СП № 8

Page 1



Two households, both alike in dignity… Shakespeare, Romeo and Juliet

Есть любовь-девочка, есть любовь-мальчик. Мальчик — изюм; рассветные всхрапы; му­ зыка рельс; карандаш из Китая, на ощупь не отличимый от; двадцать четвёртый зарок писáть не как можется, а как хочется. Девочка — примула; ласточка; зеркало; бинт; «я счастлива» — на трамвайном окне, в уголочке, твёрдой рукою, тайком от кондуктора, молча; шестнадцатого шестого — «приехали, солнышко! помнишь, какой нынче день?»; слова, и слова, и слова; а слово — в начале, у Бога, и Бог. А Бог есть любовь. Девочка, мальчик. К. Б.

Жить надо так, чтобы к концу времён от тебя не осталось ничего. Не нужно беречь здоровье, зрение, слух; целые руки, ноги, глаза — кому они будут нужны по ту сторону экрана? Надо тратить, тратить, тратить, расходовать и не беречь ни сил, ни таланта, ни денег, ни нервов, ни любви. Ни жизни. Чем больше потратил — тем больше вложил. Чем больше вложил — тем больше по­тратил. Траты — потлач, жертвоприношение себе самому — это так? Да, это так. По-другому может быть? Нет, не может. Почему? Потому что когда-нибудь, завтра или послезавтра, всё, что у тебя есть, вдруг будет аннулировано, и ты, недорастраченный, со своим сто­ процентным зрением и никому уже не нужной любовью, всё равно останешься ни с чем. А после- или послепослезавтра, 25 июня или 6 февраля, тебя — можешь и не сомневаться — родят снова и скажут — тебе, целенькому и новенькому: «Иди. Пиши. Люби». А. К.


Содержание Александра Чумакова. Материалы к биографии (Из личных воспоминаний Н. Н. Усова) Юрий Георгиевич Милославский, 3 • «в музее электричества чисто по-прежнему…» · «так засыпая резиновых рыб видит следовательница…» · «фамилия заказчика вписуется вот сюда…» · «старший Вакабаяши говорит сыновьям…» · «Гавриил Степанович встал и покачнулся…» · «гоча снится сам себе но горы другие…» · «всё ходила и спать не могла прочитала у Пушкина смерть…» · «перед входом в ботанический сад покупает бутылку белого вазисубани…» · «до чего ты дошёл Бурахович говорит Саморджан…» · «я не могу есть артишоки такого цвета…» · «как хорошо что дома нет пианино…» · «жизнь она навсегда говорит Фарида…» · «Гоча приходит к врачу говорит ему Даниил…» · «Алик всегда любил ПТУшниц и вот женился вернулся домой…» · «Жора вылазит из-под обломков и смотрит вокруг…» · «у него якорёк на плече якорёк на плече…» · «у Игнатия в сумке два миллиона лари…» · «максим спотыкается выходя из зала суда…» · «рядом со своей сестрой Изабеллой…» · «их язык был понятен но как-то звучал чуднo…» · «очнулся мужик и увидел как всё изменилось…» Арсений Валентинович Ровинский, 11 • Серпантин Александр Моисеевич Мильштейн, 17 • «Фонарь окна…» · «Ты в своём молчанье…» · «Я иногда стою…» · «И я уже даже к тебе…» · «Как полюс — этот угол…» · «Прониклась небом…» · «От меня тянутся дороги…» · «Это всё? Как будто бы ты…» · «Тебя любить и верить…» · «Приснился сон: полиэтилен…» · «Девочки меня не любят…» · «Не было времени…» · «Все рогатки пошли…» · «Плюшевый мишка без всех…» · «Выпрямился репетитор…» · «Уходи — не мешай мне колдовать…» · «Снаружи она не умыта и…» · «Она ещё жива…» · «Ничего не вижу, не смотрюсь…» · «Рыба пила, пила и…» · «Герда ищет героя нашего…» · «Трёхголовый цветок…» · «Заводная кукла без ключика…» Антонина Валерьевна Семенец, 121 • Письма сёстрам Арсений Иванович Вишневский, 129 • Письма к дочери Иван Николаевич Вишневский, 188 • Беккет жив · Ночной поезд (Из рассказов Виестурса Веймерса) Гунтис Берелис в переводе Андрея Викторовича Левкина, 195 • «Я сейчас думаю об одном своём сотруднике…» · Бриджит Бардо (Из цикла «Культурное наследие») · Из цикла «Великая депрессия» Александра Александровна Мкртчян, 229 • Краткая история. СНГ. 1995 · Из «Книги фрагментов» · Из «Галереи литобъектов» Андрей Леонидович Пичахчи, 232 • «те слова которые я говорил на твоём языке…» · «друг о друга поломали копья нежности…» · «в этом доме все двери распахнуты настежь…» · «давно cобираюсь остаться собой…» · «расписание поездов…» · «бабочки ангелов :)…» · «в панцире — улиточьего жёстче…» · «обычно я поздно ложусь…» · «певчие птицы…» Дмитрий Михайлович Лазуткин, 264 • Витгенштейн ручной работы Андрей Валерьевич Сен-Сеньков, 271 • Закадровый кларнет · Прогноз · Четырнадцать романов Алексея Цветкова Алексей Вячеславович Цветков (младший), 273] • FABULEMIA Алексей Вячеславович Цветков (младший) / Андрей Валерьевич Сен-Сеньков, 281 • «Он в кружку наливает спирт…» · Анинель · Рассказы Александр Владимирович Моцар, 283 • С «Итакой» за углом Алексей Ильич Есюнин, 286 • А клоун был прав · Аукцион любви Сергей Михайлович Огиенко, 289 • Граммофон Светлана Владимировна Шевчук, 295


Юрий Милославский родился в 1948 году в Харькове, в 1973-м эмигрировал, живёт в Нью-Йорке. Учился в Харьковском и Мичиганском университетах, в последнем — защитил докторскую диссертацию «Лексико-стилистические и культурные характеристики частной переписки А. С. Пушкина» (1994). Почётный член Айовского университета по разряду изящной словесности, член American PEN Center. Автор романа «Укреплённые города» (1980), повести «Лифт» (1993), сборников рассказов «От шума всадников и стрелков» (Ann Arbor, 1984), «Скажите, девушки, подружке вашей» (Москва: ТЕРРА, 1993), сборника «Стихотворения» (Иерусалим, 1983), а также книгисследований об иконе Божьей Матери Иверской-Монреальской и православной ветви ордена иоаннитовгоспитальеров. Публиковался в журналах «Континент», «Эхо», «22», «Золотой век», антологиях «У Голубой Лагуны», «Самиздат века», альманахе «двуРечье». Рассказы переводились на французский и английский языки. Публикуемый ниже текст представляет собой фрагмент первой части повести, над которой автор сейчас работает. Сохранена специфика авторской орфографии.

Александра Чумакова. Материалы к биографии (Из личных воспоминаний Н. Н. Усова) ...всё, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом, без теней, без перспективы, без различия очертаний. Гр. Л. Н. Толстой

В настоящее время мне бы хотелось рассказать и проч. Александра Фёдоровна Чумакова, в замужестве — Кандаурова (имя её — имя последней русской Государыни, равно и, ещё прежде того, — имя супруги Императора Николая I Павловича, не должно никого вводить в заблуждение; родители А. Ф. Чумаковой, из которых я лучше запомнил её отца — мастера участка инструментального цеха завода транспортного машиностроения, — ни о чём подобном

3


МИЛОСЛАВСКИЙ не могли и помыслить, как, впрочем, и мои отец с матерью: в декабре 1945 года я был крещён Николаем при отчестве Николаевич; но можно ли допустить, что при этом подразумевался Великий Князь Николай Николаевич — Главнокомандующий Русской Армии в Первую мiровую войну? — конечно, нет; а в магию имён я также не верю), — итак, Александра Фёдоровна Чумакова родилась не то вторым, не то третьим ребёнком 6-го мая по н. с. 1948 года в рабочей слободке «Красная Бавария», где её семья владела кирпичным полудомом о двух просторных комнатах с верандой и подполом по улице, кажется, Володарского — номера этой постройки я сейчас указать не могу, а для наведения справок оснований, конечно, не вижу. Девочка росла здоровой, красивой, и это определилось уже к десяти годам, но, что называется, задумчивой: вела какие-то дневники, переписывалась с подругами; впрочем, к домоседству, одиноким мечтаниям склонности не имела; охотно занималась спортом; месячные у неё начались лет в двенадцать-тринадцать, а к пятнадцати она стала сочинять стихи. Выше я говорил о своём неверии в магическое составляющее, будто бы скрытое в имени каждого человека. Но есть имена — в каждую эпоху свои — достаточно редкие, и уже по одному этому привлекающие внимание к их носителям. Имя шестнадцатилетней Александры — приход её в литературную студию Дома культуры металлургов, где мне довелось впервые с ней встретиться, состоялся в 1964 году — было весьма необычным: среди безчисленных Людок, Ларок, Эллок, Аллок, Ирок, Наташек, Танек и Нин (я привожу этот перечень по убывающей) девочка Саша — в отличие, разумеется, от мальчика Саши — представлялась даже забавной; в классе Чумакову постоянно донимали строкой из Н. А. Некрасова: «Вырастешь, Саша, — узнаешь», отвечая таким образом на все задаваемые ею вопросы — и всегда при всеобщем хохоте. Это нетрудно будет вообразить, если учесть, что даже моё незамысловатое святое имя — на россыпи Олегов, Юр, Валер, Игорьков, Толиков, Женьков и Серёг — в те годы встречалось очень нечасто: в нашей школе, не считая меня, было лишь три — три! — Николая, и все хулиганистые, трудные, как тогда выражались, мальчики из малокультурных (по тогдашнему же словоупотреблению), а вернее сказать — малоимущих, грубоватых семей. «Николай» был всё же не Петя с Васей, что неминуемо влекло за собой оскорбительное «вася-петин-брат», и не Степан с Иваном — «колхозник», «питерский рабочий», или — но чуть позже — «Иван Бровкин на целине», по известному в те годы фильму. Иногда помогали фамилии — из таких, что легко сокращаются до клички. Называть красавицу-Сашку «Чумой» или «Чумичкой» на ум никому бы не пришло, но я, Николай Николаевич Усов — став году этак в 59-м «Усом» или «Усатым», так и остался им навсегда, тем более, что затенённость на верхней губе у меня, смугловатого, тёмно-русого «цыганёнка», проявилась примерно в те же годы, что у Сашки — обыкновенное женское.

В магию имён я также не верю.

Меня не учили отображать на письме красоту; в особенности девическую прелесть; я — средней руки журналист, бывший сотрудник отдела культуры и искусства районной газеты, что издавалась в г. ...ове на малороссийском наречии (наречия этого я так никогда толком не усвоил — и материалы мои правил наш ответственный секретарь, некто Борис Моисеевич Фурман). Впрочем, прежде я довольно много читал, а в эмиграции — увлёкся богословской и даже церковно-исторической литературой, что в какой-то степени определяет стиль этих заметок: ведь своей писательской манеры, пускай хотя бы даже заим­ ствованной, эпигонской, у меня нет, и взяться ей неоткуда. Начиная с середины 70-х годов прошлого века, будучи уже в эмиграции, я сотрудничал на постоянной основе с несколькими зару-

4

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


АЛЕКСАНДРА ЧУМАКОВА. МАТЕРИАЛЫ К БИОГРАФИИ бежными радиовещательными корпорациями, газетами и журналами, где, конечно, мне приходилось описывать не красоту, но именно многочисленные советско-российские уродства. При этом вот уже в который раз я применяю здесь к А. Ф. Чумаковой — понятие красоты, что некоторым образом автора обязывает. Вещественных доказательств тому я никаких привести не имею: в моём распоряжении нет её фотографии, да если бы она и была, я бы не стал прилагать её снимок к этим заметкам. Зато ещё живы сторонние свидетели и очевидцы, не единожды встречавшие А. Ф. Чумакову на протяжении многих лет; позже я, возможно, так или иначе, но укажу на них. «Всё гибнет, всё гибнет в неравной борьбе», — как-то произнёс один из свидетелей после длительной паузы, восхищённо глядя в Сашкины вечно испытующие, весёлые, разбойные глаза. Их раёк был составлен из множества кристаллических гранул-инкрустаций в виде трёх неслиянных оттенков: серого, прибрежной «марины» и преимущественного изумрудного. …Гибнет в неравной борьбе… Право, мне лучше не сказать.

Всё гибнет, всё гибнет в неравной борьбе.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Глаза глазами, но мне, пожалуй, следовало бы пусть обиняками, а всё же упомянуть о её грудях, плечах, ляжках, ягодицах; да в том-то и дело, что обо всём этом я не знал практически ничего; Сашка не только никогда не позволяла мне настоящих объятий и касаний, но какимто непостижимым образом ускользала даже от лицезрения в упор; у нее был свой метод поворота-от-ворот, и не один, а множество — множество последовательных исчезновений с того места, в котором она только что пребывала, и возвращений на него же, тогда как руки мои ещё оставались там, где она вот сейчас! — была; это шло каруселью, а вернее — по не вдруг заметной спирали; она была гимнасткой — не спорю, но ведь и я не был до такой степени неуклюж; впрочем, и настигнув её, как это раз-другой с нами случалось, — о победе не было и помину, ибо тотчас же начинался этот её будто бы горестный, обречённый и безнадёжный, но и неотвратимый, истребительный, безостановочный, размыкающий весь мой телесный состав шёпот-лепет: Колечка, не надо, не надо, не надо, ну не надо, милый, ну я не хочу так, так плохо, не надо так, не надо, — покуда не ослабевали на ней наложенные мною путы — и весь я не обмирал от страшной, парализующей — ни возрасту моему, ни обыкновению, ни натуре моей не свойственной, убивающей всякую похоть — жалости, чей сокрушительный накат пугал меня до дрожи, до того, что я принимался стучать зубами. После чего меня иногда поглаживали по голове и целовали в щёку, приговаривая: Колька, ну что ты? ну чего ты? — а я, с трудом приходя в себя, лишь слабо отмахивался. В последнее же горячее свидание — мне удалось заманить Сашку в давно отмеченный мною подъезд и на втором этаже усадить её на глубокий подоконник, размещённый на идеальном с точки зрения моих интересов уровне, — от многоцветного, но давно не мытого и холодного керамического пола, настланного, как указывала на то особая угловая плитка, в 1915-ом году, — т. е. мы невольно посетили это строение в дни его полувекового юбилея. Заманить её, усадить, почти уложить, раздвинуть ей коленки, и — потерять, наконец-то, слух на эти пустые бабские слова, на этот крепкий и лепкий её заговор. Не задаваясь больше никакими вопросами, я молча рванулся вперёд — и тогда мне немедленно объявили, что меня не любят. Или того хуже: любят — не меня. Разумеется, и на это не следовало обращать внимания; таково известное правило; но распространить его на Сашку я всё равно бы не смог. Поэтому полная правда состоит в том, что воздействие Сашкиных увещаний вовсе не состояло в развитии во мне т. наз. лучших, сублимированных чувств — идущих на смену низкой страсти. Чувс-

5


МИЛОСЛАВСКИЙ тва мои к Сашке оставались теми же снизу доверху; они всегда шли сплошь, неустанно виясь и заплетаясь; но возносимая ею молитва запрещения — а никак иначе нельзя понимать её заклинающие глаголы — разила меня как всякую иную нечистую силу: т. е. лишая меня именно силы, но оставляя лицом к лицу с присущей мне изначально нечистотой, явленной воочию: на второй-третьей минуте этих молитвословий и ускользаний Сашкин (или, быть может, мой?) Ангел-хранитель давал мне видеть себя самого со стороны; он мне являл не душевную мою пакость, чего бы я всё равно не понял, да и не было у меня тогда никакой души — один перегретый пар. Я видел себя в теле. И поневоле глядя на это копошащееся во тьме, источающее смрад, суетливое, гадкое и робкое существо, — что иное мог я ощутить к нему (т. е. к себе), кроме брезгливости и глумливого омерзения? — только это. Какие же претензии к девушке могли быть у подобного существа? — ни малейших. Пуще того. Эти обереги, эти призоры очес, некогда преградившие мне дорогу к Сашкиным стыдным местам, сохранили известное влияние на всю мою дальнейшую жизнь — в том, что относится до безсознательной человеческой готовности к непрерывному самоуважению и доброжелательному снисхождению к собственным качествам. Именно непрерывность этой готовности была для меня утрачена: я так никогда и не позабыл до конца увиденного от тогдашнего Ангела Сашки Чумаковой; не то чтобы я когда-либо впадал в болезненный бред, обвиняя себя в бывших и небывших грехах, терзался теми или иными неискупимыми винами; всё это мне совершенно несвойственно; да и в целом — ощущения мои несколько приглушены, я бы даже решился сказать — приторможены; в особенности это моё качество развилось за последние полтора-два десятилетия. Но при каких-то — я затрудняюсь назвать их — обстоятельствах мне, безо всякой к тому подготовки, иногда вновь предоставлялась малоприятная возможность сколько-то времени последить за самим собою как за вполне посторонним человеком; это не было «раздвоением личности» или чем-то вроде горней оценки своих действий или внешнего, хотя бы, облика — с точки зрения общественных идеалов, или, наконец, «Я-Идеала», — я подозреваю, что подобное составляющее моего «Я» во мне атрофировалось из-за длительного неупотребления; в этом наблюдении нет и до сих пор не бывало даже признаков совестного акта, — всё не так изощрённо: вот он идёт — а бывает, что стоит, сидит, молчит, говорит и т. д., — стриженый под машинку, заметно лысеющий с низкого бодливого лба, с крупноватым бесформенным носом, с четырьмя прямо и резко выложенными складками на щеках — по две на каждой, — на вид хорошо за «полтинник», одетый преимущественно в тёмно-серое и чёрное, среднего роста; вот, он миновал меня, наблюдателя, — и, глядя со спины, я без труда в состоянии определить, что его короткое пальто в стиле «retro» — не то Calvin Klein, не то Ralph Lauren — из магазина Duffy; не дороже того, но и не дешевле; это — я, как мне давно и отлично известно. И что же? — я гляжу ему вслед с горькой усмешкой? Я осуждаю его? Или, напротив, мне больно и грустно? Ничуть не бывало. Кто он? — я. Что он? — я; но это и всё. Единственное, на чём я успеваю поймать себя, — это умеренная антипатия. Мне этот человек не по нраву; мы навряд ли нашли бы с ним общий язык; однако, в своих симпатиях и антипатиях, как то ведомо любому отрывному календарю, мы не вольны; к тому же — мне бы надо поскорее настичь его и воссоединиться — иначе он отойдёт слишком далеко, и что в таком случае может произойти — только один Бог знает.

Не было у меня тогда никакой души — один перегретый пар.

Со времени моей неудачной затеи совладать с А. Ф. Чумаковой в юбилейном подъезде, я могу насчитать не менее дюжины подобных пароксизмов самонаблюдения. Последний раз это произошло со мной вечером 28 сентября 2006 года, в тот момент, когда я оказался у

6

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


АЛЕКСАНДРА ЧУМАКОВА. МАТЕРИАЛЫ К БИОГРАФИИ северо-восточного выхода из подземки на станции «Канальная», остров Манхэттен, — о чём мне придётся ещё говорить подробно, когда этого потребует ход повествования.

1

А. К. См., например, «©П» №5 фотопроект «Почти Параллельный Париж».

Почти в точности за сорок лет до моего появления на «Канальной», т. е. на исходе сентября 1966 года, у нас произошло т. наз. решительное объяснение. После безконечно долгих месяцев ухаживаний, посвящений в стихах, недвусмысленных приставаний и проч. под. я решился потребовать от А. Ф. Чумаковой того, чего никакая, а тем более — привлекательная женщина едва ли не до конца дней своих исполнить не может: поставить «точку над i», дав окончательный ответ на вопрос «да или нет». Ничего кроме новых страданий мне это не сулило; но в те времена все мы — а в особенности юноши, взращённые кинематографом, криминальным рыцарственным фарисейством и уличными песнями — часто отличались какой-то преувеличенной душевной чистотой в сочетании со свирепым дикарским непониманием противоположного пола — и всё это при достаточно раннем знакомстве с плотской любовью; впрочем, последнее только усугубляло нашу неопытность, поскольку мы были убеждены, будто знаем в этой области решительно всё. В простосердечной же Сашке Чумаковой — полагаю, невидимо для неё самой — обитали и зловещее легкомыслие, и мстительное коварство, вообще свойственные русской роковой женщине в духе какихнибудь Грушеньки или Настасьи Филипповны. Шестнадцатилетней — что, собственно, не столь уж и рано — Сашку, применив обычную дозу насилия в сочетании со сладким шампанским, лишили девственности; возможно, отмечался Новый 1963-й год, либо чей-то день рождения. Я не думаю, чтобы всё это было чересчур болезненно, но зато с несомненными унижениями, и даже как будто при соучастниках, — и под оглушительное магнитофонное пение покойного Elvis Presley, без которого тогда не обходилось никакое удальство, в какой бы части земного шара оно ни происходило. Но я опять забегаю вперёд, так как эти и другие подробности мне стали доступны лишь впоследствии. По окончании вечерних занятий нашего литературного кружка мы по обыкновению отправились на прогулку в городской скверик, разбитый над искусственным прудом, окружённым плакучими ивами; нетрудно представить себе, как выглядели они в сентябре, поближе к восьми часам вечера, во влажном тумане, подсвеченном фонарями на высоких тонких столбах, окрашенных тусклой серебрянкой. Смешно сказать, но за годы своих вольных и невольных перемещений из государства в государство, я вполне убедился, что старый центр города ...ова после заката солнца более всего напоминает — Париж1, каков он, примерно, в районе бульв. Saint-Michel, особенно при осенней погоде. Вызвана ли эта родственность однообразием архитектурного мышления тех лет, т. е. середины-конца XIX — начала XX вв., — или какими-то иными причинами — я не знаю. В аллеях туман сгущался, и, озарённый в толще своей рассеянным жёлтым, окружал скамью, на которую мы присели, подобием некоего грота под полупрозрачными, но непроницаемыми для всего внешнего сводами. Сашка была одета в алый с синими отворотами плащ, привезённый из Ленинграда, — плащ, необыкновенно ей шедший и мною уже воспетый, что, однако, не помешало мне всего двумя-тремя часами ранее, при встрече, заметить: — Александра, ты прям как милиционер на Первое мая.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

7


МИЛОСЛАВСКИЙ Обшучиваний, а также обращений полным именем Сашка не терпела и без возмездия старалась не оставлять Она разместилась — вся строго в профиль, по самому краю избранной нами скамьи, опершись о конечный брус на изгибе сиденья руками в привезённых из Ленинграда же чёрных лайковых перчатках — с не защёлкнутыми, а потому вывернутыми блестящею внутренностью ко зрителю кнопками у запястий; приговаривала, что устала, что ей ещё ехать за тридевять земель, но при этом всё-таки улыбалась. Тогда я произнёс полномерное признание — и настоял на ответе. И он, казалось, был благосклонен! Не то чтобы мне объяснились во взаимном неравнодушии; нет. Но, после краткой паузы, ко мне повернулись, меня повлекли к себе отнятыми от мокрого дерева скамьи ладонями в перчатках, приникли, порывисто вздохнули — и на выдохе сказали: «Ну ладно, Коленька, перестань, всё хорошо, ну я же с тобой, ну чего ты так…» А со мною происходило следующее. Я оказался не в состоянии оценить степень Сашкиного на меня воздействия. Оно было по преимуществу разрушительным, т. к. уничтожение под этим воздействием прежней спиритуальной требухи внештатного корреспондента газеты «Молодь» начинающего поэта Николая Усова шло быстрее, чем крохотная его личность поспевала преобразиться по ходу этого прекрасного процесса; проще говоря, воздействие Сашки было для меня — невместимым. Хуже того. Во мне не только не хватало пространства для Сашки; неподъёмным для меня стало и само чувство, отчего-то мне дарованное — и от меня к ней обращённое. Я очутился в положении, знакомом любителем bodybuilding’а. Простейшее, базовое упражнение, известное в русской терминологии как «жим лёжа», ни в коем случае не следует выполнять без подстраховки: ктото непременно должен бы находиться рядом, потому что в одном из «подходов» твои трицепсы с дельтами могут отказать — и значит, уже не суждено тебе самому возвратить штангу на рогулины тренажёра; гриф её безпрепятственно вдавится в твою грудь над самым сердцем, а если ты ещё и выпустишь его, разжав пальцы, неуправляемый металл почти наверняка, так или иначе, — тебя искалечит. Счастливый исход объяснения намертво вдавил меня в спинку скамьи, и мне оставалось только дожидаться подмоги; мои уста, тем временем, очутились в самой желанной из разрешённых мне для прикосновений и поцелуев областей: у исхода идеально гладкой и высокой Сашкиной шеи, поближе к скату ключичной ямки; и мою голову даже слегка притискивали; мне подставлялись благовонной плотью; меня просили продолжать. Но я надорвался. И утратив способность к действию, проявлял себя одним восторженным, якобы, шёпотом, повторяя свои признания и умоляя о новых словесных подтверждениях. По прошествии нескольких мгновений Сашка отстранилась и встала на ноги. — Знаешь, Колька, я подумала и решила — мне это как-то всё… не надо. И тебе не надо. Как ты вообще можешь со мной быть?! Ты знаешь вообще, кто я? Я часто вообще как блядь!! — Здесь голос её победно зазвенел. — Вот я такая, Колечка; меня вообще даже коллектив устраивал!!

Я очутился в положении, знакомом любителем bodybuilding’а.

Средство уврачевания моего столбняка было выбрано радикально. Снявшись со скамьи, я сбросил Сашку обратно на сиденье, вновь поднял, рванув на себя за шарфик, и занёс руку для удара: не так, как положено бить мужчин — снизу наискосок, всей доступной тяжестью, стараясь при этом не повредить собственные костяшки; но — как учат подлых изменниц: в прямую отмашку от локтя, кулачным торцом, чтобы разнести ей продажный рот, выбить зубы, которые она казала,

8

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


АЛЕКСАНДРА ЧУМАКОВА. МАТЕРИАЛЫ К БИОГРАФИИ хохоча надо мною с другими, или угадать по хрупкому выступу скулы у распутного глаза; изуродовать так, чтобы потом ни один хирург не взялся ремонтировать.

Ну что ты такой ненормальный?!

Далее произошло событие, простого объяснения не имеющее. Моя рука, словно продвигаясь в толще солёной морской воды, лишь замедленно коснулась Сашкиной холодной щеки, что при желании могло бы сойти за род пренебрежительной ласки. Однако А. Ф. Чумакова прекрасно сообразила, что должно было сейчас случиться. Перехватив мою кисть, она впилась в неё резцами и, секунду-другую помедлив, глубоко надкусила кожную мякоть в промежутке большого и указательного пальцев. Боль дошла до меня со значительным опозданием, так что я в продолжение некоторого времени со свойственным мне от того осеннего вечера и по сей зимний день отстранённым любопытством наблюдал её лицо с кровавыми пятнами — одно забавное, на самом кончике носа, а другое, пострашнее, на подбородке — и слышал её отчаянный голос, повторяющий многократное «никогда»: т. е. «никогда, никогда, никогда никто меня больше не ударит!! — никогда, понял, никогда!» Из двойной раны прыснуло так, что я опешил; но, хотя сознание начинало как бы подплывать от боли, негромко осведомился — а нет ли у Сашки чистого носового платочка? — Шёлковый, с кружевной оторочкой, из тех, что наши девушки носили за тугой манжеткой или ремешком часов, он был мне тотчас протянут — со взглядом, который сделал меня вполне довольным. —  Медицинская сестрица В беленькой косыночке, Пер’вяжи скорее рану Своему картиночке, — пропел я. На это мне было хмуро и деловито замечено, что надо бы поскорее зайти в дежурную аптеку, сделать дезинфекцию и нормальную перевязку. — Сашка даже решилась тронуть меня за рукав. — Идём быстро, Колька. В каждой шутке есть доля шутки. — Дезинфекция у нас своя есть, — отозвался я. — Сейчас зелёнкой помажем. — У тебя что — зелёнка с собой?! — Ага; аптечка первой помощи. Поражена была правая рука. Но я, левша, без особенных трудностей добрался до внутреннего кармана пиджака, где у меня находилось автоматическое перо, заправленное зелёными чернилами: почему-то мне нравилось писать стихи цветом, которым, как выражался в ту пору один мой приятель, «одни только доносы пишут». Теперь уже Сашка, в оцепенении, смотрела, как я, открыв перо и свинтив защитный колпачок со стороны пипетки, выдавил содержимое баллончика — на её жестокий укус, получивший вид обращённых друг ко другу букв «С» не вполне правильной формы; каждая — из пяти прерывистых соприкасающихся черт, — а затем осторожно втёр Сашкиным платочком чернила в рану, чтобы ни одно её углубление не осталось без окраски. — До свадьбы заживёт, как ты думаешь, а, Сашка? — Ну что ты такой ненормальный?! Господи, до чего тяжело с тобой! Что тебе надо, Колька?! Что ты вообще творишь? Ты же сам меня довёл! Как мы теперь будем видеться?! Она, конечно, лукавила. Ни Сашка, ни я не испытывали раскаяния и не сожалели о случившемся. Мы поступили, как мыслилось нам единственно верным — и всё получилось хорошо. Если бы мой порыв не придержала невидимая длань — Сашка была бы изувечена. А если

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

9


МИЛОСЛАВСКИЙ бы она не укусила меня — на руке моей не осталось бы этой татуировки, этих чуть выпуклых изумрудных шрамов, этих корявых литер, на которые я посматриваю с мстительным удовлетворением, тыча в клавиатуру при составлении этих заметок. …Ещё с год тому назад невдалеке от «эс оборотного» на коже показалось рыжее старческое пятнышко. Я тронул его ногтем, но убедясь, что оно не снимается, послюнил подушечку большого пальца левой руки — и протёр им этот, как мне представилось, неопрятный след поедания полдника, куда входил огромный сектор пиццы primavera со свежими томатами. И только минут через пять сообразив, что именно оставило на мне свой след, — я взглянул на него, как смотрят на циферблат хронометра, подмигнул и веско сказал, предварив слова значимые — несколькими «угум-угум»: — Но тем лучше.

10


Арсений Ровинский родился в 1968 году в Харькове. Учился в Московском государственном педагогическом институте. Автор книг «Собирательные образы» (Москва: АРГО-РИСК; Тверь: KOLONNA Publications, 1999), Extra Dry (Москва: Новое литературное обозрение, 2004) — последняя вошла в шорт-лист премии Андрея Белого за 2005 год. Публиковался в журналах «Соло», «Крещатик», альманахе «Вавилон», антологиях «Девять измерений» и «Освобождённый Улисс», в интернет-журналах TextOnly, «В моей жизни», «РЕЦ», на сайтах «Полутона», «Сетевая словесность» и т. д. Живёт в Копенгагене.

в музее электричества чисто по-прежнему один сотрудник говорит другому вот раньше в семидесятые простая подстанция в Свиблово была простою подстанцией в Свиблово оставались различия между нулём и фазой оба смотрят в окно сильно покрытое копотью на внутренний двор где посетители продолжают вздрагивать в тени огромных чёрных расколотых ещё дымящихся вязов

так засыпая резиновых рыб видит следовательница скользкой ладонью пробраться желает в окошко чужое такая красивая по мне тот равен богам кто масенький шепелявит неловко карабкается и боится упасть хренá бы я отдалась говорит смеясь

11


РОВИНСКИЙ

фамилия заказчика вписуется вот сюда такое впечатление мужчина что вы неграмотный совершенно все уникальные двух одинаковых никогда у нас не бывает дальше пишите «да в совершенстве» теперь смотрите ну как если бы трещина и вам очень нужно туда на ленинградский проспект только копию сохраните

старший Вакабаяши говорит сыновьям мануфактура штамповка вот наше будущее также как умерли горы равнина умрёт и останутся только подземные пятна резиновых чудищ прилёт приходится признать как всё это приятно

Гавриил Степанович встал и покачнулся не ожидал от тебя Ираклий мне казалось мы были друзьями помнишь вашу квартиру на Леселидзе превратили в фотолабораторию

как бы полые горы то есть внутри пустые

ты забыл Ираклий кто помогал тебе все эти годы у кого ты одалживал деньги на поездки в Луганск и Великие Луки славу как бублик тебе подносил я в тёплых ладонях теперь из-за двух сожжённых киосков подводишь меня под статью

гоча снится сам себе но горы другие не такие белые на вершинах не такие крутые как бы полые горы то есть внутри пустые может быть это сочи или где-нибудь недалеко от сочи на тропу выбегает лисичка серая и хвост у неё короче чем у местных лис на чуть-чуть короче хорошо умереть во сне просыпаясь думает гоча

12

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** всё ходила и спать не могла прочитала у Пушкина смерть посреди рокового неравного боя мгновенна прекрасна он погиб под кинжалами жертвой невежества и вероломства боле не врач-ларинголог она из поликлиники на Галушкина Коломийцева Анна не может подняться вставать на работу достали будильник звонил в полседьмого она продолжает лежать и не двигается

перед входом в ботанический сад покупает бутылку белого вазисубани под лавкой всегда дожидаются несколько свежих грецких орехов при этом его истории достоверны

бешеный огурец Ecballium elaterium одна из любимых тем его лекций

бешеный огурец Ecballium elaterium одна из любимых тем его лекций плюющийся семенами на десять и более метров Морис Метерлинк замечал: это действие столь необычно как если бы нам удалось спазматическим резким движеньем выбросить все наши органы кровь и сосуды

до чего ты дошёл Бурахович говорит Саморджан в твоём лифте имя твоё процарапано в неприличном контексте час дня Бурахович а ты совершенно пьян лучше уйди Саморджан говорит Бурахович тебя дурака в 99-м не смогли откачать а я ещё раньше уехал и собственный дом и главное никакого лифта

я не могу есть артишоки такого цвета говорит Георгию жена его Лизавета тень от соседской сливы мой артишок погубила с каким удовольствием всех бы передушила Георгий сделай чтобы к ним на дачу упала комета небольшая но чтобы со смыслом и со скоростью света как только ты умеешь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

13


РОВИНСКИЙ

как хорошо что дома нет пианино говорит сестра Георгия Нина пианино напоминало бы мне нашей семьи историю дедушку с бабушкой всякую там филармонию консерваторию это ведь ты Георгий сделал так чтобы они исчезли построил для них больницы и кладбища придумал болезни помолчи хоть сегодня

жизнь она навсегда говорит Фарида Лёня увёз меня в Полинезию он работал на органы а в 90-м стал заниматься коммерцией вот результат Вы как великий художник вдохните в эту скульптуру хоть и надгробную побольше жизни

Гоча приходит к врачу говорит ему Даниил видимо сохраняется только то чего сам сохранил свет не сошёлся клином на твоей поликлинике

или это у всех детей в самолёте глаза такие прозрачные

днём просто ходишь идёшь где всегда ходил вечерами на кухне сидишь в темноте невольно вспоминаются всё какие-то глупости Даниил и уже не важно где больно а где не больно

Алик всегда любил ПТУшниц и вот женился вернулся домой как бы остепенился вот он летит и знает что здесь родился что все предоставлены самому себе или это у всех детей в самолёте глаза такие прозрачные или это особенно видно при длительных перелётах зимой

14

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Жора вылазит из-под обломков и смотрит вокруг повсюду одни виноградники видимо это юг видимо всё приключилось на самом деле вспоминает как огромные челюсти сомкнулись и заскрипели пауки и бабочки всё это видит он как будто впервые его окружают хлопают по плечу ну что живые кричат живые а где Ашот

у него якорёк на плече якорёк на плече вероника григорьевна морщится потому что она кардиолог интеллигентная женщина смотрит на мониторе как сердце его сжимается в специальном луче всё устроится всё устроится думает вероника и вдруг морячок кричит так что веронике самой становится плохо от этого крика

Геленджик кричит водитель маршрутки на Геленджик

у Игнатия в сумке два миллиона лари и всё равно Игнатию так спокойно как будто бы он привык стоять с такими вот сумками на вокзале кто-то заводит мотор и неожиданно и откуда-то сзади Геленджик кричит водитель маршрутки на Геленджик

максим спотыкается выходя из зала суда ему помогают идти говорят туда наружу где тысячи стражей где ждёт воронок хлопчик не бойся вот они ёлки для бедных теперь они навсегда сынок вот что он слышит когда конвой и случайные зрители слышат только хлопок

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

15


РОВИНСКИЙ

рядом со своей сестрой Изабеллой Ираида выглядит неуклюжей какой-то дебелой целый день она слушает новости и поёт вот она опять напивается и красиво поёт по-русски в старом спортивном костюме идёт курить на балкон несколько раз повторяет Кавказ подо мной Кавказ подо мною вот она опять напивается слушает новости и поёт

их язык был понятен но как-то звучал чуднó было видно что это Ирландия видно солнце её и то как быстро оно садится мальчишки гоняли чаек пастухи собирали стадо в родных горах оставалось только ступить на берег и превратиться в прах

очнулся мужик и увидел как всё изменилось обыкновенно стоял сразу за речкою бор где огромные сосны гудели зяблики-детки отцу подносили гранёный и мутный на диво далее вниз за плотиной был плёс золотых голавлей с пацанами ловили всего не припомнишь вот ведь когда пригодится что грамоте не обучался да где ж это батюшки всё

16

далее вниз за плотиной был плёс


Александр Мильштейн родился в 1963 году. Окончил механико-математический факультет Харьковского государственного университета. Автор сборника новелл «Школа кибернетики» (Москва: ОЛМА-ПРЕСС, 2002). Проза и эссеистика публиковались в журналах «Звезда», «Нева», «НАШ», «Зарубежные записки», «Крещатик», «22», «Case», «©П» (№5), в сетевых изданиях TextOnly, «Русский журнал», «Топос», «Взгляд», альманахе «Фигуры речи — 2», препринте «Русский журнал». В переводе на немецкий — публикации в журнале «Der Freund» и в газете «Süddeutsche Zeitung», переводы с немецкого — в журналах «Нева», «НАШ», «Зарубежные записки», «Крещатик», «©П» (№№ 5,7). С 1995 года живёт в Мюнхене.

Серпантин 1. Оверлок Остановив машину, Манко подошёл к человеку, лежавшему на трассе. Он думал, что ему показалось, но, постояв минуту, понял, что так оно и есть: человек спит. Бледный — в лице ни кровинки. Но и на одежде нигде ничего, и дыхание ровное… Вельветовая рубашка цвета асфальта, чёрные брюки со «стрелками»… Всё было чистое и отутюженное явно что не колёсами… «А может, колёса по нему не проехали?. . Нет, не мо… Он лежит на той же полосе, поперёк… И отчего бы меня так встряхнуло?» — думал Манко, оглядывая ровную поверхность дороги… Он чувствовал, что это тот случай, когда лучше всего сразу уехать. Но вместо этого наклонился над спящим, а потом и присел возле него на корточки. Крупный вельвет рубашки с такого расстояния напоминал распаханную полосу границы… По этим бороздкам невозможно было проехать бесследно… На мгновенье Манко показалось, что он и сам спит. Было ещё только четыре часа утра, позади восемьсот километров пути. Манко пожал плечами, поднялся и перевёл взгляд на лицо, которое перед этим не успел изучить — внимание его почти сразу было приковано к телу. Манко только успел отметить, что

17


МИЛЬШТЕЙН лицо немного бледное и что длинные светлые волосы разметались по асфальту, как по подушке… Он вдруг увидел, что человек открыл глаза. «Приветик», — сказал Манко. «Пошёл на хуй», — отчётливо сказал человек не то чтобы злым… Скорее, просто усталым голосом… «Ну и отпуск, — улыбнулся Манко, — первый встречный-поперечный… Посылает на хер… Что ж дальше-то будет? А?» В ответ он ничего не услышал — произнеся единственную фразу, человек снова закрыл глаза. «Чего молчишь, лежачий? — ласково сказал Манко, — ты что, не заметил, как я по тебе проехал? Я тебя почувствовал, а ты меня нет?» Он вдруг увидел, как «лежачий», не открывая глаза, полез в карман брюк… Что-то блеснуло и распахнулось там — в руке, и Манко перестал думать. Он быстро наступил на руку, лежачий схватил его за ногу другой рукой и вдруг сам оказался на ногах… Если бы он, по крайней мере, не зашипел после этого, как кот, и не стал в эту дурацкую стойку… Манко, возможно, и не обрушился на него так, как будто это был не человек, а проросший сквозь асфальт кусок кошмара… А так, глядя сверху на кровавое месиво, Лёня теперь уже вообще не знал — что и думать… Кто это сделал? Он сам? Или хаммер? «Сам ты хаммер», — услышал он… Свой собственный голос… Поддал ногой раздавленный мобильник, наклонился и пощупал пульс… Выпустил руку и пошёл от тела, пятясь… В последний момент резко развернулся и пропустил машину… Чёрная тойота пронеслась в сантиметре от его живота, но Манко показалось — прямо сквозь… Постояв немного, держась за дверцу, он сел в свой джип, закрыл глаза и немного склонил голову… «Надо бы съехать в кювет, — подумал Манко, — но где он теперь, тот кювет…» Нельзя сказать, что он был в полном ступоре… Он думал о чём-то… Он вспомнил, что, когда завалит лавиной, надо вырыть рядом с собой нишу… Чтобы можно было что-то подвесить… Просто в пальцах что-то держать — ключ, брелок, нательный крестик… Любой продолговатый предмет… Чтобы увидеть… Или почувствовать — куда он свешивается… И копать в противоположном направлении… Те, кто этого не делают, в большинстве случаев роют к центру Земли… И погибают, конечно… Говорил лыжный инструктор… В Северной Осетии… Манко нажал на педаль. «Может, это был ангел-хранитель? — неожиданно подумал он, — ведь если б он не встряхнул машину… Я бы вылетел на следующем повороте… Если я правда уснул на миг… Впереди его не было… А через секунду в заднем зеркале он уже был… Как будто с неба свалился… Это единственное разумное объяснение… Вот только… Я же знаю, что я не засыпал… И чего б он тогда бросался?… И меня бы тогда тойота заточила… Если бы это был хранитель, и я его там и уложил… Да и в ангелов я по жизни не верю… Так что чего уж теперь, после драки…» В окне мелькала зелень и белые таблички с названиями: «Лучистое», «Изобильное», «Благодатное»… Слева по курсу ушла в небо рассыпчатая гора Демерджи… «А что там у нас по приёмнику?» — сказал Манко и нажал на кнопку… «Не стоит прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнётся под нас… однажды он прогнётся под нас», — пропел знакомый с детства голос, и Лёня Манко тихо выматерился. «Хорошо, что я раньше её слышал… Иначе бы мало не показалось…» — подумал он, выключая радио… И сразу почувствовал, как в голове заработала другая машина времени — память… В юности Лёня встречал Макаревича на Юге… Правда, не в Крыму, а на Кавказе… Но какая теперь была разница… Чтобы не думать о белой обезьяне… Или наоборот — чтобы не думать о ДТП… Манко стал думать о белой обезьяне… Которой сам же и был двадцать лет назад… Пролетая последние километры до Алушты, Манко вспоминал, как

18

Чего молчишь, лежачий?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Ребята, нас сегодня впервые показали по ЦТ!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

надевал белый спортивный костюм, как шёл на дискотеку… Как там переваливался среди колосящейся толпы… Как такой летний снеговик… И как вдруг увидел прямо перед собой маленького человека… С пышной «африканской» причёской… В светлых джинсах, в голубой «ковбойке»… Как подошёл к нему вплотную и хотел было обнять… Но в последний момент передумал, и ладони зависли в воздухе у самых плечиков… Человек посмотрел снизу вверх злыми глазками… Похожий на какого-то грызуна… «Вы — Макаревич?» — спросил Манко… Человек подумал и сказал: «Да, я Макаревич. А что такое?» Манко не нашёл, что сказать, убрал руки, и Макаревич сразу же растворился в толпе. Через день Манко ещё раз его встретил. На этот раз тот стоял в будке телефона-автомата и говорил с Москвой. Манко был с двумя новыми друзьями. Макаревич повесил трубку, вышел из будки, и тут стало видно, что он пьян… Манко поздоровался, Макаревич ответил, казалось, он узнал… Покачнувшись, спросил, можно ли разжиться сигареткой. Манко протянул ему красную пачку. «Прима!» — сказал Макаревич. «Харьковская, — уточнил Манко, — это харьковская “Прима”». «Так это же класс!» — сказал Макаревич. «Вы были в Харькове с концертом два года назад. В восьмидесятом году, помните?» — сказал Манко. Макаревич сделал затяжку, запрокинул голову к небу и звонко сказал: «Всё-таки там что-то меняется… Ребята, нас сегодня впервые показали по ЦТ! Мне сейчас Сергей сказал… Песню “Три окна”… Вы понимаете, что это означает? Это значит, что где-то там, — Макаревич ткнул в небо огоньком примы, — чтото сдвинулось… Вы увидите, теперь всё пойдёт по-другому…» Лёня Манко сказал: «Не хотите завтра пойти в ущелье? Шашлыки будем жарить. Коньяк пить. Мы вас приглашаем». «Спасибо, ребята, — сказал Макаревич, — но я здесь занимаюсь подводным плаванием. У меня жёсткий график. Я вырвался на несколько дней. Так что спасибо, но я с утра…» — так и остался в памяти, маленький, кучерявый… То в небо тыкающий огоньком, то в глубину… Манко тогда ещё вспомнил стих, который они в школе учили наизусть, «…и гад морских подводный ход…» Тем же летом он познакомился с учительницей младших классов из Саратова. Она была старше его на пять лет, но Лёне казалось, что это он старше её лет на двести… Когда она рассказала, как прошлым летом отдыхала в Гурзуфе и всё время думала только об одном: «Он мог где-то здесь входить в воду…» «Я не могу себе это представить, — пищала она, — что Александр Сергеевич прямо там лежал на гальке…» И этим — в числе прочего — постепенно вызвала у Манко какое-то омерзение… Ещё он вспомнил тогда свою встречу с Макаревичем, рассказал об этом учительнице, а та возмутилась: «Ну ты сравнил!» «Что сравнил, — проворчал Лёня, — разве ж я чтото сравнивал… Слушай, да пошла ты…» Тогда же они расстались, он вообще о ней сейчас впервые вспомнил. Уже совсем рассвело, вышло солнце, Манко хотел было ещё раз включить радио, но, вспомнив, куда Макар телят гонял… Не стал убирать палец с кнопки… Как будто не давая воздуху выйти из надувного матраса с потерявшейся затычкой… Потом он ещё что-то вспомнил, шумно вздохнул и ударил кулаком по панели. «Что это было?! — громко сказал Манко, — блядь, что это?!» Он остановил машину, вышел и очень внимательно осмотрел бампер и покрышки. Ничего нигде не было. Никакой крови. Высохла? Испарилась? Манко пошёл по дороге, делая руками упорные медленные взмахи. Водителям проезжавших мимо машин казалось, что он пытается взлететь. Но на самом деле Лёня делал эти движения с прямо противоположной целью — как будто шёл по дну моря и сопротивлялся силе, которая равна весу вытесненной телом воды.

