинает проявляться щебетание птиц. Свет. Земляничные поляны (навеки…). Жёлтый — сумасшедший, как сумасшедший Ван Гог, назвавший жёлтый любовью. Расплёскивая в холсте солнце. И солнце плавило колосья и жнеца, подсолнухи и нарциссы, лица и хижины крестьян, далёкую железную дорогу и дым. Как оно расплавило твои волосы, разметав их лучами тесной городской ночи. И не досмотрев цвета, я увидел свет, потому что моё затянувшееся путешествие, моё долгое бормотание — не исследование цвета. Отнюдь.

Жёлтый — сумасшедший, как сумасшедший Ван Гог, назвавший жёлтый любовью.

Точно стало рассветать, хотя стояла глубокая ночь, я увидел бело-голубой город, себя, медленно идущего по пустой улице, увидел, что неврастеник исчез. Я произнёс неслышно: «Лена», — потому что мне стало не по себе — в каждом глазу зажёгся неизвестный знак — иероглиф светящейся плазмы, и ночь вспыхнула днём. Я назвал имя, и оно сложилось заклинаньем, как слово, рождён­ ное внутренним жаром и получившее власть. Здесь в первичном слое стояла запись: [Каковы слова, проникшие в сердце, таков и сам человек, таким становится и мир его души, таким явится и мир вокруг него]. В жемчужно-белом свете с горящим желтизной знаком рваного ромба исчезло всё: грязное небо, дома и звёзды, исчезла земля. Исчезла и перестала быть протяжённость событий. Здесь выход на поверхность нижнего текста [Непостижимого нет]. Свет, проникая, стал растворять и меня — я таял в туманной суб­ станции терминала, которая поедала тело, как плотоядный воздух; свет поглотил весь безбрежный простор с бессчётными парсеками его пустоты вселенной в развёртке будущего и прошлого в неуловимости теперь.

174

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРОГУЛКА ПО ВЕЧЕРНЕМУ ГОРОДУ [Пребывая в необозначаемо малой, существующей мной величине] я проходил меж Сциллой и Харибдой дробного времени — из вечно­ сти, что была обманом, через проход, разъём, который был ею. Кото­ рый и был обманом. Потому что я не двигался с места, даже не начинал ничего, нич­ то не длилось, не могло быть завершено, и было случайным. Здесь выходят на поверхность слои прошлого [Истончалась упругая полупрозрачная плева, отделяющая меня от нестерпимо сияющего и переливающегося пространства], во всех сто­ ронах втягивающегося в себя как в воронку. [Истончались слова — исчезали, теряя смысл.] [Я хотел взлететь и кувыркаться в нём, подобно новорождённому богу, но преграда существовала] в том, которого я всё ещё знал. [Возникшее тело наполнилось гравитационной тяжестью, будто свинцом.] [Увидел всё как есть, но ничего не понял.] Нечего было и понимать. [Да не могло и быть иначе.] Безымянный этот океан не стянут пунктирами трасс, не имеет карт и названий, это Mare Incognitum. Кто попадёт в него — сгинет, сгорит, превратится в негра.

Потому что я не двигался с места, даже не начинал ничего, ничто не длилось, не могло быть завершено, и было случайным.

[Я стоял посреди пустой улицы. Вокруг висела грязно-рыжая тьма с пузырями мёртвых фонарей. Последний раз, подобно иной вселенной, далеко-далеко свернул свои белые кольца ослепительно яркий свет. И исчез. Я видит, как долго до него сквозь грязно-бурую тьму.] [Я двинулся с места. Обретая утерянный ритм, я двинулся на юго-юго-восток — непредвиденно длинным оказался этот многократно пройденный путь.] Сквозь идущего меня мир перетекает как сквозь воронку. [Я не узнаю´ знакомые кварталы, будто одна и та же дорога сделалась другой]. Или я стал другим, как город — каждый раз новый — разрушается и творится тем, какой я сейчас. И вся эта дорога только внутри меня, что, конечно, тоже ба­ нально. А я внутри червя-лабиринта, о котором ещё не знал на первом слое текста. Когда писал: [Я получаю то, на что настроен, как музыкальный инструмент, извлекающий из начального беззвучного пространства всех звуков единственный мой. И все наши действия только действия, настраивающие взгляд. Тем, чему мы приносим жертву. А жертвовать мы можем лишь то, что имеем — собственный взгляд…]. Я и есть червь-лабиринт… Я шёл, но потерял осознание предметов, как в детстве, ещё фрагментарном, или при амнезии. Совсем ничего не знал. Наверное, это и была причина вещей. Сознание возвращалось как точечная ржавчина, кислота, проедающая зеркальный металл. Я не хотел больше фантазий и миражей, но и не мог быть без них. Успел увидеть, пока взгляд не погас, структуру, в которую они сложились, — это был тоннель, как я теперь и предполагал — Червь-Лаби­ ринт, где каждое видение было тоннелем, расходящимся вширь до 360 градусов, а всё возникало и множилось.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

175


ПИЧАХЧИ Когда-то я уже это знал. А сейчас знание, которое было взгляд, втянулось куда-то в глу­ бину мрака, потому что не нашло места быть мной, внутренний ночной город поднялся над ним в истории, которую я пытаюсь рас­ сказать до конца. Есть особый прикол лом тяг пёр кайф улёт Oh торчок драйв глюк писк долб гон в том, чтобы проявлять и скрывать, лессировать прозрачными слоями, составлять текст, который никто никогда не прочтёт, буд­ то на неизвестном языке. ‹…› [В детстве истина была как будто ближе; как будто бы суть вещей была открыта. Потому она забылась, что оказалась неувиденной. Потому она оказалась неувиденной. Я рос. Мечтал и видел сны. И это разбило в осколки волшебное зеркало, как волшебные сказки скрывают сказочность волшебства. Придумать мираж, чтоб оправдать мираж. Становиться и достигать. Но отступить под ударами невидимки. Обнаружиться среди руин эфемерного мира. Брести по пустыне.] Как по ночным холмам волн. Когда мы потеряли ориентиры, пробудились по окрику рулевого, в кромешной тьме шторма под мириадами летающих звёзд, и ожидая удара о неразличимую в черноте косу. Где нас размелет, раскрошит в щепки прибоем. И это смятение, когда в гуле валов, обгоняющих судно, уже чудится рёв бурунов, вслушиваешься и пытаешься различить то, что темнее ночи, — край берега — конец пути, смерть шхуны Vincent, несущейся в никуда по ветру. И вдруг вспышка между горами воды — не знаешь, видел ли её вправду, но вдруг опять… [далёкий-далёкий огонь маяка].

как волшебные сказки скрывают сказочность волшебства.

(Рулевым в ту ночь был я.) Вот и неврастеник. Куда ему деться! Я нагнал его. Он тоже идёт на ZZO, и теперь мы идём почти рядом — неужели нам окажется по пути? Мы не глядим друг на друга. Скрипит под ногами снег. Он скрыл небо ледяными искрами в кругах фонарей. За стоптанными каблуками неврастеника длинные штрихи — он шаркает ногами; куда он идёт, тянутся диковинные следы, как от невиданной птицы. Какие знакомые места — я знаю каждую трещину каждого дома, каждую выбоину дороги, но теперь скрытую снегом, и снег сделал знакомое новым, залепил орнаменты, и оштукатуренная нимфа смотрит по-новому из своей ниши. Фонари расставлены случайно на своих местах, а загробный свет витрин открыл случайность пространств летящих снежинок. Всё впервые, не как было позавчера и много дней назад и все эти годы, все годы. Из которых слагалась жизнь, ставшая случайной сейчас.

176

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПРОГУЛКА ПО ВЕЧЕРНЕМУ ГОРОДУ Прогулка кончилась. Я пришёл. Я свернул в свой переулок — 2320 раз я сворачивал в него, и как всегда случайно, это произошло точно сейчас, 2321-й. Я обернулся. Оставляя свои птичьи следы, неврастеник, или как его там, уходил в пелену. Я проводил его взглядом, пока он не скрылся в закрутившемся вихре. Вихрь внезапно взметнулся вокруг него, поглотил его стремительным вращением ледяных блёсток, пронёсся по ночным улицам, хлопнул дорожным знаком, зашумел, стиснутый дворами, затем сгустился плотной пеленой. Снег повалил хлопьями, так густо, что всё исчезло. Я вошёл в тускло освещённый подъезд, за мной стукнула дверь на ржавой пружине и отсекла меня от снежно клубящейся улицы. Мой путь завершился. Поднявшись по пыльной всегда лестнице, я остановился, повернул замок, лязгнув связкой ключей, приоткрыл дверь и нагнулся, чтобы поднять выпавший из щели клочок бумаги. Я поднял его к глазам и прочёл: «Заходила. Вас не было. Где Вы гуляете по ночам? Анна».

Я свернул в свой переулок — 2320 раз я сворачивал в него

Приложение 1 В начальном тексте другая концовка: [Путь продолжался. Стояла ночная тишина. Вы спали, друзья мои. Все спали]. Колыбельная ‹…› Благословенна Далёкая музыка! Спящие лики она просветлила. Кто зубы сжимая во сне и хрипя Скалился страшно — Вдруг улыбнулся… Улыбкою детскою он улыбнулся Сновиденью волшебному сердце открыв. Но зря поспешил он. Ведь сны так изменчивы эти, В них нет постоянства… И падает, падает в бездну отчаянья Счастья достигший, Чтоб ужас пройдя, Вновь затем наслаждаться Недолговечными этими снами. Нас, сонных, сплотила земля На ней мы лежали холмистой, Кто к свету, кто к мраку, Кто к миру, кто к злобе Спящие лица свои обратив.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

177


ПИЧАХЧИ Воины в латах железных, Торговцы и мудрые старцы, Цари и бродяги — все пали, Сражённые сном, Небо Им колыбельную пело тихонько… ‹…› Приложение 2 После КОЛЫБЕЛЬНОЙ, в завершение рукописи, начальный текст включал содержание. Содержание имело собственное посвящение: «Создателю Бхагавадгиты (не путать с Прабхупадой, отцом кришнаитов), дружески».

Содержание 1.

Йога начинания или принятия решения.

2.

Йога наблюдения мыслей или бормотания.

3.

Йога распознавания или узнавания.

4.

Йога движения и вхождений.

5.

Йога цвета или сознания.

6.

Йога остановки, взгляда или не распознавания.

7.

Йога случайности и любви или йога сейчас.

[Зима 1982]

178


Кирилл Новиков родился в 1981 году в Симферополе. В 2002-м окончил юридический факультет Таврического национального университета им. В. И. Вернадского; в 2007-м — Харьковский региональный институт государственного управления Национальной академии государственного управления. С 2005 года живёт и работает в Харькове. Стихи публиковались в журналах «Харьков — что, где, когда», «ЛАВА», на сайте литературного объединения «Письма на бетонных стенах».

собака и её души куда падать? где низ? несущиеся с большой скоростью пытаются успеть спросить друг друга а как там в той стороне? каждая пытается выбрать место падения при этом куда бы я ни повернулся в меня врезаются сотни душ верно не планировали они встречи с моей тёплой собачьей мордой а в это время дети хозяев вырезают снежинки из бумаги

179


НОВИКОВ (такие памятники растаявшим неизвестным загубленным душам) и клеят их на стёкла окон с внутренней стороны

колени «я как бы не многоугольная но вот довелось мне вчера встретить второго человека в себе» — рассказывала она о том как сидели они с этим вторым человеком в ней внутри неё и беседовали и сидели надо сказать в противоположных углах и сидели на голом холодном полу сидели обхватив руками колени и уткнувшись в колени лицами и этот второй человек рассказывал ей о том как вчера встретил второго человека в себе

как это должно быть тепло и уютно примерно как сделаться маленьким и сидеть на голове у собственного родного доброго дедушки

я слушал её сидя обхватив руками колени

шляпа деда как это прожить всю жизнь в одном городе начать и закончить её в одном городе как это иметь свой собственный дом не тот из которого в шестнадцать лет сбежал а тот из которого не хочется бежать и в семьдесят как это должно быть тепло и уютно примерно как сделаться маленьким и сидеть на голове у собственного родного доброго дедушки под его старой шляпой и выглядывать из-под шляпы время от времени (или в специальное маленькое окошко) не имея никаких опасений

180

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПАКЕТ

пакет

«нет, если я буду выносить тебя в прозрачном пакете, тебя может узнать Нина Петровна из пятой квартиры…»

«всё это следует бросить… всё это нужно скорее бросить…» — бредил 2/2. «наш он или заграничный, но грязный, как будто с земли лопатой его сгребали…» «в обычный пакет этого не спрячешь, надо, чтоб пакет непрозрачным был…» «непрозрачный пакет, непрозрачный пакет…» «вот чем дальше описание от истинных свойств предмета или явления, тем описание интереснее, если речь идёт об искусстве…» — бормотал 2/2. пришёл keD_сорок_баксов. причём пришёл только к 2/2. причём кроме 2/2 его никто и не увидел (кроме зрителей, сидящих в зале). «я был в издательстве запахов…» — сказал keD_сорок_баксов. «ч-ч-чччёёёррртттт, он всё знает…» — еле слышно прошипел 2/2. «в издательстве запахов новый издатель… он издаёт новые запахи…» «ты не видел мой непрозрачный пакет?» — 2/2 протянул руку к собеседнику. keD_сорок_баксов молча взялся двумя руками за голову и замер. у зрителей в зале возникло воспоминание, якобы принадлежащее keD_сорок_баксов. в этом чёрно-белом воспоминании центральной фигурой выступил непрозрачный пакет, который сначала лежал на витрине магазина, затем оказался в руках 2/2, затем в руках keD_сорок_баксов, затем на кухне у старого издателя запахов… впрочем, там он, видимо, и остался… «а может, он ничего и не знает…» «ты не видел мой непрозрачный пакет?» — повторил вопрос 2/2. keD_сорок_баксов ответил: «возьми мой, прозрачный…» «нет, если я буду выносить тебя в прозрачном пакете, тебя может узнать Нина Петровна из пятой квартиры…»

не закрывая штор равновеличие (равноничтожность) человека с богами может возникнуть в глазах того, кто много более велик, нежели боги. наши боги не говорят об этом, поэтому это не кажется важным. и мы закончим так, как велено нам богами, теми, что безвольно созданы нами и живут во временных нас как в шалашах. бесплатно. не закрывая штор. не выходя наружу.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

181


НОВИКОВ

пираты когда начинается тогда и я когда удаляется сам виноват азов маленькое море сгущёнка в чае на завтрак утром зерно получать в колхозе вечером водку на берегу распивать мошка в море реки впадают а некоторые из людей выпадают из моря, отваливаются как клещи насосавшиеся прохладной крови степь у азова — то же море, только глубина — не воды, а ночного неба а мы — пираты крымских степей на стеклянных мопедах

спэйс

в море реки впадают а некоторые из людей выпадают из моря

…и я сказал ему: «передай ей, что я снова рад, что вы снова помирились». он помолчал немного, в трубке было слышно, как он затягивается и сплёвывает. «ты в курилке?» — спросил он. «будь я в курилке, это многое бы объясняло…» — я шлепнул её по жопе, и холодок пробежал где-то в кишках, поскольку мы с ней не были знакомы. трусоват. хоть иногда и решителен. изредка. то, что я разговаривал по телефону, придавало мне уверенности в том, что меня нет здесь, в том, что это не моя рука, в том, что это не я. из коридора доносились звуки разговора. она, оторопев, повернулась всем корпусом ко мне, отвернувшись при этом от ксерокса. я приставил указательный палец к своим губам, давая ей понять, что она просто обязана заткнуться. а она и не думала возмущаться. или кричать. она спокойным голосом сказала ему прямо в трубку: «он водит тебя за нос, Бобёр», — она откуда-то знала его имя. после чего она вновь отвернулась и запела вместе с Бобром: «айв гон сендинг ту аутэ спэйс, ту фа-а-айнд энавэ рэйс».

182

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


СЛОВА

слова мы были тогда мальчишками нашли в сарае у деда коробку в коробке были слова высыпали их на пол некоторые из слов были деревянными некоторые из стекла другие из ватных шариков склеены разные интересные все в пыли глаза наши горели кто-то не глядя схватил из кучи слов первые попавшиеся пять или шесть рассовал по карманам пригодятся остальными словами мы играли все вместе

слова для нас обоих стали одинаковыми и слишком тяжёлыми чтобы носить их в карманах

прошло несколько лет я забыл лицо того кто забрал тогда слова которых мне и сейчас не хватает но узнал его по тому как он молчал глядя вдаль когда мы встретились слова для нас обоих стали одинаковыми и слишком тяжёлыми чтобы носить их в карманах он смотрел на море я тоже молчал

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

183


Александр Мильштейн родился в 1963 году в Харькове. Окончил механико-математический факультет Харьковского государственного (ныне — национального) университета. Книги: сборник новелл «Школа кибернетики» (М., 2002), романы «Серпантин» (М., 2008), «Пиноктико» (Х., 2008), «Контора Кука» (М., 2013), сборник повестей «Кодекс парашютиста» (Х., 2013). Публиковался в «©П» № 5, № 7, № 8, № 10 и № 13, журналах «Звезда», «Нева», «Даугава», «Урал», «Наш», «Зарубежные записки», «Крещатик», «22», Case, «Новый берег», коллективных сборниках «Потяг № 111», «Антология странного рассказа», «Аморалка-2», альманахе «Фигуры речи» и др., в сетевых изданиях TextOnly, «Русский Журнал», «Топос» и пр. В переводе на немецкий — в журнале Der Freund и в газете Süddeutsche Zeitung. Перевёл с немецкого сборник рассказов Ю. Герман «Летний домик, позже» (М., 2009). С 1995 года живёт в Мюнхене.

Эстафета поколений Статья, эссе, или реферат — мы не знаем, как правильнее назвать странный текст, подписанный «Мыкола Снюсь» и впервые опубликованный в 4-м номере за 2012 год харьковского журнала «Ваше здоровье». Наш герой, надо сказать, вообще неплохо зашифровался, а уж тому, кто не видел старую комедию «Снюсь» о переутомившемся работнике ВЦ, и вовсе сложно догадаться, что псевдоним образован из фамилии «Со-сновский». В этой книге, во всяком случае, текст её персонажа не играет никакой роли, и зачем мы вообще вдруг решили выставить на наш лоток этаких матрёшек, мы даже не знаем… Просто так, наверно, for fun. Не будучи уверены, что мы кого-то таким образом способны развлечь даже и «героическими» усилиями — привлекая нечто ещё более лёгкое, чем «вес пера» — пёрышко, так сказать, «вес мухи» нашего героя и одновременно — каламбуря от собственного лица в тамбуре, или уже просто даже на лестнице… «От нашего стола — вашему», let us entertain you, так сказать, а если это покажется вам слишком скучным развлечением, совсем не обязательно читать текст, который мы приведём ниже курсивом (чтобы вам его ещё легче было пропустить — без всякого ущерба, заметим, для всего остального, чем бы оно ни было) целиком.

184


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

с одной стороны, призывать публику побольше есть лимонов и поменьше ржать… а с другой стороны — только и делать, что пытаться вас рассмешить

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Можно догадаться и по первым абзацам, что текст Славика не просто лишён какого бы то ни было смысла, но так и задуман был с самого начала: у нашего милейшего Славика-Славика, совершенно очевидно, не было ни малейшей надежды, что письмо его прирастёт, как это бывает — знакомо всем, кто умеет писать, — «уже в самом процессе», хотя бы каким-нибудь содержанием. Это явно не тот случай. Эта борзопись вообще-то больше даже похожа не на письменную речь, а на устную — на такой раёк-говорок (да, вы правы, конечно, — не слишком отличающийся от забормотов и заеданий нашей, то есть авто-авторской, но мы ведь, при всех наших грехах, всё-таки пишем сейчас не статью в глянцевый журнал о неправильном питании, не так ли. У нас другие заботы, да это и есть у нас раёк, по сути, если хотите, «пересувной» такой театрик-ящик с увеличительными линзами, а что же ещё). Или — чтобы машинальные аналогии не завели нас в ещё более допотопное прошлое, скажем так, «теоретические изыскания» — или «предсказания на кончике пера», если угодно, — нашего Славик-Славика больше всего напоминают бормотание, которым конферансье заполняет паузу между номерами смыслообразующих артистов. Но раз уже всё это происходит на бумаге, статью надо определить, наверно, как непервостатейную журналистику, а если отбросить к чертям собачьим все эти его любимые «каломбуры»… нет, это не «полное говно» — мы этого не говорили, даже продолжая заговариваться, а — вполне себе пристойная халтура без запаха, которую заказывают в последний момент для заполнения по той или иной причине образовавшейся пустоты в сдающемся номере… Нашему герою, по-видимому, представлялось чем-то этаким… оригинальным, представьте себе, да: с одной стороны, призывать публику побольше есть лимонов и поменьше ржать… а с другой стороны — только и делать, что пытаться вас рассмешить — по возможности в каждой строчке, ведь так и кажется, что он писал и слышал ваш смех — во­ображаемый, конечно — после каждой своей реплики, как это бывает за кадром в мыльных операх. А у него это, кстати, и есть — высосанный из пальца мыльный пузырь… А у нас в квартире газ… У нас — ляп то есть, брюзжание, этак можно и слюной всё забрызгать… ну или выдутый — если сомкнуть указательный и большой, окунуть их в мыльную воду, можно выдуть такой после десятой примерно попытки, попробуйте. Не мудрено, что апофеозом детских фокусов и акробатических экивоков становится почти уже оруэлловское раздвоение личности: в конце текста, который представляет собой не что иное, как образцово-показательный документ «фельетонной эпохи», Снюсь-Сосновский, приехавший из русской глубинки… этот гусь-нехрустальный, ну да, и нечего с ним церемониться, — призывает, стало быть, читателя — в конце статьи (раскроем его карты на случай, если, внемля нашему совету, вы пропустите курсив — и правильно сделаете) — предать заб­вению слова, которыми Гессе назвал дух времени, когда бывают востребованы такие — самореферентные — юмористы. Зачем это нам? Ну, возможно, что такое желание — вставить в произведение опус его персонажа — эта старая, как сама литература, идея-фикс появилась у нас примерно по той же причине, что и у редактора «Вашего здоровья»: почему бы — пришло вдруг в голову — нам не использовать некий «нулевой текст о нулевых» из более или менее органичного, или, по крайней мере, органического (ну там «биомеханика» какая-то внутри всё-таки, не путать с бионикой) напол­ нителя — вот оно, это слово. И всё-таки, зачем это нужно нам, в отличие от редактора, хотя бы даже худо-бедно глянцевого и полумедицинского журнала — понять сложнее, конечно… Знаете что, если совсем уже начистоту: мы, признаться, пока вообще не уверены, что мы пишем, а вы, стало быть,

185


МИЛЬШТЕЙН читаете, эту часть жизнеописания Вячеслава Сосновского. Потому что жизнь Славика после возвращения его из Энска в Харьков пока не выглядит в наших глазах, так сказать, содержащей «вещество литературы» и, соответственно, возможности переработки дней и вечеров героя в литературное, прости господи, произведение. Ну как-то вот не вырисовывается пока — что ты тут будешь делать… Хотя и окончательное решение нами тоже ещё не принято, и вот пока суд да дело, раз уж он сам теперь пописывает — наш герой, наш человек, снюсь-гусь, да… пусть сам и заполняет нашу заминку-паузу, скоморох. Или — арлекин, которого он, в свою очередь, упоминает в своём фельетоне… Вместо того чтобы мы тут и пели и плясали от печки, крутили сальто-мортале и хулахупы вводных оборотов, причём всё это точно зная, что эти страницы потом отправятся обратно в печку, потому что изначально были предназначены для растопкиразгонки… для разогрева, в общем, — все эти притопы-литприёмы во языцех, как если бы у нас тут вдруг разом взяли и отключили центральное… отопление. А других оснований оставлять в нашей притче упражнение в пустословии её персонажа, да к тому же снабжать его не меньшим предисловием автора (которое вы так же легко можете пропустить, конечно, сразу перейти то есть к концу курсива — если там что-то есть за ним), по-видимому, нет, вполне достаточно было бы, например, сказав в двух словах, что, дескать, вернувшись в город Х после долгих лет, Сосновский выживает там посредством разного рода подёнщины — в том числе и литературной, то есть сочинения текстов разной степени со-мнительности, которую он всё чаще тематизирует в самих текстах — на то и фельетонная эпоха на дворе, разумеется. Зарабатывает, стало быть, отставной коммивояжёр — написанием статей на любые темы (как один наш с ним общий знакомый и автор совсем неплохой прозы, кстати — давным-давно, ещё в эпоху застоя — диссертациями по любым предметам науки и техники — от теоретической медицины до ядерной физики, правда-правда. Но у того был большой литературный стаж и даже диплом литинститута им. А. М. Горького, со Славиком его поэтому нельзя сравнивать, да он и получал за один такой «дисер» несравнимо больше, конечно, чем Славик-Славик за статью… хотя и времени тратил несколько больше, но всё равно — если поделить-вычислить КПД, окажется, что он у профессионала на порядок больше, чем у самозванца, естественно). Вы только не подумайте, что мы здесь выносим какие-то оконча­ тельные вердикты — ну кто мы такие, чтобы оценивать чужие рефераты… Ну, мы не рефери на ринге, во всяком случае, читающие вслух, чтобы зафиксировать k. o. автора, пусть он хоть и трижды наш герой… И уже точно не «судьи кто» — вне ринга, подсчитывающие очки, — это вот тоже не мы, нет. А кстати… who do you think we are? We are whatever you think about us. Но это тоже цитата, а мы хотели уйти — и вас увести, хотя бы в конце — ещё дальше, чем от каламбуров Славика то есть, — от этой нашей грошовой центонности — пусть хоть три цента, но свои, да? Скажем так: мы некая промежуточная инстанция типа инстаграма, ничего больше — бездушный сервер то есть, стоящий где-то… или даже висящий — в безвоздушном пространстве, и позволяющий аватарам делиться реминисценциями с авторами, и vice versa. И сейчас мы перестанем докучать читателю ещё и перестановками, комбинаторикой, псевдо-риторикой… и вообще — всеми ветхими литературными трюизмами, всеми этими пальцами то есть, мелькаю­щими между фотками, с надетыми на них нафталиновыми куклами «Автора» и «Персонажа»…

186

раз уж он сам теперь пописывает — наш герой, наш человек, снюсьгусь, да… пусть сам и заполняет нашу заминкупаузу, скоморох

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

Шарики-то летают, чё.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

А если ничего, кроме них, у нас в сундучке больше нет — если не полетят оттуда, скажем так, разноцветные бабочки… мы прекратим наше представление — мы опустим шторку, правда. Эта часть, как мы уже сказали, пока что под большим вопросом, но если мы всё-таки будем её писать, то обещаем, по крайней мере, не множить авторов без надобности, более того — вообще не тематизировать дистанцию между нами и Славик-Славиком, мы или сократим её тогда уже до нуля, или совсем уже оторвёмся от всех и вся — вовсю, по полной программе, будем обходиться без шарниров «штернерианства», без всех этих неспортивных комментариев и стёршихся шарикоподшипников, клянёмся. Но здесь уже, раз мы вот так вывели-вышли спросонья на сцену, не заметив, что нас уже нет, возможно, вывалились, ну да, и продолжаем петь-плясать, все эти люди-куклы… ваньки-встаньки… то договорим уже в таком смешанно-смешном виде, почти греческим хором — и это с нашим-то дурным голосом… Ну да, всем колхозом, то есть ещё валяя дурака и несколько смешавшись, проведём всё же черту, подчеркнём: мы в своём произведении не оцениваем Славика, то есть вообще никак, ни его жизнь — как его биографы, ни его публицистику ради куска хлеба насущного… как вообще уже неизвестно даже кто на самом деле. Кто мы такие, эти межеумочные «мы», просочившиеся на эти страницы, и что мы такое, клиент или сервер, или это всё — между нами — связь «клиент-сервер», это неважно, это не нам, а СлавикуСлавику, и не раз, — приходило в голову, это он писал — открытым текстом — в других своих, ещё более показательных, быть может, документах эпохи — в которую полагалось, как известно, всё время смеяться, ну да, ну — «а над кем смеётеся…» Что все подобные «горе-эссеи» похожи на шарики с инертным газом — это его сравнение, его самооценка-двоечка, мы-то как раз от себя через двоеточие: газ, имхо-ихний, всё-таки был веселящий — ну чуточку, самую малость, окей. Он немного набил руку ещё в Энске в выдувании таких пузырей — сочиняя юморески вперемешку с гороскопами, а Харьков просто дал ему более широкий выбор тем и, главное, возможностей для публикаций. Ну просто потому, естественно, что там всё-таки больше, чем в «городе поселкового типа N», органов печати… Да ещё и на двух языках — Снюсь-то наш, дойдя уж и в самом деле до ручки, стал двуязычен, змей. А там и язык до Киева — один, другой — до Днепропетровска, например. И так вот, пописывая туда-сюда, раздваиваясь и — расстраиваясь, конечно, — то там не заплатили, то здесь заплатили — но так, что не хватит и на заплату… Ну да, малоэффективное в смысле заработка, и весьма беспокойное поприще… а что делать? Ещё раз заметим, раз уж тут, в небе нашей небыли, так сказать, мелькнули воздушные шарики, наполненные «самореферентным цайтгайстом» (как те, что не так давно летали над демонстрациями на чужой стороне после выборов — и на каждом было написано: «Нас надули!»), что слово «халтура» мы употребили здесь в совершенно амбивалентном смысле — ну просто «подработка» то есть, а не оценка качества работы. Шарики-то летают, чё. Да и «халтура» в том смысле, что этот текст только потому и возник, что его заказали, а так бы и не возникал совсем никогда… тоже не совсем соответствует истине, мы вот сейчас вспомнили, что о смехе… Славик всерьёз задумался сам по себе и по собственному наитию, бескорыстно то есть, гораздо раньше — когда не смог улыбнуться на таможне.

187


МИЛЬШТЕЙН Когда у него парализовало пятнадцать лицевых мышц — или сколько их участвует в растяжении улыбки… на сундук мертвеца, йо-хо… ну, в общем, задолго до получения «заказухи» от журнала для апрельского номера. Так что всё-таки в каком-то смысле перед вами не статья из старого потускневшего «глянца» — то ли пожелтевшего при этом, то ли желтоватого изначально… а — эссе, представьте. Ну да, эссе. Эссе ведь пишутся, насколько нам известно, чаще, во всяком случае, чем статьи, — по зову сердца, а не желудка. И даже без таких высокопарностей, как эта, можно было бы обойтись, кстати, если бы мы с вами вовремя вспомнили опять-таки греческое происхождение слова: «эссе» — это «опыт». Если же вы, прочитав (что, ещё раз повторим, совершенно необязательно), с нами не согласитесь, ну что ж, не эссеи — так шарики, нет проблем, зато летают где хотят — вот и к нам залетели и пока что не лопнули, ни от смеха, ни от этого его опыта «антихохота» — «…и как воздушные шары, над ним висят…» — ну да, ну да. Нет, значит, дырок, которые Пастернак сравнивал с жанрами, ну или — со стилями… Или наоборот — стили — с классификацией… воздушных шариков, окей… на основании дырок, которые — не позволяют летать, или… негде уже ставить — клеймо, или как-то так, да… Всё-всё, мы умолкаем, а то собственной болтовнёй мы уже, кажется, затмили-забормотали нашего героя, сочинение которого обозвали халтурой, а потом, устыдившись, что ли, превознесли «до небес» — хотя бы и в виде шариков, накачанных веселящим цайтгайстом, забыв, что это всего лишь фигуры речи… Ну увлеклись… Но всё, теперь слово предоставляется нашей креатуре — до сих пор гуляющей по сцене иногда и с текстом, но до сих пор без своего лица, кстати говоря. Такой снеговик-затейник из чёрных букв — катали-мотали, а попрежнему — слеплен он не очень-то убедительно-плотно, согласны. Но передаём ему слово всё-таки. И вы только посмотрите на него — как он сразу ухватился за микрофонную стойку. Ну и хорошо, а то бы улетел ещё, чего доброго, — шариков у него набралось уже достаточное количество — и ниточек, соответственно, в руке то есть, — пока не потерял их все или ещё хуже — не оторвали они его — от земли, и где тогда было бы тело текста, ищи-свищи: клиент, сервер, приём-приём… И последнее: слов, которые Снюсь взял в качестве эпиграфа, в приведённом им источнике мы не нашли. Что и неудивительно, с него, знаете ли, станется…

Нет, значит, дырок, которые Пастернак сравнивал с жанрами, ну или — со стилями…

О физике и метафизике смеха Живы только серьёзные. Дхаммапада

Мне приснилось, что я снова сижу в том НИИ, где в прошлом веке работал наяву. И что меня вызывает к себе начальство и даёт такое техзадание: 1) Вывести на основании методов, разработанных в газовой ди­ намике, уравнения человеческого смеха; 2) С помощью асимптотических методов Боголюбова исследо­ вать систему на устойчивость, учитывая все имеющеися в ней нели­ нейности;

188

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

«От тебя, Коля, требуется срочно сказать что-либо внятное о смехе как о физическом явлении в биологической части системы и сделать выводы об устойчивости всей системы в целом».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

3) Написать к указанному сроку статью в «Вестник машино­ строения» под названием «О физике и о метафизике русского смеха». Начальник отдела «уточнил», увидев смятение на моём лице: «От тебя, Коля, требуется срочно сказать что-либо внятное о смехе как о физическом явлении в биологической части системы и сделать выводы об устойчивости всей системы в целом». Я поплёлся за свой стол, сел и стал думать, или делать вид, что я думаю — я на самом деле сразу понял, что это тупик. Даже оставляя в покое пока что всю эту на хрен «метафизику» — ну какие я мог принести сюда свои хотя бы даже три копейки, а? Ну был у нас в харьковском университете спецкурс «механика живых систем», помню, что специально приезжал его читать некто Р. из Москвы, было такое дело, и зачем-то я об этом рассказал — на свою голову — когда-то шефу, ну дурак. К сожалению, я ничего не смог сейчас из этого курса вспомнить, вообще ничего, и в голове у меня был один курсив, возможно, что и не мой… Хотя логос присущ всем, так что этим-то зачем ещё замора­ чиваться, хватает проблем и без того… И вот, значит, чтобы както «заговорить» хаос и смеющуюся бездну, которая и была настоя­ щим заказчиком исследования, — я уверен, шефа просто выбрали пос­ редником (на мой вопрос, для кого это, он засмеялся и сказал «много будешь знать…»)… Хотя бы для себя самого т. е. — заговорить, как зубы, — я, поборов искушение встать и сбежать навсегда с работы, сидя на рабочем месте, как бы то ни было, не дезертируя в «бизнес», например, как некоторые… взялся, по крайней мере, записывать раз­ бегающиеся мысли: «Отрицательные обратные связи… смеховая физкультура… ну а что, смех смехом, а в систему уравнений наверняка подверстается и какая-нибудь там “виброгимнастика”, скажем, ско­ рее всего, её тоже надо будет включить, раз уж от смеха физические тела “сотрясаются” (подумал я, глянув первое попавшееся на глаза по тегу “смех” — “смехотерапия”), — как частный случай легендарной геронтологии… конструктора самолётных двигателей А. А. Микули­ на…» А способствующая — в силу своего созвучия, по крайней мере — непрерывности аллитераций «гелатология» — это специальная наука о смехе, да-да, есть теперь, значит, и такое, оказывается, век живи — век учись, воистину. Довольно-таки молодая отрасль зна­ ния — моложе геронтологии, но высказавшая уже, как минимум, одно сильное утверждение: что смех якобы старше самого человеческого рода, о как. Да, но при чём тут была «вибротерапия» Микулина… Ах, почему бы и нет… Ну а что, никто же не знает собственных частот этой системы — «Человек», — может быть, как раз «смехо­ вые» и являются собственными, или, там, «биоэффективными» час­ тотами… Только вот я не гелатолог и не геронтолог, а… аллитера­ тор, вот именно, закончивший мехмат, работавший в НИИ, при этом как раз воспоминание о том времени, когда в сферу моей деятельно­ сти входил анализ собственных частот и — соответственно — ус­ тойчивости, более простых, но, по-своему, тоже каверзных гидравли­ ческих систем, — именно этот опыт не давал мне теперь «без цифр в руке», на глазок, этак походя — выносить суждения о системе, ко­ торая уже три миллиона лет, по словам профгелатологов, как ра­ ботает. «Работает — не трогай»… Ну т. е. по их версии — гелатоло­ гов, — смех был уже у предков человека… Хотя я лично не очень в это верю — в три миллиона лет смеха… Ага, вот и гелатологи, кста­ ти говоря, уточняют: предки человека совсем не так громко смея­ лись… Да, кажется, совсем даже беззвучно… ну т. е. это были просто такие частые «выдохи», а это напоминает скорее другие функции

189


МИЛЬШТЕЙН организма, всё-таки более жизненно важные, как бы то ни было, не правда ли… Так что там у вас было, «смех как свободные колебания»… Или как автоколебания… т. е. «стоячие волны», смех как эхо… чего? Да, и ещё: в эту саму по себе гремучую, как метан, смесь «физики и мета-физики» (оба слова написаны чёрным по белому — в техзада­ нии) всё время примешиваются воспоминания о «хохотунчиках», на­ пример, т. е. хорошо известных всем состояниях, которые бывают не у всех, но у некоторых — после употребления психоактивных ве­ ществ. А есть ведь ещё и такие, которым вообще не нужно никаких ве­ ществ, чтобы войти в эти состояния, каждый, наверно, знает та­ ких людей, они часто бывают в зале кинотеатра, этакие «мешки со смешками», кажется, что это и не люди, что они там лежат всегда на сиденьях в темноте и смеются… А мне вспоминаются ещё и две хохо­ тушки с того же мехмата… Были у нас в группе две девицы, которые всегда сидели рядом и громко смеялись без причины, во всяком случае, так это выглядело для посторонних наблюдателей, какими были мы, одногруппники, не говоря уже о бедных преподавателях у доски, кото­ рых поначалу эти взрывы хохота довольно сильно смущали — каж­ дого нового т. е., но потом он, или она, как правило, приходили в себя и выставляли девчонок за дверь. На следующем курсе они в момент начала припадка (слово соскочило сейчас с пера случайно, но я не буду его вымарывать, девицы наши падали со смеху не буквально, а фигу­ рально, но всё равно: интенсивность, регулярность и неотврати­ мость этих приступов делала их похожими на эпилептические) уже сами просились выйти и выбегали так стремительно, как будто им надо было добежать до туалета. Зажимая рты, но смех всё равно из них прорывался. «Резко выдыхаемый при смехе воздух может дости­ гать скорости 120 километров в час», — сообщают вот гелатоло­ ги… ну да, такое трудно удержать в себе ладошкой. Преподаватель недоумённо пожимал плечами, а потом приходил в себя и продолжал произносить несмешные, вроде бы, слова вроде: «тензор», «интеграл», «дивергенция»… Ну их всё что угодно могло ввести в это состояние, хоть «ро­ тор», хоть «дивергенция»… И «тензор», конечно… а уж если у него было имя, скажем — «тензор Римана-Кристоффеля», наших хохоту­ шек было слышно по всему этажу университета. Мы, во всяком слу­ чае, прекрасно слышали их и тогда, когда они выбегали в коридор и за ними захлопывалась тяжёлая дверь аудитории Логунова. И я вот сей­ час думаю, что, может быть, это они виноваты в том, что я с юных лет невзлюбил смех. Да-да, смех как таковой. Мне часто хочется сказать или напи­ сать смеющемуся: «Съешь лимон». Ну не всегда, но в большинстве слу­ чаев, правда. Особенно женский раздражает… Девичий — ещё куда ни шло, ну не все же так ржали — как те две. Нет, мне нравилось, как мно­ гие смеялись в девичестве, но когда они подрастали и становились «зрелыми женщинами», я каждый раз содрогался от ужаса, когда они смеялись… этим своим смехом, правда. Каюсь, но мне казалось, что они все, как бы сказать… что этот смех — он у них один на всех, что ли, я некоторое время называл фено­ мен, помнится, «синдромом Пугачёвой». Может быть, и незаслуженно, кстати, не так часто она и хохочет… Но вы помните, если слыша­ ли, её смех в «Арлекино», от которого хотелось самому кувыркаться и хохотать, как от щекотки… И потом этот смешок Примадонны, от которого сразу становилось как-то холодно, зябко, во всяком слу­ чае, не смешно… Хотя именно он — этот второй пугачёвский — как раз потому, что был не совсем здоровым, я думаю, и оказался зарази­ тельным для женщин, началась даже такая, я бы сказал, эпидемия, ох­ ватившая не всех, но значительную их часть, да.

190

И потом этот смешок Примадонны, от которого сразу становилось как-то холодно, зябко, во всяком случае, не смешно…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

и вот на розовой России, значит: «Женщины с миллиар­да­ ми» — так до Урала, а от Урала — «Женщины с бородами»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

В первую очередь — «уверенных в себе», конечно, «добившихся всего», «властелин», или как сказать — властительниц? — далеко не только дум, нет… Я вот помню, как мой знакомый, известный фото­ граф, хотел привезти одну такую, обладающую большим состоянием и особенно умопомрачительным хохотом, — в Германию, где он тог­ да жил на стипендии, — пригласить её официально от какой-то там бундес-земли как наиболее яркую «представительницу нового рус­ского бизнеса», встретить на лимузине в аэропорту с местными чиновни­ ками, всё как полагается, чин чинарём, чтобы она ни о чём там не по­ дозревала, принимала всё это как должное, а что — она важная птица и есть, а как… И — чтоб она смеялась, смеялась, смеялось… этим сво­ им смехом, и произносила свои монологи — в камеру, ну просто запи­ сать это всё вживую на фоне этих чинных немцев, — по его мнению, это был бы «просто шикарный перформанс, шикарный — лучшее, что может быть сейчас, поверь, это и есть сейчас контемпорери арт, ни­ чего не надо делать больше, просто дать ей слово», — а он человек в этом смысле довольно опытный. Своего рода реди мэйд он, впрочем, так и не осуществил, хотя даму, о которой у нас зашла как-то речь — владелицу газет-парохо­ дов т. е… Не помню уже, по какому поводу я её упомянул в разговоре, кстати… Сейчас, в тексте, помню — из-за её смеха… А в разговоре, кажется, просто случайно, рассказывая о своём недавнем тогда ещё совсем прошлом, а фотограф, увидев её потом в телевизоре, так ожи­ вился, что сделал фотосессию, да ещё и видео, но не в Германии — он сам совершил рейд, не поленился — в родной городок дамы, где пробыл неделю как бы придворным фотографом, увековечивая даму, что-то он мне потом показывал: как она прыгает в чёрную воду, например, хохоча, в крещенский мороз, не совсем голая т. е… Ещё она там — в его видео — скакала на лошади амазонкой, прыгала в проруби вот именно и «строила» на своём подворье «души», хотя тут точнее — «тела» — обслугу, надо бы сказать, около ямы-канавы (соблюдая приличия — как бы играя ими в тетрис, отдавая команды…), дама эта, кстати, стро­ ила и церкви… да и сейчас строит — дай бог ей здоровья, это великая женщина… После показанной фотографом в Берлине выставки (саму даму выманить немцам к себе не удалось, нет, ну что-то она почув­ ствовала в этом приглашении, видимо, подвох-засаду, — кстати, не­ много зная, скажем так, эту удивительную женщину, я был искреннее рад, что она не дала фотографу заманить себя в фотоловушку, иначе я, опять же, немного зная её… эмоциональность, беспокоился бы о здо­ ровье фотохудожника, вы меня понимаете… и не то чтобы она была права при этом — я вообще против любого насилия, и особенно — по отношению к художникам, потому, что «художника легко обидеть», конечно. Да выставка и без присутствия на ней дамы удалась на славу, была хорошо посещаема и даже как-то расширила — как писали по­ том (мне рассказывал фотограф) немецкие газеты — представления немцев о русской природе и — о русской женщине. В одной газете вскоре после выставки, например, была опублико­ вана карта «мира как представлений о нём нас, немцев», где на каждой крупной стране было что-нибудь да нарисовано и/или написано — и вот на розовой России, значит: «Женщины с миллиардами» — так до Урала, а от Урала — «Женщины с бородами» почему-то, хотя там уже — за Уралом т. е. — это вряд ли было влияние берлинской выстав­ ки фотографа, это было что-то другое, нам непонятное, немецкая юморина или просто оксюморон, может быть, какой-то их с боро­ дой. В общем, я рад, что «визит дамы» — которым фотограф хотел украсить свою ретроспективу — не состоялся… но я об этом уже

191


МИЛЬШТЕЙН сказал, и вообще… я вроде бы как отвлёкся, сорри, мне давно уже пора было вернуться к моим баранам. Однако нет худа без добра, что-то я проговорил тем временем всё-таки, да и тема моего доклада такова, что, сколько от неё ни уворачивайся, всё равно она, как та худóба, к тебе повернётся другим боком — не физикой, так метафизикой — смеха, да… Если вы, конечно, ещё читаете эти каракули… Каракуль, кстати, это шерсть ещё не родившегося ягнёнка, да, это ужас, а вы не носúте… и не носитесь… с этими вашими шубами — на вешалке висеть… Так что там, если мы ещё в теме, физика, метафизика… Ну разве что ещё мета-химия… «Химия и жизнь», ну да, у фотографа была такая серия, с таким назва­ нием, хотя она так много кочевала по всему миру — как та отара, ну да, по музеям и выставочным залам т. е., успела сменить несколько названий — может быть, на разных языках разные словосочетания звучат лучше или хуже, «Физика и смерть», например, я не знаю, я не полиглот и даже не политолог-аллюзионист, к сожалению, а — всегонавсего аллитератор. Я помню, может быть, и не все… названия (в переводе на русский): «Соляной раствор», «Сток — исток», «Исток мира»… Снимки были сделаны аналоговой и вообще древней камерой — с треножником, такой станок — станины-пластины, ну и пласты — коллективного бессознательного-безответственного. Это где-то во внутреннем Донбассе — там вокруг этого места выстроена, говорят, устойчивая мифология. Есть такая вера у людей т. е., что солоноватая жидкость, те­ кущая из трубы тамошнего химкомбината, обладает целительным воздействием. Жидкость течёт из трубы уже очень давно, и там, где она выте­ кает, образовалось озерцо, «ставок», в общем, куда и приезжают со­ вершать омовения со всей округи, а может, и более отдалённых угол­ ков страны-краины. И вот эти народные омовения фотограф запечатлел, получи­ лись серо-белые отпечатки, без преувеличения, эпической мощи: ог­ ромные лифы-купола, трусы-парашюты, тела-облака, панамы-кана­ лы… Нет, я не смеюсь, упаси бог, и, глядя на них, никто не смеет сме­ яться, а впадает в некую задумчивость, да? Я вот к чему — всё это сейчас подведу: я давеча машинально подумал об этой серии, когда смотрел фильм «Мишень». Аналогию, наверно, не нужно долго объяснять, во всяком случае, тому, кто видел фильм, фотографии я уже кое-как прояснил, по край­ ней мере, их штудиум… В фильме мифология несколько другая, но по­ хожая, а если прибавить к «Соляному раствору» ещё сколько-то унций «Соляриса»… ну т. е. не «Соляриса», а «Сталкера», конечно, это была оговорка, инерция потока — аллитераций, издержки производства бывают всюду, вот именно, — то получится «Мишень». Только из Вселенной вытекла на Землю и скопилась в одном мес­ те, что называется, raw energy, а не солёная жидкость из трубы хим­ комбината. Но вся Россия «сидит на трубе» — и в этом недалёком бу­ дущем, ещё прочнее, чем в настоящем т. е., на энергоносителях и про­ чих «недрах Земли». Максим Суханов играет «царя горы», но не Годунова, а — «минист­ ра недр», дарит жене кусочки стратегического вещества для её серё­ жек, которые стоят, как космические корабли, но не будем откло­ няться больше от темы ни влево, ни вправо: там есть, стало быть, такой как бы и физический объект — «мишень», — который в этой наполовину китайской уже или ещё России становится одновременно и мета-физическим (слово ведь «метафизика» изначально означало то, что «за физикой», да? Ну вот и здесь буквально — это то, что воз­ никло «после физики»).

192

огромные лифы-купола, трусыпарашюты, тела-облака, панамыканалы…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

ну в таком вот диапазоне примерно, со всеми этими смехачами, старикамисатириками, обэриутами, да и вообще с половиной мировой литературы

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Оставшаяся от СССР ловушка космических частиц — покрытый специальным материалом кусок плоскогорья — плато, ну что ли, на Алтае, в общем, такая «Зона», короче говоря, оставленная на обочи­ не — окраине Китая, да, на этот раз не инопланетянами, а — совет­ скими учёными-астрофизиками. Ну вот, и плюс оставшаяся от коммунизма электрификация всей страны — до самых до окраин, плюс ко всему — крепкая вера в наро­ де — как в «Источник жизни» на Донбассе т. е., запечатлённый фото­ графом, — что зона исцеляет от всех болезней. Ну т. е. тут ещё она омолаживает попутно и вообще — останавливает процессы старе­ ния. Те, кто «могут себе это позволить», летят на Алтай и «прохо­ дят сеанс», т. е. просто сидят там несколько времени прямо в улови­ теле. Там не только плато с покрытием входит в комплекс «Мишень», но ещё и бункер, инфраструктура сохранилась т. е. частично. После чего — как их и предупреждал парнишка-сталкер — персо­ нажи «Мишени» начинают смеяться. Безудержно, по любому поводу, точь-в-точь, как «торчки». Естественно, эти кадры напомнили и галлюциногенный «хохо­ тунчик» и — мне лично — хохотушек из моей группы, на которых так действовала матфизика, матанализ, или я не знаю, что это могло быть, потому что я не гелатолог. И как бывший механик «смехмата» тоже больше ничего не могу вам доложить, друзья мои, тут скорее филолог бы пригодился, хотя и он — не уверен, что справился бы. Особенно в рамках одной статьи — у меня вот, например, от пло­ хого сочетания физики и метафизики — со смехом, передо мной т. е… и вправду мелькает уже что-то и вовсе несусветное — ни уравнения­ ми описать, ни с письмом уравнять… как будто это техзадание на самом деле и не тех и не этих… — нечто простирающееся т. е. — да так, примерно, от «Имени розы» с вложенным в неё трактатом Арис­ тотеля (мол, «из всех живых существ только человеку…») вплоть до какой-нибудь там «йоги смеха» — ну в таком вот диапазоне пример­ но, со всеми этими смехачами, стариками-сатириками, обэриутами, да и вообще с половиной мировой литературы — в таком примерно промежутке — в придачу к уравнениям т. е., такие т. е. должны быть тогда уже приложения, по идее, таблицы-словари… даже редуцируя которые до утилит, кажется, что обнимаешь необъятное, испыты­ ваешь океаническое чувство. Есть же много предупреждений в самом языке по поводу смеха, не мне вам говорить, да, «много смеёшься — потом будешь много пла­ кать», «хорошо смеётся тот, кто смеётся последним» — вот первое, что приходит на ум, да. Что плохо согласуется, скажете, с IQ, завися­ щим от скорости понимания анекдота… Ну и ладно, я, как уже сказал… да вы и сами успели заметить — не филолог, последним, так последним, мне вообще больше нравится, как бы это сказать… Внутренний смех? Ну да. Особенно женский. Так ведь было, по словам гелатологов, и у наших предков, а это что-то да значит — беззвучный смех нашей общей праматери, не правда ли… Тогда как громкий неизбежно вызывает у меня желание покинуть зал, или если я не в кинотеатре, всё равно вызывает весьма неприят­ ные ассоциации, уже полностью, впрочем, описанные, см. выше. Может быть, ещё и потому, что я, как бы это сказать… продукт эпохи распада… и одновременно — кризиса, по крайней мере, в моём кругу, образа мышления шестидесятников — на месте которого ни­ чего так и не выросло, увы. Впрочем, это всё пустые слова, я знаю, что вы скажете: есть шестидесятники, родившихся и в восьмидесятые, и в девяностые… Не хочется говорить совсем уже банальные вещи, мои хорошие, но всё

193


МИЛЬШТЕЙН может быть, т. е. сразу много факторов — могли повлиять на ста­ новление этой моей смехофобии. Ну вот — теперь о главном. Всё предыдущее было написано мной только потому, что шеф от меня требовал ко всему ещё и статью по результатам исследования (у них там свои проблемы — отчёт­ ность, статистика публикаций и т. п.), а если бы я изложил здесь только лишь голую суть своего открытия, на статью это бы не по­ тянуло точно, просто по объёму, ну понятно, простите. Этот феномен поведения системы — «Торонтский смех» — представляет собой специальное и очень редкое решение нелинейных уравнений, найти его с помощью аналитических методов (с помощью, скажем, метода малого параметра, как я это делаю в иных случаях) невозможно. Но я всё-таки почти предсказал феномен когда-то давно теоре­ тически, «на кончике пера» (фигурально выражаясь — а так я тогда просто произнёс это вслух в курилке, — поэтому, думаю, шеф и дал мне теперь такое задание — вспомнив наш давний разговор). А потом уже это явление было и зарегистрировано-подтверж­ дено — опытным путём, — когда на Родни Ховарда — проповедникапятидесятника — в городе Торонто, да, напал нечеловеческий хохот. Совершенно беспричинный. Во время работы. Заразительный: люди, заражаясь от него, ржали часами до упаду — в прямом смысле, падая т. е., продолжали хохотать. Да вы и сами наверняка видели эти кадры: проповедник касается своего прихожанина, тот валится на пол и начинает дико смеяться, а за ним и другой, третий, сотый — дёргаясь и «умирая от смеха», пря­ мо на полу церкви, да, тут уже и впрямь нелегко отделаться от ассо­ циации с эпилепсией — или аналогии с ударами электрическим током, который как будто подведён под пол. Хотя на самом деле ток бьёт их сверху: проповедник Родни Хо­ вард открыто признавался потом СМИ, что в Торонто он случайно подключился к «Электрической Сети Небес». Над Канадой небо сине, конечно… но я думаю, он мог втихую ещё и съездить на машине куда-то туда — к «мишени», например, или просто что-то принять, чтобы далеко не ходить, — легко. Как бы то ни было: теперь его единственное желание — это под­ ключить других, и в итоге — всех. Т. е. нас с вами, всех нас — и вот тогда-то, уверен, и настанет капец, что есть власть тьмы плюс полная «электрификация». Последнее время эти программы с гогочущими в церкви людьми показывают по всем каналам харьковского телевидения — с чего бы, а? Показывают отнюдь не в критическом ракурсе: проповедники получают эфирное время после этого для своих обращений к зрите­ лям и т. д. Как уж тут не резонёрствовать… об опасностях смехоре­ зонанса в системе… Но я всё это уже изложил, как мог, закругляюсь. Мой текст можно было бы назвать, наверно, «фельетонным эпохé» (в смысле феноменологии), но это было бы слишком пафосно и совсем уже, скажете вы, курам на смех: «философствующий аллите­ ратор» — это даже не играющий слогами филозоф-дадаист-хайдеггер, это совсем уже смешно, согласен… И всё же, несмотря на то, что эти мои итерации аллитераций покажутся кому-то совершенно лишён­ ными содержания, всё-таки, всё-таки… по-моему, этот мой, по сути, омен… несмотря на мешанину ноуменов и проч., весь этот мэш-ап т. е., «имеет право», как говорили у нас в НИИ. Потому что это «тоже вариант», говоря на том же языке, выхода из «фельетонной эпохи», «если угодно». Не только ради красного словца, между прочим, — ведь и сам денотат всем уже осточертел не меньше, чем замусоленное словосочетание из «Игры стеклянных бус» Г. Гессе.

194

и вот тогдато, уверен, и настанет капец, что есть власть тьмы плюс полная «электрифика­ ция»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

«Ну, как тебе объяснить… ну вот сегодня весь день нас учили вместо“не пизди” говорить “потрясающе”».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Славик, надо сказать, сомневался, что сделать двести гривен «из воздуха» удастся в этот раз — потому и позволил себе стиль «раззудись плечо», как он это называл, совсем уже в радикальном его изводе… ещё и потому, что он всё-таки был не уверен, что Вадим — Вадим Потапов, редактор журнала «Y. H.» — давая ему такое задание — наяву, а не во сне, как он обыграл это в тексте… Что Вадим, стало быть — не шутит. Славик-Славик даже два раза переспросил, когда тот диктовал ему «техзадание», ну то есть тему, по телефону, а потом хотел было ещё спросить, где он берёт такую траву… но не спросил — это было бы, во-первых, панибратством (ну пили они пару раз с Вадимом коньяк, ну и что, не на брудершафт же), кроме того, этот вопрос с восклицательным знаком… стал уже таким частым — столько раз его повторяли и в социальных сетях, и вокруг — примерно с такой же частотой, как раньше, подумал Славик, «кино и немцы», например, да… смысл то есть немного разный, амплитуда голоса… но частота примерно та же, факт. Хотя «кино и немцы» восклицали преимущественно девушки, а это «как бы спрашивали» — независимо от пола, кажется, хотя девушки, возможно, и тут лидировали всё-таки — они вообще ведь больше любят восклицать, выказывать удивление, часто показное… ну, может быть. Ну то есть и раньше это были не все знакомые Славику фемины — а только те, что поприличнее, ну да, пользовавшиеся эвфемизмами. Но так или иначе вспомнив тех девушек — которые теперь уже были молодыми бабушками в прямом смысле, наверно… герой наш (который и сам мог бы уже быть дедушкой) вспомнил заодно и старый анекдот. Молодая женщина встречает подругу в метро, впервые, после нескольких лет, и — та ей сообщает, как пулемёт: вышла замуж, красавец-бизнесмен-однолюб, ни на кого не смотрит, родился ребёнок — мальчик-красавчик-вундеркинд, дом — полная чаша, дача-три-этажа в часе езды и прямо на озере и т. д. — на каждую новость подружка её кивает головой и восклицает: «Потрясающе!» — в конце концов счаст­ ливица вспоминает, что у той тоже за это время какая-то была своя жизнь, наверно, всё-таки… спрашивает, ну а ты-то как сама, та отвечает: «А я пошла в школу хороших манер — для будущих невест», — отчего счастливица становится немного задумчивой… а на её вопрос: «И что же вы там учите?» — подруга говорит: «Да разные темы у нас… например, эвфемизмы». — «А что это?» — «Ну, как тебе объяснить… ну вот сегодня весь день нас учили вместо “не пизди” говорить “потрясающе”». Перечитав часть наших, скажем так, стенограмм, мы подумали, что эта книга может быть интересна тому, кто всё это и так знает — то есть видел, пережил, имеет свой собственный опыт… Кто жил тогда, а вовсе не тому, кто тогда ещё не родился, скажем так, или был совсем маленьким и ничего не запомнил… Ну вот у нас, по крайней мере, такое почему-то ощущение возникло — когда мы попытались себя поставить на ваше место, поэтому в этой части — сколько бы её там ни было, — а нам сейчас кажется, что она будет небольшая, ещё и потому — нам опять-таки кажется… что в ней будет меньше описаний — только квинтэссенция. Как говорится, «кто служил, тот не забудет, кто не служил, тот ещё будет». Так что никому не надо подробно, выходит так, всё это пережёвывать. Такая поговорка была у служивых, ну да, бессмысленная прибаутка, кстати говоря, потому что Славик вот наш, к примеру, не служил — отделался лёгким испугом… и трудно представить нам его

195


МИЛЬШТЕЙН и впредь… хоть с берданкой, хоть с калашом, хоть с бластером в калошах, whatever… только в порядке уже полного бреда… с гранатой разве что — да и то она была учебной (но всё равно: не забегаем, бросаем только по команде). Поэтому, раз уж тут у нас возникла на повестке эта тема — военно-полевая, так сказать, кухня, посреди фельетонной эпохи, да в украинской степи… То подробности уже точно не нужны, кто служил — тот… и т. д., и далее по списку. Да-да, мы, видя вслед за Славиком сейчас — его же фигурку в форме солдатика (в университетском лагере — хотя на фотографии, о которой речь подробнее пойдёт чуть ниже, он себя как раз и не нашёл… но не забегаем, нет, идём в ногу с нашей, пусть и хромой, но хронотопой), сильно сомневаемся в возможности серьёзно говорить здесь на военно-техническую тему — и надо сказать, что тут уже — совпадая в своём мнении с высоким военным начальством. Когда эти самые студенты в солдатской шкуре (без пяти минут офицеры, между прочим, — после лагерей все получили звания лейтенантов запаса, влючая Славика-Славика) из брезентовых палаток, которые стояли на берегу мутного Азовского моря, перебрались за трое суток — в этаком, уже точно никуда не спешащем, товарно-артиллерийском эшелоне (товарная часть — это где студенты спали на дощатых полатях, лёжа там плотно — чтобы поместиться, как сельди иваси в бочках, или как, не дай бог, пушечное мясо — солонина, ну да… чередовались с просторными открытыми платформами — с пушечными, вот именно, лафетами… ну и — самими пушками, разумеется), в деревню Башкировку — что уже непосредственно под Харьковом, и они должны были провести там ещё, как минимум, две недели, но уже не самостоятельно — то есть не так, как было на Азове, где они были под командованием только «своих», то есть не совсем настоящих, а университет­ских — полковников, с военной кафедры… ну и оборотней-сержантов, о которых тоже чуть ниже. Но на второй день их пребывания в реальной части туда приехала — на их счастье — какая-то комиссия из Москвы, и кто-то из студентов в зелёном… попался начальству на глаза, а потом ещё несколько таких же нелепых сущностей — и от этого зрелища заезжий генерал сначала тихо ужаснулся, а потом закричал, весь красный от гнева: «Что это за карикатуры на род человеческий! . . » В общем, в результате им всем было приказано срочно собраться, выйти строем, и первой же электричкой все эти креатуры военной кафедры без исключения были отправлены в Харьков, так что самый хардкор в духе «ю ин зе ами нау» они даже и не испытали, хотя на море тоже были свои прелести, конечно, но всё-таки с реальной военной зоной это было не сравнимо, не… Мы обещали без подробностей и выполняем обещанное, просто скажем так, что одного взгляда в реальную казарму Славику хватило, чтобы не забыть это — на всю жизнь, это правда. На море — это была ерунда, палатки, котомки, котелки… Несмотря на то, что на море, скажем, они все почти переболели дизентерией, или, по крайней мере, инфекционным колитом — с высокой температурой, поносом и пребыванием в том же дизбараке, где были и подтверждённые анализами кала дизентерийщики, и неподтвержённые, но подверженные тем же симптомам… и откуда — из «лазарета» — они все, независимо от диагноза, тем не менее должны были являться на площадку в момент принятия присяги — текст каковой, по понятной причине, многие из них читали гораздо быстрее, чем в детстве «на дворе трава…», после чего дизентерийщики вели себя внешне чем-то похоже и на дезертиров — добормотав текст присяги, подбегали к столику, бросали на него папку с текстом… присяги, и с калашниковым наперевес (присягу надо было принимать то есть непременно с автоматом на груди) — бежали стремглав и скрывались

196

военно-полевая, так сказать, кухня, посреди фельетонной эпохи, да в украинской степи…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

Ну да, это была та ещё армия спасения — от армии, естественно

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

вприсядку, казалось, уже навсегда в ближайших кустах какого-то южного чертополоха. От этого зрелища, как университетские, так и приглашённые на присягу — строевые офицеры части то есть — с трудом сдерживали хохот, несмотря на гимн Советского Союза и вообще — серьёзность минуты. Ну да, это была та ещё армия спасения — от армии, естественно; став офицером, никто из них при этом ни разу даже не выстрелил из орудия, представьте себе эту боеготовность… А сама формулировка сейчас напомнила что-то… кажется, из «Игры в классики», хотя там это тоже, возможно, цитата: «Нам нужен бог, что освободит нас от бога», — ну да, а если учесть, что артиллерия — бог войны… Но снова мы забегаем, так не годится — сразу видно отстутствие строевой подготовки… И как же вы хотите, чтобы мы сохраняли дистанцию, а? Ну или мы хотим, сами, так сáмо, окей, всё, отставить разговорчики, воки-токи в строю. Да что там не выстрелили — большинство из них даже не увидело ни разу, как стреляют орудия (только несколько — пять-шесть из шестидесяти, избранных, непонятно, по какому принципу, свозили ночью на полигон, и там они издали увидели плюющие в небо зенитки — ночью, трассирующими снарядами, это было красиво… наверно — наверняка), и Славик не видел, и даже более того — Славик-Славик проболел-пропустил стрельбища из простого табельного оружия. Подполковник Гусев пытался исправить этот пробел в биографии нашего героя (впрочем, не совсем пробел — у всех были стрельбы тогда на уроках НВП в средней школе, и у Славика, естественно, — стрелял по мишеням-теням из автомата, да, лёжа в каком-то туннеле), но безуспешно. В школе Славик стрелял только из калашникова, а вот из пистолета Макарова или Стечкина… или из гранатомёта — так и не удосужился, да и не метнул — ни разу — просто даже старую добрую ручную гранату, зато потом однажды… когда ему не отдавали деньги, а других денег у него совсем уже не было… да, было такое дело — гдето взял учебную гранату, просто такую крашеную болвано-лимонку, и, придя в офис, пригрозил кинуть ею — в намеревавшегося кинуть его — Славика-Славика то есть, не очень-то великого… ну одного такого харьковского комбинатора, да. Немного опасаясь, что тот отличит даже на расстоянии муляж, или не поверит в его мухляж… но, как ни странно, комбинатор поверил — побледнел, позвонил, принесли зелёные, Славик, не спуская палец с «сорванной чеки», взял и не то чтобы откланялся… но почемуто кивнул, причём так, что комбинатору в этот момент почудилось, что кивнул Славик кому-то за его спиной — кабинет был большой, и он закричал «нет!», так что Славик даже и не понял — подумал, что тот передумал то есть, хотел уже подойти вплотную к столу и использовать «лимонку» иначе — она была не такой тяжёлой, как настоящая, но вполне… Но тут комбинатор резко обернулся, увидел, что за спиной у него никто не стоит, успокоился, и сказал, что он бы и так отдал эти деньги, не стоило «так рисковать жизнями людей». А подполковник Гусев ворвался в лазарет внезапно и успел засечь взгляд Славика — до того, как тот перевёл взгляд с потолка, увидев подполковника. И вот что-то совершенно невозможное в этом взгляде для военного человека… глубоко возмутило подполковника Гусева, это точно. — А этот кайфует! — вскричал он. — Его товарищи, блядь, там гранаты бросают, из пистолетов, блядь, стреляют, — это прозвучало — без преувеличения — так, как будто боевые товарищи Славика в это время отстреливались от врага из пистолетов в сорок первом, потому что у их автоматов закончились патроны, — а этот разлёгся тут, блядь,

197


МИЛЬШТЕЙН и кайфует, сибарит, блядь! . . Чтобы через полчаса был, блядь, в строю, блядь! И он не шутил, нет, Славик — несмотря на температуру под сорок — был в мгновение ока выписан из дизбарака и поплёлся в палатку, стоявшую на берегу Азовского моря, со своим матрасом — они ложились там в этот лазарет со своим, а так же и выписывались, тюфяки не сжигали то есть, всё-таки не тиф… Вот, и он навсегда это запомнил — дорогу в серых дюнах длиною, казалось, во всю его короткую тогда ещё совсем, но всё-таки жизнь, ну да, пыль, как-то странно-сильно клубившуюся со всех сторон, как будто за ним по пятам шёл смерч или смерш — он бредил, но пыль и вправду поднялась где-то там столбом — ещё до того, как он упал на землю… матрас выскользнул из рук, расстелился… и наш тюфяк шлёпнулся на него всё-таки — на матрас, а не в грязь непосредственно, и там отключился на какое-то время… и вроде бы мимо него прошёл — и не раз — всё тот же Гусев, по кругу, по кругу… а может, это были разные подполковники или даже целый их под-полк, а потом, проснувшись, Славик-Славик продолжил путь курсом молодого бойца и дошёл всё-таки до палаток — а там уже, на берегу, во время вечернего купания, что ли… да-да, они купались, строем заходя в море, по команде снимали трусы — строем, это было немного смешно… и в море он ожил, да. Море — источник жизни и соляной раствор, Азовское — не Чёрное, беспонтовый понт… но всё равно… не из трубы же, по крайней мере, натекло, так что и дело их было — не совсем труба… То есть ничего такого по-настоящему военного там не было… И всё же, «выйдя на гражданку», то есть уже в Харькове, он в какой-то момент… Ну да, конечно — как раз таки 8 марта, — он, хоть и не будучи злопамятным, по природе своей, человеком, если вы успели заметить, однажды, выпив, что ли, лишнего, припомнил Гусеву это его «чтобы был в строю, блядь». Позвонил ему домой, подполковник и старший преподаватель университета взял трубку, и Славик сказал: «Поздравляю вас с 8 марта!» Гусев от неожиданности… вполне так мило-приветливо — бархатным голоском, который Славик раньше не слышал, естественно, но узнал: «Спаси-и-ибо… Но почему же меня — с восьмым?..» — «Да потому что вы — блядь». — «Кто это говорит?!!» — «Это все говорят», — сказал Славик-Славик и повесил трубку, которую он прикрывал, как это делали в фильмах, платком. Вы спрашиваете, откуда он мог достать номер домашнего телефона подполковника? А, ну дал в обмен на решение какой-то задачки кто-то из закорешившихся с подполковником в лагерях на почве бухалова «сержантов», то есть студентов, которые ранее служили в армии — до учёбы в университете то есть, ну да, служивые люди понимают друг друга, как рыбак рыбака… и в лагерях они были совсем в другом положении — как бы «дедов» таких, да, командовали то есть всеми остальными — у кого ещё вчера списывали всё абсолютно и благодаря кому — ботаникам-очкарикам то есть — они и дотянули, собственно… до дипломов. Это было поразительно на самом деле: быстрота и глубина метаморфоз, которые способны происходить с человеческим существом… С одной стороны — вечная тема, банальный сюжет, не стоящий выеденного… С другой стороны — это так поразило согруппников Славика… у них же не психологический был факультет, и эти не юннаты, но ботаники, значит, впервые здесь — в лагерях — узнали эти новые для них сведения — о человеке… что послужило, надо сказать, темой двух-трёх сочинений на одну и ту же — лагерную — тему, да и не только сочинений — также и убийств — фантазийных, правда, к счастью, да.

198

Море — источник жизни и соляной раствор, Азовское — не Чёрное, беспонтовый понт…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

Покажи еврея, а?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Стасик К., скажем, обещал — тому же Славику, уговаривавшему его выкинуть всё это из головы, — что убьёт по возвращении в Харьков их «сержанта» Игоря М., в прямом смысле — кухонным то есть ножом. Но этот и другие кровавые планы, зревшие в головах некоторых домашних мальчиков, слава богу, не были осуществлены — ни один, то есть разве что на бумаге, да и то вряд ли… Даже в рассказе то есть, который довелось прочесть — точнее, услышать от автора, читавшего свой рассказ вслух Славику, — убий­ ства тоже не было, и все оставились живы, да. Марик С. показывал Славику через много лет при встрече — затащив к себе в гости — небольшой рассказ под названием «Лагерь», который он посылал в журнал «Юность» и получил оттуда «прекрасный», как он сказал, отзыв. Да он, чтобы не быть голословным, нашёл у себя в ящике и зачитал Славику это письмо — из «Юности»: «…очень понравился ваш военный рассказ с южнорусской чертовщинкой и остроумными пара­ фразами “Обломова”. Мы бы рады были его напечатать в нашем журнале, но… к сожалению, портфель наш полон на четыре года вперёд». Рассказ Марика С. Славик забыл, за исключением, пожалуй, эпизода, которому и сам стал там свидетелем (что подтверждает отчасти всё-таки приведённую выше поговорку «кто служил, тот не забудет…» и, как нам кажется, правильность нашего решения — опускать подробности: стало быть, когда они копали траншею… нет, даже не от забора, никакого забора там не было — чисто степь вокруг да степь, пустыня гоби, по сути… назначение бесконечной траншеи было тайной то есть — а скорее всего, его вообще не было, ну просто надо было их чем-то занять, и всё, — чтобы жизнь малиной не казалась, ну понятно, в общем, чтоб запомнили на всю жизнь — Славик и запомнил, причём в памяти это вообще выглядело как-то эпически, ну да, как будто они там копали себе братскую могилу перед расстрелом — ну а зачем ещё эта траншея, «мор-канал», такой там у них был южнорусский чёрный юморок… Хотя реальность была намного менее страшной, но гораздо более подробно-неприятной, чем мгновенная смерть и квинт­ эссенция. И вот к ним туда подкатил вдруг в облаке пыли «газик», из него вышел маленький пьяный полковник-подполковник — не их, нет, из строевых, с позволения сказать, частей… он подошёл — сильно шатаясь и болтая частями тела — к Марику, который опёрся о лопату — подпёр подбородок древком и не отдал честь, но пьяный вдрызг полковник это даже не заметил, он подошёл к Марику совсем близко и сказал, подмигнув, как такой алкаш дядь Коль возле твоего подъезда: «Слышь… мне сказали, что у вас евреи есть… Ты не можешь мне показать, кто… Ну понимаешь, я никогда не видел… Покажи еврея, а?» — и полковник захихикал и снова подмигнул Марику, а потом и Славику — который стоял рядом и всё слышал. «Ну я, — сказал Марик, — я еврей». — «Та не пизди!» — сказал подполковник и захохотал так, что начал сползать на землю, схватившись за живот… и два подоспевших его адьютанта-денщика подхватили с двух сторон и повели к бобику«газику», а полковник продолжал икать-хохотать и повторять что-то вроде: «Во юмористы… Я, говорит, еврей…» — а потом уже что-то совсем нечленораздельное. Славик помнил, как адьютанты «паковали» его превосходитель­ ство, сажая в бобик, казалось, что они и впрямь его сложили-свернули, такая кукла — надувной полковник-подполковник, как бывают надувные танки-пушки, и вообще, всё — для победы и для обмана противника… Но тогда ещё такого не было — это уже сейчас, в другой стране и на другой планете… Славик видел это в какой-то передаче:

199


МИЛЬШТЕЙН есть надувные войска, так точно — размер один к одному, цвет — тот же хаки, с воздуха уж точно не отличишь, да хоть из безвоздушного пространства смотри на них, супутник-шпион-супостат не отличит. Но в то — советское — время… такого, может, и не было… но подполковники — надувные — уже были, по крайней мере, именно так это запомнилось — что маленького подполковника сдули, как надувной матрас, — он издавал при этом, выпуская воздух, разнообразные звуки и возгласы, работала вся биодинамика-физика, в том числе и смеха, ну да, как будто они его щекотали… после чего — когда его погрузили в бобик — бобик мгновенно исчез в облаке пыли, и после немой сцены «сержанты» пришли в себя и снова начали командовать-распоряжаться, а прочие «рядовые» продолжили долбить лопатами обожжённый солнцем глиняный ландшафт. Славик смутно припоминал, что в рассказе Марика подполковник, с одной стороны, представал хтоническим существом — выросшим из-под рыжей глины-земли, а не привезённым на «газике»… А с другой — там было сравнение подполковника с внутренностями, выпавшими наружу из Гусева… потому что Марику — или его альтер эго, рассказчику… казалось, что вот это… красненькое сморщенное личико… и маленькое тельце — это то, что у статного и бесстрастного по большей части Гусева — было внутри, пока… не вывалилось в пыль, как кишки… как-то там было всё это достаточно то есть сложно типологически… и даже — топологически, кажется, офицеры там — в рассказе Марик — были ещё и соединены шлангами между собой, образы то есть были сюровые и довольно сомнительные даже чисто эстетически… а под конец вообще там всё это сгорало ясным пламенем, как в каком-то треш-боевике, хотя мусор там — в лагерях — жгли и на самом деле в конце, в огромных таких кострах, это Славик помнил, да. Когда Славик встретил Марика после возвращения из Энска, оказалось, что Марик не оставил свои литературные опыты, а перевёл их в практическое русло — он стал востребованным журналистом, и это он привёл Славика, скажем, в редакцию «Вашего здоровья», например, куда писал регулярно колонку, как и в десяток ещё других изданий, — в основном, это были, правда, журналы не для мужчин (как «ВЗ»), а для женщин. Когда Славик спросил у него про тот — лагерный — текст, Марик засмеялся и сказал, что пламя, которое там разгоралось в конце, оказалось как бы самопожирающим… «А чего ты вдруг вспомнил?» — Я в последнее время почему-то часто вспоминаю деда, — сказал Славик, — может быть даже, я попробую что-то о нём написать для… ну да посмотрим. — Которого из наших дедов? — смеялся Марик. — Своего деда, ты меня не понял. Дело в том, что «наша» пятидесятисемимиллиметровая пушка, как ты знаешь, прошла всю войну — это нам говорили ещё на первом занятии. Но вот чего ты не знаешь, Марк, так это то, что мой дед командовал взводом как раз таких автоматических зениток. Та самая, пятидесятисемимиллиметровка, представь. — Да? А, ну совпадение… Я вспоминаю, в смысле: потом к ней просто присобачили РЛС, поместив её в «Урал», чтобы он всё это тянул… пушка у нас была древняя, факт, это я помню… Да и РЛС теперь уже… но ты никогда не говорил, что твой дед… Хотя — что здесь такого? И какое имеет отношение твой дед к тому фарсу, который мы там пережили — и который был бы простой комедией… если бы не грязь и дизентерия, «деды» и жара, «испанские сапоги» и мошкара, муштра и песок на зубах… Слава богу, что нас выкинули из Башкировки… Алюминиевые огурцы на брезентовом… Ну, при чём тут, скажи, твой дед?

200

Алюминиевые огурцы на брезентовом… Ну, при чём тут, скажи, твой дед?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

— Мозгоантаго­ нистический

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Я же говорю: пятидесятисеми… — Вы о чём? — спросил вышедший в этот момент из своего кабинета редактор «Вашего здоровья» Вадим Потапов. — Представь себе, о зенитках, — сказал Марик. — С чего вдруг? Вроде нас не бомбят пока… Впрочем, неважно, мне некогда. Слава, значит так… Мои сотрудники категорически не хотели пропускать твой последний текст, ну эту физику-метафизику… У нас тут не совсем единоначалие, зенитчик ты наш, и мне потребовалось немало усилий, чтобы их убедить… Особенно двух наших женщин — они вдруг стали прям настаивать, что этот «мизогинистический» текст не имеет права у нас появляться вот именно потому, что мы в большей мере журнал для мужчин и что это… ну не по-джентльменски, ты понял, печатать этакие тексты у нас, и — подожди, дай мне сказать — все мои уверения, что это же там всё в шутку, стёб, хоть как бы и антистёб… и даже местами на самом деле… прикольно… их мало убедили, чтоб ты знал… Но дело не столько в этом — если б только это, с бабами я умею справляться — опыт, хе-хе, сын ошибок… труднее было побороть всеобщее недовольство — которое я и сам разделял, чтоб ты знал, мизогинистический — это полбеды, а вот… — и редактор на мгновение задумался. — Мозгоантагонистический, — подсказал ему наш аллитератор, кисло улыбаясь… — Вот — ты сказал! — Ну, я. — Послушай, если ты уж решил всех простебать своим умняком… то и пиши умняк, но не за-умняк, то бишь заумь, она же — полный бред… В общем, больше так не делай, будь добр. Или это будет и правда последний твой текст у нас. — Ладно, — сказал Славик, — но если можно, уточни всё-таки — как? Как не делать? Ты же просил научный… — Я просил тебя: научный поп-корн, понятный любому гаврику, заказали тебе как пишущему физику-биофизику, можно сказать, а «мета» я добавил просто для интриги читателя — я ведь тебе и это сказал по телефону. — Что-то я не помню. — У тебя ко всему ещё и склероз — вдобавок к маразму… Говорил! Что в принципе можно просто «Физика смеха», но главное, чтобы интересно, легко и квазинаучно… а ты сделал какой-то вообще оторванный… авто-био-фото-робот-тест… ну или что это, а, Слава? Хуйня какая-то… прости, конечно… Хуйня! Тут вообще не нужно было от первого лица, а уж такая отсебятина, как эти твои «мои университеты»… Короче, полный отстой… Застойный и болотный… жуткая трясина этот твой текст… В общем, ладно, последний раз, у нас уже всё равно нет времени, понадеялись на него — на тебя… Но тебе надо его сократить на пятьсот знаков. Сделаешь? — Да, — пожал плечами Славик-Славик, после чего Марк и Вадим зашли в кабинет, а Славик пошёл домой, где и стал кромсать свой и вправду несколько дурацкий… Он это понимал, несмотря на свою естественную первую — защитную — реакцию на хамские слова редактора, он всё же и сам понимал, что текст в этот раз вышел дурацкий, впрочем, теперь уже ему было всё равно, он только немного опасался поначалу, что тот лопнет при первом прикосновении ножниц — как воздушный шарик, именно. Покончив с этим сокращением — в основном за счёт куска, где железная женщина стоит у канавы и «играет в тетрис» телами своих работников — вот этот «уклад домостроя» был описан обширнее, Славик там рисовал пасторали и пересказывал анекдоты… В частности, о сержанте, выстроившем взвод вдоль рва и отдающем команды:

201


МИЛЬШТЕЙН «Рядовой Иванов, руку правую поднять, левую ногу отставить… А теперь — в яму!. . Рядовой Петров, две руки расставить в разные строны… В яму! . . » — и т. д., пока его самого не зовёт офицер, и он тяжело вздыхает: «От чёрт, опять в тетрис не дали доиграть…» (в сноску: тетрис — древняя компьютерная игра, где складывают падающие сверху фигурки разной формы — ну такой блиц-пазл как бы, недавно МоМа, кстати, внес его в реестр игр, которые МоМа же постановил считать искусством). Так вот, вычеркнутый им самим из текста «тетрисный» анекдот, возможно, напомнил Славику разговор с Мариком — о лагерях, — а потом снова — об одной на двоих с дедом пушке — со станинами, сделавшими этакий шпагат во времени, — думал он, — станины… в сорок лет примерно, и о пушечных расчётах в обоих смыслах — мехмат… Он вдруг начал рыться в старых фотографиях, лежавших большей частью в картонных коробках из-под обуви, оставшихся ещё от Оли, то есть не от её «челночных лодочек», нет-нет — те она возила без коробок, конечно, много бы она увезла с коробками, у неё же не собственный товарный вагон был всё-таки, и не баржа, а сумки-баулы, как мы всё ещё помним, наверно. Нет, это были коробки — те, что стояли на антресолях, в шкафах внизу и на самом верху, — от её собственных сапожек-босоножек — некоторые из которых можно было видеть и на фотографиях… И так вот, провозившись часа два, наверно, и перебрав содержание ещё далеко не всех коробок — в каждой был большущий ворох снимков, — Славик дошёл в конце концов и до коробки не от обуви, и вообще, возможно, что не от мира сего, но не забегаем. Эта коробка уже как будто изначально была предназначена для хранения фотографий — так они в ней теперь лежали, как будто она специально для них и была сделана… Или? Нет, конечно-конечно, — фотографии хранились у Сосновских и в семейных альбомах — у родителей Славика были альбомы, как в каждой семье, ну да, был там и тёмно-бордовый и бархатный (снаружи) альбом «Наш Славик», кстати говоря… Просто в них помещалась малая часть — а если бы все фотографии были в альбомах, то этих альбомов было бы столько, что они заняли бы все шкафы, наверно, и книжные, и платяные, — и всё равно бы не поместились, потому что отец Славика всю свою жизнь — снимал, ну, как любитель… да и не только отец, но и сам — Славик-Славик наш — в какой-то период своей жизни, по крайней мере, часто имел при себе «ФЭД», а потом и просто «мыльницу»-«Олимпус», когда они появились… он тогда, кстати, снимал гораздо чаще, чем в наше время, когда на цифровую можно снимать, казалось бы, всю свою жизнь в прямом смысле — посекунд­ но снять, вот именно, «жизнь свою, как киноплёнку…» Но вот, может быть, как раз и опасаясь этакой «упаковки актуального континуума» (к этой теме мы точно ещё вернёмся, если не забудем, конечно), он вообще ничего почти не снимал теперь, ни на телефон то есть, ни на дешёвенькую цифровую с 8-ю всего миллионами пикселей, которую купил по случаю, ну потому, что для некоторых статей требовались сопроводительные снимки — ну так его просили в редакциях… Но сам по себе — помимо «журналистских», то есть по работе — фотографий Славик в цифровую эпоху почти не делал, нет. Да, ну так вот же: дойдя до странной коробки — не из-под обуви, а просто для бумаг, скажем так, формой напоминающей большую книгу, — да, её можно было бы поставить и на полку… хотя у деда Сени в его комнате — Славик отчётливо вспомнил — коробка лежала в тумбочке, и в ней были всевозможные бумажки: квитанции за пенсию, магазинные чеки, если покупалось что-то «крупное», но это редко, больше так… какие-то даже, может быть, письма — Славик никогда не

202

в сноску: тетрис — древняя компьютерная игра, где складывают падающие сверху фигурки разной формы

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

Фотография выглядела поразительно военной, великоотечественной то есть

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

рылся в бумагах дедушки, только видел, как тот раскрывает коробку и что-то там пишет — Славик даже не знал что… в общем, дед хранил там свои бумаги, ну понятно… А уже после его смерти родители в эту коробку стали класть фотографии, которые постепенно вытеснили оттуда просто бумаги, и теперь Славик не нашёл там уже вообще ни одной нефотографии — в коробке были только снимки, среди которых он и увидел, перебирая их, тот, который зачем-то начал искать: вот она, та самая 57-миллиметровая автоматическая зенитка, вокруг которой сидит, как на карусели в парке, весь их расчёт… Хотя на самом деле для орудийного расчёта там слишком много — а это потому, что все там сгрудились, весь «взвод» то есть, составленный не только из их группы, но из половины примерно всей мужской половины их курса. Фотография выглядела поразительно военной, велико-отечественной то есть, просто поразительно, и не только из-за формы, в которую были одеты студенты, похожие на фронтовиков, но и всей фактурой, внутренним устройством светотени — ну то есть структурой тех доисторических «пикселей», что делали старые фотографии так удивительно непохожими на новые, как будто то удивление, которое они вызвали, появившись, — первые дагеротипы, — отразилось от удивлённых, потому что впервые увидевших себя в каком-то другом, серо-белом, мире лиц, и тоже в свою очередь отпечаталось, это обратное… но если честно, мы не знаем, как это назвать, и мы так запутаемся в обратных связях совсем. Но зато все знают эту разницу, ну так вот и здесь она была разительной, то есть при том, что рядышком лежали фотографии, сделанные гораздо раньше — почти на двадцать лет, например: совсем маленький Славик, годик, первые шаги, топ-топ, плюшевый тигр… а вот уже, кстати, он же и на пушке сидит — прямо на стволе, как птичка, — это в Музее оружия, Москва, шестьдесят какой-то год. И фотография при этом совсем другая, и дело не только в её глянцевости, нет — воздух другой в ней, вот эта взвесь пыли, или фотонов, или каких-то других, особенных, фото-микро-частиц, плотность которых фиксировали старые камеры и совсем не замечали новые. Дело было, стало быть, не в пушке — как Славик было подумал в первый момент: что это просто потому, что он видит пушку и знает, что это та же самая пушка (ну то есть тип, модель), что была в 45-м… — ну вот она и создала-замутила, вращая в воздухе стволом, такую вокруг себя как бы воронку, «временную петлю», окей. Да, но петля была какая-то тут явно, или, как сказал бы его шеф в НИИ, правда, не совсем в таком значении (он так называл ошибки, или скорее даже, пока ещё — только противоречия в постановке задачи): «хомут». Это всё там было, безусловно, — на снимке, но и не только из-за той же самой пушки, нет. Ну да, как будто они все там попали в «петлю во времени», или «червячную нору» — или как это называют на соседнем физфаке, на фото они все были там — на войне, или, как минимум, на съёмках фильма — про войну, но слишком как-то точно стилизованного — под военную хронику… Нет-нет, такой точности в кино не бывает, или, по крайней мере, Славик её не видел, не помнил, это выглядело так, как будто они все вместе в тот миг… Ну потому что в памяти у Славика ничего такого не было — мы уже немного ворошили с вами его лагерно-полевые фотки, заметим только ещё раз, что небо и воздух, и вообще весь фон воспоминаний, выгоревшая трава Приазовья и форма проходивших азы военной службы — ведь как-то не приходило тогда в голову, что и форма слишком какая-то старо-военная — из фильма о той ещё войне то есть… нет-нет, вовсе нет, тогда никто из них так не подумал.

203


МИЛЬШТЕЙН Это было странно на самом деле — смотреть на эту фотографию, где его сотоварищи, провалившись в нору во времени, вырытую, возможно, если не кротом, то сурком-метеорологом… попали прямо в сорок первый — перед отправкой на фронт, вот так они выглядели примерно, вместе с этой пушкой, задравшей ствол в небо, и многие его соученики улыбались, но улыбки их тоже выглядели вовсе не такими, какие остались в памяти у Славика, да и на других фотографиях их группы, кстати, а вот точно как у тех — в сорок таком-то. При этом самого Славика среди них не было — он даже не сразу в это поверил, то есть он не помнил, был ли он сам на том снимке, и, не найдя себя, в первый момент подумал даже, что просто не узнаёт — себя, ну да — самого, ну мелькнула шальная мысль, и тут же он не то чтобы вспомнил, но понял — просто по логике вещей, — что он в тот момент был в дизентерийном бараке, как раз в тот момент то есть, когда кто-то нажал на кнопку фотоаппарата, — в этот самый момент — к нему ворвался полковник Гусев («Твои товарищи там сейчас гранаты метают!») и обрушился, как лавина, как потолок, который Славик сверлил взглядом… как будто Гусев застал его за рытьём «кротовой норы» — сквозь которую Славик вот-вот мог улизнуть в другое время… Сбежать с войны, или — раз не было никакой войны — то на войну, как мальчишка, бегали же мальчишки, вроде бы, на фронт, а бойцы с фронта не очень, там же были заградотряды — сзади, со спины, ну да. Славик сидел на полу, машинально перебирая уже другие фотографии — путешествуя с их помощью по своей жизни, а также по жизни родителей, бабушек, дедушек, забираясь даже в жизнь его пра… Самые старые — самые волшебные, конечно… В общем, как всегда в таких случаях: если он погружался в семейный архив, заворожённый, он перестал замечать время и… К той — военно-лагерной фотке — он вернулся не скоро, прошёл час, наверно, когда взгляд его вернулся к ней, а потом уже… Он собрал фотографии, которые были в коробке, — оставив зачем-то лежать на полу эту — с учебной зениткой, кому-то он, что ли, хотел её показать, «подруге дней», «дневной красавице», не чтобы что-то доказать, — как бы и смеха ради, а в тоже время, мол, я вот тоже порох понюхал, а ты и не знала, ну так, смутно мелькнуло в голове, вместе с пошловатой, конечно, мыслью, мягко говоря — об общевзводном эрегированном члене. Хотя самого Славика на снимке не было, но тут уж она бы ему поверила, конечно, да и были ведь другие снимки тех же его одногруппников, — всё это совершенно машинальным уже фоном то есть, может быть, и было у него в голове — когда он, увидев как бы впервые внутреннюю часть крышки коробки, в которой дед хранил бумаги, а отец фотографии… полностью забыл о зенитке, и вспомнил о ней уже в следующей, скажем так, серии — которую можно было назвать, наверно, всё-таки «Невольный художник», не в смысле «крепостной», а… но давайте теперь уже по порядку. На внутренней стороне картонной крышки Славик увидел бесчисленные росчерки — как будто проступившие сейчас, только что… но на самом деле просто раньше он их никогда не замечал, что не означало, конечно, что их там не было — были, наверно, просто ни разу не бросались в глаза… они уже и поблёкнуть успели несколько — как выцветают старые письма, или так кажется, потому что ампулки писали плохо, потому дед и расписывал их там. Сеть штрихов, которая внезапно его… поразила — но «поразила» не то слово, и вообще дальше мы не уверены, что могут быть подобраны слова-слова — для того, что происходило в тот момент со Славой-Славой, так что мы не будем и пытаться их отыскивать, стараться, чтобы было «прикольно», а по­пробуем протокольно, как при обыске: Сосновский увидел на внутренней стороне крышки коробки с семейными фотографиями палимп­сест, созданный росчерками авторучки… Да, вот так.

204

Самые старые — самые волшебные, конечно…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

сухие ампулки ручек скребли, как гвóздики, картон, а потом ещё и время поскреблось там же сверху, а точнее — изнутри, запертое в коробке

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Ещё точнее, ручек — многих ручек, авто-, ну да, шариковых, паста засыхала от долгого их хранения, дед Семён покупал и хранил их там же, в этой коробке, вместе со своими бумагами, ну потому что СлавикСлавик постоянно терял эти самые шариковые ручки в школе, ничего удивительного то есть, он много чего терял… Но ручки — это важно, без них домашнее задание не напишешь, и в школу завтра с чем идти, учителя уже и так делали замечания в дневнике, предупреждения то есть, «чтобы без ручки не приходил», и вот у деда с какого-то момента всегда — подчеркнём, всегда — была для Славика заготовлена там запасная — в тумбочке, в этой коробке, и не одна — ручка. Это было так давно, что Славик не смог сейчас вспомнить сами ручки, прозрачные, например, или в форме карандашей — были ли они уже тогда, или это он сейчас их подставил в уравнение памяти, которая грешит, конечно, уравниванием деталей из разных времён… Да, но зато он смог вспомнить деда, черкающего на крышке коробки, хотя… может быть, и это он сейчас нарисовал — в памяти, а не вспомнил, скажем так, потому что ещё немного подумав, он решил, что открытие производит на него такое сильное впечатление ещё и потому — вот именно, — что он и знать не знал, не видел то есть, что дед расписывает… авторучки… он был, наверно, всегда в этот момент в другой комнате, где делал домашнее задание, и деда Сеня приносил ему туда очередную ручку, если он просил. А так как иногда одна такая ручка «жила» у Славика, как говорили и дед и родители, не один месяц всё-таки, или же когда деду, самому по себе, нужно было сделать какие-то записи — чаще всего на этой самой внутренней части крышки коробки… Тогда ему нужно было ручку для начала «выпасти», ну да, паста ведь, если ручка долго лежала, засыхала, и вот, стало быть, то, что Славик теперь видел перед собой, всё более изумлённо взирая на картон внутри коробки, и было результатом всех таких расписываний — авторучек, вперемешку с какими-то полностью уже теперь загадочными расписаниями. Да-да, какие-то там были числа, довольно-таки плотно заваренная цифирь там выступала, из гущи росчерков… Числа — где они были видны — вычитались друг из друга или делились друг на дружку — в столбики, расстояния между которыми, как и между спиралями и росчерками — расписываемых авторучек, — могли измеряться и десятью годами… Это были там нехитрые дедушкины подсчёты — «дебет-скребет», всё такое, вот именно, сухие ампулки ручек скребли, как гвóздики, картон, а потом ещё и время поскреблось там же сверху, а точнее — изнутри, запертое в коробке, постукивая секундами, как спичками, времечко, да, почиркало местами узор, и всё это вместе, росчерки и цифры, шероховатости времени и царапины просыпающихся ампул — всё погрузилось немного вглубь, просело, как в песок… и они кое-где только угадывались — цифры, означавшие, по-видимому, не только рубли, но и числа — «а какого это будет числа», — какие-то даты… но большая часть их была чёткой, потому что перед этим ампулку с синей пастой расписали — привели в чувство, да. Только синей пастой, одну её разрешали в школе, красная — для учителя, ну да, только разные немного оттенки, от голубого до фиолетового то есть — до какого-то класса, да и в этом спектре были, кажется, какие-то ограничения, а в самых старших уже и цветные ампулки разрешались, но почему-то они здесь не были представлены, может быть, Славик тогда уже перестал терять ручки, вот только… он, присмотревшись, увидел, что в одном месте есть росчерки чёрной ампулки, но совсем бледные, и только в одном, всё остальное — оттенки синего, — кстати, может, и они варьируются в этом переплетении линий отчасти из-за времени…

205


МИЛЬШТЕЙН Синий, синий иней лёг на провода, в небе тёмно-синем синяя звезда… — вот уж никогда бы не подумал, что помню и такие песни того времени, — думал Славик-Славик. Вообще, многие места на коробке были не просто шероховатыми, но производили такое впечатление, что там писали поверх слоя, полностью ушедшего перед этим вглубь картона, иногда следы оставались — предыдущей цифири, росчерков, и всё это что-то ещё напоминало Славику — чью-то метафору — напоследок… но в тот момент он ещё не понял, какую именно. Не все, но большинство цифр были перечёркнуты — не потому, что расчёты были неправильными, конечно, а просто росчерками более поздних «росписей», которые частично тоже уже — просели в картон, ну да мы это уже сказали… всё, всё, мы не будем изображать это буквами, это смешно — как будто мы тут подбираем даже не слова, а функцию к кривым графиков, к этим хаотическим спутанным линиям с застрявшими в них цифрами их же собственных координат. Кстати, во всём этом «послании», как он его тоже про себя теперь называл, полученном Славик-Славиком то есть, практически не было букв. Только одно-единственное слово из букв Славик увидел в росчерках и подсчётах, местами похожих на изображение вьюги, кстати, в которой тут и там, как мы уже сто раз сказали, проступали цифры, как шифровка — одни только ряды цифр, понимаете… и только одно слово из букв он там нашёл — «духи», и это сначала, скажем так, при­ кололо нашего героя к этой картонке ещё больше… не будем искать другое слово сейчас для его реакции, в первый момент вообще заставившей его вздрогнуть… через минуту он уже понял, конечно, что это слово не «дýхи», а «духи´», которые дед купил, скорее всего, своей дочери на день рожденья, Славику показалось даже, что он помнит тот день и зелёный маленький флакончик — духов, вот только запах уже он не вспомнит, нет, и как они назывались… Вместо запаха теперь — это слово, вместо обоняния — омоним, но в том же флаконе… Но нет, и нет, и нет, дальше в эту слишком красивую — «парфюмерно-спиритическую» какую-то — игру Славик играть не стал, «сеанс» в такой форме сразу то есть закончился, не успев начаться: слово, которое написал дед, конечно, было «духи´», хотя то, что оно было одно-единственное в палимпсесте, слегка как бы подталкивало всё же к мысли, что это может быть название, например… но тоже — нет и нет, Славик в ту же минуту понял, что если это и картина — а вот именно слово, найденное там, окончательно натолкнуло его на такую, скажем так, «смелую догадку»… то картина эта имеет совсем другое название, может быть, в подсознании (мы не уверены, что это слово вообще ещё означает что-то в наше время сверхтомографов, но если всё же — то вот в тот момент, с некоторой натяжкой, мы понимаем… можно всё-таки сказать, что это был «контакт на подсознательном уровне», или даже — «двух подсознаний», не правда ли) — не совсем ещё осознанно, в общем, он уже и знал, тем не менее, в тот момент, какое именно название будет у этой картины. Дед помогал им не только подарками на дни рожденья — у него была хорошая — даже, вроде бы, максимальная (дальше то есть шли уже только «почётные пенсионеры») — пенсия — 120 р.; он помогал конкретно — занимал родителям, не говоря уже о том, сколько всего покупал просто так, в основном, конечно, продукты… И вот он подсчитывал тут, на крышке коробки — расписав предварительно хранившуюся для Славика на случай его очередной потери авторучку, а чаще и несколько ручек — там у него было припасено, он расписывал очередную, а заодно иногда и дебет, такой вот процесс — пишущие палочки, которые передавались от деда к внуку, сначала

206

Вместо запаха теперь — это слово, вместо обоняния — омоним

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

а что ещё эта крышка шкатулки над ворохом семейных фотографий, это же такое небо родовой памяти

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

непосредственно из рук в руки, а теперь вот — через крышку коробки с фотографиями. Славик вдруг потянулся к камере, лежавшей на столе, и сфото­ графировал крышку коробки — рисунок, созданный из росписей ручек, которые дед Сеня хранил и передавал ему — Славику-Славику. И ещё делая эти снимки — на всякий случай не один и не два — а десятки, чуть ли не сотню, как будто бы чернильный рисунок мог оттуда исчезнуть, как некоторые зигзаги — совсем ещё сухими ампулками, — выглядевшие в то же время и выветренными, стёртыми временем, или — как тряпкой со школьной доски, или — как те фрески в Риме, — когда в катакомбы пришли метростроители, кажется, у Феллини, подумал Славик, в «Риме», ну да… вы будете, возможно, смеяться, а он уже называл это про себя — «картиной», более того, он уже знал, как он назовёт эту картину. Его мышление в тот момент переполняли образы — они накладывались один на другой и тоже подобны были палимпсесту из контуров, тесно наложенных друг на друга, — палимпсест на картоне показался в какой-то момент картой того, что творилось, можно сказать, в душе Славика-Славика… если вы видели когда-нибудь энцефалограммы — серый экран, плотно испещрённый волновыми зигзагами, — наши образы тоже не будут вам казаться притянутыми за уши. Представьте себе, что у нашего героя и в самом деле в эти минуты было ощущение, что это не сквозняк из оконной рамы, которую пора уже было заклеить — на дворе стоял ноябрь, и «подруга дней его суровых», как он называл её, неделю как просила его это сделать… Но не сквозняк, а ветер времени шевелит — казалось — сейчас его волосы, вылетая из трубы-воронки, из «кротовьей норы», которая ведёт в «день сурка» — и вот тут он вспомнил первый раз с момента «получения послания» — о зенитке, он почти увидел: скрещённые лучи и маленькие крестики — самолётов, — трассирующие огни, «огонь!»… Мы не будем перечислять все картинки, переполнявшие его, да это и невозможно, ну понятно: когда вдруг на картонном небе — а что ещё эта крышка шкатулки над ворохом семейных фотографий, это же такое небо родовой памяти, ну да… вдруг проступают — а он их правда никогда раньше не видел… проступают даже не письмена… а чтото большее, чем слова, — Славик тут много чего почувствовал разом, в том числе ограниченность не своего словаря, а всех вообще слов, тут был некий переход в невербальное, прыжок, который мы вряд ли сможем описать словами… в общем, дальше Славик думал о палимпсесте уже только как о картине, ну или в первую очередь — как о картине, да. Глядя на экран компьтера, Славик понял, что на фотографии виден только дебет, а скребета не видно, да… росчерки сухих ампулок заметны, но нет третьего измерения, а с ним и четвёртого, вот этого «песка» часов-лет, в который всё там погружалось, оползень… нет, слова тут больше ему не помогали, он машинально поместил фото в инстаграм, но и это было всё ещё не то… он добавил как бы «патины» с помощью фотошопа, и вот когда всё это стало и в самом деле похоже на фрагмент почти стёртой временем фрески, или наскального рисунка, который может в любой момент исчезнуть от ветерка, или просто дыхания — при появлении в пещере первооткрывателя… Тогда он остановился. Долго размышлять над названием, как мы уже знаем, ему не пришлось — заметим только ещё, что его подсказала Славику книга, которую он в квартире не нашёл — невозможно же всё сохранять, даже если весь семейный скарб невелик — как это было у семьи Соснов­ ских… Неизвестно, кто выбросил эту книгу за борт, может быть, сама «современность», цайтгайст собственноручно, он ведь такой, суров…

207


МИЛЬШТЕЙН А книга была фотокнигой, и не просто советской, а — архисоветской, если хотите, — чёрно-белым содержимым «совка», ну да. Нет, вы немного не поняли, архивов никто из Сосновских не заводил — только семейные фотографии, и хотя та красная книга и состояла из одних только фотографий, а текста там не было вовсе — «Летопись СССР», начиная с революции, — в документальных фото, без букв, — не сохранилась, нет, ушла в Лету так же, как стенды с фотографиями «трудовых будней страны» в саду Шевченко, — подумал Славик и вспомнил, кстати, как его отец застревал там у стендов с газетами — спереди стекло, сквозь которое можно читать разворот, а сзади и со всех сторон покрашенный зелёной краской ящик, этакий улей, где копошится очень много букв, как сейчас говорят в своё самооправдание, например, в соцсетях, да. И так они шли длинным рядом по аллее, эти стенды, ведущей от площади — тогда ещё Дзержинского — к памятнику Шевченко… стенды с газетами, он их сейчас только вспомнил… И как возле них он тянул отца за руку, — может быть, поэтому, когда он уже вырос — Славик, — он до какого-то своего возраста ненавидел газеты как таковые, отец и дома их читал слишком много, с его, Славика, точки зрения, так к тому же в парке… Он тянул его за руку и повторял «пошли, пошли», но тот не сразу поддавался — отец не выписывал ведь всех газет, и что-то ему всегда хотелось там почитать, прямо на газетной аллее — «Литературку», ну да. Вот, а перпендикулярно «газетной» была аллея с фотостендами — и вот там фотографии были похожи на те, что были в красной книге у них дома, — которая называлась «Эстафета поколений». Но только фотографии в парке были больше форматом — в несколько раз, и на них был запечатлён только тогдашний будень, а не все десятилетки и пятилетки советской власти, и вот там Славик не начинал тянуть отца сразу же за руку, фотографии он тоже разглядывал потихоньку снизу… ведь иногда на них были интересовавшие его самолёты… но даже если просто завод какой-то… ну не так чтобы охотно, но всё-таки — картинки, не так скучно… Да, но туда они заглядывали редко, экспозицию там меняли нечасто, раз в полгода, наверно, не то что газеты, но всё-таки — иногда меняли, да, поэтому периодически они всё-таки сворачивали с отцом на перекрёстке «газетной» и «фотографической» аллей, и вот там они примерно совпадали, то есть время, которое оба они хотели постоять у стенда — отец и сын, — было одинаковым, никто никого не тянул за руку, а вот уже дальше — если они в тот день доходили до зоопарка, то есть если это был не будний день, а выходной, то там всё уже было наоборот — отец тянул сына, правда, тихонько, не так настырно, как Славик его — на газетной аллее… но отец его тоже — тянул всё-таки, потихоньку, потягивал, чтобы перейти уже к другой клетке, или вообще уже — домой пойти, Славик же мог простоять у одного вольера целый день-год. Всё это мелькнуло сейчас в голове, оставив после себя…. нет, не жёлтые аллеи с чёрно-белой хроникой — как бы выстроенным рядом дней (он только ещё вспомнил мельком, что за их спинами в тот момент иногда с оглушающим треском прокатывался низкий картинг — откуда-то со стороны бокового входа Дворца пионеров, — взметая жёлтые листья) — и не фотокнигу в красном переплёте — размером, кстати, примерно с коробку деда Сени (только коробка, выполненная, как мы уже сказали, в свою очередь, в форме книги, была несколько толще)… Так вот, всё это мелькнуло в нём только затем, чтобы оставить после себя название — «Эстафета поколений», только так Славик и называл теперь палимпсест. Или точнее — свою фотографию палимпсеста, который сделал его дед, а Славик сфотографировал и «проявил» в фотошопе, после чего отпечатал в большом — метр на

208

поэтому периодически они всё-таки сворачивали с отцом на перекрёстке «газетной» и «фотографи­ чес­кой» аллей, и вот там они примерно совпадали

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

эстафетная палочка — это авторучка, дед его их расписывал

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

полметра — формате, не сам, конечно, а в подвальчике, где раньше, лет пятьдесят тому, была только фотомастерская, «проявочная», а теперь там делали и такие печатные услуги — а называлась она по-преж­ нему: «Полмира». Чтобы повесить картину дома. На стенку. Он ещё не знал, где возьмёт этакую раму — а раму для неё он хотел непременно, ну, думал поспрашивать друзей-художников… Всё оказалось ещё проще — раму ему предложил работавший в «Полмира» художник и его старый приятель, известный, во всяком случае в арт-кругах, как «Артём Волевой». — Это твоя картина? — спросил он Славика. Славик начал было уже фразу, которая объяснила бы, что название картины самореферентное… причём оно полностью описывает её происхождение: эстафетная палочка — это авторучка, дед его их расписывал, и вот так, значит, она и возникла с течением лет, постепенно образовалось то есть это маленькое чудо. «Чудо» — это вундер, это Славик знал, вместе с «хенде хох». При этом в голове его мелькнуло ещё одно сравнение — оттого ли, что он вспомнил, как некоторые фотографии, лежавшие в коробке, когда он их брал в руки, оказывались немного слипшимися между собой… глянцевые фотки, если лежат, соприкасаясь друг с другом лицевой поверхностью, — иногда слипаются без клея, живая повесть на обрывках дней и всё такое. То есть такое случалось и в других коробках, но в этой как-то больше — может быть, она стояла в сыром месте… Да, скорее всего — там же текли стыки в углу, в комнатке деда, «сени деда Сени», — где стояла тумбочка, где лежала волшебная, как оказалось, коробка… Но сейчас Славику показалось, что там ещё был какой-то след — капельками, на некоторых фото, с обратной их стороны, — потому они и слипались иногда, как глаза, некоторые то есть, и не только лицевой стороной, — коричневые капельки, как бы всё-таки клея, какой-то смолы… вряд ли сапожной — откуда, в коробках была перед этим только готовая обувь… Как бы какой-то слюды, как на стволах деревьев, на соснах — архив Сосновских, — он подумал, тряхнув головой, — что слова смеются над ним, чувствуя, что он вот-вот им изменит, фотосмола… Или это был воск? Или — как будто кто-то рассматривал там, в коробке, периодически фотографии при свечах… капал стеарин… Да нет, это всё скорее уже были его фантазии, вызвавшие ещё одну аналогию, более далёкую, конечно, но всё-таки скажем уже здесь и о ней: «Wunderblock». Блокнот, сделанный из намазанной воском доски, целлофановой шторки на ней и… Да это всё, вроде бы, остальное — бурная фантазия Зигмунда Фрейда, увидевшего в этом «самую точную», по его мнению, аналогию с человеческой памятью… Славик очень давно читал «эссе о вундерблоке» и помнил текст смутно, зато сам блок был у Славика ещё раньше, чем он это читал, в детстве то есть, продавались такие штуки, и ему купили, он не писал на целлофане палочкой слова — неизвест­ но, умел ли он тогда уже писать, — но рисовал, да, потом отделяешь плёнку от доски, и — всё исчезает, и можно рисовать совсем другого зверя, предыдущий растворился, и так до бесконечности… и вот точно так же, по мнению Фрейда, работала и память — с её прозрачной, почти сливающейся с днём сегодняшним, верхней плёнки всё исчезает, но в глубине — на дереве, смазанном воском, остаётся всё — все записи, начиная с пелёнок, образуя буквенный палимпсест — кажется, Фрейд употреблял и это слово, да не мог он его не употребить… который с какого-то момента прочесть так просто уже невозможно, но ведь и вспомнить не так просто что-то глубоко­глубинное… в общем, аналогия, во всяком случае, в каком-то приближении, работала — «у меня все ходы записаны», ну да.