19


МИЛЬШТЕЙН 2. Пятки вместе, носки врозь — Ставить палатку не стоит. Днём во всяком случае. Пограничники на это смотрят косо. Лучше расстелить её на гальке, а когда стемнеет и они обшарят берег лучом… Можно и поставить… Вообще-то ночи жаркие, дождей здесь почти не бывает, так что под открытым небом спать ещё и лучше… Поделившись этой информацией, люди, похожие на одну большую семью, одновременно вскинули на спины рюкзаки, да и пошли себе к трассе. А Переверзев с Линецким расстелили палатку на освободившемся месте. Место было удобным прежде всего потому, что люди очистили его от больших камней. Берег был весь покрыт камнями разной величины, от мелкой гальки до фрагментов скал, скатившихся по косогору во время какого-то землетрясения. «Место силы, точка сборки?» — мелькнуло в голове у Линецкого. Не потому, что он это почувствовал… Скорее, машинально отметил, что подобными обстоятельствами места здесь наверняка бы воспользовались знакомые чайники. Незнакомец, которого Линецкий только что встретил на автобусной остановке, судя по лицу, на котором не ночевало и тени сомнения, скорее всего тоже был чайником. Но когда он предложил «объединить усилия», Линецкий, сам себе удивляясь, сказал «почему бы и нет». Не хотелось так сразу ехать в обратную сторону. Друзей, которые стояли в Форосе с палатками, он не нашёл, видимо, они уже уехали, а цены на жильё в Форосе кусались — Линецкий успел расспросить на эту тему старушек, торговавших на тротуаре персиками. Поэтому неожиданное предложение белобрового великана показалось довольно заманчивым. Линецкому нужны были несколько дней на морском берегу, по возможности без внешних раздражителей. Лёгкое замешательство, какое-то время сохранявшееся в его взгляде, объяснялось тем, что фигура Переверзева оказала на него слишком сильное воздействие. Заметим, что в этом воздействии не было ничего сексуального: Линецкий был не опьянён чужим телом, а скорее наоборот — отрезвлён. Он был маленького роста, к тому же сильно сутулился… Глядя на него, хотелось сказать, что он похож на тощую ощипанную курицу. Даже понимая, что такое сравнение было бы слишком банальным — кто из двуногих на неё не похож? Может быть, в том, что сравнение само собою напрашивалось, виновато было не только тело, но ещё и одежда. Если, конечно, это можно было назвать одеждой… Сетчатая майка была Линецкому слишком длинна и полностью покрывала бесцветные трусы, которые, несмотря на свои красные лампасы, выглядели скорее семейными, чем спортивными. Поэтому и без того не слишком пафосные конечности Линецкого, когда они к тому же торчали из сетки, на самом деле имели сходство с ножками суповой курицы, которую несут с базара в авоське… Зато у Переверзева всё было сплошным. И белым. Шорты, футболка, кроссовки, носки. Всё сплошь и рядом — белым и сплошным, разве что на футболке, которая тесно облегала могучий торс (Линецкий сначала так это и увидел — на фоне тёмной зелени кипариса как бы фрагмент античной статуи без конечностей и без головы), можно было различить след стёршейся после многократных стирок надписи. Или рисунка. Понять теперь уже было невозможно. Линецкому было нелегко поспевать за Переверзевым, он вынужден был всё время ускорять шаг, то и дело переходя на бег. Потом, когда они перешли с трассы на каменистый берег и камни стали увеличиваться в размерах, пришлось быстро перемещаться на четвереньках.

20

Место силы, точка сборки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Ни чаек, ни буйков.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Тогда как Переверзев нигде даже не пригнулся. Глядя, как серобуро-малиновый рюкзак огибает очередную скалу, Линецкий подумал, что это вообще не рюкзак, но что-то вроде реактивного ранца. Когда они пришли на место, и Переверзев сказал, что у него в рюкзаке есть горелка, Линецкий снова было подумал, что там что-то реактивное… Переверзев достал из рюкзака примус. — Только керосина у меня нет, — сказал он, — я голодный, не знаю, как ты. Давай сегодня приготовим на костре, а завтра где-нибудь на трассе разживёмся… На пригорке рос можжевельник. Упрямые, очень твёрдые кусты. Линецкий не мог с ними справиться с перочинным ножом и только подбирал с земли сухие крохотные щепки — каждая была со спичку величиной. Их хватало на маленькие охапки, которые можно было нести в горсти. Встретившись взглядом с Переверзевым, Линецкий развёл руками, мол, ерунда, конечно, он и сам понимает, что толку от этих крох… Но Переверзев сказал: — Нет-нет, это хорошо, собери таких ещё, если сможешь. В одну из ходок на косогор Линецкий заметил, что неподалёку лежит чья-то палатка. Она была расстелена на гальке и покрыта сверху огромным куском полиэтилена, придавленным по краям булыжниками. Похоже было, что к ней давно никто не подходил. Море, лежавшее чуть поодаль, выглядело примерно так же. Как будто его тут забыли. Ни чаек, ни буйков. Не говоря уже о пловцах или силуэтах кораблей на горизонте. На ужин они ели гречневую кашу с тушёнкой. Линецкий предложил деньги за провиант, но Переверзев не взял: — Когда кончится, тогда ты купишь. Рюкзак Переверзева был огромных размеров, но всё равно было трудно поверить, что там умещается столько всего… После консервов, кульков с крупой и рулонов туалетной бумаги Переверзев достал из рюкзака аккуратный кожаный «дипломат». Линецкий хотел что-то спросить, но не спросил, посчитав, что задавать лишние вопросы человеку, с которым они всего лишь час назад познакомились… Как-то неприлично. Однако, когда из рюкзака вылезло что-то похожее на чёрное человеческое тело без головы… И упало плашмя на гальку… Линецкий всё же не выдержал. — Что это? — тихо сказал он. — Что ты имеешь в виду? А, это… Костюм для подводного плавания, — отвечал Переверзев, продолжая рыться в рюкзаке. Теперь он извлекал оттуда одежду. Что-то бросал сразу, что-то осматривал или даже обнюхивал… «Может быть, это не его рюкзак? Да нет, с чего бы… Но что он в нём так роется… Как бомж в мусорном баке…» — А где же тогда акваланг? — спросил Линецкий. — Акваланга нет, — сказал Переверзев, — своего то есть. Я в основном плаваю с трубкой. Но подолгу. Ночью лучше в термокостюме. Линецкий взял в руки термокостюм, ему нужно было самому пощупать, чтобы убедиться… Резина, — понял он, — но всё равно странно… Не тело… Но, может, это чья-то душа? Rubber Soul, you know? Как бы то ни было, и без того превосходя его на две головы, Переверзев продолжал расти в глазах Линецкого — теперь уже вглубь… Он достал из рюкзака полиэтиленовый пакет с серыми отутюженными брюками от сухопутного костюма… А потом подводное ружьё. В чехле, за который зацепился полосатый галстук… Некоторое время Линецкий пытался самостоятельно разгадать эту головоломку, а потом сказал:

21


МИЛЬШТЕЙН — Я сдаюсь. — В каком смысле? — удивился Переверзев. — Ты можешь объяснить, что это значит? Если это, конечно, не служебная тайна… — Да о чём ты? — Такое сочетание вещей в твоём рюкзаке. — А, сейчас, — сказал Переверзев, — вот она. Заварка, я её так заложил… Сейчас, сейчас, сложу всё обратно, чайку вскипятим, я тебе всё объясню. Объяснение в целом выглядело правдоподобно… Хотя чересчур как-то оказалось всё просто: Переверзев сказал жене, что едет в командировку в Москву, а сам отправился в Крым. Просто потому что в отпуске этим летом он уже был — с женой… Но, вернувшись в Питер, понял, что чего-то недополучил… И всё лето показалось прожитым напрасно… В самом начале своего монолога он сказал, что не пьёт и не курит, и единственным наркотиком для него являются женщины… «Если бы он тут и поставил точку, это было бы красивое объяснение, — подумал Линецкий, — но до точки ещё очень далеко…» Линецкий слушал теперь отчёт о праздновании дня Нептуна на нудистском пляже, с распределением ролей, с постановкой пьесы театрального деятеля и заслуженного нудиста, отсидевшего в советское время пятнадцать суток за нудизм… Когда Переверзев начал декламировать выученные наизусть идиотские реплики, Линецкий попробовал прервать этот поток… — Погоди, — сказал он, — а почему ты не поехал в Коктебель? Если именно эти воспоминания стали причиной твоей «командировки»? — Так я же там только что был. А мне сказали — аквалангисты знакомые, — что в Форосе самая прозрачная вода. Интересно было тут понырять… И с женщинами, по идее, должно быть не хуже. А если нет, тогда переметнусь в Коктебель. Поглядим… Так вот, вторая жена от меня ушла, когда мой самый близкий друг рассказал ей всё. При том, что она знала про любовницу, и ещё всякое… — Переверзев как бы замялся. — Что всякое? — настороженно спросил Линецкий. — Что мы с девчонками иногда устраиваем групповые номера… — Ну, бывает, — как бы со знанием дела сказал Линецкий, — но что же тогда она не знала? — Что у меня есть другая семья. Женщина, у которой ребёнок от меня, и они там точно так же считают меня мужем, отцом… Вот этого моя жена не смогла перенести и ушла от меня… — А зачем твой друг ей рассказал? — Не знаю… Завидовал. Я тогда диссертацию защитил. Не смог это пережить дружбан… А может, он хотел, чтобы жена не просто ушла, а к нему. Она красивая была… Но скорее всего, просто завидовал… Ну и вот… Она ушла, я остался с любовницей… То есть любовница стала моей женой… Тут-то я и понял самое главное: никогда нельзя жениться на любовнице!… Линецкий смотрел на пламя костра, больше не слушая откровения преподавателя института физкультуры… Который был кандидатом наук, между прочим, и бывшим чемпионом страны по многоборью. Линецкий уже успел узнать и то, что многоборье не одно. Что существует целое множество многоборий. А в котором из них Переверзев был чемпионом, Линецкий не успел узнать, как уже забыл. Он думал: «Многожёнство, многоборье… Более того: множество многоборий… Экое многообразие… Но самое смешное, что в отличие от

22

Мы с девчонками иногда устраиваем групповые номера.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Ландау говорил, что лучше он проживёт на два года меньше, чем каждый день будет тратить двадцать минут жизни на зарядку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

меня, сумасшедший великан защитился… И похоже, что над диссертацией намерен работать и на море…» — Да, — сказал Переверзев, — теперь уже над докторской. И, видимо, чтобы не быть голословным, он протянул Линецкому общую тетрадь в тёмной дерматиновой обложке. Линецкий открыл её наугад, полистал. Все страницы были испещрены… Но не отдельными большими буквами, как ему в первый момент показалось, а фигурками человечков… В одной строчке помещалось пять-шесть таких фигурок… Посмотрев на них повнимательней, Линецкий увидел, что все они совершают какие-то движения… — В аспирантуре возникла проблема, — сказал Переверзев, — в моей диссертации должны были быть тысячи рисунков, и за это надо было заплатить художнику большие деньги. Пятьдесят копеек за каждый рисуночек. А денег у меня нет. И никогда не было. — Ну, и? — Я сам научился рисовать! — Молодец. — Да-да, все мне говорят, что мои человечки ничуть не хуже тех, что рисует Чернявский. — А кто такой Чернявский? — Профессиональный художник, которого мне посоветовали на кафедре. Линецкий подумал, что великану так понравилось рисовать, что никакая это теперь не докторская колбаса, а искусство ради искусства… — Что я? — очнулся он, когда Переверзев неожиданно перешёл от ответов к вопросам. — Ты чем-нибудь занимаешься? — Что ты имеешь в виду? — Спорт! — Нет, я нет. — Но зарядку хотя бы делаешь? — Нет, никакой зарядки я не делаю. — Это плохо. — Как сказать… Ландау говорил, что лучше он проживёт на два года меньше, чем каждый день будет тратить двадцать минут жизни на зарядку. — Глупость. Прости, конечно… А ты что, его ученик? — В каком-то смысле. Я учился по его учебнику. Да, так вот, когда Ландау попал в автокатастрофу и его буквально сшили по частям, он прожил гораздо дольше, чем предсказали врачи… Они проговорили ещё целый час, а потом Переверзев поднялся, натянул на себя термокостюм, маску, ласты и ушёл задом наперёд в темноту. Линецкий, оставшись один, стал листать тетрадь в клеточку. Хотя самих линий уже не было видно, сетка растворилась в темноте… Только на нём самом осталась майка… Которую носил ещё дед… Такие майки-сетки были популярны в тридцатые годы… Потом она пролежала лет пятьдесят в чемодане — пока её не обнаружил Линецкий-внук. Линецкий стянул с себя историческую авоську и надел — тоже через голову, чтобы не расстёгивать пуговицы — толстую байковую рубашку… Глаза слипались, но не потому что он хотел спать, скорее, это была соль, он немного поплавал, когда ещё было светло, с открытыми глазами. Опустив веки, Линецкий увидел неровные белые стены сарайчика, который они с Инной снимали в Рыбачьем. Потёртый зелёный гобелен с оленьей головой… Железные спинки кроватей… Приходя

23


МИЛЬШТЕЙН с моря, они не раз заставали в хижине кур… Видимо, в несезон она служила курятником, а они с Инной были… Этакими летними оккупантами… Какими там к чёрту оккупантами, теми же курами они были, только несущими золотые яйца… Шесть долларов в день за такую развалюху… Но Инну всё это вроде устраивало, главное для неё было: двор, высокие цветы, которые она ласкала, приходя с моря… Сарайчик выглядел хлипким, но пока что выдерживал натиск груды антрацита, приваленного снаружи к одной из стен. Ну какие-то трещины шли там по штукатурке… — А не опасно в нём находиться? Если развалится? — Он сделан из таких лёгких материалов, что если даже и развалится, это не причинит нам вреда. В этом смысле лучше, что он не каменный. — Да, но уголь-то каменный, за стенкой, представь себе эту чёрную лавину, если она придёт в движение… Ладно, так неохота тратить время на поиски… Они были женаты десять лет, но за исключением свадебного путешествия это был первый совместный отпуск. Как-то так получалось… Инну это вполне устраивало, да и Линецкого тоже… Он с самого начала стал играть в игру под названием «брак» на Инниных условиях… В конце концов она всегда оказывалась права, и сейчас, когда Линецкий знал, чем всё это закончилось, ему приятно было сознавать, что из десяти лет ошибочной жизни можно вычесть десять месяцев… Или на самом деле ещё больше. Потому что последние два года каждый из них жил своей жизнью, и встречались они только в постели. Будить жену Линецкому воспрещалось категорически — это считалось одним из самых тяжких грехов. Если бы он отвечал жене тем же, их совместная жизнь выглядела бы совсем странно… То есть её бы тогда вообще не было… Но Линецкий тем же самым Инне не отвечал, он позволял Инне себя будить… При этом Инна всегда была гораздо больше возбуждена, чем в те — всё более редкие — разы, когда они занимались тем же самым без внешних по отношению к Линецкому прелюдий. Возможно, что и прелюбодеяний… Но, что бы там ни было, Инна всегда была только более страстной… И Линецкого всё это вполне устраивало… Что ему не нравилось — что на самом деле отравляло его жизнь, это метаморфозы, которые стали происходить с женой после того, как она решила идти в ногу со временем… Вот тогда-то Линецкий и начал думать о том, чтобы уйти… Целыми днями он теперь об этом только и думал… И каждый раз осознавал, как сильно привязан… То есть на него действовали две противоположные силы… Что, как известно из механики, создаёт вращательный момент… И даже без курса механики ясно, что от этого любой человек запросто мог свихнуться… Накануне Линецкий почувстововал, что в игре этих сил наступила кульминация… И решился на бегство… То есть в бегстве Линецкого от жены, если так вот спокойно разобраться, не было ничего такого уж безумно-спонтанного… Перед тем, как уйти под воду, Переверзев предоставил Линецкому возможность рассказать о себе, и Линецкий стал говорить об Инне. Он всё время говорил о ней… Переверзев не мог понять, почему он тогда сбежал… Но если бы Линецкий и смог это кому-то объяснить, то уж во всяком случае не Переверзеву. Не то чтобы вся эта машинерия была так сложна или уникальна… Просто в более или менее подробном объяснении непременно повторялись бы такие фразы, как «вращались в разных кругах», «люди одного круга»… А какой смысл

24

И даже без курса механики ясно, что от этого любой человек запросто мог свихнуться.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Учитель физкультуры? Или симметрии? Рыба-фонарь? Дух над водами?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

имело употребление подобных слов в разговоре с Переверзевым? Физрук не имел отношения ни к тому кругу, в котором остался Линецкий, ни к тому, в который перескочила Инна… Когда Линецкий сказал, что Инна всегда была категорически против того, чтобы он пошёл с ней в её компанию, физрук сделал умозаключение: — Значит, у неё там был любовник. — Да нет, — махнул рукой Линецкий, — дело не в том. Про любовников я, в общем-то, знал, они бывали у нас дома. Героини моих служебных романов тоже, случалось, забегали к нам на перерыв… В этом смысле мы были вполне нормальной советской семьёй… То, что Инна не хотела мне показывать, это было… Это была она сама, понимаешь? Она сама без маски, которую она с некоторых пор никогда не снимала в моём присутствии. Не веришь? Но это правда. Так вот: вчера… Странно, однако, что это было вчера, какой длинный день, да? — День приезда, или переезда… он всегда таким кажется. — Вот, а вчера Инна впервые сняла маску в моём присутствии… — И что? — В результате произошло как раз то, чего она боялась. Я наконец-то понял, что это полный абсурд. Я не могу с ней жить! Это невозможно! Мы совершенно разные люди… Переверзев подумал, что вряд ли всё это так и было. Но ничего не сказал. Он только почесал затылок и сказал Линецкому, что тот как-то всё чрезмерно усложняет. После чего натянул термокостюм и растворился в темноте, оставив собеседника одного с затухающим костром и с тетрадью, которую тот машинально продолжал держать на коленях открытой… Линецкий пытался не думать больше об Инне, но это не получалось. До тех пор, пока его не отвлёк какой-то свет… Он вдруг увидел в темноте непонятный просвет, что-то вроде солнечного зайчика, скользящего посреди ночи… Пятнышко обозначило невидимую перед этим границу между двумя средами… Оно перемещалось по этой границе, видна была темноватая рябь… Но где был источник света? Линецкий стал искать его в чёрных прибрежных горах, потом на небе… Интересно, что он воображал там найти, спятившую Луну? Бесшумный вертолёт? Блик скользил по чёрной воде, менял яркость, гас на какое-то время, появлялся в другом месте… Линецкий подумал, что это пограничники… Но опять же, не было видно ни самого луча, ни вспышек прожектора на мысе… Наконец до него дошло, что это подводный фонарик Переверзева. Что он там делает так долго? — подумал Линецкий, — ружьё не взял, вон оно лежит… Или всё-таки это не он? А что тогда? Есть многое в этом море… Например, рыбы-фонари… Но они живут на глубине от четырёх тысяч, а здесь у нас нет такой глубины… Недавно в «Science» была статья… Такая глубина соответствует расстоянию до другой галактики… Океанские глубины таят в себе не меньше тайн, чем космические… Но то океанские, а здесь в глубине вообще ничего нет… А тайны лежат у самой поверхности… Но разгадать их ещё труднее… Поди разбери, кто это там… Учитель физкультуры? Или симметрии? Рыба-фонарь? Дух над водами?

25


МИЛЬШТЕЙН 3. Сквозные мотивы Неприятно было каждую секунду обманывать надежды женщин и детей, мчавшихся мимо с вёдрами, полными фруктов, с домашними пирожками, с тёплой, завёрнутой в целлофан, картошкой… Доплер кое-что из этого набора купил на прошлой станции и теперь всё время отрицательно качал головой, упрямо продвигаясь к краю платформы. Чтобы там спрыгнуть на траву и немного размяться. Услышав, что предлагает человек в зелёной штормовке, Доплер остановился. Бородатый, высокий, не старый ещё мужчина с такой же интонацией, как бабы, кричавшие «Кому пивка? Кому пирожков?», выкрикивал перед собой: «Кому песню? Купите песню!» Доплер увидел, как он остановился под открытым окошком и заговорил с окликнувшей его пассажиркой. На груди у барда висела старая белёсая гитара. «Ленинградская фабрика музыкальных инструментов. Цена семь рублей сорок копеек… Удивительный для такой цены звук… Впрочем, уже лет тридцать, как сняты с производства», — подумал Доплер. «Что это значит, купить песню?» — спросил пузатый пассажир в пляжных трусах с пальмами. Человек в штормовке подошёл к нему вплотную и сказал: «Это значит, что я вам спою песню, а вы мне за это заплатите». «А чё это я должен платить?» «Я вам объясню. Вот вы сегодня завтракали?» «Завтракал». «А я нет. И даже не обедал». «Ну и чё теперь? Ужин тебе свой отдать? Так ты же не враг, я надеюсь? Проходи, старичок, шевели ножками, может, дальше кто купит… Песню! . . Чего только не придумают, просто пиздец какой-то…» «Это — как если б я снимал “Записки князя Нехлюдова”, — подумал Доплер, — не в Люцерне… Да, он — не итальянец… Бывший научный сотрудник… Судя по взгляду, старший… Или ведущий…» Когда он подошёл, Доплер сказал: «Я куплю. Сколько стоит?» «Сколько не жалко». Доплер достал из кошелька купюру и тут вдруг заметил, что все спешно садятся в поезд. «Простите, — сказал он, — но если я буду слушать песню, я здесь останусь… Нет-нет, деньги ваши, всего доброго, до свиданья!» Доплер запрыгнул на подножку и помахал оттуда рукой. Человек в штормовке стоял с гитарой наизготовку и смотрел вслед уходящему поезду. Доплер пошёл по тамбуру, остановился, расправил носком туфли завернувшуюся дорожку. Он почему-то медлил идти в купе. Мысленно он шёл ещё по платформе… Выкрикивая: «Вот вы, девушка, знаете, что женщина без прошлого — это всё равно что мужчина без будущего? Купите себе прошлое!» Сначала он думал, что это можно сделать, просто показав ей фильмы. Не всё, но какую-то часть. Он, конечно, не надеялся, что Лена сможет всё осилить… И при первом же просмотре понял, что был прав: Лена просто уснула, положив голову к нему на плечо… Доплер долго сидел, не шелохнувшись, смотрел на экран и думал, что все эти фильмы теперь — всё равно что его воспоминания. Или даже не воспоминания, а старые сны, их теперь никто не может увидеть, кроме него самого… Лена отчаянно оправдывалась: «Я всегда засыпаю во время сеанса. Любого, даже если он мне очень нравится. Не только перед телеком, я и в кинотеатре засыпаю всегда, середину поэтому никогда не вижу, только начало и ещё иногда — конец…» Доплер смеялся и говорил: «Глупенькая, это же на самом деле ужасно старые и скучные ленты. Смотреть их только потому, что я их снимал, не стоит. Всё, что в них осталось, это разве что фон. В сущности, его я и хотел тебе показать. Сопки вокруг Тихой бухты, скалы под Новым Светом… Ты же никогда не была на море… Знаешь, сколько фильмов было снято на фоне тех скал? Больше двухсот».

26

Вот вы, девушка, знаете, что женщина без прошлого — это всё равно что мужчина без будущего? Купите себе прошлое!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

На самолёте иногда можно обогнать ночь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Ты?! — Да нет, я имею в виду: всего. Моих восемь. — Тоже не слабо… Доплер, а зачем ты говоришь, что только море и сопки? А как же актёры, не говоря уже о твоей режиссуре? — Всё выцвело, выдохлось, испарилось. Всё. Осталось только то, что я тебе сказал… Знаешь, один японец, я сейчас забыл фамилию, делает такие снимки: ставит камеру в кинотеатре с выдержкой, равной продолжительности сеанса. Или чуть больше, потому что на негативе в процессе что-то отображается… Как будто треки элементарных частиц… Это зрители приходят, рассаживаются, экран наполняется… Догадайся, что в итоге получается. На фотографии. — Я не знаю. Ну что? — Пустые кресла и белый экран… Он потом ещё делал морскую серию. Тысячи фотографий морской глади… — Но ты ведь не японец, Доплер. — Слушай, я сейчас подумал — зачем нам смотреть на кусочки скал, обрубленные рамкой? Если мы можем увидеть их целиком? — Что ты имеешь в виду? — Что мы завтра едем туда, где это снималось! Я хочу всё заново увидеть — вместе с тобой. Доплер стоял в тамбуре у приоткрытого окна, ветер играл с его длинными седыми прядями. За окном быстро темнело. «На самолёте иногда можно обогнать ночь», — подумал он. Но это был поезд, и Доплер уже замечал огоньки, как-то рано вспыхнувшие, казалось, посреди голой степи… Или что-то там было перед этим, какие-то хутора… Быстро ставшие невидимками… Ещё только смеркалось, а они уже превратились в огненные многоточия… «Приедем к морю, — думал Доплер, — и не надо больше этих слов… Ну да, первый импульс был такой, увидеть всё заново… Её глазами… Не отхлёстанными плёткой дней…» Доплер дёрнул ручку, дверь купе отъехала. — В одном рассказе моего знакомого писателя… — сказал Доплер прежде, чем подумать. И понял, что снова начал говорить то, о чём только что решил больше не говорить. — Какого писателя? — обернулась она, не дождавшись продолжения его фразы. — У тебя ведь много знакомых. — Попова. Ты права, есть ещё один Попов… И даже не один… Да, так вот: сценариста приглашают делать игровой фильм из уже отснятого материала. Какие-то ребятки, получив деньги, провели на них чуть ли не два года в Крыму, или на Кавказе, снимая всё, что движется. Им там хорошо было, солнце, девки, море, ну что ещё… Пока деньги не кончились. Или когда осталось совсем чуть-чуть. Они тогда опомнились и на это чуть-чуть наняли сценариста, в задачу которого входило из километров плёнки сделать художественный фильм. — Убрать всё лишнее? Типа монтаж. Нет? — Но доведённое до предела, это приобретает метафорический смысл. — Ну, может быть. — А мы с тобой движемся в прямо противоположном направлении! — Я уже говорила, Доплер… Я ещё маленькая для таких взрослых затей. — Скажи тогда уже: старческих. — Доплер, всё хорошо. Прекрасная идея… Просто жить на воле, долой камеру… Только не надо столько об этом говорить. А то я буду думать, что ты таки да едешь снимать очередное кино, и все эти разго-

27


МИЛЬШТЕЙН воры — это такой обскурантизм… Как в том анекдоте: «Вы лжёте, Хаймович, вы таки да едете в Бердичев!» — Твои «таки»… — Мои? Аки-паки, Доплер! По-моему, это твои… Ты же мне и рассказал этот анекдот. Ты скажи наконец, в чём состоял твой эффект? — Который из них? У меня их было много. — Главный! Названный в твою честь. — А, это… Это вообще из другой оперы. Из волновой физики. Я тут совершенно не при чём. — Но что это такое, ты можешь сказать? — Повышение частоты волны… При приближении источника к наблюдателю… Или что-то в таком духе… Я уже не помню! — И где это видно в твоих фильмах? — А нигде. И никак не надо понимать. Просто один известный кинокритик блеснул в статье остатками своего физического образования. Так и пошло с тех пор. Надо было бы говорить о «стиле Доплера», не правда ли? Но с его лёгкой руки все всегда говорили только об «эффекте». То есть это просто синомим стиля… — А может, эффект всё-таки был, а ты мне не хочешь его выдавать? — Ты сегодня какая-то подозрительная… Нет никакого эффекта… По крайней мере, в фильмах Доплера… А твоё «таки да» напомнило мне сейчас другой анекдот. — Какой? — Китайский. В юности он думал, что горы — это горы, реки — это реки… Потом понял, что реки — не реки и горы — не горы… А в старости понял, что реки — это таки да реки. А горы — таки да… — Не смешно. — …горы. Да? Ну, допустим, что нас обманули… Или себя обманули тихоречивые старцы, завещавшие нам лишь туман для обмана… Просветлённость — всего лишь обдуманное тупоумие… Мудрость — знание мёртвых тайн, бесполезных во мраке, в который они всматривались… Поэтому говорите не о мудрости стариков, но об их слабоумии… — Это откуда? — Но камеры-то нет. Камеры нет, понимаешь? Рельсы проложены, а камеры нет. Укатилась, мать её за ногу! Туды её в качель! — говоря это, Доплер подбрасывал вверх обе руки. И тут же ронял… Лена подумала, что он ведёт себя как старый расшумевшийся пеликан… — Эк ты развеселился, Доплер… А кто тебя знает, может, она у тебя зашита кой-куда… Как у шпионов. Или как у алкоголиков — ампула? — Так они же наоборот — пить тогда не могут! — Я-то их знаю, Доплер, они потом всё равно пьют, ещё как… Короче, я больше не хочу это слышать. Что ты хочешь со мной забыть все свои фильмы… А может, я тебя за них и полюбила, ты об этом не подумал? — Мне приятнее было думать, что за что-то другое… Что важнейшим из искусов для нас являлось… не кино… И потом — ты же не видела ни одного моего фильма. Когда мы познакомились, ты ни одной моей картины не видала! — Ну и что? Может, это уже и не нужно было. Достаточно было увидеть тебя… Может, ты весь из них состоишь… Ты весь уже из целлюлита, Доплер. — Ну спасибо тебе, моя радость, моё солнышко! — Я не то хотела сказать. Ты что, обиделся? Я оговорилась, из целлулоида… Ну где у тебя целлюлит, Доплер, ты что? Это у баб…

28

Ты весь уже из целлюлита, Доплер.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН — Я потому и обиделся. Я, по-моему, ещё вполне… Гуттаперчевый мальчик. Доплер вдруг взял свою левую ногу в руки, медленно завёл её себе за голову и положил на шею. — Доплер, ты в своём амплуа! — Что ты хочешь сказать? — Не знаю. Так моя бабушка говорила: «он в своём амплуа». — А не «в своём репертуаре»? — Может, и так… Ты прав — в репертуаре. — Или тогда уже: «это его амплуа»… Но с чего это она обо мне так говорила? — Ты что, с ума сошёл, Доплер? Не о тебе, конечно, она же тебя не знает.

What’s your point?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Огни, мелькавшие раньше где-то вдали, теперь приблизились к поезду и оказались пылающими скирдами, которые горели длинными цепочками, уходящими назад, в глубину ночи… Доплеру казалось, что они образуют гигантские буквы… Что поезд подлетает к чёрной планете… Где их встречают огненными словами… Но он уже не может их прочесть… Слишком близко подлетел… «И чертят знаки огневые…» — вспоминал Доплер… — Лен, я хотел тебя спросить. — Спрашивайте — отвечаем. — У тебя был родственник-математик? — Да нет. Что-то я такого не припомню. — Когда я учился в институте, был такой учебник. Хотя на самом деле это был не учебник… — А что это было? — Это был решебник, Лен. Да-да. Был знаменитый задачник Демидовича, а профессор Ляшко — может быть, он к тому же был академиком, я не помню, перерешал все задачи этого задачника и выпустил под своей редакцией сборник решений. По принципу: после нас хоть трава не расти… — Почему это? — Потому что на задачнике Демидовича выросло не одно поколение студентов. А когда появился решебник… Каждый получил возможность взять и списать оттуда решение. То есть задачи теперь были не задачи… — Доплер, казалось, ещё что-то вспомнил и умолк. — Доплер, ау! What’s your point? — И вот ещё какая была незадача… Вскоре после появления учебника Ляшко Демидович умер. Лена сидела молча, ожидая, что Доплер ещё что-то скажет. — Доплер, и ты всё время думал, что это был мой родственник? — Да нет, я всего один раз об этом подумал… — И не сказал? — Тебя в тот момент дома не было. — И ты поэтому начал звать меня по фамилии? Я как знала, когда с самого начала этому препятствовала! — Ты ведь зовёшь меня Доплером. Почему тебе можно, а мне нет? — Это же у тебя не фамилия, а псевдоним… — Псевдо-нимб… — Вернёмся к моей фамилии. В чём всё-таки была мораль этого флэш-бэка? — Разве непонятно? Благодаря первому Ляшко я не стал учёным. Даже инженером не стал. Начал прогуливать лекции, скатывать решения из антизадачника… Я перестал думать, Лен. И так скатывался — всё дальше, всё глубже… Бросил инфиз, попал в армию… До этого я носил мамину фамилию… Я был Белопольским, ты знаешь… А эффект,

29


МИЛЬШТЕЙН всемирно известный как эффект Доплера, в Союзе называли «эффектом Белопольского». Ну, как Попов вместо Маркони… Не все так называли, но в армии… Во всяком случае, в той части, где я служил. — Говорил. — Ну вот. А теперь благодаря ещё одному Ляшко… Точнее одной… Короче говоря, с твоей помощью, Лен, я избавлюсь и от синематографа. Который, по правде говоря, мне так же осточертел, как некогда физика металла и математический анализ… — Я — твоя антимуза… Да, Доплер? — Не знаю. Может быть. Это ты хорошо сказала… — Доплер, это не выход! Из-за какой-то идиотской статьи… — Т-с-с! Тихо! Перестань сейчас же! При чём тут статьи? А это из какого фильма? — думал он, овладевая спящей… Или делавшей вид, что спит… При этом она была совсем голой и податливой… Люди-куклы… Теперь она уже, конечно, проснулась… Впилась ногтями в его спину… Откуда эта фраза, «замри и пусть всё делает поезд…»? Доплер пытается это вспомнить с того момента, как у него встал… Или точнее, когда он понял, что это не просто эрекция… Но что он не сможет уснуть… Такое бывало в молодости… Но сейчас?… Лёжа без сна, с деревянным членом, Доплер подумал, что это вызвано движениями поезда… Постоянная незаметная вибрация… Вот и затвердел без причины… Как море у берега… Вместе с волнами… Крайняя твердь… Доплер когда-то открыл это явление… В пубертатный период… Ещё до первых опытов… Да и потом… Не всегда же можно было заниматься мастурбацией… Он вообще в юности ею не увлекался… Прочёл в брошюрке, одобренной «Минздравом СССР»… Которую стыдливо подсунул ему отец… Что «онанизм беден чувствами»… И как-то сразу поверил… А поезд ведь не доводил работу до конца… А потом это вообще прошло… В зрелом возрасте Доплер наоборот… Хорошо спал в поездах… Что ж такое теперь? Лена? Но с Леной они не первый месяц… И последний раз занимались этим не далее, как сегодня… В фильме (в каком, Доплер не мог вспомнить), имелось в виду, конечно, не это… Но то, что там конкретно имелось в виду, Доплер не делал… Он не замирал, предоставляя поезду совершать всю работу… Потому что меньше всего ему хотелось повторять чьи-то сценарии… Неважно, свои или чужие… Наоборот, он совершал всё более сильные толчки… Поскольку это уже было сегодня… Теперь это продолжалось бесконечно… Всё сильнее… Как будто продолжал её будить… Повышение частоты… При отклонении от курса… Глупо будет, если как раз в этот момент… А поезд будет продолжать мною двигать… И вместо сердца… Нет, мудрый не думает, что неподвластен круговороту вещей… Мудрый не отличает себя от круговорота вещей… — Доплер, ты кончил в меня! Я же просила… — С чего ты взяла? Вот же, вот. — Ты уверен? — Уверен. Я старый выскочка, — говорит Доплер, чувствуя страшное сердцебиение. — А даже если бы? — говорит он с придыханием. — Нет. Я не хочу, чтобы он не знал, где его сшили. — Чего-чего? — Я не хочу, чтобы в ответ на этот вопрос я могла ему только сказать, что где-то между Джанкоем и… Неизвестно чем. — Что за образы у тебя… Лен, что это такое? И почему это так важно, где… — Долго объяснять. — Это у тебя от занятий астрологией? — Я хочу спать, Доплер. Я уже спала, ты меня разбудил.