209


МИЛЬШТЕЙН Вундерблок, ну конечно… Славик думал даже было переименовать картину, но — довольно быстро он передумал, вспомнив, уже ничему не удивляясь, впрочем — «не вундер» то есть… что так же — «Вундерблоком» — окрестил когда-то своё первое «царапание» (где был снежный Брежнев в Татарстане, который через неделю вновь должен был стать Набережными Челнами; вьюга за окном гостиницы; общая тетрадь в обложке, сливающейся с меблировкой номера и т. д.). Воск может таять, как тот снег, Фрейд не учёл это, и теперь, когда Славик как бы заглянул в свой первый литературный опыт сквозь линзу из тридцати, что ли, лет, он увидел себя — как он там сидит в Брежневе в пустом номере гостиницы на дне вундерблока, где всё сохраняется — в восковом слое, при определённой температуре, на дощечке или под мышкой — если до сорока двух, не больше… причём в палимп­сест входит и письмо, и восковая фигурка того, кто его писал, и… Это было видение. Но Славик вообще — с момента обнаружения палимпсеста — немного, как бы сказать… видел сны наяву, если хотите, «немного того», ну да. Волевой — как и мы с вами — не теребил задумавшегося Сосновского, задав вопрос и не услышав сразу ответа, но Славик сам как бы очнулся вдруг. Артём сделал для свёрнутой картины «тубус» из плотной обёрточной бумаги, дождя на улице не было, и можно было идти домой прямо вот так, с картиной под мышкой — с картонкой, которая выросла вместо собачонки… — Прости, а что ты меня спросил? — сказал Славик-Славик. — Я спросил, кто художник. Кто автор картины, — улыбнулся Артём, — ты? Славик вспомнил, что уже начинал отвечать на вопрос, но не ответил, хотел было всё рассказать Артёму как есть… И вдруг, что ли, почувствовал какую-то внезапную усталость, ему, в отличие от нас, стало вот именно лень всё это объяснять словами, по крайней мере, в этот момент — он сам почувствовал себя в воске, или что сам — из воска, как только что в своей грёзе… — Да, — автоматически выбрал самый короткий ответ. — Я. — Слушай, Славик, — серьёзно сказал Артём, — я много картин видел на своём веку, как ты понимаешь… — Да уж догадываюсь. Ты и написал их немеренно… — Да-да… Но такое вижу впервые. — Что, неужто понравилась? — Понравилась — это не то слово. Я никогда ничего подобного не видел, старик, и я не помню, чтобы на меня что-то когда-то так подействовало… Это правда твоя картина? Они были знакомы с детства, учились в параллельных классах, и удивление Артёма можно было понять — он никогда не слышал и не видел, чтобы Славик что-то рисовал, то есть вообще никогда… — Да, это моя картина, — устало повторил Славик и добавил: — У неё есть тайна. — Я это чувствую! — воскликнул Артём. — Расскажешь? Но я не настаиваю. Картина сама по себе очень хороша… да ещё если с тайной… Это хорошо. А то бывает так… как говорила Ахматова — о Твардовском, помнишь: «поэт хороший, но без тайны»… Ну так что — колись. — Когда-нибудь расскажу, — пообещал Славик. — Ладно… Но ты, это, ты вот что. Ты обязательно должен продолжать! Это я тебе говорю, а ты знаешь, что я… Я мало кому это говорил, поверь.

210

Воск может таять, как тот снег, Фрейд не учёл это

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

у тебя вообще тут какое-то совсем своё тю-тю… свой ритм

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Может быть, и продолжу, раз ты сказал, особенно в свете её названия… Тебе не интересно, как она называется, кстати. — Конечно, интересно. — «Эстафета поколений». — Хорошее название… Послушай, я серьёзно: тебе надо продолжать рисовать, будешь новым Поллоком — украинским… хотя это я так, шуткую, у тебя вообще тут какое-то совсем своё тю-тю… свой ритм, а не его, и не де Кунинга… хотя в первый момент вспоминается его «Excavations»… — Чего-чего? — воскликнул Слава, вспомнив «экскаваторский» слой прошлого… — Да не важно, не обижайся, я же говорю: только в первый момент я так подумал… но сразу же понял, что тут совсем другой заряд забит, какой-то совсем уже не от мира сего… Славик усмехнулся, подумав — что бы сказал Артём, если бы узнал о таком сверхземном происхождении картины… впрочем, кто знает, кто знает… «Мы работаем на космос, — промелькнули у него в голове слова, которые дед произносил в том случае, если кто-то спрашивал, что делают на его заводе, — а как ширпотреб завод делает известные вам…» Славик подумал, что Джексон Поллок, если бы уж он вдруг писал картину не красками, а чернилами, взял бы для этой цели не шариковые ручки, как дед Сеня, а перьевые. Славик застал их ещё — в первом классе, писать разрешалось только перьевыми «авторучками», шариковые были строжайше запрещены, считалось, что с ними ребёнок не выработает правильный почерк — правописание предполагало только перьевую ручку, носили с собой чернила в баночке, стрелялись — ручками, набираешь полную ёмкость, ручка всасывает чернила… а потом, если сжать «пипетку», брызгают чернила — в одноклассника, были такие у них дуэли, правда, не часто, но было дело, да, опасно, если в глаз… и логично было предположить, что Поллок, писавший картины, разбрызгивая над ними краску — да так, что брызги образовывали математически точный фрактал, — и это была его, что ли, «апеллесова черта», ну, по крайней мере, так утвер­ж­ дали арт-жрецы, а Славик не проверял, нет, он подумал, что дед Сеня и в самом деле случайно сделал так, что это не похоже ни на что — если уж Артём так говорит. — Если ты мне позволишь, я покажу кое-кому её фотографии… — сказал Артём. — Я не возражаю, — сказал Славик. — Ну тогда будем на связи, — сказал Артём, — считай, что я твой арт-дилер, — и он засмеялся всё-таки, так что Славик, выходя из подвальчика, подумал, что, может быть, Артём и не был серьёзен… Сквозь матовую плёнку усталости, которую он теперь по-настоя­ щему испытывал, Славик просто не понимал уже, шутил Артём или нет… а даже если он только что и был — «живым и серьёзным», Артём, да, то, узнав, скажем, об «истинной жизни Семёна Сосновского» и о происхождении «артефакта»… он мог моментально — Артём — обернуть всё в шутку, конечно, Славик его неплохо знал, ещё со школы, он всегда был шутником. И всё-таки совпадение реакции Артёма с его собственной, то есть непосредственно в тот момент, когда он сам, Славик-Славик, увидел эту — или — в этом — картину, наводило его на мысль, что Артём в этот раз не шутит, то есть, скорее всего, нет… А потом уже вдруг всё это вместе — ворох авторучек, которые годами расписывал его дед, чернильный палимпсест, который внук только что выдал за свою картину, — да ещё в сочетании со словами Артёма — «Ты должен продолжать!» и — названием, которое он придумал, или вспомнил, — «Эстафета поколений»… всё это вместе вдруг вызвало у Славика Сосновского приступ смеха — прямо вот так, да,

211


МИЛЬШТЕЙН посреди Сумской улицы немолодой уже человек в сером плаще-дождевике и с «тубусом» под мышкой, стоя уже возле совсем другой мастерской — «Утюжок» (даже не видя и не помня, есть она там ещё или нет), — вдруг расхохотался тем же самым смехом, что и ровно сорок лет назад на том же самом месте. А уже дома эти мелькнувшие на улице слова и вместе с ними — аллюзия, — то есть вот эта «истинная жизнь Семёна Сосновского…» — ему припомнились, когда он начал думать не о названии — это был теперь вопрос решённый, — но как бы уже и о выставке… Да-да, мы-то уж точно не шутим: наш герой, наш человек, ещё не обладая даже картиной № 2, начал придумывать, как лучше обустроить будущую выставку «своих картин»… И вот тут, когда мелькнул этот парафраз — про истинную жизнь, — после всех этих воспоминаний, в частности, и о вундерблоке, наш беспокойный «вундеркинд» вдруг понял, что не всё так просто — перевести всё это из пространства внутреннего — души то есть, зовите это как хотите… во внешнее — а это то, чем и занимались, по его представлениям, художники, потом уже конвертируя это ещё раз — в деньги, если повезёт… ему, Славику-Славику, самому будет сделать не так просто — как показалось было вначале, ну да. История происхождения картины по-прежнему представлялась ему неотъемлемой частью будущей выставки, у него и в мыслях не было промолчать об этом и выдать её за свою графику — «…помимо моей врождённой скромности, — вполне серьёзно говорил он себе, — препятствие этому — отсутствие других картин: художник, где твои картины?» Представить же себе… себя, вооружившегося стилом и производящего по образу и подобию «Эстафету поколений» № 2, и так далее — номер N… Славик не мог, нет. Или точнее: мог, но это были тогда кадры экранизации всё тех же Ильфа и Петрова: Бендер — штатный художник на корабле в океане времён, так точно. Нет, Славик чувствовал, что у него, в отличие от великого комбинатора, просто не хватит куража, или, если хотите — безумия, как у тех, кто составил, не в последнюю очередь стараниями арт-критиков, кстати… Розен- и Грин-бергов, вы помните, может быть, эту замечательную историю, а некоторые так и до сих пор не могут прийти в себя, зациклившись на роли в ней ЦРУ, например, писатель Г… а впрочем, шут с ним. Да, так мы говорили о тех ребятах — что составили своими работами золотой в прямом смысле фонд «абстрактного экспрессионизма», или даже платино-алмазный, йес. Славик думал об этом, конечно… ему нравился — ну почти искренне, скажем так, там уже такая тонкая грань — в ощущениях, что словами это всё равно не схватывается уже никак, — нравился тот же самый Джексон Поллок, и много чего ещё… Но только к нему самому это не имело отношения… и даже не так… «Как ты себе это представляешь?» — говорил себе он (мы немного перенеслись вперёд, читатель, сорри, но под конец мы будем делать такие перемотки, — стало быть, с тех пор, как Славик сделал «оттиск» в «Полмира», прошло несколько времени, в течение которого Артём Волевой нашёл покупателя картины, которая теперь стала их совместным детищем…) In a nutshell: cделав ещё один отпечаток, Артём превратил его в «уникат», подведя часть линий акрилом, посыпав кое-где песочком — как дворник на дорожках… который — песочек — он закреплял какой-то невидимой смолой, и потом ещё покрыл весь этот «макияж» слоями — особого лака… Сделал Славику сюрприз то есть: пригласил к себе в мастерскую, и там подвёл без предупреждения, а потом уже сказал: — Не убьёшь?

212

наш герой, наш человек, ещё не обладая даже картиной № 2, начал придумывать, как лучше обустроить будущую выставку «своих картин»…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

— По-русски, — сказал Славик, — а по-немецки это звучит как «дегенерация», и мне это не нравится.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Да нет, — сказал Славик, — здóрово, чего. После чего Артём предложил подписать картину вдвоём, Славик согласился, и вот, когда нашёлся и покупатель, то он — покупатель — пожелал «сразу несколько картин тех же авторов», по харьковским масштабам цен при этом — за совсем не плохие деньги, совсем, не три, а четыре знака то есть, ну так вот: «Как ты себе это представляешь? — говорил себе месяц спустя герой нашего художественного произведения, — рисовать подобные “эстафеты”… да я же всё равно проговорюсь Артёму когда-то, и это будет просто цирк… Во всяком случае, как соавтор я ему буду уже не нужен… или нет, даже не так… если даже он из благородства не откажется — да и “лейбл” уже образован… Я всё равно больше ничего не нарисую! И что значит “больше”… При всём безумии арт-мира у него есть свои правила, типа назвался груздём и т. д… И даже если это его не смутит…» Между прочим, покупатель, которого Славик ещё не видел, был из Германии, и Артём проговорился, что тот уже перевёл название картины на немецкий: «Der Staffellauf der Generationen»… — Погоди-погоди, я же ещё не соглашался ничего продавать, — сказал Славик, — нужно же и моё согласие, как я понимаю. — Ну конечно, зачем ты это говоришь, это же и так ясно — ты автор, я примазался! — засмеялся Артём. — Я мазила… но что тебя смущает, старик? Такие деньги! — Название, — сказал Славик. — Что? Да ведь ты же его и придумал! — По-русски, — сказал Славик, — а по-немецки это звучит как «дегенерация», и мне это не нравится. — Ты идиот! — кричал Артём. — Какая дегенерация, нах, это ж артикль — «дер», дурак! — Да знаю я… Сам ты дурак. — Да хоть бы и дегенерация — ну дегенеративное искусство, всё правильно, ты забыл, что выставка была такая, Гитлер… — Я ничего не забыл, — сказал Славик, — мне надо подумать. Скажи ему, чтобы потерпел. Да ведь ты сам говоришь: ему нужно несколько таких, я же за ночь их не намалюю… — И тут Славик едва не назвал время, в течение которого… возникала «Эстафета», но вовремя опомнился — промолчал. — Я думал, ты, услышав цену, на одну ночь станешь стахановцем! — весело прокричал в трубку Артём… — Ну значит, неправильно думал, — сказал Славик и повесил трубку. Ему казалось, что месседж, найденный им в коробке, как записка в бутылке, — хоть там не было слов, кроме одного — «духи», ну да… говорил с ним, тем не менее, не только языком линий и шифровкой… цифр, но, «распакованный», он заговорил и словами, то есть картина теперь сама по себе, выпущенная на волю, как джинн, рассказывает себя саму — словами, которые она произносит устами разных людей, вот и этот немец с «эстафетой дегенераций», например, во всяком случае, как он это услышал, Славик-Славик, как раз после того, как сам пришёл к этим мыслям… размышляя теперь уже об инсталляции, в которой должны были быть не только отпечатки — разного формата, может быть, и фрагменты — «Эстафеты»… и обязательно — стенды, рассказывающие о Семёне Сосновском — фотографии, пожелтевшие письма, в том числе с фронта. Читая в процессе, как бы сказать, «натаскивания» себя на то, чтобы вступить на стезю художника, или — войти в роль, если угодно… читая, стало быть, Василия Кандинского — «О духовном в искусстве», выбор не случайный… ведь Славик в тот момент собирался всё ещё заняться абстрактной живописью, ну или графикой… так вот, читая Кандинского, Славик-Славик — после слов о том, что «фигуративным

213


МИЛЬШТЕЙН искусством может овладеть и обезьяна» — повторением то есть линий, — ну как попугай — повторяет слова, понятно… и только вот абстрактное искусство может типа творить Художник — духовная личность, как-то так… машинально-обывательски подумал: а не наоборот? — ведь были же не только обезьяны, но и слоны — куда прикажете отнести слонов, а? К працiвникам мистецтва или — к отряду приматов? Или просто к примату духовного — над материальным… И ведь в самом начале где-то вилял там хвост осла, как-то связанный с Малевичем, ну да, это общество… Нет, Славику не хотелось спорить с Кандинском, вы его не поняли… но и вдаваться в подробности — ему уже не хотелось, он отложил трактат о духовном… Он подумал о своём: что, если когда-то он признается (до сих пор он не сделал этого — не проговорился даже «подруге дней»), что это за картина… То ведь что получится тогда — что он продал её так же, как удачливые циники, повесившие ценники (пятизначные) на «абстрактные картины», написанные хоботами слонов, лапами обезьян, или же хвостами ослов… пусть даже они и трижды сами по себе при этом — Комары и Меламеды, эти продавцы то есть, это их дело, концептуализм — вообще дело тонкое, игра в высер… Но он-то, Славик-Славик, таким же макаром, как они, продаст случайные — непреднамеренные — зигзаги авторучки, находившейся… в руке его собственного деда. Неумышленные, как движения даже не-человекообразных животных, и не просто продаст, а — если предположить, что он выдаст «тайну этой картины», снабдив её всем этим ассоциативным рядом — богатство которого по-прежнему не иссякало в его немного перегретой голове… то получится несравнимо подлее — что он выдаёт это за «истинную жизнь»… или даже не так, просто — насмешка, насмешка над дедом, по сравнению с которым как раз он — Славик-Славик — как раз и был — во всех отношениях — если не полным дегенератом, то уж точно — тем самым ослом, да, вот так он и шёл по жизни, как дебил, точно-точно. Нет, это был не только приступ немотивированного и невротического самобичевания температурившего Славика-Славика, ослиным хвостом то есть себя самого… нет, не совсем, во всяком случае, достаточно напомнить о зенитке, которой дед его сбивал во время Второй мировой «юнкерсы» и какие-то сбил-таки, раз получил ордена… а Славик не сделал вообще ни одного выстрела. Ну, в этом он, положим, был и не виноват, допустим, да, и этому надо радоваться, скорее, конечно, — что не бомбили… Но он же не знал о ней вообще ничего! Простите нас и не принимайте за милитаристов, но так же тоже нельзя: из всего курса — который Славик слушал четыре года (!) в университете — каждый вторник, каждую неделю, целый световой день проходил «на военке», — и вот от всего этого курса в результате — и не через тридцать лет, нет, а на следующий день, или в тот же самый — когда ему «дали погоны»… От всей матчасти осталось… одно-единственное слово — может быть, потому, что оно было немного смешное: «копир». Копир, да, и больше ничего. Что уже говорить о РЛС… Вы не понимаете, о чём мы? Ну поставьте себя на место Славика — вот в этот момент, когда он ещё не отказался от мысли о расширении поля значений, скажем так, художественного произведения, или того, что, как бы то ни было, уже выдал — по крайней мере, Артёму — за своё произведение, чем спровоцировал на «совместную» картину, — кстати, мы, в отличие от Славика, уверены, что Артём точно так же сделал бы, если бы уже тогда узнал о происхождении палимпсеста, увидел коробку… но речь здесь у нас идёт о Славике — это был его родной дед… и Славику стало стыдно, да. Он уже взял телефон, чтобы позвонить Артёму и всё рассказать как есть, и не в надежде, что ничего после этого не изменится, а как

214

И ведь в самом начале где-то вилял там хвост осла, как-то связанный с Малевичем

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

«мы работаем на космос», говорил его дед…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

раз для того, чтобы после этого поставить точку в этой чрезмерно затянувшейся шутке… Но почему-то положил трубку. Просто картина продолжала с ним говорить, и он не хотел отвлекаться сейчас, он хотел ещё немного послушать — мысли, которые она посылала, сигналы, если угодно… нет, в тот момент он как раз ещё не боялся, что сходит с ума… Фрэнсис Бэкон-художник сказал, что аб­ страктная живопись говорит — вещает то есть, как радио, да, но сигнал передатчика при этом очень-очень слабый. «Возможно, — думал Славик, — это так и есть, но тем более — сейчас, когда она говорит со мной громко и внятно, как отцовский “ВЭФ-202”, так, что я слышу всё, говорит понятным мне языком… не надо сразу прерывать сеанс, надо послушать до конца, а если дед и вправду выбрал такое медиа, которое есть месседж…» Славик то есть понятия не имел, как бы отнёсся дед к этой затее внука, он вовсе не уверен был, что деда это обидело бы, нет-нет… Да и что значит сослагательное наклонение — в этом превращении росчерков, начавшемся с их оцифровки… то есть с того, что палимпсест был снят «Олимпусом»… и тоже мыльницей, как и аппарат отца Славика, но цифровой, хотя это совсем уже ненужные подробности, мы тараторим, потому что ещё не сформулировали внутри… Ну вот, попробуем: отношение Славика к абстрактной живописи как таковой… было вовсе не таким «хрущёбным», каким оно могло показаться читателю из-за нашего слишком развязного пересказа, по крайней мере, до того момента — который мы вам уже описали, так точно, — но и после точки Х — нельзя сказать, что он что-то такое пересмотрел кардинально, нет… Читая Кандинского, он понимал в то же время, что тот имеет в виду, говоря об «обезьяне», ну то есть о машине, производящей аналогии, и вслед за тем о подлинно духовном — что приходит из глубины и ни на что не похоже… в том-то всё и дело, что «росчерки» деда показались ему — увиделись им так, что это его потрясло… изза сочетания конфигурации и генезиса линий (хотя с Артёмом в этом смысле был чистый эксперимент), а сомнения, которые мы описали гораздо подробнее, чем, скажем так, трепет, который овладел нашим героем… сомнения эти были связаны с невозможностью спросить у деда его согласия на этот «жест» внука, вот и всё… от этого начался внутренний диалог с настоящим, хоть и неосознанным, автором картины, который не ограничивался уже рамками одной «картины»… Да, можно сказать и так — что всё это стало постепенно приобретать в его голове черты скорее уже инсталляции, посвящённой деду — в голове только лишь его внука пока что, только в голове, да… эта инсталляция стала расти, расширяться, и где-то в какой-то момент Славик вспомнил и то, о чём дед вспоминал почему-то всегда неохотно… Ну то есть не так чтобы он отмалчивался, даже нельзя сказать, что он сразу же замолкал — если Славик его спрашивал, но как-то вот был менее разговорчив, что ли, — чем тогда, когда рассказывал о войне, например, да и не только… по сути, не было закрытых тем, хотя это мы немного всё же упрощаем… он же работал на «почтовом ящике», и — «мы работаем на космос», говорил его дед… И, может быть, Славику так нравились эти слова, что дальше он никогда не расспрашивал, да к тому же и понимая, конечно, что больше дед всё равно ничего не скажет, перейдёт на рассказ об их ширпотребе… а больше… А больше так вроде и не было никаких запретных тем, дед ему всё рассказывал — что вообще рассказывают детям или внукам… И только предвоенные годы, и не самые, а конец тридцатых, — проведённые в авиации, почему-то вот дед не любил вспоминать, да… Славик даже не помнил уже, от самого ли деда узнал, что он был списан на землю из-за ссоры с началь­ ством… да нет, кажется, не от дедушки, а от кого-то из родственников, а деда Сеня как раз говорил Славику-Славику, что списали его из

215


МИЛЬШТЕЙН морской авиации после аварии, но подробности и тут пропускал, только говорил, что была травма у него… Но какая — он вообще не называл, и все те раны, что Славик знал наизусть, как будто свои соб­ ственные, были получены дедом уже под Берлином, — впрочем, их было столько, что могли и наложиться на предвоенные, и что уже их тогда было вспоминать… дед его был и так весь из ран — дед-палимп­ сест, ну да, правая рука не работала, и кисть её была изогнута, пальцы навсегда сжаты вместе… шрамы были на теле, в области грудной клетки и на правой лопатке, а в ноге остался навсегда осколок, из-за которого дед никогда не плавал, даже когда однажды поехал с ними на море, — по его словам, осколок так был там расположен, что в воде у него моментально начинались судороги. Но Славику всё же казалось, что тогда была не авария, а вот именно ссора с начальством… вдруг, прикрыв глаза, он как бы даже увидел старую квартиру… Полоска света под дверью, только и всего, жёлтый отрезок. Остальное — темнота, он в своей комнате лежит на раскладной кресле-кровати, родители, дедушка и живая ещё тогда бубуля, или даже — два дедушки и две бабушки, — а может, и ещё какие родственники там были, ну конечно — на кухне, которая одновременно и прихожая-гостиная, а ребёнка уложили спать, они думают, что он спит уже… а он видит не сны, а тонкую жёлтую полоску, и слышит при этом — голоса, которые что-то приглушённо бубнят за дверью, он какое-то время не разбирает слов, но чу — постепенно они становятся громче: «Да, Славик спит уже, конечно», — говорит мама, а раз мама так говорит, то так и есть: он спит… и не спит, а может быть, этот свет просачивается сквозь щёлку… не из кухни, а из коробки с фотография­ ми… он один сейчас находится и в коробке, и снаружи — и видит эту щёлочку… и спит, и не спит, но скорее всё-таки — не, он слышит наяву этот голос — деда Сени, — который за дверью рассказывает, возможно, что как раз… тот самый эпизод, из-за которого его списали с неба на землю… А может быть, и нет, может быть, это было совсем другое начальство — которое вышло из себя, послевоенное то есть, когда дед работал уже просто инженером на военном заводе, а не бортинженером — на самолёте-амфибии… Славик почему-то начал слышать голос деда Сени — за дверью — не с начала рассказа, а где-то посреди, поэтому он, наверно, никогда не узнает, когда и где это было: «“…сколько раз я всех предупреждал, что нельзя бросать одежду в комнате, сколько раз, я спрашиваю…” Я говорю: “Простите, но это не моя одежда…” — “Враньё! — он кричит. — Враньё! Это ваша куртка, я знаю!” — “Да нет же”, — говорю я…” И тут он вдруг бросает её на пол и начинает топтать… Да-да, представляете… Долго он её так топтал и что-то кричал при этом — так дикари терзают чучело врага, я думал — глядя, как он топчет ногами куртку, я почти уже видел себя на её месте под его ногами… Когда же он прекратил это делать — выдохся, наверно — и отошёл на несколько шагов, всё ещё что-то выкрикивая, но уже тихо — “вот так, вот так, вот…” — я нагнулся, поднял куртку… засунул руку в нагрудный карман, достал оттуда пропуск… “Что такое? — крикнул он. — Сами виноваты, не разбрасывайте вещи…” Я молча повернул пропуск лицевой стороной к нему, сделал шаг, чтобы он рассмотрел… И вот всё это я вам рассказываю только затем, чтобы сказать, хотя это невозможно — словами описать выражение его лица в этот момент, вот его я его не забуду никогда… когда он понял, что это его пропуск и, стало быть, его куртка…» Славик понятия не имеет, могли ли за такое списать человека с неба на землю. Наоборот — наверно, всё-таки нет, хоть это и было примерно в 36–37-м, — деда тогда списали из авиации… Совсем не факт, конечно, что в тот момент дед рассказывал как раз то, из-за чего его…

216

«Да, Славик спит уже, конечно», — говорит мама, а раз мама так говорит, то так и есть: он спит… и не спит

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

растоптать и вдруг увидеть, что это — твоя куртка, и ты топтал сам себя

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

«И я слишком его любил, чтобы повторять вопрос, который, как я видел, был ему неприятен, и я вообще его не повторял, — думает Славик, — я был маленький, но подумать о том, что могло ведь там быть и что-то другое совсем, техническая неисправность, недосмотр, по причине которого самолёт упал в море, и поэтому только все остались живы, потому что на воду… такое подумать я мог уже тогда, вполне. Неисправность, да, вину за которую возложили на деда, а может, и в самом деле недоглядел — я мог только гадать, и тогда и сейчас, он же ничего об этом не говорил, ничего… но, кажется, как-то обмолвился, что самолёт упал в море, что естественно, это же была амфибия…» Не только никаких больше подробностей он не знал, но вообще был не уверен, что сам не подставил всё это — в молчание деда, хотя вроде бы что-то он всё-таки говорил — дед Сеня, да, но когда Славик был совсем маленьким, — так ему, по крайней мере, теперь казалось, — в общем, всё остальное были дымные домыслы, и только несколько фраз, долетевших из-за закрытой двери, в которых Славик полностью был уверен, «слышал как сейчас». Да, теперь уже это точно щёлочка в коробке фотографий — Славик прикрыл крышку, держит коробку в руках и смотрит туда сквозь щель — между крышкой и бортами коробки, содержимое которой при этом неразборчиво, только отблески видны — фотографии тихонько блестят в темноте, ползут друг по дружке, похоже на поверхность ночного моря, или поздневечернего, если включить фантазию… но он не включает, он просто снова думает сейчас о том, что это странно, а может, и ничего не странно, не более, чем всё остальное то есть: что одна и та же зенитка… ну, бывает. Не более странно, чем то, что дед, когда его списали из авиации — не сразу, но, когда с неба грянуло, и он в сорок втором пошёл добровольцем на фронт, несмотря на «броню», которую давал военный завод, из-за чего в сорок первом не хотели брать… стал командовать вот именно зениткой и сбивать самолёты в небе, в котором раньше сам летал… Хотя и здесь — что странного на самом деле… это внук у него получился странный, а дед был — окей, герой, хоть и не «Советского Союза», но — орденá, «Красной Звезды», например… А в эпизоде с курткой есть какая-то сумасшедшинка, недаром дед говорил, что запомнил навсегда… ну да, представить: растоптать куртку ненавистного тебе подчинённого, борт- или просто инженера-диспетчера, всё равно, топтать её так, как будто это он сам, ну конечно, которого ты ненавидишь, — растоптать и вдруг увидеть, что это — твоя куртка, и ты топтал сам себя — часть тебя… И за это — с неба на землю? «А мог бы и расстрелять»… да нет, не мог, если б мог, то и расстрелял бы, конечно, а так как это было до рождения мамы, то расстрелял бы одновременно и её и меня… Славик чувствовал, что эпизод — где бы он ни случился на самом деле, и когда — до войны или после, — начинён какой-то литературностью… но, подсаживаясь к компьютеру и начиная шарить в Сети в поисках сведений о тогдашней форме лётчиков — где там у них были звёзды, на рукавах или… он уже понимал, что ему хочется писать это не простыми — да хоть бы и сложносочинёнными — предложениями, а — написать — вот именно как пишут художники — кистью, или чем там они сейчас… кто чем, некоторые — светом непосредственно, на каком-нибудь айпаде, ну да, сначала появляется полоска света… прищемлённого дверьми, и — можно и не быть поэтом, вот именно… уже всё написано… ветер, море, самолёты… штаб или что там, неважно, большая комната, где стоят офицеры без погон, и один из них… так-так… тыр-тыр… у нас новый командир… топчет ногами — собственную тень… до дыр… Можно ли это показать на холсте, если… в марте нет сирени, гвоздики не достать… а можно на листочке цветы нарисовать… прибью картинку эту… над маминым

217


МИЛЬШТЕЙН столом… интересно, гвóздики где я возьму тогда, ладно, как-нибудь разберёмся, — бормотал всякую подобную этой ерунду Славик, делая наброски, да — просто шариковой ручкой — на листочке, ну да. А через неделю примерно Славик стоял перед первой своей картиной — на которой было несколько военных людей, и в центре — лицо полковника, нога которого ещё стояла на лётной куртке, лежавшей на полу… Дед Сеня показывал полковнику что-то, что зритель картины не видел, похоже было и на то, как если бы дед просто выставил перед командиром пустую ладонь… Главным в картине было выражение лица полковника — оно было дано крупным планом. Славик думал было подписать картину «Я — это не я», хотя он был не уверен… слишком общее какое-то место, два местоимения и перемена мест… А потом, когда Артём рассказал ему, что есть такой цикл у Боба (Михайлова), Славик уже точно отказался от этого названия, но рассказ Артёма о презентации, которую Боб («Так может, он и в самом деле — Боб?» — рассмеялся Славик, выслушав рассказ Артёма, и имея в виду фильм «Твин Пикс», разумеется) сделал перед этой своей выставкой, — а фотограф лежал там перед входом, и все посетители через него переступали, а в зале уже видели огромные фотографии его голого тела, по мнению многих харьковчан, «совершенно непотребные», — говорил Артём, смеясь, сам-то он ставил Михайлова высоко… И вот это — «лежал перед входом, у порога, на земле…» — напомнило Славику рассказ его дяди: уже после того, как деда Сеня ушёл второй раз — с земли на небо, — тут уже Славик позволял себе высокопарно выражаться, и мы следуем его примеру… А дядя рассказал Славику то, что он не знал: деда его спасла сначала работница госпиталя… проходя мимо груды сваленных вместе трупов, заметила вдруг какие-то признаки жизни, может быть, какое-то движение… в лице, или кисть руки шевельнулась, это никто теперь не знает, может, просто почув­ ствовала, что там есть живые, живой… подошла и, заметив, что он дышит, вызвала подмогу, и деда Сеню отнесли в госпиталь, где главврач — известный военный хирург, — определив его состояние как полностью безнадёжное, решил всё-таки попробовать — «поставить эсперимент», так он сказал. Причём этот эксперимент — подробности которого дед не рассказывал и дяде (жившему маленьким мальчиком вместе с семьёй Сосновских первые годы после войны), — да, скорее всего, и сам не знал — он же был «подопытным кроликом», — смеялся дед, но вот что дядя ещё запомнил: Семён был не единственным «подопытным» главврача, был ещё один — лётчик, так же признанный безнадёжным, как и дед, и потом, после всех операций и манипуляций, каких-то необычных для того времени переливаний… они лежали в одной палате на двоих — безымянный в рассказе дяди лётчик, упавший с неба, и дед Сеня — зенитчик, но и бывший лётчик в то же время, списанный когда-то с неба на землю — ещё до войны, за что — неизвестно, во время войны едва вот не выписанный обратно. Славик какое-то время не только не сомневался, что следующая картина будет изображать деда Сеню и неизвестного лётчика в госпитале Арневельде, лежащих на соседних койках, — они смотрят на нас, деда Сеня уже приподнимает голову, а между ними сидит тот самый главврач, которого Славик намеревался изобразить в белом адмиральском кителе… Он примерно уже представлял себе, как это будет выглядеть, он как будто был уже сам в той палате, он знал, в какое время суток как там ложился свет… Не будем уточнять, начал ли он уже делать эскизы — может, и начал, за всем не уследишь… важно то, что он отказался от этой мысли, почувствовав, что дальше… он начнёт превращать в картины семейные фотографии — о количестве которых мы уже говорили, и да,

218

Не будем уточнять, начал ли он уже делать эскизы — может, и начал, за всем не уследишь…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

будет там жить этаким маляром, внутренним рисовальщиком, непрерывно крася стены памяти, которых уже нет…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Славик в самом деле почувствовал, что ещё немного — и перейдёт туда совсем — в них, будет там жить этаким маляром, внутренним рисовальщиком, непрерывно крася стены памяти, которых уже нет… как-то так, переписывая прошлое… то есть одновременно почувствовал, что он там — совершенно не нужен, обошлись как-то и без него, спасибо, дорогой, не нужен, не вызывали пока что, да, а что это если кому-то нужно, то не этим людям — на фотографиях, в том числе и емувчерашнему, кстати, говоря условно — Славику Сосновскому, но это нужно ему — сегодняшнему, как бегство от пустоты, в которой он оказался в этой своей квартире-ловушке, недавно опустевшей совсем уже не по-детски — когда даже «подруга дней его суровых»… но не старушка ещё вовсе, нет, — решила вдруг, что она ему и «не няня»… может быть, ей и в самом деле немного поднадоело, что он её так называл — не только заочно, по телефону, скажем, но и при ней, она могла быть при этом рядом, или совсем уже очно — своим друзьям, только своим, — её-то друзья его бы не узнали и на очной ставке. Ну да, он её так называл, потому что она приходила к нему — днями, вот именно, по ночам же она была замужем, причём лет этак двадцать пять, или уже все сто, это была его первая школьная любовь, ну или одна из первых, мы не будем сейчас проваливаться в его прошлое, мы как раз хотели бы остаться в настоящем — повествовательном, по крайней мере… Хотя нет, два слова скажем всё-таки, и дело тут даже не в самой его ПДМС — её мы оставим без лишних уточнений, адюльтер всё-таки… а в том, что было у неё за окном тогда — двадцать пять лет назад, или все тридцать пять уже, или лучше сразу уже сказать — сто, — ну да, сто лет назад в самом центре микрорайона, в котором жили Славик и ПДМС, — стоял летний кинотеатр. А это значит — экран, казавшийся издалека размером точно с девятиэтажку (хотя на самом деле он был, скорее, с пяти-, но к тому же ещё пустырь в центре микрорайона был на возвышенности), в которой жил Славик, и ПДМС тоже в точно такой же, но из его окна был виден только верхний краешек белого экрана, кусочек то есть — вдали, белая полоска, ненамного толще, чем жёлтая на старой квартире, под дверью… А вот из её дома, стоявшего гораздо ближе к «летнему», экран был виден почти целиком. Немного мешала ограда — зелёная такая, метра четыре высотой, или даже больше… Но с высоты её девятого этажа это было не очень существенно, и почти незаметно, весь белый экран был — как на ладони — как наладонник… За сто лет до смартфонов то есть у них был такой вот свой экранчик на двоих — размером примерно с сигаретную коробку (из его окна — со спичечную), звук тоже до них долетал — наверх, ну не все слова… да, это было, может быть, и не лучшее качество, как звука (звук был не таким уж и тихим, но сильно деформированным — отражаясь от стен бетонного лабиринта, до них долетало наложение сразу множества эх, да), так и изображения (всётаки далековато), но, безусловно, это был самый лучший кинотеатр. Это было окно в будущее, если хотите, причём ещё более далёкое, чем романное настоящее… Ну да, приватные экраны уже стали огромны, и сейчас панели, биммеры и т. д… Но такую масштабную инсталляцию сделать и сейчас было бы не просто: представьте бескрайние — вплоть до колхозных горизонтов — бетонные катакомбы, совершенно серый то есть 3D-лабиринт, в самом центре которого вдруг зажигается гигантский, как бы вынесенный из чьей-то квартиры, цветной телевизор «Берёзка». Славик, когда это увидел с её балкона, спросил: «А можно я зайду ещё?» Он зашёл к ней — в первый раз — не из-за кинотеатра, нет, он как-то и не сообразил даже заранее, что с её балкона балка — плешь в центре микрорайона — и экран, соответственно, должны быть так

219


МИЛЬШТЕЙН хорошо видны… он зашёл — формально — к ней за… перьями. Да, за чертёжными перьями — рейсфедерами… им в школе задали делать чертёж тушью, он уже теперь не помнил, по какому предмету-поводу, рисованию или… по физике? Черчения вроде бы не было в школе, но неважно, им вот задали на дом что-то начертить тушью, а может, и нарисовать, он её спросил, и она сказала, да, можно, зайди, я дам тебе, у меня их много, то есть — у отца; вот он и зашёл, ну да, предлог, чертёжные перья были и у его отца, на работе он уже давно ничего не чертил то есть, но готовальни лежали со студенческих ещё времён. Славик любил эти чёрные бархатные футляры — и когда ПДМС дала ему такой же, благодарно погладил его, а заодно… и руку дающую, которую она не отдёрнула сразу… И уже в лифте, всё ещё поглаживая — готовальню, а потом, приоткрывая её на мгновенье и видя блестящие даже в тусклом свете лифта ножки циркулей в их окопчиках-нишах, он, выходя уже из подъезда… Да нет, это было не в тот раз — не в первый, а когда он отдавал ей готовальню, но неважно — напевал про себя «из чего же сделаны наши девчонки…», а может быть, уже засыпая, дома, и вспоминая первый поцелуй и одновременно — видя в чёрной глубине поблёскивание ножек циркулей… В общем, началось всё с «черчения», но он стал потом заходить к ней «из-за “летнего”», и вот это было не совсем уже «под предлогом», не только, — они и в самом деле сидели на балконе и смотрели кино, изредка вместе с её родителями, и всегда летом — это же был летний кинотеатр, совершенно бесплатный, если сидеть на балконе, — ну, может, родители её пошутили пару раз, что могут продавать билеты… И ещё её отец сказал, что это похоже на кинотеатры для автомобилей в США… нет, он не был, конечно, он читал в книгах. А Славик всего лишь два раза был в самом кинотеатре — потому что «летний» был не самым приятным местом даже в их непростом во всех отношениях, кроме, разве что, простой геометрии, лабиринте, где бродило много «рогатых» (тогда ещё не было слова «гопники», да это и не совсем одно и то же, хотя и близко… но нет, если уж быть совсем точным, «рогатыми» на районе называли, скорее, просто «деревенщину», безотносительно к её агрессивности, то есть «нерогатые» могли быть в тысячу раз опаснее и т. д.), особенно когда темнело, и можно было запросто напороться на чей-то рог совсем в другом месте… Но всё-таки в «летнем» драки и поножовщина случались чаще, чем в любой другой точке лабиринта (Славик вспоминал об этом «через сто лет», когда вместо «Кинотавр» в новостях ему послышалось просто «минотавр», ну да). Славик был там — ходил в «летний», внутрь — всего раз или два, как мы сказали, не больше, а потом уже только с балкона ПДМС — пока кинотеатр не закрылся, или нет… они ещё раньше перестали с ней «встречаться», чему причиной был их одноклассник, вот именно… Что касается причины заката «летнего», Славик теперь уже не мог восстановить это со всей точностью в памяти, была ли она — причина — хотя бы и частично в том, что… на свет экрана слетались не только «мотыльки», скажем так, в цветных мини-кофточках, то есть путавшиеся со шпаной путаны-малолетки… но и, соответственно, и — вполне естественно, конечно — заодно и сама шпана — «сявота» то есть, святое дело, ну да, причём из всех окрестностей — летний кинотеатр был один-единственный на гигантский (то есть равный по населению какому-нибудь Кривому Рогу, или даже больше) «жилой массив»… В общем, так или иначе. Но скорее всё-таки — так, то есть если и не из-за драк непосред­ ственно, то из-за того, что из-за драк туда почти перестали ходить

220

если уж быть совсем точным, «рогатыми» на районе называли, скорее, просто «деревенщину», безотносительно к её агрессивности, то есть «нерогатые» могли быть в тысячу раз опаснее

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

что-то у неё было связано неприятное с ним, с этим «летним», что-то своё, тёмно-девичье

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

мирные люди, а шла туда только шпана, которая всё равно пыталась перемахнуть через ограду, или просто так пройти без билетов, сделав страшное лицо, например… и там были ещё какие-то интересные, наверно, для сплэттеров, случаи, но хватит, стоп… пока у нас тут не забил фонтан крови в центре микрорайона, и не экранной притом… заткнём его, даже если он там и был, теперь это уже неважно, короче говоря, этот «закат солнца вручную», как кто-то назвал тогда закрытие «летнего», — было примерно тогда же, когда Славик, его ПДМС и ещё один их одноклассник — закончили школу и разошлись в разные ВУЗы, — но не все в разные направления: ПДМС вскоре вышла замуж за бывшего одноклассника, хотя «бывшего» тут уже лишнее, да им не было ещё и восемнадцати… и вот так они и жили — до сих пор, и пока что, как оказалось, не остыли полностью… Ну а «летний» — о котором, собственно, и был этот вложенный рассказ — ещё какое-то время зиял бельмом на пустыре, а потом уже экран совсем пропал-истлел, то есть белой простыни — простыл след… и оставался ещё какое-то время страшноватый зелёный остов и вокруг — скамейки, ограда-то упала давно, а что упало — разобрали, наверно, на заборчики для участков, мало ли на что — в хозяйстве всё пригодится, в общем, постепенно совсем исчез этот «летний», да, растворился в темноте пустыря — и осталась там голая балка-плешь, поросшая, впрочем, местами высоким бурьяном — в самом центре микрорайона, и там долгие годы, если не десятилетия, потом гулял ветер, собаки и какие-то призраки той — былой — шпаны, да… и только в самое уже новое время пустырь заполнили дома-чужаки несалтовской какой-то планировки, и Славику-Славику, когда он там проходил — довольно редко, впрочем, — казалось, что «сказку о летнем кинотеатре» теперь знает только он один — старый сказочник, старпёр уже, ну да, ну да — кино-театр-призрак, белевший ещё долго после своей смерти парусом в тысячах окон. Да, он припоминал: простыня экрана на самом деле не сразу пропала, сначала повисла её половина, по диагонали свесившись, и это на самом деле страшно напоминало… парус одинокий… среди бетона похожих на корабли, но начертанные на листочке в клеточку для морского боя… и вот среди них — этот парус, да. Никто его не помнил, кроме Славика, отчего у него мелькнуло как-то даже странное чувство, что летний был в центре его микро-косма, а не -района. Даже, казалось бы, как минимум (она-то видела экран гораздо чаще, чем он) соглядатайка — ПДМС, полностью забыла, стёрла из памяти «летний», этот его «символ счастья»… во всяком случае, она, кажется, не любила его вспоминать — презрительно передёрнула плечами, когда Славик напомнил, — наверное… что-то у неё было связано неприятное с ним, с этим «летним», что-то своё, тёмно-девичье, так что и через сто лет она сделала такую гримасу, что Славик больше не вспоминал при ней… Но сам по себе Славик не то чтобы сильно любил этакие красивости, как «первая-любовь-балкон и мир-как-кинотеатр»… на экране которого — ну что они там видели, собственно, а? Он вдруг понял, что не может вспомнить ни одного названия фильма, и это было несколько смешно, вот так хранитель «музея кино»… Мелькнула бронзовая голая индеанка… в воде горного озера — она там как будто летела в прозрачной, как воздух, воде, бронзовая, да… или золотая… «Золото Маккенны», ну да — точно, он вспомнил… голос Ободзинского — долетал, и… Ну и чего, это было круто: «Золото нас манит к себе…» — вспоминал Славик-Славик. Да, так вот, мы ведь хотели только сказать, что Славик стал так часто вспоминать «летний» в этот период своего «тихого помешательства» на старых фотографиях, которые он всё время перебирал теперь, возможно, ещё и потому, что серо-белые снимки казались ему

221


МИЛЬШТЕЙН похожими на бетонные девятиэтажки — как они выглядят с балкона, выглядывают друг из-за дружки… а «летний» там же — в его памяти — казался ему, ещё живой «летний» то есть, а не призрак на острове и не остов на пустыре… его памяти… да вот чем-то похожим на него самого, Славика-Славика, — начавшего было раскрашивать серо-белые снимки, всё больше проникаясь их атмосферой… и как бы даже — проникая в них, чтобы превращать их там в цветные картины, но факт, мы немного запутались в своём пересказе его сказки… О сне в летнюю ночь… в летнем кинотеатре, whatever… есть вещи, наверно, которые надо оставлять героям для внутреннего употребления, как-то: первая любовь, особенно если она же и последняя… иначе получается вот так вот — витиеватая околесица, конечно… и мы ведь предчувствовали с самого начала, что этот флешбек здесь нужен, «как зайцу стопсигнал», как тогда говорили… Но стирать почему-то не хочется, мы в раздумьи… пока двинемся дальше… Так вот, стало быть, та самая, ещё не совсем то есть столетняя, его ПДМС — недавно решила поставить точку, сказав: «Я ухожу, Сосновский, ищи себе другую няню». — «Уходишь? — удивился Славик. — Няню?» — «Ну неважно, кого… Хотя мне кажется, что без меня ты всё равно пропадёшь, знаешь… Но если я останусь, я пропаду вместе с тобой». И это были не шутки никакие… какие шутки — после этого он больше не видел ПДМС вообще, иногда только натыкался в шкафу — платяном, среди своего белья — на забытые ею полосатые гетры, на красные трусики, раздумывал каждый раз — выбрасывать, нет… почему-то оставлял… наверно, она просто сделала то, что хотела, то, из-за чего сошлась с ним вскоре после того, как он вернулся в Харьков из Энска, встретив в саду Шевченко, возле кафе «Жили-Были», то есть не уходя от мужа, — просто отдохнула немного от него — от своего вечно-благоверного однокашника, после чего ушла к нему от Сосновского, как бы и не приходя… да и не уходя, собственно, — от мужа перед этим… оставив, в общем, Славика-Славика — совсем одного, да ещё с этим своим пророчеством, — в совсем уже пустой квартире, где он, может быть, ещё и не совсем пропал, но… как сказать, как сказать — когда человек всерьёз подумывает-присматривается о том — к тому, чтобы… при жизни переселиться в коробку с семейными фотографиями и что… — и шуршать там, как крыса, или мышь… Он, кстати, давно отключил старый «Днепр», так что в квартире ничего больше не дребезжит, он купил новый холодильник, бесшумный, а в замолчавший «Днепр» переместились книги и альбомы с фотографиями, да, это теперь просто ещё один шкаф, неплатяной и некнижный и… Нет, до того, чтобы заполнить фотографиями и новый — работающий и почти всегда пустой при этом холодильник — Славик пока что ещё не дошёл, но — лиха беда начало, знаете, прочитав в чьей-то статье в том же «Вашем здоровье» — куда он больше не писал, но по инерции, что ли, почитывал… о том, что южноамериканский писатель Ричард Форд хранит свои рукописи в холодильнике — причём в морозильной камере, сам не зная, зачем, «ну может, если пожар будет, они сохранятся, по крайней мере, я так думаю…» — Славик подумал, что неплохо бы и ему положить самые ценные фотки в моро… Через секунду он вытряхнул из головы идиотскую мысль и, кстати, продолжив чтение статьи, узнал, что эту мысль Форду подкинула — по крайней мере, так говорили злые журналистские языки — его жена, чтобы его интервью не были так скучны и пресны, что ли. Да, но суть в том, что Славику его нежена подкинула в голову напоследок совсем другую мысль… В общем, в старом холодильнике (перенесённом из кухни в комнату деда) теперь лежали старые фотографии; в новом, как говорится,

222

есть вещи, наверно, которые надо оставлять героям для внутреннего употребления, как-то: первая любовь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

в его внутреннем саду Шевченко всегда был октябрь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

мышь повесилась, а крыса (ПДМС) сбежала с его корабля — всё больше напоминающего тот самый «летний», когда зелёный остов его стоял ещё посреди бетонного тумана, а парус уже сорвали, но он ещё какое-то время белел… И ещё: очень вероятно, что он шёл таки ко дну, Славик-Славик, но он не стал переписывать своей, «довольнотаки живой», по словам Артёма (может быть, потому что только что ещё и, возможно, совсем ненадолго — ожившей?), кистью фотографии… он вдруг почувствовал всю, как мы уже сказали, неуместность этих жестов… после чего закрыл глаза и увидел яр в саду Шевченко, в темноте, ну то есть неярко освещённый фонарями, которые стояли сверху, тактично так, на опоясывающих овраг аллеях или на мостике, откуда он смотрел вниз на это удивительное… по крайней мере для суши, зрелище, хоть бы и влажной осенней суши… потому что оно напоминало — как смотрят в воду с мостков на быстро снующих в воде рыб… или с палубы корабля на спины дельфинов… Пока он не по­ грузился… не перешёл то есть прямо туда, как в сон — спустился по вытоптанной собачниками тропинке, всё больше ускоряясь, держа за руки родителей, по колено в жёлтой листве, — в его внутреннем саду Шевченко всегда был октябрь, в этой его державе… и юный октябрь впереди, ну да… хотя там была вроде цезура — после «юный», то есть юный — Ленин, а может, это была просто чья-то шутка… в общем, в личном «саду Шевченко» Славы Сосновского всегда был октябрь, то есть даже когда он шёл по саду в июле или в январе, ему казалось, что, закрыв глаза, он сразу увидит весь этот яр, засыпанный жёлтой листвой, ярко-жёлтой — поверх тёмной озимо-яровой листвы всех лет, которая там скапливалась… недалеко — совсем рядом с зоопарком, яр, весь покрытый… шуршащими листьями, над которыми так и летали вороные собаки, как кляксы туши на золотом фоне… Хотя нет, «клякса» — это совсем другое, другая порода, а здесь было такое странное скопление… Да-да, там была тогда какая-то тайная сходка-слёт, и почему-то только чёрных и больших — гладкошёрстных — собак, да, только доберманы и доги там были, и — нет, не то что пушистых болонок-пуделей, но и овчарок там не ступала нога, хотя они ведь тоже бывают чёрные, если немецкие, ага… И даже чёрных по определению — терьеров, например, — нет-нет… только доги и пинчеры, летавшие там, как огромные вороны… Это всё было просто баснословно для мальчика, главная мечта которого в то время была — «своя собака»… Славик, сбежав с родителями на дно оврага (у них не было собаки, конечно, на старой квартире это объективно было невозможно, и они там — в овраге — очутились из-за каких-то друзей родителей, у которых была догиня… которая, кстати, как потом оказалась, измывалась над бедной бабушкой… когда все уходили, догиня подходила к кровати, где лежала маленькая старушка, стягивала её на пол, и — укладывалась на её место… Услышав же, что хозяева возвращаются, догиня покидала кровать, и нет — не затаскивала бабушку полностью обратно, но подталкивала её мордой, и та сама, опять-таки плача и причитая, както перебиралась всё-таки — с пола на кровать, и так это безобразие продолжалось довольно долго — бабушка очень боялась догиню, боялась признаться внукам — чтобы тварь её тогда совсем не загрызла, когда никого не будет дома… даже что-то там было, кажется, ещё более страшное для неё, чем смерть, — «и эта тьма она сама», как писал в стихах другой маленький мальчик, но хватит уже… Славик не уверен был, что слышал всю эту историю непосредственно в яру, где бегала в том числе и та самая чёрная догиня, может быть, по дороге, когда шли обратно, — а они шли вместе, и собачники-друзья родителей со смехом рассказали эту историю, а мама Славика сказала: «Хороший смех», — а Славик-Славик… с грустью подумал, что теперь ему уже

223


МИЛЬШТЕЙН точно не купят собаку, после таких-то историй, — и зло покосился на хозяйку догини. Потом, потом — он это услышал, а тогда, стоя на дне яра, он, как ни странно, не воспринимал проносившихся рядом с ним огромных чёрных псов… не только как угрозу, но вообще как тела то есть… эти пролетавшие мимо, рядом с ним, во все стороны — куски ночи, взмывающие над листвой, резко меняющие направления, — эти собаки превращались здесь во что-то другое, населяющее ночной парк… Славику казалось, что это ожили четыре каменные чёрные пантеры, сидящие днём над центральным входом в Харьковский зоо, — что это они соскочили оттуда в яр, багиры, да, после чего превратились уже там — в собак, но не четырёх, конечно, он за всю свою жизнь в этом городе не видел столько чёрных догов. Чем бы там они ни были, спрыгнувшими с места в карьер пантерами, или перепрыгнувшими через ворота — удравшими из клеток… Или это могли быть сбежавшие от своих хозяев на дно оврага тени прохожих, которые стеклись со всего парка… короче, они как-то связаны были — не только между собой… нет, они там не спаривались, конечно… но были связаны без вязки все вместе со всем густым тогда ещё садом-парком, с его запутанной паутиной теней, иероглифами деревьев, написанными на золоте склонов… или, может быть, это были комья-груды земли, от взрыва вылетевшие из-под слоёв листьев, а потом уже снова их же взметающие — быстро-быстро, длинными задними лапами… Да, скорее всего, они выныривали оттуда — из су­ гробов листопада, — а не сверху — не с ворот, не с неба, а — со дна, из залежей листьев — и проносились мимо — стремглав, в попонах из листвы, быстро слетавших с их лошадиных крупов, когда они обегали галопом овальный яр по кругу, как в цирке… и ни разу никто из них не задел, даже не прикоснулся к мальчику — так что это было даже странно, как будто это в самом деле были только призраки — эти его «мечты о собаке» и больше ничего, мечты-мечты… которыми он жил в те годы и которые там — в яру — так теперь легко носил перед ним ветер, как листья, как сухие ветки «апортов», за которыми они мчались, кивая, это было как сон… И вы, наверно, уже догадались, что эти кудрявые строки — не что иное, как наша попытка переписать картину Соснов­ ского «Black Dog’s Ravin» своими словами, насколько неудачная, не нам судить, потому что мы-то видели саму картину, масло-холст, метр на полтора, а вот видите ли вы её, если вы не видели её раньше — на полотне, что вряд ли, — это большой вопрос, конечно, и не зная на него ответ, мы не будем переписывать другие картины Славика — как он не начал переписывать «ожившей кистью» фотографии семейного альбома… в самом деле, возьмём с него пример в том смысле, что пойдём дальше и не будем переписывать даже то, что он всё-таки написал… Он то есть, отказавшись от первоначального замысла, пошёл прямо туда — в непроявленную темь, где для начала сбежал в яр с летающими добердогами, странными, конечно, и в самом деле похожими — на его картине — на пантер, но не маленьких (по сравнению с догами, которые, если уж сравнивать с их кошачьим семей­ством, скорее тогда уже были подобны львицам) — а на тех длинношеих, выпятивших грудь колесом пантер, что сидят на воротах zoo, где Славик провёл бóльшую часть своего детства; можно и так сказать, не сильно преувеличивая, — что детство Славика прошло между клеток с животными, ведь он ходил туда маленьким едва ли не каждый день — в зоосад после детсада, с дедушкой или с бабушкой, по выходным — с родителями, он знал по именам всех тамошних львов и тигров, он был там не совсем чужой, и вот, увидев это зрелище в ночном яру вне, но рядом с зоопарком, он в первый момент — секунду, — но подумал всё-таки, что по ночам обитатели, как в каком-то из снов… Да, но опять-таки:

224

куски ночи, взмывающие над листвой, резко меняющие направления

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

И всё это нам бы надо было стереть, переписать всё это пустословие — как Славик, не задумываясь, переписывал, когда он их ещё писал, свои картины, нанося поверх прежнего другой слой, слои…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

мы не будем переписывать словами его картины, нет… И писать свою «Луну и грош», скажем так, да это и не тот сюжет совсем, у нас это вообще — конец, а не начало произведения… Разве что: слова о том, что Гоген — или как его звали у Моэма — начал писать картины просто потому, что они стояли перед его глазами, когда он их закрывал, то есть чтобы избавиться от них… от картин, вот это правда, да, то есть это точно относится и к нашему «художнику от слово “худо”», как Славика никогда не называли родители в детстве, никогда… Но говорили так при нём довольно часто, ну такая была присказка, ещё у дедушки, да и у мамы… вообще, отношение к художникам в «интеллигентной, но не артистической» семье Сосновских было слегка презрительным, скажем так, и когда Славик в шесть лет стал ходить — по собственному желанию, или даже настоянию — в изостудию Дворца пионеров, как-то по дороге… его мама, встретив подругу, как бы извиняясь, сказала после того, как ответила ей, в какой именно кружок она ведёт сына: «Ну это просто так, времяпровождение… таланта у нас нет, просто Славику захотелось немножко попробовать — это ненадолго, правда…» — говорила она, стоя посреди Города Солнца, где в тридцатые расщепили атомное ядро, и ещё и в семидесятом году… все инженеры мечтали, чтобы их дети стали физиками, а не безумными лириками, размахивающими кисточками в темноте. Когда Славик — со смехом — припомнил маме эти слова, она обиделась и стала называть его выдумщиком, она категорически отрицала, что говорила нечто подобное, а вот он — всегда был выдумщиком; а отец добавил: «Ты вспомни, как ты в садике говорил, что твой дедушка видел Ленина». Славик уже давно к тому моменту не обижался ни на маму, так рано «отказавшую ему в таланте живописца», ни на отца, преувеличившего в сотни раз примерно — его склонность к выдумке… Он никогда ничего подобного не говорил о дедушке, и с чего это взял отец — который не шутил, а всерьёз, кажется, так потом всю жизнь и думал-верил, — что Славик — совсем ещё маленьким — говорил это в садике… Тогда как Славик помнил совершенно отчётливо: как раз наоборот, придя из детсада, он со смехом рассказал родителям, что один мальчик у них в группе говорит, что его дедушка, или бабушка — это была теперь единственная деталь, которую Славик не помнил, — видели Ленина, да и вообще, впоследствии это же была такая поговорка, означавшая просто более чем почтенный возраст, и больше ничего… И всё это нам бы надо было стереть, переписать всё это пустословие — как Славик, не задумываясь, переписывал, когда он их ещё писал, свои картины, нанося поверх прежнего другой слой, слои… Но так как мы говорим о памяти, скажем ещё два слова, вместо того чтобы стереть предыдущие: Ленин, не Ленин, но был другой эпизод, мы не будем на нём долго останавливаться, правда… который в каком-то смысле, наоборот, — совершенно явственно присутствовал в памяти Славы, и которого напрочь не было в памяти его родителей: дед Семён в ресторане «Интурист». Возможно вообще единственный раз в жизни — в ресторане. А тут ещё какое-то воплощение названия: на всех столиках стоят маленькие флажки, изображающие государственные флаги Англии, Франции, США, Италии… И вот Славик навсегда запомнил… да он и тогда смотрел на это как бы уже отсюда, из другого тысячелетия: дед Сеня за одним из этих столиков, только флаг — какой там стоял флажок, Славик не помнил, а так — вот «как сейчас», он как будто это сфотографировал — без камеры, но со вспышкой… как яр в саду с жёлтыми листьями и чёрными догами, как остальные кадры — внутреннего его архива, ставшие картинами, масло-холст, земля-небоземля… У него не было ни малейшего сомнения, что это было наяву, причём не в Харькове, а в Киеве, где дед был проездом — он ехал по­ сле этого дальше к своей сестре в Чернигов, а родители были в Киеве

225


МИЛЬШТЕЙН в командировке, может быть, вместе, а может, и кто-то один из них, но в любом случае — Славика «взяли с собой». И он всё запомнил… Длинный зал, барная стойка — которую он видел впервые, конечно, — как будто повторяющая своей волной изгиб большой реки, светлая полировка, бесконечно длинный эскалатор в метро, путешествие к центру земли… И то, что всё это категорически отрицали потом родители, придавало кадрам в памяти только ещё большую чёткость и одновременно чувство, что ли, множественности миров: вот эти столики с государственными флагами, его дед в соломенной… или не соломенной, но похожей на соломенную — пенсионерской, в общем, шляпе, его дед инвалид войны, который вообще никогда не был в ресторане, по крайней мере, после этой самой войны… смотрит на всё вокруг таким взглядом — какого Славик у него никогда не видел… каким он мог бы смотреть и сегодня, наверно, если бы проснулся в новом мире, в капстране, неважно, — проснувшимся взглядом, в общем, поверх всего, понимаете, пространства времени. Родители Славика отрицали самую возможность такого, — кажется, отец тогда снова припомнил Славику, что он говорил, «что его дедушка видел Ленина»… Ну вот, а потом Славик наш стал тормозить… После быстро пришедшего успеха, после почти «золушкиной» истории: Густав Кройтер — немецкий бизнесмен, живший какое-то время в Харькове, и купивший «Эстафету поколений» (с показавшимся ему несколько странно-смешным, но так просто ведь выполнимым — условием: обещанием то есть, что картина никогда не будет называться на немецком — ни на выставках, ни в каталогах, — только на русском и на английском («The Generations Relay-Race»)… «Нет, — подумав, сказал ему Славик, — и на других языках тоже не надо, только русский и английский…» Так вот, покупатель, которого, конечно, не отпугнули такие мелочи, продолжил приобретать все работы, подписанные «Сосновский и Волевой» (нет, не думайте, это было по-своему справедливо… потому что Артём ведь со Славиком делился не только помещением, красками и другими материалами — но и навыками. И хотя очередную картину после этого Славик писал сам на 99%, перманентные уроки — ну, или прерываемые и возобновляемые, но постоянно, — которые давал ему Артём, конечно, играли свою роль, да и многие точки над «i», скажем так, которые делал Артём уже своей кисточкой, играли свою роль, будучи даже и меньше 1% «общей» площади полотна, конечно). «Но на 1% из Микеланжело!» — воскликнул Славик как-то в ответ на предложение Артёма пересмотреть их «творческий контракт»… Артём узнал цитату и вообще замахал руками, но настаивать не стал, и они так и остались «соавторами». Так или иначе — процесс мы не будем подробно описывать. Он достаточно редок, но и не так чтобы уникален — не настолько, чтобы мы его здесь тематизировали, зная (мы лично), как минимум, два подобных случая, когда человек, так сказать, «просыпался художником» (не абстрактным — тех мы знаем больше, — и не мастером перформанса и/или т. п.), и даже без всяких «так сказать» — в одном из известных нам случаев, помимо Славика, просто буквально — поутру проснувшись, девушка почувствовала потребность рисовать, как чувствуют голод, да-да, это было даже как-то так страшновато… и началась всемирная карьера и т. д., но мы здесь не называем вообще никаких имён собственных, и все совпадения — случайны, если мы ещё об этом не говорили, то вот — говорим, да… В общем, это слишком известный феномен, чтобы его детально здесь ещё описывать, впадая в ЖЗЛзанудство… Тем более что всё это продолжалось не так долго. Интереснее было бы, хотя бы коротко, попытаться понять, почему Славик так быстро оттуда вышел, или, по крайней мере, притормо­ зил, и мы, пожалуй, попробуем… Нет, ну что значит «побоялся сойти

226

проснувшимся взглядом, в общем, поверх всего, понимаете, пространства времени

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

а там его поджидало то, что в нашем пересказе уже точно — пурга

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

с ума», «не дай мне бог…» — у нас тут не история болезни, и не кейс хистори, это другой «кейс», не бомжи, а бичи, и вообще, как там пел Галич — «а кто не псих, а вы — не псих?» Нет, наверно, мы бы так и написали, если бы решили отделаться от этой темы — «не дай нам бог сойти с ума», мол, подумал он — и перестал нырять в темноту с зажатой в руке кистью, или в зубах мастерком… Ну если хотите, причиной был начавшийся диалог Славика с бытием, да, мы понимаем, что у вас уже от этого слова оскомина… ну зовите это как хотите, и мы не будем долго об этом говорить, хотя бы потому, что у Славика диалог со всем этим — был не более долгий, возможно, и более всего похожий на тот, что случился однажды в снежную вьюгу с Гансом Касторпом, например, ещё не полностью оправившимся от обострения, что ли, своей, а может, и всеобщей, хвори… «вельтшмерц» — один за всех и все… немного ещё опрометчиво — вышедшего в открытый Давос, да-да… а вот когда он там стоял в темноте посреди горной метели, на темени Горы, прислонившись к сарайчику, в котором хранят сено, и куда он тоже попытался спрятаться-сохраниться — от вьюги, как соломенный Страшила… но дверь не открылась, конечно, зато — вдруг слетела внутренняя дверь с петель, отъехала другая заслонка… и Касторп увидел бытие как ячейки отдельных вроде бы миров — состояний, это как пена… или как икра — миров — перед ним разметалась тогда за снежной пеленой, за деревянной стенкой, за которой он хотел спрятаться от вьюги, а там его поджидало то, что в нашем пересказе уже точно — пурга. А мы, как вы уже могли заметить, и не цитируем по первоисточнику, и не уверены вообще, что там всё это было, но рискнём — не будем пока это стирать… а заодно скажем: в голове Славика это описание — соб­ ственно манновское, конечно, а не «Миша по телефону напел…» — как бы даже вспыхнуло, а не просто «вспомнилось», когда в тот же день (какой такой тот же? Ну он всегда один — День, и тут уже точно неважно, и далее — всегда) один известный харьковский художник, с которым Славик познакомился накануне у Артёма, вот именно по телефону — практически повторил мысли, которые пронеслись тогда во время вьюги сквозь голову Касторпа, но только, как бы сказать… перенеся ещё больше акцент в них с «перетирания» словесного — слова-слова, «ну да»… на — визуальное, хотя бы и с предшествующим перетиранием… красок, окей… В общем-то, ничего нового маэстро ему не сказал тогда, а может, это вообще — самое старое, что было в этом мире, когда в нём ничего ещё не было, кроме того, кто видит сны, или что… эк нас заносит, однако, ну да, вьюга-пурга-позёмка, ветер в спину, в этом мире бушующем, а теперь в бок и под дых… ну так вот: просто услышав это признание из уст бывалого человека — совпавшее с его собственным ощущением накануне, скажем так, тщеты любого изображения, whatever. Художник Н. признался в тот момент в том числе, как смешны эти усилия — все эти смешивания красок, да, какими они кажутся микроскопическими — усилия — после того, как видел во мраке яр-кие миры, например, «под калипсолом», выныривать оттуда с каким-то камушком со дна, и с ним носиться после этого, как с писаной торбой… а это — то, чем он и занимается, по сути, всю жизнь, даже если это просто стул, скажем, то это — стул из того, другого мира, в общем, зовите это, как хотите, товарищи товэтовцы… только помните — они с майстером были друг с другом (со Славой) — на вы, художник ведь был стар и супер-стар, да… что это, если и не никчёмные, то всё равно — жалкие, по сути, ничего не значащие «перетаскивания», «игра в уголки», — ничего общего не имеющие с прометеевским огнём, и вообще — с чем-то, что можно назвать «откровением», «разве что можно

227


МИЛЬШТЕЙН было бы сравнить результат для печени, зная, сколько пьют художники… но это пóшло, знаете…» Дальше стало ясно, что причины, по которым художник Н. этим продолжает заниматься, банальны: во-первых, что ещё делать прикажете, лучше всё-таки, чем только водку пить… и во-вторых, деньги, естественно, чтобы было хотя бы на что покупать эту самую… водку, ну и масло, конечно, и масло… «Как в том анекдоте: “А по-моему, масло” — только тут наоборот…» Славику в какой-то момент было скучно это слушать, он из вежливости периодически повторял в трубку «да», хотя в этом не было никакой надобности, — казалось, художник точно так же старчески брюзжал бы и при отсутствии слушателя, слышно было вполне отчётливо, что он как минимум алкоголизирован… И Славик никогда бы не подумал, что на него это вообще окажет влияние, но это срезонировало как-то… как слабенький электрический сигнал в прежних телефонах — с угольным порошком, но только тут — с чёрными… кирпичиками-угольками в нём самом, то есть чуть дальше от трубки — с составляющими ночи, в которой он проснулся, можно сказать, живописцем — и электрическим самописцем, ну да… и которую он начал было уже так храбро осваивать, вооружившись штапелем и факелом… и не то чтобы там начинался обвал — пока ещё нет, но что-то такое он почувствовал — метан, или просто угрозу, что вот сейчас вся эта чёрная масса, если не взорвётся, то придёт в движение, и тогда. Мы упрощаем, ну конечно, мы прекратим это сейчас делать, ведь причин, по которым Славик отложил в сторону кисти — почти син­ хронно, надо сказать, с нами… то есть мы вот-вот тоже отложим, в свою очередь, — ручку, ещё два-три штриха, правда… так вот, причин у Славика было намного больше, чем мы назвали, но одну мы попытались в самых общих чертах всё-таки вам объяснить, ну, как могли. В общем, к моменту завершения нашей истории Славик-Славик сидел в мастерской Артёма Волевого скорее уже просто как гость старый приятель — прошло уже больше двух лет (снова была перемотка, и если вы, что маловероятно, оказались терпеливее, чем мы, и хотели бы слушать всё подряд, ну тогда — сорри) — как он не написал ни одной картины, что будет дальше — неизвестно, мы пишем только то, что видим: скорее уже бывшие — соавторы — сидят совсем недалеко от Рождества и от планетария, то есть как бы и на Рымарской, но не совсем, а в одном из этих проходных и кажущихся навесными — как мостики или мостки над тёмной рекой, или как вагоны какого-то застрявшего на запасных путях деревянного поезда — в одном из двориков, благодаря этим их мансардам, идущим такой волной по пространству города… Мы с вами видим, что на улице горят костры из ёлок, или елей, по крайней мере, один такой большой костёр мы наблюдаем сейчас как раз недалеко от того дома, где как бы на дорожку — сейчас-сейчас мы его отпустим… насовсем, как он сам в дет­ стве выпускал щегла из клетки — по весне… но пока что он там ещё сидит — наш герой, наш человек, не во дворе, конечно, и не у костра, да и костёр там — не во дворе, — мансарда деревянная и вообще похожа на сложенные дрова, в темноте только прикидывающиеся мансардой с мезонином — ну как живые деревья в лесу в темноте могут прикинуться… вообще чем душе угодно, правда же… Внутри пахнет красками и лаками — и это всё тоже, кстати, огнеопасно вполне, лакокрасочные материалы, хорошо, что этакий костёрище разожгли не во дворе, а на каменной мостовой… Совсем недалеко отсюда тот дворик, где когда-то стояли десятки бюстов Ленина, рядами, на земле и на деревянных полках-полатях, как на нарах, с тонкими молодыми месяцами на лысинах — отблесками полной луны, но теперь их там уже нет, «разошлись» и без ножек, и не на обелиски, а… как инвалиды

228

уже бывшие — соавторы — сидят совсем недалеко от Рождества и от планетария, то есть как бы и на Рымарской, но не совсем

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ

этот вид инвалидов войны, эти половинки, но не в сладкогреческом смысле, а в суровопрямом

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

раньше на этих досках с колёсиками, разъехались в темноту, и слава богу, что вы их (если) не помните, этот вид инвалидов войны, эти половинки, но не в сладко-греческом смысле, а в сурово-прямом — это тело без ног на доске с колёсиками, а в руках у этих «кентавров» из не такого далёкого, впрочем, ещё прошлого были такие… деревянные кирпичи-утюги, которыми они отталкивались от земли… Так вот, штук десять бюстов Ленина купил по дешёвке товарищ Артём Волевой, да, который в первую голову харьковский живописец, конечно, но иногда делает и скульптуры, если не ленится, «если родина скажет», так он тогда сам говорит (например, ещё в застойное время он прославился тем, что, как тогда говорили, «посадил Дзержин­ ского», ну то есть изваял едва ли не единственный в стране памятник Феликса-сидящего… Да, и вот «ленинов» он прикупил в такую свою фазу, ну как материал для ваяния… Поверх то есть — используя их как такие шаблоны, «орден темплейтов», он тогда сделал дюжину довольно живых… «экспрессивных», во всяком случае, про такое говорят — гипсовых работ, — назвав их все вместе «А куда я дену мысли?» (№ 1, 2…10) — цитата из анекдота, кстати, который если вы не знаете, то и слава богу, не обязательно всё знать и пересказывать не обязательно, мы закругляемся, и каждое слово и так уже кажется лишним, а при желании теперь всё можно погуглить… Ну вот, мы не знаем, как это место выглядит теперь, но нам это и не нужно, — как мы уже сказали: где-то в переулочке, почти перпендикулярном Рымарской, — если можно его так назвать, а не просто закоулком — «это что у нас тут, проходной двор?» — вот он самый и есть, да… Где-то там — неподалёку от планетария в пространстве, а во времени — от Рождества… Мы их и оставим пить глинтвейн с корицей… и немного гвоздикой пахнет к тому же, не говоря о запахе красок и дыма — отчего кажется, что за окном осень; а на самом-то деле январь, но снега нет совсем, разве что где-то в лесопарке, если проехать достаточно на «двойке», увидишь белые пятна… Ага, у них там и ёлка ещё стоит, позже они подбросят её в костёр, возможно, но пока она блестит в комнате дождиком, как бы отражающим заоконный, а ваты на ней нет — как и снега, и два-три шара… и, кстати, раз ёлки жгут, это, скорее всего, уже даже не старый новый, но ещё и не 8 марта… да мы и сами не знаем, зачем нам так точно определять время — может, чтобы не уточнять пространство по GPS, а может, просто топчемся на пороге… но всё-всё, мы теперь уже в комнате, там же, где и наш герой, наш человек, наконец-то… Звучит King Creamson — «Talk, it’s only talk…», — причём тихо, как и должна звучать эта композиция — фоном в уголке мастерской, где пахнет дымом, и старая магнитола Артёма тихонько поблёскивает в углу… И вот к ним заходит Слепой. «Слепой» — это кличка, как Безымянный, к примеру, но благодаря ей он теперь вот именно не безымянный, и не Малой, который тоже мог бы быть с ним, и его, в отличие от Слепого, Славик знал-помнил, ещё по Бухте Любви, ходил там такой… с такой флягой вдоль берега, полной «молока» — такого же цвета, как чехол той армей­ской фляги, — и всем предлагал, и в посёлке… но его нет, а есть — один только Слепой, и он заходит к Артёму, собственной персоной, ну да… Наверно, это единственный человек в нашем жизнеописании, которого мы не переименовали, знаете… Конечно, не потому что он с тех пор умер — совсем молодым… Просто раз уже слово в самом конце нашего странного произведения мы почему-то сейчас решили дать именно ему, то это имя — Слепой — кличка, ну да, мы поняли вдруг: звучит так, что её нельзя изменить, мы пробовали — не получилось… ну вот никак, то есть это как «из песни слов», так что: к ним заходит вот именно Слепой, да.

229


МИЛЬШТЕЙН Сначала в окне показывается подвижный огонь — факел — горящая еловая ветка, которую Слепой выдернул из костра, проходя по Рымарской… Дав Артёму таким образом знать, что он пришёл, Слепой обменивается с Артёмом несколькими словами — тот ненадолго открывает окно, а потом уже Слепой идёт в подъезд, чтобы зайти в мастерскую — через дверь, войти, как полагается… И пока он проделывает этот короткий достаточно путь по скрипящей лесенке и коридору мансарды, Артём успевает рассказать Славику кое-что о Слепом — «ну как же, это известный персонаж в нашем городе… Да, но где же он?» А он за дверью, кажется, слушает, что о нём говорят… Или нет — открыв дверь, Артём видит, что Слепой подошёл к окну коридора мансарды и смотрит в ту сторону, где горит костёр из елей… Слепой входит в комнату и жмёт руку Славика — высокий и крепкий парень, с виду без каких-то признаков ебаньковства… или декаданса — так будет всё-таки точнее, и нет, он не такой, как Славик его представил по рассказу Артёма, он выглядит с первого взгляда — братком, но если присмотреться, то в стальных его глазах немного другой оттенок, отблеск. И вот сидят и пьют глинтвейн, о чём-то тихо говорят, кого-то костерят, укр. политика, всё такое… и мы снова немного перемотали втихую — а всё равно в уголке звучит «Кинг Кримсон», по-прежнему то есть, тот же концерт, не то чтобы он нам не нравился — It’s only talk, ну да, взаимно… Слепой, глядя на огромную копию — Артём, то ли для себя (ну то есть «для нас»), то ли для другого немца — гипотетического, или там американца… увеличил «Эстафету» ещё больше: два на полтора, что ли, метра, Слепой вдруг встаёт и говорит, глядя на картину: — …это похоже на то, что я видел на Мангупе… знаешь, где пещеры… Я там недавно совсем был, один… Впервые такое там застал — никого, представь, ни души, ни в одной из трёх… пещер, только чей-то сундук там стоял. — Сундук, — смеётся, удивляясь, Артём. — И шо там? — Да не, пустой. Совсем пустой сундук такой, прикинь. Кто-то оставил… типа чемодана, но огромный такой… пришёл на Мангуп со своим, можно сказать, комодом… И ушёл… И никого, пустые — все три зала… Я потом уже узнал, что там перед этим что-то стряслось… Ктото кого-то грохнул, что ли, наркота, передозис, ну не суть… Ну и кто-то из разбежавшихся во все стороны хипарей об этом успел, наверно, со страху доложить куда надо… Но я ж ничего не знал — я смотрю, никого, все почему-то уехали, вообще ни одного человека… Но так как уже поднялся, то ночевать решил там, а поскольку я с детства страх как боюсь кажанов… — Да там вроде их и нет, — прервал его Артём. — Я не видел. — Не заметил. Были, во всяком случае, что-то там трепыхалось, в темноте крылья, ну я не знаю… А там кто-то оставил сундук, но это я уже сказал… Вот, представьте, что-то среднее между древним чемоданом — коричневый, с железным кантом, заклёпки, замки… и настоя­ щим сундуком… да нет, скорее это был вот именно что сундук — типа комода, в чемодан бы я точно не поместился так, чтобы и крышка закрылась. — А ты что, туда залез? — рассмеялся теперь уже Славик-Славик, представив себе эту картину. — Ну так я ж говорю, я боялся, что когда усну, твари выпьют кровь. — Враньё… Это только в Латинской Америке, да и то — один вид, «пиры» называются, — сказал Артём. — Я точно тебе могу сказать, потому что иллюстрировал такую книгу, где они были…

230

пришёл на Мангуп со своим, можно сказать, комодом… И ушёл…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ЭСТАФЕТА ПОКОЛЕНИЙ — Ну а мне никто не объяснял, что кажаны кровь не пьют… Да я всё равно бы боялся — дед мне рассказывал, что они могут в волосы забраться, на голову если сядут, и потом не выпутаешь оттуда эту тварь, с ним такое было, пришлось стричься под ноль, а я бы вообще со страху помер… Так что даже если кровь не пьют — мозг едят… — Есть такой анекдот про Чапаева, — сказал Артём. — Да знаю я все твои анекдоты про Чапаева… В общем, я залез в комод, лежу себе там, тихо так, прохожу процесс типа аккомодации, космос… Да, там дырки такие в нём были — как от пуль, а может, и «почему как», там же что-то стряслось… или мыши прогрызли, но не летучие… и сквозь эти дырки звёзды видны. — Ну ладно, мыши… Но какие же звёзды, если ты в пещере? — сказал Славик. — Ты там не был? — Нет. — Это странные пещеры, — сказал Артём. — Они только так называются, скорее это комнаты, ну кельи такие с окнами, это же крепость была, я потом тебе нарисую или покажу в Сети, пусть Слепой доскажет. — Ну вот, лежу там в сундуке, считаю, чтоб уснуть, вижу закрытыми глазами наскальную живопись… и так лежу там без сна, как говорится, целую вечность… Мангуп-Кале, тишина, космос… и вдруг шаги… И не просто шаги, а топот, блядь, и явно что — сапоги, и очень много — сапог, я же слышу… и тут у меня измена… типа: вот оно, значит, войско… это ж древняя крепость осаждённая… Турки пришли?. . Караимы?. . И вдруг — крышка надо мной — бах — открывается резко… И почему-то уже светло… долежался, думаю, до зари… Возле сундука ОМОНовцы, стволы на меня… Вы бы видели их лица… Немая сцена… И один шёпотом: «Что ты здесь делаешь?» — «Ховаюсь», — говорю.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

231


Юрий Соломко родился в 1986 году в пгт Бабаи Харьковского района. Окончил факультет электроники и компьютерных систем Украинской инженерно-педагогической академии. Работал разнорабочим, в супермаркете, сортировщиком; ныне — курьер. Книга стихов «Школа радости» (М., 2013), публикации в «©П» № 10, журнале «Урал», альманахе «Арт-ШУМ», интернет-издании «Новая реальность», на сайте «Полутона». Шорт-лист премии «ЛитератуРРентген» (2008, 2011), лонг-лист «Русской премии» и премии «Дебют» (2013). Живёт в Харькове.

Три орешка для Золушки I 1 За полгода штат отдела доставки сократился на 20%, а освободившиеся участки присоединили к маршрутам «выживших» курьеров. Чуда не произошло — заработная плата упала ещё ниже, а её выплату стали задерживать. «Логика тут ни при чём!» — пояснила сотрудникам управляющая филиала.

Зарплата курьера складывается из трёх составляющих: разноска, транспортные, премиальные. Правда, сейчас она — разноска фактически. Транспортные остались из расчёта стоимости проезда двухлетней давности. Премиальными (и ранее) «латались дыры» в фонде зарплаты, и только их остаток расходовался по прямому назначению.

232


ТРИ ОРЕШКА ДЛЯ ЗОЛУШКИ Теперь же (после сокращения премиального фонда вдвое) и остаток «на прямое назначение», по сути, отсутствует.

2 На прошлой неделе руководитель отдела доставки озвучила (не сказать, чтобы вовремя — коллектив и так был во взвинченном состоянии) пожелания вышестоящего руководства, которые свелись к фразе: «Войдите в положение нашей Компании и временно обеспечьте оплату труда уборщицы своими силами».

Уже на текущей к нам пожаловала управляющая филиала: «Если среди нас есть сотрудники, не считающие своим долгом поддержать нашу Компанию в тяжёлую минуту, я буду вынуждена установить график дежурств!..

Выходишь на маршрут: попи´сал — вынес. Пришёл с маршрута: попи´сал — вынес. Порядок и дисциплина!

Ведь никто не отменял, что каждый сотрудник должен содержать своё рабочее место в чистоте!» (Это она — курьерам говорит.) «И туалет. Нам необходимо помнить о туалете!..»

3 «Так, может, нам оплачивать нашему филиалу и коммунальные услуги? Раз уж наша компания — сама не справляется», — отозвался Саша Заикин. «И давайте взымать за вход и за выход с нашей территории с нас же. Разумеется, в пользу нашей компании», — добавил Володя Конёк.

Касательно туалета, Галина Александровна, женщина 68-ми лет (бабушкой её не назвать — в день тяжёлой доставки проходит порядка 20-ти километров), предложила альтернативу: «А давайте возле входных дверей — ведро поставим. Выходишь на маршрут: попи´сал — вынес. Пришёл с маршрута: попи´сал — вынес. Порядок и дисциплина!»

Саша подвёл итог словам Галины Алексанны: «Как по мне, так даже два ведра поставить: ну, чтоб не создавать — ненужного ажиотажа».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

233


СОЛОМКО 4 Казалось бы, реплики с места: в них и увязнем. Но веское па конём водителя Андрея: «Поднимите руку те, кто не намерен “обеспечивать ставку уборщицы” и заниматься не своей работой!» — И наша победа в первой партии (в которой не то что не осмотрелись — в которую не заметили, как и ввязались). Большинство из нас, хоть и не без колебаний, поддержало Андрея. Управляющая, запаниковав, едва слышно сказала: «Значит, будем увольнять…» И вышла, хлопнув дверью. «Будем жаловаться вышестоящему руководству!» — бросил ей вслед один из курьеров.

II 1 Спустя пару недель в город приехал генеральный директор компании.

Казалось бы, реплики с места: в них и увязнем.

По официальной версии: на конференцию. На деле: разобраться и принять меры.

2 В день его приезда, как всегда, ехал на работу в метро. Шёл через сквер. После — через подземный переход (слева от меня промелькнули магазинчики, справа — афиши, расклеенные на стене по две и более каждая). На одной из афиш прочитал: «Не будите спящую собаку!» Вовремя её тут повесили, подумал. До этого не видел. (Может, не замечал?)

Выходя из перехода, увидел возле ступеней удобно расположившуюся собаку, чуть поодаль — вторую. Собаки не спали — грелись на солнце.

234

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ТРИ ОРЕШКА ДЛЯ ЗОЛУШКИ 3 Гендиректор поздоровался. И с издёвкой в голосе: «Мне тут сказали, что у вас есть ко мне какие-то вопросы…» Вступил Серёжа. Излагал длинно. Суть улавливалась с трудом. Павел Адольфыч пару раз пытался Серёжу перебить. Забил. Серёжа закончил притчей. То ли я был так перепуган, то ли он настолько витиевато бомбил. Понял, о чём притча и что Серёжа хотел ею сказать, только спустя полгода, вспоминая уже со смехом его монолог. В общем, Серёга тонко (очень тонко) сказал Адольфычу, что если руководство не ослабит хватку — бастанём! Интересно, понял ли это Адольфыч, и многие ли из наших поняли?

В ответ гендиректор рассказал бородатый анекдот. Где-то так: «Работодатель “закручивает гайки” — работники терпят. Крутит до не могу — терпят.

Не оставил выбора — пришлось усиленно кивать

Не знает уже, что и придумать: вводит каждодневную плату за право прохода на работу… Вот тут-то типа — и прокололись, родимые. Тут-то типа — и показали свое подлинное нутро. Стали, ПСЫ БЕСПОРОДНЫЕ, приходить на работу в понедельник утром — уходить в пятницу вечером. В общем, экономить стали в некотором роде». Ничего хорошего от гендиректора я, конечно, не ожидал. Но этот его анекдот окончательно убедил меня: сука он — редкостная!

На наши вопросы, смахивающие, скорее, на требования, отвечал Адольфыч предельно аккуратно. Когда же неудобный вопрос задала руководитель отдела, Коннова, сорвался. Рявкнул на неё, словно прохрипел вслух: «Ты кому, падла, перечишь?!»

4 По окончании беседы с курьерами — монолог Адольфыча в сплошь женском отделе подписки. «Не оставил выбора — пришлось усиленно кивать, — делились с нами сотрудницы после. — Вылитый, чтоб его, Змей Горыныч!» — «А вы бывали на фаер-шоу? —

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

235


СОЛОМКО неизвестно к кому обращаясь, впорхнула в разговор сослуживцев специалист по подписке Иришка. — Так приходите в четверг! Будем крутить с друзьями! …Ну, в смысле, выступление фаерщиков будет — кто не понял, — закончила немного севшим голосом. Генеральный, дело в том что, — вернулась с паузы на рекламу так же внезапно, как её и взяла, — вылитый фаерщик-новичок! Дышал огнём, понимаете, во-вторых. А, во-первых, злился и отплёвывался, словно от керосина. Прям себя узнала. Сама ещё недавно такой вот… коровой на льду была».

Синхронно началу монолога генерального в отделе подписки — в курьерку как будто кто-то втолкнул троих в неплохих костюмах. На фоне стеллажей с прессой и нас — смотрелись так же, как смотрелись бы на пляже: во фраках и при бабочке. «Где ваш главный?» — спросили. «Она отошла», — кто-то ответил. «Но сейчас позовём, что вы хотели?» — «Не-надо-не-надо. Мы из редакции, хотели поговорить о распространении нашей газеты. Не суетитесь. Не-суетитесь… Зайдём попозже». И выскользнули в дверь. Стоит ли говорить, что больше мы их не видели.

Практически следом вышли покурить с Геной (работает в компании с самого основания).

На этом — и остановиться бы. На этом — и остановимся

«Валер, ты ж в курсе, — спросил, — что генеральный и прочие мудозвоны из высшего руководства — бывшие сотрудники службы безопасности?» — «Не в курсе. А что?» — «Да то, Валер, — что те трое (хочешь верь — хочешь не) прослушку поставили. Валер, это в курьерке, блядь. Джеймсы Бонды сраные!»

III 1

На этом — и остановиться бы. На этом — и остановимся: «И жили мы поживали, и жили они наживали.

236

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


обратимая фотография Вот и конец — почти сказки, вот и сказки — почти конец,

2

а Компания — сменила рожу на физиономию, как бы — поворотилась к нам передом — три орешка для Золушки, три поцелуя воздушных, три гондона цветных: — возобновила своевременную выплату заработной платы; — вернула часть премиального фонда; — приняла волевое решение — в Харьковском филиале (в единственном из 28-ми по стране) продолжать оплачивать труд уборщицы — силами организации, несмотря на её затруднительное финансовое положение».

три орешка для Золушки, три поцелуя воздушных, три гондона цветных

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Обратимая фотография Посвящается жителям кв. 4: Тане, Ире, Вите, Косте, Юле, Валере, Лизе, Лене, Пете, Людмиле.

Наше общежитие — одна из трёх пятиэтажек из некогда белого кирпича. Я очень хорошо помню своё первое сильное впечатление от здешней жизни. К тому времени я успел прожить тут буквально пару недель. По-настоящему тёплый вечер после зимы. Я возвращаюсь с работы. На детской площадке в нашем дворе мамы с колясками; дети, играющие в песочнице; папа, подхватывающий своего трёх-четырёхлетнего малыша, скатывающегося с горки с радостным визгом. Малыша, который, кажется, пока ещё вообще ничего не боится. Возле второго подъезда нашего общежития стоит мангал — готовится мясо. Рядом с площадкой несколько испитых мужичков. Мальчик лет десяти под моим подъездом многократно кричит: «Ва-а-дик, вы-хо-ди!» Из окна соседней общаги мама зовёт сына: «Саша, домой. Саша, домой. Домой, я сказала!» Чуть в стороне от нашего двора составлено несколько столиков. Два или три. Они, по-моему, уже пустуют — в смысле, на них нет ни закуски, ни выпивки. Вокруг застеленного клеёнкой, а возможно, и скатертью длинного стола — женщины ближе к пятидесяти и чуть старше. Из-за стола звучат народные песни. Женщины поют… Поют, не знаю как и сказать, как-то не погородскому, в хорошем смысле. Что-то удивительно несегодняшнее и нездешнее в этом пении. (Увидел бы подобную сцену в каком-нибудь фильме, подумал бы, что передо мной маленький городок в 90-е, даже нет, скорее в начале 80-х. Что это 2009-й и что на экране один из микрорайонов Харькова, я бы просто не поверил.) За четыре года жизни в общежитии со мной много чего случалось. Не происходило — именно случалось. Я стал участником (чаще

237


СОЛОМКО всё-таки свидетелем) огромного количества вещей, которые, кажется, никогда не уложатся в голове. Элементарно не найдут себе подходящего места… А вот женщины вокруг длинного стола обосновались в моей памяти сразу, словно снимок, выезжающий из моментального фотоаппарата с едва уловимой временной задержкой. Да и могло ли случиться иначе? Когда услышал пение тех женщин, как будто ощутил, что воспоминание о них было со мной всегда. Увидев их, как будто его припомнил. Женщины сидят вокруг стола. Поют. Не суетятся.

238


Лев Николаев родился в 1898 году в Таганроге. Антрополог и анатом, специалист в области биомеханики и протезирования, доктор медицинских наук, профессор. Сын известного философа-толстовца П. П. Николаева, в 1904 году эмигрировавшего во Францию. Вырос в Ницце. Учился на естественном, затем на медицинском отделении Парижского университета. Вернувшись после Февральской революции 1917 года в Украину, окончил Харьковский медицинский институт (ныне — университет). В 1924–1936 гг. заведовал кафедрой анатомии Харьковского университета, с 1929 года — отделом биомеханики Харьковского НИИ ортопедии и травматологии. Автор фундаментальных исследований в области динамики физического развития населения Левобережной Украины, работ по научной стандартизации одежды и обуви. Изобретатель нескольких антропометрических приборов. С 1936 года (в ходе административного разгрома харьковской антропологической школы) вместе с женой, известным антропологом О. В. Недригайловой-Николаевой подвергался репрессиям. В 1941–1943 гг. пережил фашистскую оккупацию Харькова. В качестве заведующего музеем кафедры анатомии Харьковского мединститута добился выдачи для музея немецкой охранной грамоты, сохранив от уничтожения музейный архив, библиотеку и уникальные препараты. Умер в 1954 году. В «©П» № 11 опубликован дневник Льва Николаева 1936–1937 гг. «Во власти фанатиков. Дневник советского профессора», в № 12 — «Под немецким сапогом. Выписки из дневника: октябрь 1941 г. — август 1943 г.». Публикатор — Сергей Курганов (Харьков), внук Л. Николаева.

О положении советских рабочих на каторге в Германии Будучи в Германии, я находился в таких условиях, при которых вести дневник невозможно: как и все иностранцы, я был объектом слежки, и агенты гестапо несколько раз в моё отсутствие делали обыски в моей комнате. Я замечал это потому, что укладывал мои вещи в чемодан в определённом порядке, ключ от чемодана находился у меня в кармане. Между тем, когда я открывал чемодан, я констатировал таинственную перестановку моих вещей. Было очевидно, что кто-то без меня лазил в чемодан и проверял его содержимое. При таких условиях было бы, конечно, безумием вести какие-либо записи. Зато сразу после моего возвращения в Харьков я по памяти описал все главнейшие

239


НИКОЛАЕВ события, происшедшие во время этой поездки. Считаю не лишённым интереса привести некоторые выписки из моего отчёта о путешествии в Берлин и о пребывании там в течение полутора месяца.

Поездка в Германию В один из последних дней марта 1942 года я явился на Панасовскую улицу1, № 1, где находился сборный пункт рабочих, отправляемых в Германию. Меня встретил ассистент д-ра Вернике д-р Гроте и передал мне лекарства и бинты для оказания медицинской помощи рабочим во время путешествия. Я предполагал, что он мне передаст большую поклажу. К моему удивлению, все лекарства и перевязочный материал вместились в обоих карманах моего пальто. Лекарства состояли преимущественно из таблеток малоизвестных немецких патентованных средств. Когда я спросил доктора Грота, почему он даёт мне так мало лекарств, он ответил: — Ведь рабочие здоровы. Они прошли через медицинскую комиссию. Значит, большого количества лекарств всем не нужно. Я вам дал таблетки против головной боли, желудочных болей, кашля и поноса. Кроме того, возможно, что в течение пути вам придётся сделать две или три перевязки. Д-р Гроте познакомил меня с начальником транспорта — малорослым коротконогим немцем, которого мы называли «герр гауптман». Вскоре после моего прихода рабочих построили в ряды, и мы отправились на вокзал. Всех рабочих было около тысячи человек. На вокзале нас ожидал транспорт, состоявший из теплушек. В каждую теплушку втискивали по 60–65 человек с вещами. В каждом вагоне находились, кроме того, вооружённые конвоиры. В поезде был один маленький вагон третьего класса, наглухо разделённый на две части. В одной из них поместились офицеры, а в другой — их денщики и два немки-черноработницы, ехавшие в Германию. Сперва герр гауптман велел мне сесть в отделение офицеров. Однако, эти последние запротестовали, что им придётся сидеть рядом с русским, и герр гауптман поспешил перевести меня в отделение денщиков. — Вам здесь будет спокойнее, герр профессор, — сказал он. В этом он был вполне прав, так как немецкие офицеры держали себя по отношению ко мне крайне вызывающе и заставляли меня менять несколько раз место, пока я не очутился рядом с постоянно открывающейся дверью, от которой сильно дуло. Д-р Вернике и д-р Гроте сказали мне, что всех участников этого путешествия будут сытно кормить. Я им поверил и имел глупость не взять с собой никаких продуктов питания. Поезд долго стоял в Харькове. Ещё до его отхода меня вызвали, чтобы оказать медицинскую помощь одному рабочему, лежавшему без сознания на платформе. К моему удивлению, я констатировал, что это был приступ резкой сердечной слабости на почве длительного голодания. Я посоветовал оставить этого рабочего в Харькове и дать ему окрепнуть. Поезд тронулся часам к семи. Он ехал исключительно медленно, и понадобилось три часа, чтобы добраться до Люботина. Мы ехали по маршруту Полтава—Кременчуг—Житомир—Ковель. На следующее утро во время одной из длительных остановок на какой-то станции я сделал обход вагонов. Больных почти не оказалось, но все рабочие жаловались на то, что они страдали от голода и от холода. В товарных

240

1

А. К. Вероятнее всего, имеется в виду Большая Панасовская (ныне — Котлова), в обиходе — просто Панасовская.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

Когда мальчик доверчиво подбежал к нему, немец дал ему поощрительный щелчок в нос и вручил ему чемодан.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

вагонах, где они находились, не было соломы, не было печки. Дуло из всех щелей. Кроме того, некоторые часовые не разрешали рабочим выходить из вагонов, так как они опасались побегов. Этот факт ясно говорит про то, что большинство рабочих ехали в Германию не до­бро­ вольно, а по принуждению. Рабочие страдали от жажды: вода на станциях была, но доступ к ней был запрещён. В течение восьмидневного пути четыре дня мы вовсе не получали пищи. В те дни, когда её раздавали, рацион состоял из двухсот пятидесяти грамм хлеба в сутки, супа из кореньев без картошки и желудёвого кофе, конечно, без сахара. На третий день пути во время обхода вагонов выяснилось, что больных чрезвычайно много. В холодных вагонах многие рабочие простудились. Появились бронхиты, ангина, грипп. Вскоре многие стали страдать и поносами. Я быстро раздал все те лекарства, которыми меня снабдил доктор Гроте, и оказался лишённым возможности оказывать медицинскую помощь. Согласно желанию рабочих, я обратился к герру гауптману с просьбой достать соломы, дать разрешение всем рабочим выходить из вагонов, снабжать их водой и, наконец, достать мне лекарства. Герр гауптман был очень недоволен тем, «что я вмешиваюсь не в своё дело». Он пообещал удовлетворить просьбы рабочих, но и не подумал сдержать своих обещаний. Некоторые солдаты обращались с рабочими исключительно грубо. Я видел несколько раз, как немецкие конвоиры били русских рабочих. Например, на одной станции несколько рабочих, мучимых голодом, пошли на базар, расположенный рядом с вокзалом. Это заметили немцы и стали избивать беглецов. Я помню, как один рабочий, успевший променять свою рубаху на кусок хлеба, возвращался и по дороге натолкнулся на немцев. Немец стал его бить, а рабочий, боясь, что солдат отнимет у него хлеб, запихивал себе огромные куски хлеба в рот и жадно их проглатывал, пока немец его бил по спине. В Ковеле герр гауптман заявил мне, что дальше ехать по намеченному маршруту невозможно, так как продовольствия на станциях по линии Ковель—Варшава—Берлин для нашего транспорта не заготовлено. Поэтому он решил повернуть на юг. — Мы доедем до города Тарнова, — сказал мне герр гауптман. — Там мы сутки отдохнём, выкупаемся, получим хороший паёк и затем переедем германскую границу и доедем до места назначения. В течение всего пути герр гауптман хранил в тайне, каково будет это место назначения. В Тарнове на вокзале нас встретил гражданский подрядчик, немец огромного роста, с омерзительным зверским лицом, с жирной шеей и громадными кулаками. В руке он держал палку. Герр гауптман сдал нас всех подрядчику и велел нам выстроиться рядом с вокзалом. Затем под конвоем немецких солдат подрядчик повёл нас в баню. Покидая нас, герр гауптман вручил подрядчику свой чемодан. По простоте душевной я решил, что подрядчик сам понесёт этот тяжёлый чемодан, так как у всех рабочих в руках и на плечах находились всевозможные сундучки, баулы и мешки. Но подрядчик и не подумал нести тяжёлый чемодан. Он оглянулся и увидел, что на привокзальной площади играют несколько мальчишек-евреев лет одиннадцати или двенадцати. Он поманил пальцем одного из них, сказавши при этом «Пож!» Когда мальчик доверчиво подбежал к нему, немец дал ему поощрительный щелчок в нос и вручил ему чемодан. Мальчик был щупленький и бледненький. Силёнок у него было мало. Он с трудом поднял чемодан и с большими усилиями стал тащить его. Это увидел один русский студент-медик, который находился среди рабочих. У него по дороге украли вещи, и он ехал в Германию налегке. Он подошёл к мальчику и взял у него чемодан.

241


НИКОЛАЕВ Подрядчик вёл нас по людным улицам. Люди с ужасом смотрели на нас, ибо многие из рабочих были одеты в обветшалые пальто с облезлыми воротниками и в меховые шапки, каких не носят заграницей. Когда мы дошли до площади, на которой находилась баня, подрядчик обратился ко мне. Герр гауптман рекомендовал меня этому подрядчику, который знал, таким образом, что я немного владею немецким языком. — Вот что, герр профессор, — сказал он, — вон то здание на той стороне площади — это баня. Бегите туда и предупредите, что сейчас туда прибудет транспорт, состоящий из девятисот сорока русских рабочих. Ну, бегите живо. Страдая сердечной слабостью на почве длительного голодания и бронхиальной астмой, я бегать не могу. Кроме того, у меня в руках был чемодан, который я нёс с трудом. Тем не менее, я сделал большое усилие и пошёл быстрым шагом в сторону бани. Вдруг слышу, что немец кричит мне вдогонку: — Ну, если вы так будете идти, так мы, пожалуй, придём раньше вас. Я вам сказал: бегите. Несмотря на одышку, я побежал. Запыхавшись и еле переводя дух, я добежал до бани и выполнил поручение подрядчика. Когда рабочие прибыли в баню, им стали раздавать хлеб, нарезанный кусками. Некоторые голодные люди умудрились получить по два куска, а для некоторых, пришедших последними, хлеба уже не оказалось. В первый раз в жизни я видел такую «баню». Выяснилось, что воды нет, и «купание» заключалось в следующем: человек двадцать рабочих вводилось в комнату со скамьями. Они должны были снять рубахи, побить на себе вшей и поискать вшей в голове соседа. На этом «купание» заканчивалось, и рабочие надевали на себя ту же грязную рубаху, так как раскупоривать свои чемоданы не разрешалось. Подрядчик предложил мне «выкупаться», но я отказался это сделать. Подрядчик поручил одному из своих помощников следить за дальнейшим «купанием» рабочих, а сам отправился в общежитие, куда вскоре должны были прибыть и рабочие. Обе немки-черноработницы и я отправились вместе с ним. Нам пришлось пройти через гетто, т. е. через квартал, отведённый для евреев. Ни один немец или поляк не имел право войти в магазины или дома этого квартала. Общежитие оказалось в двухэтажном доме, в котором раньше помещалась школа. На втором этаже рядом с лестницей находилась комната, предназначенная для медицинских осмотров. В этой комнате подрядчик приказал расположиться обеим немкам и мне. В комнате стояли большой стол и четыре деревянные койки без матрацев и соломы. Они были покрыты досками. Рабочие приходили партиями через довольно большие промежутки времени. Они занимали комнаты на втором этаже и устраивались прямо на голом полу, так как комнаты были совершенно пустые. Нам раздали каждому по полкотелка супа из кореньев без картофеля. Часам к одиннадцати ночи, когда я уже расположился на моей койке, несколько очень возбуждённых рабочих явились ко мне с прось­ бой переговорить с подрядчиком. Им негде было устраиваться в комнатах, так как все места на полу были заняты. Между тем, немецкие солдаты запрещали им стоять с вещами в коридоре. Кроме того, часть рабочих жаловалась на то, что они не получили супа и были очень голодны. Я пошёл на первый этаж объясниться с подрядчиком. Он начал на меня кричать и стучать кулаками. Лицо его побагровело от натуги и стало ещё отвратительнее. Теперь он уже не величал меня титулом «профессор».

242

Люди с ужасом смотрели на нас, ибо многие из рабочих были одеты в обветшалые пальто с облезлыми воротниками и в меховые шапки, каких не носят заграницей.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

Польский врач опешил, а затем он внезапно приобрёл дар русской речи.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Врут они, — кричал он, — они все получили всё то, что им полагалось. Суп был роздан всем. Когда я стал настаивать, он стукнул ещё раз своим кулачищем по столу и крикнул: — Хорошо, вы говорите, что тридцать семь человек не получили супа. Давайте их всех сюда, вниз. Я сам с ними поговорю. Полагая, что эти слова означают согласие выдать новые порции супа, я сказал рабочим: — Граждане, те тридцать семь человек, которые не получили супа, должны с котелком спуститься вниз. К моему удивлению, на первый этаж спустилось не тридцать семь человек, а добрая сотня, так как люди были голодны и решили, что раз будут ещё раз раздавать суп, то почему бы им не получить ещё порции. На первом этаже они стали гуськом в очереди в ожидании раздачи пищи. Хвост с каждой минутой всё удлинялся. В эту минуту из своего кабинета вышел подрядчик. Он держал палку в своих руках. Когда он увидел длинную очередь, он выругался по-немецки и стал орать: — Суп все получили. В кухне больше супа нет. А вы все русские дармоеды и свиньи. Вдруг он накинулся на рабочих с палкой и начал их бить по спине, по голове, словом, куда попало. Перепуганные рабочие бросились бежать по лестнице вверх, а разъярённый подрядчик преследовал их с палкой. В это время наружная дверь открылась, и появилась новая партия рабочих, численностью в двадцать пять — тридцать человек. Они только что пришли из бани, и было очевидным, что они-то супа никак ещё не могли получить. Таким образом, было очевидно, что слова подрядчика о том, что все рабочие получили всё то, что им полагается, неверны. Я вернулся в комнату очень взволнованный тем, что я явился невольной причиной этого избиения. Я лёг на твёрдую койку и только что начал успокаиваться, как вдруг в дверь комнаты опять постучали. Открываю дверь и вижу человека средних лет, одетого с иголочки. Он оказался поляком. Я заговорил с ним по-французски, по-немецки, по-русски, по-украински, но он упорно отвечал по-польски. Я с трудом понял, что он врач и пришёл осматривать больных, имеющихся среди рабочих. Я ему заявил, что я тоже врач и вечером уже осмотрел больных. Но он на это никак не реагировал. Несмотря на позднее время — было уже больше двенадцати часов ночи, — я оповестил рабочих о том, что пришёл польский врач. Тем временем поляк облачился в белоснежный халат и достал фонендоскоп. Он, очевидно, считал, что ему придётся осмотреть двое-трое больных и доказать этому русскому оборванцу (т. е. мне), что польская медицина стоит неизмеримо выше какой-то там советской медицины. Он сделал знак, чтобы пустили в комнату первого больного. Дверь открылась, и в комнату ввалилось человек тридцать, а вне комнаты оставалось ещё около полусотни больных. Когда весть облетела рабочих о том, что появился польский врач, у всех возродилась надежда, что он признает больным, в худшем случае назначит хорошее питание и в лучшем случае отправит обратно в Харьков, и поэтому больные и небольные повалили к нему на приём. Польский врач опешил, а затем он внезапно приобрёл дар русской речи. Он быстро снял халат, а когда его спросили, будет ли он принимать или нет, он ответил на сносном русском языке: — У вас есть свой врач. Я не хочу вмешиваться в его компетенцию. Обратитесь к нему.