30

Онанизм беден чувствами.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Просто Дзига Вертов какой-то… Ну, там, или Роза Ветрофф…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Ни в чём никогда нельзя быть уверенным, а уж тем более в этом, — думает он. Можно ли быть уверенным, что это был я? А не поезд совершал всю работу? Доплер щупает пульс… Он и раньше хотел это сделать, но ладони были прижаты к матрасу её ягодицами, которые в свою очередь были прижаты его бёдрами… Он шарит на столике в поиске таблеток. Он не надеется уснуть этой ночью… Но как-то так… «Навпаки», как говорят хохлы… Проснувшись, Лена чувствует, что он ещё в ней… Она зажигает ночник и вынимает из себя матрёшку… Кричит и рвёт на себя дверь купе… Но ручку клинит… Лена кричит и дёргает дверь, её никто не слышит… Да и нет ничего… Кроме купе… Вкупе с ничем… Оно сколачивается… Каждые три секунды… И распадается… Как карточный домик… И его снова сбивают… Слышно, как стучат молотки… На столике качается из стороны в сторону маленький твёрдый Доплер… И не может уснуть… Лена дёргает ручку… Как стоп-кран… Поезд при этом не останавливается… Но что-то происходит… При каждом рывке появляется ещё одно купе… В котором ещё одна Лена дёргает ручку… Веер скорых поездов, идущих во всех направлениях… Просто Дзига Вертов какой-то… Ну, там, или Роза Ветрофф… Из белого домика выходит человек в штормовке… Ленинградская фабрика звуков… Вокруг горят скирды, пахнет осенью… Человек берётся обеими руками за рычаг… И снова несёмся сквозь ночь… Огни станций, на которых поезд не останавливается… Забегают в купе… Одна нога здесь — другая там… Как демоны глухонемые… И чертят знаки огневые… Нельзя всю жизнь выезжать на боковом освещении… К тому же она в нём выглядит старухой… Это не её скулы… То, что из неё лепят эти огни, это же просто ужас какой-то… «Ты в этом освещении — вылитая смерть, Лен». «Да? А откуда ты знаешь, как она выглядит? Ты изменял мне с ней, Доплер?» «Послушай, тот человек переставил стрелку, и теперь мы…» «Что? Что теперь — мы?» «Мы теперь в песне… Которую я купил…» «Я ничего не понимаю, в какой песне, ты что?» «Словно степной пожар, песен костры горят…» «Доплер, ты бредишь…» «Всю работу совершает поезд… Не надо дёргать ручку… Ты не замечаешь, что когда ты так кричишь и рвёшь на себя ручку…» «Доплер, это ты кричишь!» «…ты рвёшь кадр. Я не люблю, когда их надо клеить, я люблю длинные проезды камеры, по возможности более дли-и-и…» — Я кричал? Дневной свет. В проёме отъехавшей двери видна проводница. — Мы подъезжаем, — говорит Лена, — может быть, ты и кричал, но я ничего не слышала. Я спала, как убитая. Сейчас ты что-то урчал, но я не поняла ничего, пока тебя тормошила… Ой, смотри в окно! Море! Море! Доплер! Доплер всё равно не способен разделить с ней эту радость. Поэтому он не поворачивается к окну и вообще закрывает глаза. — А что это за очередь? Вон там, видишь? Я давно не видела таких длинных очередей! — Это выставка земноводных. — Нет, это люди, Доплер, посмотри. — Ящеры, змеи, крокодилы, черепахи с красными ушами, палочник-страшилка… Правда, он не совсем земноводное. Скорее, насекомое… Когда я в последний раз был в Крыму, здесь было только два вида развлечений. Выставка гадов и передвижной музей восковых фигур… При этом большинство фигур изображало тех ещё гадов… — А почему ты решил, что это не восковые фигуры? — Ты сама сказала, что там люди. Я же не смотрю в окно. То есть я смотрю туда твоими глазами… — Доплер, прекрати. Там, внутри здания! — Ну, потому что в Феодосии была как раз такая выставка… Но это было сто лет назад. Может быть, теперь там другое, — говорит До-

31


МИЛЬШТЕЙН плер. Он чувствует что-то вроде перегрузки, снова закрывает глаза и видит, что поезд по спирали поднимается в гору… Чёрные камни, снег… Где-то он это видел глазами… В Швейцарии? Или в Австрии? Он не может вспомнить. — Мы не будем становиться в эту очередь, ладно? — Конечно, не будем. — А если это очередь на пляж? Может такое быть? Пляжи-то платные? — Лен, успокойся. Говорю тебе: ящерицы, змеи, у меня один приятель сам занимался этой халтурой… Разводил их дома у себя, летом вывозил на Юг… Может, это он там и сидит до сих пор со своими питомцами. — Но мы не будем туда идти? — Ну конечно, не будем. Делать нам больше нечего! — А с другой стороны, интересно, знаешь… Доплер, я уже давно не видела таких очередей…

4. Сплошная среда Линецкий подумал, что Переверзев может провести в море всю ночь, и поэтому о ночлеге на суше нужно заботиться самому. Он был не бог весть какой палаточник, всё это для него было не так легко, колышки, верёвочки… Особенно ночью. Темнота, впрочем, была теперь неполной. На пригорке включился фонарь. Рядом с фонарём была трансформаторная будка, и теперь, когда все дневные звуки утихли, слышалось громкое жужжание. От распределителя провода шли куда-то вправо, в сторону мыса, за которым, по идее, должна была находиться старая правительственная резиденция. Где во время путча был вроде бы как заперт Михаил Горбачёв. Линецкий, используя в качестве молотка булыжник, попытался вогнать в гальку колышек, но дождь перестал моросить, и он решил спать под открытым небом. Было тепло, капли слепого дождя мгновенно высохли. Вокруг снова лежали сухие круглые валуны, посыпанные тальком, как попки младенцев… — Спишь? — тихо спросил Переверзев. — Нет, — сказал Линецкий, и Переверзев зажёг фонарик: — Вода что-то не очень, — вздохнул он, — я думал, она здесь будет чище. Через минуту метафизкультурник уже дрыхнул. А Линецкий не мог никак выключить звук, доносившийся из трансформаторной будки. Вроде бы пейзаж был лишён всех признаков цивилизации — при свете это напоминало панораму в музее природы, «Мир за миллиард лет до нашей эры», или что-то в этом роде… Море, глыбы, можжевельник… Ну при чём тут этот зуммер? Или — о чём? О ком и о чём… Линецкий думал было встать и пойти по берегу, потащить за собой спальник… Пойти — это, конечно, не получится, по этим глыбам надо будет пробираться осторожно, кое-где на четвереньках… Чтобы не упасть и не ударить мозжечок… Лень вставать, вот если бы как-то так перекатиться… Примоститься где-нибудь там на плоском камне, подальше от этой огромной жужелицы… Но он понимал, что причина бессонницы не столько в трансформаторе… В конце концов трансформатор гудел не громче, чем старый

32

Мы не будем становиться в эту очередь, ладно?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

У страусов яйца высиживает самец.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

холодильник в его квартире. Но напоминал что-то совсем другое… Линецкий вдруг вспомнил похороны школьного приятеля, который не так давно покончил с собой… Глебова хоронили на далёком новом кладбище, которое выглядело как чистое поле. Но почему-то прямо над свежевырытой могилой нависали высоковольтные провода. И слышно было громкое жужжание. Непонятно было, почему могила должна была быть вырыта прямо под этими проводами, когда вокруг столько свободного места. Как будто Глебова хоронили в облаке электронного смога. Электричество всегда представлялось Линецкому настолько таинственным, что поневоле приходили в голову мысли… Хотя мыслями их нельзя было бы назвать… Просто в памяти всплывали фразы, которые проникали в разговорную речь, когда они были одноклассниками… «Мертві бджоли не гудуть i не потiють…» Или анекдоты типа: «Что нужно делать в случае ядерной войны?» «Спокойно превратиться в пучок быстрых электронов и атаковать противника». При жизни Глебов выращивал кристаллы в научно-исследовательском институте. Фианиты, или что-то в этом роде… Алмаз и пепел… День чудесный… Странно было думать об алмазах, глядя на безжизненное тело Глебова, которое к моменту похорон уже наполовину разложилось. Кто-то в своей речи повторял вехи его жизненного пути: школа, университет, защита на кафедре физики твёрдого тела… Последние годы они редко виделись, но когда-то были близкими друзьями, даже после школы… Ссорились последний раз в пятом классе. Глебов начал чем-то возмущаться, Линецкий сказал ему: «Не возникай!» Все слова теперь имели другой смысл…Трансформатор больше не гудел, кто-то листал тетрадь с рисунками, на которых были изображены машущие руками и ногами человечки. Белобрысые и белозубые, как гимнасты на параде тридцатых годов… Линецкий снова попытался вогнать в гальку колышек, но валун, которым он ударил по металлу, раскололся, по руке потекла жидкость, вызвавшая омерзение. Это был белок… Вокруг — это была не галька, а яйца каких-то существ… В лучшем случае, страусов… В худшем — динозавров.. Хотя, кто знает, что лучше… У страусов яйца высиживает самец… То есть всё, что было дальше, зависело от того, чьи яйца… Но этого, как и многого другого, Линецкий не смог вспомнить… Был ли это сон во сне, или он на самом деле просыпался, а потом засыпал… Под утро ему приснился сон, в котором было что-то вроде «однополого секса». Или просто полого — несмотря на то, что секс был оральным, у партнёра не было лица… Но был, очевидно, рот… «Птеродактили, педерасты, абстрактисты…» — бормотал Линецкий, не в силах всё вспомнить… Сны разом засветились на солнце, как фотоплёнка… На миг на сетчатке проступил «Крик» Мунка… И всё рассеялось… Но ещё не совсем проснулся… Куда-то просунул голову, невозможно понять, с какой она теперь стороны… К примеру, вот эти самки… Кажется, что они наяву… А, вот чья палатка лежала под целлофаном, — продирая глаз, думал Линецкий, — а вон и камрад замер, потянувшись… Статуя «Бронзовый век», Эрмитаж… Нет-нет, наш физрук покрепче «Давида»… Давид по сравнению с ним жалкий задохлик… Голиаф… А что пенис? А пенис — как у греческой статуи… Но он не стесняется… Может быть, даже специально не прикрывает, чтобы побороть комплексы… Ландау ходил с яблоком на шляпе… Но при чём тут Ландау? Потому что Давидович? Или всё дело в шляпе? Которая предохраняла Дау… От падения яблока на голову… И умер Ньютон в Ландау галантном… Правда, в оригинале — Коперник… А шляпа в

33


МИЛЬШТЕЙН теории сновидений означала женские гениталии… Но это было в теории… А на практике я уже проснулся… И нет ни шляп, ни гениталий… То есть гениталии у них, может, и есть, и может быть, даже женские… Да, это самки… Грузные… Хотя и не толстые… Ширококостные… Рококо… Безгрудые… Дебелые девки…. Жарко-то как… А я ещё в этой рубашке… Он стянул с себя потные джинсы и байковую рубашку. «Я, наверно, родился в байке…» — пропел вслух… Оставшись в одних плавках, он почувствовал приятный ветерок, как будто теперь только подувший с моря… — Кто это там? — спросил Линецкий у Переверзева. — Крайне неприветливые… Текстильщицы. — Почему текстильщицы? — А есть два типа людей: нудисты и текстильщики. — Что за идиотизм, — пробурчал Линецкий и упал в море. А вечером он подумал, что определение им подходит. Под расстеленной палаткой у них там был целый гардероб… То есть это были те ещё текстильщицы… Они не боялись всё это оставлять и не просили за всем этим приглядывать в своё отсутствие. Впрочем, ясно, что Переверзев пошёл к ним просить о присмотре за вещами, только чтобы познакомиться. Он ведь никуда не отходил от моря дальше, чем на сто метров. Правда, от суши отплывал чёрт знает куда, в нейтральные воды. Переверзев предложил им салат из рапанов, помидоров и лука. Но они отказались и от салата, и от всех бесплатных приложений, вроде совместных заплывов и ночных ныряний… Они сами по себе заплывали в нейтральные воды… Но вот именно — сами по себе… И по суше они ходили тоже, хоть и рядом совсем, но по какой-то такой своей нейтральной территории… Днём они загорали topless, или спали в тени огромной глыбы. Втроём, в обнимку. Когда солнце садилось, одна из них умелыми движениями профессиональной фокусницы извлекала из плоского склада вечерние платья с перьями, туфли на шпильках, бижутерию, косметику… Они красили друг дружку и шли гуськом в сторону посёлка. Туфельки при этом держали в руках… Перепрыгивали с камня на камень босиком, обувались только на трассе. На вопросы отвечали угрюмо и односложно… Вскоре их уже никто ни о чём и не спрашивал. Линецкому ни одна не нравилась, во всяком случае в их дневном обличьи. Эти плечи… Может, пловчихи? Скорее всего, местные… Все три очень похожи… То ли сёстры, то ли так они вместе поистёрлись об эти камни… Солнце, воздух и вода… — бормотал Линецкий, — не говоря про лучших друзей… Лучших, чем мы с физруком… Но нам не очень-то и хотелось… Или, точнее, мне… Для физрука внешность женщины вообще ведь не играет никакой роли. По крайней мере, он это декларировал… Так что его бы вполне устроила одна, — говорил себе Линецкий, переводя взгляд с коричневой спины туземки на менее тёмную спину Переверзева, — или даже все три… Если правда хотя бы половина из того, что он мне наговорил… Да нет, широкой души человек, чего уж там… Широчайшей. Впрочем, это опять же мышца… А у него душа везде переходит в мышцу… А у меня мышцы нет, и душа ушла в пятку… Или её вообще не было… Как писал Уайльд… О душе и о теле говорят только те, у кого нет ни тела, ни души… Осознав корыстную сущность туземок, Переверзев перестал их замечать. Даже когда они проходили совсем близко. Линецкий, в отличие от него, продолжал поглядывать на них, скорее всего — машинально…

34

— Что за идиотизм, — пробурчал Линецкий и упал в море.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Муляж, макияж, Мулен Руж…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Ещё, может быть, потому, что коричневые тела этих самок придавали ландшафту дополнительную дикость — Линецкому это нравилось. Вечером он впервые пошёл в посёлок. Людей там было мало. Несравнимо меньше, чем в Рыбачьем, где он оставил жену. От нечего делать Линецкий заглянул в каменный дом, на котором была вывеска «Казино». Рулетка была неподвижна, вокруг неё сидели всё те же три дикарки… И больше никого в зале не было. Муляж, макияж, Мулен Руж… Но без ветра: мельница стоит, духота… Откуда-то из глубины зала появился парень в камуфляже и спросил у Линецкого, чего он желает. Линецкий сказал, что ничего, просто посмотреть, и парень тогда сказал: «Это ж не музей». Он походил по аллеям, нашёл переговорный пункт, поменял деньги на жетоны. Покрутил диск и нажал на кнопочку. «Представляешь, я расстался с Инной, — сказал Линецкий, — осознал весь абсурд… Сижу один в Форосе. Ну, с каким-то фриком из Питера. Он подводник, а я умираю от тоски. Ты не хочешь приехать?» «По-моему, — сказала Оксана, — ты меня за кого-то не того принимаешь. Передавай привет своей Инне». «Говорю тебе, я с ней расстался….» «Пока, пока, мне некогда», — сказала Оксана и повесила трубку. Похоже, что последняя встреча была действительно последней. Впрочем, их было уже так много, этих последних встреч… А потом, встретившись в каких-то гостях, они вдруг вместе выходили из квартиры, ехали на лифте вниз. Или на последний этаж, как в последний раз… Люк оказался открытым, они вышли на крышу… А там эти битумные покрытия… У Оксаны потом были чёрные ладони, да и у него… У неё к тому же платье было выше колен, и все колени после этого тоже были чёрные… И на платье — мазутный след… Но это от провода, на который она его вешала… Линецкий вспомнил ровную чёрную наклонную линию, перечеркнувшую платье, и подумал, что глупо было ей отсюда звонить. Может быть, они ещё когда-нибудь так же случайно попадут на крышу… Через запасной выход… А всё остальное уже давным-давно перечёркнуто. Лет пять назад Оксана спросила его, почему он не хочет развестись с Инной. Если они такие «разные люди»? Очень осторожно спросила, спокойно… Так, между прочим, как будто ей это всё равно… «Нет, мне просто интересно, — сказала Оксана, — ты всё время говоришь, что вы разные люди, но при этом…» И Линецкий, как идиот, стал размышлять вслух на крайне щекотливые темы… брачной метафизики. То есть о том, что существует на самом деле только одна женщина… И один мужчина… Пока не заметил вдруг, что Оксана переменилась в лице. — Так какие же вы тогда разные люди, Линецкий? — сказала она с нескрываемым презрением, — вы абсолютно одинаковые… Брось… Разные люди! Была харьковская группа с таким названием, я её любила… А потом она знаешь как стала называться? «ГПД», то есть «Группа продлённого дня»! И вот это гораздо больше подходит для тебя с твоей Инной. Для вашего замечательного дуэта… Если бы ты знал, как мне уже осточертели эти ваши песни… Ну всё, мне пора. Не звони мне!

35


МИЛЬШТЕЙН Короче, глупо было звонить отсюда Оксане… Просто глупо и всё… Но что ему было делать? Форос казался каким-то заколдованным. Горы не пропускали сюда не только облака… Время тоже здесь было непроточным… Они приехали в среду… Линецкий не только не помнил, какой теперь день недели… У него было такое чувство, что среда оказалась сплошной… Наверно, чтобы хоть как-то во всём этом разобраться, он вспомнил определение из университетского курса механики сплошных сред… И определение, таким образом, перешло в его теперешний дискурс… В его тотальную дис-квалификацию… Неизвестно, что теперь имелось в виду под «средой», день недели или его омоним, но definition теперь выглядело так: «Для каждой картины можно найти наименьшую площадь фрагмента, отдельное рассмотрение которого ещё позволяет определить, чьей кисти принадлежит эта картина. Если в какой-либо среде можно выделить такой фрагмент, который обладает всеми её свойствами, и при этом вся среда состоит из таких фрагментов, то это — сплошная среда». Линецкий, щурясь, вглядывался в окружающий ландшафт… Чёрт его знает, чьей он был кисти… Скорее всего, не одной… Разные слои краски… Штабеля тонких коричневых пластин в трансформаторе… Одна на другой, одна на другой… Их, или не их… Дребезжание расслаивало воздух… Дрожащее марево висело над раскалённой галькой… Море, прикрытое целлофаном… Как-то не бросалось в глаза… И хотя день сменял ночь… Казалось, что и тут происходят накладки… Днём высоко в горах блестела золотая точка… Купол церквушки, стоявшей на краю пропасти… Старушка, у которой он покупал персики, сказала, что церковь была отреставрирована по инициативе Раисы Максимовны Горбачёвой… А ночью по поверхности моря гулял солнечный зайчик… Который отбрасывал купол церквушки… Так Линецкий подумал в первый раз, когда это увидел… Да и потом, когда заснул на солнце, выпив предварительно полбанки домашнего вина… А проснулся, когда было темно… И, увидев светлое пятнышко, гулявшее по чёрной воде, он подумал… И не только в тот раз… Физрук по ночам проводил столько времени в море, что Линецкий, глядя на скользившее светлое пятнышко, иногда забывал, что это… Или, если вспоминал, то начинал тогда уже верить в правоту профессора Мулдашева… В его гипотезу о существовании водного бестелесного человека… Линецкий прочёл об этом в газете «Аргументы и факты»… В страницы которой Переверзев завернул маслянистые банки тушёнки… «При анализе настенных росписей можно понять, что гиганты подносили к вычлененным частям тела (голове, рукам и т. п.) водную прану, переписывали всю водную информацию и переносили эту информацию в сосуд с водой, имитирующий эту часть тела. Далее они соединяли все макеты воедино, копируя человеческое тело, и переводили жидкую воду внутри них в воду четвёртого состояния… после этого, как я думаю, удаляли макеты и получали вязкое колыхающееся целое водное человеческое тело…» «Такое вливать может только чайник», — сказал Линецкий Переверзеву, прочитав статью. Но ночью… Глядя на блуждающий светлый кружок, он подумал: «А может, правда, такие телеги — лучший способ передвижения…

36

Такое вливать может только чайник.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Вывод: куда ж ты денешься с подводной лодки?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Под-воды… Из Мариуполя в Марианскую… Оп-ля… А там стаи этих… Рыб-фонарей… Или нет, они не плавают косяками… Они как наш физорг… Хотя физорг не рыба-фонарь… Рыбы используют свет вовсе не для того, чтобы что-то найти… А чтоб внезапно разлившимся сиянием ослепить нападающего… Ну, или сбить с толку… А кто там на них нападает? Разве что человек… Водный и бестелесный… Нет, нет, там есть рыбы-светляки, которые охотятся при помощи фонарика… Он у них на таком хоботке… Но они живут на два километра глубже, и это как-то всё не стыкуется… Раз он охотится с фонариком, то он как раз и есть… Не рыба-фонарь, а рыба-рыбак… Нет, он человек, он… Своим фонарём он ведь тоже сбивает с толку… Меня, например… Он — человек, который был Средой… Но боялся стать Четвергом… И поэтому сразу стал Пятницей… — где-то на этом месте цепь глубочайших прозрений прервалась, и пьяный Линецкий, почувствовавший себя наконец стопроцентным Робинзоном, вновь провалился в сон… Проснулся он, когда уже вовсю светило солнце. Плавать Линецкий не любил, но из-за жары вынужден был большую часть дня проводить в воде. На суше камни превращались в сплошную жаровню. Поэтому он сидел или лежал на подводных камнях, у самого берега, ничком, опираясь на предплечья, периодически отползая немного вглубь, как бы натягивая покрывало морской глади себе на голову… Там он замирал на какое-то время, озираясь по сторонам открытыми глазами… Его вполне устраивал такой коэффициент преломления… Маску он надел всего один раз… И увидел, что подводный ланд­ шафт — точная копия наземного… Только в миниатюре. Камни, по­ крытые зелёными водорослями, повторяли отроги Яйлы… Там были и маленькие рожки Ай-Петри, и копия Байдарских ворот… Линецкий воспринял это как подтверждение старой максимы о микро- и макрокосмах… Что вверху, то внизу… Что слева, то справа… Вывод: куда ж ты денешься с подводной лодки? Линецкий поэтому не видел смысла идти в подводники… Выйдя на берег, он что-то вдруг вспомнил, полез в рюкзак и достал оттуда «мыльницу». Решил «добить» плёнку, на которую начал снимать в Рыбачьем: Инна на фоне волны, Инна за столиком кафе… Теперь же, вспомнив совет знакомого фотографа — как делать панораму, Линецкий щёлкал, поворачивал фотоаппарат и снова щёлкал… «Сколь же радостней прекрасное вне тела…» После того, как Линецкий проделал это два раза, снимать больше было вроде как и нечего… Забегая немного вперёд, скажем, что в итоге разницы между «семейной» и «холостой» половинами плёнки не оказалось даже малейшей. Плёнка была с самого начала неправильно заправлена (это выяснилось, когда Линецкий в Феодосии отдал её на проявку), и всё это время вместо того, чтобы переползать на валик другой катушки, она крутилась вхолостую вокруг собственной оси… В Форосе Линецкий этого ещё не знал, но что-то смутно предчувствовал… И по тому, как пейзаж брал его в оборот (он ещё раз позвонил Оксане и сказал что-то совсем уже идиотское… «В результате сенсорного голодания я здесь стал вегетировать…» — после этих слов Оксана в очередной раз повесила трубку). И потом, когда они с Переверзевым наконец-то решили уехать… То, глянув на рюкзак, лежавший на гальке, прежде чем взвалить его на плечи, Линецкий подумал, что этих нескольких дней… Вот именно — не было… Что они с физруком только что познакомились на автобусной остановке, подошли к морю и поехали обратно…

37


МИЛЬШТЕЙН Он ещё вспомнил фразу, которую слышал ребёнком, когда отдыхал на Юге с родителями. Только тогда эти слова имели совсем другой смысл и произносились при денежных расчётах за снятую комнату… А теперь, хоть и комнаты никакой не было, слова, тем не менее, показались ему настолько уместными, что он произнёс их вслух. — День приезда и день отъезда у нас считаются за один день, — сказал Линецкий. Переверзев молча кивнул, и они пошли к трассе.

5. Детские травмы В прошлый раз он заехал на джипе прямо на пляж. Чуть ли не в самую воду. Было приятно прямо из машины вывалиться в волну, но потом тяжело было выбираться. Галька, крутой наклон, колёса буксовали, пришлось попросить палаточников, чтобы подтолкнули. Манко протянул им после этого десять баксов, но те не взяли. «И то верно, — подумал Манко, — зачем при такой жизни бабки? Хотя ещё лучше вообще не жить, чем так отдыхать…» Он поглядывал из окна джипа на жену палаточника, которая мыла в море чёрный котелок… «А здесь же рядом другая — бельё полощет… Блядь, врагу не пожелаешь…» После этого Манко проехал, наверно, сотню километров, прежде чем ему снова захотелось в воду… На этот раз он оставил машину на стоянке кемпинга, вокруг которой тоже были палатки и опять-таки чем-то пованивало… Манко хотел только пройти сквозь кафе на пляж, но зазвонил телефон и, прижав его к уху и молча послушав, он уселся за столик. Прикрывая трубку, попросил официантку принести стакан муската или мадеры. — Я же просил тебя не произносить это слово, — сказал он в трубку, — нет, то само собой, за то теперь всё… Вообще… Расстрел на месте… Но это я тоже просил. Чтобы никаких там крыш, крышечек, крышеваний… Ты забыла. А у меня тут вообще вечер воспоминаний… Ну ладно, утро… И я это слово совсем не хотел слышать. Совсем. Да, последний раз, — сказал он и нажал на кнопку. Он не собирался не только ничего вспоминать, но и пить с утра мускат. Но вино уже принесли, и первый глоток уже был сделан. Чего он действительно делать не стал, это пытаться понять суть ДТП. Для разборки полётов нужно было подождать до наступления настоящего утра. То есть такого, которое наступает после восьмичасового сна. Манко вообще ничего не собирался делать, а тем более напрягать свою память на ровном месте… Но неожиданно для себя «въехал» в какую-то заброшенную её область… Смутно понимая, впрочем, что не случайно… Странным ему показалось даже не то, что он теперь это вспомнил, а то, что он ни разу не вспоминал об этом раньше… Тем более, что в его, хоть и не бедной на «экшн», жизни, эпизод всё же стоял особняком… Зловещим таким, с заколоченными окнами… И потом: был ведь ещё один такой случай… Казалось, ещё немного, и Манко вспомнит какую-то другую жизнь… «То, что было не со мной, помню…» Он понимал, что причина такого контуженного состояния — бессонная ночь. После этого его всегда так плющило… Ну, или примерно так… Нет, это было только одно мгновение — чувство, что вся жизнь сейчас, как по команде, выстроится по-другому… На три рас-считайсь! Ра-а-зойдись! В колонну ста-а-а-а… Манко выпил залпом полстакана и сказал: «Отставить!» Да нет, просто вспомнилось вдруг, как Семён Петрович ушёл по срочным каким-то делам, назначив вместо себя главным Сашу Матве-

38

День приезда и день отъезда у нас считаются за один день.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

— Молчи! — рявкнул пришелец.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ева. Который был старше всех по возрасту и выше по росту… Так что другого выбора тренер и не мог сделать, да? И когда он ушёл, ничего не изменилось. Это было не так, как в школе, где, если учитель вышел, все начинают на ушах стоять… Здесь всё было иначе — каждый продолжал делать своё дело. Кто-то скакал на скакалке, кто-то бил грушу. Валёк, как всегда, работал с железом. На ринге две пары шлифовали обманные движения… Всё было мирно, небольшая ссора началась только тогда, когда время тренировки подошло к концу. Матвеев сказал, что пора освобождать зал, но никто его не услышал. Он повторял это громче и громче, обращаясь почемуто непосредственно к маленькому Манко… Пацаны как раз договорились играть в «конный бокс»… Кто-то из «коней» умудрялся прыгать с седоком на спине, кто-то просто топтался, как такой супер-пупер-тяжеловес… А седоки тем временем махались друг с другом… Естественно, бить «коня» запрещалось, разве что случайно могло зацепить… Манко как раз дождался своей очереди и собирался запрыгнуть на спину мальчика, который был одноклассником Матвеева. Но в этот момент Матвеев схватил Манко за руку. «Я же сказал: идти в раздевалку! Ты что, не слышал?» «Не слышал!» «Ну так пойди уши прочисть!» В другой руке у Матвеева была скакалка, но Манко не верил, что он пустит её в ход… Хотя так это выглядело со стороны, может быть, Матвеев и замахнулся… В шутку, конечно, они же были друзьями, несмотря на разницу в возрасте… И в этот момент кто-то закричал: «Ты чего маленьких обижаешь?!» Матвеев, не выпуская запястье Манко, оглянулся. Все туда оглянулись и увидели, что в дверях стоит человек… Хотя, кто его знает, что это там стояло в дверях… Что-то было гибельное в этой фигуре, в зале всё сразу изменилось, может быть, просто за окном зашло солнце… Но это было зимой… Ну, потому что арфа была под снегом, стало быть, на улице давно уже было темно… Незваный гость медленно приближался к Матвееву, повторяя: «Маленьких обижаешь, да?» Матвеев сказал, что тренер поручил ему в восемь часов освободить зал. Манко тоже подал голос: — Мы просто играемся, никто никого… — Молчи! — рявкнул пришелец. — Ты его боишься. А теперь смотри — его не стоит бояться, — с этими словами он со смаком ударил Матвеева в лицо… Манко так и не понял, почему Матвеев даже не попытался прикрыться… Дело было, наверно, в гипнозе… Манко отпил ещё вина и вспомнил, как в комнату заплыла шаровая молния… Он иногда заглядывал в книжки, которые лежали на столе у секретарши, и однажды, перевернув очередную, лежавшую буквами вниз, прочёл про молнию… Как она заплыла в комнату, как вилась вокруг рассказчика… как будто это было с ним самим… А потом нырнула в трубку чёрного старого телефона… И там, внутри, что-то произошло… Подземный ядерный взрыв… Чёрная дыра… Проглоченное солнце… Снаружи ничего не было видно… Телефон по-прежнему стоял на столе, с виду такой же… Но на самом деле он весь теперь состоял из праха… Когда рассказчик пришёл в себя и взял трубку… Телефон моментально рассыпался… На столе осталась только кучка чёрной пыли… Но к чему это? — подумал Манко, — а чёрт его знает, к чему… Или там, голем… Хотя это уже совсем из другой оперы… Но этот мудак ведь на наших глазах не рассыпался… Стало быть, некто взял Матвеева за руку и повёл к дверям в раздевалку. На ходу обернулся и, осклабившись, сказал: — Теперь тебя никто не будет обижать, маленький. Вот увидишь, — и дверь в раздевалку захлопнулась.

39


МИЛЬШТЕЙН Пацаны смотрели затравленно друг на друга и ждали, что будет. Как овцы, блядь, ягнята, агнцы… Стыдно вспомнить… Но ведь и сам не кинулся с кулаками на дядьку… Прошло много времени, прежде, чем дверь приоткрылась, послышались голоса. «Всё, он уже понял. Оставь его…» «Нет, он не понял…» И снова глухие удары, и снова чей-то голос «Хватит уже, я сказал!» Дверь распахнулась, и в зал влетел Матвеев. Дверь захлопнулась, Манко успел заметить лица его спасителей… Теперь Манко уже точно знал, что вспоминал этот эпизод раньше. А потом перестал и забыл… Память как та картинка.. Так посмотришь — ваза, так — профили двух лиц… А может, это я сам теперь из угольной пыли? — подумал Манко, — или тот, кто спал на дороге? Нет, тот был из крови… Если только он там был… В школе на уроке литературы он однажды спросил учительницу: «Почему написано, что его убили, а через несколько страниц он снова на коне скачет?» «Потому что раньше слово имело и другое значение, — сказала учительница, — употреблялось в смысле “побить”. “Ой, он меня убил!” В смысле, сильно побил…» В этом смысле Матвеев в тот вечер был точно убит, никто не решался смотреть на его жуткое лицо… Кроме Манко. Он-то смотрел, он всё время пытался встретиться с заплывшими глазами… Все разошлись, остались только он и Матвеев. Молча вышли из здания. Это было в порядке вещей, они ведь жили в соседних домах, часто ехали домой вместе. Во дворе Матвеев сказал: «Пойдём, я тебе что-то покажу». Или нет, это было в другой вечер… Точно, в другой. После того, как его избил гость из ниоткуда (никто его ни до, ни после не видел ни в одной секции), Матвеев нарушил молчание только, когда они подошли к ограде парка. К чёрной чугунной ограде, в которой кто-то автогеном вырезал дыру. За год перед этим, когда Матвеев подвёл его к этой дыре впервые, прежде, чем они нырнули в казавшуюся с улицы полностью беспросветной, темень, Матвеев провёл инструктаж. Парк пользовался очень дурной славой и сам бы по себе Манко никогда туда не полез в такое тёмное время… Но Матвеева всегда тянуло напролом, а Манко не мог признаться в трусости… Матвеев показал ему несколько запрещённых приёмов. На случай, если в парке на них нападут. Оглядываясь назад, Манко понимал, что приёмы были совершенно бредовыми… Типа: достать копеечку, подбросить, и тогда нападающий непроизвольно задерёт голову… А ты тем временем изо всей силы ударишь его ребром ладони прямо по кадыку — он тогда задохнётся… На время, достаточное, чтобы убежать… Вспомнив, как серьёзно Матвеев всё это говорил, Манко не мог не рассмеяться… Причём, всё это должно было происходить в темноте… Матвеев просто дословно пересказывал чужой текст, — подумал Манко… Но один из приёмов был менее абсурдным: удар в нос открытой ладонью. Косточка тогда могла войти в мозг, и это мог быть смертельный удар, на ринге он был строжайше запрещён. В тот вечер после избиения, когда они подошли к чёрной ограде, Матвеев посмотрел на Манко и, усмехнувшись, сказал: «Ну что, Лёнечка, а теперь я буду тебя пиздить. Справедливо?» Манко испугался. Все матвеевские приёмы пронеслись в голове, и вообще в тот вечер уже всё казалось возможным… Вспомнилось, что в этом парке недавно нашли мёртвую девушку с бутылкой шампанского в пизде… Не говоря о том, что каждый месяц кого-то с заточкой… Когда Матвеев рассмеялся, Манко подумал, что это не его смех… Хотя что удивительного, странно, что он вообще мог смеяться в этой синей маске… Манко понял, что это была шутка. И после этого стал уважать Матвея ещё больше. За то, что он после всего способен был шутить…

40

Ой, он меня убил!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Кого хороним, пацаны?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он вспоминал всё это, глядя, как вокруг проявляются малолетки. Студенты или старшеклассники, один из них зачем-то приволок хвойный венок… — Кого хороним, пацаны? — спросил Манко. Они расхохотались и сказали, что венок для именинника. «Странно», — подумал Манко. Венок прислонили к ограде — кусок моря теперь накрывала косматая лапа, казавшаяся чёрной против солнца… Пора уже было смыть с себя поток утреннего бреда и воспоминаний о сопливом детстве… Но Манко, казалось, прирос к стулу. Он заказал себе ещё один стакан вина. В следующий раз после тренировки Матвей предложил ему пройти вглубь двора. Туда, где была свалка, а потом — прямо по ней, ступая поверх железа, листов ДВП, разодранных матрасов, выброшенных стульев, бог весть чего… И всё это было припорошено снегом… Тонким слоем, сразу за которым нога окуналась либо в грязь, либо натыкалась на какую-то лабуду… Пружины дивана, или что это… — Да, Лёнь, вот это я тебе и хотел показать, — сказал Матвеев. — Так а что это? — Ты чего, совсем тёмный? Она, конечно, была в плачевном состоянии… Но всё-таки большинство струн было целыми. Ржавыми, но целыми, и кое-где струны шли подряд… А потом не было нескольких сразу… Лёня провёл по ним пальцем, уверенный, что ничего не будет… Ну какой-нибудь гул… Как если, проходя мимо ограды, вести по прутьям пальцем или веткой… Поэтому звук, раздавшийся наяву, показался ему вообще не связанным со ржавыми прутиками… Звук был чересчур настоящим, вот в чём была фишка… Гораздо реальнее, чем двор, флигель из папьемаше… Да и весь этот город… Манко посмотрел на стакан и сделал ещё один глоток. Он чувствовал какое-то напряжение в плечах. Чтобы его снять, положил ноги на стол и завёл руки за голову. Так и сидел, глядя на выбеленное небо, сам тоже пустой, официантка хотела было что-то сказать, но, встретившись с его глазами, не решилась. — Принеси чего-нибудь поесть, — сказал Манко. Не глядя на неё, не убирая кроссовки со столика. Студенты действовали на нервы. Манко подумал, что надо бы их приструнить, но лень было двигаться… Венок терпеливо ждал у бортика… Лапой, накрывшей кусок моря… Пусть стоит… Главное — чтобы всё не накрылось пиздой… Только без паранойи, ладно? — сказал себе Манко, — то, что было на дороге, это не повод… Чтобы теперь… И зачем было орать на Алёну? Только за то, что она сказала «крыша»? Это только те, кто козла забивают, так кричат… В конце игры… Неправда, они кричат «рыба»! Это ты, забив козла… Нет, ну всё, конечно, можно связать в один букет… В венок, блядь, сонетов… Алёна как-то объясняла, что это такое, но я уже не помню… Не надо было на неё кричать, нельзя себя так распускать, наоборот, взять себя в руки… Всё можно чётко вспомнить, на то ведь она и память, чтобы её перебирать, как чурки свои чётки… Слово «крыша» Лёня впервые услышал от маленькой сучки… Имя он теперь уже не мог вспомнить… Он познакомился с ней на лесной дискотеке… Если это безобразие можно было назвать дискотекой. Какой-то выродок из соседнего — студенческого — лагеря что-то шептал в микрофон и путался в магнитофонной плёнке. Манко уже хотел пойти и туго обмотать эту плёнку вокруг его шеи… Как вдруг заиграла музыка… Типа медленный танец… Было уже темно, прямо к лагерю подъехала чья-то тачка… В длинных конусах света, прямо в воздухе, между стволами сосен, мелькали маленькие тени танцующих… Как будто гномы плясали в воздухе… Как это получалось, Манко не знал

41


МИЛЬШТЕЙН ни тогда, ни сейчас, но он это сам видел… А потом отвёл взгляд от оптического обмана и увидел совершенно реальную маленькую сучку…. У неё была самая красивая грудь из всего, что он к тому моменту успел увидеть в своей жизни… Но всё, что она ему позволяла, была грудь, и как бы красива она ни была, ему хотелось чего-то ещё. Он уже имел небольшой опыт… Но какой-то не такой… Так реально он ещё никогда никого не хотел… А она всё уворачивалась, ускользала, уплывала по Северскому Донцу, говорила: завтра, завтра, завтра… — Ты долго будешь кормить меня «завтраками»? — спрашивал он. — Я хочу тебя, слышишь? Она снова что-то обещала и куда-то ускользала… Пока он её не припёр к стенке, и она не призналась, что Манко для неё — «крыша». Она любит своего тренера по фехтованию, но тренер женат и даже здесь, в спортивном лагере, он со своей женой. Поэтому ей нужно прикрытие — чтобы тайно встречаться по ночам с Генрихом Сергеевичем, днём ей необходимо тереться у всех на глазах о Лёнечкино плечо… Проcто чтобы усыпить бдительность жены… «Ну вот, я тебе честно сказала… Если можешь, побудь ещё моей “крышей”, ладно? Ну что тебе, жалко?» Манко тогда просто онемел от такой наглости. И на всю жизнь возненавидел это слово. Особенно после того, как он вычислил место, где они ебались… Как ему хотелось тогда выйти из кустов и вызвать Генриха Сергеевича на бой… Он не сделал этого, потому что в голосе маленькой сучки, когда она говорила, что любит не его, а Генриха, и что он, Манко, для неё просто «крыша» и всё, была какая-то страшная правда… Чего уж там было после этого кулаками махать… И всё же хотелось, ох как хотелось… Несколькими короткими ударами… Устроить Генриху Сергеевичу вечные каникулы… Привязать ногами к висевшей рядом с поляной «тарзанке»… И пусть себе качается над Северским Донцом… Как маятник… Пока не затухнет… А потом и протухнет… Полянку они выбрали себе укромную, тарзанкой, похоже, давным-давно никто не пользовался… Во всяком случае, верёвка сразу же порвалась, стоило Манко повиснуть на ней, а он ведь тогда ещё был не таким тяжёлым… Это теперь, знакомясь с девушками, он произносит: «Сто сорок килограмм боевого веса!» Мужчинам и деловым женщинам он не это говорит… Ни к чему, потому как у Манко теперь сравнительно легальный бизнес и соответственно — нрав… Но тогда он ещё не был таким раздобревшим… И всё же, взвесив все «за» и «про», не стал отправлять Генриха Сергеевича в нокаут, и даже — за что особенно презирал себя после возвращения из лагеря — до конца смены не переставал быть «крышей» для маленькой сучки… Остальное он забыл и вспомнил только сейчас… А именно: что почувствовал при виде набросившихся на Генриха Сергеевича вольников… Они были примерно одного возраста, и вообще как-то очень друг на друга похожи… Возвращаясь в лагерь с прогулки, Манко увидел, что на Генриха Сергеевича набросилась толпа борцов вольного стиля… Манко стало не по себе… Почему? Потому что он в тот момент вспомнил человека, который избивал Матвеева… И подумал… Вот интересно было бы понять, что именно он тогда подумал… Прежде, чем попробовать восстановить всё это в деталях, Манко решил всё же съесть то, что принесла официантка… Хотя выглядело это не очень аппетитно… Манко вдруг не то чтобы ощутил головокружение… Ему

42

Я хочу тебя, слышишь?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А ну вылазь!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

показалось, что пространство в буквальном смысле надето на него… Подобно костюму… Такое ощущение бывало у него иногда во время разборок, и тогда оно помогало, скажем, стряхнуть с себя чью-то руку… Или собаку с её долбаной «мёртвой» хваткой… Но сейчас Манко казалось, что если он встряхнёт рукой… То сбросит с себя всё на свете… И кафе вместе со студентами, и небо с такими же крикливыми чайками, и асфальт вместе с крошками, и стол… Поэтому Манко сидел совершенно неподвижно, минуту или две. А потом стал жадно поглощать завтрак. Он всё съел и попросил ещё стакан вина, закурил коричневую «сигариллу» и вспомнил, как в толпе уродов, окруживших Генриха Сергеича, ему почудился тот самый гость из ниоткуда, что отметелил Матвеева по-взрослому. Он подумал, что это похожее явление, хотя… что там было уж такого похожего? Матвееву он вовсе не хотел зла, и сказать, что тот мудак явился «из глубин подсознания», значило бы перейти на птичий язык, которому психотерапевты обучают богатых дурочек… В случае с Генрихом Сергеевичем Манко что-то такое хотел, конечно… Да и не такое, он ведь чуть сам его не замочил… Но зато в этом случае как раз ничего такого не было. На самом деле там ведь происходило вовсе не то, о чём Манко подумал в первый момент. Он позвал было официантку, а потом сказал: «Не, я передумал», зачем-то даже накрыл пустой стакан рукой… На самом деле Генрих Сергеевич разбрасывал команду борцов, забивавших забулдыгу, который на полуторке случайно въехал в лагерь, поломав при этом забор… Как-то там не вписался в дорогу, да и дороги там особой не было… Ну, просёлочная какая-то была… В общем, каким-то лешим его занесло прямо в лагерь, причём въехал он туда сквозь забор. После чего мотор заглох, или водитель сам его выключил, а машину быстро обступила толпа стоеросовых вольников… Какое-то время они смотрели на кабину, все молчали… Потом кто-то крикнул: «А ну вылазь!» Водитель не вышел, но в кабине замечено было шевеление, и тогда уже толпа хищно сомкнулась, и сразу несколько рук потянулось к дверце грузовика… Водителя выволокли наружу, он был маленький, жалкий, какой-то весь серый, борцы радостно преобразились и начали его пиздить. Все вместе, крича от наслаждения, ногами, в прыжке, по очереди, «дайте я!», «дайте мне!» Подбежав к ним, Манко понял, что бьют кого-то другого, а Генрих Сергеевич как раз пытается это остановить, разбрасывая уродов направо и налево, и всё-таки, не в силах сам, в одиночку… Хотя на Генриха Сергеевича они, как ни странно, не поднимали руку… Странно, потому что то, что они в тот момент из себя представляли, по идее, вообще не должно было разбираться, кто там встал у них на пути… Но нет — они сгрудились вокруг несчастного забулдыги в едином порыве… Манко как сейчас видел: лезущие со всех сторон полуголые одинаковые тела, не замечающие, как их бьют, лезущие к центру, чтобы отхватить от коллективной жертвы свой кусок… Когда они вдвоём наконец отобрали у них добычу, Генрих Сергеевич сел за руль и отвёз полумёртвого водителя в ближайшую больницу. Вернувшись в лагерь, он кивнул Манко, дежурившему у входа, и пошёл в тот корпус, где жили борцы. С точки зрения Манко, это было глупо: кричать «вы не люди!» Ну не люди… И дальше что? Он что, думал, что этими словами сделает их людьми? Хотя отчасти Манко был согласен, что-то нужно было предпринять, потому что толпа потерявших человеческий облик вольников представляла угрозу для жизни на Земле…

43


МИЛЬШТЕЙН Странно, что после всего, что с ним было в последующие годы, он так живо вспомнил сцену в сосновом бору… Манко понимал теперь в общих чертах, что его тогда смутило… В первый момент, когда он увидел Генриха Сергеевича, облепленного одинаковыми тварями… Какой-то коридор соединил их… С зомбяком, избивавшим Матвеева… Но почему всё это вспомнилось только сейчас? Как это связано с тем, что произошло на дороге? А просто бред и то, и другое, и всё… Драки были, избиения были, всё когда-то имело место бить… Но мысли, которые мелькали в голове — и тогда и сейчас — это бред… Надо срочно снять где-то номер и завалиться спать… На сутки, — думал Манко, потирая глаза. На маленькой сцене теперь появились музыканты. Или не теперь, они давно уже там копошились и настраивали аппаратуру. Вид у них был довольно смурной, но, выпив по стакану красненького, они слегка приободрились и даже запели… На английском, фальшивя, кошачьими голосами… Манко хотел уже уйти, приплатив им напоследок за минуту молчания, но вдруг он разобрал слова… «Иф ю олвез кил, ю кэн оверкил…» Это повторялось много раз, Манко был уверен, что правильно услышал… Вот только не знал, что такое «оверкил». Словаря под рукой не было… Манко нажал на кнопочку и приложил телефон к уху. — Что такое «оверкил»? — спросил он. — Знакомое такое слово, но не могу вспомнить… Ах, да, конечно. Спасибо, Алёна, да, да, всё хорошо, пока. «Если всё время бить, бить, бить… То можно и Бога убить…» Откуда это? Из какого-то очень старого, чёрно-белого фильма… То ли «Мухтар, ко мне», то ли «Застава у синих камней»… Или «красных ворот»… Пытаясь это вспомнить, Манко невзначай переключил память с канала «Наше кино» на другой канал… И так он делал ещё не раз в тот день: вспоминал одно, чтоб забыть другое… Потом вспоминал что-то третье, чтобы забыть это одно… Ну, и так далее.

Иф ю олвез кил, ю кэн оверкил.