243


НИКОЛАЕВ Затем он быстро исчез. Это — очень характерный факт. Мне пришлось убедиться и на этот раз и раньше, что некоторые националистически настроенные поляки принципиально не разговаривают порусски, хотя они с детства знают этот язык. Остальная часть ночи также прошла без сна. У моей двери расположился молодой парень лет двадцати пяти, и каждые десять минут он стучал кулаком в дверь и заявлял, что он болен. Я его осмотрел и ничего не нашёл. Парень твердил: «Хочу обратно в Харьков!» Я ему объяснил, что от меня не зависит отправить его в Харьков, но он продолжал настаивать. Под утро он начал симулировать психоз и стал колоть себе руки булавкой. Немецкие солдаты, чтобы его успокоить, стали давать ему оплеухи. Я потребовал у подрядчика, чтобы он вызвал местного врача, так как у меня лекарств нет. Пришедший польский врач, посмотревший на меня с глубоким презрением, впрыснул больному ампулу морфия и отослал его в местный госпиталь. Сделать это я не мог, потому что у меня не было ни шприца, ни морфия, и я не имел права направлять кого-либо в местную больницу (за исключением больных с очень высокой температурой). Одна из немок, которые ехали со мной в одном вагоне от Харькова до Тарнова и которые жили в этом городе в одной комнате со мной, предупредила меня, что за мной ведётся постоянная слежка, и что во время путешествия помощник герра гауптмана несколько раз допрашивал их относительно того, что я говорю и делаю. В Харькове эти нем­ки служили черноработницами в гестапо, и они мне рассказывали, как немецкие жандармы бьют и истязают советских людей. После этой беседы я стал вести себя более осторожно и избегать всяких разговоров с немецкими солдатами и с рабочими, среди которых могли быть провокаторы. Второй день пребывания в Тарнове мы просидели без пищи в ожидании отправки нас на вокзал. К четырём часам дня нас выстроили около здания, и мы с вещами отправились на вокзал. По дороге ко мне подошли несколько польских врачей и узнавши по красному кресту, что я врач, обратились ко мне с расспросами на русском языке. Однако, не прошло и двух минут, как к нам подошёл полячок малого роста и заявил польским врачам, что со мной разговаривать нельзя. Поляки пожали плечами и ушли. На вокзале мы тщетно прождали два часа отправки поезда. Явившийся на вокзал герр гауптман заявил, что мы ещё сутки пробудем в Тарнове. Продрогшие и голодные, мы вернулись скорым шагом в общежитие. У парадной двери произошла толкотня, так как каждый хотел проникнуть поскорее в тёплое помещение. Немцы и польские шпики, охранявшие нас от контакта с населением, ругали нас: — Руссики швайне. Быдло. Нас накормили супом с кореньями лишь на следующий день. Часам к 11-ти утра мы отправились на вокзал и были погружены в особый, ожидавший нас, состав. Этот поезд состоял из малюсеньких вагонов без коридора. В таких вагонах в Германии ездят охотники с собаками, и отсутствие коридора объясняется стремлением предотвратить грызню собак. В каждое отделение могли войти максимум 8 человек. Между тем, немцы впихали в каждое купе по 12 рабочих с вещами. Восемь человек могли сидеть, держа вещи на коленях, и четверо должны были стоять. На этой почве от переутомления было много обмороков. Поезд тронулся и полетел с большой скоростью. Мы пролетели мимо станций, не останавливаясь. На очень крупных станциях делались остановки на 2–3 минуты, но конвоиры не выпускали рабочих из вагонов, и те целые сутки ужасно страдали от жажды. В пределах

244

Под утро он начал симулировать психоз и стал колоть себе руки булавкой.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

2

А. К. Точнее — Имперское министерство оккупированных восточных территорий, кратко — Восточное министерство. 3

А. К. Точнее — в 1920–1925 гг. — Первый государственный украинский медикомеханический институт, с 1925 г. — Украинский клинический институт ортопедии и травматологии. К. Ф. Вегнер был его директором с момента создания в 1907 г. и до своего отъезда в Москву в 1926-м. (С 1929 г. Вегнер жил и работал в Швейцарии, где и скончался в 1940-м.) 4

А. К. Речь, скорее всего, о располагавшемся возле станции метро «Гренцаллее» заводе машиностроительного концерна Henschel, производившего во время Второй мировой самолёты и танки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Германии на вокзалах начала встречаться лишь «чистая» публика. Нем­цы, одетые с иголочки и дожидавшиеся скорого поезда, смотрели на нас, как на диких зверей. Почти без остановок мы доехали до Берлина. Там нам дали возможность умыться под железнодорожными кранами и напиться воды. Затем под вечер мы были направлены в лагерь предварительного заключения (иначе я не могу его назвать) километрах в 30 от Берлина. Там я пробыл вместе с рабочими на голодной пайке в течение двух суток. Через день рано утром мы были погружены в невероятной тесноте в вагоны и отправлены на биржу труда в Берлин. Тут я расстался с данной партией рабочих. Знаю, что их отправили в баню, а затем распределили по «трудовым» лагерям, которых в Берлине, по-видимому, много. Физические испытания последних восьми дней были для меня настолько тяжёлыми, что по приезду в Берлин я заболел ангиной с абс­ цессом в горле. Я провалялся я постели около двух недель. А числа 17-го или 18-го апреля я получил повест­ку явиться в Отдел Здра­во­­­ охранения Министерства по делам восточных областей (Ostmini­ sterium)2. Там же меня принял некий доктор Фаст, который вначале убедился, что я говорю немного по-немецки. Затем обнаружилось, что он прекрасно знает русский язык, женат на русской женщине и давно жил в России (судя по его возрасту, он мог там жить только при совет­ ской власти). Доктор Фаст повёл меня к начальнику отдела здравоохранения, доктору Гарольду Вегнеру, который оказался не кем иным, как сыном харьковского профессора Карла Фёдоровича Вегнера, заведовавшего в 1920–1926 гг. Харьковским медико-механическим институтом3. В периоде 1920–1922 гг. я служил ординатором в этом институте, и, таким образом, я работал под руководством профессора К. Ф. Вегнера. Я был хорошо знаком с членами всей его семьи и, в част­ ности, с Гарольдом, которому тогда было лет 12–13. В Харькове хорошо известно, что профессор Вегнер происходит по матери из еврейской семьи. Поэтому для меня непонятно, каким образом Гарольд Вегнер умудрился стать членом фашистской парии и занять крупный пост. Благодаря этому неожиданному знакомству мне посчастливилось попасть в «трудовой» лагерь, куда я был направлен Вегнером на лучшем положении, чем остальные русские врачи, посылаемые в Германию для сопровождения транспортов, а именно — мне было предоставлено право жить вне лагеря и приходить туда только на определённое количество часов. Когда я сказал, что я хотел бы вернуться Харьков, Вегнер мне заявил, что, судя по моему делу, которое им переслали из Харькова, я — безработный, а поэтому отослать обратно он меня пока не может. 20 апреля д-р Фаст повёз меня в лагерь, находившийся в рабочем предместье Берлина — в Нейкельне. В этом лагере за колючей проволокой томились около 270 советских рабочих. Они прибыли из Харькова ещё в январе 1942 г. с первым транспортом. Доктор Фаст познакомил меня с директором завода, толстым, жирным бритым нем­ цем по фамилии Зандер. Этот Зандер отправился вместе с доктором Фастом и со мной в русский лагерь, расположенный на Гренцаллее в десяти минутах ходьбы от крупного автомобильного завода4, в котором русские рабочие должны были работать по 12 часов в день (с раннего утра и до темноты). «Трудовой» лагерь был окружён двумя рядами колючей проволоки. Рабочие жили в деревянных бараках. В лагере было чисто, но режим в нём был тождественен с каторжным. За малейшее возражение — битьё по физиономии или карцер. В одном из бараков мы натолкнулись на одного русского рабочего (остальные в это время работали на фабрике). Зандер с удивлением

245


НИКОЛАЕВ посмотрел на этого рабочего, который был весь отёчный (голодные отёки) и еле держался на ногах. Зандер спросил сопровождавшего нас полицейского: — Почему это чучело находится в лагере, а не на работе? — Фельдшер дал ему освобождение, — ответил полицейский. — Этот человек говорил, что не в состоянии работать! — Он лжёт, — безапелляционно заявил директор. — Это отъявленный лентяй и симулянт. Скажите старику (так директор называл фельдшера), чтобы он завтра отправил его на работу. — Jawohl! — ответил полицейский. В этот момент директор вспомнил о моём присутствии. — Впрочем, доктор, — сказал он, — завтра вы уже будете осматривать больных и сами решите, что нужно сделать с этим человеком. Но имейте в виду, что таких лодырей нужно заставлять работать, а то они будут вечно жаловаться на разные болезни. Ничто так не помогает излечиться, как работа. Я посмотрел на его упитанную морду и подумал: «Если бы применить этот принцип к тебе, когда ты чувствуешь себя больным, интересно, что бы ты запел…» В лагере я заметил ещё несколько человек, худоба которых и ободранная одежда позволяли определить, что это не немцы, а украинские рабочие. Я спросил директора, что они здесь делают. — Видите ли, — ответил он, — это те люди, которых на сегодняшний день фельдшер признал больными. Их обычно бывает около десятка. Мы их оставляем в лагере и используем для различных работ на кухне, по очистке уборных, для подметания двора и т. д. Вот, например, посмотрите на этого мальчика. Он бездомный сирота. Зовут его Персис. Ему ещё нет шестнадцати лет, а выглядит как двадцатишестилетний. Когда он прибыл к нам, он никогда не улыбался. Мы его подкормили, использовали для работы в лагере. И теперь он начинает изредка улыбаться. Не правда ли, Персис? Мальчик, около которого мы остановились, был худ и бледен. Он с трудом держал в руках метлу. Он не подметал, а махал метлой по земле. Директор избрал его объектом своих демонстраций многочисленным комиссиям, посещающим лагерь. Персис должен был служить доказательством гуманного отношения дирекции к украинским рабочим. Мальчику внушили, что он должен улыбаться. Поэтому и на этот раз Персис, услышав, что господин директор назвал его по имени, сделал попытку изобразить на своём лице улыбку. Но какая это была жалкая улыбка! — Вот видите: он улыбается! — торжественно заявил директор. Как выяснилось для меня позже, немцы, убедившись, что Персис настолько хил и слаб, что никакой работы на фабрике выполнять не может, решили его использовать в лагере для подметания двора, для демонстрации комиссиям как доказательство их гуманности, а главное, для подслушивания разговоров рабочих. Мальчик не устоял против соблазна получать лишнюю порцию супа, и за это полицейский, знающий русский язык, приучил его пересказывать ему по вечерам всё виденное и слышанное в течение дня. Такими способами они осуществляли духовное воспитание ребёнка, развращая его и приучая к выполнению профессии шпика. Доктор Фаст похвалил чистоту лагеря, порядок и опрятный вид амбулатории. Зандер был очень честолюбивым, и эти похвалы, видимо, доставляли ему удовольствие. На его жирном лице появилось самодовольное выражение. — Да, — ответил он скромно, — этот лагерь может считаться образцовым. Я не щажу средств для его содержания. Например, недавно мы приобрели зубоврачебное кресло и бормашину.

246

— Вот видите: он улыбается! — торжественно заявил директор.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

— Вода растягивает брюхо. Оно как будто и легче становится: не так голодно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Директор, конечно, забыл упомянуть, что это кресло и бормашина были никому не нужны, так как не было зубного врача, не было соответствующего инструментария и медикаментов, и никто не думал о том, чтобы их выписать… На следующий день в восемь часов утра я явился на работу. Директор принял меня очень любезно и послал меня в столовую (так называемую «кантину») с приказом меня накормить. Затем я отправился в лагерь. Там я увидел зрелище, которое меня потрясло. Меня ожидали полтора десятка больных, еле державшихся на ногах от слабости. Полицейский, говоривший по-русски, небрежно сказал мне: — Когда узнали в лагере, что придёт русский врач, на приём захотела записаться чуть ли не половина всех рабочих, но я почти всех отправил на работу, потому что это — явные «симулянты». Я попросил его не делать этого и допускать ко мне большее число людей. — Но я не могу этого сделать, доктор, — сказал полицейский, — ведь тогда пострадает работа на фабрике, и мне будет нагоняй от директора. Мы с ним условились, что впредь он будет допускать ко мне по двадцать — двадцать пять человек. Я осмотрел больных. Почти все были резко отёчными и обессиленными от длительного голодания. Конечно, для большинства это голодание началось уже в Харькове, но в лагере питание не улучшилось, и поэтому голодные отёки ещё усилились, тем более, что приходилось много работать. В течение января и февраля 1942 г. я сам был резко отёчным и страдал от последствий количественного и качественного голодания и поэтому вполне мог оценить, насколько трудно человеку работать в таком состоянии. Я попробовал подбодрить несчастных и при этом совершенно упустил из виду, что каждое моё слово берётся на учёт и доводится до сведения директора. — Держитесь крепко, — говорил я больным. — Не всё же время вы будете в плену. Надо продержаться год, ну два. Подбодритесь! Эти слова были через некоторое время переданы директору. Впрочем, разговаривать с рабочими мне почти не приходилось, так как на медицинском осмотре присутствовал полицейский, умевший говорить по-русски. С рабочими он обращался очень грубо. При мне он, видимо, сдерживался. — Скажите им, доктор, — говорил он, — чтобы они не прибавляли воды к супу. А то каждый день я наблюдаю, как они идут на кухню, берут горячей воды и разбавляют ею в два-три раза пищу. Это им раздувает животы и больше ничего. — А зачем вы это делаете? — спросил я рабочих. Они не решались ответить при полицейском и говорили: — Да так, по несознательности. Люди мы тёмные. Наедине они мне объяснили, что они разбавляют пищу двумятремя литрами воды для того, чтобы в меньшей степени испытывать голод. — Вода растягивает брюхо. Оно как будто и легче становится: не так голодно. — Не делайте этого, — говорил я им, — это вредно. Ведь у вас и так отёки. Такое огромное количество жидкости, да ещё при обилии соли, благоприятствует образованию отёков и выделению огромного количества мочи. Это обременяет и без того слабое сердце. Рабочие стали у меня просить папирос. Выяснилось, что для них отпускаются папиросы и табак, хотя и в очень малых количествах, но

247


НИКОЛАЕВ дирекция предпочитала оставлять это курево себе. Курильщики мучились из-за отсутствия табака. За одну папиросу платили в лагере одну марку. Вообще в лагере была сильно развита спекуляция и картёжная игра. Появились опытные спекулянты. На фабрике они доставали у рабочих иных национальностей папиросы и некоторые продукты питания и продавали их по огромным ценам обитателям лагеря. Эти спекулянты пристали и ко мне. — Доктор, купите мне пачку папирос хотя бы за пять или за шесть марок. Этих спекулянтов я сразу разгадал и категорически отказывал им. Но как устоять, когда больной начинает просить: — Доктор, дайте папиросу. Верите, уже два месяца не курил. Мучаюсь, никак привыкнуть не могу. Лично я не курю. Талоны на папиросы были у меня. Я купил папиросы и раздавал их больным по одной или по двум. Немец-фельдшер предупредил меня, что подобные раздачи запрещены, но я никак не мог ему поверить. Что плохого в том, что я даю папиросу больному человеку? Ведь у немцев тоже принято предлагать друг другу папиросы. Я и не подозревал, что из-за этого у меня получится крупная неприятность. В первый день я осмотрел всех явившихся ко мне больных и почти у всех нашёл серьёзные заболевания. Я не мог освободить их полностью от работы, но зато задержал их в лагере, т. е. перевёл на более лёгкую работу. С самого начала передо мной стал очень трудный и ответственный вопрос относительно симуляции. Среди 15 присланных больных было 2–3-ое, которые не представляли, по моему мнению, резких отклонений от нормы. Престиж врача должен был заключаться в том, чтобы с первого же дня уметь отгадать, кто симулянт, а кто нет. Иначе у меня впоследствии не было бы отбою от симулянтов, исходя из принципа, что вот, мол, Иванову удалось надуть врача, почему бы мне не попробовать. Поэтому я решил в первый день проявить особенную строгость при отборе больных. Двум или трём я дал лишь суточное освобождение и на следующий день они должны были пойти на работу на фабрику. На следующий день ко мне на приём явилось больше двадцати первичных больных. Я был в ужасе. Что мне делать? Дирекция настаивала на том, чтобы я всех гнал на работу. Лично я по совести не могу это сделать, так как люди — отёчные, им работать нельзя. Я опять оставил в лагере почти всех, кто явился ко мне на приём. Отправил на фабрику лишь двух или трёх человек, которые показались нем более крепкими, чем остальные. Но тут случилось одно ужасное происшествие. На третий день после работы, т. е. часам к 5-ти вечера, меня вновь вызвали по телефону в лагерь. Прихожу туда и холодею от ужаса: на койке лежит почти без дыхания один из трёх рабочих, которым накануне я дал лишь суточное освобождение. Он явно умирал. Лекарств у меня не было. В аптечке я нашёл лишь те патентованные немецкие средства, о существовании которых фельдшер узнал по рекламам в газетах и которые он приобрёл на собственные средства. Я попросил полицейского сбегать в аптеку. Написал рецепт на кофеин и на камфору. Полицейский долго ездил по аптекам: не хотели ему давать эти лекарства, так как они были выписаны русским врачом, не имеющим права практики в Германии. Наконец, в какой-то аптеке смилостивились и выдали лекарства. Я впрыснул больному кофеин и камфору, поставил грелки, применил растирание, искусственное дыхание. Ничто не помогло. Он скончался при явлениях сердечной

248

Престиж врача должен был заключаться в том, чтобы с первого же дня уметь отгадать, кто симулянт, а кто нет.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

и тогда же стал подумывать о том, чтобы уйти из лагеря, как ни ужасна была перспектива вернуться в голодный Харьков.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

слабости — обычная смерть при последствиях длительного голодания. Я был в отчаянии и упрекал себя в том, что, может быть, я виновен в его смерти: вопреки указам дирекции не следовало посылать его на работу. Я стал задерживать в лагере почти всех больных, приходящих ко мне на приём. Через полицейского директор мне передал, что он удивлён и недоволен тем, что так много людей не выходит на работу. Я понял, что меня желают превратить в полицейского, и тогда же стал подумывать о том, чтобы уйти из лагеря, как ни ужасна была перспектива вернуться в голодный Харьков. Очевидно для того, чтобы утешить меня, старик фельдшер сообщил мне, что это не первый случай смерти в лагере. — До вашего прихода с января месяца, — сказал он, — умерло человек двадцать пять. Двое сошли с ума, и их пришлось отправить в больницу. Один сбежал, и его так и не поймали, и один был убит «при попытке сопротивления». К сожалению, мне так и не удалось узнать, в чём заключалась эта «попытка к сопротивлению». Знаю только, что этого несчастного подстрелили из револьвера. О том, каков был режим в лагере, можно судить по тому, что за столь короткий срок два человека сошли с ума! Я прослужил в лагере десять дней, и за это время на моих руках скончалось четыре человека — все от сердечной слабости на почве длительного голодания. Между прочими скончался и тот больной, которого директор фабрики охарактеризовал как объявленного лентяя и симулянта. К величайшему счастью для меня, я, несмотря на указания, данные директором фабрики, не послал его на производ­ ство и удержал в лагере. Полицейский делал мне замечание о том, что я задерживаю этого человека уже более восьми дней, но я, несмотря на это, требовал, чтобы он оставался в лагере. Наконец, на 9-й или на 10-й день, когда я начинал подумывать о том, что мне делать с этим человеком, он скончался. Я видел, как голодают рабочие и ничем им помочь не мог. Два раза я им приносил кофе. Я отдавал это одному рабочему и говорил: «Для всех». Во-первых, они решили, что кофе передано мною не для всех трёхсот рабочих (хотя его хватило бы для всего коллектива), но только для всех больных, оставленных в лагере, т. е. для 30 или 35-ти человек. Во-вторых, вместо того, чтоб заварить это кофе и выпить его, они поделили мой пакет на тридцать или тридцать пять частей и раздали каждому больному по щепотке. А затем началась спекуляция. Каждый получивший щепотку кофе стал предлагать её другому за большую цену. Удивительный народ! И жалко их, и вместе с тем эти люди вызывают невольное чувство недоумения. То же получилось с папиросами. Некоторые из тех, которые получили от меня папиросы, выкурили их, а другие предпочли продать каждую папиросу по одной марке. При столь скудном жаловании (4 марки в неделю) некоторые спекулянты и картёжники умудрялись накопить довольно много денег. Игра в карты была строго запрещена, и, тем не менее, люди умудрялись целую ночь играть. В десять часов в общежитии тушили свет, и полицейские делали обход: они заставали всех лежащими на койках и храпящими. После этого дверь запиралась на ключ. Тут-то и начиналась игра: «спящие» вскакивали с коек, зажигали каганец, тщательно маскировали свет и начинали азартную игру, просиживая до рассвета. Проигрывали всё — одежду, порции хлеба и супа, кусок мыла, всё то, что было привезено из Харькова и припасалось на чёрный день. Мне вспоминались по этому поводу сцены, описанные в советском романе

249


НИКОЛАЕВ «Республика ШКИД», с той разницей, что там азартной игрой занимались мальчишки и подростки, а тут она носила ещё более серьёзный характер, так как практиковалась взрослыми и при том озверевшими спекулянтами и картёжниками, среди которых были, вероятно, и шулеры. В этом замкнутом общежитии было также широко распространено воровство. Стыдно об этом писать, но это правда. Какое чувство презрения должно было возникать у немцев по отношению к украинским рабочим, которые воровали друг у друга. Воровать у нищего — что может быть ужаснее и постыднее? Один из подобных случаев произошёл на моих глазах. Когда умирал тот рабочий, которого директор охарактеризовал как лодыря, меня вызвали после работы часам к восьми вечера. Пока я приехал, прошёл добрый час. Я застал следующую сцену. Больной, которого я ещё утром видел на ногах, лежал на своей койке, и предсмертные хрипы вырывались из его груди. В комнате толпилось много народа. Полицейский что-то кричал. Когда я вошёл, полицейский обратился ко мне и сказал: — Вот полюбуйтесь на этих с позволения сказать «рабочих». Это — воры. Да, да, вы — самые подлые воришки. Представьте себе, что как только больному стало плохо, и он начал терять сознание, эти «господа» залезли к нему в мешок и поделили между собой его добро. Их было трое. У двоих я нашёл вещи больного и отобрал их. Третий оказался хитрее: он отделил свою долю и поручил её на хранение одному из двух остальных. Теперь это третий отрицает свою вину, хотя остальные двое указывают на него как на соучастника. Мы накажем всех трёх, но особенно жестоко того, который украл, но не сознался. Я был возмущён. Поглядел на трёх воров, и чувство возмущения заменилось чувством сострадания. Два «преступника» были резко отёчны, и по всему было видно, что им не выжить. Они воровали, не подозревая даже, что через две недели или месяц они тоже будут мерт­вецами. Один из этих худых, отёчных людей был, кроме этого, душевнобольной. Он мне показывал удостоверение, выданное ему в Харьковской психиатрической лечебнице и свидетельствующее о том, что он страдает шизофренией. Он часто обнаруживал резкий негативизм, за что немцы его беспощадно избивали, не понимая причины, побуждающей его к ослушанию. Другой «вор» страдал тяжёлым нефритом (т. е. воспалением почек). У него была куча удостоверений о болезни, выданных ему харьковскими врачами. При осмотре я его спросил: — Вы показывали эти удостоверения той медицинской комиссии, которая вас осматривала в Харькове? — Нет, не показывал. — Почему? — Да вы знаете, доктор, я надеялся, что в Германии меня и кормить будут хорошо, и лечить будут. — Так вы что? Думали, что вы на курорт едете? Вы решили, что нем­цы будут вас и кормить, и лечить, и освободят вас от работы? Сейчас? Во время жесточайшей из всех войн, какие были на свете? — Что же поделать? Нас обманули: говорили, что тут хорошо будет, а вот что оно получилось… — В данном случае не вас обманули, а вы обманулись, так как надо быть очень наивным человеком, чтобы думать, что немцы будут заниматься благотворительностью. Характерно, что очень многие больные сознательно скрывали свои болезни от членов комиссии с целью попасть в Германию, которую им описали как «землю обетованную». Конечно, можно удивляться тому, что члены комиссии не распознали при осмотре ряд таких тяжёлых

250

очень многие больные сознательно скрывали свои болезни от членов комиссии с целью попасть в Германию, которую им описали как «землю обетованную».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

Мордобитие было очень распространено в лагере: чуть что, полицейский бил рабочего по лицу.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

заболеваний, как, например, двухсторонняя паховая грыжа, как туберкулёз лёгких с кровохарканием, как нефрит и т. д. Уже не говоря о том, что половина людей, признанных ими «годными», страдали так называемой «отёчной болезнью», т. е. отёками на почве количественного и качественного голодания. Впрочем, такое «невнимательное» отношение врачей, членов комиссии, объясняется, вероятно, тем, что в эту комиссию входили врачи самых разнообразных специальностей. В СССР при массовых медицинских осмотрах в комиссию входят также представители разных специальностей. Но там все больные осматриваются по очереди всеми специалистами: ортопед отмечает наличие деформаций, окулист обращает внимание на заболевания глаза, терапевт выслушивает лёгкие и сердце и т. д. Немцы придумали иной способ: они пригласили около двадцати врачей разных специальностей, но поручили каждому врачу осмотреть с ног до головы известное число больных. В результате знакомый мне венеролог доц. Москвин должен был выслушивать лёгкие и сердце, а знакомый мне врач по болезням носа, уха и горла определял остроту зрения у близоруких и т. д. Вполне естественно, что при таком странном способе осмотра не распозналось наличие ряда даже тяжёлых заболеваний. Подобный нерациональный способ осмотра объясняется тем, что в Германии врачи менее специализированы, чем в СССР. В Германии распространён тип так называемого «allgemeine Arzt», т. е. не специализировавшегося врача (наподобие прежних земских врачей, существовавших в России в царское время). Очевидно, немцы, создавая медицинскую комиссию в Харькове, не учли специализации советских врачей, а врачи, прельщённые хорошим пайком, пошли на то, чтобы проводить общий осмотр больных без наличия для этого необходимых знаний. Я думаю, что это — основная причина того, что среди украинских рабочих, привезённых в Германию, оказалось такое огромное количество больных. Никогда не забуду одного молодого рабочего (по фамилии Манан­ков). Думаю, что его уже нет в живых. У него был тяжёлый туберкулёз лёгких с коровохарканиями. Он так ослаб от болезни и от плохого питания, что еле мог двигаться. Это был единственный больной, которому было разрешено лежать. К сожалению, он лежал в общей палате при закрытых окнах. Я не мог добиться того, чтобы его выносили на воздух. Я не только не мог добиться его изоляции, но получалось совершенно обратное. Главный полицейский решил, что все больные должны находиться в одной палате. Поэтому он положил рядом с туберкулёзным гриппозного больного, больного с воспалением почек, больных с поносом и, наконец, больных с нарывами пальцев и тендовигинитами. Несмотря на все мои усилия, я не мог ему объяснить, что подобный способ распределения больных очень нерационален. И здоровые и больные рабочие часто подвергались физическим наказаниям. Мордобитие было очень распространено в лагере: чуть что, полицейский бил рабочего по лицу. Чаще всего непослушание объяс­нялось непониманием немецкого языка. Но это не учитывалось. Некоторые рабочие подвергались избиениям особенно часто. По-видимому, у полицейских были любимчики и нелюбимчики. Кроме того, они особенно часто избивали двух несчастных шизофреников, страдавших негативизмом (об одном из них я уже упоминал). Возможно, что не вполне нормальным был и некий Лобаш, с которым мне пришлось немало повозиться. Я так и не мог разобраться, симулянт он или нет. Это — человек малого роста, худой, бритый, с малоподвижным, маловыразительным лицом, жидкими русыми волосами и маленькими глазками. Он жаловался на то, что у него всё болит,

251


НИКОЛАЕВ и что он не может работать вследствие болей. Но он был не в состоянии локализировать эти боли. Например, я нажимал на его руку по ходу одного нерва и спрашивал: «Больно?» Он отвечал: «Да, больно». Я проделывал то же самое на его ноге и получал тот же ответ. Думать о полиневрите вряд ли приходилось. Больной расхаживал по лагерю и не обнаруживал той неподвижности, которая должна была бы быть при столь распространённой болезненности. Когда он думал, что за ним не наблюдают, он оживлялся. При беседе с полицейскими или со мною он принимал апатичный вид. Я — не невропатолог, и мне очень хотелось узнать мнение специалиста, но в интересах самого Лобаша я не послал его к врачу по нервным болезням. Впрочем, подобная консультация была сопряжена с огромными затруднениями. Не послал я Лобаша к невропатологу потому, что если бы специалист не признал его больным, его бы окончательно замучили. Действительно, в лагере мне пришлось видеть больного, у которого многочисленные харьковские врачи признали наличие язвы двенадцатиперстной кишки. Медицинской комиссии в Харькове он не показал эти удостоверения в надежде на то, что его пошлют в Германию, а там уже он будет лечиться у специалистов. Когда он приехал в Берлин и увидел, что он попал не на курорт, а в лагерь, он поспешил заявить о своём заболевании и просил, чтобы его направили на осмотр врача. Не знаю, какими судьбами он добился того, что его действительно послали на осмотр к терапевту. А тот признал его совершенно здоровым. Возможно, что он ограничился выслушиванием лёгких и сердца, и вследствие взаимного непонимания врача и больного, терапевт не догадался, что больной страдает язвой кишки. Словом, мне не известно, по какой причине, но это человек был признан «здоровым». Этот диагноз был равносилен приговору, запрещающему когда бы то ни было болеть. Я осмотрел этого человека и нашёл, что он болен. Но когда я вписал его фамилию в тетрадь с указанием, что я освобождаю его от работы на фабрике в течение трёх дней, старший полицейский, препротивный субъект с маленькими глазками и выступающей вперёд нижней челюстью, покачал отрицательно головой и сказал: — Это невозможно. Этого рабочего осматривал немецкий врач (он подчеркнул слово «немецкий» — мол, не то что какой-то русский профессоришко, а полноценный чистокровный немецкий врач) и признал его совершенно здоровым. Я никак не мог убедить этого тупоголового прохвоста в том, что свой диагноз немецкий врач поставил два месяца тому назад и что с тех пор этот рабочий мог заболеть. Я, конечно, и не пытался высказать такой неблагонадёжной мысли, как та, что немецкий врач мог ошибиться и просмотреть имеющееся у больного заболевание. Нет. Подобная мысль показалась бы этому остолопу подрывающей авторитет власти, и он, конечно, поспешил бы уведомить директора фабрики о том, что, мол, русский врач пытается дискредитировать авторитет немецких врачей. Как бы то ни было, а больной с язвой желудка, признанный здоровым немецким врачом, считался симулянтом и так же, как и Лобаш, жестоко избивался полицейским. Что касается Лобаша, то я в течение восьми дней освобождал его о работы на фабрике, а затем поговорил с ним «по душам» и заявил ему, что я больше не могу держать его в лагере и принуждён выписать его на работу. На следующий день он вернулся на фабрику и работал. Я ему прямо сказал: — Имейте в виду, что если вы не попытаетесь работать, вам тут замучают. Я всей душой вам сочувствую, но ничем вам помочь не могу. Я уверен в том, что Лобаш был симулянтом. Наличие подобных субъектов в коллективе, где находилось так много не мнимых, а истинных больных, крайне затрудняло моё положение.

252

он подчеркнул слово «немецкий» — мол, не то что какой-то русский профессоришко, а полноценный чистокровный немецкий врач

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

5

А. К. Довольно! (нем.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Чтобы вернуться к вопросу о физических методах воздействия, должен отметить, что помимо случайных экзекуций в виде мордобития и зуботычин, бывали случаи преднамеренного избиения. Один раз мне пришлось наблюдать применение подобных воспитательных приёмов. Это было на следующий день после смерти больного, у которого во время агонии три рабочих пытались своровать вещи. Тех двух субъек­тов, которые не отрицали своей вины, наказали тем, что их лишили обеда. Что касается третьего, заявившего, что он не принимал участия в грабеже, немцы считали наиболее виновным. Краденых вещей у него не было найдено, но остальные двое утверждали, что он участвовал в дележе. Немцы решили заставить его «сознаться» и с этой целью применили испытанный, средневековый метод дознания, а именно избиение. Утром, после раздачи дневной порции хлеба и желудёвого кофе (конечно, без молока и без сахара) всех рабочих построили во дворе перед бараками. Затем при всех полицейский, умеющий говорить порусски, спросил подозреваемого рабочего, считает ли он себя виновным в краже. Он отрицал это факт. Тогда полицейские набросились на него и стали его избивать. Били кулаками и сапогами куда попало. Не знаю, чем бы это кончилось, но как раз в это время пришёл я. В этот день я должен был явиться раньше обычного, чтобы подписать протокол о причине смерти скончавшегося накануне рабочего. При виде меня полицейский сказал «Genug!5», и избиение прекратилось. Так в «культурной» Германии производится дознание, так там устанавливают — виновен ли человек или нет. Отнюдь не с целью оправдывать немцев я должен отметить, что поведение некоторых украинских рабочих вызывало омерзение. Можно было бы привести много случаев (конечно, в коллективе в триста человек неизбежно должно быть несколько негодяев), но я ограничусь лишь одним примером. Как-то раз при осмотре больных полицейский мне сказал по-немецки: — Обратите внимание на этого человека. Передо мной стоял крепкий сорокалетний мужик среднего роста с широкими плечами, мускулистыми руками и длинной русой бородой лопатой. Если мне не изменяет память, он жаловался на наличие паховой грыжи. — Так вот, у этого человека имеется пятнадцатилетний сын. — Он тоже здесь в лагере? — Да. Они приехали сюда вместе. Так вы знаете, что делает этот «отец»? Он отбирает у своего сына пищу и при этом бьёт его. — Да что вы! Этого не может быть. — Нет, это факт! И я это наблюдал несколько раз. После раздачи пищи отец отбирает часть хлеба и часть супа у сына под тем предлогом, что сын меньше его и поэтому ему нужно меньше есть. — Казалось бы наоборот: сын ещё растёт, а для растущего организма требуется больше пищи. — Вот именно, но пойдите-ка докажите этому зверю. Если сын ему не хочет отдать пище, так он его бьёт. — Что же вы сделали? — Нам пришлось не только выдавать им пищу отдельно, но следить, чтобы сын съедал всю свою порцию. Слушая этот рассказ, я смотрел на спокойное самоуверенное лицо этого «отца» и подумал, что такой негодяй может при случае и ограбить, и убить. Не удивительно, что подобные субъекты вызывают у немцев лишь чувство презрения.

253


НИКОЛАЕВ Глава шестая Последние дни в лагере и отъезд в Харьков6 Не прошло и недели, как я стал замечать, что отношение ко мне директора фабрики очень ухудшилось. Он почти каждый день заходил в лагерь в сопровождении различных медицинских и немедицинских комиссий, водил гостей в амбулаторию, упоминал о том, что дирекция специально пригласила русского профессора для обслуживания русских рабочих. Следовал кивок головы в мою сторону. В амбулатории имеется прекрасно снабжённая аптека. Директор простирал руку в сторону почти пустого аптечного ящика. Затем он неизменно обращался к фельдшеру и говорил: — Вы же не забудете поставить здесь зубоврачебное кресло и бормашину, которые мы недавно приобрели? Члены комиссии бегло осматривали помещение, обычно восхищались чистотой и порядком и уходили вполне удовлетворёнными. Старик-фельдшер посмеивался над директором и над комиссиями. — Вы не можете себе представить, — говорил он мне, — сколько тут побывало комиссий от различных министерств и ведомств. Этим людям просто нечего делать. Им платят деньги, и поэтому она шатаются по разным лагерям. Но результат этих посещений равен нулю. Пока ни одна комиссия не внесла что-нибудь новое в жизнь лагеря. А этот дурень, наш директор, говорит всё одно и то же. Дались ему это зубоврачебное кресло и бормашина!.. Я не понимал, почему директор стал плохо ко мне относиться. В столовой фабрики, где по его распоряжению мне делали ряд поблажек относительно талонов, от меня стали требовать, чтобы я передал мои продовольственные карточки на мясо и на жиры, без чего обеда мне больше отпускать не будут. Я узнал, что это было сделано по приказу директора. Лишь впоследствии я отдал себе отчёт в том, что директор осведомлён о каждом слове, которое я говорил рабочим и что многое из того, что я им сказал, ему не понравилось. Первого мая я принёс в лагерь несколько пачек папирос и несколько коробок спичек и положил их на свой стол с намерением раздать их рабочим. Я думал напомнить им этим, что в этот день на родине, т. е. в СССР, празднуется Международный праздник трудящихся. Фашисты переложили празднование на 2-е и 3-е мая. Не успел я выложить пачки папирос и спички на стол, как около меня появился главный полицейский, немец с выступающей вперёд челюстью и отвратительными маленькими глазками. — Что это вы собираетесь делать с этими папиросами, доктор? — спросил он. — Уж не собираетесь ли вы их раздать рабочим? Я не счёл нужным лгать и ответил ему правду. — Да, — сказал я, — я думаю раздать эти папиросы больным — по одной, по две на человека. Заискивающая улыбочка исчезла с лица полицейского, и он строго сказал: — Это, доктор, запрещено. — Но почему же? — Таков приказ. Рабочие получают всё, что им нужно, и извне им не разрешено ничего передавать. — Но ведь папирос они не получают! — Таков приказ! — Хорошо, — ответил я, — раз так, то я подчиняюсь и раздавать папиросы не стану. Полицейский удалился. Фельдшеру я высказал моё удивление. Он пожал плечами и сказал:

254

6

А. К. До этого в рукописи разбивки по главам (кроме первой, не обозначенной как первая: «Поездка в Германию») нет.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

Я знал, однако, что директор поступает незаконно: он не имел права заставить врача работать в выходные дни.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Да я тоже пробовал помогать рабочим. Мне их очень жалко. Раньше я приносил несколько бутербродов для своего завтрака и отдавал несколько кусочков хлеба рабочим. Мне запретили это делать. Впрочем, меня самого пропала охота раздавать бутерброды после следующего случая. Я постоянно подкармливал маленького Персиса. Вы знаете: того мальчика, который раньше никогда не улыбался. Теперь мы его подкормили, так он опять начал улыбаться. Да, так вот как-то раз я принёс несколько бутербродов и положил их на этот стол, так как предназначал их для собственного завтрака. Когда наступило время завтракать, я хотел взять бутерброды, гляжу, а их нет. И вы знаете, кто их взял? Их взял этот мальчик Персис, которого я постоянно подкармливал. Какое неблагодарное существо. Правда, он голодный, но всё же брать чужой завтрак, воровать — это так некрасиво! Я хотел было сказать старику, что «голод — не тётка» и что под влиянием голода можно и не то ещё сделать. Но я сообразил, что сытый голодного не поймёт. А фельдшеру, по-видимому, никогда не приходилось голодать. В этот день после приёма главный полицейский сообщил мне, что меня вызывает директор фабрики. Я явился к нему в контору. Он принял меня очень холодно и не удостоил подать руку, и кивнул головой, чтобы я сел. Начал он с того, что я в течение 2-го и 3-го мая, т. е. в течение праздничных дней, должен осуществить поголовный осмотр всех рабочих. Я выслушал его без всякого энтузиазма, но ничего на это не возразил. Я знал, однако, что директор поступает незаконно: он не имел права заставить врача работать в выходные дни. Немец-фельдшер заявил, что в праздничные дни он и не подумает явиться, и что никто не может заставить его работать. Я был, конечно, на ином положении и должен был выслушать директора без каких-либо возражений. Тогда напоследок он повысил голос и стал кричать на меня. — Мне стало известным, — заявил он, — что вы раздаёте папиросы рабочим. Вы были приглашены сюда не для этого. Вы здесь — врач и больше ничего. Вы обязаны только выполнять ваши врачебные функции и точка. Никаких передач — вы слышите? Я этого не потерплю. Русские получают в лагере всё, что им нужно. Их кормят хорошо, им выдаётся всё, что нужно. Никому не разрешено им приносить что-либо со стороны. Вы должны понять, что вы здесь врач, да и только. Осматривайте больных, прописывайте им лекарства и на этом до свиданья. Больше от вас ничего не требуется. Он стукнул кулаком по столу. Я с отвращением глядел на этого солдафона. Его лицо выражало бешенство. Он не знал, что ему ещё придумать, чтобы сказать что-нибудь ещё более грубое. Я ему ответил, что о том, что нельзя раздавать папиросы больным, меня предупредил полицейский сегодня. Папирос я не раздал. Поэтому я не понимаю, за что собственно директор на меня в претензии. — Мне известно, что вы хотели их раздать. Я вас предупреждаю на следующий раз. Я встал и после холодного «Auf Wiedersehеn!» вышел из комнаты. Этот разговор происходил в присутствии машинистки. Несколько часов спустя мне пришлось побывать у доктора Фаста. Он вызывал меня туда довольно часто для оформления документов, дающих право выписывать лекарства в Германии. Фаст несколько раз пытался узнать, что делается в лагере. — Скажите нам всё вполне откровенно, — говорил он мне, — нам это важно знать. Мы можем улучшить положение рабочих, оказавши соответствующее влияние на директора. Может быть, рабочих бьют или они голодают?

255


НИКОЛАЕВ Я не знал, что ответить, так как я подозревал, что это есть уловка, предназначенная для раскрытия моих истинных настроений. Сказать правду? А вдруг он заявит, что я большевик, и применит ко мне соответствующие репрессии. Не говорить правды? Но ведь, может быть, судьба рабочих действительно зависит от этого! Я попытался избегнуть прямого ответа и прозондировать почву. — Читали ли вы, — спросил я, — статью, напечатанную в «Frankfurter Zeitung»7 относительно режима в лагере для русских военнопленных? Лично я этой статьи не читал, но слышал, что там пишут о том, что режим ужасный: голод, ругань, побои… Не знаю, насколько это правда. Фаст не ответил мне на этот вопрос. Когда через некоторое время я его повторил, он ответил: — Но ведь эта статья — чистопробный большевизм! «Попался, — подумал я. — Теперь я знаю, кто ты, и знаю, что тебе наплевать на русских рабочих. Тебе важно разгадать, кто я, каковы мои настроения!» Поэтому на этот раз относительно режима в лагере я отвечал уклончиво: мол, лично я не видел, чтобы рабочих били, но возможно, что их бьют в моё отсутствие. Пока мне не пришлось видеть, каково их питание, так как я бываю в лагере тогда, когда рабочие на фабрике, и т. д. Конечно, это была ложь. Мне пришлось несколько раз наблюдать, какой обед раздают рабочим: суп из кореньев, без картошки. Во время моего путешествия из Харькова в Берлин я неоднократно ел эту бурду и знаю, что её питательность равна нулю: поешь этой пакости, желудок наполняется, а чувство голода остаётся. Доктору Фасту я сообщал новости без комментариев, предоставляя ему право делать выводы самостоятельно. Например, он меня спросил: — Ну, что нового в лагере? — Вчера скончался один рабочий. Вы его видели: этот тот, которого господин директор охарактеризовал как лентяя и симулянта. — Вот как! – сказал Фаст. — Директор считал, что это симулянт, а он взял да и помер. Это не годится. А от чего же он помер? — От последствий голодания. — Разве в лагере рабочие голодают? — Они, конечно, голодали ещё ранее, до отъезда из Харькова. Последствия голодания могут сказываться довольно поздно. Я рассказал также Фасту о том, как полицейские заставили меня написать неправильный протокол. Одного больного звали Терещенко, но на его документах, написанных наспех в Харькове, он значился как Тещенко. Я написал в протоколе правильную фамилию. Но полицейский возвратил мне этот протокол и потребовал, чтобы я его переписал, указавши фамилию больного неверно. — Это необходимо, — объяснил он, — потому что иначе в полицейском участке не примут протокола, так как обнаружится несоответствие между протоколом и документами покойного. Мне пришлось подчиниться. — Вы поймите, — сказал я доктору Фасту, — какая путаница произойдёт в Харькове, когда получат из Германии списки скончавшихся там рабочих. Ведь семья никогда не догадается, что Тещенко это и есть Терещенко, и будет наводить бесконечные справки о давно умершем человеке. А ведь мне пришлось убедиться в том, что во многих документах, написанных в Харькове, вкрались грубейшие ошибки. По-видимому, там это дело было поручено какому-то совершенно безграмотному писарю.

256

7

А. К. В годы Второй мировой единственная немецкая газета, которая не была полностью подконтрольна министерству пропаганды Геббельса. Закрыта в 1943 г. по приказу Гитлера.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

Я понял, что меня, честного человека, превратили в немецкого жандарма.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Да, это, конечно, неправильно, и нужно будет в это дело навести порядок! — заявил Фаст. Думаю, однако, что он ничего не сделал для устранения этого безобразия. Так вот, 1-го мая, будучи у Фаста, я спросил его: — Скажите, пожалуйста, принято ли в Германии предлагать свои знакомым (или даже незнакомым людям) папиросу? — Ну да, — ответил он с удивлением, — почему же нет. Первый раз, когда вы пришли сюда, я не знал, что вы не курите, и предложил вам папиросу, а между тем, мы ещё не были знакомы. Тогда я ему рассказал, что произошло со мной в лагере несколько часов перед этим. Фаст покраснел. — Странно, странно, — сказал он. — Тут что-нибудь не так. Очевидно, герр директор немного погорячился. Я перевёл разговор на иную тему. Но у меня создалось определённое впечатление о том, что Фаст беседовал обо мне с директором, что этот последний заявил, что я большевистски настроен, и что поэтому Фаст старался спровоцировать меня на какой-нибудь неосторожный разговор с целью расшифровать меня. Понявши это, я старался держать себя очень осторожно. Поведение Фаста было для меня тем более опасным, что он вёл себя по отношению ко мне очень любезно. Второго и третьего мая, несмотря на праздничные дни, я целый день работал в лагере и осмотрел почти всех рабочих. Фельдшер, конечно, не явился. «Ассистентом» оказался у меня полицейский, говоривший по-русски. Он грубо кричал на рабочих, читал им нраво­учения о том, что они — грязные (что, к сожалению, соответствовало действительности), и вёл себя очень развязно. Поголовный осмотр всех рабочих (и при том очень беглый, так как я мог уделить каждому не более пяти минут) дал потрясающие результаты. Обнаружилось, что около половины так называемых «здоровых» людей являются в действительности больными. Я обнаружил среди них и туберкулёзных, и больных с двухсторонними паховыми грыжами, и сердечных больных, и почечных больных, и психически ненормальных людей… Ну, словом, это общежитие было по составу жильцов более похоже на клинику. Особенно много было больных с голодными отёками. Жалко было смотреть на этих худых, голодных, напуганных и озлобленных людей… Особенно тяжело было беседовать с некоторыми интеллигентами. Подобные беседы становились возможными в те редкие промежутки времени, когда полицейский удалялся из комнаты. По-видимому, директор поручил ему следить за мною, и он старался не отлучаться из комнаты. — Доктор, — сказал мне один больной, — спасите меня. Заступитесь за меня. Я — инженер, специалист по железным дорогам. Когда меня вербовали на поездку в Германию, меня клятвенно уверяли в Харькове, что в Германии нужны инженеры, и обещали, что мне дадут хорошее место, приличное жалование, что я смогу выписать сюда мою семью… А что получилось… Ведь я работаю на фабрике, как и все остальные, простым чернорабочим. А вы посмотрите на мои мышцы: разве я могу физически работать? Ведь я — скелет, обтянутый кожей. И надежды на изменение режима нет никакой… Я постарался его утешить тем, что носятся слухи (впрочем, ни на чём не основанные) о том, что украинских рабочих скоро приравняют к рабочим других национальностей и будут выпускать из лагерей. Я говорил ему это и сам не верил своим словам. Результат поголовного осмотра рабочих произвёл огромное впечатление на меня. Я понял, что меня, честного человека, превратили в немецкого жандарма. Совесть мне подсказала, что я должен

257


НИКОЛАЕВ доложить директору о том, что почти половина рабочих являются нетрудоспособными и что их посылать на производство нельзя. Конечно, дело кончилось бы крупным скандалом и никаких результатов не получилось бы, кроме моего увольнения. Впрочем, должен заметить, что, может быть, в результате моего инцидента с папиросами рабочим раздали 2-го мая по 30 папирос каждому на целый месяц (т. е. по одной папиросе в день). Не берусь решать, имели ли значение моя беседа с директором, ставшая известной в Ostministerium, или эта раздача папирос была приурочена к праздничному дню 2-го мая. Судьба решила иначе. Три дня спустя я покинул лагерь. Произошло это при следующих обстоятельствах. 1-го мая я по предложению посетившего лагерь немецкого инспектора-врача подал список лекарств, которые подлежало приобрести дирекции. В списке числилось тридцать четыре лекарства (из наиболее необходимых). Когда Зандер увидел этот список, он рассвирепел. — Русский врач хочет превратить наш трудовой лагерь в клинику, — сказал он. — Вопреки моим указаниям он оставляет ежедневно в лагере огромное количество «больных». А это просто дармоеды, которые желают увильнуть от работы. 3 мая после моей работы в лагере Зандер вызвал меня в свою контору. В этот день он вновь посмел кричать на меня и стучать кулаком. Мне были предъявлены следующие три обвинения: 1) я задерживаю слишком много рабочих в лагере и этим срываю нормы работы на заводе, 2) я представил слишком большой список лекарств с намерением лечить вполне здоровых людей, 3) я веду себя как большевик, и некоторые мои беседы с рабочими носят недопустимый характер. Тут, к моему удивлению, Зандер процитировал мне несколько фраз, которые я действительно говорил, но которые, по моему мнению, имели мало общего с коммунистической пропагандой. Например, как-то раз я сказал одному рабочему, чтоб его поддержать: — Крепитесь. Ждать освобождения придётся не так уже долго. Главное — взять себя в руки и не падать духом. Другому рабочему я как-то раз сказал: — Раз вам здесь так плохо, чего же вы записываетесь «добровольно» для поездки в Германию? Нужно было всё сделать, чтобы её избежать. Вот подобные «идеологически неблагополучные» фразы были точно переданы Зандеру его шпионами. Думаю, что если бы не случайное моё знакомство с доктором Вегнером, который, вероятно, замял это дело, мне пришлось бы уже в Берлине ознакомиться с гестапо. А там относительно большевистской пропаганды не шутят. Зандер заявил мне в этот день, что он меня увольняет с работы. — Мне нужен врач, который лечил бы больных, а не большевистский агитатор. Против моего увольнения я не только не возражал, но встретил это известие с радостью, так как это открыло мне путь к возвращению в Харьков. Покинуть по собственному желанию службу в лагере я не мог. В Германии все прикреплены к своим местам и до конца войны не имеют права по личному желанию перейти с одной службы на другую. Таким образом, мне очень повезло. Иначе я и до сего времени находился бы на каторге в Германии. В Отделе Здравоохранения Министерства по восточным делам меня не удерживали. Однако, доктор Фаст, расспрашивавший меня относительно положения в «трудовом лагере», заявил следующее: — Вы могли бы оказать большую услугу и вашим соотечественникам и нам, рассказавши нам всю правду относительно того, что

258

В этот день он вновь посмел кричать на меня и стучать кулаком.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ

8

А. К. На этой странице нижняя часть оторвана.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

делается в трудовом лагере. До нас доходят слухи о том, что русских рабочих бьют и что они голодают. Но вмешаться мы не можем, так как точных сведений у нас нет. Я инстинктивно почувствовал, что это — провокация, но я подумал, что раз я вернусь в Харькове, то я ничем не рискую, подавши докладную записку с описанием всех тех злоупотреблений, которые я видел в пути от Харькова до Берлина — во время моего пребывания в «трудовом лагере». А может быть, это действительно улучшит судьбу советских рабочих, томящихся за колючей проволокой. На следующий день я передал д-ру Фасту отчёт, в котором я вполне правдиво описывал голод, побои и издевательства. Фаст принял этот отчёт, но прочитавши его, сразу переменил тон и заявил мне, что теперь им ясно, кто я такой, что всё, что я написал, сильно преувеличено, что в трудовых лагерях русских кормят хорошо, что сведения о побоях не соответствуют действительности. Я понял, но слишком поздно, что я стал жертвой провокации. Я довольно резко возразил Фасту, что я удивляюсь его поведению, что я написал этот отчёт по его настоятельному требованию и что в этом документе я изложил только правду. Эта беседа носила довольно бурный характер, но с моей стороны не заходила за рамки приличия. Фаст передал мне командировку в Харьков, и я выехал из Берлина 15 мая утром. Прибыл я в Харькове 18 мая. По дороге, начиная от Ковеля, где была пересадка, я подвергся невероятно хамскому отношению коменданта поезда, маленького плюгавого нем­ца, который, очевидно, для избежания моего контакта с немецкими солдатами, ехавшими в этом же поезде, разрешил мне устроиться не в купе, а в коридоре на полу рядом с уборной. К счастью, я доехал до Харькова довольно быстро. На этом мои мытарства в связи с поездкой в Германию не закончились. В начале июня меня вызвали в Харьковский отдел гестапо (на углу Чернышевской улицы и улицы Гаршина). Там меня принял некий майор Лулейт, молодой человек довольно приятной наружности. Как мне стало известно значительно позже, этот Лулейт был извергом и садистом, который погубил многих советских людей. При первом допросе он был со мной корректен. Он расспрашивал меня о моих впечатлениях относительно поездки, рассчитывая, очевидно, что я проговорюсь и скажу что-нибудь отрицательное. Он сообщил мне между прочим, что его отец — профессор в Москве, и что сам он учился в качестве студента в СССР. Говорит он по-русски почти без акцента. Второй и последний раз мой вызов в гестапо дал повод к довольно бурной клевете — Лулейт кричал на меня, что я вёл себя в Германии как большевик, что поданное мною заявление относительно положения русских рабочих является возмутительной ложью, и потребовал, чтобы я написал краткое опровержение. Мне пришлось подчиниться. Но правда остаётся правдой. При фашистском режиме говорить правду невозможно и очень опасно. Но настало время, когда на Украине восстановилась советская власть, и сейчас я могу рассказать правду о том, что делается на каторге в Германии. Не подлежит сомнению, что когда наша доблестная Красная Армия войдёт в Берлин, тысячи советских рабочих смогут подтвердить всё то, что мною написано здесь относительно адских условий существования, созданных немцами для наших советских граждан, попавших по обману или по принуждению на каторгу в Германию.8 …считали. В представлении многих из них русские являются не чем иным, как животными, которых можно безнаказанно и бесцельно убивать и истязать. С нашими военнопленными и с советскими гражданами, угнанными на каторгу, в Германии немцы обращаются как с рабами. Я с глубоким возмущением вспоминаю о всех тех унижениях и оскорблениях, которым я подвергся со стороны немцев, а между тем

259


НИКОЛАЕВ я, благодаря моему званию профессора и знанию немецкого языка, несомненно, находился в привилегированном положении. Завоевав Украину, немцы были настолько уверены в своей силе, что не считали нужным стремиться привлечь к себе симпатии населения. Они сознательно проводили политику уничтожения части украинского населения, с целью более лёгкой колонизации Украины. Для этого они искусственно создавали голод и препятствовали снабжению городов. В их руках был транспорт. Они могли легко подвезти в города продукты из деревни. Но они намеренно этого не делали, от голода на Украине погибли десятки тысяч людей, причём особенно тяжёлым было положении интеллигенции. Выпустивши оккупационные марки, не имеющие хода в Германии, немцы получили возможность даром приобретать любые ценности и вывозить их на свою родину. Обесценивание денег было одним из способов порабощения населения. Особенно возмутительно было отношение немцев к культурным ценностям — к музейным экспонатам, имеющим историческое значение, к редким книгам, к картинам и различным произведениям искусства. Немцы грабили всё это, а то, что они не могли увезти, они зверски уничтожали. Они на каждом шагу оскорбляли национальное чувство советских людей. Например, они не давали разрешения на постановку украинских опер, так как заявили, что музыка Лысенка это «музыка варваров». И надо иметь такую холопскую душонку, как украинские националисты, чтобы смиренно воспринимать все те пощёчины, которые расточали им немцы. Гитлер хотел сделать из советских людей послушных рабов, а для этого он всячески тормозил распространение культуры на Украине. Разве это не характерно, что немцы не разрешили открывать высшие учебные заведения, и что в школах они организовали занятия лишь для детей первых четырёх классов. Уметь читать, писать и считать — вот те культурные горизонты, которые открывались при нем­цах перед молодёжью Украины. При немцах жилось хорошо лишь базарным спекулянтам и разным аферистам. Огромное большин­ство граждан стонали под немецким сапогом и трепетно ждали того дня, когда Красная Армия освободит их от гнёта немецких фашистов. Жизнь стала положительно невозможной. Самоубийства, особенно среди интеллигентов, приняли массовый характер… В течение последних месяцев перед приходом советской власти у меня начал развиваться своеобразный психоз: я стал бояться выходить на улицу. А когда приходилось выходить, меня постоянно преследовала мысль «Что произойдёт со мной сегодня? Где я очнусь сегодня вечером? Может быть, пьяный эсэсовец убьёт меня. Может быть, я буду избит, как уже два раза меня избивали. Может быть, я окажусь в лагере рабов, согнанных для рытья окопов под Харьковом. Может быть, меня схватят на улице и отправят на каторгу в Германию. Ведь жаловаться некому. Документы, которые лежат у меня в кармане и которые свидетельствуют, что я — профессор Университета, не имеют никакого значения, ибо любой солдат может безнаказанно их разорвать». Вот с какими настроениями приходилось жить. Такая жизнь была хуже смерти. Родная Красная Армия спасла меня от этого мрака и ужаса и вернула мне свободу и человеческое достоинство. Я бесконечно обязан советской власти за то, что освободивши Харьков от немецких фашистов, она спасла меня от голодной смерти, вернула мне культурные условия существования и избавила меня от того одичания, в котором я временно находился, и особенно возродила меня морально, ибо с установлением советской власти я вновь стал чувствовать, что у меня имеются гражданские права, что в случае ущемления этих прав я могу обратиться с жалобой в суд и привлечь моих обидчиков к ответственности. Да, те, кто не имели несчастье жить под немецким сапогом,

260

Особенно возмутительно было отношение немцев к культурным ценностям

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


О ПОЛОЖЕНИИ СОВЕТСКИХ РАБОЧИХ НА КАТОРГЕ В ГЕРМАНИИ может быть, не поймут меня, не поймут, почему я так радуюсь тому, что кажется им неотъемлемым и вполне естественным. А я чувствую себя, как будто я вновь начинаю жить. Меня так радует всё то, что я вижу сейчас вокруг себя, все признаки возрождения Харькова после разрухи, вызванной немецкой оккупацией. Кругом меня кипит работа. За полтора месяца облик Харькова резко изменился к лучшему.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

261


Иван Осаулко родился в 1925 году в с. Викентиевка Липовецкого района Винницкой области. В 1942-м был угнан на принудительные работы в Германию. После войны служил в Советской Армии, работал на шахтах Донбасса, затем шофёром, в том числе на освоении целины в Алтайском крае. В 1965 году переехал с семьёй в Липовец. Умер в 2002 году. Публикатор — Галина Гурина (Харьков), дочь И. Осаулко.

Повесть об остарбайтере1 Предисловие Прошло уже более 60 лет от начала самой ужасной, самой кровопролитной, самой бесчеловечной в истории человечества войны, названной Второй мировой, развязанной фашистской Германией во главе с их фюрером Адольфом Гитлером. Такой войны в истории человечества не было. По неполным подсчётам, граждан бывшего Советского Союза погибло одиннадцать миллионов человек. Позже количество погибших дошло до двадцати миллионов, и даже называлась цифра двадцать два. Сотни тысяч советских людей были вывезены на принудительные работы в Германию, попросту говоря, в рабство, в число которых попал и я. Много книг написано о героизме советских людей в этой войне, как военных, так и гражданских, а вот о подневольном рабском труде наших людей в фашистской Германии почти ничего. Попадались мне несколько книг, но там, по-моему, есть некоторая часть вымысла. В одной из книг написано, что беглецов ждал на аэродроме самолёт. А что дальше было — автор умалчивает. На этом книга заканчивалась. Вымысел всё это.

262

1

В переводе на украин­ский публиковалась в сборнике «Спогадитерни. Про моє життя німецьке...: Спогади про перебування на примусових роботах у нацистській Німеччині» (Харк. нац. ун-т ім. В. Н. Ка­разіна, Східний ін-т українознавства >>


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ << ім. Ковальських, Харк. т-во жертв нацизму; редкол.: Г. Г. Грінченко (голова); упоряд., комент. І. Є. Реброва. — Х.: Право, 2008. — 448 с.). В предисловии к публикации, в частности, говорится: «“Повесть об остарбайтере” является результатом работы двух авторов — самого Ивана Осаулко, который на протяжении 1990-х годов записывал воспоминания о своём пребывании в Германии, и его дочери Галины Гуриной, которая после смерти отца собрала, упорядочила, отредактировала его воспоминания и дописала отдельные фрагменты по его устным рассказам. ‹…› Зарегистрировала также в качестве своего псевдонима имя Ивана Осаулко» (с. 111; перевод на русский).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Я же хочу написать в своих воспоминаниях всё, как оно было в действительности, без всяких домыслов, хотя в моих воспоминаниях тоже присутствует некая доля приключенчества, если можно назвать это приключением, но… что было, то было. Кроме того, что я хочу людям рассказать, также хочу, чтобы дети и внуки знали о своём отце и дедушке, бывшем «остарбайтере», как нас называли в Германии и до сих пор называют. Так и назову мое повествование: «Повесть об остарбайтере Осаулко Иване Павловиче».

Итак, «Повесть об остарбайтере» Забрали меня в Германию из села Викентиевка Липовецкого района Винницкой области. Была середина марта 1942 года. Вечером пришёл полицай Гриша. Приказал собрать харчей на две недели и утром явиться к колхозной конторе — повезут в Германию. Мама — в слёзы, а он стал успокаивать, что ничего страшного нет, это — всего на один год, а сын там не сам будет, ещё поедут шестнадцать человек. Год поработает у хорошего хозяина и через год будет дома. Потом, в разговорах, спрашивали меня люди — почему не удрал? Удрать-то можно было, а куда? Местность у нас степная, не будешь же лето в поле жить, нужно какую-то крышу над головой иметь, чтоб от непогоды укрыться. Пить-есть тоже надо. А зимой куда? Хочешь не хочешь, а домой придёшь, там и сцапают. Мама стала харчи готовить, а я побежал по селу. Берут моих ближайших соседей-друзей: Гришку Гошлю, Володю Рыбака, Толю Притолюка, Васю Тетерука и Ваньку Лучая. А кто с другого конца села — завтра увижу. Утром Гриша-полицай зашёл с конца села, забрал Гришу Гошлю и так от хаты к хате собрал всех и погнал до конторы. А на другом конце села другой полицай орудовал — Степан Кручак и соцкий Гаврила Константиновский. Они пригнали ещё человек пятнадцать девчат и хлопцев, а с ними и родители пришли. Шум, крик, плач. Старший полицай Исак Садовский успокаивает матерей: — Не навсегда их забирают, вот до зимы война закончится, и они возвратятся. Немцы уже под Москвой. Возьмут Москву, и войне конец. Но это не утешало. В сопровождении или под конвоем всей местной полиции — тронулись. Родственники тоже с нами. К обеду добрались до станции Липовец. На запасном пути уже стоял состав товарных вагонов и около сотни людей. Кроме нашей Викентиевки, согнали отправляемых со всего Липовецкого района и ещё с Плисковского. Состав был окружён немцами и полицаями. За путями в поле стояла скирда прессованного сена. По несколько тюков разрешили занести в вагон. Хорошо — хоть не на голом полу спать. Подали паровоз, и нам приказали залезать в вагоны. Не буду рассказывать, что творилось возле вагонов, и так можно представить. Вагоны не закрыли, но через каждые два-три вагона на тормозной площадке торчал солдат с винтовкой, а вагонов было пятнадцать, и по тридцать человек в вагоне. Гудок, состав тронулся, и… прощай, родной дом и Родина, на долгих три года. Везли нас две недели. Долго стояли на станциях, пропуская встречные поезда с техникой и живой силой, спешившие на фронт, а также догонявшие нас уже с побитой техникой и санитарные с ранеными солдатами.

263


ОСАУЛКО Ничего заслуживающего внимания в дороге не происходило. Когда выехали на территорию Польши, непривычно было смо­треть на небольшие клочки земли, с видневшимися то тут, то там одинокими крестьянами. Помнится, в Люблине, польском городе, гоняли в баню и делали дезинфекцию, чтобы какую болезнь не занесли в Германию. Ещё пару раз кормили горячей пищей, но что это было за варево — не помню. Проезжали Варшаву — польскую столицу. Потом была река Одер и первый немецкий город Розенберг. Самого города мы не видели. Недалеко от станции был большой лагерь, бараков с двадцать, куда нас и загнали. Лагерь был обнесён колючей проволокой, а по углам — вышки с часовыми. По лагерю прохаживались полицаи не то с синими, не то с голубыми воротниками. Говорили, что это украинские полицаи. Зачем они тут, на немецкой территории — непонятно. Здесь впервые ел брюквенный суп — основную пищу во всех лагерях Германии. Дрянь вонючая, ко рту невозможно ложку поднести. Но голод, говорят, не свой брат; вынуждены были есть. Сейчас без отвращения не могу вспоминать — так наелся за три года. У нас брюкву не выращивают, по крайней мере, я на наших полях её не видел. Плод брюквы похож на крупную столовую свёклу кремового цвета. Её и сырой можно есть, но только так, для лакомства, как морковку иной раз. Если с мясом да с кой-какой приправой, то есть можно, а если на чистой воде — настоящее свиное пойло. Работая у бауэра — хозяина, — каждый четверг в обед мы ели брюкву. Её, конечно, не сравнить с лагерной, но мы всё равно носы воротили. А хозяева, между прочим, тоже ели наравне с нами. Я не знаю точного количества людей, угнанных в немецкую неволю, но сотни тысяч не миновали этого Розенберга. Со всех оккупированных республик бывшего Советского Союза — Белоруссии, Украины, России — людей свозили сюда, в Розенберг, а отсюда уже во все концы Германии. Кого на фабрики, заводы, кого на шахты и сельское хозяйство. Наш невольничий эшелон прибыл в Розенберг утром. Часов в десять нас перегрузили в другой состав и повезли дальше. В этот эшелон с нашего села попали четверо: я, Сергей Кравчук, Толя Притолюк и Вася Тетерук. Остальных куда-то в другие места отправили. Многих я больше никогда не видел. До сих пор не приходилось видеть человека в шляпе, а тут — поголовно. По нашим представлениям — шляпы носят только буржуи, а тут даже женщины носят, да ещё и сетки на шляпах. Для чего они? Подходим к зданию, на фасаде которого вывеска: «Арбайтсамт» — биржа труда. Возле биржи — толпа мужчин и женщин. Это покупатели. В самом прямом смысле этого слова. За нас они деньги платят. Как в далёкие времена рабства, когда купля-продажа людей считалась обычным делом. Заявки на рабов были поданы заранее, а теперь им сообщили, что такого-то числа эшелон прибудет, вот они и собрались. Нас загнали в просторный двор с дощатым забором двухметровой высоты. Вслед за нами повалили покупатели. Так получилось, что мы до Розенберга, а от Розенберга до Загана ехали в одном вагоне с людьми Плисковского района из села Чернявки, и держались дальше одной компанией. Выбрав под забором подходящее место — мы расположились там. Покупатели ходят, присматриваются, выбирают тех, кто понравился, и уводят в здание арбайтсамта уже для оформления покупки. Вот и к нашей компании направился человек. Молча стал нас рассматривать. Высокого роста, в охотничьем костюме — зелёной куртке и таких же брюках-галифе. Вместо сапог — туфли с чулками-гольф до колен. На голове зелёная шляпа с пером. Это был ортсбауэрфюрер из

264

Здесь впервые ел брюквенный суп — основную пищу во всех лагерях Германии. Дрянь вонючая, ко рту невозможно ложку поднести.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ села Гиесмансдорф. Ортсбауэрфюрер — это в переводе на наш язык как председатель местного союза бауэров — хозяев. Приехал для себя взять людей и ещё — кто заказывал. Звали его Отто Петцольд.

Работа у хозяина в селе Гиесмансдорф

2

А. К. Эк всё изменилось. Сейчас бабка на велосипеде (не в шляпе, но в косынке) — обязательная деталь нашего сельского пейзажа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

По знаку хозяина мы поднялись. Он отобрал одиннадцать человек: нашу, викентиевскую, четвёрку — Толю, Васю, Сергея и меня; из Чернявки — двоих ребят, и двух девчат из Камянки нашего, Липовецкого района, и ещё одного, из Короливки, тоже Липовецкого района. В здании арбайтсамта нарисовали мелом каждому номер на груди и сфотографировали. Мой номер был четыреста тридцать один. Во двор нас уже не пустили. Петцольд велел ждать на улице. Сам отсутствовал примерно час. Вышел со стопкой бумаг в руках — это были наши документы. Назывались арбайтскарты — удостоверения личности. Потом они были отданы нам на руки. Что там было написано, я уже не помню. Той же дорогой пошли обратно — на вокзал. Подошёл пассажирский поезд, и мы уехали. Гиесмансдорф — это название села, где мне предстояло два года прожить. От небольшой привокзальной площади сразу начинается сельская улица, которой позавидовал бы любой наш город. Сама улица широкая — метров пять-шесть, проезжая часть уложена тёсаным камнем; с одной стороны — пешеходная дорожка метра полтора ширины; с другой — велосипедная дорожка. Обе хорошо утрамбованы песком. В любую погоду грязи нет. Дома тоже красивые — двухэтажных больше, а если одноэтажные, то довольно просторные, крыши — черепичные. Стены домов увиты не то виноградом, не то другой какой-то зеленью. Под окнами — палисадники с уже цветущими цветами. Столбы линии электроэнергии. Удивляемся тому, как живут люди. А вот ещё одно удивление — довольно пожилая баба на велосипеде и в шляпе. У нас бы какую-нибудь Явдоху посадить на велосипед — было бы смеха на всё село2. А здесь, как видно, это обычное явление. А вот ещё одно — смешно и удивительно: миниатюрная копия большого воза. Точно как большой воз, но раз в пятьдесят меньше, а вместо лошади — собака. А вот ещё: уже настоящий воз, в одной упряжке лошадь и вол. И смешно, и чудно. У одного из домов Петцольд остановился и пригласил зайти во двор. Это была его усадьба: одноэтажный большой дом, двор тоже большой, по сторонам двора — хозяйственные строения. Петцольд вошёл в дом, а мы сели на траву под забором. Вскоре явились наши будущие хозяева. Оглядев нас, заходят в дом, а там уже распределяют нас по номерам, а не на выбор — кому кого хочется. Выйдя из усадьбы, каждый хозяин находит нужный ему номер на груди у невольника и уводит с собой. Первыми ушли мои друзья: Толя Притолюк, Сергей Кравчук и Вася Тетерук. За Толей и Сергеем пришли мужчины, за Васей — женщина. Так по одному, по двое увели почти всех. Остались — я, Андрей с Чернявки и Зина с Камянки. Зина и Андрей предназначались Петцольду, а за мной ещё не пришли. Вышла Эльза, дочь Петцольдов, и пригласила нас в дом. Фигура у неё была какая-то ненормальная. Самой лет восемнадцать-девятнадцать, а такая толстая, что дальше, кажется, уже некуда; к тому же голова такая маленькая, что вообще не пропорциональна к туловищу. Кухня очень чистая: стены выкрашены зелёной краской, на полу цветной кафель, поручни плиты сияют медью. Мебели лишней нет, всего два стола со скамейками. На одном из них стояли три тарелки

265


ОСАУЛКО с двумя бутербродами в каждой и три большие кружки с кофе. Кофе, конечно, не настоящий, а из какого-то пережаренного зерна. Время — четыре часа дня. В это время у немцев полдник, по-ихнему «феспер». Поблагодарив хозяйку за еду немецким «данке» — я его ещё со школы знал, — вышел во двор и опять на траву сел. Зину и Андрея увели куда-то. Потом Андрей рассказывал, что хозяин привёл его в помещение и показал, где он будет жить — а это была комната в одном из хозяй­ ственных строений, — и растолковал ему, что может отдыхать до ужина, а потом и до утра, а утром уже должен приступить к работе. Со мною было всё наоборот. Зашла во двор женщина лет тридцати. Роста выше среднего, одета в чёрный костюм, в такой же шляпе с вуалью. Перед собой катила детскую коляску. Почему-то сразу догадался, что это — за мной. И не ошибся. Вошла в дом и тут же вышла с Петцольдом, и он приказал идти за ней. Пошли в обратную сторону и метров через сотню зашли во двор хозяйства.

У Зоненберга Думаю, не лишним будет ознакомить читателя с хозяйством, где мне предстояло прожить два года, а также с его обитателями. Женщину, которая привела меня сюда, звали Эльзой Зоненберг, она была владелицей этого богатого хозяйства. Муж её — Эрнст Зоненберг — был на Восточном фронте, а хозяйством управлял его отец Йоганн, как у нас теперь принято говорить, уже пенсионного возраста. Невестка Эльза платила ему деньгами, а кроме того он два раза в неделю обедал у неё. Хозяйство большое: кроме сорока гектаров земли, были ещё и лес, два луга сенокосные: один в конце поля, а другой — километров за пятнадцать от дома. Два дома: в одном из них, одноэтажном, жил Йоганн с женой Мартой, в другом, двухэтажном — их сын со своей семьёй. В коровнике — двенадцать коров; в другом помещении — шесть тёлок и два вола. В конюшне — пара лошадей; а в свинарнике — шесть свиней центнера по полтора. Имелось также два длинных и высоких помещения для хранения необмолоченного зерна в снопах, ведь летом молотить некогда, на то зима будет. Из сельхозмашин были трактор, молотилка, сноповязалка и вообще всё, что необходимо для такого хозяй­ства. Вместе со мной было пять работников: военнопленный француз Ройней Клёузэ, полька Юзефа, Тоня и Павел с Западной Украины и я, пятый. Была ещё шестая — шестнадцатилетняя домработница немка Эдит. Когда мы с фрау Эльзой вошли во двор, со стороны поля из-за строения появился пожилой сухощавый мужчина лет шестидесяти пяти — Йоганн Зоненберг. Хозяйка пошла в дом, а меня Йоганн повёл за собой. Завёл в какую-то мрачную комнатушку в одном из строений, стены которой не видели побелки с начала постройки и по сей день. На одну из двух кроватей, стоявших там, приказал положить мою торбу, и повёл во двор. Откуда-то вынес четырёхрожковые вилы и вручил мне. За двором двое девчат и один хлопец грузили навоз на подводу, другая стояла уже нагруженная с запряжёнными лошадьми. Где это было видано или слышано, чтобы человека после двухнедельной дороги, немытого, голодного, заставили работать? На это только способны фашисты, ни во что не ставившие человеческую жизнь. Сама хозяйка, фрау Эльза, могла же дать хоть один бутерброд, но вместо хлеба — вилы в руки; а я их до этого времени вообще в руках никогда не держал.

266

Кофе, конечно, не настоящий, а из какого-то пережаренного зерна.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

И так проклятый фашист рассчитал — ни одной минуты передышки нет, только-только воз нагрузили, а порожний уже тут.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

А Йоганн, между прочим сказать, был настоящим фашистом, я видел его однажды в фашистской коричневой форме со свастикой на рукаве и с пистолетом — шёл куда-то. Грузили вчетвером: я, Юзефа, Тоня и Павел. Возили тремя возами двумя парами лошадей. Один воз туда, другой порожняком назад, а третий тем временем грузили. И так проклятый фашист рассчитал — ни одной минуты передышки нет, только-только воз нагрузили, а порожний уже тут. Так до половины седьмого без минутного отдыха и работали. В половине седьмого «файрам» — конец работы. Но это ещё не всё: нас ещё ждёт скот. По-немецки это называется «футермахен»; но мы его перекрестили в «футрование». Это значит, что нужно навоз вывезти, разнести корм, подостлать. Коров подоят Юзефа с Тоней. Эта работа занимает около полутора часов. В восемь часов или около этого — окончание всех работ и ужин. Рассказал это потому, чтобы к этому больше не возвращаться. Но возвратимся к сегодняшнему дню. Павел — тоже добрая сволочь. Показал мне одноколёсную тачку — бери, будешь навоз вывозить. Я такую тачку не то что в руках не держал, а вообще не видел. А что знал? Что мне сказали, то и делаю. Пока довёз первую тачку до гноярки, она несколько раз переворачивалась. В третий, четвёртый раз как-то приспособился; вывез семь тачек. А Павел с Ройнеем — один подостлал, другой разнёс десяток навильников зелёной мешанки, и околачиваются в коровнике. Это заняло всего минут десять-пятнадцать, а я с добрый час навоз возил. Юзефа с Тоней тем временем коров доили. Вот так с месяц я возил навоз: утром и вечером по семь тачек. А потом мне стукнуло: а почему это я сам должен возить, выполнять самую тяжёлую работу? Я пацан, а они, два буйвола, ходят по коровнику и посвистывают. Ройнею было лет тридцать, а Павел тоже не пацан — лет больше двадцати. И однажды я забастовал. Вот так, говорю, друзья, хватит дурака валять и на мне выезжать, с сегодняшнего дня вывозим навоз по очереди. К тому времени я уже так освоился, что мог повышать голос. Ройней молчал, а Павел разошёлся. Называл меня и большевиком, и коммунистом, и ленивым, а навоз никто не вывозил. Прекратил наш спор Йоганн, проходивший мимо. Узнав, о чём спор, сказал: «Ганс прав». А меня, между прочим, с первого дня с Ивана перекрестили на Ганса. Нас всех называли немецкими именами. Ройнея фамилия была Клёузэ, а называли его немецким именем — Кляуз; Павел — Пауль, Тоня — Тони; только Юзефа осталась Юзефой. — Пауль, — сказал Йоганн, — бери тачку и работай, с этого дня будете поочерёдно навоз возить. Очерёдность иногда нарушалась из-за опозданий француза. Он жил не здесь, а в лагере, который только условно можно назвать лагерем. Это был обыкновенный дом. Приставленный к нему охранник — вахман — на ночь замыкал французов, а утром открывал, бывало, с опозданием, замок. С этого так называемого лагеря удрать было легче лёгкого, но в этом не было надобности. Жили они хорошо: одеты во французскую форму, получали посылки от Международного Красного Креста, а также из дому. Немецкие власти через этот Крест сообщили родителям, что их сын находится в плену и проживает по такому-то адресу. Поэтому часто получал из дому и письма, и посылки. Около восьми часов закончили все работы. Мне бы сейчас мыться и ужинать, а я ничего не хочу, мне бы только лечь и не вставать. На ужин была картошка в мундирах и кислый творог с зелёным луком и, по-нашему, по-украински, — маслянка; это то, что остаётся после приготовления масла. Хозяева на молокозавод сдавали молоко, а им возвращали обрат, маслянку и какое-то количества масла.

267


ОСАУЛКО Ужинали за отдельным столом. Мы — пятеро работников, вернее будет назвать — рабов, — за отдельным столом, а хозяйка, Эдит, и маленькая дочь Эдит — за своим столом. На этом рабочий день и первый день моего пребывания в неволе закончился. Помещение, где мне предстояло жить с Павлом, представляло собой небольшую грязную комнату с одним окошком, двумя кроватями и столом. В передней части помещения располагалась кухня, в которой варили еду для свиней, а за одной из стен нашего помещения — свинарник. За окном — яма, куда стекала свиная моча. Но зато постель, нужно отдать должное, была царской: на дне кровати чистая солома, на соломе — перина, застланная чистой простынёй, а вместо одеяла тоже толстая перина. Спал от восьми вечера до шести утра — десять часов, не просыпаясь. Спал бы, наверное, ещё столько же, если бы не разбудил стук в дверь, и голос Йоганна: — Пауль, Ганс, вставайте! Идя к лошадям, он всегда нас будил. Проснулся я, а подняться не могу — нет такой части тела, чтобы не болела, а в особенности руки. Сейчас бы лежать без движения сутки, а надо подниматься. Не знаю — смогу ли выдержать. Можешь не можешь, а вставать нужно. Первым делом — футрование. До половины восьмого утра управились. Умылись. Завтрак уже на столе. Вчерашняя недоеденная картошка, очищенная и вроде бы поджаренная, какая-то болтушка: не то мучная, не то крахмальная, но вкусная, — кофе-эрзац и что-то по цвету похожее на мёд. Для приготовления его вываривают свёклу сахарную, а сок выпаривают, и получается довольно вкусная еда. В восемь опять взялись за вывоз навоза. Пока футровали — я немного размялся, тело стало меньше болеть. В десять часов второй завтрак — фриштик. В кухне на столе уже лежали бутерброды — по два каждому. Надо мной посмеялись, когда я отказался есть. Только два часа прошло, как ели, а так как пить хотелось — кофе я выпил. Фрау Эльза хоть и сидела за своим столом к нам спиной, но всё видела. Что-то говорит в нашу сторону. Юзефа переводит. Юзефа понемецки говорила хорошо, она здесь с тридцать девятого года. О том, чтобы отказаться от второго завтрака, — не может быть и речи. Такова традиция, и существует она давно. Это как закон, который обязаны соблюдать. Пришлось съесть. В двенадцать обеденный перерыв, но не для нас. До двух часов отдыхают только лошади и Йоганн. После обеда предстоит приготовить корм на два раза для двадцати голов скота. Нужно на электрорезке нарезать брюквы и кормовой свёклы, наносить половы и перемешать. Вместе с обедом уходит как раз два часа. Косить мешанку в эти дни некогда было, да и нужно было израсходовать зимние запасы. Отдохнуть хотя бы полчаса — времени не оставалось. От двух до четырёх часов — опять навоз. В четыре часа полдник — феспер. Опять бутерброды и кофе. На этот раз я уже не отказывался. В половине седьмого файрам — конец этой работы, футрование, ужин и желанный отдых после четырнадцатичасовой работы. Я уже упоминал о том, что я ел в эти дни. Но чтобы к этому больше не возвращаться, я расскажу, как вообще кормили, а потом продолжу свою повесть. На питание нельзя было пожаловаться. Летом ели пять раз в день, зимой — четыре; полдника — феспера — уже не было. На зав­трак круглый год одно и тоже: суп мучной, хлеб с патокой, эрзац-кофе без сахара и оставшаяся от ужина картошка. А на ужин всегда была картошка

268

На питание нельзя было пожаловаться. Летом ели пять раз в день, зимой — четыре; полдника — феспера — уже не было.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

А хлеба — норма, и всем поровну. Режется он специальным дисковым ножом. Ни один ломтик не бывает толще или тоньше.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

толчёная, в мундирах или жареная. У них вообще к обеду и ужину хлеба не полагается. А хлеба — норма, и всем поровну. Режется он специальным дисковым ножом. Ни один ломтик не бывает толще или тоньше. Картошка — если осталась жареная, её подогревают, а в мундирах — очищают и поджаривают. Но не нужно думать, что жареная картошка плавает в жиру — её только немного попугают жиром. В десять часов второй завтрак — по два бутерброда с маслом, но таким слоем, что дырочки на хлебе видны. Сверху масла — мармелад. И кофе. На обед картошка. Один день с подливой на мясном бульоне, в другой раз с яичной или ещё какой-нибудь. Так что она не приедалась. Через день по кусочку мяса — граммов сто. В четыре часа полдник и в восемь ужин. Ещё несколько слов о недоеденной вчерашней картошке. У нас бы её отдали свиньям или курам, но у немцев — нет. Что приготовлено для людей, то они и обязаны съесть, а для свиней варится отдельно. Я уже упоминал о том, что перед нашей комнатой, по-немецки — «штубой», так мы её называли, — была свиная кухня. На дно цилиндрического котла с топкой ложился металлический конус. Заливалось ведро или два ведра воды, насыпался большой мешок картошки, и она варилась паром. Я однажды вошёл туда, когда Юзефа с котла картошку вываливала. Картошка крупная, рассыпчатая. Я не удержался, взял одну, а тут, откуда ни возьмись, фрау Эльза. Досталось мне: «Зачем ты ешь картошку для свиней, разве тебе мало было на столе?» Каждый вечер, прежде чем идти на кухню ужинать, мы пили молоко. В коровнике у нас была спрятана кружка. Один пьёт, другой караулит, так что за ужином только для порядка съедали по две-три картошки. Иногда в четверг на ужин был суп брюквенный. Если брюкву сварить на чистой воде, как в концлагерях варили, то от неё хотелось нос воротить, а если с приправой и мясом, то вполне съедобно. В пятницу — суп фасолевый с жареной капустой. Суп густой, ели его так: брали ложку капусты, потом ложку супу и так далее. В воскресенье завтрак, как обычно, а вот второй завтрак — тут уж извините: день выходной, не работаете, можете и без второго зав­т­рака обойтись. Но зато на полдник — феспер — по доброму куску торта — кухен, примерно с тетрадный лист величиной. Так что на питание нечего было жаловаться, а вот работа… Нель­ зя ни на одну минуту оторваться — дать отдых рукам или ногам. В поле Йоганн, нужно сказать, тоже работал наравне с нами, но для своего отдыха он всегда мог выбрать время, например, в ненастную погоду. Как-то мы с французом кололи дрова под навесом. Павла уже не было — я об этом дальше расскажу. Захотелось нам закурить — а сигарет ни у него, ни у меня нет, а в штубе у меня были. Кстати сказать, что нам давали табачные карточки, и хотя мы невольниками были — нам платили. Я получал двенадцать марок в месяц, так что курево у меня было. — Сейчас, — говорю французу, — я сбегаю, принесу покурить. Когда возвращался — встретил фрау Эльзу. Что она кричала — не знаю, я тогда по-немецки ещё не понимал, — но шуму было на весь двор. Навес со стороны двора был открытый, а с тыльной стороны стена дощатая, а там небольшой лужок с несколькими яблонями, туда же выходил чёрный ход с кухни, откуда шагов десять до тыльной стены навеса. Кто-то из девчат предупредил нас, чтобы мы были осторожны: хозяйка сама или Ирен подсылает послушать, работаем мы или нет. А мы решили закурить. Как раз в этот момент, когда мы прикуривали и не стало слышно стука топоров, кто-то подслушал. Выбежала хозяйка с переднего входа дома. Что она кричала — я не понимал, но слушать

269


ОСАУЛКО было что. Я это так, между прочим рассказал, чтобы было представление, как мы работали. Три дня навоз возили — до воскресенья. Я уже немного втянулся, не так стало болеть. После ужина сразу спать заваливался, а Павел уходил куда-то, потом рассказывал, у какого хозяина новый работник появился. В воскресенье до обеда спали, а после обеда пошли с Павлом на улицу. Узнал, где живут мои друзья. Вася Тетерук совсем близко — наискось через улицу. Толя Притолюк немного дальше — минут пять ходу, а Сергей Кравчук далековато от нас — с километр. Нам было нелегко, а ему ещё хуже. Когда мы немного пообвыкли — заканчиваем работу летом в восемь, солнце ещё не зашло, а зимой в шесть, — вечером хочется выйти куда-нибудь. Летом на площадке возле сельского ресторана собирались. Это раньше он был ресторан, а сейчас там только пиво безалкогольное, лимонад и табак по карточкам. Зимой — у Василя из Чернявки в хозяйстве Нермлиха, где он работал. В его просторной комнате устраивали игры и танцы под губную гармошку. А Сергея никогда не было ни в будний день, ни в воскресный. Я не помню. Говорили, что его хозяин Зигизмунд даже в воскресенье заставлял его работать. Очень возможно, что так оно и было, потому что именно в воскресенье с ним случилось несчастье. В этот день он дрова колол и отрубил четыре пальца на левой руке. Очень сомнительно, чтобы это был несчастный случай. Лет через двадцать мы с ним встретились, но я так и не спросил, как это получилось, а сейчас его уже нет. После выздоровления отправили его домой, но далеко он не заехал. В городе Бреслау какая-то комиссия решила, что он и без пальцев может быть полезен для великой Германии, и отправила куда-то в другое место, где он и пробыл до конца войны. Толя Притолюк тоже попал не к бедному хозяину. Работников у него было меньше. До прихода Толи был один поляк Юзек и, кажется, француз пленный, и ещё две дочери. Незавидная судьба им досталась. Матери рано лишились. Сами уже невесты, а не замужем. Все мужчины пошли завоевывать жизненное простран­ ство для великой Германии, и женихов нету. Одна уже седеть стала. Вскоре у них случилось трагическое событие — Юзек под поезд лёг. Утром дома его не оказалось. Поехали в поле без него. А по ихнему полю проходила железная дорога, там его и обнаружили перееханного поездом. Говорили, что он в карты проигрался, но это маловероятно, у него не было тысяч или миллионов, а если проиграл полсотни марок, то из-за этого, если они у него и были, любой здравомыслящий человек под поезд не ляжет. Ещё был разговор, что он был влюблён в нашу Юзефу, а она ему не отвечала взаимностью; тоже маловероятно. Похоронили Юзека в деревянном ящике в стороне от кладбища. После вывозки навоза начались полевые работы. В первую очередь нужно раскидать вывезенный навоз. В поле нас застала первая весенняя гроза, были Йоганн, Ройней, Павел и я. С запада надвигалась чёрная туча с молнией и громом. У нас дома перед дождём где бы кто ни был, старался укрыться. И тут до дома было метров триста, можно добежать. Гроза с каждой минутой всё ближе, а мы работаем. И вдруг — ливень, гром, молния; были бы мы сами — убежали, а так Йоганн с нами. Вымокли до нитки. Одно утешение, что и он с нами намок. Выглянуло солнце, а от нас пар валит, так на нас и высохло, но, слава Богу, никто не заболел. Началась пахота, боронование, сев яровых культур, свёклы, посадка картофеля, всего не перечислишь; а ещё скота двадцать голов. После зелёный корм, ежедневно нужно добрый воз накосить. Работы хватало. Управились с сеном, а тут уже уборка хлебов. Косили сноповязалкой. Снопы по всему полю раскиданы. Нужно собрать, свезти до стодолы.

270

Летом на площадке возле сельского ресторана собирались.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Пока ужинаем — на плите греется кирпич, потом заворачиваем его в газету — и под перину, а сами уходим куда-нибудь к друзьям.

За этими и другими работами и осень подошла — самая паршивая пора года. Опять пахота, сев озимых, уборка свёклы сахарной, кормовой, брюквы, картофеля. Перед уборкой картофеля скашивается ботва, свозится на купы, а потом идёт на подстилку, что мало-мальски годится — идёт туда; нужно побольше навоза на удобрение, земля у них песчаная. После уборки ботвы начинается копка, для этого есть специальный плуг ковшеобразный. Он подрезает клубни, а над плугом крутящийся вал с пучками пальцев железных, которые выбрасывают картошку на два-три метра. Йоганн так рассчитает, так людей распределит, что нет ни полминуты отдыха, только-только успеешь собрать, а он уже здесь: картошка свозится на одну кучу и начинается сортировка. Тоже есть такой агрегат: крупная отходит в одно место, семенная в другое, а самая мелкая — в самый низ. После картошки — сахарная свёкла, кормовая и брюква. В завершение полевых работ — вывозка навоза, набравшегося за лето. А вот и зима пришла, началась молотьба, работа — тоже не позавидуешь, но уже файрам — конец работы — в пять часов. В шесть ужин — и свободны. А на завтра если не молотили, то хворост рубили и дрова. Едем в лес, рубим, а на вязанки уже дома. Дров нужно много — всё дровами отапливалось. В нашей штубе стояла печка-буржуйка для отопления давались опилки, а какая топка опилками. Мы её никогда не топили. Пока ужинаем — на плите греется кирпич, потом заворачиваем его в газету — и под перину, а сами уходим куда-нибудь к друзьям. Часа через два-три приходим, раздеваемся — и под перину, а там тепло, как на хорошей печке. Зато как страшно не хотелось утром вылезать из-под перины. В штубе холод, на улице темень, часто мряка или мокрый снег, ветер холодный. Зима-то здесь, как и осень, — гнилая. Сидеть бы в тёплой хате, как Йоганн: задаст корму лошадям — и в хату до обеда, пока опять лошадей не кормить. А нам найдёт работу. Погода паршивая, а одежонка никудышная. Дал Йоганн мне пальто демисезонное длиной до пят, а широкое, что можно два раза обернуться. Выдали нам карточки для приобретения одёжи и обуви, назывались они «бецукшайны», но ехать за покупками нужно было до города Шпроттау, по-нашему как бы райцентр, — за двенадцать километров в комиссионный магазин, где ничего не было. Хозяйка два раза ездила. Один раз привезла как на смех — женские летние трусики, — я их Тоне отдал. Перед зимой привезла ботинки на деревянной подошве, а на голову сам купил у одного поляка польскую шапку. Так что, можно сказать, я кое-как был одет и обут. А француз был хорошо одет: хорошая шинель, мундир и брюки суконные, на голове пилотка, но под ней вязаный подшлемник. Но как бы там ни было, а зима прошла. Опять весна, я уже год в Германии. Довольно сносно говорю по-немецки, по-польски совсем хорошо. Думаю, у меня была способность к иностранным языкам. Среди украинцев только я и Андрей с Чернявки, что работал у Петцольда, хорошо говорили по-немецки. Ещё поляки некоторые.

Хозяйство Зоненберга теряет работников Первой не выдержала Юзефа. В одно, как говорится, прекрасное утро — хозяйка, спускаясь со второго этажа мимо ихней комнаты, всегда их будила — Тоня обозвалась, а Юзефы не слышно. Ещё раз позвала — не отзывается. Зашла туда: — Тони, где Юзефа? — Не знаю, она не ночевала. Туда-сюда — нет Юзефы. Пропала. Насовсем. Ясное дело, что удрала. По-немецки она прекрасно говорила, может, и проскочит до Польши, если в поезде документы не будут проверять.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

271


ОСАУЛКО Для Тони двойная нагрузка — двенадцать коров подоить, да ещё к сроку: к тому времени, когда будет ехать повозка-платформа, собирающая молоко, бидоны должны быть на улице. Прибежала Ирен помогать, а потом помогала жена Йоганна. Помогать-то помогала доить, а одного работника на хозяйстве уже нет. Прошло недели две — как новое происшествие. После ужина мы очень редко остаёмся дома. Хотя и наработаешься крепко, а дело молодое, мне пошёл уже восемнадцатый год, хочется пойти куда-нибудь. Так же и этим вечером. Павел пошёл к своим друзьям, я к своим. Когда я пришёл, его ещё не было. Утром, как обычно, Йоганн пришёл будить: — Ганс, вставай! — Да, да, встаю. — Пауль! Не отзывается. — Пауль! Опять тихо. Заходит. — Ганс, где Пауль? — Не знаю. Так Павел и пропал. Без сомнения, что удрал. Я взялся за тачку — навоз возить, а коров-то кормить надо, когда ещё француз придёт. Пришлось Йоганну корм разносить и подстилать. Йоганна жена Марта, Ирен и Тоня коров доят. Уже двоих работников не стало. Не прошло месяца, как сбежали Павел и Юзефа, как с Тоней произошло приключение. Она забеременела. Был такой разговор, что таких женщин домой отправляют. Но это вряд ли правда. Я такого случая не знаю, а что дети родились в Германии — так это было. Говорила потом Ирен, что хозяйка совсем осатанела, била Тоню по лицу, пока она не упала. Это же не шутки, за каких-то полтора месяца лишиться троих работников, а на дворе весна, и земли сорок гектаров. Но так им и надо, пусть бы к людям относились по-людски, летом четырнадцать часов на ногах. Хотя бы в обед давали час отдыха. А Тоню куда-то отправили. Остались мы с Ройнеем вдвоём. С месяц мы с французом вдвоём. Одного дня привез Йоганн нового работника. Тоже Ивана. Лет сорок ему. Неповоротливый, медлительный, как сонный. Какой с него был работник — не знаю, вскорости и меня тут не стало. А пока у нас запарка. Коров доить некому, в поле тоже некому работать. А земля не ждёт. Наняли двух людей — девочку лет пятнадцати с матерью. А коров по-прежнему доят Йоганнова Марта и Ирен. Одного дня Йоганн куда-то уехал, Ирен сказала — за новыми работниками в Заган. Часа в три дня привёл двух женщин: маму и дочку. Мама — Данута, лет пятьдесят пять, полная. Дочь выше мамы — лет шестнадцати, Юзефа, мама звала её Зюткой. Жили в Кракове втроём: отец и они двое, имели лавчонку, но Германии потребовались рабочие руки. Лавочку конфисковали, а самих — в Германию. На арбайтсамте в Загане их разлучили. Отца оставили в Загане на заводе, а женщин Йоганн забрал. Работники из них не очень, но какие уже есть, за неимением лучших и эти сойдут. Весной сорок четвёртого года исполнилось два года как я тут. По-немецки я стал совсем хорошо говорить, а поляки не узнавали во мне украинца. В работу втянулся, окреп — на два года старше стал. А весной этого же года в моей жизни произошло изменение. Утром зашла Ирен с Йоганном — она принесла два бутерброда, а он сказал: — Ганс, собирай свои лахи и поедешь со мной. Я не стал расспрашивать, куда и зачем. Собрал своё тряпьё в домашнюю торбу и пошли на вокзал. Часа через полтора были в Загане.

272

Хотя и наработаешься крепко, а дело молодое, мне пошёл уже восемнадцатый год, хочется пойти куданибудь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ Заган

обедали за одним столом, что запрещалось с иностранцами, а с остарбайте­ рами особенно, но не ставить же для меня отдельный стол, тем более что пища одинаковая для всех

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

И вот я опять в знакомом мне здании арбайтсамта города Загана. Йоганн ушёл. Я один в зале. Жду не зная чего. Вообще-то я знал, что на новую работу, только куда — неизвестно. Через час-полтора зашла девушка примерно моих лет и пошла в канцелярию. Вышла с работником арбайтсамта, который приказал идти с ним. Идём по краю города. Город — справа, слева — поля. Минут через двадцать заходим во двор небольшого двухэтажного домика. Хозяин, видно, небогатый. В коровнике четыре коровы, в клетке трое добрых свиней, навес, где стояла сейчас карета, и конюшня для пары лошадей. Вот и все хозяйственные постройки. Взглянув на коровник, подумал про навоз. Слава Богу, что не придётся утром и вечером вывозить по семь тачек. Позвали в дом. Встретила в кухне невысокая пожилая женщина — хозяйка. Поздоровался. Пошли расспросы: как звать, какой национальности, где работал, про родителей и ещё разное прочее. Велела дочке показать мою комнату. Комната на втором этаже. Диван, шкаф, пара стульев, кровать с чистой постелью. Сошли вниз. Там хозяйка дала мне ведро тёплой воды и свёрток с одеждой и велела пойти в коровник помыться и переодеться, а своё там оставить. Пока я мылся-переодевался, хозяин приехал с поля на обед. Опять расспросы-рассказы, и тут же перекрестил меня с Ивана на Эрвина. Не понравилось ему имя Иван. Позвали обедать. На столе четыре тарелки. За столом указали моё место. Тут как раз и время познакомить читателя, если таковой найдётся, с обитателями этого небольшого хозяйства. Хозяина — или шефа — звали Отто Альтманн, его жену — фрау Гильда, а дочку Лётой. Был ещё сын — Пауль, но он был в армии. Вот такая семья, членом которой, без преувеличения можно сказать, стал и я. Шеф достал из-под стола из ящика две бутылки пива — для меня и для себя. Как и сегодня, обедали за одним столом, что запрещалось с иностранцами, а с остарбайтерами особенно, но не ставить же для меня отдельный стол, тем более что пища одинаковая для всех. Каждое воскресенье у нас обедал полицейский, не знаю — то ли род­ственник, то ли приятель хороший, и я тоже с ними за одним столом. Жаловаться, что мне было плохо, — оснований не было. Ел за одним столом, больше хозяина не работал. Что у Зоненберга заедало — это футрование по полтора часа утром и вечером. Особенно вечером — чем скорее закончим, тем скорее отдых. А здесь играючись вывезу тачку навоза, подстелю, брошу пару навильников сена — это займёт пятнадцать-двадцать минут, — и я свободен. Сплю на чистой постели и сам чистый. Каждую субботу моюсь и меняю бельё. У Зоненберга было вши завелись: возила хозяйка меня и моё барахло до Шпроттау в вошобойку. И не стыдно было ей людей, до того довести работника, чтобы вши завелись. В воскресный день спим на час дольше. В этот день шеф уезжал куда-то каретой, возвращался к обеду. Не пришло в голову поинтересоваться, спросить, куда он ездит. Лошадей распрягаем — и в конюшню, карету под навес — и идём обедать. В воскресенье за столом пять человек — полицейский приходит. Мужчинам шеф выставляет по бутылке светлого пива, женщинам на двоих — бутылку тёмного. Гельес-бир — светлое пиво — резкое, его ещё называют мужским. Женское пиво называется дунклес-бир, оно сладковатое, подвид нашего бархатного. Такого пива было везде полно. Метрах в сорока от дома Альтманна была пивнушка в полуподвале, под названием «Ратскеллёр» — «Крысиная нора». Иногда в воскресенье или вечером заходил туда с соседскими поляками. Хотя немцев-мужчин мало, но всегда там сидят человек десяток. К буфету сами посетители не подходят. Достаточно сказать или показать пальцами, как тут же принесут требуемое

273


ОСАУЛКО количество. Даже нас — иностранцев — немцы обслуживали. Денег не требуют, а вместе с пивом несут столько же картонных кружков с нарисованной на ней кружкой пива. Расчёт при уходе. Подсчитав количество кружков, кельнер называет сумму. У нас бы так — он бы наторговал. Вернусь к обеду. Обед из одного блюда, но такого, что я заранее отпускал ремень на пару дырок, прежде чем зайти на кухню. Это очень вкусные галушки размером с небольшой мяч. Их едят с не менее вкусной подливой. Всегда после воскресного обеда шеф угощает сигарой. Кстати скажу, что с куревом проблем не было. Кроме того, что полагалось по карточке, нас ещё снабжали англо-американские лётчики, сбитые над территорией Германии. В то время — а это была весна сорок четвертого года — они вовсю бомбили немецкие города. Лагерь ихний стоял в поле — километрах в двух от города на восточной стороне. Недели в две раз приходилась вывозить мусор оттуда. Я не упомянул выше, что восточные рабочие — остарбайтеры — должны были носить так называемые «абцайхены». Это лоскуток материи белой 5×4 см, вокруг голубая каёмка, а внутри голубые буквы «OST». Поляки носили латинскую букву «Р» фиолетового цвета на жёлтом поле. Украинцы с Западной Украины носили металлический тризуб — теперешний герб Украины. Дома мы их не носили, только когда приходилось выходить или выезжать в город и во избежания неприят­ ностей с полицией приходилось их нацеплять, если не хочешь получить пару резиновых палок. Обычно-то полицейские сквозь пальцы смотрели на отсутствие абцайхена, но можно нарваться и на служаку. Лётчики по абцайхену сразу узнавали во мне союзника. Надарят сигарет, табаку, печенья. Вообще это было запрещено, но администрация лагеря вполглаза на это смотрела, сами там паслись. Жилось им хорошо. Не работали. Кормили хорошо. Получали продовольственные посылки от Международного Красного Креста. Через эту организацию родители были уведомлены об их нахождении в плену. Как-то случайно попало прочесть где-то, что на них каждого, это в Англии, открыт банковский счёт, куда ежемесячно перечисляется двойное жалованье, а по выслуге лет очередное воинское звание. А при возвращении на родину, после капитуляции Германии, встречали с музыкой. Не лишнее будет сказать, как наше родное правительство относилось к своим солдатам, попавшим в плен. Советский Союз не был членом организации Международного Красного Креста и, соответ­ ственно, не вносил членских взносов. Вождь всех времён и всех народов мира товарищ Сталин сказал, что у нас пленных не будет, а в случае войны будем воевать малой кровью и на чужой территории. А если возникнет угроза плена — каждый солдат обязан застрелиться, а попавший в плен будет считаться изменником родины. Сколько мир стои´т — были войны и были пленные с обоих сторон, но ни одно государство своих граждан, попавших в плен, не считало изменниками. Только у нас. Благодаря Сталину советские военнослужащие-пленные не попадали под защиту международного права. Сталин как верховный правитель страны и как Верховный главнокомандующий Вооруженными силами от них отказался. И, кстати сказать, какой из него главнокомандующий, если он не имел самого элементарного военного образования. Гитлер тоже был главнокомандующим, но он хотя бы имел звание ефрейтора. По вине Сталина под Киевом попала в окружение, а потом и в плен шестисоттысячная армия. И эти люди должны были застрелиться. Советские пленные были самыми беззащитными. Кормили брюквой, шпинатом. Шпинат — это похоже на то, если корову накормить свекольной ботвой. Такое же жидкое, зелёное и вонючее. Содержали в строго охраняемых лагерях, где погибали от болезней, голода и непосильного труда. Только и жили надеждой на освобождение совет­скими или союзными войсками — кто доживёт. Но многим тысячам

274

Шпинат — это похоже на то, если корову накормить свекольной ботвой.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Вполне сходил за немца. Познакомился со многими девушками.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

не пришлось дождаться освобождения. Например, на западной окраине Загана был лагерь советских пленных — десять тысяч. Читал гдето — расстреляли всех при подходе советских войск. Не позавидуешь и выжившим. На территории нашей части, где я служил в Германии уже после войны, пролегала железная дорога. Под вечер ежедневно проходил поезд с бывшими, так можно сказать, советскими военнопленными, освобождёнными союзниками. В американском обмундировании, сытые, довольные, на родину ведь едут, домой. Пока поезд пройдёт, обочина пути усеяна пачками сигарет и шоколада. А нам давали моршан­ скую вонючую дрянь. Но недолго они радовались свободе — только до границы. А там под конвой и с немецких лагерей прямо в советские. Что же другое делать в «предателями родины»? По десять лет им. Многие выжившие в немецких лагерях — пропали в советских. Но возвратимся непосредственно к моей персоне. Жилось мне хорошо, и относились ко мне хорошо. Заметно лучше стал по-немецки говорить. У Зоненберга я больше общался с нашими, чем с немцами, а здесь только с немцами. Вот только выйти никуда не мог — не в чем было. Но в один действительно прекрасный день и эта проблема решилась. Было воскресенье, и шеф, как всегда в этот день, куда-то уехал бричкой, а я во дворе был, только что помылся, вышел с коровника. Лёта позвала в дом. Посреди кухни на спинке стула вижу костюм-тройку тёмно-малинового цвета, шёлковую рубашку стального цвета и галстук. — Эрвин, — сказала хозяйка, — это тебе, пойди в свою комнату, надень и приходи сюда. Костюм впору на меня, а туфли имел более-менее приличные. Вот тут уж они вокруг меня ходили! Во все стороны меня крутили, там одёрнут, там пригладят, а как надел гал­стук — только охали да ахали. А тут и шеф приехал. Мы с Лётой вышли во двор. — Эрвин, доннер веттер, это ты или нет? Нет, это не Эрвин, Лёта, кто этот парень и откуда он взялся? Вижу — врёт, притворяется, он в курсе был, знал. Позвали обедать. Тут и полицейский, как всегда в воскресенье, явился. За столом шеф сказал, шутил, конечно: — Эрвин, костюм нужно обмыть. Я только руками развёл: откуда возьму. — Ладно, — говорит, — так и быть, я уже за тебя поставлю, должен будешь. Принёс вина домашнего бутылку. Женщинам налил по глотку, а остальное мы втроём распили. Теперь я без опасения, что во мне узнают остарбайтера, мог свободно выходить в город без абцайхена. Вполне сходил за немца. Познакомился со многими девушками. Они и рады были знакомству с Эрвином Альтманном, как я называл себя. Молодых ребят моего возраста, а мне тогда шёл девятнадцатый год, не было, все в армии были. А ещё сказать без ложной скромности, я наружностью был не из по­ следних. Ходил на карусель за городом. Почти в центре города было озеро с островом посредине с лодочной станцией. Катанье с девушками на лодках. Не одна обращала на меня внимание. Иногда какаянибудь обращала внимание на моё не совсем немецкое произношение, но я отговаривался тем, что я немец из России, где их там много, и приехал сюда на работу. Верили. Но… в один совсем не прекрасный для меня день пребывание у Альтманна и всё связанное с ним закончилось. Хорошенького понемногу. Судьба играет человеком. Думаю, это будет самое удачное название следующего раздела моего повествования. Хозяин сказал: — Эрвин, тебя от нас забирают, собирайся, пойдёшь с Лётой в арбайтсамт. Это было примерно в августе сорок четвёртого года. Костюм у меня забрали, а отдали моё, в чём пришёл сюда. Каким был — таким остался. И вот я в третий раз в знакомом мне здании арбайтсамта.

275


ОСАУЛКО Часа через два съел бутерброды, данные на дорогу. Прошло ещё пару часов, чувствую по желудку, что пора уже обедать, привык к режиму. Аж часа в два подошёл мужчина и велел следовать за ним. Минут за двадцать-тридцать прошли город и пришли в барачный лагерь на западной окраине города. Сдав меня коменданту, мой провожатый ушёл, а комендант повёл в один из бараков, где сдал старосте. Место мне указали на верхнем ярусе двухъярусной кровати. Постель — труха соломенная, неопределённого цвета простыня и грязное одеяло, а грязная подушка набита стружками. Да, это не у Альтманна. А есть всё хуже и хуже хочется. У Альтманна я бы уже давно по­обедал, и уже, наверно, собираются полдничать. А здесь только в шесть вечера ужин будет. Кое-как дотянул до вечера. Это же не шутки — весь день быть голодному. У Альтманна я бы уже четыре раза ел. На ужин дали шестьсот граммов хлеба и по двадцать пять граммов колбасы, маргарина и мармелада и пол-литра брюквенного супу. Приходилось у хозяев есть такой суп, но то совсем другое, а это вонючая жидкость — вода и брюква без всякой приправы. Но голод не свой брат, слыхал такую пословицу, нужно есть, что дают. И я съел всё, что дали, завтра ещё дадут. Но я ошибся. Утром получил всегонавсего пол-литра бурой жидкости, именуемой кофе. Вчера была среда, и те шестьсот граммов хлеба выдали мне до конца недели. Выпил я ту бурду, и ещё хуже есть захотелось. Ладно, подожду до обеда, до двенадцати. Но надежды мои на обед тоже не оправдались, получил пол-литра супу шпинатного, ещё хуже, чем брюквенный. Пришлось съесть, без хлеба, а на два часа на работу на завод — до двенадцати ночи. А поесть дадут после возвращения с работы, после двенадцати. Я сейчас голодный, а ещё 10 часов работы без еды — не выдержу, сдохну. Нужно где-то что-то найти. А где? И что? Хотя бы хлеба кусок или несколько картошин. И тут я вспомнил. Недалеко от лагеря немцы картошку копали. Не может быть, чтобы там ничего не нашлось. Раздобыл котелок и подался на поле. А тут как назло погода испортилась. Даже природа против меня. На поле застал холодный ветер с косым мелким дождём. Почва сразу размокла. После копки хозяин прошёлся боронами вдоль поля, какая картошка оставалась в земле — пособирали, потом так же впоперёк. Если бы дождь пошёл раньше — я бы не ходил на поле, а так вынужден уже лазать по щиколотки в болоте, не возвращаться же с порожним котелком. Кое-как насобирал, не картошки, а фасоли зелёной. Помыл, чистить там нечего, так и сварил и поел. На заводе поставили меня к токарному станку. Работа очень простая, не надо быть специалистом. Мастер что следует отрегулировал, зажимается железная болванка, нажимается кнопка, сколько необходимо — стружка снимается, и станок выключается. Временами подходит мастер проверить качество работы и заменить затупившийся резец. Увлёкшись работой, я не заметил появившегося за моей спиной человека. С часами в руке, он наблюдал за моей работой. Что ему нужно? Скорее всего, проверяет, не ленюсь ли я. И я стал со всей возможной скоростью менять обработанную болванку на новую. И настарался на свою голову. Как узнал я позже — это был нормировщик. Установил мне норму. 720 штук болванок в смену. Это уже мастер сказал. И ещё сказал, если я норму не сделаю — буду наказан. В чём именно будет заключаться наказание — не сказал, но я был уверен, что это не пустое обещание. Я себе сделал подсчёт. Болванка весила не менее пяти килограммов, а то и больше. Пусть будет пять, её нужно два раза в руки взять — вставить в станок и снять. За смену через мои руки проходило свыше семи тонн железа. До конца смены я уже не хотел ни есть, ни пить, только бы до койки добраться. Так прошёл мой первый день на заводе. До воскресенья — выходного дня — я жил только брюквой и шпинатом, и работал как-то, и норму выполнял. В воскресенье

276

А есть всё хуже и хуже хочется.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Я стал вором.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

получил недельный паёк: кило и двести граммов хлеба и по пятьдесят граммов колбасы, мармелада и маргарина, что за день и уничтожил. На понедельник и на всю неделю ничего не осталось. Старожилы барака какую-то коммерцию имели, целый день на буржуйке что-то варилось. И чувствую — начал сдавать. Уже не та сила. Ходил пару раз к Альтманнам. Покормят, с собой дадут кусок хлеба, но вижу, такой гость не очень им нравится. Да и вообще, немцы не такие люди, чтобы кормить кого-то даром, и я больше не ходил к ним. Встречались на улице в городе знакомые немки, но увидев издали знакомую, старался обойти подальше, они мне уже не товарищи. Вижу — дело дрянь с моим здоровьем. Это же не шутки — ежедневно на голодный желудок пропустить через руки семь тонн железа. А впереди ни искорки надежды на лучшее. Но как говорят у нас на Украине, казак не без доли, девка не без счастья. Вспомнил обо мне Бог, что где-то на грешной земле обитается раб божий Иван, который скоро концы отдаст, нужно спасать его. И послал ко мне одного человека, тем самым нарушив в отношении ко мне свою же заповедь «не укради». Я стал вором. Встретил меня знакомый поляк Вацек: — Хочешь заработать буханку хлеба? Господи, да кто не хочет. — Что за работа? — Пошли со мной в город, там увидишь. Не доходя метров десять до хлебного магазина, остановились, и он рассказал, что я должен делать. Мне нужно стоять снаружи входной двери и наблюдать за прохожими, а он войдёт в магазин. Если мной будет замечено, что кто-то намеревается зайти в магазин, я должен обязательно зайти прежде его, а Вацек будет уверен, что это я зашёл, и это будет сигналом. Гарантия безопасности стопроцентная. Так и сделали. Не прошло минуты, как Вацек вышел с буханкой хлеба. — Возьми, это тебе. Глаза отказываются верить. Буханка свежего мягкого ароматного хлеба, и это мне, задаром. Это же жизнь, спасение от голода. Даже не решаюсь взять. Видя моё замешательство, Вацек похлопал меня по плечу: — Бери, бери, это тебе, а себе я сейчас тоже раздобуду. Я разделяю нетерпение читающего эти строки, как и моё в те минуты — как это оно так получается. Моему изумлению не было предела, когда из следующего магазина через минуту Вацек опять вышел с буханкой хлеба. Вначале я не обратил внимания на тоненькую деревянную тросточку метровой длины, а это и есть главное орудие производства. Опять вопрос: разве можно при помощи гибкой тросточки украсть две буханки хлеба? Оказывается — можно, но только не сам хлеб, а хлебные карточки. Опять загадка? Где же они лежат так близко, что можно украсть? Оказывается, что лежат близко и можно украсть. Говорят, что гениальное изобретение — простое; так и это. Дело простое. Сколько мне приходилось видеть — хлебные магазины находились всегда в одном здании с жилищем продавца. С парадного входа — магазин, дверь, которая снабжена автоматическим звонком. При открывании двери он звенит. В метре-полутора от прилавка полки с хлебом, там же стоит и шкатулочка, куда складываются так называемые пункты — отрезанные от основной карточки талончики на килограмм или полкилограмма хлеба. Пункты отрезает сам продавец или покупатель предъявляет уже отрезанные на потребное количество хлеба. Имея уже отрезанные пункты, их можно реализовать. Из магазина дверь в квартиру продавца, куда он уходит, если нет покупателей. О появлении посетителя сообщит звонок, и через несколько секунд он выходит. Этого времени Вацеку вполне достаточно,

277


ОСАУЛКО чтобы тросточку, намазанную на конце вишнёвым клеем, запустить в шкатулку с пунктами, вытянуть с приклеившимися, и тут же на них купить хлеба. Вот и вся нехитрая механика. Если, зайдя в магазин, Вацек застанет там продавца или посетителя, он преспокойно поворачивается и уходит. Никто на него не обращает внимания. Идём к другому магазину. Где-нибудь да повезёт. Повторяя периодически такие операции, я имея вдосталь хлеба, даже маргарина выменивал у своих, тоже где-то промышляли. Я уже почувствовал себя значительно бодрее. Съесть миску баланды с добрым куском хлеба и без хлеба — разница очень существенная. И на работу стал с собой брать. За буханку выменял хороший новый комбинезон серого цвета из какой-то тёплой ткани, внутри с резинкой у пояса, и не топорщился как жестяный. И деньги у меня появились. Мог продать буханку хлеба, конечно, не по магазинной цене. Когда отпала забота о куске хлеба, стал проявляться интерес к жизни. Стал знакомиться с лагерем, тогда не до этого было. Лагерь, бараков с десяток, принадлежал военному заводу. Население — разных национальностей: русские, украинцы, поляки, французы, бельгийцы, пленные итальянцы. Когда Италия в результате переворота вышла из союза с Германией и отказалась воевать за её интересы, немцы воинские части италь­ янцев разоружили, многих солдат, офицеров и генералов расстреляли, а которых не расстреляли, тех вывезли в Германию на работы. Так появились в Загане итальянские солдаты. В один воскресный выходной день я познакомился с прекрасной девушкой-бельгийкой Ильзой, нагадавшей про себя после войны, но до этого я ещё дойду. У одного из бараков увидел читающую книгу красивую девушку с огненно-рыжими волосами, красиво завитыми, а может, от природы такие — не знаю. Я сам любитель книг и, конечно, поинтересовался, что она читает. И произошёл у нас примерно такой разговор: — Что ты читаешь? Она подняла голову и глаза её остановились на моей груди, где был пришитый «OST», в лагере за этим строго следили, обязаны были носить. По-немецки она неважно говорила, зато я хорошо, и мы понимали друг друга. — Хотя я и скажу, ты всё равно не знаешь. — Почему ты думаешь, что я не знаю? — А потому что у вас книг нет. В первое мгновение я не нашёлся, что ответить на такую, не знаю как сказать, наглость, или бесцеремонность. — Покажи книгу. На моё счастье, или везение, книга оказалась знакомая. Первое слово не понял, а два следующие «капитан Грант». Ясно. «Дети капитана Гранта» — Я эту книгу давно читал. — Неправда это. — Почему ты думаешь, что это неправда? — А потому что ты по-нашему не знаешь. — А мне, — отвечаю, — и не нужно по-вашему знать, у нас переводы есть на наш язык, на украинский. Вижу — не понимает. И я стал её просвещать: — Есть, — говорю, — на востоке такая страна — Украина, и я — украинец. — А ты не русский? — Нет, я не русский — я украинец. — А почему «OST» носишь? — Потому что Украина входит в состав Советского Союза, и только Гитлер считает украинцев русскими.