6. Маши´ны желания Вообще-то, в Ялте они с физруком не собирались задерживаться, но, чтобы пересесть на автобус до Феодосии, им нужно было ждать два часа, и они решили немного пройтись по городу. Стоило выйти из автовокзала, как их окликнули. «Вы нам не поможете открыть?» — спросила девушка, протягивая бутыль. Переверзев и Линецкий переглянулись и подошли к скамейке. Линецкий достал перочинный ножик, отрезал верхушку пластиковой пробки. «А вы не хотите с нами выпить?» Внешне они были ничего себе девицы… Но при общении сильно проигрывали. Линецкий быстро заскучал, несмотря на портвейн, и разговор поддерживал один Переверзев. Сначала о погоде, потом об общепите. «Ой, а вы знаете, где мы вчера были? — сказала беленькая. — На концерте Алёны Апиной!» Прошло не больше пяти минут, и маленькая блондинка уже гладила плечо Переверзева, повторяя: «Вот это я понимаю!» Линецкий подумал, что он, наверно, может то же самое проделать с её подругой. Но та отстранилась. Она была выше Линецкого на голову. И почти всё время молчала. Периодически что-то тихонько клокотало у неё внутри, после чего она иногда произносила: «Эт точно!» С неподражаемой интонацией, передающейся исключительно по наследству. Краем уха Линецкий услышал, что отец у неё полковник. «Ну что же, — подумал он, — Пруст пишет, что, знакомясь с новым человеком, неизбежно натыкаешься то на отцовский слой, то на материнский… Вопрос, конечно, в том, можно

44

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН ли в таких вещах доверять писателю… Который в свою очередь считал, что Достоевский по ошибке вырыл колодец в стороне от человеческой души… Но при этом считал Достоевского большим художником… А Набоков, как известно, считал Достоевского художником нулевым… От которого останется вот именно нуль, то есть кружок на скатерти в саду от мокрой рюмки… Но если Пруст не ошибся… То где-то там должен на самом деле кончиться её отцовский слой… И начаться материнский…» И ещё он думал: «Стоило уходить от Инны? Ну и что, что она окружила себя нэпманами и полюбила русский шансон… Остальные ведь ещё хуже…» «Да, но ты забыл, что это театр теней… Их нет, они не существуют… Завтра же они уедут в свой Луганск… А Инна была навсегда, вот ведь в чём было дело…» Кафе, в которое они тем временем перешли со скамейки, закрывалось, можно было успеть выпить только ещё по стаканчику, на посошок… — Почему твой друг ничего не пьёт? — Он мутант, — сказал Линецкий, — у него желудок сам по себе вырабатывает алкоголь. Беленькая посмотрела на часики и сказала: — Ну что, до автобуса осталось четыре часа. Лучше их провести где-нибудь недалеко от автовокзала, чтобы потом не бежать…

Слышь, ты… Кончай эти поползновения!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Не надо, холодно», — сказала дочь полковника… «Не бойся, — зашептал Линецкий, — сейчас будет тепло…» «Нет. Нет, я не буду. Ты что, не понял? — громко сказала она. — Слышь, ты… Кончай эти поползновения!» Линецкий отступил скорее из тактических соображений… Попытался снова просунуть руку… Но она крепко сжала бёдра… Он начал расстегивать спальник, но она одной рукой схватила его руку, а другой быстро вернула ползунок молнии в прежнее положение. Линецкий был ко всему ещё пьян, и совсем уже плохо понимал их намерения… Зачем они тогда так улеглись, одна с ним, другая с Переверзевым? Для чего? Неизвестно, что там происходило у Переверзева, но эта, похоже, решила превратить спальник в смирительную рубашку… Линецкий стал активно бороться… Уже даже не за «свободную любовь», а просто — за свободу… В результате чего они поползли по земле, не вылезая из спальника… Линецкий это понял, когда они достигли другого края поляны. Он подумал, что если это будет продолжаться и дальше, они вывалятся на проезжую часть… А вот проехал троллейбус… Они жили недолго и умерли в тот же день… Она его даже не поцеловала… Только укусила… «Тогда давай спать», — сказал Линецкий… «Давай», — быстро согласилась она. И через минуту уже спала — офицерская косточка… Услыхав шорохи, Линецкий приподнял голову и увидел, что переверзевский спальник ползёт по траве, как гигантский червяк… Это зрелище напомнило ему о том, что боги рассекли двуполые существа, и с тех пор половинки ищут друг друга по всей Земле… Линецкий всегда в это верил… Но теперь он засомневался… «А может быть, совершенное существо образуют не два человека, а четыре, — подумал он, — хотя… Тогда почему не восемь?. . » Он не мог уснуть. Во-первых, «его половинка» храпела, во-вторых, его член и не думал опускаться. Вместо того, чтобы объединять, член разделял их… Как меч, лежавший между братом и сестрой… Ну, или рукоятка меча… Светало, подул ветер, серая трава вокруг Линецкого шевелилась…

45


МИЛЬШТЕЙН — Ну как? — Что как? Никак. У нас с ней ничего не было. — Я не сомневался. — Да? И откуда у тебя такая уверенность? — Потому что у нас то же самое было. То есть, ничего не было. — А при чём тут… Думаешь, они связаны… одной цепью? — Да. — А я был уверен, что уж ты-то, ты-то… Не мытьём, так катаньем, — рассмеялся Линецкий, вспомнив ночной газон… — Но я знаю, в чём причина, — сказал Переверзев и сделал паузу, выжидательно глядя на Линецкого. Тот молча пожал плечами. — Они лесбиянки. — Погоди, я что-то ничего не соображаю. Нужно опохмелиться, — сказал Линецкий и открыл пиво ключом. — Я не думаю, что они лесбиянки, — сказал он, осушив одним глотком полбутылки, — во-первых, они бы тогда попросились в один мешок, во-вторых… — Я их вижу за версту. — Почему же я от тебя только сейчас об этом узнаю? — Я могу ошибаться иногда. И потом, многие из них «би»… Да и неизвестно, что главное… Ты посмотри на себя — ты же помолодел за эту ночь! — Я? Я глаз не сомкнул… Ну может, под утро… Кошмары снились… Голова раскалывается… — Ну и что? А выглядишь помолодевшим. — Так ты даос! — догадался вдруг Линецкий. — Почему даос? — Ну, это же даосы говорят, что надо не кончать… Чтобы самому не кончиться… Но я в это не верю, old sport… Ладно, ты скажи, прыжки в мешках входят в многоборье? Сдал я хотя бы на третий разряд? Фух… Голова проходит… Дочь полка сказала, что они скоро снова собираются в Крым… На велосипедах… Представляешь себе эту картину? Тандем, тачанка, механизм Тенгли… Слушай, а может, они так и ловят свой кайф, скользя по седлу… Сила трения перестаёт тогда быть диссипативной… В системе образуется положительная обратная связь, да? — У меня нет технического образования. — Это неважно, зато ты даос… Ты поэтому первым понял, что они сделали. — А что они сделали? — Они преобразовали динамо-машину в вечный двигатель… Линецкий успел слегка одичать — шторка на окне автобуса вызывала у него клаустрофобию. Он резко приподнял её, отодвинул и запихнул между спинкой сиденья и стенкой «Икаруса». В окно теперь попадали прямые солнечные лучи. Линецкий зажмурился и пробормотал что-то вроде «юбэка». Трудно сказать, была ли это аббревиатура Южного берега Крыма, который они с Переверзевым как раз в этот момент покидали, или же попросту «юбка»… Возможно, шторка своим узором напомнила Линецкому что-то из гардероба Инны… Хотя… Он никогда не был так наблюдателен. Скорее всего, клетчатая шторка с оборочками могла напомнить ему юбку как таковую… Край её вдруг сам по себе выпростался, и Линецкий с ещё большей силой запихнул его обратно. Отстав от одного берега и не причалив пока что к другому… В иносказательном смысле… То есть, «отцепившись от юбки жены» и «повиснув в воздухе»… Линецкий по дороге с Южного берега на Вос-

46

Ладно, ты скажи, прыжки в мешках входят в многоборье?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН точный боялся повторить это рискованное движение уже в географическом смысле… Закрывая глаза, он поэтому не очень-то верил, что автобус останется автобусом рейса «Ялта — Феодосия», а не превратится, скажем, в поезд «Симферополь — Харьков», а тот в свою очередь… В подводную лодку в степях Украины… Хотя после ночи, проведённой на ялтинском газоне… Линецкому было уже абсолютно по фигу, где он проснётся… Он уже засыпал, но вдруг услышал грохот… Открыл глаза и увидел за окном голых мокрых людей с отбойными молотками… Автобус стоял на светофоре, светофор не светил — был ослеплён солнцем… Один рабочий, встретившись с Линецким взглядом, крикнул: «Чего вылупился?»… Автобус поехал: закрыв глаза, Линецкий снова стал клевать носом… Свою умственную скорлупу… Пока снова не вылупился… И на этот раз — без соглядатаев… Мы только увидели, как тело Линецкого стало заваливаться набок, как голова ткнулась в бок Переверзева, как тот съехал по своему сиденью вниз — ровно настолько, чтобы можно было переложить голову Линецкого к себе на плечо. Там эта голова и пролежала до самой Феодосии.

7. Красивые жесты

Та нехай горит оно всё ясным пламенем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Было уже близко к полудню, когда странноватая, прямо скажем, парочка, приехавшая накануне вечером, вышла наконец из своего флигеля. На нём были белые брюки и рубаха, а на девушке, которая годилась ему в дочки, если не во внучки, что-то вроде пёстрого газового платка, обёрнутого вокруг бёдер… Так-так… Лифчик по случаю такого наряда, так уж и быть, нацепила… И на том спасибо… Так-то, она его, конечно, не носит, — думала Марфа Дмитревна, отводя взгляд от новоприбывших и устремляя его на дно колодца… Она намеренно не спешила поднимать ведро, чтобы дать им возможность пройти. Чтобы не встречаться и не думать, в какой форме выказать своё презрение… Но что-то не слышно было шагов… Марфа Дмитревна медленно поднимала ведро… Пока ей не пришло в голову, что они стоят и смотрят ей в спину… Она резко обернулась… Ведро дёрнулось, выплеснулась только что набранная вода… — Вы что-то хотели? — сердито сказала Марфа Дмитревна. — Да, — сказала девица. Марфа Дмитревна машинально мотала цепь, поднимая пустое ведро. — Говорите, — сказала она таким тоном, что нормальные люди сразу бы забыли, что им было нужно… Но наглая девка и бровью не повела. — Можете нас сфотографировать? — спросила она. В руках у неё был большой чёрный фотоаппарат, она уже протягивала его Марфе Дмитревне. Та нехай горит оно всё ясным пламенем, — подумала та, — абы гроши платили… — Ну давай, — сказала она, — щёлкну, чего уж, не жалко. — Подождите, пожалуйста, секунду, — сказала девушка, — сейчас. С этими словами она подошла к колодцу. Усатый пошёл туда же, снова положил ей руку на талию… — Ну, снимать? — Одну секундочку, — девушка взяла в руку ведро. Так вот им захотелось, на фоне колодца, и она, значит, с ведром. А может, лучше папика свого на руки возьмёшь? — хотела спросить Марфа Дмитриевна. Но не спросила. Оно ей надо?

47


МИЛЬШТЕЙН — Да, вот теперь, пожалуйста, — сказала девушка, жмурясь от солнца и силой раскрывая на миг глаза… — Ну, чего ж вы не снимаете? — Так а… Ведро-то пустое. Зачем же его тогда держать? — спросила Марфа Дмитревна. — На фотографии не будет видно, что оно пустое, — улыбнулся усатый нянь. А «дочка» его так даже захихикала… А шо смешного-то? — Это и примета плохая, и вообще… — сказала Марфа Дмитриевна. — Ну да ладно, моё дело маленькое, — и она нажала на кнопочку. — Вот так вы всё и снимаете, — проворчала она, отдавая фотоаппарат, — ведро пустое, а на фотографии полное… — А вы знаете, что на параде в Москве Сталина не было? Его туда вставили потом, на пустое место. — Ну и чего? — удивилась Марфа Дмитриевна. — А я ему не верила, и вам не верю! Вы на него похожи, кстати, посмотрите на себя в зеркало, у вас в комнате висит, в уголку… — Ты странный, Доплер, — сказала девушка, когда они вышли за калитку, — ну при чём тут был Сталин? — Смею вас заверить… Что Сталин тут уже точно не при чём. Просто хотелось позлить старуху… А чем ещё ей можно досадить? — Зачем её злить? Не забывай, что она наша хозяйка. — Правильно, вот я ей и вспомнил Хозяина, — рассмеялся Доплер. — Да ты что, боишься? Думаешь, отравит? — Не сомневаюсь. Поэтому дома мы не будем есть. Нельзя оставлять продукты в холодильнике. — Скажи лучше, что тебе не хочется готовить… Ладно, будем питаться в общепите, что же нам остаётся, — сказал Доплер с такой трагической интонацией, что она погладила его по головке: — Бе-е-е-едненький. Он съел яичницу с ветчиной, она — блинчики с мёдом. В кафе было не жарко сидеть, с моря дул ветерок. Поэтому, окунувшись в море, они вернулись обратно под навес. Она заказала мартини, он — минеральную воду. Первое погружение в море — этим она оправдывала своё утреннее маленькое пьянство. — А я что-то не заметил, — сказал он, — мне показалось, что ты разочарована… — Что ты, что ты… Это было круче, чем лишиться невинности… Согласись, нельзя не отметить. — Но мне не хочется с утра, по такой жаре… Меня сразу разморит, я буду как медуза на берегу, ты их ещё не видела? — Доплер, можно я тебе признаюсь? Я соврала. Я уже не первый раз на море. Я сама не знаю, зачем… Я всегда говорю тебе правду и только правду. Он рассмеялся. — Так ты не сердишься? — А может, ты и не девственница? — Да ну тебя! — Это было твоё сравнение, между прочим. — Ну ладно, не придирайся к словам. — Уж тебе ли меня упрекать? Вон, смотри, он тоже пьёт с утра, — прошептал Доплер, — как он тебе, а? Он сидел к ним спиной, вполоборота. Видна была бронебойная шея, спина, ноги в чёрных кроссовках лежали на столике. Рядом с ногами стоял стакан со светлым вином. Он курил тонкую сигару, дымок поднимался, казалось, прямо из стриженой макушки. Судя по тому, что он давно уже не менял положения, в этой голове действительно могло происходить какое-то движение мысли…

48

А вы знаете, что на параде в Москве Сталина не было? Его туда вставили потом, на пустое место.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Босяки нам не нужны.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Что-то в нём есть, да? — Ну да. В такой недвижимости всегда что-то мерещится… — А ты уверена, что он бандит? — Ты что, меня уговариваешь? Ну понятно, вокруг столько самок… Я вижу, как ты их всех регистрируешь. Приехал со своим самоваром, опомнился и решил его сплавить… Но только не ему, Доплер. И вообще, давай сменим тему, а то ветер в его сторону, ещё услышит… — Он ни разу не оглянулся. — А ему и не надо. Такой заводится с полоборота… Смотри, смотри, он встаёт. Грузный человек встал и пошёл к лесенке, спускавшейся прямо на пляж… Они увидели, как он подошёл к морю, как начал было раздеваться. Они смотрели на его спину, и когда он, как им показалось, расстегнул брюки, но не стал их снимать, Доплер сказал: — По-моему, он пошёл по-маленькому… — Среди бела дня, на полном пляже? — Ну и что, типа: пописай мне на грудь, я люблю штормы… Ты видела, как он сидел с ногами на столе? — Янки тоже так сидят, но при этом не всегда ссут среди бела дня на глазах у общественности… Нет, он просто передумал снимать штанишки. Смотри, кажется, он решил искупаться прямо в них. Море слегка штормило, он нагнулся, зачерпнул в ладони и умыл лицо, намочил рубашку. После чего пошёл прочь. Теперь можно было бы рассмотреть его лицо, но в упор ни Лена, ни Доплер не стали на него смотреть, отвели глаза, когда он, поднявшись по лесенке, вдруг очутился прямо перед ними. И сразу пошёл через зал к выходу на набережную. Лена посмотрела на мокрые следы на деревянном полу, посмотрела на Доплера… — Пойдём, — сказала она. — Куда ты меня тянешь? — Поиграем в следопытов. Немножко. — Мне лень. И без камеры неинтересно. — А мне интересно. — Так это Лен-фильм? — Только не ревнуй. То, что это не мой кадр, это точно. — Почему я должен тебе верить? Особенно после того, как ты обманула меня с морем… — Доплер, ну прекрати… Смотри, смотри — он теперь и сам за кем-то следит, во всяком случае, он на них смотрит… — Слушай, Ленка, у тебя получается. Из ничего возникла интрижка… — Да какая там… — Ну как, мы теперь смотрим на того, кто смотрит… И это, если ты помнишь, самое дорогое развлечение. Особенно для меня — если учесть, что он будет моим преемником… — Доплер, прекрати. Смотри, смотри, он им что-то говорит… Это его машина, как ты думаешь? — Думаю, да. — Я тоже так думала… Мы с тобой ошиблись. — Ну, бывает. Обознались. Это не его машина, мы вычёркиваем его из списка твоих женихов. Босяки нам не нужны. Он опять идёт в это кафе, но мы это сделать не можем, это будет слишком явно… Поэтому пошли искать тень поближе у воды. Где-то должны же давать в прокат зонты… Подходя к машине, Манко увидел, что возле неё стоят незнакомые люди. На ментов они были мало похожи: парень и две девицы в купальниках, со всякими там резиновыми подушечками и матрасиками под мышками. Казалось, они и сами какие-то надувные.

49


МИЛЬШТЕЙН Манко подошёл к ним на расстояние вытянутой руки и дышал в затылок, но они его не замечали. — Класс, просто класс, — говорил парень, явно адресуя эти слова джипу. Девочки задумчиво кивали. — Хотите прокатиться? — спросил Манко, обходя их и выступая вперёд. — В каком смысле? — сказал парень, придерживая рукой панамку, как будто вдруг подул сильный ветер. Хотя никакого ветра не было, просто перед ними теперь стоял квадратный мужик и протягивал ключи. — Берите и катитесь! Все трое молча смотрели на болтавшиеся в воздухе ключи… Может быть, они уже были загипнотизированы, ключи блестели на солнце… Манко сам плохо понимал, что делает, просто он принял решение следовать первым мыслям, приходящим в голову, а тут как раз пришла такая мысль… — Я не умею водить, — сказал парень, — у меня и прав нет. — А у тёлок твоих? У вас есть права? Тёлки молча покачали головами в разные стороны. Лене и Доплеру, которые стояли далеко и всего этого не слышали, снова померещилось, что он достаёт из брюк… Но видели они только, как парень и две девушки сели в машину, как машина отъехала, как человек в голубой рубашке, за которым они наблюдали в кафе, помахал джипу рукой… Лена и Доплер пошли дальше в обнимку и где-то возле детских аттракционов замерли в долгом поцелуе. — Научишься, — сказал Манко, доставая ствол… Не полностью, но так, чтобы эти трое видели и больше не сомневались, что он не шутит. — Это не конец, — сказал он, усмехаясь… Через час приедешь на это же место, но этот час вы должны всё время ехать, не останавливаясь. Я проверю по счётчику и заплачу по счётчику. Десять баксов за километр, ферштанден? Конечно, он мог их и так запихнуть в джип, запросто… Но было бы много визгу… А так всё тихо. Сели и поехали… И сразу научились водить… А как в море бросают, когда плавать учат? А это ещё проще, суша всё-таки… Ну задавят пару кур, ничего страшного… Он пошёл по набережной в другое кафе. Та же девушка с платочком была и там, но, может быть, ему показалось, многие так косынки подвязывают, а на лицо он не обратил внимания. Он заказал двести водки. Через час, — подумал Манко, — если не будет ДТП, они приедут, никуда не денутся. А денутся, так и хрен с ним, с хаммером этим долбаным, он совсем озверел, людей не давит, взваливает это на меня, сука… Человек хуже зверя, когда он зверь — кто-то сказал… И хуже машины, когда он — машина, — я добавлю… Манко опрокинул в рот водку, выдохнул, и сказал вслух: «А я не машина!» — Повторяй за мной: я не машина, я не машина! — сказал он громко, обращаясь к парню, который сидел за соседним столиком. Тот поперхнулся креветкой и закашлялся, глядя на Манко выпученными глазами. Манко встал и подошёл, чтобы похлопать парня по спине, но тот ускользнул, быстро расплатился у стойки и выскочил на улицу. — Пиздец какой-то, — сказал Манко, — чего вы здесь все такие забитые? На Юге? Где ваш кураж? Он заметил, что на столике уже снова стоит полный стаканчик, хотя он вроде ещё не заказывал. По морю бежали барашки… «Над седой равниной моря…» — тихо пропел Манко на мотив «из-за острова на стрежень…» и подумал, что всё фигня, просто немного колбасит, с кем не бывает… Он опрокинул в себя станканчик… Стало вообще хо-

50

Повторяй за мной: я не машина, я не машина!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Бегемота звали Семён.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

рошо, солнце, Крым… Всё на хуй бросить, начать новую жизнь. Оставить одежду на берегу, с паспортом в кармане, типа утонул, не ищите. А сам голый вылезу к хипарям в бухту… Манко как-то забредал к ним много лет назад, и было нормально, без понтов, напоили молоком с травой и спать уложили. Правда, он не спал, а вращался всю ночь в цветной центрифуге — как космонавт перед полётом. В космос лететь не стал. Он был дублем, его не взяли… А может, и улетал, но утром этого не помнил, и всё было чистое такое утром, весь мир, каждую галечку хотелось чмокнуть, а девочек наоборот, не хотелось совсем, хотя они лежали голенькие и тут и там, но это было как в детском саду, как в яслях, короче, заново на свет народился. А потом опять набилось трухи всякой в душу, но за травой или другими какими очистительными средствами Манко пока не тянулся… Он заметил, что к человеку, серьёзному с виду человеку за одним из соседних столиков, то и дело подходит какая-то дохля, садится рядом с ним на корточки и что-то они там перетирают… Что, нельзя посадить человека рядом с собой, на стул? — подумал Манко. — Что это такое, по-собачьи сидит, потом выходит, потом опять на задних лапках… Я, конечно, тоже не эстет, но не заставляю людей сидеть на корточках… Может, сказать ему? Товарищ, гордым надо быть! Устроить им тут революцию? Манко прикинул, как взлетят брови у хозяина человека-собаки, как он начнёт хвататься за мобилу… Это всё можно будет сразу пресечь и проучить бегемота, вспомнить молодость, пусть даже дружки его сразу в кабак налетят, будет немного по-ковбойски… Ну что, встряхнуться? Да нет, — подумал Манко, — лень… Ленивый я стал… Но любопытный… О чём они там перетирают? Он встал и пересел за их столик. — Харьковская налоговая, — сказал Манко. — Не пизди, — усмехнулся бегемот, — давай лучше по сто — на брудершафт. Мужик был, очевидно, тёртый, умел общаться с людьми, и вот уже они пили по второй, по третьей…. Бегемота звали Семён, он был из Донецка, держал там сеть ларьков, ну и какие-то у него были виды на расширение бизнеса, в частности, в этом посёлке, кто-то предложил войти в долю, построить гостиницу прямо на берегу, шестёрка его по этому поводу собирал кое-какую информацию и доносил хозяину, причём, как только что-то узнавал, так сразу и доносил, голова у него вмещала только одно сообщение. Смешно, что возле кафе его ждала настоящая собачка, он каждый раз привязывал её к ограде, маленькая такая шавка, Манко увидел, когда выглянул на улицу, чтобы посмотреть, не приехал ли его броневик. Дохля в этот момент тоже вышел из кафе, отвязал собачку и они засеменили по улочке, свернули в парк. Манко расплатился за водку и закуску, и за себя и за будущего владельца гостиницы, который заразил его своим олимпийским спокойствием… На улице стоял джип, пустой, ни мальчика, ни девушек нигде не было. А может, их вообще не было, — подумал Манко, — как и того, на дороге. Как и Семёна из Донецка, всё померещилось… Теперь ищем гостиницу, там спим как мимимум десять часов, а дальше посмотрим… Он остановился возле джипа, глядя на пятно на бампере… Чёрт его знает, а может, и сбили кого-то, — подумал Манко, — они ж водить не умеют, суки… И смылись… Да нет, если б они кого-то сбили, джип не стоял бы сейчас на том же месте… Значит, всё-таки было там что-то… Типа чудо… Но чудес не бывает, бывает только… Болезнь Альт-хаммера… Но он у меня новый совсем…. Или как его… Рассеянный склероз… Бывает же такое… Мульти-пульти… Нет, лучше уж пусть будет одним мудаком меньше… Или ещё лучше: поспи, и всё пройдёт, — Манко усмехнулся, вспомнив, как сказал это своей бывшей жене. Когда она разбудила его ночью и закричала: «Лёня, началось!»… Она должна была

51


МИЛЬШТЕЙН рожать, у неё отошли воды и начались схватки, а он ей в ответ: «Поспи, и всё пройдёт». После чего перевернулся на другой бок и захрапел… Вспоминая это, Манко всегда смеялся… Сидя в джипе, который стоял с заведённым двигателем, он повторял вслух: «Поспи, и всё пройдёт!» Он нажал было на газ, но передумал. Куда? Зачем? Приехали… Сейчас, ещё минутку посижу… Он вспомнил, как бывшая жена пришла домой и сказала: «Меня сбила машина». Манко ошарашенно глянул на неё, грязное платье, на лице то ли грязь, то ли потёки косметики… «А зачем же ты домой пришла?» — спросил Манко. Она это тоже ему потом вспоминала, всю их совместную жизнь, рассказывала знакомым. Шутка, в которой, однако, была её доля… То есть судьба её вся, значит, в этой шутке была, ох и тяжёлая у неё была судьба… С таким мужем… Хотя ясно же, что он имел в виду: почему сама пришла, почему не скорая привезла, не такси… Да она это прекрасно и сама понимала, просто придиралась всегда к его словам… Больно образованная была… Слишком вумная, — говорила мать… Манко думал было сменить частоту волны в приёмнике, или поставить диск, но странная музыка умолкла, диктор сказал, что это была композиция «Поп-механики» Сергея Курёхина… «Курёхин, — подумал Манко, — сколько лет, как его нет в живых, а поди ж ты, ставят… А могло ведь ещё раньше не быть, если бы я тогда не остановил ребят…» В восемьдесят восьмом году Манко пошёл со своими хлопцами на концерт «Поп-механики»… В Алуште, какой-то там был фестиваль… Сыпа накануне был на Цое, и Сыпе понравилось. Главное — он сказал, что видел впервые в жизни, как менты танцевали на стульях… Ну и пошли на следующий день на «Поп-механику», чтоб такое увидеть… А там вообще не было ментов, народу на концерт пришло не так много, ползала… Курёхин вышел на сцену и сказал: «Мы рады, что вы пришли на наш концерт. Все музыканты нашего ансамбля наркоманы и гомосексуалисты. Некоторых из нас на время выпустили из психиатрических больниц, некоторых с кладбищ…» Странно было это вспоминать теперь, но интересно, Манко даже приглушил звук в приёмнике… Пацаны весело переглянулись, но никто не хохотнул, ждали, что будет дальше… А дальше на сцену вышли музыканты, выбежал Гаркуша — Курёхин специально его позвал с собой на этот концерт, — и началась какая-то бредятина… Типа беспредел… На музыку никто и внимания не обращал… Манко вспомнил сейчас, как на сцену вышли два долбоёба, один с молотом, другой с серпом — и начали сражаться… Это не понравилось его друзьям, не из идейных соображений, нет. «Хуйня какая-то», — сказал Сыпа… Манко пожал плечами, мол, посмотрим, что дальше будет… Дальше Курёхин минут двадцать играл на рояле что-то типа собачьего вальса, а потом залез под рояль, повис под ним, схватившись руками и стал его ебать… Ну то есть делать вид, что он ебёт рояль… И вот это уже ребятам совсем не понравилось… «Это ж он показывает, что нас наебал!» — повторяли друг за другом теперь уже несколько голосов — всё это переходило в возмущённый ропот, а потом, когда внезапно Курёхин объявил, что на этом концерт окончен, Сыпа вскочил и закричал: «Деньги давайте назад!» Манко потянул его за руку, но тот стряхнул и остался стоять… Гаркуша, который под конец метался уже не по сцене, а по залу, увидев возмущённых качков в белых майках, стремглав помчался к сцене… Сыпа стал убеждать друзей, что так просто это нельзя оставить… Больше всего Сыпу возмущало то, что они заплатили по пять рублей за билет… В те времена это была запредельная цена, обычно стоило два рубля, ну три от силы… А здесь, значит, за пять должно было быть что-то особенное… А вместо этого — халтура… «Совсем оборзели! Они же играли всего сорок минут! — кричал Сыпа, — что это за кон-

52

Мы рады, что вы пришли на наш концерт.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Пацаны, они должны вернуть нам деньги за билеты!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

церт? Нас тут держат за лохов, Ман, это нельзя им спускать, слышь?» «А ты хотел бы, чтобы это продлилось два часа? Ты и сорок минут-то еле выдержал», — пробовал его утихомирить Манко. «Неважно! Мы заплатили за полный концерт! Пускай возвращают деньги, или мы будем их, блядь, учить!» Сыпа ударил кулаком свою открытую ладонь, резко развернулся, снова запрыгнул на сиденье и закричал: «Пацаны, они должны вернуть нам деньги за билеты! Вы согласны?» Его призыв получил довольно широкую поддержку публики, потому что большую её часть составляли такого же примерно вида пацаны, как Сыпа, у поклонников Курёхина в то время, очевидно, не было денег, чтобы платить за билет пять рублей… Но Манко с помощью демагогии смог выпустить пар, заболтать Сыпу так, что, когда тот спохватился, автобус с «Поп-механикой» уже уехал… Потом, когда через несколько лет он узнал, что Курёхин умер, Манко подумал, что его таки настигли разгневанные зрители… Но оказалось, что Курёхин умер от болезни, по крайней мере, так сказали, а Лёне Манко трудно, как всегда, было поверить, что кто-то может умереть молодым от болезни, может быть, потому что сам он никогда не болел, а до тридцати лет вообще не знал, что такое температура… Чтобы это узнать, съел однажды кусок сахара, полив его йодом — так ему посоветовал одноклассник, но всё равно ничего не поднялось, тридцать шесть и шесть было на градуснике… Он вышел из джипа и пошёл по набережной, чувствуя странное возбуждение во всех мышцах. Глядя на взрослые тренажёры, стоявшие в парке среди детских каруселей, Манко подумал, что чувство, которое он испытывает, что-то напоминает… Тренажёры были настоящие, списанные, очевидно, из авиации, где на них тренировались пилоты и космонавты. Это были полые шары из арматуры, в которых человек мог вращаться вокруг всех своих осей. Как на рисунке Микеланждело, или да Винчи, который, кажется, вообще служит эмблемой человека… Манко когда-то тоже там вращался, ходил в авиаклуб… А сейчас ему хватало даже просто смотреть на этот тренажёр, при этом он думал, что пока он не ушёл из бокса, было проще… Он тогда шёл на руках и на ногах… Руки упирались в размазанного в воздухе противника, окружавшего его со всех сторон, а ноги ощупывали почву под ногами, это была очень чёткая позиция… Жизненная, да, а потом, когда он ушёл с ринга, всё приняло совсем другие формы, вплоть до давешнего чувства на дороге, когда ему показалось, что он завален лавиной и не знает, где верх, где низ… Манко понял, что лицо спавшего на дороге парня он уже не может вспомнить… Он зашёл наугад в какое-то кафе, взял сто грамм. Там играла музыка, и Манко расслышал слова: «Я отражаюсь в зрачках зверя… Алушта — пауза между смертью и смертью…» Он выпил водку и пошёл быстрыми шагами прочь, уже на улице вспомнил, что не расплатился, но возвращаться не стал. Может быть, «Алушта» ему просто послышалась? Скорее всего, — подумал он, — но что тогда там было — в песне? Алушта, галушка, баклуша… Он не мог найти рифму… Опушка? Может быть, опушка, — подумал он, — а может, и Алушта была, что мы вообще знаем… Он вспомнил, что кто-то ему говорил, от чего умер Курёхин… Рак сердца… Так не бывает, — сказал тогда Манко, — или-или… Он действительно думал, что умирают либо от рака, либо от сердца, но так, чтобы это сошлось в одном… Манко подумал, что за Курёхина надо выпить, за упокой души, хоть он и не понимает эту музыку… Он вернулся в кафе, взял ещё сто… Ему вспомнился его родной дядя — который и привёл его впервые в секцию бокса. У дяди не было своих детей, и он, что называется, «отдавал Лёне всю душу»… Манко вспомнил, как дядя вёл бой с тенью и сломал себе нос… Странно было это вспоминать, особенно во время похорон… Дядя

53


МИЛЬШТЕЙН давно умер, но не молодым, как Курёхин, а в приличном для смерти возрасте… Манко на похоронах представлял себе дядю в шляпе, сражающегося с тенью на кирпичной стене в их дворике… Дядя это делал, ожидая, когда придёт домой его брат, отец Манко, что-то нужно было дяде от него в тот вечер, он зашёл без звонка, не застал дома… Вышел во двор и стал, чтобы убить время, боксировать со своей тенью… А потом пришла семья Манко и увидели родственника на скамейке с кровавым лицом, отец закричал: где, кто… Смешно на самом деле, — подумал Манко, — но это мог только дядя Коля, я на такое не способен, даже при всей ситуации… Вот только не нравится мне это чувство… Странная такая круглая клетка… Манко стоял рядом с тренажёром, сжимая руками рёбра-рельсы, которые, закругляясь вверху, резали небо на синие ромбы. Потом отпустил их и пошёл не совсем твёрдым шагом по набережной. Увидел табличку со словами «Номера с питанием» и свернул в калитку какого-то санатория, или бывшего санатория, ему было теперь уже совершенно по сараю, и через десять минут он ввалился в белую комнатку и, не раздеваясь, рухнул на кровать, которая издала громкий стон. Прежде, чем заснуть, Манко вспомнил рассказ отца о том, как когда-то в молодости в общественном туалете на него обрушилось стекло. Выпало из рамы — само по себе, может от ветра, и упало на отца огромными осколками. У стоявшего рядом человека так порезало детородный орган, что еле сшили, и никакой он теперь был не детородный… А отец, выходя из дому, долго думал, надевать ли широкополую шляпу. В конце концов надел — и, по его словам, это его спасло. Эту историю отец рассказывал Манко ещё в детстве, и сейчас Манко подумал, что если бы отец тогда не надел шляпу, то могло бы не быть теперь никакого Лёни… Это было бы странно… Или не странно? Никогда не рождаться… Но во всяком случае, Манко раньше об этом никогда не задумывался. Он решил купить себе завтра шляпу… Стекло не стекло, но солнечного удара можно избежать… Он вспомнил ржавые останки бульдозера, которые видел днём на одном из пляжей… Вдруг приподнялся, сел на край кровати, взял в руку член и стал поворачивать его по часовой стрелке, чувствуя при этом примерно то же, что водитель грузовика с заглохшим на морозе двигателем, когда вращает вставленную в ротор железку… Манко крутил свой член и будучи уже в невесомости… И в полном согласии с законом сохранения импульса… Тело Манко теперь тоже вращалось… В ржавом остове бульдозера, летящего в космосе… Лёня Манко… Скажем, спал… А что делали другие персонажи, мы ещё не знали… Один, кажется, пытался припомнить свои стихи двадцатилетней давности… Точнее песенку — из несостоявшегося кинофильма… На музыку Бродского… И бродил один, без своей девочки, по вечернему Коктебелю… Девочка давным-давно спит, а у Доплера бессонница… Красный закат — к похолоданию, — думает Доплер, а потом бормочет: …полный штиль, только что-то за краем… понта движется, номер газеты, или скат, заблудившись, летает над асфальтом, в разрез поднебесной входит солнце — сеченье аорты там, где крови становится тесно, и она льётся в море, из порта выплывает ремонтный бульдозер… Лязг и скрежет зубов… Визг геенны… На воде остаются полозья… Пахнет нефтью… И, значит, вселенной… Адью, суша! Вон стайка нудистов… Входят в воду…» Доплер на этом останавливается, хотя последние строчки он прекрасно помнит. Но, во-первых, он потом видел у кого-то ту же самую рифму, вовторых, все эти игры «с понтом» наверняка уже кем-то сыграны, — ду-

54

Красный закат — к похолоданию.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН мает он… И, в-третьих, всё это как-то тяжеловесно… А так у песни нет ни конца, ни начала… Так лучше, — решает Доплер и идёт дальше, а мы на всякий случай подбираем… выброшенные из песни слова: «…сквозь щель горизонта… виден красный белок мариниста… он давно уже пишет для понта…»

8. Куриный бог

«Нормальный дачник — друг природы. Стыдитесь, голые уроды!»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Когда Линецкий последний раз здесь отдыхал, на весь посёлок было две столовые. В «Книге жалоб и предложений» одной из них кто-то тогда сделал запись: «Единственный продукт, которым у вас нельзя отравиться, — это хлеб». Наверно, это была правда, и люди не травились поголовно котлетами только потому, что они на самом деле были из хлеба — котлеты… А те, кого на мякине не проведёшь, выстроились в очередь за новоиспечёнными «крымскими пирожками», в которых, по слухам, на самом деле было мясо… И ничего — остались живы — тёртые калачи… А у Линецкого было сильнейшее отравление — откачивали в поселковой больнице… На три дня кишечник Линецкого стал тогда как бы частью местной системы водоснабжения и канализации… Он всё это не забыл, нет… Но, по крайней мере тогда, был простор, воздух, ветер с моря… А теперь всё было законопачено фанерой и жестью, воздух был спёртый, всюду пахло горящим мясом… В такой атмосфере могут и не откачать… — тоскливо подумал Линецкий. Ему хотелось бежать от этой новой цивилизации куда глаза глядят… Он утешал себя тем, что это они и делают — пробираются в толпе, заполонившей всю набережную, к самому краю посёлка. Их целью был далёкий холм, который Переверзев показал Линецкому с катера… Вот только теперь его не было видно… Трактиры казались нескончаемыми… Двери их были открыты, везде зеленели бильярдные столы. Или это был один непрерывный стол? Казалось, что если бы он в первом ткнул кием, или просто так — рукой, шарик, тот докатился бы до края стола последнего… «Я качусь, пока хватает сил, — вспоминал Линецкий слова древнего шлягера, — может быть, всё было бы иначе…» — Давай перекусим, — сказал Переверзев, — а то потом, когда расположимся, сразу же идти обратно не захочется… А есть-то хочется уже сейчас, правда? — Мне нет, — сказал Линецкий, — но пойдём. Они зашли в трактир под названием «Бубны», не потому что это название вызвало у кого-то из них какие-то ассоциации, просто мимо как раз проходили. В трактире были кирпичные стены, полудохлые растения в горшках, плохо опохмелившиеся музыканты на маленькой сцене лабали блюз. Линецкий открыл кожаную книжечку меню и прочёл на первой странице, что трактир под названием «Бубны» был в Коктебеле ещё в начале двадцатого века. Тогда он принадлежал греку Синопли. В трактир стал захаживать Волошин сотоварищи. В предисловии к списку блюд были даже процитированы стихи кого-то из «обормотов»: «Нормальный дачник — друг природы. Стыдитесь, голые уроды!» Во время Первой мировой в залив вошёл немецкий эсминец, выпустил один-единственный снаряд и превратил «Бубны» в щепки… Трактир был единственной в бухте заметной из открытого моря постройкой. По счастливой случайности никто тогда не пострадал… — Где же он сейчас, этот эсминец, — сказал Линецкий, оглядываясь по сторонам, — представляешь, как бы он сейчас был кстати? — Какой эсминец?

55


МИЛЬШТЕЙН — Ты не читал меню? — Ты бредишь? Линецкий повернул меню к Переверзеву и дал открытым на первой странице. — Если учесть, что ты меня тащишь на нудистский пляж, то стихи обращены прямо к тебе. Через века, поверх всего, поверх обломков старых «Бубнов», которые срослись в новые только для того, чтобы ты — именно ты — прочёл вот эти слова… — У тебя тепловой удар, — понял Переверзев. — Ты читай, читай, — кивнул Линецкий и погрузился в какие-то свои раздумья… Подсевшее к ним за столик украинское зажиточное семейство не обратило на первую страницу меню никакого внимания. Члены семей­ ства листали другие страницы и наперебой, тыкая в меню пальцами, заказывали блюда, и скоро стало тесно на столе, да и как-то вообще… — Пойдём в другое место, — сказал Линецкий. — Зачем? Везде то же самое. — Но здесь пахнет рвотой. — Тебе кажется. Я ничего не чувствую. На сцену, где всё ещё путались в проводах полуживые музыканты, вдруг вышла девушка в чёрном трико. Линецкий видел её в этот момент со спины, на голове у неё была красная в белый горошек повязка. Она сделала резкое движение, наклонилась влево, как на зарядке, и так замерла… Потом выпрямилась и сделала быстрое фуэте… Снова замерла — на этот раз, расставив руки… Потом она ими всплеснула… Что это? — подумал Линецкий. — Танец или утренняя зарядка? Или она — дирижёр, или же… — Девушка вдруг стала совершать какие-то быстрые движения пальцами. — Она что-то говорит на языке глухонемых… Она явно что-то говорит, причём такое впечатление, что она развила этот язык… — думал Линецкий, глядя, как девушка падает в шпагат, и дальше, на бок, плашмя… Потом снова взмывает… С музыкой это связано, конечно, но как-то непросто… Не она танцует под музыку, скорее, наоборот… Ну да, она не дирижёр, но… Что-то вроде цирковой лошади… В цирке ведь не лошадь танцует под музыку, а наоборот, оркестр подстраивается под движения лошади… Вот и здесь она, делая пальцами быстрые движения, будит музыкантов, на расстоянии их тормошит, они начинают шевелиться, и вот уже они начинают играть что-то похожее на «We don`t need no education…» И теперь её танец похож… На фигурки, которыми Переверзев испещрил свою тетрадь, — понял вдруг Линецкий и посмотрел на физрука… Когда Переверзев сказал, что он её знает, Линецкий даже вздрогнул… — Да её все знают, — добавил Переверзев, — все, кто в последние годы бывал в Коктебеле. Это теперь одна из местных достопримечательностей… — Она что, местная? — Да нет, она вообще-то из Питера. Но неизвестно, где она теперь проводит большую часть года. Я как-то встретил её на Невском в Старый Новый год, она как раз приехала из Коктебеля, где встречала Новый… В общем, я не знаю, может, теперь уже и местная. — А как её зовут? — Не стоит на неё западать… Я сейчас вспомнил, что она тогда, зимой, подарила мне открытку… На которой было как раз то, о чём ты сейчас грезил наяву… Посёлок в прошлом веке, даже ещё до всяких бубнов и треф… Там была такая повозка, двуколка, подъезжающая к Кара-Дагу, и вокруг ничего, абсолютно ничего, пустыня, переходящая вдали в скалы, в море… И надпись, почему-то на немецком: «Das KaraDag Gebirge».

56

Пойдём в другое место.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН — Может, она и мне её подарит? — Послушай, лучше пойдём… Она сумасшедшая. А открытку эту здесь можно купить в любом киоске. — Мне показалось, что её движения воспроизводят наброски твоей диссертации… Ты случайно не её танец рисуешь в своей тетради? — Ты что, с ума сошёл? При чём тут моя диссертация? — Ну что, платим и идём?

Ты случайно не её танец рисуешь в своей тетради?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

И даже когда трактиры всё-таки кончились, это не означало конца общепита, наоборот, он стал ещё гуще, интенсивнее, потому что сразу вслед за трактирами начался шатёр чайханы, деревянные настилы с подушечками, и тут уже на каждом квадратном метре что-то булькало, шипело, продавцы перемешивали плов в огромных чанах, варили рыбу в постном масле… Одновременно все варились в соб­ственном соку, мухи были принципиально неотделимы от мяса, вообще казалось, что мир сейчас окончательно слипнется в единый ком самопожираемой еды… «Нет, всё-таки в Рыбачьем было лучше, — думал Линецкий, — и змея там хватала свой хвост, только пока Инна не навела резкость…» Эта странная мысль была слишком громоздкой, чтобы её высказать вслух… И Линецкий вслух её не высказывал, подумав, что Переверзев тогда уже точно решит, что он перегрелся… А на самом деле мысль была конкретная… Линецкому вспомнилось, как они в Рыбачьем пошли в горы, или, точнее, только к подножью гор, они ещё даже не дошли до виноградников… Когда он увидел змею, которая лежала на камне и… глотала свой хвост. Это произвело на Линецкого очень сильное впечатление… Такое, что он и сам замер, заворожённый… Инна растолкала его и спросила: ты чего? Линецкий указал на камень… «Это полоз. Он не ядовитый», — сказала Инна. «Нет, это — уроборос», — сказал Линецкий. «Не знаю таких… Но даже если это он, в списке ядовитых его нет, вот это я знаю наверняка». «Дело не в этом… Ты что не видишь — змея глотает свой хвост… Это гностический знак…» «Ты присмотрись по­внимательнее и тогда увидишь, что она глотает… Но не может проглотить!» Линецкий послушно подошёл к камню поближе, склонился над ним и тогда только увидел, что Инна права. Змея пыталась проглотить маленькую ящерицу, которая — в свою очередь — впилась своим ротиком в бок змеи! И так они лежали, причём окраска их была если не одинаковой, то очень похожей, и если бы не Инна, Линецкий никогда бы не заметил, что это на самом деле два впившихся друг в друга существа, а никакое не воплощение уробороса… Кажется, Линецкий был даже несколько разочарован, когда Инна указала ему на ошибку, хотя одновременно почувствовал и облегчение, потому что при всей его несуеверности вид материализовавшегося прямо перед носом уробороса слишком уж будоражил воображение… А так он сразу стал трактовать зрелище и думать — соответ­ ственно — последующие пять минут о своём: навсегда ли они с Инной связаны… Или когда-то заколдованный круг распадётся… Теперь же, когда круг распался и Линецкий шёл сквозь чайхану, ему вдруг показалось, что без Инны он вообще не в состоянии ни в чём разобраться… Пот разъедает глаза… Они слипаются… Всё слипается… Но даже если открыть… Мир кажется слипшимся… В комок… Застрявший в горле… Линецкий вспомнил, как однажды, поймав в скверике возле работы неожиданно сильный приход от косячка случайной подружки, вернулся домой и, найдя на кухне часы, которые утром везде безуспешно искал, увидел, что они показывают двенадцать, а за окном и не начинало темнеть, и чуть было не впал в безумие…

57


МИЛЬШТЕЙН Дело было не только в часах — остановившихся, как потом оказалось, — но в его собственных ощущениях, Линецкому показалось тогда, что время стало… «Смотри, этот день никогда не кончится», — сказал он. «Это ещё почему? Что ты несёшь?» «Но ведь не темнеет…» «Ну да. Потому что ещё не вечер» Линецкий протянул жене часы, она посмотрела и сказала, что они остановились. «Так правильно…» — сказал он… Жена взяла его за ручку и повела в спальню, там уложила в кровать и укрыла, подоткнув одеяло… «Вот зачем нужна жена», — подумал Линецкий, вытирая хлещущий пот… Он тут же пресёк поток предательских мыслей: «Как бы не так! Это было один раз в жизни, когда она так заботливо меня укрывала, ни до, ни после… И что хорошего в том, что она увела меня из вечного дня, о котором говорят философы? “Будь один, если хочешь быть молодым”… Ну да, потому что точно так же она докажет тебе потом, что вечер твоей жизни не наступает вовсе не потому, что ночь, “которая нас всех ожидает”… Оказалась белой… Это всё, что касается времени… Но есть ещё и пространство, и вот тут пока никаких аргументов в пользу бегства нет… Потому что куда я попал? Вместо Коктебеля — клоака…» Линецкий вдруг вспомнил, как тогда же, лёжа на кровати, ласково запелёнатый женой в байковое одеяло, он стал видеть в темноте и попытался закрыть ещё одни веки… Но это не получалось… Он почувствовал тогда, что находится в лабиринте с не очень высокими стенами… Можно, встав на цыпочки, заглянуть за стену, вдоль которой шёл всю жизнь, и там увидеть… Что? Линецкий это так и не узнал, потому что заглянуть побоялся…. Ну, может быть, краем глаза… «Стал мигать обвал сознанья, — шептал он, лёжа один в темноте — жена готовила на кухне какой-то отчёт, — вот, казалось, озарятся даже те углы рассудка, где сейчас светло как днём…» Вот это он тогда понял со всей ясностью, что в рассудке есть бесчисленные дни, не обязательно прошлые, никто не знает, может быть, будущие, а скорее всего, они вообще не от мира сего, но такие же яркие, и туда можно заглянуть, может, даже попасть, перемахнув через стену… Но это страшно делать, Линецкий, лёжа на кровати, прилагал все усилия к тому, чтобы этого как раз не сделать… Всё равно он не мог бы объяснить, что тогда почувствовал, и странно было ему, что он сейчас вдруг вспомнил об этом… Может быть, перед этим он подумал о наложении разных картин? Он уже не помнил, о чём он подумал… — Послушай, это какой-то кошмар, — наконец застонал он вслух, — во время застоя здесь было в тысячу раз лучше! — А мезозоя? — Мне бы хватило и прошлого века… Где та карета… Но теперьто зачем сюда было ехать? Ты же был здесь не так давно, неужели тебе понравилось? — Ну, мне другое понравилось, я тебе говорил… А это… Агрессивный немного сервис, согласен… Но ничего страшного. За шатром чайханы на бетонной площадке лежала груда мусора в человеческий рост. И вот за ней уже ничего не было. Галька, море, линия горизонта. Чувство, которое переполнило Линецкому грудь, когда он это наконец увидел, нельзя было назвать иначе, как катарсис. Они поставили палатку на всё ещё диком холме. И даже под деревом. Место было хорошим, неважно, что трава там сгорела… Кто-то из их предшественников уснул, а примус тем временем поджёг траву, огонь перешёл и на кусты, или это были деревья… Слава богу, соседи потушили, они же и рассказали вновь прибывшим об этом. Не вся зе-

58

Это всё, что касается времени.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Логику в поведении физрука искать бесполезно.

лень сгорела, та, что осталась, имела бледно-салатный цвет, и как-то она всё прикрывала, на холме стояло ещё с десяток палаток, но они были с первого взгляда незаметны, в общем, не было ощущения тесноты. Сверху были слышны голоса плававших в море людей. Остекленевшее от безветрия море хорошо отражало звуки… Было немного странно так отчётливо слышать диалог плывшей далеко от берега пожилой пары в розовых резиновых шапочках… «Это вы мне будете говорить?» «А вот представьте…» Но голосов живших в пяти метрах не было слышно совсем. Здесь жили тихие, интеллигентные люди. После того, как Линецкий увидел, во что превратили посёлок, холм с его кустами, или там деревцами… Казался просто райскими кущами. На следующий день Переверзев неожиданно вспомнил о девушках, которых видел пять минут в Феодосии. Он разговаривал с ними в блинной, пока Линецкий отгонял мух от его подноса с едой. И хотя вокруг теперь было множество женщин (образы которых, по сути, и вдохновили Переверзева на тайную командировку), Переверзев настаивал на своём… Впрочем, Линецкий ещё раньше понял, что логику в поведении физрука искать бесполезно, и в назначенный день и час они выдвинулись в направлении Кафы. Единственное, что Линецкий запомнил, это то, что девушки работали в цветочной фирме «Роксолана». Просто потому, что так назывался роман Загребельного, в котором всё начиналось на невольничьем рынке в Кафе — турки покупали там украинских красавиц для своих гаремов и борделей… «Но мы ведь не турки, и ничего мы не покупали», — бормотал Линецкий, по дороге ещё пытаясь убедить Переверзева, что не стоит им идти на эту стрелку. Ну ясно же, что девушки не придут. Ну что он, не знает, как это бывает с такими юными девушками, да ещё и на Юге — конечно, они уже ничего не помнят… — Да я и сам их уже не узнаю, — добавил Линецкий. — Зато я узнаю их из тысячи, — отвечал физрук. Как бы в качестве наглядного доказательства переверзевской глупости, на берегу, раскинувшись, лежали совершенно голые девушки. «Интересно, как он собирается узнать “наших”, — думал Линецкий, — очень интересно…» Лица у многих девушек были прикрыты панамками или платочками, зато их ракушки находились в такой близости от наших персонажей… И одновременно от моря, так что распалённому сознанию Линецкого казалось, что это уже нечто большее, чем визуальное сходство… В Форосе он принимал участие в сборе мидий. Это рапаны жили на глубине четырёх метров, это их подбирал со дна Переверзев, а мидиями были попросту облеплены прибрежные камни… Запустив руку под воду, Линецкий находил их на ощупь… На лице у Переверзева было олимпийское спокойствие. «Он запрограммирован на добычу глубоководных…» — с грустью подумал Линецкий. Растеряв все разумные аргументы, он ничего больше не говорил, но неожиданно для себя самого расхохотался. — Что такое? — остановился Переверзев. — Ничего! — Потому что мы пообещали. Надо быть джентльменами. Переверзев считал мысы, которые они огибали. Некоторую часть пути они проделывали вброд, вдоль скалы, или даже вплавь, а потом опять шли пляжи. Совершенно пустые и дикие. Жёлтые скалы, похожие на детские замки из песка. Уже ближе к Орджоникидзе снова появились люди. Совсем голых среди них теперь не было, если пользоваться терминологией Перверзева, это были «текстильщики». Побеседовав с одним из них, Переверзев вернулся к Линецкому (тот во время

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

59


МИЛЬШТЕЙН их разговора стоял в море, по шею в воде) и сказал, что надобно им идти дальше. — Ты помнишь, они говорили, что будут ждать нас у четвёртого мыса? — Ничего я не помню! — сказал Линецкий. — Но мы прошли уже десять мысов, по меньшей мере. Всё, дальше иди сам, с меня хватит! Это твой личный бред, я к нему не хочу иметь никакого отношения. Я понимаю, что просто так подойти к одной из девиц, разлёгшихся от Коктебеля до Орджоникидзе, подставив солнцу причинные места, не так легко… Причинно-следственные связи не так просты, как кажется… Об этом вздыхал ещё Экзюпери… Но тем не менее! Попытка — не пытка, и всё равно это будет в тысячу раз разумнее, чем идти чёрт знает куда только потому, что какие-то малолетки… — Ты не разбираешься в возрасте, не такие они уже малолетки. Мы просто их не так поняли. Дед местный, вот он мне теперь всё и объяснил. «Четвёртый» — это не номер, а название, понимаешь? Это, говорят, замечательное место, чистейшая вода, потому что перед этим запретная зона. Вон, видишь колючую проволоку? — А с чего это вдруг зона запретная? — Потому что здесь раньше был военный завод. На нём делали торпеды с ядерными боеголовками. Переверзев сказал это всё тем же своим весёлым и беззаботным голосом, и Линецкий подумал, что он таки да, немного того… Переверзев в этот момент напомнил ему дебила Лукашенко, который в ответ на вопросы, зачем он переселяет людей в заражённые участки, сказал, что всё это не так, как вы думаете, с этой самой радиацией… Что его приятель вообще не интересовался женщинами, а теперь вот, после того, как пожил в таком районе, так и бегает за ними, так и прыгает… — Ты хочешь подзарядиться радиацией? — сказал Линецкий. — Ни фига, — ответил Переверзев, — завод давно уже не работает. Там под землёй теперь делают вилки и ложки, фона нет, да его снаружи и раньше не было… Я деда очень подробно расспросил, и там рядом ещё головами кивали… Туда, на Четвёртый мыс, часто приплывают на катере компании, местная молодёжь… Как ты думаешь, если бы была радиация… — Мало ли кто куда приплывает… Зачем нам вообще идти в эту зону?! Переверзев обошёл по морю загородь, обвитую колючей проволокой. На которой висела табличка: «СТОЙ!» И пошёл дальше… Глядя на удалявшуюся гору мускулов, Линецкий подумал, что вряд ли она (эта гора) способна сознательно причинить вред своему здоровью… Да и как-то было не по-людски оставлять Переверзева самого в этой зоне… «Хотя, с другой стороны, это его личное дело, взрослый ведь человек…» — думал Линецкий. В общем, он и сам не мог бы сказать, какого хрена… Он плюнул в сердцах и тоже обошёл загородь морем. Они шли час, или два часа, никто не засекал время. Линия прибрежных холмов повторяла ту, что кончилась перед колючей проволокой. Шли в жаркой пустоте зазеркалья, молча, обоим казалось, что сюда никогда не ступала нога человека. Только чёрные птицы — нырки с длинными клювами, встречали их за очередным поворотом. Последние сто или двести метров они проделали вплавь, прибрежные скалы не оставляли другого выбора. Переверзев плыл на спине, иногда под водой, с трубкой, подняв над собой рюкзак… На пятачке суши, со всех сторон окружённом скалой, Линецкий долго лежал ничком на гальке, в то время, как Переверзев ходил взад и вперёд. Он уже начал деловито перекладывать какие-то камни, очевидно, готовясь к ночлегу, устраивая кострище…

60

Зачем нам вообще идти в эту зону?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07




СЕРПАНТИН

Тут конец перспективы.

— Щепки приплыли, — сказал, приподнимаясь, Линецкий, — и где же наши девушки? — Где, где… — пробурчал Переверзев. — Вот именно! — злорадно сказал Линецкий, приподнимаясь ещё больше и оглядывая окружавшие их странные каменные образования. В центре композиции они были совсем уже странными, Линецкий сначала не поверил своим глазам, подумал, что это у него от гипервентиляции… — Слушай, ты посмотри, что там… Вон там, да… Тебе не кажется, что это на что-то похоже? — А-а-а… — сказал Переверзев, оглянувшись. — Есть маленько. А может быть, ты просто всегда о ней думаешь? — Ты имеешь наглость издеваться! — Нет, ты прав, если с этой стороны смотреть, то на самом деле похоже… — Я уже думал — мираж… — Да вроде нет, гранит или что там здесь бывает… Бентонитная глина. — Ты знаешь, что недавно доказали: Стоунхендж — это каменная пизда… Я читал в «Science»… Это теперь считается общепризнанным… А сколько было гипотез, ты помнишь, астрономическая лаборатория, часы… — Да, но там же люди всё-таки потрудились… А тут кто? — Если профиль Волошина мог быть «изваян ветрами и судьбой»… А там, где кончается набережная, где стартовая площадка этих этажерок с пропеллерами, видел там два холма? Они представляют собой почти совершенную женскую грудь… Ну и вот, там грудь, а тут… Тут конец перспективы… Ладно, ты другое скажи… Надо было сюда идти?

9. Жизнь и ловля кистепёрых рыб Чуть позже в глубине чёрного каменного свода они отыскали источник… Благодаря тому, что кто-то подписал его белой краской: «ИСТОК». Капало из стены редкими каплями, но всё-таки за два часа наполнялось полбутылки. Пресная вода у них таким образом была. И это радовало, потому что идти назад в тот же день они не могли или не хотели. То есть у одного не было желания, а у другого сил. Прежде чем уснуть, Линецкий забрался поглубже в некое подобие грота. В отличие от Южного берега здесь, на Востоке, ночью было прохладно. Но в гроте всё же достаточно тепло, чтобы уснуть без спальника. Линецкий увидел морскую гладь с движущимся кружком света… Кружок стал расширяться… Он почувствовал, как малахитовая бездна с красными жилочками прогибается, образуя воронку, и втягивает его… И вдруг понял, что это — зрачок его жены… Вскрикнул и проснулся… Выполз из ниши, прошёл по галечной площадке. Переверзев спал под открытым небом, подложив под голову кусок пенопласта, который он днём выловил из моря. Утром он проснулся рано, но благодаря Переверзеву, который не в силах был так просто расстаться с местом, где вода наконец была то, что нужно… Он даже уговорил Линецкого нырнуть ночью в маске и с фонарём… Линецкий нырнул и увидел, что рыбы ночью выглядят совсем не так, как днём… В луче фонарика они мелькали вокруг как цветные стёклышки гигантского калейдоскопа… Потом ему приснился зелёный зрачок, а утром, когда он снова нырнул, под водой уже были обычные рыбы… Но при этом их было столько, что они оказали на Ли-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

61


МИЛЬШТЕЙН нецкого некое трансцендирующее воздействие… Он растворился на мгновение в этой воде… Потом ощутил себя одной из рыбок в пролетающей стайке… И только после этого снова Линецким… Он подумал, что этому способствовала прозрачность… Действительно необыкновенная прозрачность здешней воды… В общем, он вполне мог понять радости Переверзева, но не хотел ещё раз здесь ночевать… — Чего ты так беспокоишься? — спрашивал Переверзев. — Пресная вода у нас есть. Капает, не перестаёт, а еда в море плавает… — Капает! Обрадовал! Я не хочу больше спать без спальника в этом каменном влагалище! Я ночью замёрз. И в темноте идти по горам я тоже не хочу. — Так мы по воде пойдём. — Тем более! Это уже не входит в программу многоборья… Так мы не договаривались… — Ну да, это программа ДОСААФа. — А не ОСОАВИАХИМа? И как в воду глядел — большую часть пути они проделали в темноте, и с какого-то момента Линецкому казалось, что они идут над водой на бреющем полёте… Переверзев шёл впереди, освещая затопленный коридор фонарём… Периодически они ступали на сушу, шагали по каким-то сухим тропам, забираясь всё выше в гору, но потом эти тропы неизбежно выводили их в море, луч фонарика упирался в очередную скалу, и они снова шли по воде, сначала по колено, потом по пояс, а потом уже казалось, что они скользят по морской глади… Линецкий давно перестал чувствовать как избыток воды, так и нехватку воздуха… Он не знал, было ли это так называемое второе дыхание, о котором он слышал, но сам до сих пор никогда не испытывал, или что-то ещё, но факт был налицо, в какой-то момент марш-броска Линецкий перестал чувстовать усталость, при том, что темп продвижения всё время увеличивался… Уже где-то на подходе к Орджоникидзе за одним из поворотов скалы фонарик Переверзева выхватил вдруг из темноты огромного мальчика в серых трусах… Или это были закатанные парусиновые брюки… Он не стал заслонять глаза от света фонарика, только закатил глаза… Скосил их куда-то вправо и вверх — к Полярной звезде или к Большой Медведице… Он был похож на одного из одутловатых персонажей немецкого художника, на выставке которого Линецкий побывал в прошлом году в Москве… Там на всех картинах были странные одинаковые мальчики в семейных трусах, с неоновыми лампами… Только у них практически не было лиц, а у этого было… И всё равно он напоминал тех, с полотен… Вообще, что-то было эпическое в самой этой картине — как он шёл по морю в час ночи… Ещё и поэтому обыденный тон, которым он спросил… — Вы не видели, там волосатые молоко не варят? — спросил он таким обыденным тоном, как будто они были в городе, и он спрашивал, где ближайшая булочная… — Нет, — сказал Переверзев, — ничего такого мы не видели… — Может, не заметили? — сказал парень. — Ну, костёр где-то там, а? — Костёр был, — сказал Переверзев. Хотя Линецкий не видел и никакого костра… Но ничего удивительного не было в том, что он чего-то не видел, он всё время смотрел туда, куда упирался луч фонарика… Луч ушёл в сторону, и парня как не бывало… Человек это был или отблеск человека… Какой-то невидимый костёр… Очень странный тип, — думал Линецкий, маршируя дальше по пояс в воде…

62

Я не хочу больше спать без спальника в этом каменном влагалище!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Наверно, это торможение в верхних слоях атмосферы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

В лице парня было что-то, что невозможно было назвать… Линецкий подумал, что вот если бы умел рисовать… То непременно попытался переложить на холст… Бредущего по воде мальчика… Почему, собственно, мальчика? — подумал он. — Мальчик не младше меня, наверно… Лет сорок… И всё равно мальчик… Этакий «бутуз»… Или потому что «мангупский мальчик»… Так на горе Мангуп называют некоторые виды популярных привидений… Как бы то ни было, если он добрёл до костра и выпил молоко, он сейчас всё равно призрак… Если бы я умел это, — ещё какое-то время думал на ходу Линецкий, — я бы написал это маслом… Но вскоре он перестал думать о живописи… Под ногами у него всё перемешалось: суша, море, сны, холсты… «Оглянись, незнакомый прохожий… Мне твой взгляд неподкупный знаком…» Они шли и шли… Без конца…. На бреющем полёте… «На честном слове и на одном крыле…» — пел Переверзев… Или Линецкому это только казалось? Интересно, что сам приход в посёлок Линецкий потом вообще не мог вспомнить… Последнее, что он помнил, был толстый сорокалетний мальчик, искавший «чёрное молоко»… Да хоть бы и белое… Где я ему возьму «молоко» в три часа ночи? — повторял он, не понимая, что с ним происходит… На следующий день стало ясно, что он заболел. Чем — неизвестно, просто подскочила температура. «Наверно, это торможение в верхних слоях атмосферы», — думал он… Задача была — избежать сгорания в нижних её слоях… Вечером температура явно продолжала подниматься, и Переверзев решил, что Линецкому одному со всем этим не справиться. Врач из Киева, живший в соседней палатке, уже уехал, и всё, что Переверзеву удалось, — это прислать Линецкому сестру милосердия. В их отстутствие на холме появились две старые знакомые Переверзева… Их красочная заграничная палатка была похожа на присевшую на холм чёрно-красную бабочку… Они принадлежали к числу старожилов — если разделить жизнь на две части, южную и северную… Что примерно и происходит — в памяти… Обе были из Москвы, одна играла на скрипке, другая — на арфе, в двух разных оркестрах. Обе всё время были на гастролях и друг друга среди года почти не видели. Поэтому отпуск всегда проводили вместе. Всегда в Коктебеле. Она положила руку Линецкому на лоб. — Горячий. Тридцать девять, наверно, или все сорок. Но это быстро пройдёт. Если будешь меня слушать. — Слушаюсь, повинуюсь… — Хорошо. Во-первых, не думай, что ты обязан меня трахнуть. — ?! — Дело в том, что я предпочитаю женщин. Во-вторых… Линецкий пил травяной чай и слушал её странный монолог… Она говорила о впечатлении, которое на неё произвёл Папа Римский Иоанн Павел II… Она незадолго до этого видела его, во время гастролей… Она говорила об острове Лесбос… Она зачем-то даже цитировала Линецкому стихи Сапфо… Чуть погодя она делала пассы над ним, и бормотала: «У тебя есть дырка… Вот в этой чакре… Это твоя ас-

63


МИЛЬШТЕЙН тральная связь с женой… В эту дыру всё проваливается…» Линецкий думал, глядя на её руку, что она продолжает играть на своём древнем инструменте, закрывая глаза, он видел решётку струн… — Ты можешь сыграть концерт Гайдна для арфы? — спросил он. — Почему Гайдна? Может быть, Генделя? — Да-да, Генделя… Или Волленвейдера… — Ты думаешь, она у меня с собой? — Кто тебя знает… Рояль в кустах… Арфа — стриптиз рояля… Может быть, гитара? Гитары тоже нет? Ну что такое… Но струны всё равно, везде и всюду… Пронизывают… Вся вселенная из струн, ты знаешь… Это самая правильная на сегодняшний день теория… Всё — только бряцание ржавых русских струн… Нет-нет, ты не уходи… Проснувшись утром, Линецкий сразу понял, что выздоровел. Он вспомнил, что такие вспышки бывали у него на Юге. На Севере то есть они были не такие краткосрочные, ОРЗ, грипп, минимум — неделю… А на побережье, как правило, день-два, и всё проходит, и что это было неизвестно, да и какая потом разница… Вера лежала у другой стенки палатки. Кажется, он заснул в её обьятиях. Семь потов сошло с него, спальник был совершенно мокрый, неудивительно, что Вера откатилась к другой стенке… Линецкий смотрел на её руку и ничего не мог понять, какая-то странная комбинация из пальцев… Вера во сне показывала дулю? Нет, тут было что-то другое. Часть пальцев торчало в противоположную сторону… А увидев ногу Веры, Линецкий почувствовал, что у него едет крыша… Ступня раздваивалась, это была какая-то странная лапка… Это было особенно странно, во-первых, потому что он этого накануне не заметил. И во-вторых, её совершенное тело модели… Всё это никак не вязалось… И она ведь играет на арфе, — вспомнил Линецкий. — Страшно? — сказала она. — Нет… Я удивляюсь только тому, как я мог не заметить… — У тебя была высокая температура, да и темно… Днём ты видел меня издали, тапки я снимаю только, когда вхожу в воду… — Но в палатке было не так темно, ты зажигала свечи… — Нет, только ароматную палочку… — Ты делала пассы… — Я их делала твоей рукой… Ты даже не заметил. — Ты… Ты очень красивая, правда… Линецкий почувствовал, что тут надо предъявлять другие доказательства, он начал целовать её губы, шею, грудь, губы, грудь… — Мои родители жили возле горы, которая внутри была из урана. — Возле этой горы? — Линецкий кивнул головой в сторону Орджоникидзе. — Нет. Далеко… Мы жили на Урале. Красивая, говоришь? Красота — это только та часть, которую вы способны вынести… — Да нет, — сказал Линецкий, — это не так… Он подумал, что её раздваивающиеся стопы… Впрочем, вряд ли он в этот момент думал словами. В голове у него мелькали картинки… Статуя Венеры без рук, но с проросшими ветвями… Кадр из фильма: Витгенштейн, очутившийся на том свете… Или не на той планете… Где его приветствует мутант… Или говорящий эмбрион… — Но это на материальном уровне, — говорила Вера, — а подлинная причина, почему это со мной так… Однажды я узнала ответ. — И что это? — Но сказать я не могу. — Почему?

64

Ты можешь сыграть концерт Гайдна для арфы?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН — Ну не могу и всё… Даже Оле… Знаешь, у меня есть ребёнок. Мальчик. Ему три года, и он совершенно нормальный. Может быть, немножко быстрее развивается, чем сверстники. Отец его даже не знает, что он есть… Говоря это, она гладила своими клешнями его руку… Ольга сказала Линецкому, что ей нужно с ним о чём-то поговорить, предложила встретиться в посёлке, в баре «Малибу». — А почему мы вместе не можем туда пойти? — Я не хочу, чтобы Вера знала. Она собиралась сегодня идти к знакомым в Тихую Бухту, вот мы в это время и встретимся. Скажешь, что тебе нужно звонить… — Да я найду что сказать. — Вот и прекрасно.

Если для тебя это просто так, развлеченьице, остановись, пожалуйста.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Вера очень чистый человек, — сказала Ольга, когда Линецкий пришёл в «Малибу» и сел за столик. На Ольге было алое платье — кусок материи, завязанный на теле подобно огромному пионерскому галстуку. Чёрные волосы — причёска каре. Из-под чёлки сверкали маленькие сердитые глазки… — И очень хрупкий, — сказала Ольга, выпуская дым. — Она живёт в своём мире… И ей этот мир необходим, как улитке раковина, понимаешь? А ты можешь на неё наступить, как ты вообще наступаешь на улиток. — Почему ты решила, что я наступаю на улиток? — Потому что один раз ты это сделал при мне. Вчера, когда мы возвращались с концерта. Ты просто даже не заметил, ты не услышал хруст. Вокруг было много других звуков… — Но это же случайно. — Случайно, да… Я просто боюсь за неё, понимаешь? Поэтому я хотела тебя попросить: если для тебя это просто так, развлеченьице, остановись, пожалуйста. Оглянись — вокруг столько женщин… — Я подумаю над твоими словами, — сказал Линецкий. — А ты не возражала, когда Переверзев посылал её меня лечить? — Нет, она ведь просто хотела тебе помочь. У неё очень сильная аура. Ты разве не почувствовал? — Но при этом хрупкая оболочка? — Может быть, именно поэтому… И вообще, я ведь не знала, что она тебя будет именно так лечить… — Но догадывалась… — неожиданно мягко сказала она после долгой паузы. — Смотри, смотри, сейчас дождь пойдёт. Линецкий оглянулся и увидел, что за дверью выросла водяная стена. Он заказал два стакана портвейна и подумал, что сейчас они разговорятся о чём-то другом, но струи дождя были гулкими и обладали такой притягательной силой, что они пили молча, глядя за дверь. Ольга сворачивала самокрутку, Линецкий подумал, что Вере тяжело было бы проделать такую же манипуляцию… Он не знал, что ответить Ольге. Она напоминала рассерженную перепёлку, которая пытается отвлечь от своего гнезда непрошеного гостя… Там, в гнезде — Вера, её щупальцы… Странными были тактильные ощущения, которые они вызывали, Линецкий даже не знал, с чем их сравнить… С проползновением по коже… Улитки? Он подумал, что Ольга сейчас перетягивает невидимый канат, который проходит сквозь него… То, что она была «левшой» — так называли себя эти лесбиянки, — не должно было сбивать с толку. Вера тоже ведь начала с деклараций… Он подумал, что с этим у них у обеих не всё так определённо… Наверняка… То есть да, конечно, любят друг дружку, но это не мешает им изредка затягивать к себе на дно особь противоположного пола… Для разнообразия,

65


МИЛЬШТЕЙН что ли… Вера сказала, что мужчины у неё были не раз, не только отец ребёнка… Но что Линецкий был самым горячим… Тридцать девять градусов всё-таки… На следующее утро, правда, остыл… Но ещё несколько дней продолжал совершать фрикционные движения… Они снова и снова сплетались в причудливые узлы… Он замирал в ней, казалось, что они превращаются в двуполого октопуса, о котором он читал в «Science»… Живёт на страшной глубине, как светящиеся рыбы… Или даже ещё глубже… И он не давал себе надолго замирать, он снова начинал двигаться, трепыхаться… Не раз на них при этом падала палатка, они лежали в мешке, с притворным ужасом ожидая, что сейчас придёт великан Ю, описанный Чжуан Цзы — это Вера в одно из падений вспомнила, — взвалит их на плечо и унесёт в мешке палатки на рыбный базар, или на птичий рынок… Это были странные дни… Иногда ему казалось, что он это делает просто, чтобы доказать ей, что она такая же, как и все… Но для таких доказательств — они соединялись по пять раз в день, да и в остальное время представляли собой колебательный контур — лаская друг друга тут и там… Одного гуманизма для этого не хватает… Тут что-то другое… Что? Линецкий точно не знал… Но догадывался…. Что ни о какой любви здесь не может идти и речи… Что-то отталкивало его от Веры, даже не её раздваивающиеся стопы, что-то внутреннее… Какаято скучная тайна… Так что он ничего не мог Ольге возразить, когда она упрекала его в несерьёзности… Тем не менее, все эти дни Вера вызывала постоянное желание, это был парадокс… Впрочем, парадокс был не такой уже и новый… Лёжа в этом состоянии, переплетённый странно кончающимися конечностями… Линецкий вдруг подумал, что его собственное либидо было подобно компасу… Он ведь и в зрелом возрасте так и не научился узнавать заранее, с какой женщиной ему будет хорошо, а с какой лучше ограничиться лёгким флиртом… Раз на раз не приходился… Примерно через раз это происходило… А потом — снова стрелка, дрожа, торчала в направлении севера… И он полз туда — когда женщина своим вектором соответствовала… А если нет — член не вставал… То есть указывал на самом деле в другую сторону… Благодаря этому Линецкий полз по-пластунски всю жизнь в одном и том же направлении… (Он вспомнил и то, как совсем недавно ползал по газону в спальнике… С дочерью полка… Это казалось наглядным доказательством его геополовой теории.) Так он приполз к Вере, с которой вот уже который день творится что-то странное… Не имеющее никакого отношения ни к любви… С одной стороны… Ни к гуманитарной миссии, с другой… Он вспомнил статью в «Science», которая называлась «Конец обезьяньего театра»… Шопенгауэр называл секс «обезьяньим театром»… Статья была посвящена новой тогда «виагре»… Утверждалось, что теперь, после её изобретения, театр закроется… «Может быть, и так, — думал Линецкий, — цирк уехал, клоуны остались… И я — один из них…» Он никогда не пробовал таблетки… Просто полз всё время в одну сторону… «И всё-таки это лучше, чем каменные гениталии, — думал он, — пятого мыса… Или четвёртого… Можно ведь было и в такое упереться, если всю жизнь ползти в одном направлении… Если моё либидо действительно было связано не с животным магнетизмом женщины, а с её расположением… И не столько даже ко мне, сколько по отношению к полюсам Земли… Так лучше уже пусть будет живая Вера, — говорил себе Линецкий, — во всяком случае, пока суть да дело… Не такой уж я “мужчина лёгкого поведения”… Но так получается, что теперь делать…» Плавали они тоже вместе, и ночью в воде он иногда думал, что это уже не шутки… Она оплетала его, когда они плыли далеко от бе-

66

Шопенгауэр называл секс «обезьяньим театром».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Шизофрения — вирусная инфекция, передающаяся так же, как грипп.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

рега… Она была выше его чуть ли не на голову и длиннее во всех направлениях… Линецкий чувствовал себя в воде особенно маленьким и беззащитным, ему казалось, что Вера в конце концов в буквальном смысле утянет его на дно… Но каждый раз они чудесным образом оказывались на берегу… Сидели у костра… Переверзев молчал, Ольга тоже, было такое впечатление, что все что-то понимают, что-то уважают, чему-то отдают должное… Это отношение окружающих раздражало его… Хотя он же сам послал Переверзева подальше, когда тот в самом начале предложил что-то совместное… «Не строй из себя группенфюрера», — сказал он, и Переверзев, пожав плечами, отвалил… А потом вдруг — монолог Ольги в «Малибу»… На который Линецкий смог только — в свою очередь — пожать плечами… Через день после этого разговора Веры рядом с ним утром уже не было. Он выполз из скомканного брезентового гнезда, подошёл к морю, оглянулся и увидел, что и чёрно-красной бабочки на холме уже нет… Он зачем-то ездил в Феодосию, подходил к московскому поезду… Как бы для очистки совести… Хотя что-что… И чья-чья… А уж его-то совесть была чиста, не правда ли? Девушек на перроне он не нашёл… Может быть, они перелетели не в Москву, а на другой холм… Погода испортилась, шёл затяжной дождь… Он хотел было уехать, стал собираться… Но потом передумал… От отпуска оставалось ещё две неизрасходованные недели, кроме того, он ведь так ничего и не понял… Как жить дальше… С кем и зачем… Переверзева погода не пугала, всё равно он был большей частью в воде… Или спал с Тамусей — огромных размеров девочкой из Нижнего Новгорода… У неё, похоже, было начало слоновьей болезни, но Переверзев действительно не придавал значения внешности… Вообще, в этом «волнорезе» всё было не так просто… Что он там рисовал на самом деле в своей тетрадочке? Иногда казалось, что что-то такое происходит при этом с пространством перед ним… Оно — вот именно раздваивалось… Линецкий подумал, в частности, что он теперь может себе представить, как ужаснуло бывшую жену Переверзева известие о том, что где-то есть дубль его семьи, и стало быть, её двойник… Он сам, когда наутро увидел, что у сестры милосердия раздваиваются ноги… Мельком подумал, что Переверзев загнал его всё-таки в угол… Пятый угол, пятый мыс… Волны мылись о мысы… «Шизофрения — вирусная инфекция, передающаяся так же, как грипп, — вспомнил Линецкий статью всё в том же журнале… Доктор, сделавший это открытие, стал лечить больных с помощью переливания крови… Он утверждал, что более чем успешно — результаты были в два раза лучше, чем при использовании традиционных методов… “В наших мозгах полным полно вирусов!” — сказал доктор в интервью и, по словам журналиста, состроил при этом такую страшную гримасу… Шутник… А кто не псих? Но как бы то ни было, можно было не сомневаться, что физруку с Тамусей тепло… Что при такой погоде и было самым важным. Наверно, поэтому он и выбрал эту живую печь… Одно время была даже такая присказка: “Ебать Тамусю!” Линецкий вспомнил, что Глебов, его школьный приятель, одно время произносил это по любому случаю… “Так что физрук спит не просто с очень большой девочкой… Но с нарицательной сущностью… А Глебов покончил с собой… Но при чём тут Глебов… На самом деле там — в присказке — была вовсе не Тамуся… Я вспомнил… “Тулюся” там была, или даже “ту Люсю”, как-то так… Уезжать пока не хочется… А что, если перебраться на частный сектор?» Перемещение оказалось делом одного часа. Линецкий сразу нашёл то, что искал, вещей у него было немного, Переверзеву, который

67


МИЛЬШТЕЙН где-то в этот момент плавал в море, или ебал тулюсю, он оставил записку с адресом… Снял комнату он очень дёшево, почти в таком же сарайчике, как в Рыбачьем… Только Инны не было рядом, и Веры не было… И кур не было… Никто не клевал его по утрам в пятку… И так как шли дожди, спал Линецкий долго… Сарайчик стоял по­ близости от потухшего вулкана юрского периода… Линецкий почти никуда не ходил, смотрел на залив, сидя на пороге своей хибарки… Иногда он всё же вставал и шёл вниз по тропинке, которая вела мимо белокаменной химеры… Вокруг чудовища стояла железная ограда… Но самое смешное заключалось даже не в этом… Кто-то не только воздвиг памятник существу… Которое Линецкий видел на картинах Дюрера, Кранаха… Только там оно везде было зелёного цвета, а это было белым… Химера была ярко-белой, как свежая штукатурка… Дракон, Волос, Василиск… Заказчик распорядился ещё и поставить у железной калитки живого охранника в камуфляже… Смены караула не было, просто охранник стоял не всегда. Но когда стоял, мог впустить прохожего, если тот согласен был купить билетик. Всего за три гривны… Тогда можно было посидеть у подножья обелиска на лавочке, в окружении цветочков… Анютины глазки там были высажены… Новорусские навороты… Да нет, всё это вообще уже превосходило человеческую фантазию… Подзорная труба на штативе… Заглядывание в её окуляр не входило в цену за билет — за это надо было заплатить охраннику ещё две гривны… Чтобы посмотреть на море с точки зрения… Химеры? Нет, не химеры… А кого тогда? А того, кого… Кто воздвиг совсем не песчаный замок на берегу, тоже огороженный со всех сторон забором, но попрочнее. Каменная химера — это часть его. Кого? Того… Владений, внешняя, хотя, кто знает, может быть, ему же принадлежат и эти холмы… Перед воротами замка была квадратная бетонная площадка… Если штормило, её края полоскали волны. Кроме того, в любую погоду её по вечерам драили швабрами батраки, жившие рядом с крепостью в строительном вагончике. Днём — нет, днём они очищали канал, или точнее, дорогу, асфальтовую, надо было полагать, с высокими бордюрами, которую почему-то всё время затапливало, и две-три снулые фигурки выгребали из неё воду совковыми лопатами. Линецкий видел это сверху, сидя на пороге своей комнаты. Куда вела эта дорога и откуда, было непонятно, она обрывалась, не доходя до замка, но при этом ясно было, что сделали её чересчур глубокой, ниже уровня моря, и откуда-то в неё поступала вода… Это напоминало какой-то старый потёртый бред, субботники, где они всем отделом кололи подводный лёд, военные лагеря, где они всем взводом копали в степи бессмысленную траншею; всё делалось с одной целью — занять людей, и даже когда всё кончилось и страна ушла под воду, кто-то продолжает скрести воду совковой лопатой, как бы уже с обратной стороны, но так же — от забора до обеда, — думал Линецкий, переводя взгляд от вычерпывающих людей к Кара-Дагу… Профиль каменной бородатой головы отсюда был не виден, но Линецкий знал, что он есть и вчерашний монолог выжившего из ума старика — мужа хозяйки — о выдолбленной в подводной стене Кара-Дага стоянке атомных лодок, казался ещё более фантасмагоричным — Линецкий представлял себе, как чёрная голова выпускает изо рта ракету, как она летит… Он провожал её взглядом до самого горизонта и пытался вспомнить прочитанный в детстве шпионский роман «Атомная крепость». Ничего не мог вспомнить, кроме по­ трёпанной — уже тогда, когда книга попала ему в руки — тёмно-синей обложки с чёрными контурами, а потом менялось освещение и весь залив начинал напоминать сцену амфитеатра, казалось, что Кара-Даг и

68

И даже когда всё кончилось и страна ушла под воду, кто-то продолжает скрести воду совковой лопатой.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН Хамелеон подтягиваются друг к другу, как будто чей-то большой и указательный пальцы, и вот-вот сомкнутся в кольцо. Линецкий уже больше не знал, что может быть лучше, чем просто сидеть и смотреть сверху на этот залив, поэтому он никуда и не ходил, кроме ближайшей столовой. Днём казалось, что чёрная гора медленно погружается в море, но всё происходило ровно наоборот — гора медленно выпивала море, и не только море, всё вокруг становилось чёрной горой, которая, однако, внутри была полой, никаких подводных лодок там не было, или их не было видно, внутри был первобытный мрак, ни звёзд, ни лунной дорожки, но Линецкий продолжал смотреть сверху — теперь уже только на бетонную квадратную пристань у ворот замка, освещённую жёлтыми фонарями. На краю её стоял подъёмный кран — чтобы поднимать причалившую лодку, или катер. За всё время никто туда не причаливал, и даже тот факт, что пристань исправно драили по ночам швабрами, по мнению Линецкого, вовсе не говорил о том, что всё это кому-то нужно… Может быть, это были работники сцены, может быть, у них были более широкие полномочия, каждый раз, когда они исчезали из серого квадрата, Линецкий машинально искал их в темноте, могло быть и так, что они ходили теперь по чёрной воде, натирая её до утреннего металлического блеска. Выдолбленные в Кара-Даге атомные пещеры — это, конечно, старческий бред, — думал Линецкий, хотя… Ведь с другой стороны — за Хамелеоном — на самом деле был подземный торпедный завод, почему бы тогда было не построить неподалёку от него пристанище для их носителей?

10. Крысы прибоя А вы так делали в школе?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Пловец был уже на очень большом расстоянии от берега, едва угадывался чёрной точечкой на горизонте. Так что ничего особенно тревожного не было в том, что пунктирная линия его заплыва c какого-то момента больше не прослеживалась. Доплер предложил Лене посмотреть, что он успел набросать в блокноте. Он надорвал нижний край странички, обернул полоску бумаги вокруг шариковой ручки и стал елозить ею вверх-вниз. — Поздравляю, — сказала Лена, глядя, как чернильный человечек взмахивает руками среди нарисованных волн, — ты вернулся к самому истоку. «Волшебный фонарь» ещё не зажигался… — И понял я… Что это — не названия картин, не сцены, но разряды матерьялов… И что в душе, в далёкой глубине сидит такой завзятый рисовальщик… И иногда рисует lune de miel… — Что такое lune de miel? — Медовый месяц. — Но ты нарисовал вовсе не его. — Но я же не завзятый рисовальщик, тот — в глубине души, конечно — это и рисует, что же ещё? А вы так делали в школе? — спросил Доплер, двигая ручкой вверх и вниз, расправляя и сворачивая полоску бумаги, заставляя пловца и дальше плыть в стиле «баттерфляй»… — Делали. Только картинки были непристойными. — А. Так это вы рисовали медовый месяц… Четыре чёрненьких чернявеньких чертёнка чертили чёрными чернилами… — Доплер, мне очень понравился фильм, правда. Я даже не ожидала. — Спасибо за откровенность… Накануне они увидели на заборе афишу. Она висела как-то странно, в тени развесистой шелковицы. Лена забрела в тёмный закоулок, чтобы сорвать чёрные ягоды, и заметила там афишу — в кинотеатре бывшего «Литфонда» показывали фильм, название которого —

69


МИЛЬШТЕЙН «День» — Лене ничего не говорило. Только когда пошли титры, она поняла, что это что-то из его «наследия»… Но она действительно не ожидала ничего подобного, он ведь сам её уговорил, что всё, что он снимал, не стоит выеденного яйца… И всё же повёл в этот маленький кинозал, и там началось что-то удивительно стереоскопическое… Хотя фильм был нормальный, никаких очков им не выдавали… Но действие происходило в Крыму, и от этого всё время казалось, что, завернув за угол, камера захватит их самих и завернёт в другое пространство… Лена смотрела на экран, где была огромная шахматная доска, или, точнее, площадка… На ней стояли фигуры и сидели люди на ладьях, головки которых были плоскими, без всяких зазубрин… А рядом с шахматной была танцевальная, на которой, однако, никто не танцевал, просто серый квадрат точно такого же размера, как шахматный, с маленькой сценой на краю… Музыканты играли что-то похожее на балладу «Лед Зеппелин», камера вдруг поднялась над землёй, и это стало совершенно чётко видно — все люди были на одной — шахматной — половине, кто-то сидел на фигурах, многие стояли, переминались с ноги на ногу, ходили вперёд и назад, но — только в пределах шахматной доски. А потом две фигурки встали и перешли на пустую площадку. Лена вдруг вспомнила, что последним проектом Доплера была экранизация романа Витольда Гомбровича. Доплер говорил ей, что поначалу, когда он ещё не принял решение совсем уйти из кино, его смущало наукообразие, в которое выливались наброски сценария. Схемы поглощали жизнь, он чувствовал, что его несёт куда-то не туда… Он советовался со знакомыми математиками, в его собственной голове оживали рудименты знаний, полученных, когда он был студентом и учил точные науки… Пока не стал «точить очные», как он скаламбурил… Лена теперь могла всё это представить, и даже — ей казалось, что, посмотрев его «День», она краем глаза заглянула и в невоплощённый «Космос», которым Доплер, по его словам, хотел объяснить смысл «подстановок», использованных Гомбровичем для решения Основного уравнения… — Доплер, ты говорил, что подготовка к «Космосу» завела тебя на чужую территорию. А на чью, не сказал. — Мне показалось, что то, как они у меня перемещаются в анизотропном пространстве, напоминает Тарковского… Ну помнишь, эти бросания гайки, или чего там, со шнурком, или с ленточкой… Герои Гомбровича в Закопаном — говорящее название, да? — они тоже, чтобы сделать шаг, бросали у меня что-то вроде гайки… То есть, у Гомбровича это не так, там переходы с места на место более сложные, губы—верёвочка—палочка—воробейчик… Предметы выстраиваются в указатели… Не только предметы, там же, в общей куче, слова, слова… Роман-ребус… В кино так не получится… Да я ведь и не хотел экранизации «в лоб», как ты понимаешь… В какой-то момент я вдруг понял, как это должно быть… Набросал в общих чертах, но на следующий день подумал, что я иду след в след, повторяя многошаговый метод сталкера… — А может, это было бы не так уж и плохо? Разве можно избежать аллюзий? — Да нет… Я не хочу сейчас всё это ворошить… Все эти игры с Абсолютом… Было множество других причин на самом деле, вполне материальных, это был кризисный период, полный распад, чтобы делать кино в то время, нужен был фанатизм, которого у меня не было… Конечно, это должно было выглядеть несколько иначе… Например, они бы не бросали гайку, а подвешивали её. — Зачем?

70

Разве можно избежать аллюзий?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Гагарин слетал в верхний космос, а потом разбился о нижний.