278

— Потому что Украина входит в состав Советского Союза, и только Гитлер считает украинцев русскими.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Не буду же я рассказывать, как насильно загоняли в колхозы и там за триста граммов зерна работали с утра до вечера, или про голодомор тридцать третьего года.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Так я её просветил. И чтобы окончательно её добить и показать что мы — украинцы — не дикари, стал перечислять авторов книг, которых читал: Диккенса, Гюго, Твена, Жюля Верна и ещё других. Тут уж поневоле поверишь. Если мне известны имена писателей, то, несомненно, я их и читал. И она посмотрела на меня уже другими глазами. — Сядь, расскажи мне про свою страну. Ну что ей рассказать? Не буду же я рассказывать, как насильно загоняли в колхозы и там за триста граммов зерна работали с утра до вечера, или про голодомор тридцать третьего года. Когда забирали последнюю горсть фасоли или кукурузы и обрекали детей на голод­ ную смерть. Было о чём рассказать, только не хорошего. — Спрашивай, что тебе интересно. — Радио и кино у вас есть? — Есть радио, есть и кино. — А правда, что у вас зимой сильные морозы и снегу много? А зимы, действительно, до войны были морозные и снежные. — Да, — отвечаю, — зимы у нас морозные и снежные, бывает — по двое-трое суток такая метель, что невозможно с дома выйти. — А ты где жил, в селе или в городе? — В селе. — Говорят, что там ночью по улицам волки бродят. Я смеюсь: — Вот это уже неправда, я ещё ни разу живого волка не видел. Так мы познакомились и были хорошими друзьями. О себе рассказывала, что она одна у родителей, у отца небольшая не то фабрика, не то мастерская, она сама не знает, производят реставрацию и ремонт старинной мебели и изготовляют новую. Мы сфотографировались, обменялись домашними адресами. Я хранил фотографию, пока не попал в штрафной лагерь «Кройц», где её отобрали и там она пропала. Хорошо хоть сам там не пропал. Спустя два года после войны Ильза отозвалась, написала письмо. А было так. Одна тысяча девятьсот сорок седьмой год. Я в армии, служу в Германии, я шофёр третьего батальона двадцать первой трофейной бригады, располагающейся на восточной окраине Берлина на аэродроме Людвигфельде. Занималась наша бригада, если правильно выражаюсь, репарацией. Это демонтаж и вывоз оборудования с уцелевших заводов и фабрик в счёт платы за нанесённые убытки у нас. Короче, занимались самым настоящим грабежом, как и немцы у нас. Но я уже отклонился от основного повествования. Получаю письмо из дома. Мама сообщает, что пришло письмо, написанное не по-нашему, и никто в селе не может прочитать. А ещё в письме открытка с фотографией, на ней красивая девушка. Сколько ни думал, а не мог сообразить, откуда письмо. Подумалось, что от Ройнея Клёузе из Франции, а зачем фотография девушки? Свою мог бы прислать. Решил, что это фотография его жены, наверно, женился. В этот же день пишу домой матери: «Давай это письмо сюда, я разберусь, откуда оно и от кого». На другой день получаю ещё письмо из дому. Вскрываю конверт и первым делом хочу посмотреть открытку, что там за красавица такая. Гляжу и не могу поверить своим глазам: это не открытка, а цветная фотография Ильзы. У нас таких тогда ещё не умели делать. Подходят солдаты, интересуются, что я так пристально рассматриваю. Рассказываю, что это бельгийка Ильза и я с ней дружил там-то и тогда-то. Хвалят, всем нравилась. Очень я рад письму от Ильзы, но как его прочесть? Кто-то посоветовал — не то шутя, не то всерьёз — сходить в особый отдел в штаб бригады, там прочтут. Ну уж нет, туда я не пойду. Там-то разберутся быстро, но и сразу десятки вопросов:

279


ОСАУЛКО что, как, кто такая, каким путём это письмо к тебе попало, и ещё много чего найдут спрашивать. Будут таскать на допросы — не обрадуешься. В то время общение с заграницей преследовалось, а если станет известно о получении письма оттуда, то пропал человек. Может, это не простое письмо, в шифровка. А ещё вдобавок если станет известно, что три года работал на Гитлера, то вообще пиши пропало, свободно могут пришить шпионаж, вербовку иностранной разведкой и ещё чёрт знает что, и можно свободно загреметь к белым медведям. Такое тогда было время. Даже спустя десятки лет после войны при поступлении на работу в специальной анкете нужно было ответить на вопросы: был ли в плену или проживал на территории, оккупированной немцами, имеешь ли родственников за границей или знакомых. Но вот вопрос, для себя уже, не для особого отдела: каким путём, при тогдашних порядках и законах, письмо попало на Украину? Легальным путём, то есть почтой, оно никак не могло попасть к адресату, оно попало бы в руки соответствующих органов. Самое вероятное объяснение то, что письмо было перевезено через границу и опущено в почтовый ящик уже на нашей территории. А по штемпелю невозможно было разобрать, откуда оно отправлено. Как бы там ни было, а письмо у меня, и содержание его нужно узнать. А цензура или пропустила письмо по невнимательности, или вообще уже не стала проверять. Помог своим советом узнать, что Ильза пишет, мой друг и помощник Петя Гусенко. В то время я работал на трофейном дизеле-тягаче «Гономак». Очень хорошая машина, она таскала пушку, а весь расчёт помещался в просторной кабине. Машина тяжёлая, вот и дали помощника, мало ли что может случиться. Рядом с расположением нашего батальона, через проволочную ограду, был завод авиадвигателей, который демонтировали, а мы оборудование на станцию возили. Кроме наших солдат, на демонтаже работали иностранцы — мужчины и женщины. Мы с Петром туда наведывались, пока не попались там самому командиру батальона и получили по трое суток строгого ареста. А строгий арест — это когда одни сутки хлеб и чай, а на другие сутки нормальная пища. Просидели только одни сутки, не будет же машина трое суток стоять — работать надо. Гусенко посоветовал сходить на завод. Одним тёмным осенним вечером известным нам путём подались туда. Чтобы долго не распространяться — расскажу кратко. В одном из женских бараков нашлась девушка, сумевшая прочитать письмо. Ильза приглашает меня к себе, в Бельгию, и если я не против, согласна выйти за меня замуж. Пока она была в Германии, матери не стало. Живут вдвоём с отцом. У них двухэтажный дом на восемь комнат. Есть автомобиль, пара лошадей и бричка-карета. Отец видел фотографию. Говорил, что если Ильза желает иметь мужем этого симпатичного юношу, он не будет противиться счастью своей единственной дочери, был бы он порядочным. Пусть приезжает. В дальнейшем не исключается возможность стать владельцем фабрики, наследовать её, кроме дочери, больше некому. Вот такую головоломку мне Ильза задала, и я призадумался. Выезд из страны невозможен. Ильза думала, что это делается так просто, как у них: поехать в Италию, Испанию или Францию — не проблема. И вот первая задача. Что предпочесть? Бельгия, красивая жена и, возможно, мебельная фабрика или нищета дома, мы очень бедно жили, и работа в колхозе за палочки-трудодни? Допустим я, дезертируя из армии, а без этого не обойтись, попаду до Бельгии, но назад возврата уже не будет и подать весть о себе, где нахожусь, тоже вряд ли возможно будет, а мама уже пятый год меня ожидает.

280

Бельгия, красивая жена и, возможно, мебельная фабрика или нищета дома, мы очень бедно жили, и работа в колхозе за палочкитрудодни?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

аж пока солдатская служба не закинула меня в Ульяновский учебный танковый полк, на родину Ленина. Кстати скажу, там было не лучше, чем в немецких лагерях

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

А как попасть в Бельгию, у меня возникла одна мысль, может быть, она и неосуществима, но была. Так думалось. Я уже говорил выше, что наш третий батальон двадцать первой трофейной бригады стоял там у них на восточной окраине Берлина, а штаб бригады в городе Кремене в сорока, если я не забыл, километрах на запад от Берлина. Очень часто приходилось ездить в штаб бригады, проезжая весь Берлин. Берлин в то время был разделён на четыре оккупационных зоны: советскую, американскую, английскую и французскую. Границ как таковых не было. Ездили и ходили кто где хотел. Это уже потом, много лет спустя после войны, Берлин перегородили каменной стеной. Если бы возникло желание перейти на сторону одной из западных стран, это сделать очень просто. В моём случае, проезжая через Берлин, достаточно было зайти в одну из комендатур и заявить об этом. Но моя судьба сама за меня распорядилась, и, думаю, на моё счастье. В нашей автороте произошло чрезвычайное происшествие — пропал солдат. Я редко бывал дома, больше по командировкам на демонтировавшихся заводах, или так, в рейсе, известна шофёрская работа. А в этот день я как раз был дома. Служил в нашей автороте солдат Бабешко, старшим — куда пошлют. И вот на вечерней поверке его не оказалось. Старшина скомандовал разойтись, найти Бабешка и предоставить сюда. Сроку — десять минут. Ни через десять, ни через пятнадцать Бабешко у них не нашёлся. Прошло три дня. На вечерней поверке старшина объявил: нашёлся Бабешко. В американской зоне у одной немки. Американцы нашли его и выдали. А дело вот какое. Бабешко, двадцать третьего года рождения, с Днепропетровщины, во время оккупации был полицаем и с немцами отступал аж до Германии, а тут выдал себя за насильно угнанного. Подлежащих по возрасту службе в армии мобилизовывали. Так он очутился в армии, а двадцать третий год уже, со дня на день ждал приказа о демобилизации. Нужно домой ехать, а там его, наверно, хорошо знали, вот он и решил скрыться. Но дурак он был, можно было по-другому сделать. При выдаче документов каждого демобилизующегося спрашивают, куда он желает ехать, и выдают соответствующие документы. Можно назвать любую область, устроиться на работу и жить потихоньку. Правда, это тоже не даёт стопроцентной гарантии безопасности, но всё же какая-то надежда. Знаю случай, когда через двенадцать лет после войны нашли винницкого полицая, работающего под чужой фамилией кладовщиком на межрайбазе в городе Славгороде Алтайского края. А у меня тоже тогда ума не хватило. Я же мог подать Ильзе весть о себе, что пришло в мою голову много позже, уже в России. Можно было опустить письмо в почтовый ящик в любой западной зоне. Адрес был, а что письмо писано по-русски, она там бы разобралась. Но всё это нужно было делать экстренно. Всё описываемое произошло в несколько дней. Если бы я пробыл какое-то время в Германии, несомненно, сообразил бы написать ей, но дня через два после описываемых событий нас спешно погрузили в теплушки, а это было осенью сорок седьмого года, и отправили в Союз. А останься в Германии, я бы написал: Ильза, не так всё просто, как ты думаешь, как бы я ни хотел, но наши законы и порядки не позволяют нам быть вместе, так что не надейся и не жди. Мне думается, что могло быть так. В Союзе служил на артиллерийской базе, был полковым артистом, сопровождал вагоны с оружием с ижевских оружейных заводов на военные базы в Москву, Ташкент и в Белоруссию, в Белокаровичи, аж пока солдатская служба не закинула меня в Ульяновский учебный танковый полк, на родину Ленина. Кстати скажу, там было не лучше, чем в немецких лагерях. Кормили отвратительно. На завтрак тарелка овсяного супу, обед — тарелка такого же супу, на

281


ОСАУЛКО второе три ложки овсяной каши, ужин — опять тарелка овсяного супу. И всё это с гнилой мёрзлой картошкой, хранящейся в каком-то сарае. Ломами долбили. Фотографию Ильзы я очень хранил, аж пока она не попалась на глаза одному придурку — заместителю полка по тематической части. В казарме курсантов, а мы были курсантами, периодически производился так называемый «шмон» — проверка содержимого вещмешков. Каждый курсант из мешка должен был всё выложить на кровать. Я выложил своё имущество — пару портянок и бритву. Фотографию Ильзы, хранящуюся в мешке, не показал, так замполит сам нашёл её там. — Красивая… Кто такая? Не стану же я ему рассказывать историю нашего знакомства и кто она такая, и я промолчал, а фотографию он в карман спрятал. Забрал, наверно, себе, в рамку вставит и на стену повесит. Я бы на его месте так и сделал. — Фотография у меня будет, — сказал, — будешь демобилизовываться, тогда отдам. А уже ждали приказ о демобилизации двадцать пятого года. А зам­ полита ещё до демобилизации перевели в другое место службы. Вот так эта история закончилась. …Настала осень сорок четвёртого года, ненастный октябрь с его дождливой погодой. В ноябре ещё хуже будет, а у меня ни обуви, ни одёжи. Туфли разваливаются, а из одёжи — комбинезон и рубашка, даже штанов нет. В такую паршивую погоду часто дом вспоминается. Дома я любил такую погоду. На дворе ветер, косой дождь, сыро, неприветливо, всё живое попряталось, а в хате тепло, я лежу на тёплой лежанке. В один из первых дней ноября мне было объявлено на работу не идти, собрать свои вещи и ждать, за мной приедут. А какие у меня вещи? У меня, как у какого-то древнего мудреца или философа, который говорил, что всё своё носит с собой, так и у меня, всё моё на мне, только в котомке буханка хлеба и пачка маргарина. В обеденное время пришёл за мной тот, что сюда меня привёл. Последний раз съел миску брюквы и отправился на вокзал, а там на поезд — и поехали. На мой вопрос — куда едем — я не получил ответа. Так молча и ехали до поздней ночи. Выглянув в окно, я увидел, как мне казалось, что небо горит: на большой площади неба облака горели багровым пламенем. Но это не небо горело, а выгружали кокс с коксовых печей. В этом городе — Вальденбурге — предстоит работать на шахте «Юлиус»: рядом с шахтой построен коксохимический завод, куда уголь шёл прямо с шахты, не с самой шахты из-под земли, а уже с поверхности. Когда выгружают кокс из печей — такое зарево, кажется, что небо горит. Отличный ориентир для лётчиков наших союзников, но за время моего пребывания там на город ни одна бомба не упала, хоть сирены почти ежедневно оповещали о приближении самолётов противника. А жаль. Если бы разбили завод и шахту, для Германии это было бы очень ощутимо. Но, видно, у союзников на этот счёт был свой расчёт. Трамваем доехали до центра города. Трамвай как раз остановился у того здания, куда нам нужно. Это был когда-то театр, сейчас не работающий. Увеселительные заведения, кроме кино, все закрыты. Нечего веселиться, когда солдаты, завоёвывая жизненное пространство — лебенсраум, — гибнут сотнями тысячами. Кино — другое дело. Несмотря на то, что немцев на Восточном фронте крепко бьют, в кадрах кино всегда найдут что-то показать в целях пропаганды героического немецкого духа и его восхваления. Весь зал и галёрка сплошь заставлены койками. Тут жили работающие на шахте «Юлиус». Меня провели на галёрку и указали свободную койку, где я и расположился.

282

В такую паршивую погоду часто дом вспоминается. Дома я любил такую погоду.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ Намазав маргарином ломоть хлеба, я стал ужинать. С соседней поднялся человек. Вытянув вперёд голову и подавшись всем туловищем, он на меня смотрел. А какими глазами! Казалось — вот-вот на меня бросится. Потом, позже, до меня дошло, что у человека могут быть голодные глаза. Я ем, а он смотрит, а до меня не дошло, что он голодный. Попросил бы — я дал. Спрятав хлеб с котомкой под подушку, я лёг. Уставший с дороги, да и ночь уже поздняя, я крепко заснул. Утром — под подушку, а мой хлебушко тю-тю, был да сплыл, вместе с котомкой. Никто другой, как мой сосед. Попросить он не решился — был уверен, что не дам. Хлеб не такая вещь, чтобы раздавать. Это — жизнь. Утром в восемь часов завтрак — миска шпината без хлеба. Хлеб получу в три часа дня, когда идти на работу. В четыре должен быть там. Распорядок дня такой. Работа в две смены. Первая — с четырёх дня до четырёх ночи; вторая — наоборот. Ну разве не издевательство? Первая смена ещё ладно. А вторая! Подъём среди ночи — в три часа, только бы спать. Пайку хлеба — двести граммов — суточная норма; миску баланды — и пошёл, без еды до четырёх дня. А почему не сделать от шести до шести? Например, пришедший с первой смены мог после ужина до пяти утра вполне нормально отдохнуть, пришедший со второй смены мог весь день спать. А так разорвали сутки на две части. Что-то оно не вяжется со здравым смыслом.

В три часа опять пайка хлеба, пол-литра баланды брюквенной — и будь здоров, иди трудись на благо великой Германии.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Вальденбург, шахта «Юлиус» До шахты, находящейся за городом, доехали трамваем. Доставивший меня сюда сдал на проживание, а там мной уже другие занялись, сфотографировали и сняли отпечатки пальцев. К концу смены на рабочее место принесли пропуски. А поставили меня работать на выгрузку крепёжного леса с полувагонов. Работа — врагу не пожелаешь. Лес сплавной, тяжёлый, скользкий и холодный. Рукавицы через несколько минут насквозь промокают, и в них невозможно работать. И руки мёрзнут — уже поздняя осень. Через час после начала работы стемнело, похолодало, а мы — четверо нас было — работаем. Глухая тёмная ночь, только бы спать сейчас. К пяти утра добрался до лагеря, хорошо хоть трамваи ходили. А была ли такая уж большая необходимость везти меня за сотни километров только для того, чтобы вагоны с брёвнами разгружать? Можно подумать, что я такой важный специалист, что без меня шахта остановится. Не могу представить себе, какими соображениями руководствовалось заводское начальство, посылая меня сюда. Так закончился мой первый день работы на шахте. Не отходя от кухни, я без ложки съел миску брюквы и, не раздеваясь, в грязной одежде уснул. Беспробудно спал до трёх часов, пока не разбудили. В три часа опять пайка хлеба, пол-литра баланды брюквенной — и будь здоров, иди трудись на благо великой Германии. Трудился на разгрузке леса шесть дней, пока окончательно туфли не разлезлись. Только и того, что стою на земле не босой ногой — подошва осталась. Работа не тяжёлая. Если бы летом — о другой работе и мечтать не надо. Террикон высокий, не менее ста метров. До самой вершины проложены рельсы, и породу по ним возил маленький паровозик, тянувший двенадцать вагонеток. Нас четверо — двое немцев, один русский и я. На каждого по три вагонетки, которые нужно было разгружать, вынув фиксирующий стопор, и потом немного поработав лопатой.

283


ОСАУЛКО […] приезда. Было бы лето, а не осень с холодными ветрами и дождями, было бы другое дело. Внизу тише, а здесь на стометровой высоте такой ветрище, чуть ли не с ног валит, хорошо, если без дождя. Днём ещё не так, всё-таки — день; а ночью паршиво. Спасением была будка с железной печкой. Пока паровозик слезет вниз, нагрузят вагонетки и вылезет наверх — проходит полчаса. Обогрелись, отогрелись, уже на сон тянет, ночь всё-таки, тут паровозик свистит, нужно выскакивать на насквозь пронизывающий ветер, разогретым, распаренным. Был бы в тёплое одет, не было бы и разговора об этом. Обменял комбинезон. Взамен взял пиджачок спецовочный, штаны и туфли. Туфли ещё вполне годные, теперь хоть ноги сухие будут. А голод донимает. После работы с соседом по койке ходили на подработки. Смотрим, у какого дома уголь лежит, напрашиваемся поносить. Дадут поесть, с собой по кусочку хлеба, сами по карточкам получают. А то ещё хожу на станцию на товарный двор, где овощи выгружают. Под вагон залезем и сидим, осенние сумерки нас скрывают. Что на землю упало — то уже наше. Двоим предлагал составить мне компанию по воровстве хлебных талонов, как в Загане было, но они отказались, дело рискованное, в случае неудачи — концлагерь обеспечен. В Загане-то у нас хорошо получалось. Чувствую — начинаю сдавать. Холод, голод, недосыпание начинают брать своё, так долго не выдержу, надо как-то спасаться. А как? Куда пойдёшь, кому что скажешь? Вокруг чужие люди. И возникла у меня одна мысль. Насколько это правда, не знаю, но слыхал что Вальденбург находится недалёко от Чехословакии, километров пятнадцатьдвадцать. Всесторонне обдумав, так и решил: только туда, больше некуда. Дорога недальняя — это раз, а во вторых — чехи люди вроде свои, мы одного племени — славяне. Главное — туда добраться, а там видно будет. Но одно дело — идея; а другое — как осуществить её. Дороги не знаю, знаю только, что на восток, а это направление может привести совсем не туда, куда хочешь. Харчей нет, полураздетый, и в пять часов уже темно, а я решил бежать сегодня в три часа. На работе будут думать, что я в лагере, а в лагере — что я на работе, пока разберутся — я уже далеко буду; а тут оставаться нельзя ни в коем случае, пропаду или от холода или голода, а то и от того и другого вместе. Идти по железной дороге? Куда на ночь в неизвестность. А погода сырая, холодная, замёрзну на дороге. И ещё обязательно встретится железнодорожный обходчик, он меня задержит — кто такой шляется ночью по путям — и отведёт куда следует. Этот вариант отпадает. Прикидывал и так и так и решил, что самый приемлемый способ — это поездомтоварняком. Забраться в полувагон или лечь на тормозную площадку, ночью не заметят. Подговорил себе товарища, но он в последнюю минуту отказался. Пошёл сам. Начинало темнеть, пока дошёл до станции. Прошёл товарняк с востока. На перроне стали появляться пассажиры, наверно, пассажирский будет. Из здания вокзала вышел полицай. Идёт в мою сторону, прошёл мимо, будто не заметив меня. Но я чувствую всем существом, что это мой полицай, он меня заграбастает. Подошёл пассажирский, с той стороны, куда мне нужно. Через минуту поезд тронулся. Полицая не видно. У проходящего мимо меня вагона проводника тоже нет, не думая, заскакиваю в тамбур. Вместо Чехословакии поехал в Германию. Совсем в противоположную сторону. Пусть уж будет так, мне бы подальше отсюда, а там что Бог даст, хуже, думаю, не будет, куда уже хуже, как было. Проводника нет — уже хорошо. Сидят пара пожилых людей. Чтобы не вызывать излишнего любопытства к своей персоне, я перешёл

284

Но я чувствую всем существом, что это мой полицай, он меня заграбастает.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Но не так сталось, как гадалось.

в другое купе. Есть зверски хочется, спать тоже. Уже задремал, когда разбудил громкий разговор в соседнем купе. — Ваш билет, пожалуйста, — клац — компостером. — Ваш билет, — опять — клац. Ревизор! Вот тут-то я попался, это уж точно, и удрать некуда. Билета нет, начнёт спрашивать — куда, откуда, — а что я ему скажу? И самое лучшее, что я сумел придумать, — это притвориться спящим. Надвинул фуражку на глаза, вжался в угол и сплю. Зашёл в моё купе. Идёт ко мне. Остановился. Дёрнул легонько за рукав: — Молодой человек, ваш билет, пожалуйста. Молчу. Ещё раз дёрнул, я ни звука, ни движения. Постоял несколько секунд и… ушёл. Неужели пронесло? Похоже, что так, но радоваться рано. На первой остановке зайдёт уже не ревизия, а полицай, и будьте любезны, молодой человек, следуйте со мной. Вот и остановка. Сейчас придут по мою душу. Пассажиры заходят, выходят, а полиции не видно. Вот и поезд тронулся. Пронесло, а тревога всё равно не покидает. Очень возможно, что ревизор не успел сообщить полиции до отхода поезда, но на следующей станции уже обязательно придут за мной. Вот и следующая станция, а за мной не являются. Ещё две станции — никого. Похоже, что обошлось. Я успокоился, но тут другая забота — куда поезд идёт. Не хочу никого спрашивать, будет подозрительно, едет человек и не знает куда. Увидел на стенке приклеенный лист бумаги. Это маршрут поезда, то самое, что мне надо. Читаю. В самом низу на станции «Лигнитц» — оборвано. Стоп! Что-то знакомое. Стал вспоминать. Кажется, когда нас везли из Розенберга до Загана, мы проезжали эту станцию. И ещё вспомнилось: когда я работал в Гиесмансдорфе у Зоненберга, он пару раз ездил до Лигнитца и в тот же день возвращался, значит — Лигнитц недалеко от Гиесмансдорфа. Но вот ещё вопрос, где этот Лигнитц! Я его проехал или не доехал? А тут как раз кстати из разговоров пассажиров выяснилось, что подъезжаем к городу Котбус. Теперь я уже знаю, где нахожусь, и у меня возникла одна мысль. Поезд, согласно маршрута, пойдёт дальше Котбуса и станцию Заган ему не миновать, буду стараться её не прозевать и там сойду и пойду к Альтманну. Они люди хорошие, меня примут. Буду у них работать до освобождения, а работник им очень нужен. И никто их не будет спрашивать — откуда работник появился, всем известно, что только через арбайтсамт — биржу труда. Значит, решено. Еду в Заган. Ещё каких-то сотня-полторы километров, и я там. Будем надеяться, что всё будет благополучно, как до сих пор. Но не так сталось, как гадалось.

В Котбусе Вдруг все пассажиры стали готовиться к выходу. Дальше Котбуса поезд не идёт, где-то впереди путь разбомблен. Вот и добрался до Загана, надо выходить. А погода — хуже не придумаешь: тёмная ночь, холодный ветер с мелким дождём. Вышел с вагона, а дальше куда? Чужая страна, чужой город, чужие люди, и я чужой среди них, стою на перроне холодный и голодный и на всём свете один, и никому ко мне дела нет, кроме полиции, что и подтвердилось. На повороте подземного перехода столкнулся с полицаем. — Стой! Документ! А какие у меня документы? Был пропуск на шахту, но я его выбросил, чтобы не знали, кто я такой и откуда, и назад не возвратили.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

285


ОСАУЛКО — Нет, — говорю, — у меня документов. — Пошли со мной! Поднялись на второй этаж вокзального здания. В комнате, куда зашли, светло и тепло, за столом полицейский офицер. — Задержал без документов. А пока мы сюда шли, я всё время думал, как мне вести себя, что говорить. Сказать, что сбежал из Вальденбурга, — об этом и мысли не может быть. Но если выяснится, что я владею немецким, кое-какие сведения они из меня вытянут, так что самое лучшее — это притвориться незнающим и непонимающим, вообще — дурачком. А вот и первый вопрос: — Откуда и куда ехал? — Фарштеен нихт. (Не понимаю.) — Фамилия, имя? — Не понимаю. — Ты русский? — Не понимаю. — Поляк? — Не понимаю. Не добившись толку, офицер приказал увести меня. Сейчас за ним придут. На дворе дождь перестал, хотя бы не намокну, пока буду идти куда-то. Вышли на перрон. Там в конце стояло небольшое здание, похожее не то на склад, не то на сарай, — куда меня и впихнул полицай. Темень абсолютная. Постояв несколько секунд, стал ознакамливаться со своим новым жилищем. В потёмках прошёлся в разные направления — везде голые бетонные стены. Налапал стул, это уже кое-что есть, присесть можно. Пошёл немножко — прилечь хочется, а куда ляжешь. Если бы ещё один стул, может, где есть, нужно полапать. Нашёлся ещё один, теперь можно лечь и поспать. Но какой тут сон, когда со всех сторон холодом дует да ещё одежда сырая — чуть ли не мокрая. И я подумал, как хотя бы немножко согреться. Расстегнул рубашку, натянул на голову и застегнул. Туфли снял, а ноги втянул сколько можно в штанины. Спереди тепло, только в спину прохладно, но уже не так. И я заснул. Кажется, проспал всего одну минуту, когда проснулся от яркого света, пробивающегося сквозь рубашку, и от громкого голоса: «Эй, вставай!» Только-только успел расстегнуть рубашку на голове, как мои руки оказались в наручниках, а рядом стояли двое мужчин в гражданском и полицай, приведший меня сюда. «Форветс!» Вперёд! Шли тёмным городом минут двадцать. Зашли в одно здание и поднялись на второй этаж. На площадке, обнесённой железной решёткой, — камера. Конвоиры сдали меня ему, сняли наручники и ушли, а полицай отомкнул одну дверь и велел туда заходить. В комнате, освещённой красным светом электролампочки, было полно людей, спящих на полу. В комнате тепло, и я быстро согрелся, только есть очень хочется. Ещё днём в три часа съел миску брюквы, а сейчас, наверно, уже до утра недалёко. Ну да ладно, утром что-нибудь дадут, а это тоже немаловажно — я в тепле. С такими мыслями, примостившись у порога, я заснул. Лучше спать голодному в тепле, чем сытому в холоде. Проснулся от шума в комнате. Разговаривают по-украински, по-русски и чуть ли не на всех европейских языках. Тут были кроме наших — чехи, французы, югославы и ещё разные другие. Даже негр был. Спрашиваю — что это за дом или учреждение такое, что согнали сюда людей со всей Европы и даже негра из Африки. Учреждение, так назову его я, является чем-то вроде как сборного пункта, куда направляют проштрафившихся, а отсюда — в штрафные лагеря. Следующая

286

Расстегнул рубашку, натянул на голову и застегнул.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ отправка будет послезавтра. Слыхал я рассказы про эти лагеря, а теперь придётся самому там побывать. На завтрак дали пайку хлеба, как обычную норму — двести граммов и пол-литра эрзац-кофе, в обед и вечером пол-литра брюквы. В пятницу, часов в одиннадцать утра, кроме суточного пайка, дали ещё столько же хлеба, окружили конвоем и собаками и погнали на вокзал, а дальше — поездом. Часа в три на какой-то станции выгрузились и дальше — километров с десяток — пешком. Тут, в дороге, я познакомился с одним человеком — французом Антуаном, и думаю — не ошибусь, если скажу, что если бы не он, я вряд ли писал бы эти воспоминания. Нёс он чемодан, видно — тяжеловатый. Это наши, советские, были нищими, то, что имел, — всё на нём было, а французы, бельгийцы, поляки, голландцы и другие западноевропейцы имели во что одеться. Он этот чемодан и в правую руку, и в левую, и на плечо одно и другое, и стал отставать. Один из конвоиров приказал мне помочь ему. Мы выломали палку, как раз лесом шли, продели в ручку и понесли. Километра два шли лесом, уже стемнело, один конвоир впереди идёт, поворот влево, и видны ворота. Вход в лагерь ярко освещён, до ворот метров тридцать, и они открываются. С наружной стороны — солдат с автоматом, а с внутренней справа и слева — по пять человек с белыми повязками на рукавах, а в руках метровые палки.

С этого момента в любую пору года и в любую погоду запрещается носить головные уборы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Штрафной лагерь «Кройц» Штрафной лагерь «Кройц» назван по одноимённому небольшому городишке километра четыре на запад от лагеря. Эта территория принадлежала когда-то Польше, и городишко имел название Кшыж, а по-немецки — Кройц; а по-нашему — «Крест». Один из наших грустно пошутил: «Вот тут-то братцы нам и будет крест». Многим так и было. Как только за нами закрылись ворота, на нас налетели полицаи и, не разбирая по чём, стали бить. Можно представить себе, какой крик поднимается, если станут кричать тридцать человек. Многих до крови побили. Это называлось припиской. Загнали под навес и запретили надевать головные уборы. С этого момента в любую пору года и в любую погоду запрещается носить головные уборы. Загнав нас под навес, полицаи занялись грабежом. Опять пошли в ход палки, потому что некоторые, у кого было что брать, сопротивлялись. Вернее будет сказать — делали попытку сопротивления, но им охоту быстро отбили. Отобрали курево, хлеб и до хлеба что было, часы и из вещей что лучшее. Уже ночь, а мы стоим, холодно, мороз градуса два. Часа два мёрзли, пока стали вызывать по фамилии. Заходит человек как человек, а минут через пять выскакивает из других дверей стриженый, уже в лагерном обмундировании неопределённого цвета, которое, наверно, носили несколько поколений заключённых. Дошла очередь до меня: «Осаулко Иван!» Захожу в барак. В комнате светло, тепло, за столом офицер, посреди комнаты высокого роста человек в гражданском с плёткой в руке. Офицер через него обращается ко мне по-немецки, а тот по-польски: — За что попал сюда? Я ему тоже по-польски: — Не знаю. Сделав какую-то отметку в бумагах, он указал пальцем на смежную дверь: заходи туда. Там парикмахер тупой машинкой не так постриг меня, как обскуб. В следующем помещении взамен моей одежды

287


ОСАУЛКО дали грязное вонючее старьё и алюминиевую миску. На дворе пристроился к шеренге стоящих. А холодно ещё хуже стало. Особенно в голую голову. Стояли, пока всех перепустили. Когда вышел последний — повели в барак, а там ненамного лучше, чем на улице, такой же холод, только что ветер не дует. Кровати двухъярусные, вместо матраца — соломенная труха, прикрытая грязной серой простынёй, такое же и одеяло, сквозь которое пробивается свет. Уставший, продрогший, я накрылся с головой и уснул, не просыпаясь до утра.

В лагере Утром пришедший полицай ознакомил нас с лагерными порядками и нашими обязанностями. Барак наш № 3, или по-лагерному «труйка», это по-польски, а по-нашему — «тройка». До поступления новой партии штрафников в наши обязанности входит выполнение всех лагерных работ: разгрузка брикетов с вагона и переноска их на склад топлива. Это происходило через каждые два-три дня. Расход был большой, брикетами отапливались казарма охраны, офицерские помещения, кухня, бараки заключённых, хотя нам давали по десять штук на комнату, но тоже расход. Вынести кухонные отходы, занести картошки и брюквы до кухни и ещё разные другие работы. Самая желанная, хотя и не лёгкая работа — это поезд­ ка ежедневно в городишко Кройц по хлеб. Вместо лошади впрягали нас — шесть человек. На эту работу все соглашались с охотой. Там отпускающий хлеб давал нам по буханке на троих. Самая неприятная и нежелательная работа — копать яму для захоронения нашего брата штрафника, что тоже траплялось раз в дватри дня. …Пол в помещении должен быть ежедневно вымыт, кровати заправлены, днём не спать и не лежать. На пляцу ни в коем случае не ходить шагом — только бегом, головной убор не надевать в любую погоду. У наружных дверей должен стоять человек. Если кому-то потребуется один, два или три человека, он кричит: «Труйка — едэн!», «два» или «чжи», то есть «Третий барак — два человека!» или сколько требуется. И вылетай немедленно. Разговор в лагере только по-польски. Дело в том, что старший полицай, или, как его называли, обердольметчер (старший переводчик), Новак был поляк. Сам тоже из штрафников, фактически он был хозяином в лагере и всю полицию из своих поставил. Если кто из не знающих польского не понимал, что от него хотят, то полицайский дрын очень быстро помогал ему сообразить, что от него требуется. В этом третьем бараке нам надлежало пробыть до поступления новой партии, а потом нас пораспихивают по другим баракам, а наше место займут новоприбывшие. Не занятых на работах старший полицай Новак по два раза на день гонял на физзарядку. Разов с десяток прогонит вокруг лагерного пляца, а потом обессилевших заставлял ходить по-гусиному: нужно присесть, взяться руками за пяты и так ходить. Но это ещё ничего, хуже в таком же положении прыгать по-лягушачьи. Два-три прыжка сделаешь, а потом свалишься и тут же получаешь по хребту палкой. Сомневаюсь, уходил ли кто небитый из пляца. Даже в бараке били. Ежедневно утром проверялась чистота пола и заправка коек. При появлении полицая первый заметивший должен подать команду «Смирно!», а остальным — замереть, где застало, — до команды «Вольно!»

288

«Труйка — едэн!», «два» или «чжи», то есть «Третий барак — два человека!» или сколько требуется. И вылетай немедленно

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ Большинство полицаев посмотрит туда-сюда и уйдёт, а были такие, что специально смотрят, к чему бы придраться, было бы желание. Был такой Вацек. Даже на пляцу не утерпит пробегавшего мимо огреть палкой ни за что. Заходит в барак. Мы стоим смирно, а он чего-то ищет. Есть! Нашёл! В пальцах соломинка. — Цо то ест? (Что это?) Молчим. — По еднэму шикуйсь! (По одному стройся!) — Первший, два кроки напшуд! (Два шага вперёд!) — Нахилься! (Нагнись!) Нужно так нагнуться, чтобы пальцы рук касались пальцев ног. Каждый получит не менее двух палок, а кто и больше. Но одного вечера произошло изменение в моей лагерной жизни, и я простился с «труйкой».

Я становлюсь лагерным придурком

Одним из таких «придурков» стал я.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Лагерными придурками называли всех, кто занимал хоть какуюнибудь должность в лагере. Это полицаи, кладовщики продоволь­ ственных и вещевых складов, парикмахеры, повара и т. д. Нужно сказать, что все эти должности занимали поляки. Старший полицай Новак, будучи фактически хозяином внутри лагеря, насадил своих земляков. Их не уважали, но им завидовали. Они были хорошо одеты и не голодали. Одним из таких «придурков» стал я. Дело было вечером. Где-то я раздобыл несколько картошек, резал их кругляшками и поджаривал на печке. Вдруг заходит Новак, командует «Ахтунг!», а следом заходит офицер. Новак обращается по-немецки: — Кто хорошо говорит по-немецки? Все молчат. Ещё раз повторил — то же самое. Потом по-польски. Опять никто ни звука. А я подумал: а дай-но я выскочу, зачем-то им нужен такой человек, и хуже, думаю, не будет, как есть. И я отозвался попольски: — Я говорю по-немецки. — А хорошо говоришь? — Хорошо. Что-то переговорили между собой, а потом офицер ко мне понемецки: — Хорошо ли ты говоришь по-немецки? — Хорошо. — Иди со мной. На дворе темень. Шагаю следом и немного побаиваюсь, чёрт его знает, куда он меня ведёт. Вышли за ворота лагеря. Заходим в барак, потом в одну из комнат метров пятнадцать квадратных. Из обстановки — кровать, стол, пара стульев, полка с книгами, а посередине железная печка. — Вот здесь я живу, — сказал, — будешь у меня калифактором. Утром как барак откроют — беги сюда. — А часовой у ворот? — Скажешь — к оберлейтенанту Мезевицу; и он пропустит. А теперь можешь идти. Пожелав ему спокойной ночи — гут нахт, — я ушёл. В лагере кинулись ко мне с расспросами, а узнав сущность дела, знающие просветили меня. Калифактор — это человек, обслуживающий офицера, а если выразиться просто — это лакей, прислужник,

289


ОСАУЛКО пользующийся некоторыми привилегиями. Посмотрим, что это за привилегии. Мезевица застал в постели. Первым делом велел растопить печку чурками и брикетами, лежащими рядом в ящике. Когда огонь разогрелся — послал на кухню за тёплой водой для бритья. Пока брился — сбегал за завтраком. Суп с мясом, хлеб, масло, кофе и сахар. Пока он ел, мне велел выйти в коридор. Позвав меня, ознакомил с моими обязанностями, состоящими в том, чтобы выместь пол ежедневно, вытереть пыль везде, независимо, есть она или нет, а влажной тряпкой пройтись нужно, а потом можно идти в лагерь или здесь сидеть. Под потолком с угла до угла на верёвке висел табак, можно курить здесь сколько хочешь, но только не в лагере. Если я буду в лагере, а ему понадоблюсь — меня вызовут. А пока ни к чему не притрагиваться в комнате, а найти Новака и сказать ему, что он, Мезевиц, берёт меня калифактором, а Новак знает, что делать. Недоеденный завтрак, если хочу, можно съесть, а если нет, то отнести с посудой на кухню. Смеётся он, что ли? Если я сделаю такую глупость, то ни Бог, ни люди меня не простят и просмеют. Расправившись с остатками офицерского завт­рака, понёс посуду на кухню и попросил свою законную порцию. Налили полную миску брюквенного супа, ни в какое сравнение не идущего с тем, что получали заключённые. Получил и суточный паёк хлеба. А суп, я думаю, с солдатского котла, чуть ли не пополам с мясом, перемолотым на мясорубке, и ещё с какими-то приправами. Наелся капитально и пошёл искать Новака. Передал ему сказанное Мезевицем. Пошли в вещевой склад, где получил новейшее обмундирование и кусочек мыла, и дальше в баню. Не будет лишним рассказать, как мы мылись по прибытию в лагерь, о чём забыл рассказать выше. После переодевания и продолжительного стояния на холоде в ожидании, когда всех пропустят, изрядно намёрзшихся повели в баню. Вода подаётся откуда-то с другого места. Пустили хорошо тёплую воду. Обогрелись, распарились, и вдруг подача тёплой воды прекратилась, и пошла ледяная, и некуда от ней спрятаться. Поднялся крик, кинулись к дверям, а они заперты. Несколько минут полоскали нас, и мы в несколько минут превратились из красных в синие. Наутро несколько человек не поднялись, и их отправили в ревир — санчасть. А эта санчасть не что иное, как просто пересадочная станция по дороге на тот свет. Оставь надежду всякий сюда входящий. Медицинской помощи абсолютно никакой. Как-то однажды я туда забрёл и пулей вылетел назад. Вонь ужасная. Больные где лежат, там и оправляются, замена постелей и уборка помещения не проводится. А питание — то у кого осталось немного силы, сходит до кухни, а остальные обречены на смерть от голода и болезни. А теперь буду дальше о себе рассказывать. После бани Новак повёл в одну из комнат барака, в которой стояли четыре железных койки. На одну показал: — Вот эта, — говорит, — твоя. На койке матрац ватный, такая же подушка, новое пушистое одеяло. Чудеса да и только, не хуже, чем у Мезевица. И зажил я — можно позавидовать. На работу не посылают, не голоден, сплю в чистой постели. За каких-то полчаса наведу порядок в комнате офицера и свободен до шести вечера. Когда он приходит с работы — я должен быть у него, хотя и работы никакой, но нужно быть там, пока он не отошлёт или до вечерней поверки в десять часов. Стали меня приглашать на кухню помогать: чистить картошку, брюкву, резать хлеб, мясо. Вот тут-то я уже не зевал. Всегда можно уловить момент, чтобы в штанину опустить шниту — пайку хлеба или кусочек мяса. Под подушкой всегда лежали две-три пайки хлеба.

290

Иногда для поднятия своего престижа он погрозит палкой и наорёт по-французски, а что он кричал — только он знает.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

В немецком лесу не спрячешься, там лишнего кустика нету, а зимой вообще насквозь просвечивается.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Стал подкармливать Антуана. С тех пор когда я помог ему нести чемодан, мы не теряли дружеских отношений. Я ему иной раз пайку хлеба подкину, другой раз баланды миску, а он дал мне французский военный мундир грубого сукна, но почему-то чёрного цвета. Очень тёплый. Теперь, кроме своего, я всегда старался по возвращении с работы сообразить ему миску хорошей густой баланды и пайку хлеба. Но вскорости ему, если можно так сказать, повезло, он стал полицаем. Однажды увидел его с палкой и белой повязкой. Старший полицай Новак забрал его с барака, отвёл в баню, дал чистую хорошую одежду, а в комнате полицаев — повязку и палку. Так состоялось его посвящение в полицаи. Но полицаи тоже разные бывают. Можно быть и человеком, и собакой. Антуан был человеком, никто не скажет, что он кого-то ударил. Иногда для поднятия своего престижа он погрозит палкой и наорёт по-французски, а что он кричал — только он знает. Теперь он свободно приходил в комнату калифакторов закурить. Табаку у нас было вдоволь, все полицаи у нас просили. Часто офицеры устраивали вечеринки, где и мы — калифакторы — присутствовали. По поводу получения зарплаты, другие посылки из дома получали — тоже причина для выпивки. Несмотря на карточную систему, закуски разнообразной вдоволь. Сало-мясо копчёные, колбаса, консервы, фрукты и овощи домашнего консервирования. Попадало и нам, но уже по окончанию, когда особенно набравшихся растянем по их комнатам и начинаем приборку. Всё оставшееся — наше, и ещё полно недокуренных сигарет и сигар. И ещё ужин офицерский — тоже наш. Примерно месяц был калифактором, до начала нового — сорок пятого года. Если бы не эвакуация лагеря, мог бы до конца срока заключения так жить. Я поправился, не голодный, не холодный, сплю на чистой постели, на работу не гонят, но сам дурак и дал себя дураку уговорить на побег, и на этом моя служба у Мезевитца закончилась. Но она и так бы закончилась, потому что после этого происшествия, о котором сейчас расскажу, лагерь в спешном порядке эвакуировали, о чём уже несколько дней ходил слух по лагерю. Вот этот слух и толкнул меня на безрассудный и необдуманный шаг. Я решил бежать. У одного из офицеров тоже был калифактор — поляк Ян. Он и подговорил меня бежать вместе с ним. Наш лагерь «Кройц» был расположен на бывшей территории Польши, а Ян, по его словам, был родом из этих мест, и отсюда километрах в пятнадцати живут его родители, но уже на польской стороне. За ночь мы можем быть там. Это было примерно в январе сорок пятого года, и советские войска уже вступили на польскую землю. За ночь доберёмся до Польши, а там родители Яна нас спрячут, и пересидим до прихода советских войск. Всё очень просто. Вот я и поддался на его уговоры. А лагерь будут обязательно эвакуировать, и неизвестно, куда нас загонят. И решили бежать. Был бы тогда теперешний ум, я бы не решился, можно сказать, на такую авантюру. Далеко ли зайдёшь тёмной ночью по неизвестной местности в летней обуви и без верхней одежды. А если застанет день в лесу? Да ещё без пищи. В немецком лесу не спрячешься, там лишнего кустика нету, а зимой вообще насквозь просвечивается. А если не поймают, то недолго и замёрзнуть в нашей одёже и обуви. На всё это не хватило ума подумать. Но как этот побег осуществить? Выход из лагеря, до отбоя, то есть до десяти часов вечера, у нас свободный. Офицеры являются домой в шесть часов. А мы выйдем из лагеря в пять, якобы пошли в офицерский барак. В пять часов уже темно, пока нас хватятся, а может, мы вообще не потребуемся до отбоя, и за это время мы уже далеко будем. Главное — добраться до леса. Вот так мы рассуждали.

291


ОСАУЛКО Нам нужно пройти от лагеря метров двести до шоссейной дороги, свернуть налево, пройти ещё метров сто и опять налево — уже в лес. Ян говорил, что этот лес тянется до самой Польши. Но далеко мы не ушли. Как раз до шоссе дошли, как в лагере прозвучали три выстрела! Тревога! Всё! Это — наш побег обнаружили. Хотя до сих пор я не слышал стрельбы в лагере — догадался по какому поводу стрельба. Что делать? Куда деваться? Куда бежать? А с лагеря уже прут два мотоцикла. По другую сторону дороги было вспаханное поле, а за полем метров за двести — лес, мы и рванули туда. Это было как-то бессознательно, не думавши, да ещё Ян закричал: «До лясу!» («В лес!») Куда уж тут «до лясу», когда мы в свете фар, как на ладони. В голове никакой мысли, просто бежал. А немцы и не думали нас преследовать. Что-то рядом свистнуло, потом раздался хлопок, потом ещё раз. Оглядываюсь на бегу, вижу вспышку огня, свист и хлопок. Стреляют. Тут уже я кричу Яну: «Ян, стуй, защелём!» («Ян, стой застрелят!») Если бы стреляющий попал, то убил бы или ранил, но на расстоянии в сто метров, ночью, да ещё по движущейся цели с пистолета не так просто. Мы остановились, и стрельба прекратилась. Вижу, как в полосу света вошёл стрелявший и машет рукой, давайте, мол, сюда. Видно в руке пистолет. Подходим. Не знаю, куда он Яна ударил, но он свалился. А меня по затылку выше шеи — и я следом за Яном. Очнулся на плацу в лагере, мокрый — водой облили. Вокруг полицайня и офицер. Увидев меня оклыгавшим, он скомандовал: на лавку, двадцать пять. То есть — двадцать пять палок. Это у них минимум — меньшее не давали. Больше — пожалуйста. Привязали меня к лавке, по сторонам стали два мордоворота и пошли молотить. Сколько всыпали — не знаю, потому что скоро отключился. Пришёл в сознание в карцере. Просидел я в той буцыгарне трое суток. Мокрый, голодный, избитый. Чтобы чуть согреться — стараюсь двигаться, а тело всё болит, и спать хочется, а какой сон, когда всего холод обнимает. Когда немного обсох, тогда легче стало. Есть давали пайку хлеба и кружку воды в сутки.

То есть — двадцать пять палок. Это у них минимум — меньшее не давали. Больше — пожалуйста.

Не имей сто рублей Выйти отсюда я не надеялся, обязательно схвачу воспаление лёгких, а это конец, лечить меня никто не будет. Или тут загнусь, или переведут в ревир — санчасть, а там только на одного Бога надежда. Я выше говорил, что собой представляет эта санчасть. Оттуда не выходят, только на носилках выносят. То же и меня ждёт. Но всё-таки есть на свете Бог и добрые люди. Я уже говорил, что моего друга француза Антуана поставили полицаем, конечно, думаю, не без его согласия. Полицаи, так мне кажется, несли какое-то дежур­ ство, потому что каждый день пищу мне приносил другой. Одежда на мне высохла, уже не так стало холодно, и я мог немного поспать. Побитое тело тоже немного отошло. Кстати скажу, что я не простудился, даже не кашлял, наверно, сказался здоровый организм, до этого я никакой болезнью не болел. Проснулся от шума открываемой двери. При свете жёлтой лампочки увидел вошедшего Антуана с большим узлом, перевязанным шнуром. Разорвав шнур он вывалил на пол ботинки, брюки и пиджак, рубашку, а в руках осталось пальто, в которое было всё завёрнуто. — Одевайся быстро. Ничего не соображаю спросонья. — Что случилось, зачем переодеваться?