— Они же в Закопаном… Чтобы узнать, в какую сторону производить самокопание… — Понятно. — Такое путешествие в Лимбы… «Там близких нет, лишь опыты над ними. Над сердцем человеческим и только…» Я вот что сейчас подумал: ведь где-то здесь упал твой Бойс… Во время войны. Гагарин слетал в верхний космос, а потом разбился о нижний… А Бойс слетал в нижний и… — Ну — и? — «Земля под нами» — ты же сама рассказывала… — «Und in uns… unter uns… landunter…» Я курсовую об этом писала… — Дашь почитать? — Если найду… Я там писала, что легенда о Йозефе Бойсе — это немецкая «Повесть о настоящем человеке». Только наш стал летать с протезами ног, а немецкий — головы… — Точно, Мересьев, а не Гагарин, я перепутал… И здесь же, кстати, впервые поднялся в воздух Сергей Королёв… — Не надо больше здесь копать, Доплер. — Чтобы попасть в «Космос»? — Да. — В воздухе рыть могилу? Как у Целана… В общем, мотивов было много, Лен, планы большие… Слишком большие… Ты права, не нужно больше копать. А то докопаемся… — До чего мы можем докопаться? Что ты двадцать лет назад на этом самом месте… — Занимался онанизмом. — Я этого не говорила… — Да нет, это же «Космос», вывернутый наизнанку, вспомни конец, ты ведь сравнительно недавно читала… — А, ну да. Берг? — Берг. Пойдём домой? — сказал Доплер. И положил руку на её бедро. — А ты меня там не повесишь? — Повешу. Но это же будет в невесомости, Лен, так что ты… Ты просто полетишь со мной рядом, на таком шёлковом поводке, да? Да? — Ну нет, мой Шейлок, — сказала она, хватая руку Доплера, скользившую вверх уже по другой стороне бедра, — веди себя прилично, вокруг люди… — Пойдём в комнату? — Днём? Ты что? Эй, прекрати, проснись ты… — Тогда в море? — Нет. Ты иди сам поплавай. Я посижу. У меня, наверно, низкое давление, я хочу ещё кофе. Доплер стал спускаться по лесенке на пляж. Прежде, чем голова его исчезла, он подмигнул ей. Лена невесело кивнула… Что-то ей не нравилось собственное самочувствие… Подошла официантка, Лена сказала «кофе», но та начала уточнять, какой именно… «Какой покрепче», — сказала Лена. Она видела, как Доплер прошёл мимо огромного пловца… Пловец кивнул и что-то сказал, но похоже было, что Доплер этого не заметил. Когда она сделала первый глоток двойного эспрессо и открыла глаза, пловец уже был на террасе. Почему-то в непосредственной близости от её столика. И он спрашивал разрешения сесть… При этом он был явно чем-то ошарашен… Если бы это происходило лет пять назад, она бы, не задумываясь, решила, что всё дело в ней… Но теперь у неё уже не было полной уверенности… Она хотела ему возразить, но вместо этого сказала:

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

71


МИЛЬШТЕЙН — Ну да, в принципе… Только учтите, что сейчас мой муж придёт. — Так я о нём и хотел спросить. — И что же вас интересует? — Это Пётр Доплер? Или просто очень похож на него? — Нет, — улыбнулась она, — доппель-доплер — это было бы уже слишком… Это просто Доплер. Собственной персоной. Ему приятно будет, что вы его узнали, молодой человек, — сказала она и усмехнулась — «молодой человек» был старше её лет на десять, и она, стало быть, говорила сейчас не от своего лица, а от лица Доплера… — Ну как же, я так люблю его фильмы… «Ворованный воздух», «Нет — любви», «Личное дело Степашина»… — А я вот ни одного не видела, представьте. До вчерашнего дня. — Вы вчера познакомились? — Ну что вы, я же вам сказала — мы женаты… Просто вчера я впервые увидела его фильм. — Какой? — «День». — Отличный фильм. Но как же, вы — его жена и не видели ни одного его фильма? — Один. Вчера. Слушайте, а что вы там увидели? — сказала она, сделав ударение на «вы». — Я имею в виду море. Когда вышли… На вас же только что ещё лица не было… Я не поверю, что это из-за того, что встретили режиссёра… Вы не похожи на барышню, мечтающую стать актриской… — Да, вы правы. Было ещё кое-что… перед этим. Но вы всё равно мне не поверите. — А вы попробуйте. — Что попробовать? — Так рассказать, чтобы я поверила! — Я увидел там медузу. — Ну и что? Впервые, что ли? — Она была не простая… Это я так говорю — медуза, а что это было на самом деле, я не знаю. Мне кажется, что я поседел, знаете… Вы видите у меня седые волосы? — Да нет, не вижу. — А вот так, теперь видите? — Слушайте, уберите свою голову, вон мой муж идёт. — Ну и что? А что мы такого делаем? — Но что он может подумать?! Что я у вас блох ищу, вот будет умора… Уберите голову, вы брызгаете на меня, а здесь холодно… — Холодно?! — Мне да… Здесь сквозняк всё время какой-то… У меня низкое давление… Нет у вас никаких седых волос… Ну, так что вы там увидели? — Сначала мне на плечо легла скользкая ладонь, я её стряхнул. Меня передёрнуло. Я заставил себя всё же взглянуть — нырнул и посмотрел в точку, где я только что был… Там была медуза, знаете… Но не простая, а в форме человеческой головы. Прозрачной такой, мутноватой слегка, ну как медузы всегда бывают, но форма-то была человечья… — Как вас зовут? Персей? — Меня зовут Виктор. Виктор Переверзев. — Ха! Похоже на Персея… Но ещё больше на что-то перверсивное… И что же дальше? — Она была похожа на вас. Копия ваша, знаете… Из какого-то прозрачного материала. Висела под водой такая прозрачная голова…

72

Слушайте, уберите свою голову, вон мой муж идёт.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

И плывёт дельфином молодым по седым пучинам мировым…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Ну и фантазия у вас, батенька… — Здравствуйте, — сказал Доплер, усаживаясь за столик. Переверзев встал и начал говорить что-то про большую честь, но Доплер его прервал. — Я вас умоляю, — сказал Доплер и жестом попросил сесть. — Я видел все ваши фильмы, — сказал Переверзев. — Не верю, — сказал Доплер, — ни одному вашему слову. — Ну зачем вы так? — Потому что некоторые не были в широком прокате… Впрочем, вы могли не знать об этом и думать, что видели все… Но я и в это не верю. — Ну зачем вы так? — повторил парень. — Конечно, я мог не все знать, но я многие видел, правда. Мой приятель, ещё с института, был председателем киноклуба, он брал фильмы, которые почти нигде не шли, мы собирались… — И какой же это был институт, позвольте поинтересоваться? — Физкультурный. — Замечательно, — сказал Доплер. — Физкультпривет! — улыбнулась Лена и что-то шепнула на ухо Доплеру. — Привет! — сказал Переверзев. — Я вам не мешаю? — Ну что вы, что вы, — сказала Лена, — нам очень приятно. И вы не дорассказали про медузу. — Какую медузу? — спросил Доплер. — Виктор утвержадет, что видел в море медузу, которая как две капли воды была похожа на мою голову. — Ах, вот оно что, — сказал Доплер. — Доплер, ты не хочешь написать об этом в своей колонке? — Что написать? — сказал Доплер. — Это давно ведь уже написано. — Это была другая медуза, — сказал Переверзев, — то есть она была из того же материала, что медузы, но это была голова… Я никогда ничего не пугался в море, чувствовал там себя всегда, как дома. А тут вдруг струхнул. Даже не помню, как к берегу примчался, мне кажется, на сушу я просто вылетел… — Так вы дельфин, — сказала Лена, — выбросившийся на сушу. — Ну да, я плыл «дельфином», так в народе называют «баттер­ фляй»… — И плывёт дельфином молодым по седым пучинам мировым… — пробормотал Доплер без всякого выражения. — Мне показалось, что я поседел, — сказал Переверзев. — А как это вам показалось, у вас что, и зеркало с собой было? Доплер, у него фамилия Персеев! — Переверзев. Зеркало висит на стене кафе, со стороны пляжа… Если по лестнице спуститься… — Висит? — спросила Лена. — Висит, — кивнул Доплер. — Так что в следующий раз возьмите его с собой под воду. — Чёрт знает что, — сказал Переверзев, — я теперь боюсь нырять… Никогда такого со мной не было. — Хотите выпить? — спросила Лена. — Я не пью. — А я выпью, — сказала она. — Доплер, закажи мне, будь добр, вот этот коктейль. Мне название понравилось. — «Крысы прибоя»? Это же надо, — удивился Доплер, — ты не боишься такое пить? Он не с мышьяком? — Не думаю. Это, наверно, из песни «Наутилуса»: «…мы идём за ним как крысы и скрываемся в прибой, музыка под водой, музыка под водой…»

73


МИЛЬШТЕЙН — Скажите, — вдруг как будто что-то вспомнил Переверзев, — что такое «эффект Доплера»? О вас тогда писали, и мой приятель перед показом вашего фильма тоже что-то об этом говорил, но я ничего не помню…. — Хорошо, я вам расскажу. Значит, было так. Прежде, чем снимать художественное кино, я снимал документальное. Сам себе и режиссёр, и сценарист, и оператор, ну да, чего там рас-страиваться… Бродил себе по задворкам цивилизации… Которые казались мне романтичными — живописные такие помойки, знаете… И всё снимал… Пока какой-то злой мальчишка не швырнул в меня булыжник и не расфигачил мою камеру вдребезги! Одна из стеклянных брызг попала мне в глаз. И с тех пор я всё вижу как-то не так, как все… Понимаете? — Наш ответ Чемберлену, — Лена захлопала в ладоши. — Что ты имеешь в виду? — спросил Доплер. — Я ведь говорю всё как есть. — Да я вижу, вижу… Глаз за глаз, сказ за сказ… — Да ну какие там сказы! Ведь сто раз писали, что у меня осколок застрял в глазу, что я всё вижу поэтому в чёрном свете, «расколотый объектив привёл к чистому субъективизму»… И всё такое… «Все его фильмы поэтому с червоточинкой»… Вы просто молодые, не помните… — Но это же когда было, — сказал Переверзев, — теперь ведь этого нет? — Чего нет? — Ну, я не знаю, идеологии. А значит, и «эффекта Доплера»? — Эффект есть! — несколько экзальтированно воскликнул Доплер. — Он со временем только усилился. Вы даже себе представить не можете! И за примером не надо далеко ходить… Вот вы тут сидите, присели, из самых чистых побуждений, конечно, поприветствовать героя вчерашних дней и всё такое, сказку нам рассказать — всё совершенно невинно, я же понимаю… А знаете, как я вижу эту сцену? — Как? — Мне кажется, что вы, пользуясь преимуществом в возрасте… и барельефности мускулатуры… Пытаетесь украсть у меня мою возлюбленную! Рассказываете нам тут басни про медуз… А на самом деле в вашей сказке всё очень просто — вы не хотите прямо признаваться в любви и делаете это посредством проекции… Напускаете на нас какие-то туманности… андроидов… — Я на самом деле её видел! Но то, что она похожа именно на Лену, это я… Это могло мне показаться, Лена — это была первая человеческая голова, которую я увидел после той, что была под водой. Но при этом я не давал ни малейшего повода… — Это точно! — воскликнула Лена. — Вы даже не заметили, что я — не только голова, что у меня ещё есть тело — вот высшая степень воспитанности. Доплер! Как ты можешь его упрекать? — Ладно, остыньте. Осколок в глазу у меня, понимаете? Вот вам и весь эффект Доплера, молодой человек… Сидите, сидите, я же вам не говорю, что это так и есть. Я уже научился с этим справляться… Каждый раз говорю себе, что люди на самом деле не такие, что это мне только так кажется… Ведь правда, что мне это только кажется? — Правда, — сказал Переверзев, — конечно, правда… Но прозрачную голову под водой я всё-таки видел! — Хорошо, я буду считать ваши слова предупреждением. Взгляд со стороны бывает, знаете… Самый верный… — Ну ничего себе, — рассмеялась Лена, — ты веришь в эту клевету? Попробуй лучше коктейль, мне нравится. — Я не пью в это время суток, — сказал Доплер, — попробуйте вы, молодой человек.

74

Я не пью в это время суток.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Или Овидия ты позабыл, доблестный старче?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— А я вообще не пью. — Вот это я понимаю, — сказал Доплер. — Друзья мои, а вы обратили внимание на стены этого заведения? — Зеркало, — сказал Перверзев, — овальное там висит. — И всё? А внутри? Вы не можете прочесть вслух, что вон там написано, а то мне плохо видно… — Осколок мешает? — Наоборот, я не вставил линзы…. Чтобы в море не потерять. Нет ничего печальнее, чем потерять в море линзу, знаете… Это всё равно что быть каплей… и попасть в океан. — «Держу бокал, — прочёл Переверзев, глядя на стену, — в нём блеск огня и пламень счастья и восторга. И с восхищеньем на меня краса свою любовь исторгла…» — Знаете, я пожалуй пойду посмотрю вблизи, — сказал Доплер, — там ещё какие-то фотографии… Доплер встал из-за столика, подошёл к кирпичной стене и увидел, что к ней прикреплены фотографии Аксёнова, Е. Попова, Приставкина… Все они были запечатлены в обнимку с одним и тем же незнакомым Доплеру человеком, и Доплер сделал вывод, что это и есть местный поэт, чьи стихи украшают стены заведения. «Этот “Богдан” нам Богом дан», — прочёл Доплер и вспомнил, что заведение так и называется. Табличка же висела над входом, а возле двери были столбиком высечены фамилии посетивших это место литераторов, десятки, если не сотня фамилий, среди которых кого только не было… Мда, — сказал Доплер, — чего не бывает… Весь цвет литературы эсэсэcэр… А с другой стороны, что тут такого уж удивительного — ну, Ложко (так звали поэта — Доплер узнал это из подписей, которые различил под фотографиями) в обнимку с Аксёновым, ну и что такого… Доплер подошёл к полке, на которой стояли книги сфотографированных классиков, раскрыл «Вольтерьянцы и вольтерьянки» и прочёл: «Так вы отправите, девы, меня в царство Тартара! Млеет мой старческий органон, булькает негой; боюсь за сосуды… Разве ж поэты стареют? — что-то ему возразило. Величие нарастало. — Или Овидия ты позабыл, доблестный старче?» «Вполне могли спеть дуэтом», — подумал Доплер, закрывая книгу и снова глядя на фотографию, где Аксёнов стоял рядом с поэтом Ложко. За их спинами виднелся вокально-инструментальный ансамбль на маленькой сцене. Кирпичная стена благодаря фотографиям и надписям-цитататам показалась Доплеру куском декорации… Из какого-то старого черноморского водевиля… Доплер обернулся к столику и тихонько присвистнул. Теперь уже там было два молодых человека… «На юге по вечерам на свет слетаются мужики…» Вся троица оживлённо о чём-то беседовала. «О Бойсе? — подумал Доплер. — Навряд ли… Песенка такая была: “бойс, бойс, бойс”… Вот это ближе к теме, да… Лене всё это явно нравилось… Что, в общем-то, было вполне естественно… Вот только лицо у второго субъекта что-то не внушало доверия… Чтобы смотреть спокойно со стороны… На эту медузу… Готорна? Натаниеля… У медузы, кстати, двадцать четыре глаза… Здесь бы ровно столько камер и надо было установить… Слежения…» Лена, конечно, не ребёнок, но запросто может заиграться, — думал Доплер, возвращаясь к столику, — а чем тогда отстреливаться? Есть ли ещё порох в пороховицах? Второй подсевший тоже оказался большим любителем кино. Все фильмы Доплера он не видел, но одно название произнёс… Да и вообще выказывал всяческое уважение. Доплеру это польстило. Он решился выпить с ребятами стопку водки. Точнее, с одним ребятёнком, потому что атлет в самом деле ничего не пил алкогольного…

75


МИЛЬШТЕЙН — Вот вы напрасно, — говорил тот из них, который пил, — смеётесь над Ложко. Как говорится, художника легко обидеть… А он зато мужик настоящий был… — Он что, умер? — спросил Доплер. — Нет, но его инсульт разбил. Лежит бедняга, не встаёт… Он же не может вам ответить… Он настоящий поэт, вон на стойке его стихи лежат, видите стопочки? Не надо его обижать, ладно? — Конечно, не надо, — сказал Доплер, — простите, а вы ведь тоже слагаете? Я угадал? — Нет. Я писал когда-то песни, но уже давно завязал… А то, что здесь всё так грубовато, так это даже по приколу, понимаете? — Где грубовато? — Здесь, в «Богдане». Мне вот ваш приятель сказал, что вы это всё воспринимаете, как какой-то гротеск. Да ещё и напротив входа в «Литфонд»… — Я не знаю, что вам сказал молодой человек, но мы ничего такого не обсуждали… Просто не успели. — А я всегда иду с опережением. И я вам вот что скажу: это как раз очень правильное место. — Я с вами согласен. Это не гротеск, нет… Это грот… Это мавзолей какой-то, знаете… — Это точно! Точно! Хотите, я вам расскажу, как на самом деле книжки пишутся? — Хотим, — сказал Доплер, — будьте так добры, расскажите нам наконец-то, как пишутся книжки. — Слушайте. Это было году в 91-м, то ещё было времечко, сами всё помните… Ну вот, и в нашей команде весёлых разведчиков… Завелись тогда три «крысы», наш бригадир их быстро вычислил… Но они успели смотать удочки. Шеф из принципа решил их найти, и мне это поручил. Я узнал от шестёрок, что уроды попрятались в тоннеле метро, в таком тупике, заброшенная ветка там была, ну начали когда-то копать линию… И бросили… Мы взяли с пацанами автоматы, дрезину, поехали… Но они почуяли — к рельсу ухо, что ли, приложили… Чингачгуки… И снова смотались, а чтоб нас запутать, сделали метки на стенах, стрелки такие со своими именами, типа, «Коля, здесь не забудь свернуть», мы поехали по этим меткам, а они вели в действующий туннель, чуть под поезд не попали, подстрелили на слух какого-то бомжа, но крыс так и не нашли… Вышли чёрт-те где на землю, из какого-то депо, ну да, мы же в депо заехали… Ну вот, вышли, сели в трамвай и стали это обсуждать по дороге, крысы, мол, обманули нас своими метками, слова написали на стенах… А через неделю или две еду я снова в трамвае — тачку тогда сдал в ремонт, и слышу, как старушка старушке без вазелина втирает: «В метро крысы-мутанты завелись… Огромные, величиной с овчарок… И разумные… Даже писать могут, люди сами видели, как они на стенах слова писали, на особом своём языке…» Смеётесь? Я тогда тоже посмеялся… Но это было только начало! Был у нас такой врач участковый, его все называли «поющий доктор», он пел, когда на вызов приходил, пока стетоскоп вынимал. Потом замолкал на время, а потом опять себе под нос чё-то напевал. Я его однажды чуть не завалил, без дураков… Он моей жене аппендицит лечил — при помощи массажа поясницы… Она, бедная, уже сама дотянулась до телефона, вызвала скорую, а он и тогда, когда скорая приехала, продолжал её уверять, что это радикулит и массировал ей поясницу — в широком, я подозреваю, смысле… Ну вот, а в больнице сказали, что у неё острый аппендицит, и прямо на стол — хуяк… Простите, я случайно… Я потом его вызвал на дом — себе, хотя я не болею никогда… Только чтобы ему самому аппендицит вырезать. Но он вовремя просёк фишку и сбежал. Навер-

76

Хотите, я вам расскажу, как на самом деле книжки пишутся?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Представь: на людей в метро нападают гигантские крысы!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

но, тоже в метро спрятался, а потом какими-то крысиными норами за границу… Долгие годы его не было в городе, я о нём забыл. Всё изменилось, я теперь мирный… Ну, бронепоезд там стоит… Под землёй… Однажды сижу в гостях, именины у одного «ботаника», у родственника моей новой жены, и вдруг заходит доктор. Я его узнал, а он меня нет, он же меня мельком видел, только во время одного из визитов к моей бывшей. И теперь не узнаёт. Он садится за стол, я пересаживаюсь к нему, мы чокаемся, я ещё не знаю, что буду с ним делать. Может, и ничего, время ушло, с женой давно развелись, так что, чего он ей там массировал, меня теперь в общем-то не колышет… Я в неопределёнке такой, а он, как назло… На брудершафт, блядь, пить хочет, истории мне свои эмигрантские выливает на голову. Я сижу молча, делаю вид, что слушаю. Пока ему самому не надоело… И он задумался, надулся… И говорит: «А ещё я роман начал писать!» «О чём?» — спрашиваю. «О крысах-мутантах… Это будет мистический психотриллер… Это будет такое… Представь: на людей в метро нападают гигантские крысы! А? Как тебе?» И делает такие глаза, аж щетина на нём топорщится… Ну полный улёт… Псих, конкретный дебил… Вот так вся литература и делается, ясно? Сначала бабки по испорченному телефону в трамвае что-то услыхали, беззубыми своими ртами перетёрли… Потом какойнибудь айболит без крыши подслушал шамканье ихнее — вот вам и роман — глотайте! Гониво это всё! — Ну, говорить можно всё что угодно, — пожал плечами Переверзев. — Так ты что, думаешь, айболит его не написал? Ещё как написал! Его везде продавали потом, «Крысы в лабиринте» называется, в нашем городе его все читали. Кучу бабок заработал — вот так, из воздуха! Ну, так что такое литература после всего этого? Чего она стоит, я вас спрашиваю? А вы смеётесь над поэтом, который искренне всё пишет и правильно… «И я с неистовым стараньем ищу любви и красоты!» — прочёл он, глядя на стену… Ну кто под этим не подпишется? Разве что вы, — кивнул он Доплеру, — но это потому, что вы уже нашли… — Да, я уже нашёл, — кивнул Доплер. — Я предлагаю выпить, — сказал раскрасневшийся браток, глядя на Лену. — Господа! Мы забыли, что за нашим столом присутствует роза! Роза, медуза, кинжал в букете… Доплер почувствовал, что всё это уже выходит за рамки… Да и количество крыс переходило уже всякие пределы разумного… Какой-то крысиный коктейль… Крыса, выпрыгнувшая изо рта сумасшедшего бандита… В рассказе Гомбровича крыса залезает в рот… Пора, — подумал Доплер, — пора сматывать удочки, иначе не такое начнётся бембергование… Бембергование бембергом в берг…. — Берг, — вслух сказал он, — я устал немного, а ещё надо на базар зайти… — Пойдём, пойдём, — сказала Лена, — до свиданья, мальчики! Ночью Доплеру снился всё тот же «Богдан»… Откуда-то он знал, что это «Богдан», вот только Богом ли он теперь был дан, или наоброт… Дан: Бог… Найти то-то и то-то… Доплер часто во сне задавался натурфилософскими вопросами, ставил мыслимые и немыслимые эксперименты… «Богдан» теперь выглядел не так, как днём… Обстановка напоминала старинный охотничий замок, пылали факелы, на стенах висели оленьи рога, на паркете кое-где виднелись толстые лужицы медуз. Поэт в очень светлом костюме и рубашке с красными цветами взял Доплера под руку и обратил его внимание на то, что под каждыми рогами висит табличка. Доплер прочёл одну, другую, третью… Все фамилии были ему известны… Похоже было, что это орден рогоносцев… Открылись кованые двери и начался бал… Всё закружилось под

77


МИЛЬШТЕЙН музыку вальса… Только поэт не танцевал, он молча стоял у окна… В руке у него была тёмно-зелёная керамическая чаша… В тот момент, когда он поднял её к устам, руку его перехватила женщина в длинном платье с павлиньими перьями. «Пусти, Шинель, — сказал поэт, — я выпью эту чашу до дна…» «Нет, — сказала женщина, — у тебя уже был один апокалипсис… Я не дам тебе ещё раз нас всех угробить…» Между ними завязалась борьба, но чем она кончилась, Доплер так и не узнал. Он успел увидеть внутренним оком красные брызги вина, великолепный паркет и ножки танцующих… Точнее, только короткие фрагменты ножек, потому что все они были обёрнуты в мешки… Проснувшись, Доплер подумал, что это были не мешки, а… «Старые добрые холщовые бахилы… Раньше их выдавали при входе в некоторые музеи… И мы скользили на них по ореховому паркету… Между холстов передвижников… А теперь их выдают на входе в некоторые сны, — думал Доплер, глядя на Лену, завернувшуся в простыню, — хотя музей у нас как раз наяву… Кровать с железной сеткой… Да я и сам… Музей кино… Никелированное быльце… Вот это уже точно забытое слово», — Доплер немного покачался в сетке, и Лена проснулась. Он стал разворачивать её, одновременно покрывая поцелуями… — Представляешь, а я во сне видел карнавал… Некоторые танцевали в мешках, а некоторые в бахилах… Но ты же не знаешь, что такое бахилы… — Как это — я не знаю, — сказала Лена, — у меня они есть… — Ничего у тебя нет… Вот это всё, что у тебя есть… — А у тебя зато такой нет, — сказала она тоном совсем маленькой девочки и убрала его руку. Повернулась спиной, попробовала снова завернуться в простыню. — Ты просто не видел мои сапоги, Доплер, — сказала она, — они — бахилы… — То сапоги, — сказал Доплер, переворачивая её на спину, — то другое, а просто «бахилы» — это такие… — Ну и чёрт с ними, Доплер… Похожи на бациллы… И хорошо, что у меня их нет… Ой, насилуют… Доплер, взявшись руками за железные прутья изголовья, резко подтянулся… — А что такое быльце, ты знаешь? — проговорил он прежде, чем съехать вниз. — Наверно, ещё одно название… Того, что сейчас во мне? Или какой-то его части… — Нет… — Говори тогда, холодно, горячо или тепло… — Нет, это ты говори… — Так нечестно, Доплер… Я же первая… Ну ладно… Вот сейчас было тепло… Вот так… Да, да, да, да! . . — Так что такое быльце, Доплер? — вспомнила она, вернувшись из душа. — Оно бывает в пуху? Говори же, холодно, тепло, горячо? И вставай, лежебока, а то уже скоро полдень, а мы всё никак… — Ну, раз мы всё никак… Тогда я тебе подскажу, а то ты будешь целый день гадать… — Кто? Я? — Ты. Быльце — это самое холодное, что есть в этой комнате. — А-а, поняла… Это то, на чём ты подтягиваешься по утрам… Но не я… Я угадала? — Да. Но теперь пришла моя очередь гадать… Лен, ты имитируешь оргазм? — Ну что ты, Доплер… Вообще не ожидала от тебя такой пошлости… Я просто играю в слова! Ты же сам начал… Ой, а что ты хочешь с

78

А что такое быльце, ты знаешь?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН ними сделать? — спросила она, увидев, как он снимает со стены часы и вынимает из них батарейки. — Они слишком громко идут… Когда я ночью просыпаюсь… Потом трудно уснуть из-за их тиканья, — сказал Доплер и положил часы циферблатом вниз на щербатый подоконник. — Ты странный, Доплер, — сказала она, когда они вышли из комнаты, — знаешь, когда ты вынимал из часов батарейки, у тебя был такой вид… как будто ты вынимал их из меня. — Смотришь в корень. Если будешь себя плохо вести, я так и сделаю! — Ха-ха, — сказала она и толкнула его в плечо, — теперь у тебя тумбочка на батарейках, и… Смотри, Доплер, если ты будешь себя плохо вести, она от тебя уйдёт! — Мораль: не хранить в ней деньги? — Ну конечно. Какие же мы с тобой по утрам догадливые, Доплер. И ебучие. Вообще — замечательные. Вот только слишком мнительные… Прекращай на меня дуться. А деньги держи где угодно. Все персонажи русской классики брали деньги из тумбочки, потому что мебель от них никогда не убегала, в отличие от зарубежной классики… У Мопассана есть такой рассказ, помнишь? — Это было и у нас: Чуковский, Мойдодыр… — Ты мой до дыр! Мой гид! Мой Мопассан! — восклицала она, взмахивая рукой… — «Мсьё Мопассан превратился в животное!» — прорычал Доплер и стал душить её в объятиях. — Не надо! — сказала Лена. — Прошу тебя, не надо так шутить…

Мсьё Мопассан превратился в животное!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

11. Крушение хрустальной башни «…никакой не уроборос, а ящерица, укусившая змею… Мы же видели это в Рыбачьем, в миниатиюре… И здесь тоже земноводное — хамелеон… Его бок выпустил изо рта чёрный василиск Кара-Дага…» — с помощью такого вот бестиария Линецкий в этот момент отвлекал себя от более навязчивой мысли… На самом деле залив напоминал ему фрагмент лабиринта, который он когда-то увидел с закрытыми глазами… Неровные стены, за которыми скрывались другие углы рассудка… Здесь разомкнулись… В просвете не оказалось ничего, кроме моря… На гладкой поверхности которого оставались светлые следы… То ли от ветра, то ли от взгляда, которым Линецкий слишком уж долго водил по поверхности… Он сидел у входа в свою хижину и смотрел на морскую гладь, машинально репарируя маленькое сооружение, похожее на пульт управления космического корабля, построенного в каменном веке… Камни падали, Линецкий клал их снова, один на другой… Просто так, машинально… Ноу-хау принадлежало отшельнику, у которого они со Степанычем однажды ночевали в горах. Маленькая кладка без раствора защищала отшельника от ветра… Они вышли к его стоянке случайно… Впрочем, не совсем случайно — поднявшись на Яйлу, они услышали пение, которое доносилось непонятно откуда. Вокруг никого не было видно, хотя до горизонта всё просматривалось во все стороны, вплоть до края плато… Потом стал наползать туман, они шли долго, а пение продолжалось, причём не становилось ни громче, ни тише… То есть звук поднимался вверх и падал вниз, но это не было связано с расстоянием, так было с самого начала… Пение растекалось по траве вместе с туманной сывороткой, непонятно было, где и на каком языке… Но где-то пели, это было очень

79


МИЛЬШТЕЙН странное явление, Линецкий тогда подумал: хорошо, что рядом Степаныч, иначе запросто можно было бы свихнуться… Хотя… Когда они вышли на отшельника — чуть не наступили, — он лежал на спине и пел — оказалось, что ничего страшного… Как эта баба у Лескова: «Не одна, а с Богом», — примерно так же сказал им отшельник… Ветер, чабрец, мята, полынь… Лежишь на спине, раскинув руки… Пение, как воронка… Иногда в неё затягивает странников… Линецкий пока что не лежал, раскинув руки, а молча сидел на ступеньках, да и халупу его нельзя было сравнить с кельей… Которая, по словам отшельника, была скитом ещё с Петровских времён… Скорее даже, наоборот — Линецкий теперь жил в коммуналке… Хоть и не в замкнутом пространстве — перед глазами морской простор, но за спиной — человек двадцать, или сорок — кто их считал — соседей… Так что его полукруглая стеночка из камней делалась скорее всего из подсознательного желания… Отпетым ушельцем Линецкий стать пока что не помышлял, но немного оградить себя от человечьего шума был бы не прочь… Особенно в данный момент, когда под боком, или, точнее, за спиной у него затевалось прямо-таки народное гулянье. Неизвестно, по какому поводу, но ясно было, что не просто так… Просто так гуляли и так каждый день, тут же было что-то особенное, связанное с хозяевами… Часть народа, заселившего хозяйские курятники, была в то же время связана с хозяевами каким-то родством, Линецкий что-то слышал, краем уха… У него создавалось впечатление, что он угодил в цыганский табор… Несмотря на это, он редко спускался к морю… Как будто нашёл здесь, на возвышенности, такую точку зрения, от которой трудно было отказаться даже на короткое время… Однако в этот момент он уже думал было встать и пойти вниз по тропинке, потому что помимо криков — их ещё можно было перенести — теперь со стороны хозяйского дома раздавалась музыка: «А ну быстрее, брат, налей… За бизнесменов и врачей…» Линецкий подумал, что надо пойти погулять… Но вспомнил, что эта же песня преследовала его вчера и внизу — примерно в это же самое время она перекатывалась, как бильярдный шар, из одного трактира в другой… «Так что спасение сейчас можно найти только в море», — подумал он и зашёл в комнату, чтобы взять плавки и полотенце, включил свет, и в этот самый момент в проём двери заглянула радостная физиономия… Заглянула снаружи внутрь, но из-за совпадения её появления со вспыхнувшим светом Линецкому показалось, что физиономия поджидала его в комнате… — Ты качку будешь? — Какую качку? — сказал Линецкий, чувствуя на предплечье чью-то руку… Он уже стоял у порога, и лысый теперь был не один, рядом была похожая на него женщина… Казалось, что это тот же самый лысый, только в парике… Они что-то приговаривали и тащили Линецкого в направлении белой мазанки, где горели гирлянды цветных лампочек и пели: «…за музыкантов и воров…» — Какую качку? — повторил Линецкий, чувствуя, что ноги его предательски идут в направлении стола… Он на самом деле был голоден и не знал, что будет делать, спустившись на берег, первым делом, есть или плавать… Пустой желудок напомнил ему вдруг, что «качка» — это не русская качка, а украинская «утка»… Соблазн выпить горилки и закусить жареной качкой победил отвращение к песне… Хотя эта самая песня подавляла Линецкого просто даже на физиологическом уровне…

80

Ты качку будешь?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

«Если бы ты только знал, как он меня бьёт…» — говорила она голосом, в котором не было ни слезинки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Но желудочный сок оказался сильнее — Линецкий вдруг понял, что уже сидит за столом, со стаканом в руке, и так же, как все… С нетерпением ждёт окончания длинного витиеватого тоста…. После которого из открытых дверц иномарки — специально повёрнутой к застолью толстым задом — зазвучало: «…налей… налей… за бизнесменов и врачей… и за девчонок, что порой… нас увлекали за собой…» Через несколько минут неожиданно пришло спасение — в машине сел аккумулятор. Пока кто-то ходил к себе в комнату за магнитолой, можно было спокойно выпить и закусить… Без вредных вибраций… Что Линецкий и хотел уже сделать, но тут к нему подсела статная немолодая дама и стала вполне недвусмысленно приставать… Линецкий выпил с ней, но от руки её стал отстраняться, указывая на её мужа, который сидел совсем неподалёку… «А мы с ним уже не живём давно… Как муж с женой, — сказала женщина, — так что не бойся…» Линецкий подумал, что тут ещё неизвестно, чего нужно больше бояться, женщина казалась совершенно безбашенной… Она схватила его и подняла на ноги… Тут как раз и магнитола подоспела, женщина повела Линецкого в каком-то чудовищном танце, Линецкий пытался освободиться от её захватов… Возле них внезапно оказался и её благоверный, Линецкий инстинктивно сжался… Но тот, распахнув руки, сгрёб обоих в охапку и поочерёдно поцеловал взасос… Очевидно, пьянка продолжалась уже очень давно, — думал Линецкий, отплёвываясь… Магнитола тоже вдруг замолчала… И муж своей жены запел! «Запрягайте, хлопци, кони…» Песню подхватили и все остальные, а жена благоверного — Линецкий уже забыл её имя — тем временем потащила Линецкого куда-то в сторону его хибарки… Он заартачится, сел на лавочку, и она сразу же отпустила поводок, присела рядом с ним… Ясно было, что так просто она его не отпустит, но и на рожон лезть не будет, есть всё-таки у неё своя женская гордость… Линецкий сидел и слушал историю её интимной жизни с полковником бронетанковых войск… Который в этот момент пел уже другую песню… Конечно, он — бывший полковник, а теперь бизнесмен, но женщина по-прежнему называла его полковником… Она сказала, что он полное ничтожество, давно уже не спит с ней… Зато избивает регулярно… «Если бы ты только знал, как он меня бьёт…» — говорила она голосом, в котором не было ни слезинки… Линецкий подумал, что она специально это говорит, чтобы его разжалобить… А там от жалости и до греха недалеко… Рассказы замужних женщин о том, что мужья с ними не спят, Линецкий давно уже научился пропускать мимо ушей… Она жарко зашептала на ухо Линецкому, что она не простая, а золотая… У неё свой бизнес, у неё такие связи… Она может содержать не только полковника — на самом деле это она содержит мужа, — но целый полк, если не дивизию… Но полк ей не нужен… Ей зачем-то нужен был только Линецкий… Линецкий вдруг подумал, что голова его представляет сейчас кастрюлю, в которой варят борщ… Перемешивая ложкой, добавляя специи… Варка была делом небыстрым, баба пока только пробовала свою стряпню, одними губами… Линецкий не очень-то и отстранялся… Но когда она произнесла слова «мой котик», Линецкий почувствовал дежа вю и одновременно — нехватку воздуха… Так его называла только милиционерша… Линецкому тогда было восемнадцать… Собственно, восемнадцатилетие своё он встретил на пляже… С ундиной внутренних дел… Она была старше его лет на семь… И приехала на Кавказ из Минска… Где работала в УВД… Кем — Линецкий не запомнил, но он точно помнил,

81


МИЛЬШТЕЙН что она носила форму… Так она ему рассказала, на море она, конечно, была без мундира… На ней был синий купальник… Синие глаза, ярко-белые волосы, фигура… Всё как из глянцевого журнала… Может быть, это была самая красивая — в общепринятом смысле — девушка в его жизни… Волосы только были слишком белые… Днём они слегка напоминали сладкую вату… Ночью в луче берегового прожектора они как будто вспыхивали и горели ярче, чем сам луч… Как будто вокруг неё было световое облако… Юноша от этого окончательно сходил с ума… Линецкий отдыхал тогда на Кавказе со студентом из своей группы, которого с первого курса все почему-то звали Степанычем… На море они как будто впервые столкнулись с парадоксом… Ну, может быть, дома было не до того, факультет у них был тяжёлым, заниматься много приходилось… А тут было непонятно: вокруг столько девочек, просто всё кишит… И при этом уже неделя, как они никого не могут снять… Вот и в тот вечер поход на дискотеку окончился ничем, уже всё опустело, было темно, они, как два истукана, сидели на лавочке… Звенели цикады… Степаныч нашёл кусочек мела, которым дети днём рисовали на асфальте свои «классики»… Перешёл улицу, присел на корточки и стал писать на дороге огромными буквами поперёк: «Мы хотим ебаться!» Как раз, когда он закончил, в конце улицы показались две фигурки… Линецкому стало стыдно, он хотел стереть слова с асфальта… Но сообразил, что не успеет… Девушки были уже в десяти метрах… Он пошёл к ним навстречу… Чтобы задержать, пока Степаныч сотрёт с асфальта нецензурную надпись… Вряд ли Степаныч её стёр… Во всяком случае, эта надпись так и осталась в памяти, на асфальте… Тут Линецкий припомнил и строчку своих юношеских четверостиший: «Моя жизнь превращается в остров… В асфальтовый остров с кусочком мела…» Он никогда ничего не писал мелом на асфальте, во всяком случае в сознательном возрасте… И теперь эта надпись, сделанная Степанычем на асфальте, и его стихи, написанные в блокноте… Контаминировались? «Да нет… Но смешно», — подумал Линецкий и стал вспоминать дальше… Но цензурные слова, с которыми он тогда обратился к подругам, встав у них на пути, он не мог вспомнить, как ни пытался… Может быть, это были магические слова, а может быть, просто решительность, с которой он преградил сёстрам — оказалось, что это были двоюродные сёстры — дорогу, произвела впечатление… Что-то он стал им говорить… Услышав, что он говорит, одна из них от смеха не смогла устоять на ногах… Села на первое, что ей попалось под попу… На мусорную урну… И сидела на ней, заходясь от хохота… Наклоняясь и разгибаясь… Как на ночной вазе… Когда она успокоилась, они пошли дальше, к ним присоединился Степаныч… И для Линецкого началось что-то похожее на бред… Днём Линецкий с милиционершей лежали в обнимку на горячей гальке, ночью были выходы в ночной сад… Белые волосы с электризной… И не только волосы — всё было наэлектризовано… Она то и дело гладила его и говорила: «Мой котик»… И так раздразнила за эти несколько дней, что он чуть не сошёл с ума… Дала впервые в ночь на его восемнадцатилетие, на пляже…

82

Поход на дискотеку окончился ничем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А вы знаете, что еврейки — это совсем не плохо?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он подумал, сидя на скамейке с закрытыми глазами — пьяная женщина уснула, положив голову ему на плечо, а он подумал, что если бы не разговор в электричке… Где бы он был сейчас? В Беловежской Пуще? Для начала она предлагала поехать в Сочи, погулять вечером вчетвером, а потом отправить младшую сестру (очень хорошенькую, но, по словам Степаныча, совсем ещё застенчивую) и Степаныча обратно в посёлок, а самим остаться в Сочи — денька на четыре… В гостинице… Поселиться нет проблем — у неё же удостоверение… А потом сразу махнуть к её родителям в Минск… Её родители тоже так поженились — через три дня после того, как познакомились… И бабушка с дедушкой… То есть у них это было наследственное… Линецкий чувствовал себя похищенным из коляски ребёнком… И ему нравилось это чувство… Всё было как во сне… Они ехали в электричке, сидели напротив — две пары… Степаныч был немного грустный, её сестра тоже… Зато сама милиционерша была как пьяная, всё время говорила… Говорила — что пела… Об одном, о другом, третьем… О пятом, о девятом… Линецкий не помнил, как вдруг она перешла… Кажется, её уже никто не слушал, ни он, ни сестра, ни Степаныч, она разговорилась с соседями по сиденью… Но это он расслышал… «У нас в семье сейчас такое горе, знаете…» — сказала она после небольшой паузы… «Что ж случилось, детонька?» «Брат женился на еврейке». «Ну ничего, бывает, что ж…» «А вы знаете, что еврейки — это совсем не плохо? — вмешался ещё один голос. — Еврейки — это не страшно, поверьте моему опыту… Чистоплотные даже, да-да, я вам точно говорю… Вот евреи — это да, это действительно, эт-то, я вам скажу…» Линецкий очень чётко помнил это чувство: как будто проснулся… Он встретился глазами со Степанычем. Тот кивнул снизу вверх. Они молча встали и вышли в тамбур. Сначала в тамбур, потом в другой вагон, потом в следующий… И так всё дальше, дальше — в другой конец поезда… Чтобы не встретиться на перроне… В Сочи они пошли со Степанычем в дегустационный зал и там вконец опьянели, хоть и помалу пили… Но столько было всякого всего… Купили с собой две бутылки: муската прасковейского и муската чайной розы… И распили их на берегу… Линецкий, опираясь локтем на гальку, читал Степанычу стихи. Степаныч кричал, что стихи гениальные… А на следующий день — досыпали они в парке на скамейках — по дороге назад, в электричке Линецкий дал Степанычу блокнот, и те же самые стихи совершенно не понравились его другу… В своё опрадание Степаныч сказал тогда: «Ты хорошо читаешь… Тебя надо слушать… Ну и вино, конечно… Я вчера на самом деле приторчал, даже не могу поверить, что ты это же и читал вчера… Это вчера было… конгениально… Но на бумаге, ты меня прости…» Больше Линецкий стихов не писал… Во всяком случае, насколько мог вспомнить… И прозу не писал… Писал только квартальные отчёты на работе… Иногда письма… Хотя письма тоже не любил… Ему вполне хватало мыслей… Ну, может быть, несколько песен он написал, и однажды исполнил, при очень странных обстоятельствах: в памяти осталась ночь на каком-то берегу, множество восточных людей с женщинами, детьми, армян, или азербайджанцев, лежав-

83


МИЛЬШТЕЙН ших и сидевших вокруг него на цветных подстилках… Он пел им свои песни, они восхищались, аплодировали, с моря налетал ветер… Ему всё время подливали коньяк… Это было одно из тех воспоминаний, о котором нельзя было со стопроцентной уверенностью сказать, что это был не сон… Во всяком случае, больше ни наяву, ни во сне Линецкий своих песен не пел, стихов не декламировал… Да и не писал он с тех пор никаких таких стихов… Со стихами было тогда же покончено, как и с белорусской невестой… Мнение Степаныча всегда было важно для Линецкого, а когда он ещё проявил этакую солидарность, выйдя в тамбур, молча оставив девушку, хотя сам не имел никакого отношения к еврейству… Всё-таки надо было провести с ней три дня в гостинице, — думал теперешний Линецкий… Впоследствии он ведь не обращал внимания на такие мелочи… Как-то привёл в свой номер девушку — с высоты его теперешнего холма почти что неотличимую от милиционерши, и, когда она уже сидела у него на коленях… На неё почему-то напала говорливость… И она расшептала ему на ушко самую большую для неё загадку: «Знаешь, я всё могу понять. Своих подружек. Всех. Даже тех, что с неграми. Но тех, что с евреями… Этого я никогда не смогу понять, нет…» Линецкий ничего на это не сказал и не прогнал девушку с колен… И всё было так хорошо, что он даже слегка испугался. Перед этим у него был какой-то облом с совсем ещё юной и вполне даже симпатичной еврейкой… Всё было как-то не так… Не так, как надо… И он подумал: а не является ли для него такой вот животный антисемитизм возбуждающим фактором? Ведь это было бы ужасно, — думал он тогда… Потому что в памяти всплыл рассказ родителей… О том, как их родственник, прожив с женой тридцать лет, вдруг подал на развод… И никто не знал, почему, за что… А мама Линецкого знала, ей брат рассказал… Что случайно прочёл письмо жены подруге, где та писала между прочим… «И всё-таки иногда от него по-прежнему попахивает жидом». Но опасения Линецкого оказались ложными, антисемитизм не стал для него фактором сексуального возбуждения. Во всяком случае, единственным… Инна ведь была еврейкой, да и не только Инна… С еврейками и с гойками всё происходило в среднем одинаково… Были то есть еврейки, с которыми всё получалось как-то вымученно, да… Но были же и такие, с которыми — полнокровно и душевно… Что касается антисемиток, то тут у Линецкого не набралось достаточной статистики… Потому что кроме нежной милиционерши и белоснежки из лыжного лагеря, у него больше такого опыта не было… Все остальные девушки знали, что он еврей, и это не имело для них никакого значения… Ну, может быть… если бы он прожил с кем-то тридцать лет… Но мало ли чем тогда уже начинает друг от друга попахивать… От женщины, которая спала рядом с ним на скамейке, пахло перегаром, во сне она приоткрыла рот… Линецкий снова закрыл глаза и увидел пластмассовый стаканчик, который тогда же купил, возле зала для дегустаций… На письменный стол, для карандашей… Усечённый конус, как бы свёрнутый из склеившихся между собой винных этикеток… Это была маленькая… воронка пространства… С круглыми стенами из винных марок… И туда же всё ушло — маленьким смерчиком, дымком, дымком… Некоторые его гостьи стряхивали в стаканчик пепел… Сам он никогда этого не делал…

84

Всё было так хорошо, что он даже слегка испугался.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Мне что с тобой, детей крестить? Так их для начала сделать надо.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Потом, лет через двадцать, Линецкий написал на языке Fox Pro и долгое время поддерживал базу данных одного из крупнейших ликёро-водочных дистрибьюторов… Собственноручно заполнял её периодически названиями… В том числе и тех марок, что составляли стенки стаканчика… «Чёрные глаза», «Солнце в бокале», «Талисман», «Улыбка», «Южная ночь», «Мускат белого камня», «Алиготе», «Фрага», «Букет молдавии», «Бужор», «Каберне», «Тоамна», «Лучафэр»… Женщина проснулась, подняла голову… Заметив рядом с собой Линецкого, попыталась обнять его за плечи… — А ты знаешь, что я еврей? — сказал он, отстраняясь… — Ну и что? — сказала она, потирая глаза. — Мне что с тобой, детей крестить? Так их для начала сделать надо… А мы ещё даже не начинали… А чего ты вдруг это сказал, а? — Да так… Ты спала, а на меня нахлынули воспоминания… — Я спала?… А ты вспомнил, что еврей? Бывает… А я цыганка! Чё смеёшься-то? Я же не смеюсь над твоей народностью… — Ты что, правда цыганка? — Ну, не полностью… Но цыганские корни у меня есть… Стой, ты куда? Давай руку, погадаю тебе… Не дашь? Ну, я и так тебе скажу. Не ходи туда, мой котик, там сейчас что-то сжимается, прямо в воздухе, что-то нехорошее… Ой, не надо тебе туда ходить, ой, не надо… Мой золотой… Не ходи, не ходи… Линецкий сделал несколько шагов, а потом обернулся и послал воздушный поцелуй. Скорее всего оставшийся незамеченным… Разве что женщина на самом деле цыганка, — подумал Линецкий, — или, по крайней мере, видит в темноте… Он вышел за калитку и пошёл вниз по тропинке… Теперь темнота была не такой плотной, как в саду, по небу гуляла луна, вулканический холм, по которому Линецкий, спотыкаясь, шёл вниз, как бы светился тусклым серым светом. Линецкий спускался без всякой цели, может быть, предполагая как-то так постепенно дойти до набережной и там… Что там, он и сам толком не знал, голова гудела, у него мелькнула почему-то мысль наведаться в палатку к Переверзеву. С тех пор, как Линецкий переселился в частный сектор, он ни разу во время своих прогулок не заходил так далеко по набережной… Чтобы заглянуть в палаточный лагерь… Вполне могло быть, что Переверзев уже уехал, что-то он говорил, называл какое-то число… За несколько дней медитации на пороге хижины всё как-то поистёрлось в голове, имена, даты… Линецкий шёл по тропинке вниз, часто останавливаясь, вдыхая полной грудью… Он не очень уверенно стоял на ногах… На периферии зрения, в морской части темноты, появилось светлое пятнышко… При рассмотрении оно не только не исчезло, но вроде бы даже увеличилось… Через минуту Линецкий уже стоял на краю утёса… Внизу виднелся освещённый квадрат пристани… И там теперь были люди… Белый нос корабля висел рядом с ними в воздухе… Только нос, а самого корабля почему-то не было видно… Он исчез, как в шоу Копперфильда… Или нет — его почти полностью заслонял такой же чёрный… Но всё равно это было странно… Ничего не было, и вдруг — сразу два корабля… Линецкий повернулся и пошёл к ограде, за которой стоял памятник неизвестной ему химере… После некоторых колебаний он полез через забор. Это было несложно — была перекладина, куда можно было поставить ногу, и вот уже Линецкий оказался на стороне обелиска… Встал с земли, отряхнулся, подошёл к подзорной трубе и прильнул к видоискателю.

85


МИЛЬШТЕЙН «Нет, это не корабли… Это катер, — понял Линецкий, — подвешенный в воздухе на стреле подъёмного крана…» «Но такой короткий и высокий, что в самом деле похож… На нос, отрезанный от океанского лайнера…» Линецкий оторвался от глазка и снова в темноте, которая начиналась сразу за краем пристани, увидел очертания чёрного судна… Заслонявшего белое… Но, припав к окуляру, чётко увидел катер… Он подвигал трубой так, чтобы в неё попали сошедшие на пристань люди… И подумал, что людей как-то слишком много… Как будто к пристани всё же причалил не катер, а корабли… …–призраки?. . Ну, не так уж их было и много… И половина могла встречать другую половину на суше… Судя по тому, как они выстроились друг против друга… «Что-о?!» Он сказал себе, что может ошибаться — ночь, плохое освещение, труба с плохой оптикой… Но эти волосы, этот овал лица, эта фигура… Даже одежду Линецкий узнал — чёрный атласный комбинезон, который она купила весной… Он не успел ещё осознать увиденное, как к этому добавилось ещё кое-что… «О чём не говорят, чего не учат в школе…» — лихорадочно шептал вслух Линецкий… В круглом глазке, сквозь который он разглядывал пристань, появился его старый приятель Боря Мигулин… Не так чтобы приятель… Скорее — бывший коллега… Пока Линецкий приходит в себя от удивления, уточним: они работали когда-то в одном институте. Но в разных отделах. Линецкий — в АСУ, а Мигулин — в ЭХГ, т. е. «электро-химической защиты»… Защищали трубопровод тогда только что от коррозии… Пропуская по его стенкам слабый ток… Не бог весть что… Но что-то это давало… Не знаю, как их назвать, скорее, просто знакомые, чем коллеги… Общались они в рабочее время, но не по работе… Просто время убивали вместе — в курилке… «Одна сигарета убивает пять минут рабочего времени» — был у них лозунг… А потом, когда оба стали бороться с курением… И даже не в этом было дело, просто, когда Союз нерушимый вдруг рухнул… Времени высвободилось как-то слишком много… А в курилку заходило начальство, требовавшее, чтобы все попрежнему молча сидели по своим местам и делали вид, что работают… И Линецкий с Мигулиным стали тогда всё чаще встречаться в тупике коридора на восьмом этаже… Там стоял стенд с наглядной агитацией, и Мигулин каждый раз его так разворачивал… Что получался вообще «закуток» такой, «затышок»… Со стороны их не было видно… Во всяком случае, они никому не бросались в глаза… Что они там, простаивая часами, делали? Болтали, разумеется. Обменивались книгами, играли в слова… Или точнее — в буквы… Мигулин доставал из кармана листок тетради в клеточку. Там уже был нарисован квадрат и в него вписано слово… К этому слову надо было приписать сбоку одну букву — чтобы образовалось новое слово… И так далее… В два столбца записывали количество букв в твоём слове и в слове противника, и так играли, пока не заполнялся весь квадрат…

86

О чём не говорят, чего не учат в школе.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Соломенная вдова достала из чёрной дорожной сумки какой-то крупный блестящий предмет.

У кого в сумме было больше букв, тот и побеждал… Чаще всего это был Мигулин… Мигулин или не Мигулин, но некто… Тем временем шёл по пристани мимо группки товарищей… Среди которых были и мужчины и женщины… Независимо от пола некоторым он пожимал руки, а некоторых целовал в щёку… Судя по тому, что он принимал парад, ему и принадлежала пристань… А значит, и замок? Нет, нет, это не может быть Мигулин, — думал Линецкий… Он попытался вспомнить, знакомил ли он с ним Инну… Если даже — да, это было настолько мимолётное знакомство, что оно не осталось в памяти… Мигулин всегда существовал в памяти отдельно — в тупике коридора их НИИ… А сцена, которую Линецкий рассматривал сквозь подзорную трубу… тем временем приобретала всё более странные черты… Его соломенная вдова достала из чёрной дорожной сумки какойто крупный блестящий предмет… Хрустальную вазу? Бриллиант в миллиард каратов? Линецкий подумал было, что это кубок… «Хрустальная сова, — хмыкнул он, — главный приз клуба “Что, где, когда”»… Но, сосредоточившись повнимательнее, он понял, что это череп… Мигулин сразу подхватил его, как бы опасаясь за его сохранность, и теперь держал перед собой, тихонько поворачивая влево и вправо… Линецкий оттолкнул трубу и решил немедленно идти вниз, чтобы убедиться, что никакая это не Инна… Борис это или не Борис, ему было, в общем-то, наплевать… И что там у него в руках: череп, ваза, сова, кубок чемпиона мира по игре в буквы… Линецкий взобрался на оградку и прыгнул… Приземлившись, он не устоял на ногах, упал и, прокатившись ещё немного вниз, исчез за краем обрыва.

12. Руки по швам Наполовину одетый посетитель пересел вдруг из-за столика за рояль и запел романс «О, если б мог выразить в звуке…» Спереди и по бокам голова у него была лысой, но сзади висели довольно длинные седые космы. Он был в синих «тренировочных» штанах, казалось бы, полностью исчезнувших в конце прошлого века… Штиблеты и огромные роговые очки, скорее всего, были довоенными… А рубашка вообще потерялась в океане времён — человек был наполовину голый, и, несмотря на загар, видно было, что торс у него очень дряблый… Доплер подумал, что это — то тело, которое проступает перед ним самим в зеркале… Но пока лишь на мгновенье… Как-то сразу удаётся перегруппировать мышцы и не дать образу воплотиться… Хотя, может быть, это уже перешло в самообман… — Ты знаешь, что он концертмейстер оперного театра? — сказала Лена. — Нет. Откуда я могу это знать? — удивился Доплер. — Я, по правде говоря, сейчас подумал, что это вообще не человек, а как бы… дух этого места, — он обвёл рукой вокруг… На двух стенах кафе висели вперемешку копии Айвазовского, Бубликова и… «Возможно, что и оригиналы… Каких-то пассеистов…» — подумал Доплер… У третьей стены была древняя барменская стойка, и над ней — ряды бутылок… Среди этикеток попадались такие, что не могли не вызвать приступ ностальгии… А четвёртой стены вообще не было…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

87


МИЛЬШТЕЙН — Ты что, знакома с этим домовым? — спросил он. — Да. — Откуда? — Когда мы вчера были на нудистском пляже, и ты плавал в море, он звал меня в свою постановку. — Какую ещё постановку? — Они ставят пьесу прямо на берегу. Он уговаривал меня сыграть роль Амфитриты. — Смотри ты! — рассмеялся Доплер. — А кто Нептун? Он сам? Не домовой, стало быть, а водяной… Вот так тебя оставлять одну на пляже! — А ты думал… Такие кавалеры у меня, видишь… — Откуда он? — Из тьмутаракани. Улыбка, не сходившая с лица Доплера, слетела, когда он попробовал принесённого «судака в кляре». Тут же он подумал, что официантка неспроста принесла только одну тарелку (они с Леной заказали одно и то же). И сказала, что со второй надо подождать — минут двадцать… — Что-то не то, — сказал Доплер и с тревогой посмотрел на Лену. — О, господи, — сказала она, — ну давай я попробую, я же твой грибной человек… — Ты моя грибная девочка, — как можно ласковее сказал Доплер и положил ей в рот кусочек со своей вилки… Пожевав, Лена сказала: — По-моему, рыба как рыба… У нас в общежитии… — Лена, у вас в общежитии крыс едят… Которых перед этим травят мышьяком… Или коктейлем «Крысы убоя»… А я больше чем уверен: рыба тухлая… — Надоело уже, Доплер. Ну, давай я её съем. — Нет. Я не хочу, чтобы ты отравилась. — Пусти. — Нет, я сказал. Не получишь… Вот тебе доказательство: рыбу мы заказали одну и ту же, а принесли только мне одному. — Доплер, у тебя мания преследования… — Чёрта лысого! Они принесли одну порцию, потому что это — остатки! Новую они будут жарить сейчас, а это они разогрели из ошмётков. Из разных тарелок сгребли в одну. — Тебе надо открыть частное сыскное агенство. — А то! Был такой случай в советское время — один физик на отдыхе что-то подобное заподозрил… И доказал это при помощи изотопов! — Что доказал? — А то, что котлета уже как минимум один раз подавалась к столу. — И для этого он облучил желудки всех отдыхающих? — А ты как думала, истина важнее… Ну, на самом деле, это были какие-то безобидные изотопы… — А ты и так докопался, умница ты наша… — Дедуктивный метод! Слушай, но как же здесь всё… Одно к одному… Эти картины, этот концерт-майстер, это кафе, эта рыба, эта… Послушайте, милая, — перехватил Доплер официантку, — замените мне, пожалуйста, вот это. Рыба тухлая. Официантка хотела было возразить, но Доплер привёл аргумент, который только что опробовал на Лене, и официантка сразу перестала возражать. Произнесла бесстрастное «извините», взяла тарелку и исчезла в двери, которая вела на кухню. Доплер торжествующе посмотрел на девочку… И понял, что сцена не вызвала у неё никаких положительных эмоций.

88

Послушайте, милая, замените мне, пожалуйста, вот это. Рыба тухлая.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Это должно тебе помочь понять, что такое suture.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Недолго музыка играла, — подумал он, — пока что она не хочет меня отравить, но если она так не рада, что мне удалось избежать травли… То что-то всё-таки пробежало между нами… Или кто? Если кошка, то пробежало… Надо срочно чем-то задобрить…» «Но не есть же специально для неё тухлую рыбу? Гаутама съел в гостях какую-то дрянь, хотя и знал, что ест дрянь… Только чтобы не обидеть хозяина… Отравился и помер». «Не присягал я косому Будде!. . » Он попробовал перевести разговор на другую тему. Но Лена не поддержала, и Доплер теперь просто молча сидел с потухшим взором, вертя в руке вилку. Он подумал, а чего это он, собственно говоря, должен второй уже день кряду придерживать свой язык? Насильно мил не будешь. — Простите, вы случайно не Пётр Доплер? — спросил материализовавшийся прямо перед столиком человек… Тот самый, за которым они наблюдали несколько дней назад в другом кафе, от нечего делать… А теперь, значит, и он их узнал… Почему не позавчера, не сразу? Впрочем, Доплер помнил, как этот шкаф тогда на всё смотрел — сквозь… — Да, — сказал Доплер, — это я. А что такое? — Да ничего, — сказал шкаф, — я, понимаете… А можно я к вам сяду? Доплер хотел было спросить, с какой это стати… Но подумал, что факт узнавания в такой момент будет полезен… Пусть эта девчонка ещё раз вспомнит, с кем она сюда пришлёпала в своих вьетнамках… До сих пор на море это был второй случай… — Я, во-первых, страшно рад, что вас вижу живьём… — А что, уже был некролог? — усмехнулся Доплер. — Я, правда, несколько дней не читал газеты… — Да нет, — сказал человек, — не в том дело. Я имел в виду — не на экране, а в жизни… — Ах, вот оно что… — Разрешите, я представлюсь. Леонид Манко, генеральный директор холдинга «Караван». — Очень приятно, господин генеральный директор. А это вот Лена. — Мне тоже очень приятно, — кивнула Лена, — вы что, видели Доплера в игровом кино? Или вы имеете в виду одно из этих интервью… — Вы даже не знаете, что… — Знаю, знаю, — перебила она, — просто я думала, что Доплер всегда был за кадром… Доплер, ты ведь у нас режисссёр? — Так точно, — кивнул Доплер, — я кадровый режиссёр. — Да вы что, не видели? Он же сам играл… — Доплер, ты играл? — Ну, иногда. Когда кто-то из актёров уходил в запой. Приходилось подменять, а что прикажете делать… — Дело в том, — сказал Манко, — что когда я вас сейчас увидел… Мне показалось, что я попал внутрь фильма… Доплер и Лена многозначительно переглянулись. — Что, уже было такое? — спросил Манко. — Вот, — сказал Доплер Лене, — это должно тебе помочь понять, что такое suture. — Нет, Доплер, уж прости, но это для меня слишком сложная материя… — Но она сейчас была вывернута перед тобой наизнанку!… И «шов», который имел в виду Лакан, здесь уже предстаёт… А что это ты так на меня смотришь? — он вдруг увидел в её глазах откровенную насмешку.

89


МИЛЬШТЕЙН — Да ничего… Говорю тебе — мне это непонятно, хоть с лицевой стороны, хоть с изнанки… — Вы знаете, — повернулся к ним Манко, услав официантку с перечнем всех своих пожеланий, — я как вас увидел… Это странное такое чувство, особенно, если б вы знали, как меня в последние дни плющит… — А как? — спросила Лена. — Нет, об этом я не хочу говорить… Я лучше о другом… Это ощущение, когда я вас здесь увидел — я уже однажды испытывал… Когда встретил Макдауэлла… — Здесь? — удивился Доплер. — Не-а. В Нью-Йорке. Я был там по делам. Ехал в метро, точнее, шёл по перрону, а навстречу мне Макдауэлл, в таком буклированном пиджаке… Я, как с ним глазами встретился… Мне показалось, что я в кино! У меня и так эта мысль мелькала, потому что Манхэттен в стольких фильмах видел, что когда по нему ногами ходишь, кажется, что вокруг декорации… Тут «Уолл-стрит», там «Запах женщины», каждый угол на экране видел сто раз… Но последней каплей был Малкольм Макдауэлл… Вы меня понимаете? — Конечно, — сказал Доплер. — Так и это ещё не всё… Я потом своего детского приятеля встретил… Вот так вот случайно, на улице. Он хоть и не актёр, но от этого чувство, что вокруг — кино, ещё больше усилилось. Потому что случайно встретить на улице одноклассника в этаком муравейнике… А он, как узнал, что я завтра назад лечу, такое ляпнул, что я его чуть там же не убил. — Что же он сказал? — Он сказал, что если бы ему завтра надо было лететь назад, он бы повесился. Ну, прикинь? — обратился он к Лене, которая охнула. — Я тогда ещё не встал на ноги, как сейчас, деньги водились иногда, но смешные… Да ну, какие деньги, деньжата… И всё равно мне хотелось назад, домой, и никакого желания там оставаться… — Что, совсем не понравилось? — полюбопытствовала Лена. — Ну так, посмотреть… Как в кино себя чувствуешь, я уже сказал… Но нельзя же всё время быть в кино… Хочется вернуться в зал, да? — А зачем? К кока-коле, к поп-корну? — насмешливо сказала Лена. — А? — сказал Манко. — Я не расслышал.. Ну, я не хочу сейчас разводить эту бодягу про корни… Просто дома я — это я… Так у всех, я думаю… Согласны со мной? — Согласен, — сказал Доплер, — хотя у меня это не совсем так… Вам легче, молодой человек. Вы это сделали в Нью-Йорке, значит теперь можете всюду. — Вы даже не представляете, как он вас понимает, — доверительно сказала Лена. — Серьёзно? — сказал Манко. — Мне приятно… А вообще, было странное стечение обстоятельств, я вам сейчас тогда всё расскажу… Славу — которого я встретил — я не тронул, пугнул только… Я ему говорю: «Раз ты считаешь, что это равносильно смерти…» Он сразу перепугался: «Это для меня, только для меня…» «А чем я хуже тебя? Нет, ты это так сказал, что получилось, что не только для тебя, а для всех… Так что, брат, умри ты сегодня, а я завтра…» Ну, напугал его немного, он же отвык… Вешать на ближайшем столбе я его не стал, даже пригласил «на дринк», да? Прилетел я домой, с женой встретился, ну, всё как следует, после разлуки… Потом она уснула, а мне чё-то не спалось, перемена временных поясов, когда в Америку прилетел, сразу стал спать по-тамошнему, странно даже… А когда назад, не спалось… Всё

90

Мне показалось, что я в кино!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

«Смерть с Идиотом» — это опера.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

наоборот то есть… Я пошёл на кухню, захватив с собой книгу… Знаете какую? «Идиота» Фёдора Михайловича. Да потому что… В самолёте соседка по креслам затеяла со мной беседу… Лететь долго, скука — не тётка… То есть она всё прочла, что у неё с собой было, и стала ко мне с разговорами лезть… До этого как бы случайно попыталась пристегнуть меня к себе ремнём безопасности… Я решил, что лучше уж поговорить, хотя спать хотелось… И там что-то она навернула из «Идиота», про возвращение на родину… «Ах, вы не читали? Ну как же, как же…» В общем, честно взял с полки Достоевского, пошёл на кухню, поставил чайник, сел, читаю… Странное такое состояние, одной ногой я ещё в Америке, но уже дотянулся до жены, подбросил ей… Она теперь спит, а я на кухне, читаю Достоевского, всё чин-чинарём… Я сам себе нравлюсь в этот момент, и в то же время чувствую, что что-то не то… А что, не пойму… И снова читаю… И долго я так на кухне сидел, про чайник забыл… Тут открывается дверь, входит жена, сонная такая, глаза потирает, говорит: «Газом пахнет. Очень сильно…» А у меня нос был заложен, протянуло на океане, гулял там без шапки и шевелюры, я тогда стригся налысо… Я говорю: «Да я вроде ничего не слышу…» Она смотрит на плитку, я вслед за ней, вижу чайник и до меня доходит… Я же повернул ручку на полную… И спичку не зажёг… Привык, что там, в Америке, плитка в гостинице — я в дешёвой такой жил, бабок не было на нормальную, готовил себе всякую простую еду, и плитка там не требовала спички… Ручку поворачиваешь, и она сама зажигается, видно, чиркает там что-то у неё внутри автоматически… Газа я напустил в кухню столько, что если бы не жена, я бы точно угорел. А мог и сигарету зажечь, взорвал бы весь дом на хер… Вот и было бы кино, да? — Нет, — сказала Лена, — другой жанр. «Смерть с Идиотом» — это опера. — Если ты имеешь в виду Шнитке, то «Жизнь с…» — сказал Доплер. — Так вот, — хохотнул Манко, вздымая в воздух рюмку, — давайте знаете за что? За то, чтобы всегда было это «чуть-чуть»! То самое, которое не считается! — А теперь, если вы не возражаете, — сказал он, выпив, — я вам ещё кое-что расскажу… То, что меня по-настоящему сейчас… Слегка, скажем так, волнует… Можно? Доплер кивнул, а Лена сказала: — Только вы совсем ничего не едите, а пьёте много. Вы бы поели. — Не беда, — сказал Манко, — это такие закуски, что не страшно, если остынут… А я потом ещё передумаю вам рассказывать… А мне нужно этим с кем-то поделиться, понимаете? А то во мне стало совсем тесно от этой истории… В общем, тема такая: еду я на своём хаммере… Лена, в отличие от Доплера, не слушала вторую историю Лёни Манко. Она сказала себе, что хватит ей и первой… К тому же, пошёл дождь, и ей приятнее было слушать жестяной барабан у себя над головой, чем рассказы грубоотёсанного банкира, или как его там… Вокруг которого на самом деле была лёгкая аура безумия… «Облачко рудничного газа, голубой цветок Новалиса…» Короче, не вдаваясь… Что-то такое, во что окунаться Лене совсем сейчас не хотелось… До неё какое-то время доносились обрывки фраз: «… я не знаю, как такое может быть…», «…сам не свой…», «…а вы уверены…», «…обычное дело на дороге…», «…стоит у меня перед глазами…» Дождь, вроде бы, перестал, но по тому, как вокруг потемнело, ясно было, что сейчас он пойдёт с новой силой. Людям давалась последняя возможность покинуть берег. Что они, в основном, и делали — все сворачивали подстилки… Пляж быстро серел, как стенка, с которой сдирают обои… Лена вспомнила пловца, который, якобы, видел

91


МИЛЬШТЕЙН под водой… Леденец в форме её головы… «Врёт он всё, — подумала она, — я бы ещё могла поверить, если бы он сказал, что увидел там мою прозрачную пизду…» «Где-то я читала, — вспоминала она, глядя на дождь, — что медуза движется реактивно… Вбирает в себя окружающую воду… А потом выталкивает… И новую вбирает… Вот так же и я… Это не вампиризм… Все же остаются целыми и невредимыми, ничего даже не замечают… Ну, некоторые — сверхчувствительные… А потом всё это выталкиваешь из себя… Важно только, чтобы при этом не растекашеся… А то будешь как медуза на берегу… Нельзя включать в себя слишком большую часть окружающего… Есть точка возврата, которую нельзя переходить… Иначе — point of no return… Я буду состоять тогда всецело из этого ливня… Мужики будут хлестать меня по щекам, подносить нашатырь…» — Доплер, я сейчас приду, — сказала она. — Погоди-погоди, а что ты на это скажешь? — Я честно признаюсь: я не слушала. Всё равно для меня это слишком сложно. Я была занята своими мыслями, вы уж меня простите… — За что? — сказал Манко. — Я это и так не вам рассказывал… — Тогда — за то, что я сейчас буду играть у вас на нервах, — усмехнулась она и пошла к роялю. Но её опередила маленькая девочка! В розовом платьице, с бантами, откуда-то вдруг выпорхнула, оказалась на стульчике и заиграла знакомую простую мелодию… Вроде чижика-кузнечика… Название Лена не могла вспомнить… Зато она вспомнила, что, когда сама была розовой девочкой, видела по телевизору розыгрыш лотореи… Под эту музыку в прозрачном жбане бурлили белые шары с номерами, пока один не выкатывался по витиеватому жёлобу вниз… Глядя, как маленькое существо сосредоточенно стучит по клавишам пальчиком, Лена подумала, что это — первый кабак в этому ряду, где нет бильярдного стола… Вместо этого — рояль… В него скатились все шары… И катаются там… Та-та-та-та-та-та-там…. «“Воздушная кукуруза”, — вспомнила она название пьески, — ну всё, теперь хватит… А то сейчас утоплю…» «Точно, у Маркеса в романе были такие маленькие дети, вытягивавшие нагретые перед розыгрышем шарики… Или наоборот, охлаждённые… Просто нужные номера клали в холодильник… А потом всех этих мальчиков и девочек собрали на одну баржу, затянули её в море и затопили… Чтобы сохранить тайну лотереи… Причём, скорее всего так оно и было», — она читала когда-то заметки, которые Маркес сделал при подготовке к «Осени патриарха»… Там было такое… И всё это — вырезки из газет… Маркес признавался в интервью, что реальность чудовищнее и фантастичнее литературы… Да, но глупо было и дальше стоять над душой… Ждать, когда дитя наиграется… Возвращаться за столик не хотелось… Она подошла к поручню и, не обращая внимания на брызги, стала смотреть, как море расползается на белые лоскуты… Как его лихорадочно латает дождь… Она пыталась понять, показалась ли ей там, вдали, чёрная точка, или на самом деле… Если там кто-то плыл, то это мог быть только он… Но Лена ничего больше не видела, кроме волн и облаков… За спиной раздался скрежет… Кто-то быстро сыграл на электрогитаре гамму… си-бемоль мажор… Лена обернулась и увидела, что розовая девочка исчезла и возле рояля теперь стоят несколько музыкантов… Некоторых она узнала — они каждый день переползали из кафе в кафе, как стая котов…

92

А потом всех этих мальчиков и девочек собрали на одну баржу, затянули её в море и затопили.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А если без аллегорий?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Девица, с которой Доплер пробовал даже вступать в контакт… Вместе с Леной, конечно, но Лена отмалчивалась… А за глаза Доплер называл её «Девицей Скрымтымным»… Так вот, эта самая девица снова вышла на авансцену, снова выпятила вперёд челюсть и сделала странное резкое движение… Когда она выпрямилась, выражение лица было ещё более идиотское… «Мужичка, — подумала Лена, — хотя, может быть, в этом есть свой прикол… Фигура, кстати, не такая плохая… Великоватые плечи, а так ничего, ножки… Но эта маска с прикусом Цоя… Неужели она может кому-то нравиться»? В какой-то момент толстяк, который до сих пор исповедовался Доплеру, резко встал и направился к сцене, задевая столы и стулья… Выйдя на свободное пространство, он начал танцевать ельцинский предвыборный танец… Девица Скрымтымным его не замечала, она перекатилась по полу… Казалось, она там сейчас забьётся в припадке… Но вот уже она снова стояла с закрытыми глазами, широко расставив прямые ноги и аутично перебирая пальцами в воздухе… Как это делал Джо Кокер в Вудстоке — Лена видела эту запись, — когда пел «With a Little Help of My Friends»… — Ну, и о чём он говорил, — спросила Лена Доплера, вернувшись за столик, — так долго? — Об ангелах. — Он? Не может быть… — А вот представь. — А кто он вообще? — Герой нашего времени. Дважды банкир, трижды бандит… Наверно… Точно я ничего не знаю. — И говорит об ангелах? — Вот именно. — А, ну да, понимаю… Типа: «вчера мне приснился ангел, похожий на Брюса Ли…» — Вот! Ты угадала мелодию. — Что-то ты темнишь, Доплер… А если без аллегорий? — Скажем так: парень слегка запутался. — В чём он запутался? — В трёх соснах. Или в со-снах? В двух словах и не скажешь… Земную жизнь пройдя до половины… Лен, потом поговорим, вот он идёт. — Доплер, от него надо держаться подальше. — Ты думаешь? Не знаю, мне он чем-то симпатичен. Может быть, завтра прокатимся с ним в Феодосию? Он на машине едет, а мы ведь с тобой и так собирались… — Я с ним не поеду. — Ну, поглядим… Запыхавшийся Манко вернулся к столику и сказал: — Я вдруг почувствовал, что если сейчас же не начну танцевать, меня просто разорвёт на куски! Представляете? Я сам не знаю, с чего это вдруг, я вообще не танцую, но тут… прямо ноги вынесли… Они молодцы, эти ребята, в основном из Москвы, из разных групп, одного зовут Жук… Не, такой драйв… Я им за это даже отстегнул… — Накопилось, — сказал Доплер слегка удивившим Лену отеческим голоском, — это бывает. Вы всё правильно сделали, энергию нужно вовремя расходовать… А у меня голова болит, эти перемены в погоде… Мы пойдём потихоньку. Манко вытер салфеткой лоб, посмотрел на Доплера и сказал: — Ну что, едем завтра?

93


МИЛЬШТЕЙН — Нам надо посоветоваться, — сказал Доплер. — Давайте по-любому встретимся в одиннадцать. Здесь, или в «Богдане», а вы до тех пор решите. — Идёт. Оставшись один, Манко заказал джин с тоником. Достав мобильный, он как бы взвесил его в руке, раздумывая, будет ли слышно при таком шуме… Но музыка вдруг стихла — как будто музыканты заметили его жест… Манко нажал на кнопку и негромко сказал: «Привет. Ну что там?» Он долго слушал, болтая в стакане соломинкой, а потом заговорил, прикрывая рот ладонью: — Закрывай офис и всех гони в шею… Отпуска за свой счёт… Ты — нет… Ты за мой счёт пойдёшь… Приедешь ко мне сюда… Да, всё сюда стягивается… Как видишь… И он тоже, я уже знаю… С платёжками сделай всё, как я сказал… Постарайся всё это так представить, чтобы выглядело паникой… Какое банкротство… всех в рот потом… Да, но потом… До этого надо дожить… Слушай, когда приедешь, тогда и будем говорить «по существу», блядь… А пока просто делай то, что я сказал… Всё. Обнимаю… Чего это ты не веришь? Душу´ в объятиях… Да, буду осторожнее…. Алаверды… Ну всё, целую». Манко одним махом перевернул в себя джин-тоник и с лёгким удивлением уставился на дно стакана… Он забыл, что это была не водка… «А-а, какая разница… Но вот на хрена было рассказывать Доплеру про ДТП? — подумал он. — Увлёкся немного: Голливуд, студия “Довженко” — как ребёнок… Ну, ничего, бывает… А что он может сделать? Он, вроде, и кино уже не снимает… Но эта рядом с ним — стерва редкостная… Бедный старикан, даже если у него ещё стоит…»

13. Крестики и нолики на бесконечной плоскости — Так что же мы будем делать? — повторила парикмахер. — Стричься, бриться? Если стричься, то как много снимать? — Всё снимать… Но не стричься. — «Под ноль», что ли? — Нет, ещё радикальнее. — Это как? — Снимешь с меня скальп. — Что-что?! — Не суетись. Ты не могла бы на самом деле… Надрезать кожу… На макушке, где у меня наметилась плешь… Разрезать до черепа и посмотреть, какой он там у меня? Если тебе не трудно. — Всё. Встал и ушёл. Тихо и мирно. Прямо сейчас! — Да как же я уйду? — Ножками, ножками… — Так ты же ещё не знаешь… Со вчерашнего дня многие люди на самом деле уже не люди… Просто кожа, натянутая на хрустальный череп… Их выдают глаза — слишком сильно блестят… Отбрасывают зайчики… Можно ослепнуть, если встретиться с таким взглядом… Это настоящая эпидемия… «Вирус хрусталика» называется… Хрусталик начинает расти… Пока не становится черепом… Заражена десятая часть населения… Ты чиркни бритвой, отверни кожу и посмотри… Ну что тебе, жалко? Заплачу как за две стрижки… Ну ладно, за три. — Нет, тебя мне, конечно, не жалко… Но, по-моему, ты уже достаточно должен был и сам насмотреться. Ты за этим лицо себе распанахал? Линецкий открыл глаза и увидел, что возле его головы порхают блестящие ножницы. Жара в этот день была беспримерная. Линецкий пробовал лежать на пляже, но это не получалось, всё тихо тлело даже в тени…

94

Всё. Встал и ушёл. Тихо и мирно. Прямо сейчас!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

А потом вошёл в Google и набрал там «crystal sculls».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Вскипала… если ещё не кровь, то уже точно — в многочисленных ссадинах — сукровица… Он машинально забрёл в корпус советского пансионата «Волна»… Там было прохладнее… Прежде, чем попасть в парикмахерскую, он час примерно находился в сети… Увидев табличку со словом «Интернет», Линецкий заплыл в комнату, где стояло несколько старых компьютеров… Ламповые мониторы с потемневшими от времени боками… Он просмотрел два почтовых ящика, удалил спам, прочёл короткое письмо от Инны — десятидневной давности… В первый момент Линецкий подумал, что писала не она… Мата из уст жены он ещё не слышал. Но ведь теперь и жена была не жена… Линецкий написал Инне короткое письмо: «Просто скажи: мог я видеть тебя вчера в Коктебеле? Это ты была?», а потом вошёл в Google и набрал там «crystal sculls». Он прочёл, что этот череп был сделан племенем майя… Но потом сразу же оказалось, что это была подделка… А потом снова он читал, что это майя… «Да всё — майя, всё… — шептал теперь Линецкий, — череп — майя, Мигулин — майя, Инна — майя…» И всё же он сидел и читал бесчисленные ссылки… Типа: «13 хрустальных черепов, будучи собраны вместе, начинают говорить…» «Атлантида, арии, майя, ацтеки, конец света, инопланетяне и опять… Атлантида, ацтеки, наци, пришельцы… Аптека, улица, фонарь, аптека…» — шептал Линецкий, перескакивая с одной ссылки на другую… Мигулин, мягко говоря, испытывал определённую склонность к эзотерике, так что Линецкий вполне мог бы себе представить… Что? Да всё что угодно… Вплоть до того, что Мигулин способен был поверить во всю эту чушь… Ну, или в какую-то её часть… Например, что он держит в руках недостающий до конца света череп… Он подумал, что в Интернете могут быть какие-то сведения и о Мигулине. Но через минуту убедился, что в Интернете об этом ничего не было… То есть там было несколько «Борисов Мигулиных», но к его Борису Мигулину совершенно очевидным образом… ни один из них не имел никакого отношения… Линецкий расплатился и вышел из «рубки»… На мгновение ему показалось, что он идёт по коридору незабвенного НИИ… Запахи, что ли, были похожи, отделочные материалы, ДВП, масляная краска… Что-то, что Линецкому было трудно назвать… Создавало ощущение того, что всё это — одно и то же здание… Он бы не удивился, увидев стенд, за которым они прятались с Мигулиным… Что было изображено на том стенде, Линецкий уже не помнил… Зато он хорошо помнил, что незадолго до приезда американцев в их институт пришёл человек в гражданском, с военной выправкой… Ему в помощники дали несколько младших научных сотрудников, в том числе его — Линецкого, и они очистили здание от всех плакатов, досок почёта, стендов, лозунгов… Когда в вестибюле снимали доску с фотографиями ветеранов и надписью «Они сражались за Родину», вахтёрша не выдержала, покинула свой пост у турникета и схватила человека в гражданском за рукав: «А их-то за что?» Человек на мгновение задумался, взялся было за радиотелефон… Но через секунду сам принял решение: «Снимать!» — и махнул рукой… Сняли, убрали, содрали, всю наглядку, включая, конечно же, большой стенд на металлических ножках, за которым несколько лет прятались Мигулин с Линецким…

95


МИЛЬШТЕЙН И они после этого перестали общаться. Тупик коридора, впрочем, оставался тёмным, неоновая лампа перегорела… И несколько раз Линецкий замечал там Мигулина… Он не думал к нему подходить, но… Заметив, что фигурка Мигулина поднимается вверх, подошёл ближе и увидел, что инженер Мигулин… ползёт вверх по стенам — упираясь руками и ногами в две противоположные… Коридор в этом месте был очень узким, и Мигулин смог подняться до самого потолка… И там висел — как на распорках… Прямо как геккон, или там… таракан… Ну и что — такая гимнастика, — тихо буркнул Линецкий, — почему бы и нет… Видел он инженера в тупике и задумавшимся с листком бумаги… Играл ли тот в буквы — теперь уже сам с собой — или обдумывал техзадание — Линецкий не мог теперь уже сказать с полной уверенностью… Так или иначе, в сознании Линецкого Мигулин навсегда остался жителем тупика на восьмом этаже… «Кажется, Мага — из ”Игры в классики” — надеялась по клетке, которую она соорудила из брошюрок по эзотерике, добраться до неба… Но её оттуда вызволил главный герой… А кто же Мигулина вызволил? Мы, впрочем, находимся в другой игре… Ну и что… Мигулин зато умеет ползать по стенам… Квадрат пристани, люди-буквы, игра в классики по-испански — это ”небо и земля”… Интересно, во что он теперь играет?» — думал Линецкий… А потом в его перегретой голове уже просто мелькали картинки… На одной из них Мигулин вручал ему в тупике коридора очередную ксерокопию речей бхагавана… Или отрывки Бхагавадгиты… Том Кастанеды… Стенографию камланий в Якутии… Или «Книгу Войнич» — самую таинственную книгу на Земле… В «оригинальной расшифровке» некоего Камаева… Да мало ли что ещё… На другой картинке Мигулин полз сразу по двум стенам, упираясь в них руками и ногами… И вдруг попадал на какие-то рельсы… А в руках у него были… Такие бруски — как у безногих… Или нет — точильные колёсики… И он взмывал по этим рельсам в небо — как на русских горках, — высекая искры… А потом уже стоял на квадрате пристани с хрустальным черепом в руках… «Вай и Най сидели на трубе, — шептал Линецкий, — Шалтай-Болтай свалился во сне… Что осталось?» Накануне его так разбросало по ночному ландшафту… Что туфли он не смог найти и по сей день… Их поглотили морщины… Похожей на кожу слона породы… Очнулся он под утро, когда туман переползал с моря на берег… Обмыл в море раны и пошёл босиком на набережную — пить кофе… По дороге он вспоминал о другом своём падении… Вернувшись из Сочи в посёлок, они с вечным — теперь в его памяти — студентом Степанычем пошли в ресторан «Кавказский курень»… Потому что у Степаныча как раз был день рожденья, а у Линецкого — за несколько дней до того… В общем, решили отметить

96

Мы, впрочем, находимся в другой игре.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Приятели чего друг с другом танцуют? Голубые, что ли?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

совместно, взяв с собой ещё двух приятелей, с которыми познакомились в посёлке… Ресторан был расположен прямо над пропастью, на стене Мамедова ущелья… Вместо столиков были пенёчки, всё было очень живописно, лампочки, гирлянды висели на деревьях… И танцплощадка — тоже как бы огромный такой пень… Линецкий быстро опьянел и, когда они пошли к танцплощадке, сказал: «Друзья, давайте погуляем!» — и с этими словами переступил низкую — сантиметров тридцать — оградку и… исчез. Ступая туда, он думал, что это тень от дерева. Но это оказалась пропасть Мамедова ущелья — в которую он и ухнул — со свистом… Степаныч потом сказал, что у него волосы встали дыбом два раза. Первый раз, когда Линецкий со словами «А пойдём погуляем!» шагнул прямо в пропасть… И второй раз — когда через минуту оттуда показалось его лицо… Было так: он встрял ногой в одно из наклонно росших на стене ущелья деревьев… Пролетев метров пять-шесть, не больше. После чего выкарабкался — цепляясь за камни и корни… Он повредил правую ногу и по дороге назад прыгал на левой, держась руками за шею Степаныча и кого-то ещё… Перед этим он долго сидел один за пеньком на пеньке, глядя на звёзды… Чувствуя, как правая нога наполняется болью… К нему подошла женщина — сейчас, по дороге вдоль того же моря, но в другой посёлок, и после другого падения, Линецкому казалось, что женщина, тем не менее, накануне была та же самая… что и двадцать пять лет назад… Она подошла к его пеньку и сказала: — А чего это ты один сидишь? А приятели чего друг с другом танцуют? Голубые, что ли? — Да нет, — сказал Линецкий, — у меня просто нога болит. — Пойдём, — сказал она и крепко взяла его за руку, — потанцуем… Заодно и посмотрим, что у тебя там с ногой… Линецкий заупрямился, и женщина уселась за пенёк… Стульями служили тоже пеньки, только маленькие… — Так что случилось? — спросила она. — Я упал, — сказал Линецкий. — Куда? — Вон туда, — он показал рукой. — Что, совсем ебанутый? Зачем ты туда полез? — Я не знал, что там пропасть. — А что же это было по-твоему? — Тень от дерева, — сказал Линецкий, и женщина расхохоталась… И сейчас — через двадцать пять лет — у него стоял в ушах её жуткий хохот… — На самом деле, — сказал Линецкий. — Вы не верите? — А чего это ты со мной на вы? — сказала она… И потащила Линецкого танцевать… Через минуту, когда он стал громко стонать и едва не упал, она махнула на него рукой и, шатаясь, пошла дальше и сразу растворилась в темноте… Ну и что? Он сказал ей правду — он думал, что там тень… Степаныч вот… Который, правда, знал его немножко лучше — тот сразу поверил… И теперь, когда он шёл сквозь зной, эти две женщины и два падения накладывались друг на друга…

97


МИЛЬШТЕЙН Как будто бы он вдруг вспомнил… Что на самом деле перескакивал через стены лабиринта… Падая в одно ущелье, встревал ногой в дерево — за тенью которого не видел очередной пропасти… И так далее… «Что вы меня всё время роняете?» — сказал он кому-то вслух… Возможно, той, что звала его танцевать… Он не видел у неё косы… Но что-то подсказывало ему, что этот танец танцевать не нужно… «Надо признать, — подумал он, — что пока со мной довольно бережно обращались… Если это и не было тенью от дерева…» В общем, Линецкий был теперь осторожен с тенями… Он видел, что ночная сцена накладывается на день этаким трафаретом… И у него возникало ощущение, что это не тот день… Не следующий — недели, и даже — не сплошная среда, а… Один из тех альтернативных дней, что скрывались за горными хребтами лабиринта… «Вот, казалось, озарятся даже те углы рассудка, где сейчас светло, как днём…» — повторял он, и — как уже было сказано — кто знает, куда бы его всё это завело… Линецкий, скажем, мог потерять себя в трёхмерных пятнашках… «Пересувной» такой торпедный заводик уже было заработал в его голове… Кубометры темноты — направо и налево… Если бы его не увлекли некие связи… Между явлениями эмпирического мира… Он даже подумал, что между этим самым днём… И прошлой ночью… Существует изоморфизм… Взаимно-однозначное соответствие… с сохранением системы отношений между элементами структур… Структурализм, быть может, вовсе не так мёртв, как о нём принято думать… — сказал сам себе Линецкий… И белый катер, который он видел ночью, тоже был, значит, никаким не катером… А прообразом того, что стало видно днём… Линецкий не мог не вспомнить, как ночью едва не остался «с носом»… Белым корабельным… Когда посмотрел на небо сквозь стёклышко, которое за гривну купил у мальчишки… «Холодное пиво, вобла с икрой!» — истошно кричали мальчишки вчера… Да и все дни… Они ходили по пляжу с этим криком… Но теперь они ходили по-другому… Молча, важно, с подносиками… На которых разложены были чёрные стёклышки… Какая-то зимняя музыка посреди пекла… Возможно, музыка Минкова… К «Снежной Королеве»… Что-то такое завертелось было уже в голове Линецкого… Но её оборвал крик: «Закопчённые стёкла! Спешите! Затмение заканчивается!» Линецкий вернулся наружу… И, глянув на солнце сквозь купленный за гривну осколок… Подумал, что увиденный ночью нос корабля, прикрытого чёрным… Был прообразом… Остатка Солнца… Похожего на молодой месяц… И опять же — смотрел Линецкий сквозь стекло… Только ночью это была линза, а теперь это был… Осколок… «Луна плюс горлышко разбитой бутылки плюс тень от мельничного колеса — и вот вам летняя ночь, — думал он, — …но не солнечное затмение… Его не так просто воспроизвести… Его нет — не темнеет…» Хотя люди вокруг по-прежнему стояли, задрав головы к небу, с поднятыми полусогнутыми руками — в которых они держали стёклышки…

98

Структурализм, быть может, вовсе не так мёртв, как о нём принято думать.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

This game has no name.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Но не темнело, хотя в газетах обещали, что в Крыму будет как ночью, — Линецкий вспомнил, что читал о затмении ещё до того, как поехал в отпуск… Линецкому казалось, что всё вокруг него — колоссальный розыгрыш… Пока у него перед глазами было стёклышко, он видел… Нос корабля, который заслонил другой корабль… А призраков, которые сошли на берег, он видел и теперь… Это они стояли кругом, как мумии… Женщины в чёрных очках… С белыми бумажными носами… Совершенно не темнело, наоборот… Остаток солнца светил всё сильнее и сильнее… «This game has no name? — думал Линецкий. — Или всё-таки — пятнашки?» Пластмассовая коробочка с чёрными квадратиками… И на них — циферки… Которые надо, меняя квадратики местами, расставить в порядке возрастания… Дело было ещё в том, что он вспомнил… Что была у него в ещё более раннем детстве другая коробочка… Размером со вторую, но там на половине чёрных квадратиков был нарисован месяц, а на другой — солнце… Это были пластмассовые такие крестики-нолики… Или, если угодно, рэндзю… Пожилой человек с выцветшим вещмешком тем временем быстро рылся в ржавом мусорном баке… Линецкий подумал, что он похож на Белого… И вспомнил, что Белый здесь же получил солнечный удар… Который перешёл в апоплексический… И в белый камень, который лёг над ним… Чёрные пластмассовые квадратики пятнашек уже начали было превращаться в чёрные мраморные плиты… Которые заскользили по земной поверхности — точно так же меняясь местами, как цифровые квадратики… Чтобы это предотвратить, Линецкий быстро пошёл прямо к бомжу… Но тот пошёл ещё быстрее, сворачивая на ходу свою котомочку… А бежать за ним Линецкий не стал — было слишком жарко… Не время играть в пятнашки-салочки… Разве что в рэндзю… в настоящей тени, попивая зелёный чай… Но так сложно было теперь найти настоящую тень… А не пропасть… Он не раз предлагал Мигулину использовать листок в клеточку для игры в рэндзю… То бишь, в крестики-нолики… Он любил играть в эту игру… В институте все лекции по истории КПСС… По научному атеизму, коммунизму, на «военке» во время «самоподготовки»… Линецкий играл в эту игру со Степанычем… Но на работе, кажется, ни разу… Мигулин обещал, что в следующий раз… «Всенепременно», — говорил инженер Мигулин… Но когда в следующий раз разворачивал листок, там снова было слово, вокруг которого был очерчен квадрат и рядом — две колонки для подсчёта очков… Перед глазами у него вдруг встал Переверзев, рисующий в своей тетрадке фигурки… А может быть, те же крестики и нолики? Кто его знает, что он там рисовал… «Надо было на чистой странице начертать партию… Естественный такой переход был бы… Его фигуративной графики… В гимнас-

99


МИЛЬШТЕЙН тику для моего ума… Но он бы обиделся… Всё-таки диссертация… Звучит так же гордо, как человек…» — думал Линецкий… Жара была страшная… Похоже, затмение на самом деле увеличило солнечную активность… Он подумал, что если когда-то будет описывать этот день, то начнёт так: «Волк поперхнулся солнцем». Но тут же вычеркнул эти слова длинной линией… Как пять поставленных подряд крестиков… Или ноликов… Когда играют на бесконечной плоскости… И они проступают там и сям… На асфальте… На лицах людей… Нет, это уже не помарки, а… па´морки, — сказал себе Линецкий… И оказался за столиком какого-то тёмного каменного кафе… Похожего на грот… Он уже не мог вспомнить вывеску… «Ассоль»? Можеть быть… Он только понимал — задним умом, — что если бы не зашёл сюда — упал бы на асфальт… Он это почти увидел… Это было дневное отражение его ночного падения… Но иногда можно ускользнуть и от собственой тени… — Что будем пить? — спросила официантка. — Кислородный коктейль, — сказал Линецкий. Официантка улыб­ нулась и сказала: — Это будет очень дорого стоить. — Да нет, — сказал Линецкий, — я же не имею в виду жидкий кислород… Если ты о нём подумала… Это просто пена такая, похожа внешне на капуччино, на вкус другая… Я пил её в детстве, в районной поликлинике… Сейчас вдруг припомнил вкус… Впервые с тех пор, представляешь? В самом раннем детстве я её пил, когда только приземлился на этой планете… — Когда ты приземлился на этой планете, ты пил грудное молоко, — сказала официантка. — Хочешь, чтобы я тебя покормила грудью? — Нет, — улыбнулся Линецкий, — я и так уже немного ожил… Спасибо тебе. — Да не за что… Пока… — Принеси, пожалуйста, что-нибудь холодненькое… Что угодно, но только со льдом и без градусов… — Простите, — сказала официантка, — а у вас есть деньги? — Что такое? — хотел было возмутиться Линецкий, но почувствовал, что на это у него ещё нету сил. — Вы извините, но просто видно, что вы упали… Или подрались только что… У вас мог при этом пропасть кошелёк, вы могли и не заметить… — Вот он, — сказал Линецкий и достал из кармана кошелёк, — и там ещё есть кое-что. Она пошла выполнять малопонятный заказ, а он попытался вспомнить, в какое слово они с Мигулиным играли в последний раз… Но это уже было невозможно вспомнить… Он только точно знал, что крестики-нолики всё время откладывались… А потом… А потом был суп с котом — убрали стенд с наглядной агитацией, они перестали встречаться в тупике коридора, игра с букварём закончилась… Официантка пришла со стаканом молочного коктейля… Он, может, и не так пенился, как кислородный… Но отхлебнув немного и почувствовав приятный ванильный привкус, Линецкий сказал: — Я в полном восторге.