292

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ — Снимай, — говорит, — своё и надевай это, лагерь эвакуируется. С помощью Антуана я быстро снял лагерное, а на его место надел тёплую байковую рубашку, пиджак с подкладкой, вельветовые брюки, на ноги добротные кожаные рабочие ботинки с шерстяными носками, демисезонное непромокаемое пальто. А на голову прекрасную шапку-ушанку бараньего меха. А брюки, между прочим сказать, я носил до самого освобождения. Мою одежду француз забрал с собой, а меня вытолкал на двор. Темень непроглядная, мелкий дождь моросит. В центре пляца слышен людской говор. Это были узники лагеря. Француз меня туда втолкнул, а сам скрылся. Больше я его не видел. Заключённым раздали граждан­ скую одежду, чем француз и воспользовался для меня. Под ногами снег с водой, сверху дождь, а на мне хорошие кожаные ботинки с носками шерстяными и пальто непромокаемое. Появились рабочие из кухни с корзинами хлеба и стали раздавать. Получил и я кусок граммов триста и сразу же съел его. Прозвучала команда трогаться. Проходя мимо лагерной канцелярии, увидел на чёрной доске мелом написанную цифру 325. Это количество заключённых на вчерашний день. Кому и зачем это нужно, но так ежедневно было. За воротами нас окружили солдаты. Интересно было увидеть немцев, когда они обнаружили замкнутый карцер, а меня там нет. Яна, как и Антуана, я тоже не видел. Очень возможно, что они его расстреляли. Был бы он в колонне, я бы его увидел. Оставить его там живого они не могли, это противоречит ихнему порядку, а с собой брать нету смысла. Так что, скорее всего, он там и остался. А меня немцы не догадались искать в колонне. Следующий раздел моей повести назову

И тут я впервые увидел, как убили человека.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Дорогой смерти Хотя немного громко, кажется, но так оно и было. Пока добрались к месту назначения — до Франкфурта-на-Одере — наших погибло не менее сотни человек. Гнали нас остаток ночи и весь день голодными. Отдыхали два раза, когда немцы завтракали и обедали. А какой это отдых, когда под ногами снежная каша и присесть нельзя. Немцы тоже на ногах, но не сравнить их с нами — дохляками, и голод­ ными они не были, их сопровождала полевая кухня. Колонна растянулась на добрых полкилометра, какие из нас ходоки, да и больные были. И тут я впервые увидел, как убили человека. Я еле плетусь и, чем дальше, тем больше отстаю, пока не оказываюсь чуть ли не в хвосте колонны — а некоторые вообще отстали. Ещё раньше слышал хлопки, похожие как это делает пастух кнутом, но моё сознание на это не реагировало. А я больше и больше отстаю, какая у меня сила — побитого и голодного. И тут я услышал очень явственно звук, очень похожий на тот, когда по нас с Яном стреляли. Я оглянулся и увидел страшную картину. На земле лежит человек, а над ним офицер с дымящимся пистолетом в руке. Теперь ясно, что оно хлопало. Это пристреливали отстаю­щих. А куда их девать? На свободу не отпустили — он заключённый, и не подбирать же их и сажать на повозку, много чести для них, чтобы немцы шли пешком, а заключённые ехали. Лучше и легче всего пристрелить. От того страха где и сила взялась. Чуть ли не бегом догнал середину колонны и там спрятался. К вечеру добрались в село, где и заночевали в стодоле на соломе. Дали и ужин. По три больших и две маленьких картошины немытые. Кто бы их мыл, как набрали с погреба, так и засыпали в котёл. Как дали, так и съел нечищенные. Казалось, в жизни не ел ничего вкуснее. На завтрак опять по несколько картошин, и пошли дальше.

293


ОСАУЛКО В этот день случилось происшествие, нагнавшее на меня страха по самое некуда. Меня увидел оберлейтенант Мезевиц, у которого я был калифактором. Чувствую, что рядом идущий со мной толкает меня локтем. Оглядываюсь, а он показывает в сторону обочины. Посмотрев туда, я обомлел, какая-то слабость в теле стала и ноги ватные. Там стоял Мезевиц. Подзывает меня пальцем. Подхожу и уже прощаюсь с жизнью, он уже точно знает, что меня в карцере не оказалось — я сбежал. Посмотрев на меня несколько секунд, он полез во внутренний карман. Вот и всё! Полез за пистолетом, сейчас тебе, Иван, крышка будет. Будь я умнее, мог бы сообразить, что убивать меня ему нет никакого смысла, я ему ничего плохого не сделал, но я так настрахался, что всякое в голову лезет. Это же фашисты. Мало ли наших уже на дороге лежат. В вынутой из-за пазухи руке были три сигареты. Возьми. И повертел пальцем у виска, дурак ты, мол. Я вздохнул свободно. Пронесло. Если бы хотел меня выдать, уже бы сделал. А мы уже совсем отощали. Кормили раз в сутки — вечером по несколько картофелин в мундирах. А старались идти со всех сил, подгоняли пистолетные выстрелы, все знали, что там происходит. Одного вечера загнали на ночь в стодолу, полную гороху в снопах до самой крыши. Мы и набросились на него. Только треск слышен по всей стодоле. Зашёл человек, похоже, что хозяин. Посмотрел, повертел головой туда-сюда, сказал «Ох ей, ох ей» и ушёл. Это же не шутки, человек триста, пусть съедят по килограмму, да ещё в карманы наберут, это какой убыток, не менее как полтонны гороху пропало. Зашёл полицай. — Внимание, внимание! Горох прекратить есть. Если будет кто в этом замечен, то каждый десятый будет расстрелян. Ого, это уже не шутки: вполне свободно могут сделать. Но, думается, они каждого десятого не будут расстреливать, а вот выдернуть с толпы первых попавших и расстрелять, это может быть. Каждого десятого не расстреливали, а один парень пострадал. После ухода полицая мы всё равно продолжали горох есть, спрятавшись куда подальше от входа. А один парень, отвернувшись спиной к дверям, опять принялся горох лущить. А полицай смотрел в щель. Рывком распахнул дверь, подбежал к этому человеку и со всей силы огрел палкой по спине. А тот, развернувшись, — полицая кулаком в морду. Окровавленный полицай с криком выбежал наружу. Через полминуты появился с двумя солдатами. Полицай указал на парня, солдат к нему, а тот, видя, что дело приняло серьёзный оборот, полез на снопы. Один солдат — за ним. Добрался до кровли, а дальше некуда, тут и настиг его солдат. Что там происходило, снизу было не видно, вероятно, парень сопротивлялся. Потом закричал и полетел вниз. Стоявший внизу солдат за шиворот поволок его наружу. Прошла минута, и раздался выстрел. Всё ясно. Пропал человек за горсть гороха. А на второй день произошла ещё более страшная трагедия, свидетелями которой были всего десять человек, и я в том числе. К обеду добрались до большого села. Оно лежало по правую сторону дороги, по которой мы шли, а по левую сторону в поле метрах в пятидесяти от дороги стояла стодола, куда нас и загнали. Примерно через час нас выгнали на улицу. Там стояла машина, до верха бортов гружённая хлебом. Двое солдат, забравшись в сапогах на хлеб, стали разбрасывать его прямо в толпу во все стороны. Ужас что там творилось. Мне ничего не досталось. Я даже не подходил близко, хлеба достанется или нет, а задавить вполне могут. Досталось мне кусок другим путём. Вырвал из рук у одного, когда он, зарывшись в солому, ел. Ему досталась целая буханка. Зашёл полицай.

294

Пропал человек за горсть гороха.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Вот смерть видющая в углу стоит, а мне только девятнадцать лет и придётся помирать, не совершив никакого преступления

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Внимание! Слушайте все внимательно! Кто есть больной, или другой кто требует медицинской помощи, выходите к дверям, сейчас придут врач и нуждающемуся окажет помощь. Стали подходить. Набралось одиннадцать человек. Это потом я посчитал. Одного я хорошо запомнил, ещё в дороге его видел. Лицо у него было опухшее и фиолетового цвета. Пришёл врач, а с ним двое наших принесли большой ящик. Одному врач дал что-то выпить, другому таблетку, третьему порошка. Словом, всем оказал помощь. — А теперь слушайте! В этом селе есть больница, вот туда мы вас поместим. Никуда не расходитесь, сейчас вас отведут. Я им позавидовал. Повезло ребятам. Вышли офицер с полицаем и увели их. Примерно через полчаса является тот самый полицай. — Нужно восемь человек на работу, кто желает — выходи! Добровольцев не оказалось. Кому охота надрываться неизвестно на какой работе. А полицай опять: работа не тяжёлая и покормят. Это уже другое дело. Я стоял ближе всех и первый выскочил. Какой с меня работник, там будет видно, но что дадут другим поесть, то и мне достанется. Вышли ещё семь человек, и полицай повёл нас через дорогу во двор поместья. Я самый задний плетусь. Поравнявшись с возом, я увидел, что он полный брюквы. Я хватаю одну — и в карман пальто, а он отдувается. Нажал крепче, карман прорвался, и брюква полетела в полу, а сам, чтобы не было подозрений, на всякий случай обогнал всех и стал самым первым. У дверей одного помещения полицай остановился. — Заходи сюда. Захожу, но со света ничего не вижу, только дух какой-то очень неприятный, не скотский, какой обычно в хлеву, а такой, что меня потянуло на рвоту, было бы чем — вырвало бы. Ничего не видя, я остановился, а сзади подпирают, иди, мол, чего стал. Ботинок попал во чтото жидкое. Шагнув в сторону, я чуть не упал. Глаза немного привыкли к сумраку, и я увидел, что это лежит человек. Я отпрыгнул и наступил ещё на одного. Аж теперь я увидел лежащих в крови на полу людей и того самого с фиолетовым лицом. Так вот в какую больницу их повели. А я завидовал. Я ринулся к дверям. — Назад! В углу стоял офицер, водивший больных, и пистолет в руке. Когда я вошёл, то не заметил его, он у меня за спиной был. Аж теперь я понял, что это такое, когда говорят, что тело налилось ужасом. Словами этого не передать. Вот смерть видющая в углу стоит, а мне только девятнадцать лет и придётся помирать, не совершив никакого преступления, от руки фашиста. А мама будет ждать. И никто не расскажет, где её сын. Закончится война, будут возвращаться солдаты, кто уцелел. Будут возвращаться с немецкой неволи угнанные вместе со мной, а меня не будет. И я заплакал. Вот такие мысли пронеслись в моей голове. Был уверен, что расстреляют. Куда же нас девать? С одной стороны русские наступают, с другой — союзники русских; не распускать же на волю. Я хотя молча плакал, а некоторые просто выли. Но вой и плач прекратил окрик офицера: — Тихо! Обыскать лежащих. Ну вот, начинается. Сейчас их обыщем, и нас постреляют. Потом следующую партию пригонят, те нас обыщут, и так пойдёт. Был бы у меня более зрелый ум, мог бы сообразить, что в этом сарае много не настреляешь, нас же сотни. Стали обыскивать убитых. У одного нашли карманные часы, както сумел уберечь, у другого кошелёк, а у третьего шило, иголку и нитки. У остальных ничего не было. Отдали всё офицеру. Вот и всё, сейчас наша очередь. Но нет, команда — всем выйти. Не знаю, как другим показалось, а я вышел с того света. Как прекрасно всё! Красивые серые

295


ОСАУЛКО облака, красивые лужи от растаявшего снега и воробьи, купающиеся в них. Гляжу, как будто раньше этого не видел. Но это длилось несколько секунд. Вышедший следом офицер приказал притянуть воза, стоявшего невдалеке. А полицай с двумя хлопцами принесли два хомута. Стали выносить убитых и на воз грузить. Трупы тяжёлые, а какая у нас сила, некоторых волоком тянули. Полудрабы высокие, еле втроём подымали. Погрузили. Каким-то драным брезентом накрыли. Офицер распределил всех по местам. — Ты и ты, лезьте в хомуты, вы двое, держитесь за дышло, а остальные четверо — по одному возле каждой ключицы. Всё предусмотрено, — ни одного человека лишнего. Вытянули воза на дорогу и поехали. Жуткая картина. Впереди по обочине шагает офицер, по дороге воза с трупами тянут такие же трупы, только ещё чуть живые, а замыкает процессию полицай с палкой. А навстречу ни одной души. Похоже на то, что весть-то о нашей процессии нас опередила. Один человек встретился. Можно было вдоволь насмеяться, как он удирал, разглядев нас, а потом повис на заборе. Но нам было не до смеха. Дорога пошла под уклон, и стало легче тянуть. Примерно с полкилометра тянули мы свой страшный груз и добрались до кладбища. В углу кладбища была уже готовая яма, рядом стояли двое наших и солдат. Один из них рассказал мне, сколько страха натерпелись, пока копали, думали, что для себя, а потом сообразили, что для двоих она слишком большая. Яма была большая, я прикинул, что там и для нас места хватит. Но бог помиловал. Забыл ещё сказать, что и врач уже был здесь. Тот самый. Стали снимать убитых. Врач посмотрел глаза, пощупал пульс. «Готовый», — и по его знаку столкнули первого в яму. Один был живой. Офицер ещё добавил ему одну пулю в голову. Яму засыпали, заложили дёрном, лишнюю землю раскидали по сторонам, и знака не осталось, что здесь яма была. Команда построилась. Офицер спрашивает: — Видели? Молчим, что ему скажем? Сам же знает, что видели. — Так вот: если кому скажете, где были, что делали и видели, то же и с вами будет. Ясно? — Так точно! — А теперь забирайте воза, и вон отсюда. Никто нас не спрашивал, где были, и мы никому ничего не говорили. На другой день уже в дороге почувствовал, что меня что-то бьет по правой ноге ниже колена. Лапнул рукой, что-то круглое в поле пальто. Что же это может быть? Полез туда и вытаскиваю брюкву. Смотрю на неё и не могу сообразить, откуда она взялась. До такой степени напугался, что забыл о ней. Вот на такую работу я попал. Были одиннадцать человек и не стало. Кто такие, как звать, какой национальности — никому неизвестно. Ни одна душа в мире, кроме нас десяти, не знает, где они лежат. Вряд ли и кто знает название села. Если бы пришлось идти или ехать той дорогой, я, несмотря на то, что прошло более полвека, узнал бы то село и нашёл бы могилу несчастных. На другой день дали по буханке хлеба на пятерых и погнали дальше. Шли без приключений. Кого нужно было — постреляли, а отстающих не было. Шли несколько дней. Стали поговаривать, что дальше поездом повезут. Хорошо бы, если правда. Наверно, полицаи от немцев слышали, а от них к нам передалось. Верили и не верили. Но к сожалению, это была правда. Говорят, что лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Врагу не пожелаю такой езды.

296

Яма была большая, я прикинул, что там и для нас места хватит.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Стоя и умирали и так стояли мёртвые.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Одного дня под вечер подошли к какой-то маленькой станции. В тупике стояли четыре вагона — три двухосных телятника и один пассажирский. К телятникам приставлены трапы. Мы обрадовались, всё-таки поедем, правду говорили. Началась погрузка. Сколько мне приходилось ездить в таких вагонах, всегда они были оборудованы двухъярусными нарами и помещался в вагоне один взвод солдат, — а здесь только пол. Я зашёл одним из первых, и это, я уверен, спасло мне жизнь, меня либо бы задавили, или подох бы от недостатка воздуха. По мере заполнения вагона меня всё дальше и дальше оттесняли вглубь вагона, пока я очутился в самом углу под люком. А солдат у трапа всё трамбует. Двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят, дальше уже некуда. Поднялся крик, а солдат уплотняет при помощи приклада. Семьдесят, восемьдесят, девяносто, сто. Вот теперь достаточно, и дверь с грохотом закрылась. Кто бы мог подумать, что в такой вагон поместится сто человек, а вот поместилось. Но как? Действительно, как сельдей в бочке. Открылась дверь, и в вагон полетели десять буханок хлеба, при невероятном гвалте слышно было, как солдат считал. И опять дверь закрылась на трое суток. Больше стояли, чем ехали. А с хлебом мне опять повезло. Вдвоём отняли у поляка буханку и на троих разделили. Возможно ли представить себе, какая атмосфера была в вагоне, когда сто человек под себя мочатся и испражняются стоя. Стоя и умирали и так стояли мёртвые. Положить некуда было, а здоровым присесть. Так и стояли живые и мёртвые. Стоя и спали. Ровно через трое суток открыли дверь. Был вечер с лёгким морозцем. Велели выходить. Солдат у трапа считал выходящих. Так как я стоял в углу и не торопился выходить, могли и задавить, то я вышел последним, семьдесят восьмым. Двадцать два остались в вагоне. А вышедшие многие покатом на земле лежали. Думаю, что это оттого, что хватанули воздуха свежего и потеряли сознание. Уже в сумерках коекак построили колонну. В город вошли, когда уже темно было. Видел, как один из наших незаметно от конвоя скрылся в переулке. Дай Бог ему удачи. Чтобы нас подбодрить, обещали ужин на месте прибытия. Но никакого ужина и в помине не было. Загнали нас в холодные бараки и замкнули. А привезли нас в город Франкфурт-на-Одере в штрафной лагерь «Schwedtig». По моему соображению, он находился на восточной окраине города. В этом лагере мы пробыли шесть дней. На работы не гоняли, но зато на физзарядку два раза в день. На седьмой день в предобеденное время в лагере среди немцев волнение поднялось. Появились подводы, на которые немцы грузили ящики, мешки и всякое другое имущест­ во. Пошел слух, что лагерь срочно эвакуируется. Как в «Кройце», среди ночи. Где-то русские наступают. И среди этой суматохи случилась одна трагедия. Повесили одного парня. Очевидцы рассказывали, что он выбежал из кухни с пачкой маргарина в руке и натолкнулся на солдата, которого сбил с ног, и сам упал. Поднявшись, солдат потянул его кудато. Нас стали выгонять с бараков, подумалось, что на физзарядку, но — нет, что-то другое. На пляцу стояла высоковольтная железная опора, вокруг неё и построили нас четырёхугольником. Двое солдат принесли стол, а за ними пришёл русский военнопленный, неся на плече толстый деревянный брус. Стол поставили под опорой, на него влез принесший брус и стал прилаживать его на опоре. Покончив с брусом, привязал к нему верёвку с петлёй. И тут понёсся шёпот по рядам, что вешать будут. Господи, кого же это? Ну кого же, как не нас. Я стоял у прохода второй в ряду. Если начнут с этой стороны, то я второй буду. А если начнут с другой стороны, то буду где-то тысячный. А нас было столько. Говорили, что местных мужчин и женщин была тысяча. Был бы умней, то подумал бы, что это непросто — повесить тысячу человек на одной виселице. И страха столько бы не набрался. Вдруг

297


ОСАУЛКО слышу сзади негромкий возглас: «Ведут». Оглянувшись, увидел двух солдат, ведущих молодого парня на год-два старше меня. Без головного убора, а на голове выстрижено, уже забыл я, не то крест, не то продольная полоса. Когда парень увидел сооружение на опоре, он всё понял. В одно мгновение сделался белым и дальше и шага не ступил и стал падать. Солдаты подхватили его под руки и волоком потянули. На стол, если мне не изменяет память, вылезла женщина и порусски прочитала, что такой-то (к сожалению, фамилия не удержалась в голове), двадцать третьего года рождения, родом из города Макеевки, за воровство в лагере присуждён к смерти через повешение. Палач быстро забрался на стол и с помощью солдат втянул приговорённого, ловким движением, видно, уже имел практику, накинув петлю на шею, спрыгнул со стола и выдернул его из-под ног парня. Верёвка натянулась, лицо посинело, вывалился язык, изо рта пена пошла, два раза дёрнулся и… всё, не стало человека. А нас прямо с места, окружив конвоем с собаками, погнали на запад. Шли где-то около двух недель. Обошли Берлин с северной стороны и одного дня вошли в город Ораниенбург. Загнали на территорию концлагеря «Заксенгаузен», но тогда я не знал названий ни города, ни концлагеря. Позже узнал, что город называется Ораниенбург и там находится концлагерь «Заксенгаузен», говорили — один из самых страшных; и там же находилось управление всеми концлагерями Германии. Толком территорию лагеря я не разглядел. Помню только ряды бараков, вышки с солдатами на них, людей в полосатой одежде и идеальную чистоту территории лагеря. К тому месту, где мы сидели, пришёл один из «наших» офицеров и стал вызывать по списку. Назвал фамилий двадцать и меня в том числе. В сопровождении одного конвоира вышли на улицу и пошли по дороге в южном направлении. Под вечер добрались к какому-то лагерю. Нас туда впустили, а конвоир пошёл в канцелярию. Это был так называемый лагерь «цивильгефанген», то есть «гражданских пленных», в отличие от «кригсгефанген», то есть — военнопленных. А лагерь принадлежал заводу «Хейнкель-Верке», самолётостроительному, где мне и предстояло работать. А освободили меня, думаю, потому что, наверно, срок моего заключения закончился. На другой день по прибытию нас сфотографировали, а вот дали ли какой документ — не помню. Наверно, должны были пропуск на завод дать. Работа моя на заводе была несложная. На длинный стол ложился лист дюралюминия, на него чугунная плита с отверстиями, по которым нужно было — электродрелью отверстия в дюралюминии. А жили, как обычно в лагерях живут, — баланда из брюквы или шпината, 200 граммов хлеба. Недолго пришлось мне поработать на «Хейнкель-Верке» и в заключении быть. Помогли англо-американцы — разбомбили завод основательно. Тогда мне и удалось удрать. Дело, кажется, было в воскресенье, примерно в первой половине февраля сорок пятого года. Весна там рано приходит, потому был тихий, ясный и тёплый день. И вдруг — воздушная тревога. Мы вообще-то привыкли к ним, по несколько раз бывало на день. Вот только к вою сирен невозможно привыкнуть, до того жутко воют. Самолёты обычно пролетали стороной, а бывало, вообще их не было видно. Это которые летели на Берлин, то через нас, а до Берлина от нас было сорок километров. Пролетали мимо, но завод не трогали, хотя и пролетали часто над ним. На этот раз не так получилось. С запада показался небольшой одномоторный самолёт. Пролетая над заводом, он бросил дымовую шашку, упавшую на территорию завода, и столб дыма стоял до самого неба.

298

А лагерь принадлежал заводу «ХейнкельВерке», самолётострои­ тельному, где мне и предстояло работать.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

а ещё тем более, что он был украинец. Потому я и решил ему довериться

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Здесь я сделаю небольшое отступление. В Виннице в отделении Украинского фонда «Взаимопонимание и примирение», который занимается делами людей, бывших в немецкой неволе в годы войны, в частности, о выплате компенсации, я случайно разговорился с одним человеком, бывшим свидетелем этой бомбардировки. Он был в заключении в филиале «Заксенгаузена» при заводе. Он говорил, что тоже видел этот самолёт, и видел, как он загорелся и упал. Наверно, зенитки сбили, но я что-то не помню стрельбы зениток. Послышался гул авиационных двигателей, с каждой секундой громче. Глянул в сторону запада, а там небо чёрное от самолётов. Было их штук двести, может, и триста. Впереди них небо чистое и голубое, а за ними белое от выхлопных газов. Ну, думаю, теперь всё, спасения не будет, никто и ничто не уцелеет. А что завод будут бомбить — нет сомнения. Недаром столб дыма стоит над заводом. Где искать спасения? И я кинулся бежать от центра завода. Добежал до проволочного ограждения, а дальше некуда. Тут меня и настигли первые взрывы, и я упал. Отдельных взрывов уже не было слышно, только страшный гул стоял. Тут меня и настигло. Помню, что меня подняло и я полетел, а как падал, уже не помню. Очнулся, когда уже темно было. Голова болит и лоб. Потрогал рукой, а она мокрая стала от крови. И пальцы левой ноги болят. Хотел снять ботинок, посмотреть, что с ногой, а там носка нет — оторвало, а когда снял ботинок, то увидел, что на маленьком пальце и безымянном оторвало ногти. Ещё бы чуть выше, и прощай нога. А лежу сам не то в яме, не то в воронке от бомбы, в темноте не разобрать. Вылез. А куда идти? Рядом повреждённое ограждение. Да это же путь на свободу! Кое-как перебрался через проволоку. А дальше куда? Сам завод стоял как бы на возвышенности, а ниже, метров 200–300 от завода, расположен лагерь остарбайтеров, они не были заключёнными, на работу и с работы ходили без конвоя. Вот туда я и направился. Нужно же искать какое-то пристанище. Нужно что-то с головой делать и с ногой. Подходя к лагерю, столкнулся с одним человеком, старостой одного барака. Он вышел за барак и увидел меня ковылявшего к лагерю. Спросил, кто я такой и с какого барака. Я ему рассказал, кто я такой и откуда. А что я мог ему сказать, а ещё тем более, что он был украинец. Потому я и решил ему довериться. — Так сделаем, — сказал он, — пошли в барак, скажу, что ты новоприбывший, это для своих, а немцам доложу количество в бараке и всё. Много погибло на заводе, так что вообще сейчас неизвестно количество людей в лагере. В санчасти русские девчата сделали перевязку, и так я прописался в новом лагере, а в заводском лагере решили, что я погиб. Так я спасся из заключения. На другой день погнали разбирать завалы и очищать территорию, и меня тоже, несмотря на ранение. Что наверху — всё уничтожено. Говорили, что и под землёй были цеха, но сам я не видел. Кстати сказать, что на гражданский лагерь ни одна бомба не упала, хотя над ним и пролетали самолёты, а завод с большой высоты бомбили только те, что пролетали на заводом. Интересно, что сам завод был в лесу, да ещё и покрыт маскировочной металлической сеткой. Даже и трубы не было. А всё-таки нашли. Проработал там один день. Сотни погибших вытащили из-под развалин. Немцев отдельно складывали, а ино­ странцев на машины и увозили куда-то. Боюсь даже сказать сколько. Не меньше сотни, это точно. Последующие дни тоже разбирали развалины и так же вытаскивали погибших, в основном восточных рабочих — заключённых «Заксенгаузена». На завод я больше не ходил. Есть такая пословица, что не было бы счастья, так несчастье помогло. Так и со мной случилось. Чуть не умер от самообжорства.

299


ОСАУЛКО Вечером вместе с ужином выдавали недельные паёк: буханку хлеба — кило двести — и по 50 граммов маргарина, мармелада и колбасы. На ужин было четыре картофелины и черпак жидкости, именуемой подливкой. Съел я не менее килограмма хлеба и всё остальное, и две порции ужина. Отдал свой ужин один парень, в карточке не нуждающийся: с нашего барака воровали картошку в одном месте, об этом ниже расскажу. Этого было более чем достаточно, чтобы человек наелся, но организм был истощённый — живот полный, а есть хочется. Я бы весь хлеб съел, но нужно что-то и на утро оставить. Ночью проснулся от жары. Подумалось, что это просто так жарко на верхней койке. Проснувшись утром, я слез на пол и зашатался, и всё закружилось, а от меня, чувствую, исходит жар, как от хорошо натопленной печки. Ясно, что заболел. Поплёлся в санчасть, там тоже девушки. Сразу — термометр. Температура под сорок. А живот как барабан — большой. — Ты что ел? Я рассказываю, а они аж за головы хватаются: — Снимай штаны и ложись на топчан. Поставили клизму, и всё не переваренное желудком кусками вылетело. Неделю там лежал, а питался сухарями и эрзац-кофе. Вышел, а меня ветром качает. Тонкий и звонкий. А на работу-то идти надо. Утром явились солдаты с собаками и погнали окопы копать. И до вечера без обеда. Вечером уже получили разом и обед, и ужин. Четыре дня копали. На пятый солдаты не пришли.

В Биркенвердере До обеда ничего не делали. После обеда пришёл комендант лагеря с солдатом и объявил, что нас переводят в филиал завода, находящийся в Биркенвердере, и этот солдат нас отведёт, так что собирайтесь. А Биркенвердер — это небольшой не то городишко, не то посёлок в восемнадцати или двадцати километрах на запад от Берлина, а отсюда тоже километров двадцать. Шли просёлочными дорогами. К вечеру добрались. Филиал представлял собой несколько невысоких бараков и один барак для рабочих. Со стороны улицы — забор, а на воротах написано «Мебель-фабрик». С противоположной стороны не было ни забора, ни охраны, а простирался большой луг, по которому протекала небольшая речушка метра два шириной. На этом лугу мы отлёживались во время воздушных тревог до отбоя. В этом филиале, насколько я разобрался, изготовлялась обшивка для самолётов, но поскольку основной завод «Хейнкель-Верке» был разрушен авиацией союзников, этот филиал не предоставлял большого значения, но тем не менее союзники его обнаружили и уничтожили, но об этом ниже расскажу. В шесть часов вечера пошли ужин получать. Таким ужином, когда в заключении был, не кормили. На чистейшей воде варёная красная свёкла и ни скалочки жира, и без хлеба. На что уж мне было не до того, чтобы харчами перебирать, но я не мог до этого супа навернуться. А всё-таки голод заставил съесть. Утром двести граммов хлеба — суточная порция — и пол-литра коричневой бурды, именуемой кофе. На обед — три картошки с разведённой мукой в воде, будто бы подливка. На ужин опять свёкла. А работа тяжёлая: занимались демонтажем оборудования. Лёгкое ли дело снять станок с фундамента не менее тонны весом и погрузить вручную на машину — при таком питании. Вижу — дело дрянь, так я долго не протяну, нужно что-то думать.

300

Четыре дня копали. На пятый солдаты не пришли.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

немецкий порядок, дисциплина, аккуратность и всё прочее полетело вверх ногами

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Надо сказать, что немецкий порядок, дисциплина, аккуратность и всё прочее полетело вверх ногами, сколько людей придут на работу — мастер не знал, сколько придут, стольким и работу найдёт. А конт­роль за появлением на работу и уход осуществлял автомат. При входе в цех на стене висят часы, как у нас маятниковые с боем, только немного длиннее, а снизу щель и рычажок. На столе длинный узкий ящик, где на каждого рабочего есть карточка с фамилией. Нужно найти свою карточку, сунуть в щель и нажать рычажок, и на карточке отобьются часы и минуты прихода на работу. Так же и уход с работы. А конторские работники после работы проверяют. Наши хлопцы быстро раскусили эту механику. Пришёл утром, отбил карточку и пошёл до вечера. Вечером отбил карточку, и его нету, а на работе был. Вот и я решил воспользоваться этой немецкой недогадливо­стью. Я говорил выше, что один человек отдал мне свой ужин. Дело в том, что не знаю, как в других бараках, а в нашем нужды в картошке не было. Километров за пять от лагеря было село. Каким-то побытом в поле хлопцы обнаружили бурт картошки, там они и паслись. Вот и я решил туда сходить, больше ничего нигде не представлялось возможности что-нибудь раздобыть. А от голода как-то нужно было спасаться. Правда, далековато было, но голод погонит. До лагеря на «Хейнкель-Верке», где оставались наши, было двадцать километров, да от лагеря до села ещё пять, всего двадцать пять километров, и обратно столько же, вот и все пятьдесят. Несладкая это будет картошка, но иного выхода я не видел. Подговорил себе в напарники одного друга, а с другим договорился, что вечером и утром он отобьёт наши карточки, а за это мы дадим ему картошки, а этого дня карточку сами отобьём. Так мы сделали и пошли. Под вечер добрались до лагеря «Хейнкель-Верке», а после захода солнца мы двое и пара хлопцев местного лагеря отправились в поход. Поздней ночью возвратились с картошкой, сколько кто мог донести. Сразу же и наварили и наелись. Утром, поев оставшейся картошки, собрались уходить. Товарищ мой ушёл первым, а я задержался, и тут меня комендант накрыл. Здоровый был дядина. Носил всё время коричневую нацистскую форму и свастику на левом рукаве, и с плёткой. Очень сомневаюсь, чтобы он знал меня в лицо. Кто-то донёс — это точно. — А ты что здесь делаешь, почему ушёл с Биркенвердера? — И перетянул пару раз плёткой. Я — в дверь, а он меня ещё раз. Через дыру в заборе я выскочил на поле. Я-то удрал, а картошка осталась. Вижу через щель, что он ушёл, а я назад. Я за ним наблюдал, а он за мной. Только-но я зашёл в барак, а он тоже явился. — А ты ещё не ушёл? — И опять меня плёткой. Я — в дверь и опять через дыру — за лагерь. В общем — пропала моя картошка. И товарища моего нет. А мне куда деваться. Только и имею одно пристанище, что лагерь в Биркенвердере, туда я и направился. Перед самим заходом солнца добрался туда, друг мой уже там был. Не успел я рассказать своё приключение, как комендант явился. — Осаулко Иван и Шемехов Дмитрий — это вы? — Мы. — Пошли к шефу. А шеф — это был начальником этого филиала. А о нём мы уже были наслышаны. Рассказывали, что у него в столе была хорошая массивная дверная ручка, которой он угощал провинившихся — дело в том, что этот друг, с которым мы договаривались, чтобы он отбил наши карточки, этого не сделал. Ни вечером того дня, когда мы ушли, ни на другой день утром нашего ухода и прихода на работу не зафиксировано. Первым делом вопрос: почему мы на работе не были и где мы были. Молчим, не будем же говорить. И вдруг завыли сирены

301


ОСАУЛКО воздушной тревоги. Шеф выгнал нас, пообещав поговорить после отбоя. Мы, как всегда во время тревоги, побежали на луг подальше. По­слышался звук приближающегося самолёта. И вдруг, как на «Хейнкель-Верке», отрывается от него дымовая шашка и падает на территорию филиала. Столб дыма указывал цель бомбёжки. Ясно, бомбить будут. Мы отбежали ещё дальше. А вот и самолёты, всё небо ими укрыто. Прямо над нами летят. Поравнявшись с посёлком, начали гвоздить. Свист бомб, рёв самолётов, взрывы одновременно нескольких десятков бомб, пламя пожаров — всё слилось в страшнейший гул, аж земля дрожала. Сам посёлок в основном уцелел, туда немного бомб попало, а от филиала одни развалины остались. И тут произошла со мной одна история, или даже можно назвать её загадкой, которую вот уже более полусотни лет никак не могу разгадать. Я был так воспитан, что не верил ни в Бога и ни в какие сверхъестественные силы, но после этого случая моё неверие в чистую или нечистую силы пошатнулось. И всё это произошло от заката солнца и до восхода. А дело было так. Только-только зашло солнце. Отбоя тревоги ещё не было. И вдруг подо мной земля вздрогнула, а потом мощнейший звук разорвавшейся бомбы. Глянув в сторону посёлка, откуда долетел звук, я увидел высоченный столб дыма, пламени, земли и вообще всего, что на земле стояло и лежало. За этим взрывом последовал другой такой же мощности. Это были бомбы замедленного действия полтонны весом, а может, и больше. Помню, что я только на одно мгновение увидел столб взрыва, а дальше полнейший провал памяти. Ощущение своего бытия и чувство, что я это есть я, при памяти и жив-здоров, возвратилось с восходом солнца. Я стою среди железнодорожных путей, мимо, набирая скорость, движется пассажирский поезд, я на ходу заскакиваю в вагон и поехал. Интересно, что потеря памяти произошла в тот момент, когда солнце зашло, а вернулась, когда оно чуть, самую малость показалось из-за горизонта. Проезжая мимо вокзала, увидел название станции: Ораниенбург. Вот тут-то начинается самое интересное и загадочное: как я попал в Ораниенбург? До этого, утром, я не имел никакого представления об этом городе и что сущест­ вует такой город в Германии. Вообще-то я в нём уже был, когда нас пригнали из Франкфурта, но я не знал, что это за город и как […]. Также ничего не знал, и находясь […]. И вдруг я в нём очутился. […] в армии шофёром я узнал его название. Приходилось много раз проезжать через него и Биркенвердер на Берлин. Стоит этот небольшой город километрах в двадцати от Биркенвердера на запад. Если человек куда-то направляется, то он знает и направление и цель своего путешествия, куда и зачем идёт. А у меня не было ни того ни другого, и тем не менее, я очутился в Ораниенбурге. Если бы я был даже при памяти, я лесами и полями не мог идти, да ещё и ночью, до города, не зная о его существовании. Допустим и такое. Я знал об этом городе и дорогу знал по автостраде, но меня на первом же километре задержал бы военный или полицейский патруль и сам бы доставил меня в Ораниенбург прямо в концлагерь «Заксенгаузен», расположенный за городом. Предположим ещё и такое. Расстояние до города — двадцать километров — можно не спеша пройти часов за пять, считая с того момента, когда солнце зашло и мою память вышибло. Возникает вопрос: где я был остальную часть ночи — не менее тоже часов пяти? А до того времени, когда я пришёл в память, на путях, где я был? И полиция железнодорожная меня не задержала. Может, был я невидимкой? Стоило любому полицейскому меня задержать, и прямая дорога в «Заксенгау­ зен» обеспечена.

302

но после этого случая моё неверие в чистую или нечистую силы пошатнулось

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Надо что-то думать и делать. Надеяться на дальнейшее везение опасно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Ещё один вопрос: удирал я с Биркенвердера или нет? Скажу, что у меня даже малейшей мысли не возникало о побеге, а тем не менее получается, что я убежал. Если бы меня задержали и я стал бы правдиво объяснять своё поведение, в Ораниенбурге меня посчитали бы ненормальным или что я их дурачу. Хотя как это бы ни казалось невероятным, другого объяснения не нахожу кроме того, что меня охраняла какая-то сила. По-видимому, мне грозило что-то очень нехорошее, может быть, даже и смерть, иначе зачем было меня забирать оттуда и переносить в Ораниенбург, да ещё к самому поезду. А мысль, что тут замешана какая-то сила, возникла потому, что пришлось где-то прочитать об одной итальянке-учительнице, которая переносилась за одну ночь из Италии в Америку в одно селение американских индейцев и подробно рассказывала, вернувшись таким же способом назад, что там видела и где это было, что проверкой полностью подтверждалось. Захожу в вагон, а там ни одной души нету, даже проводника. В вагоне не прибрано, валяются тряпки, бумага, бинты грязные, пахнет лекарствами. Догадался, что это санитарный поезд, а вот куда едет — неизвестно. А вообще-то у него есть место назначения, а я-то куда еду? Сижу, размышляю. Поезд, скорее всего, идёт на фронт, прибирать некогда. Наверно, где-то в пути его ожидает поездная бригада, и там сделают уборку. А сам я сдамся на милость божью и на ту силу, что перенесла меня в Ораниенбург и на поезд посадила. Авось не оставит меня и в дальнейшем. Так что буду ехать, куда везут, а там видно будет. Поезд идёт почти без остановок, спешит. А есть хочется — ужасно. Последний раз ел сутки назад холодную картошку в лагере на «Хейнкель-Верке». Не может быть, чтобы в вагоне чего-нибудь не нашлось. Мотнулся по вагону — нашёл. Валяются вместе с мусором недоедки хлеба, колбаса, недоеденные бутерброды. Хотя и грязное, с полу поднятое, но тут не до жиру, быть бы живу. Наелся что надо. Спасибо русским солдатам, это благодаря им я так наелся. Немного погодя пить захотелось. В этом вагоне воды не оказалось. Нашлась в другом. Покурить бы не мешало. Есть и это. Полно недокурков сигарет, сигар, а огня нету. Пошёл по вагонам в надежде найти где-нибудь спичек. Спичек не нашёл, а в одном вагоне нашёл себе товарища. Звали его Филей. В одном селе находились госпиталь и железнодорожная станция — и рядом хозяйство, где он работал. Узнав, что поезд отправляется на фронт порожняком, он решил этим воспользоваться и бежать. Подъехать поездом ближе к фронту и там подождать своих. Это меня тоже устраивало. Решили держаться друг друга. Теперь-то я уже знаю, куда еду. У Фили оказались спички. Закурили. Так можно путешествовать. Поезд везёт, еда, курево есть, а воды вот нету. После колбасы и бутербродов на воду тянет. На одном полустанке или разъезде поезд остановился, пропуская встречного. Филя решил выскочить попить, а тут где ни возьмись полицай. Кто бы мог подумать, что на каком-то паршивом разъезде можно напороться на полицию. Схватив Филю за воротник, повёл его в помещение. Меня, похоже, не заметил, а тут и поезд тронулся. И опять я один остался. Поезд уже, наверно, отмахал сотни две километров, а то и больше. Сколько ещё ехать и докуда? Надо что-то думать и делать. Надеяться на дальнейшее везение опасно. И солнце уже клонится к закату, и на сон тянет. Спал ли я прошедшую ночь — не знаю. А спать нельзя. Если поездная бригада меня не обнаружит, что очень маловероятно, а она где-то ждёт поезда, так я думаю, то доеду до самого фронта, а там неизвестно, чем закончится, в самом лучшем случае — в каком-нибудь лагере — в штрафном или концентрационном. А долго ли им и расстрелять? Поразмышляв так, я решил на первой остановке сойти. Ну

303


ОСАУЛКО хорошо, сойду, а дальше что? Меня обязательно задержат. Куда еду, откуда? Не буду же я рассказывать, что со мной приключилось прошедшей ночью, это для маленьких детей сказка, но не для полиции. А для них я придумал другую сказку, более правдоподобную. Работал в Штеттине (уже занятый советскими войсками), вместе с хозяином и его семьей эвакуировались, в городе Ораниенбург нас бомбили, документы у хозяина, куда он делся — я не знаю, а я вот сюда приехал. А ехали мы к родственникам хозяина куда-то. Если полиция меня не задержит, я сам к ним явлюсь и, рассказав эту сказку, попрошу куданибудь на работу пристроить. Это будет более правдоподобно, никакой беглец сам полиции в руки не полезет. Вот на этом я решил сыграть и, нужно сказать, не ошибся. Поезд стал замедлять ход, похоже, что будет остановка. По количеству путей видно, что станция большая. Проплыло мимо здание вокзала с надписью на фронтоне «Фюрстенберг». Поезд остановился. Заранее набив карманы хлебом и куревом, я сошёл. Как раз и полицейский на перроне прогуливается. Вот сейчас начнётся: «Стой! Куда? Откуда? Документы». Но… ничего подобного. Посмотрев на меня, он даже отвернулся. За несколько метров от него я остановился, а подойти заговорить не отважусь. Так и минуту-две стояли. Взглянув на меня, он ушёл в здание вокзала. Я тоже туда. В зале ожидания увидел его беседующего с другим полицейским. Я сел неподалёку, стараясь обратить на себя их внимание. А они разошлись, не взглянув на меня. Они видели меня, но почему-то побеседовать со мной у них желания не было. А уже стемнело, нужно где-то ночлег искать. В поисках укромного местечка забрёл в зал неработающего ресторана. Погрыз сухого хлеба и залез под стол. Сквозь сон был слышен сигнал воздушной тревоги, но я не проснулся. Если бы вздумали бомбить — я бы там и остался под развалинами. Утром, проснувшись, поел что ещё осталось, поболтался по вокзалу и подался в город. В городе, как и на вокзале, никто не спрашивал, кто я такой и что здесь делаю, несмотря на то, что сам на глаза полицейским лез. Время уже к обеду подходит, есть хочется, а храбрости никак не наберусь самому к полицейскому подойти. Но и не болтаться же мне по городу до бесконечности, кто его знает, чем это может окончиться. И я решился. Подошёл к одному полицейскому, так и так, господин полицейский, и рассказываю свою выдумку. — Вот что мне теперь делать? Он немного подумал, а потом сказал: — Иди со мной. Пришли в полицейский участок, или управление, не знаю, что это было. В коридоре велел подождать, а сам зашёл в один из кабинетов, дверь плотно не прикрыв. Слышу, докладывает и рассказывает мою историю, наверно, начальнику. И спрашивает: что с ним делать? А начальник говорит: отправим в лагерь, куда иначе мы его денем. Ну и вот. Приехал. Давно ли с этих лагерей вырвался и опять туда. Хотел уже рвануть отсюда, но заговорил полицай, и я стал прислушиваться. И вот разговор услышал. Полицай: «Нехорошо так делать, парень сам к нам пришёл, а мы его в лагерь». Начальник: «А что ты предлагаешь?» Полицай: «На биржу труда его, а там куда-нибудь пристроят». Начальник: «Но сегодня суббота, там только до обеда работают. Сейчас позвоню, узнаю. Никого нету, ушли уже. Чтобы не болтался по городу, пусть у нас посидит до понедельника. Отведи его». Я вздохнул свободно. На биржу труда — это хорошо. Если к бауэру попасть — вообще было бы отлично. Прошли через двор до двухэтажного здания напротив. Поднялись на второй этаж. Там длинный коридор со многими дверями.

304

Вот сейчас начнётся: «Стой! Куда? Откуда? Документы».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

Морда в окошке спрашивает: — Кто стучит, что надо?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

— Помести вот этого парня куда-нибудь до понедельника, — сказал мой провожатый и ушёл. Тот отомкнул одну из комнат и, впустив меня туда, опять замкнул. В продолговатой комнате — метров восемь квадратных — стоял небольшой столик, две койки и две табуретки, на одной из них сидел хлопец, может, года на два старше меня. — Ты за что сюда попал? — обратился ко мне по-польски. — Как — попал? Куда — попал? — Ты что, дурной или прикидываешься? — и показал на маленькое окошко под потолком. Аж теперь увидел, что оно с решёткой. — Это же тюрьма, дошло? — А я, — говорю, — не надолго сюда, только до понедельника. — Посмотри, сюда только войти легко, а выйти очень трудно, а если выйдешь, то только в концлагерь или штрафной. А он, звали его Антэком, с хозяином подрался, дал ему доброй сдачи, когда тот его ударил. Принесли обед — четыре картошки, политой жидкостью вроде подливки. Проглотил, как собака муху. На ужин миску брюквенного супу, тоже без хлеба. А утром дали дневной паёк — двести граммов хлеба. Прошло воскресенье. В понедельник позавтракали, а за мной не идут. Стучу в дверь. Открывается окошко: — Что надо? — Меня должны сегодня забрать отсюда, на арбайтсамт отвести. — А там, в канцелярии, знают, когда надо — придут. Проходит ещё час — не идут. Я опять стучу. Морда в окошке спрашивает: — Кто стучит, что надо? Я опять своё. — Если будешь стучать ещё раз, то я тебя так стукну, что больше не будешь, а если нужно тебя выпустить, то за тобой придут. Поляк смеётся: — А я что говорил. Просидел я девять дней. Обо мне просто забыли, потому что ни­ где я не был записан, значит, у них не числился. На девятый день дежурил мне знакомый: — Ты ещё здесь? Выходи быстро. Аж теперь меня записали и в одной графе определили расписаться и заплатить три марки и двадцать пять пфеннигов. — А это ещё зачем? — спрашиваю. — Девять дней держали, и ещё платить я должен. А денег у меня вообще ни одного пфеннига нет. Можете меня назад посадить, а денег я не имею. А вообще-то, за что я должен платить? — А ты думаешь, тебя задаром кормили, и спал на нашей постели? Вот такой разговор у нас произошёл с начальником. Короче говоря, полицай заплатил за меня, а начальник сказал ему: — Ты его привёл, ты и уведи. В арбайтсамте пошёл в канцелярию, а я в зале остался. Через минуту вышел. — Сиди тут, — сказал, — за тобой придут. Через час-полтора заходит мужчина, длинный да тощий, по одёже видно — бауэр. Я почему-то сразу уверился, что за мной. Так и есть. Пошёл в канцелярию, а когда вышел, велел за ним идти. Идём по загородам, а город слева от нас как бы в низине. На городских часах пробило четыре часа. Немец полез в жилетный карман за своими часами: — Да уже четыре, пора полдничать. Немцы, если я выше не говорил, то сейчас скажу, едят пять раз на день летом, а зимой — четыре. Второй завтрак — фриштик — в десять утра; а полдник — феспер — в четыре дня. Если в это время он не дома, то с собой берёт. В подошедшее время, где бы он ни был, он

305


ОСАУЛКО второй раз завтракает или полдничает. И ни на пять минут раньше или позже. Так и сейчас. Полез в карман и вытащил свёрток с двумя бутербродами с шинкой, по запаху слышно. Сейчас, думаю, один себе возьмёт, а другой мне даст. Как бы не так. Один наминает, а другой в карман сунул. Покончив с одним, принялся за второй. Чтобы ты подавился, думаю. Не подавился. Наверно, с километр шли, а заговорил только два раза. Один раз спросил, как зовут, а второй раз сказал, что сейчас по дороге зайдём к кузнецу, возьмём колесо от воза, пойдём на станцию и поездом домой поедем. Во дворе кузницы ни души, пошли полдничать. Наказав мне ждать его во дворе, хозяин, так я буду его называть, а фамилия его Зисмунд, пошёл в дом. День был тёплый, безветренный, я присел под деревом в тень, жду. Подул ветерок, и чем-то запахло очень вкусным. Принюхался — хлебом свежим пахнет. Откуда это? Стал внимательно рассматривать двор, и вот оно! Под вишнями на стеллажах полно хлеба. В этом дворе и пекарня. Что бы сделал на моём месте голодный человек? Не нужно гадать, ясно и так. Я глядь налево, глядь направо — никого не видно. Быстро подхожу к стеллажу, хватаю буханку — и в пазуху. Нужно куда-то спрятаться. Вижу — туалет, я туда, лучшего безопасного места не найти. Не доев буханку, гдето с четверть осталось, услышал разговор на дворе — и голос моего хозяина: «Куда он делся, уж не удрал ли», — потом стал звать меня, а у меня ещё добрый кусок хлеба недоеденный, не бросать же его. Чёрт с тобой, думаю, кричи. Уже не пережёвывая, а просто так кусками проглотив, я вышел. — Бери вон то колесо и пошли. На станции колесо сдал в багаж и поехали. Приехали на станцию Фельдберг уже поздним вечером. Забрали с багажного вагона колесо, а с камеры хранения велосипед, и пошли. Пару километров прошли по шоссейной дороге, и возле указателя «Фирстенгакен 3 км» свернули на просёлочную дорогу. Несмотря на то, что съел буханку хлеба, я опять проголодался. Но я утешал себя мыслью, что меня ждёт ужин. Уж чего-чего, а картошки-то я наемся. У предыдущих двух хозяев, где я работал, всегда оставалось довольно, утром доедали. Кое-как добрались. Намучился порядочно. На плечах колесо нести неудобно и тяжело, и катить тоже по дороге в темноте не лучше. Открыла хозяйка, невысокая полная женщина. Вот работника привёл, накорми его. Вот это дело! Сейчас-то я наемся. Пригласив меня сесть за стол, хозяйка ушла и сразу же вернулась в одной руке с большой сковородкой, а в другой держала большую фарфоровую кружку с пол-литра вместимостью. Я уже знал, что в сковородке картошка, а в кружке сколотины, или, ещё называют их маслянкой, остающейся после изготовления масла. Она хорошая, вкусная. Сковородка накрыта тарелкой. Хозяйка ушла. Поднимаю тарелку, а там четыре ложки картошки, заглядываю в кружку, а маслянки тоже чуть на дне. И хлеба ни кусочка. Вообще-то немцы ужинают без хлеба, но сейчас-то можно дать. А разве кроме картошки в доме ничего нет? Поужинал, как собака мухой. Зашёл хозяин. — Поел? — спрашивает. — Поел, — отвечаю. Лучше бы спросил, наелся ли я. — А вши у тебя есть? — Есть, — говорю. А этого у меня хватало. — Тогда, — говорит, — сегодня переспишь в стодоле на соломе, а завтра дам чистую одёжу. До утра проспал на соломе, накрывшись мешками. Поднял меня до восхода солнца. Показал, что делать. Работа знакомая: вывезти навоз, подостлать, разнести корм. Полька Лина и невестка коров доят. Сын на фронте где-то. Пришёл француз военнопленный. Тут я ознакомился с хозяйством. Хозяин был не из бедных: восемь коров, две пары лошадей, молодняка телят штук восемь.

306

Чтобы ты подавился, думаю. Не подавился.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13


ПОВЕСТЬ ОБ ОСТАРБАЙТЕРЕ

3

На этом рукопись обрывается.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Упоравшись, пошли завтракать. Кто о чём, а я о своём. Вот тутто я уже наемся досыта. Но не тут-то было. На кухонном столе стояли три тарелки какой-то мучной болтушки, граммов по триста хлеба и по кружке эрзац-кофе. Вот такой завтрак. Я бы ещё три раза столько съел бы. Короче говоря, проработав у Зисмунда месяц, я ни разу не наедался досыта. Выручал меня горох. Налапал в одном мешке в стодоле. Наберу в карман и, когда никто не видит, жую. Так и живу. Работа известно какая крестьянская. Пахали, сеяли, сажали, хотя и был месяц март. Там весна ранняя. Сплю по-прежнему в стодоле на соломе, укрываюсь мешками, вши заедают. О том, чтобы дать мне чистую одёжу, и речи нет. Спасибо, выручили француз и полька Лина. Француз дал военный мундир, рубашку и брюки, а Лина моё прокипятила и выстирала. Так жил целый месяц, примерно до числа двадцатого марта или двадцать пятого сорок пятого года. Но одного, как говорят, прекрасного дня, или вернее будет сказать, прекрасного вечера, пришёл конец моего пребывания у Зисмунда. В один действительно прекрасный весенний вечер, упорав скот и в последнюю очередь подстелив молодняку, я стоял возле телятника, опершись на вилы. Сейчас пойдем ужинать. Подошёл хозяин. — Ты подостлал телятам? — спрашивает. — Подостлал, — говорю. — Они будут лучше спать, чем я. Не успел сообразить, что, где, откуда взялось, как лежу на земле. Через несколько секунд понял, что это хозяин меня ударил. Это за что же? За то, что я работаю с рассвета до темна голодный, сплю на соломе, мешками укрываюсь, спасибо Лине, что от вшей избавила, и за это меня ещё бить! Поднимаюсь, беру вилы в руки и со всего маху его по хребту. Раз, другой, за другим разом он упал. Я себя не помнил, что делал. Когда он упал, только тогда дошло до сознания, что я немца побил. И я удрал на огород в картошку, уже стемнело, и меня не видно. Сижу и размышляю, куда мне деваться. В дом дорога мне уже заказана, нечего и думать туда возвращаться. А между прочим сказать, что на востоке уже громыхает, до освобождения осталось семь дней, только я не знал этого. И я решил податься на восток, навстречу советским войскам. Если меня поймают в селе, это самое лёгкое наказание будет — местный полицай отшмогает плёткой, а в худшем случае запроторят в штрафной или концлагерь. В общем, решил — иду на восток. Хотя продуктов на дорогу нет, и сейчас бы собаку съел, но иного выхода не вижу. Как говорят, что Бог даст. И вдруг слышу, Лина меня зовёт: — Иван, Иван, где ты? — Вот здесь, — отзываюсь, — сюда иди. Подошла, плачет, и её Зисмунд побил. Ни за что. Принесла мне бутерброд. Потом, погодя, когда переплакала, сказала: в Фредберге есть такой человек — вахмайстер называется, служит в полиции и одновременно является уполномоченным биржи труда — арбайтсамта, и может забрать работника у одного хозяина и передать другому. Так я её понял. Решили оба на рассвете идти в Фельдберг к этому человеку. Договорились, где я буду спать, она меня разбудит на рассвете, и пойдём. Утром через поля, луга, через речку вышли на дорогу, идущую до Фельдберга. Между прочим нужно сказать, что Лина знала, где дом этого человека, куда мы направляемся. Не доходя с полкилометра до города, нас обогнал человек на3

307


©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(15)’13

Журнал издан при содействии компании «МТС УКРАИНА»

Редакция

Андрей Краснящих Юрий Цаплин +38 (057) 766-94-29 sp-issues@narod.ru ISSN 1682-6418 Свидетельство: серия ХК № 589 от 29.01.2002

Учредитель и издатель

ФЛП К. М. Мациевский Подписано в печать 09.01.2014 Отпечатано в ЧИПП «Слово» г. Харьков, ул. Лермонтовская, 27 тел. 7-192-195 Печать офсетная Тираж 200 экз.

Вёрстка

Михаил Либин

Технический редактор

Тамара Бельская На обложке, цветной вкладке, заставках (кроме с. 184) — работы Алексея Борисова. На с. 184 — рисунок Александра Мильштейна «Летний». Фотопортрет на с. 3 © Ольга Мартынова

Алексей Борисов родился в 1965 году в Нижнем Тагиле Свердловской области. Окончил Харьковский художественно-промышленный институт, отделение графики. Учился и преподавал в Art Academy (Цинциннати, США). Участник творческого объединения «Литера А». Член Союза художников Украины. В 2000-х работал иллюстратором в журналах Playboy (Москва), Esquire (Москва) и «Огонёк». Восемь персональных выставок, более тридцати групповых, в т. ч. международные и зарубежные. Работы находятся в частных и государственных коллекциях Украины, России, США, Германии, Польши. Живёт в Харькове.

Фотопортрет на с. 184 © Игорь Чурсин Редакция благодарит за помощь Алексея Есюнина, Ростислава Мельникова, Андрея Пичахчи, Юрия Соломко и Владимира Яськова.

Электронная версия

http://magazines.russ.ru/sp http://sp-issues.narod.ru




Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.