100

Волк поперхнулся солнцем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

«Зияющие высоты» — очень актуальное название…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Кроме эзотерики, Мигулин выдавал ему на дом ещё и «антисоветчину»… Линецкий перечитал тогда уйму всяких книг… От которых в его голове теперь сохранилось не больше слов, чем от эзотерики, или игры в в буквы… Как-то там было… «Зияющие высоты»… Или вершины?… «Речка Ебанючка»… «“Зияющие высоты” — очень актуальное название…» — бормотал Линецкий, вспоминая безразмерные тени, ловушки… Он вспомнил, как Мигулина парализовало на последнем открытом партсобрании… Мигулин выпил перед этим какие-то «колёса». Ему в тот раз подсунули не те таблетки, и, выпив их, Мигулин просто одеревенел на три часа. Он рассказывал потом, что у него была полная ясность сознания, но при этом абсолютно все мышцы — включая и мышцы лица — были парализованы… Он не мог не то что пошевелиться, но даже глазом моргнуть. Когда собрание закончилось, он остался сидеть в кресле. Линецкий, проходя по соседнему ряду, поздоровался, но не услышал ответа. Решив, что приятель уснул, подошёл и начал было его тормошить… Но, встретившись с открытыми голубыми глазами.. Спросил только: — С тобой всё в порядке? И, не услышав ответа, пошёл к выходу… А Мигулин просидел в актовом зале ещё три часа в гордом одиночестве… Мигулин потом говорил, что что-то произошло в эти часы… Но что — он не мог сказать… Словами он только сказал, что всё это время держал правой рукой запястье левой… Прежде, чем таблетки подействовали, он хотел измерить пульс… И так и застыл… Линецкий вспомнил об этом, когда через несколько лет в «Огоньке» прочёл чьи-то стихи: «Его рука лежит на пульсе перестройки…» А тогда он даже принёс журнал в их «закуток» и показал стихи Мигулину… И тот признался, что за три или четыре часа, которые просидел парализованный в актовом зале… Что-то произошло… Так же, как крик может вызвать снежную лавину… Трёхчасовое молчание в актовом зале — перестройку… В 88-м году в институт приехали американцы, и стенд, за которым они с Мигулиным прятались, убрали… Через некоторое время Мигулин вообще ушёл из института в непонятном — до сих пор — направлении… Смешно было то, что американцы оказались никакими не американцами… Нет, ну строго говоря, они могли уже иметь американские паспорта… Но в то же время это были бывшие работники института… Уехавшие двадцать лет назад… Почему-то это хранилось до последнего момента в строжайшей тайне…. Да нет, ясно… Вряд ли работники института так старательно зачищали бы перила… Они ведь делали это отчасти и от чистого сердца, чтобы не ударить в грязь… Чтобы показать, что и они не лыком шиты… А какой смысл было пускать пыль в глаза своим бывшим сотрудникам…. Которые могли носить в себе занозы из тех же самых перил…

101


МИЛЬШТЕЙН В шлифовке наждачной бумагой перил принимали участие все сотрудники института без исключения, включая и старших и ведущих… Даже старенький профессор Залесский стоял вместе со всеми на лестничной клетке и тёр шкуркой поручни… То есть опять-таки сражался за Родину…. Его фотография была на том стенде, который сняли со стены вестибюля… «Неужели из всего этого перестановочного бреда, из этих коробок, щепок, из лабиринта стен, покрашенных голубой краской…» — думал Линецкий, допивая свой молочный коктейль… В динамиках, висевших на стенах кафе, раздался скрежет, а потом Том Вэйтс… Даже не запел — просто стал проговаривать ход его — Линецкого — мыслей: He has no friends But he gets a lot of mail I’ll bet he spent a little Time in jail… I heard he was up on the Roof last night Signaling with a flashlight And what’s that tune he’s Always whistling… What’s he building in there? What’s he building in there? We have a right to know… Он расплатился за коктейль, вышел на улицу и вдруг замер… На мальчике был расшитый золотом красный кафтанчик, на голове — тюбетейка, или феска… В руке — плёточка… Сквозь его осанку, сквозь поступь его светло-серого ослика… Просвечивал другой день… Он ехал медленно, Линецкий шёл почти вровень, немного позади и с изумлением наблюдал, как продавцы всех лотков тихонько кланяются маленькому богдыхану… Которому не было, наверно, и девяти… А может, и было — на секунду Линецкий даже было усомнился, что это ребёнок… А, скажем, не карлик… Но, обогнав ослика на два шага, глянув на личико всадника, он убедился, что это мальчик… И он ехал дальше и дальше, этот мальчик, и лоточники продолжали ему кланяться… Золото, которым была расшита его одежда, сверкало на солнце, а в движениях была такая уверенность, какой Линецкий давно уже не наблюдал нигде… Людей на набережной по мере продвижения становилось всё больше, но ослика это не останавливало, он исчезал на миг — иногда вместе с мальчиком, а иногда — как будто сам по себе, потом снова появлялся… Но потом они нырнули и не вынырнули… Линецкий вспомнил, что в этом месте — одни из ворот парка «Литфонда», просто сейчас они заслонены людьми… Линецкий даже думал было последовать за осликом в парк, но вспомнил, что идёт разбираться с другой галлюцинацией… И решил придерживаться хоть какого-то порядка… Он пошёл дальше — по променаду… Очень медленно, вокруг были люди… Линецкий вдруг наткнулся на живот великана, задрал голову и увидел своего сокурсника… В принципе, это было неудивительно, потому что из всей группы он уже много лет встречал только Белявского… И давно уже воспринимал его как некое ходячее опровержение классической теории…

102

What’s he building in there? What’s he building in there?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Сильная боль, убивающая на этом свете, продолжается и на том.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Нет, ну в самом деле: как такое могло быть, годами, или какими годами — десятилетиями, встречать из тридцати трёх человек только одного… Линецкий когда-то пытался это объяснить огромным ростом Миши… Но понимал, что это не убедительно — улицы в Харькове редко бывали так запружены, чтобы можно было видеть только тех, кто возвышается над толпой… Нет, тут было что-то не то… Но что это было, ни он сам, ни Миша не в силах были объяснить, и последние годы, встречаясь на улицах, они просто улыбались друг другу — говорить уже было в общем-то не о чем, столько лет прошло и с теорией вероятности всё давно уже было ясно… Но сейчас встреча произвела на Линецкого впечатление… Вопервых… После того, как он ночью упал с утёса… И даже не встрял ногой в дерево… Он вообще не был уверен, что вокруг — не морок… И вот эта мысль: что Миша с такой же частотой будет встречаться и здесь… «Сильная боль, убивающая на этом свете, продолжается и на том…» Не то, чтобы Миша был такой уж его болью… Хотя раньше — вспомнил Линецкий — он болел душой за Мишу… Который, кажется, до сих пор не женился… И вообще был какой-то странный… Надо было просто видеть этого Мишу… Это был двухметровый мехматовский мальчик с огромной головой, и в данный момент в его облике было что-то уже совсем запредельное… Он был одет в костюм… Да-да-да: в пиджак и брюки, по такой жаре… К тому же, весьма напоминавшие школьную форму… А в руках у него был узелок цвета воздушной сини… На верёвочке… Точно в таком мешочке Линецкий — да и Миша, наверняка — в младших классах носили в школу сменную обувь… Они отошли немного от толпы — к бордюру, Линецкий предложил спуститься на пляж, но Миша покачал головой. — Ну что ж, — сказал Линецкий, — хозяин-барин… А зачем тогда на море приехал? — Я был на семинаре, тут рядом… Решил заехать к одной знакомой… — Мда, — сказал Линецкий… Ему показалось, что в толпе мелькнул мальчик на ослике… — Я вспомнил сейчас, как мы ездили в Москву, — сказал Линецкий, — на первом курсе. Ты все дни решал в уме задачку… Я даже сейчас вспомнил, какую… О сходимости ряда «икс в степени икс в степени икс…», правда? — Ну да. — Как будто играл сам с собой в крестики… Да, и у тебя тогда ещё вытащили кошелёк в ГУМе, помнишь? — В ЦУМе, — сказал Миша. — Ну и что ряд, — сказал Линецкий, — сходится? — Смотря при каких икс. — А если подставить себя? Мне впоследствии иногда казалось, что ты именно это и сделал… — Я занимался потом функциональными уравнениями, так что в каком-то смысле… Там ведь аргумент сам является… — Ты вообще вырос с тех пор, как мимимум на голову… — В каком-то смысле, — усмехнулся Миша. — Как степенной ряд — не знаю, но я вот на днях… разошёлся… такой вот, брат, каламбур… Да, я вообще-то к морю шёл — в нём сей-

103


МИЛЬШТЕЙН час единственное спасение… Дикая жара… Ну, не хочешь на пляж, давай тогда зайдём в это кафе. — А что у тебя с лицом? Да и с руками? — Да, ерунда… Свалился… Ну вот, — сказал Линецкий, когда они сели за столик, — я рад, что встретил тебя, а не… Глебова… Скажи, ты уверен, что ты… Нет, скажи, ты уверен, что ряд «икс в степени икс…» — Уверен ли я, что я живой? — прервал его Миша. — Ты ведь это хотел спросить, да? — Да, — сказал Линецкий. — Ты что, знал Глебова? — Вообще-то, ты нас знакомил когда-то… Мы потом с ним больше общались, чем с тобой… Но это неважно… Я спешу, — сказал Миша, — мне, правда, надо идти. Но мне кажется, я могу тебе помочь в этом разобраться. Я знаю довольно простой тест. Мне его показал… Неважно кто. Берёшь первые семь букв русского алфавита… У тебя есть бумага? Нет? Вот я тебе дам листок, — Белявский достал из узелка тетрадь, вырвал оттуда листок в клеточку… Линецкий, затаив дыхание, смотрел, что будет дальше… Не нарисует ли он квадрат, не впишет ли слово?… Какое слово?… Миша ничего этого не сделал, просто дал ему чистый лист… — Ручку я не могу тебе оставить, она мне нужна, — сказал он, — попросишь у официантки… — А я не могу при тебе сделать тест? А потом — если на листке останется место, сыграем в крестики-нолики? — Я спешу, — повторил Миша, — а этот тест надо делать не спеша… Слушай, тебе нужно вспомнить самое лучшее, что у тебя было в жизни, и чтобы слово начиналось с этой буквы. Всё, что угодно, любое существительное, имя, название… Ты должен это последовательно сделать для каждой из первых семи букв алфавита, не считая «ё»… — А дальше? — Это всё. — А что потом? — сказал Линецкий. — Как интерпретировать? — Это ты сам должен понять. Иначе неинтересно. Ну всё, я пошёл. — Миша, погоди, ты мне нужен для одного очень важного дела… — Для крестиков и ноликов? Как-нибудь потом… — Ну вот, все говорят — потом, и это всё время откладывается… Нет, правда, ты мог бы мне помочь в другом… С твоим-то ростом… Ты мог бы заглянуть за один очень высокий забор… Мне нужно знать, понимаешь?… — Что знать? — What’s he building in there?! We have a right to know! . . — Мне правда надо идти, — сказал Миша, стряхивая руку Линецкого со своей руки, — я сегодня уезжаю. До встречи! И его голова взмыла так далеко вверх, что можно было сказать — исчезла… Линецкий оглянулся на набережную, поискал глазами, но не увидел ни Мишу, ни татарчонка на ослике… Где-то возле бордюра, впрочем, теперь стоял фотограф с шевелящимся двугорбым верблюдом… Линецкий вспомнил, что во время коллективизации кого-то репрессировали за то, что он водил от хаты к хате верблюда… Отставшего от цирка… И говорил: «Дивіться, до чого бiльшовики довели коняку»… Кто-то из депутатов рассказал об этом на первом же заседании Рады… После объявления независимости… И потребовал реабилитировать этого человека… И заодно назвать все вещи своими именами… Верблюда — верблюдом…

104

Дивіться, до чого бiльшовики довели коняку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН У верблюда два горба, потому что жизнь — борьба… Это — наша с тобою судьба, это наша с тобой биография… Линецкий не стал просить у официантки ручку, он решил, что этот тест можно сделать и устно… Он, не задумываясь, назвал шесть слов… «А», скажем, стало «Алтаем», с которым у него были связаны светлые воспомниния от одной командировки… Ну, и так далее… «Е» — «Екатериной»… Но, дойдя до седьмой буквы, Линецкий надолго завис над листом… Почему-то никак не удавалось вспомнить хоть что-нибудь светлое из своей жизни, что начиналось на седьмую букву алфавита… Пока он не понял, что это — сама «жизнь»… Ответ по форме, может быть, и напоминал карточный фокус… Но это не имело теперь никакого значения… Потому что Линецкий, разгадав предложенный ему ребус-тест… Почувствовал, что затмение действительно было… И только теперь закончилось.

14. Рассеянный образ жизни

Рэкет по-англий­ски — это «рассеянный образ жизни».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он увидел заправку и решил долить в баки бензин, а заодно и пожевать чего-нибудь. В буфете внимание его привлёк бутерброд… Лёня пробуравил глазами немолодую продавщицу и спросил: — Осетрина свежая? Я, вообще-то, её на Юге не ем. Страшные от неё бывают отравления. Но сейчас вдруг так захотелось… — Так потому и захотелось, что свежатинка, — сказала продавщица. — Если у меня живот скрутит от твоей свежатинки, я сюда вернусь, — сказал Манко, — ты так и знай. Последний раз спрашиваю, свежая?! — Рыба очень свежая, — сказала продавщица, — но я же не знаю, что вы ещё в дороге употребите… Сейчас только пять утра, это же у вас ещё даже не завтрак. Зачем же так наезжать на меня на ровном месте? Чей-то голос произнёс его имя, Манко резко обернулся… — Сельдик, — сказал он, — ты откуда взялся? — Из Нового Света, — сказал Сельдик, — еду домой. У тебя что, нервы сдают, а, Ман? — Какие нервы, Сельдик, с чего? — Я не знаю, я смотрю, ты тут базар устраиваешь. Или, может, ты теперь на санэпидемстанции работаешь? — Сельдик, тебе ли не знать, где я работаю? — Не, ну ты же был когда-то этим… — Ну, ну?! — Санитаром леса… — Рэкетиром, ты хотел сказать? — Да не, Ман, чё я, совсем? Всё давно и неправда… Да это слово теперь вообще никто не употребляет. Крыша и крыша… — Какая, блядь, крыша! — сказал Манко и ударил кулаком по прилавку. — Ман, чё ты разбушевался? Ну, пусть будет рэкет… Эй, эй, постой… Рэкет по-английски — это «рассеянный образ жизни»… Я тебе клянусь… Мне недавно сказали, я тоже не поверил, в словарь посмотрел — правда…

105


МИЛЬШТЕЙН — Сельдик, мы не в Чикаго. Причём тут английский? Вместо того, чтоб спасибо сказать… Ну ешь тут, травись на хуй… — А я и ем и пью, — сказал Сельдик, отправляя в рот второй бутерброд, — и чё? А тебе нервы надо лечить, Ман, а не желудок. Я так думаю, что ты в санаторий едешь? — Я сонный, Сельдик, а то бы я тебя устроил в санаторий… Ладно, хватит бузы. Мне передавали, что ты хочешь промзону выкупить. Я через три дня вернусь и перетрём. — Лады! Не обижайся, Ман. Я просто не врубился, тоже ведь не спал, вхожу, смотрю — Ман, как вроде за старое взялся… — За какое старое, Сельдик, ты что, с ума сошёл?! На вон, попробуй, у неё даже пиво скисшее, как будто она туда мочу заливала. — Бабе трудно отлить в бутылку, Ман, согласись. — Ну, может, ты и прав. Просто тёплое… Ладно, Сельдик, мне туда, а тебе обратно. До скорого. Манко отхлебнул из купленной на заправке банки газированный напиток «живчик» и включил проигрыватель. Когда начался припев, он стал подпевать: «Райзен, райзен, зэеман райзен, йедер тут дас ауф зайне вайзе!»1 Незадолго до отпуска секретарша по его заданию перевела песни, а потом ещё и переписала все тексты по-немецки, но русскими буквами… Нога каждый раз сама собой нажимала на газ, и хаммер бросало вперёд… Казалось, его сейчас завертит в огненном смерче… Манко обязательно ставил «Раммштайн», когда вёз кого-нибудь в первый раз. Хотя он знал, что ни один человек не в силах понять то, что чувствует он в этот момент… Человек может восторгаться — вполне искренне — скоростью, внутренней отделкой его «броневика», да и самой по себе музыкой… Но ощутить это в целом никто, кроме него, не в состоянии… Манко это особенно ясно осознал, когда вёз своего бухгалтера. Врубив «Раммштайн», Манко стал искоса следить за выражением бухгалтерского личика… Оно было непроницаемо! Бледный мерзкий мозгляк в круглых очочках… «Пиздец?» — спросил Манко. «Простите? — сказал бухгалтер. — Нет, я просто не понял, что вы имеете в виду? Машину, музыку, ситуацию с малыхинским тендером?» Манко сразу стало так тоскливо, что он чуть не сказал: «Уволен». Он еле сдержался, вспомнив, что бухгалтер в последнее время стал выполнять ещё и функции сисадмина, и подыскать ему замену, да за такую зарплату… — Эту музыку, — сказал Манко, — я дома не слушаю. Только в машине. — Понятно. Хорошая музыка. Очень, — закивал бухгалтер. — Что тебе может быть понятно? Ты вообще помнишь, что Ленин сказал? — Нечеловеческая музыка. Правда, он это сказал про другую… — Да что ты говоришь! А я и не знал, — засмеялся Манко. — Так вот: дома я слушаю ту же, что и Ленин. А эту только в машине. Ладно, проехали, — сказал Манко и, выключив «Раммштайн», пропел, подражая Элвису: «Love my tender…» Бухгалтер попробовал изобразить на лице улыбку… Манко подъехал к флигелю на территории «Литфонда», который снимал, в принципе, не он один… Но соседей он почти не видел, а может быть, и не было уже никаких соседей… Накануне он о них по-

106

1

«Путешествия, путешествия, морские путешествия, каждый совершает их по-своему!» (нем.)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Что же ты не нырнул за мной, касатик?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

думал, когда эта тварь, кончая, стала орать… Где он её подцепил, он уже толком и не знал… На набережной? Или прямо в море?… Загарпунил?. . Нет, загарпунил он её, уже дотащив до кровати… Все дни перед этим Лёня не то маялся, не то мялся… Зачем-то даже вызывал сюда секретаршу… Алёна приехала, он сводил её в Тихую Бухту, трахнул по пути… И как-то быстро она ему надоела… К тому же сильно обгорела, так что и трогать её на следующий день нельзя было… Глядя, как она сидит, положив ноги в воду, на песке, под зонтиком, Манко вспомнил клип… Бека, кажется… В котором к человеку на курорт являлся его письменный стол — прямо на пляж… А в офисе, наоборот, в это время ходили в плавках и ластах… Тупая такая перестановка, да… А потом ещё тень по улице шла вертикально, а человек, наоборот, полз по асфальту… Манко услал Алёну обратно в Харьков… А вчера, или, точнее, позавчера… Потому что вчера Манко проснулся под вечер и отмокал в море, пока не стемнело… С удовольствием вспоминая это ощущение… Когда после шашлыков, вина и ночного купания… Которое само по себе осталось в памяти… Белым треугольником… Мелькавшим в глубине… «Блядь, она хорошо ныряла… — вспоминал он, — след от купальника… Плыл в глубине, как электрический скат… Или отражение чайки…» Он ловил её руками, она ускользала… Поймал только, когда приземлились… Как медведь лосося… в горной речке… И потом, когда они шли в обнимку… Он всё время лапал её большую грудь… И казалось, что он тащит под мышкой огромную рыбинублядину… Белугу-касатку… Нет, это она его называла «касатиком»… Вообще она была чудная — как будто пришла пешком из довоенной фильмы…. «Что же ты не нырнул за мной, касатик? — сказала она на берегу. — Моё тело было из тех же букв, что твоё лето…» «Странные слова говорила… Сумасшедшая баба… Но при этом тело у неё такое, что… Не, давно такого не было… Просто русалка, блядь…» — думал Манко, счастливо потягиваясь… Он шёл по выжженному солнцем парку «Литфонда» к калитке, которая вела на набережную… И вдруг заметил в стороне от тротуара — на рыжем газоне — белую фигурку… Доплер стоял, прислонившись к чёрному стволу с таким неприкаянным видом, что Манко — вспомнив к тому же, как прождал его накануне битый час в кафе — думал было теперь пройти мимо… Но всё же сказал «Здравствуйте, Пётр Григорьевич. Как ваши дела?» Доплер ответил не сразу. Он посмотрел на Манко затуманенным взглядом, начал было что-то говорить, но ничего не сказал. — Ну, я пойду, — сказал Манко, — простите. — Постойте, — сказал Доплер, — можно, я с вами… Немного пройдусь? — Конечно, — сказал Манко, — а где Лена? — Лена… Лена, Лена, Лена… — Доплер на ходу похлопывал себя сухой веточкой по белой штанине. — А Лены больше нет, — сказал он, — или меня больше нет, если угодно… — Чего это? — удивился Манко. — Мне это не угодно. Её нет, так может ещё и к лучшему… А вы есть, Пётр Григорьевич. Рассказывайте, что произошло? Я, между прочим, депутат, так что мне вы можете всё говорить…

107


МИЛЬШТЕЙН — Я шёл по набережной, — сказал Доплер голосом, который показался Лёне каким-то театральным, жеманным… Впрочем, он подумал, что слышал такой голос ещё и у тяжёлых больных… — … в том месте, где стоят палатки, знаете, за холмом, на холме… Несколько штук… Вот туда я забрёл, и увидел, как она… — Что? Мне вы можете всё говорить, как врачу… — Совокуплялась… — С кем? — Он подходил к нам несколько дней назад… Огромный парень — больше, чем вы… Такой, знаете… Спортсмен… — Ну да, знаем мы этих спортсменов… — Сексуальные фантазии вообще довольно банальны, так что это всё вполне естественно… Сначала я даже подумал, что на это не стоит обращать внимания… Молодая девушка, вы понимаете… Не нагулялась… И пусть уж лучше с этим… Живым воплощением… Чего? Я даже не знаю, чего… Воплощением плоти…. У меня мысли путаются… А потом я понял, что где-то в этом месте… жизнь кончилась. — Да вы что, Пётр… — Нет, нет, не перебивайте меня… Я стоял и смотрел с такой возвышенности, как они там лежали и ласкали друг друга… Я наблюдал очень долгий куннилингус… Прямо как в зоопарке, а потом и коитус… Который едва не случился на берегу… Но вокруг уже были люди… И она потащила его за руку в море… И там они это делали, стоя по пояс, она на нём сидела… Я всё видел с холма… А потом снова лежали на берегу, и он её ласкал… Огромное тело, я видел, как играют мускулы на его спине… Анатомический театр… Краски: жёлтая, коричневая, лимонная… Немного лиловой… Всё это под открытым небом… И знаете, что я почувствовал? — Пойдёмте к ним, — сказал Манко, — я навсегда отобью у этого «спортсмена» охоту… — Я почувстовал, что это — и моё тело тоже… Понимаете? А я смотрю на это со стороны… Меня уже нет… Потому что я за это время так к ней… Что в ней теперь больше Доплера, чем вот в этом, — он взял двумя пальцами рукав, поднял свою руку, отпустил, и она безвольно упала вниз… — Пошли, пошли, — сказал Манко, — потерпите ещё минутку, сейчас вы всё это забудете.. — Нет, — сказал Доплер, — я не забуду. И мы туда не пойдём, нини… — Ну, как вам угодно… А я вас тогда прождал час, в кафе, когда мы договорились ехать… — Она заупрямилась, — сказал Доплер, — простите, я ничего не мог сделать… Я как раз хотел с вами ехать, не знаю, как сказать… Я серьёзно воспринял ваш рассказ… О том, что приключилось с вами на дороге… Я подумал, что с вами можно заехать в запретную область… На автомобиле… Знаете, Ульрих — герой романа Музиля — говорил, что он хочет прямо на автомобиле проехать через ту область, про которую писали туманные мистики… — Да, всяко бывает… Но я уже это проехал, знаете, просто выкинул наконец всё это из головы… Идёмте, — Манко взял Доплера за запястье… И сразу же выпустил его руку, как бы одёрнув себя за панибратство… Но Доплер теперь интерпретировал всё по-своему… — Вот видите? Меня уже нет. Вы сами только что почувствовали. Так что никуда мы не пойдём. Давайте вот здесь присядем, если вы не возражаете… Вы завтракали? — Перекусил, — сказал Манко, — но здесь вообще не стоит есть. Давайте тогда в нормальное кафе… В «Орфей», что ли.

108

Я наблюдал очень долгий куннилингус.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Я хочу полетать со своим старшим другом.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Встретимся там через час, — предложил Доплер, — идёт? Мне нужно ещё в одно место зайти… — он усмехнулся, осознав, что фраза получилась двусмысленная… Но уточнять не стал… Они в этот момент были уже в конце набережной, дальше асфальт переходил в бетонные плиты, с которых можно было либо сойти к морю, либо, если дальше пойти — на тропинку, вытоптанную в траве — она огибала невысокий двойной холм, напоминавший женскую грудь, и где-то там обрывалась… Пройдя десять метров, Манко обернулся и увидел, что Доплер не пошёл ни к морю, ни вдоль… А, сделав несколько шагов вглубь суши, приблизился к человеку в кожаном шлеме… И о чём-то стал с ним говорить… Сразу было ясно, о чём, хотя мало ли… Манко вспомнил, что когда впервые увидел этого человека, даже не заметил, что за спиной у него стоит дельтаплан с мотором… Когда человек в шлеме жестом пригласил Доплера к своей «этажерке», Манко, сам не зная, зачем он это делает… Быстро пошёл назад. — А мне можно полетать? — сказал он. — Можно, конечно, — сказал человек в шлеме… И крикнул в сторону группки лётчиков, стоявших чуть поодаль: — Игорь! Клиент! — Нет, — сказал Манко, — я с Игорем не хочу. — Почему же? Ладно, клиент всегда прав. Хотите со мной, подождите. Полёт длится восемь минут. Вы — следующий. — Нет, — сказал Манко, — следующим я тоже не хочу. — Чего же вы тогда хотите? — задумчиво спросил человек в шлеме и погладил завитые усы — разводя в стороны большой и указательный пальцы… — Я хочу полетать со своим старшим другом, — сказал Манко, — вдвоём. Сам буду вести самолёт, то есть дельталёт… Но я и самолёты водить умею. Я и в ВДВ служил… — Так вы, батенька, тогда умеете сигать с самолётов, — усмехнулся человек в шлеме, — а с дельталётов это тоже возможно, но сложнее. Я один это умею… — Вы меня не дослушали, — сказал Манко, — это я так, к слову… Я почётный член аэроклуба… Вообще, разрешите представиться… И Манко перечислил все свои титулы — не забыв и депутатский… — Ну и что? — сказал усач. — Это что, даёт вам право вот так брать у меня машину… А если разобьётесь? Что тогда? — Я не собираюсь разбиваться, у меня дел много на земле, — сказал Манко, открыл маленькую кожаную сумочку и стал показывать дельталётчику документы… Доплер за всё это время не проронил ни слова. Он сидел в кресле, глядя в море невидящим взором… Не то чтобы перед глазами у него была эта сцена… Нет, всё было ещё более предательски… Тело, сидевшее в «этажерке» и ждавшее, пока эти два странных человека в чём-то там разберутся, было пустым… Накануне они с Леной гуляли здесь вечером, и, несмотря на какое-то небывалое нашествие комаров — которых там вообще, по идее, не должно было быть — на море… Доплер вдруг понял, что комары его не кусают… Только его одного — вокруг все чесались, хлопали себя по телу, шли «вприсядочку»… Именно в этом месте, казалось, комариная туча была наиболее плотной… А его не укусил ни один комар, и теперь он думал, что уже вчера в его жилах текла не кровь, а морская вода… При этом что-то оставалось в одежде, болталось, что-то неприлично лишнее, случайно задержавшееся в этом порнофильме…

109


МИЛЬШТЕЙН Он увидел, что Манко что-то пишет, положив лист на кожаную сумочку… И, как будто передразнивая, достал блокнот и тоже стал чтото писать… Манко поднял голову и сказал: — Пётр Григорьевич, мы сейчас вдвоём с вами полетим. Я пишу расписку, тут мне не верят, так я оставляю залог… Это чистая формальность, вы увидите, как я вас покатаю, я — ас… Но что вы там пишете, если это не секрет? Тоже расписку? — Да нет, — сказал Доплер, — я заметки делаю. Это профессиональное, знаете… — А, для будущего фильма, — сказал Манко. — Слушайте, вы мне оба уже надоели! — сказал человек в шлеме, как будто выплюнув изо рта кляп. — Вот вы — вылезайте из дельталёта. А вы прекратите мне морочить голову! Это просто невозможно! — Ну подождите ещё минутку, — сказал Манко Доплеру, — допишите сценарий… Я сейчас. С этими словами он увлёк человека в шлеме за собой, приобняв его одной рукой, отвёл куда-то в сторону. Через несколько минут он пошёл назад один — владелец летательного аппарата остался стоять на месте. Вдруг он крикнул в спину Манко: — Эй! Манко обернулся и увидел, что тот стянул с головы шлем и протягивает его… — Не надо! — махнул рукой Манко. Усач подбросил шлем немного вверх, как сдувшийся, подранный мяч… Поймал, но надевать не стал. Он наблюдал теперь за происходящим молча, скрестив руки на груди и расставив кривые ноги в сапожках. — Ну как? — крикнул Манко, когда дельталёт, пробежав десять метров по утрамбованной глине, взмыл в воздух… Доплер молча озирался по сторонам… — Нравится? — крикнул Манко. — У меня ощущение, что я сижу за своим письменным столом… На старой квартире… Там у меня стоял вентилятор, прикреплённый к столу болтами… — Ну да, этажерка, — сказал Манко, — но неужели вам не нравится, смотрите, мы поднимаемся выше! Куда летим? — К Кара-Дагу, — сказал Доплер. — А, сейчас… Тут тоже красиво, смотрите вниз. . — Красиво. Эти длинные холмы… Похожи на варанов… Которые сцепились… — Здорово, да? Мы потом подлетим и к Кара-Дагу… — Но выше мы уже не будем подниматься? — уточнил Доплер. — Нет, всё. Разве не хватит? — Я думаю, что хватит, — сказал Доплер, — надеюсь. — На что надеетесь? — Да в общем, ни на что… Вот, возьмите. Только аккуратно, а то улетит, — сказал Доплер и протянул Манко сложенный листок. — Простите, Пётр Григорьевич, но я не могу сейчас читать. Эта смешная конструкция… Требует от меня… — А не надо читать, вы просто положите в карман. Или, если вы позволите, я положу вам. Можно? — Ну да, — сказал Манко, — но что-то мне не нравится эта голубиная почта… Эй, вы зачем?! — крикнул он, увидев, как Доплер расстёгивает ремень безопасности… — Прощайте, — сказал Доплер и стал валиться на бок… Но Манко, заорав: — Куда?! — схватил его за ворот…

110

Что-то мне не нравится эта голубиная почта.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Я смеялся, а потом долго плакал.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Пустите, — сказал Доплер, — сейчас же… Вы просто не понимаете… — Я всё понимаю! — крикнул Манко. — Я за вас подписался, зачем же вы так? — А я написал письмо! — взвизгнул Доплер. — Оно у вас в кармане. Там всё, как полагается, в смерти прошу не винить, подпись… Пустите меня. А то это плохо кончится, вам ещё рано, пустите, пустите… Дельталёт летел теперь как бы по спирали, Манко напрягал все свои силы, чтобы не дать свалиться на бок — теперь уже не только Доплеру… — Блядь, что ж вы делаете! — сказал он. — Мы сейчас упадём! — Хорошо, — сказал Доплер, — пустите меня. Я обещаю, что не буду. — Смотрите у меня, — сказал Манко и отпустил рубашку, — а то я вам… Кара-Даг не покажу… Я же не могу так… управлять одной рукой, другой вас держать, да ещё третьей бороться с болтанкой… Эй, так мы не договаривались! — крикнул он, увидев, что Доплер, взявшись рукой за борт, пытается подняться… — Прощайте, мой друг, — сказал Доплер. — Стоять! — закричал Манко и, отпустив руль, не глядя, ударил Доплера — сбоку, без размаха, левой рукой… угодив при этом в висок, а не в челюсть… После этого ему каким-то чудом удалось вывести дельталёт из виража с сильным креном… И теперь траектория была наклонной пологой линией… Дельталёт двигался в режиме скольжения… Доплер сидел совсем тихо… Теперь только Манко подумал, не слишком ли сильно он его… Старик — ему ведь много не надо… — Всё, сейчас уже идём на посадку, Пётр Григорьевич, — сказал Манко, разворачивая дельталёт над морем… Замечая белый треугольничек на поверхности воды… «Вот, снова показался след от её купальника… Как это она сказала? Тело из тех же букв…» — вспомнил Манко… Он улыбнулся и думал было пересказать это Доплеру… Но вспомнил, что Доплер сейчас вряд ли его слышит… И всё же заговорил… Причём с интонацией, которую подслушал когда-то на выступлении гипнотизёра: — Когда мы приземлимся, вы очнётесь, Пётр Григорьевич. А все эти ваши фокусы останутся в воздухе. Все мысли о самогубстве, о прыжках без парашюта… Вам не надо уходить из кино, Пётр Григорьевич, будете снимать и дальше… А то знаете, как я расстраивался… Когда отменяли сеанс… Отец говорил: «Кина не будет, кинщик заболел». Я смеялся сначала, а потом плакал… Пётр Григорьевич, я вам хотел предложить сотрудничество… Что, если я попробую продюсировать ваш следующий фильм? Я ещё с друзьями поговорю, может мы вместе вложимся… Заговорившись, он забыл, что перед этим искал глазами квадратик рыжего глинчака, с которого взлетали дельталёты… Когда он развернул свои крылья, под ними уже снова было море, но белого треугольника внизу теперь не было — Манко летел против солнца… Всё это время он не смотрел на Доплера… Если тот был в сознании, Манко было бы неприятно смотреть ему в глаза, а если без — мысль о том, что он не удержал удар… и что от этого могло произойти в седой башке… Могла помешать управляться… с летающим средством… Но прежде чем зайти на посадку — площадку Манко уже вычислил — он повернул голову… И в этот момент дельталёт сильно дёрнуло…

111


МИЛЬШТЕЙН «Кажется, попал в ”пузырь”, — пронеслось в голове у Манко, — и даже не сейчас… раньше…» Рядом с ним теперь сидел никакой не Пётр Григорьевич, а тот самый парень… В рубашке цвета асфальта… Которого Манко видел на трассе в самом начале отпуска… И когда этот серый вельветовый человек повернул к Манко смеющееся лицо… — Очнулся, — сказал голос, — герой… Лежите спокойно. Манко увидел белые колпаки… А потом и лица… Все смотрели не на него, а прямо перед собой… Манко подумал, что там, сзади, сразу же за его головой, наверно, стена… Но он не понимал, чего они туда все так уставились… — Куда вы все смотрите? — сказал он. — Там что, экран, что ли? — И не один… Мы смотрим на приборы. — Какие приборы, блядь… — Осциллографы. — Где я? — Где вы, это не так интересно. Интереснее, где вы были перед этим… — И где я был перед этим? — Вы побывали на том свете, Леонид Михайлович. И даже не заметили, да? — Чего же, — сказал Манко, — не заметил… А где Доплер? — Какой Доплер? — Ну как это — какой? Режиссёр! Он увидел, как лицо в колпаке отвернулось от него. Как они переглянулись, кто-то пожал плечами, кто-то тихо сказал «это бывает». — Простите, Леонид Михайлович, но мы не знаем никакого Доплера. — Ну, со мной был человек. Пассажир, мой старый друг… Что с ним? — Вы летали один, Леонид Михайлович, вы отказались от пилота. — Но не от режиссёра же… Ладно, для начала — где я? — Вы в больнице города… — В какой ещё больнице?! — Номер четыре. Манко вдруг почувствовал тяжесть, ему захотелось опустить веки… Но он удержал их. — Что это за город номер четыре… Постойте. Ну, вы знаете режиссёра такого, Доплера? — Нет, мы не знаем, — сказало лицо. Манко сделал слабое движение рукой в сторону других халатов… — А вы? — сказал он. — Что, тоже не знаете? Ну, все же смотрели. «Директор средней руки»… «День»… «Ворованный воздух»? Вы чё, не видели? Люди в халатах пожимали плечами, улыбались, говорили «нет», «не видели», «мы не видели», «нет»… Манко почувствовал ужас… Он вдруг вспомнил, что море тоже оказалось… частью пузыря… Как стало тихо — остановился мотор… Как дельталёт стал стремительно приближаться к своему отражению в синем вогнутом зеркале… Больше он ничего не помнил… И казалось, что дельталёт продолжает падение — прорвав поверхность пузыря — теперь уже во что-то… совершенно бездонное… Это необходимо было срочно пресечь, как угодно… Прижечь, пристрелить, забетонировать…

112

Вы знаете режиссёра такого, Доплера?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Бросать бутылки с зажигательной смесью ему расхотелось.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Слышь вы, колпаки! — закричал Манко, приподнимаясь на локте. — Вы за кого меня тут принимаете? Вы, блядь, все тут — банда отморозков! — увидев на тумбочке возле себя какую-то бутылку, он дотянулся до неё, схватил и швырнул вперёд… Раздался звон битого стекла, Манко почувствовал боль в руке и увидел, что из тыльной стороны ладони торчит какая-то хреновина… От неё ведёт тонкий прозрачный шланг в потолок… Он попробовал отцепиться, но это оказалось не так просто — как будто гвоздь вбили в его руку… Он хотел было его выдернуть, но… передумал… Когда летишь в бездну, то, может, это и неплохо, быть прибитым… хотя б и гвоздями… К тому же, колпаки не бросались на него… Стояли все на своих местах, как ни в чём не бывало… — Леонид Михайловчи, успокойтесь! Вам нельзя вставать, у вас был инфаркт. Прямо в воздухе… Худшее уже позади. Но если вы будете вскакивать с кровати, всё может повториться. — Да я не верю ни одному вашему слову! — закричал Манко. — Какой к чёртовой матери инфаркт?! Откуда?! Я здоров, как бык! — Хорошо, хорошо. Только вы успокойтесь. — Как вам можно верить, если вы говорите, что Доплера не было? Он увидел, как врачи переглянулись. Один из них пожал плечами, склонился к первому, что-то прошептал на ухо. Тот сначала обернулся к другим, а потом заговорил: — Не волнуйтесь, Леонид Михайлович. Мы сейчас сообщим спасательной службе, что вы настаиваете… Что с вами был ещё один человек… Может быть, он как-то так выпал… что его до сих пор не нашли… — Идиоты! — Не ругайтесь. Вот уже пошёл человек, видите… — Ну, вы хоть знаете такого режиссёра? Доплера? Фильм «Атлантида Петрова», три серии? Его же вся страна смотрела… Вы не могли не видеть, не могли… — Леонид Михайлович, нам некогда! Простите нас, тёмные мы, работы много, устаём… Вам нельзя так волноваться… Что делать, не знаем мы такого режиссёра… Вам о другом надо думать… Вам надо выздороветь, вы молоды, сердце у вас было ещё ничего… Просто сильный стресс. Если вы всё правильно будете делать, восстановитесь, если же нет, пеняйте… Манко хотел было снова подняться из положения «лёжа», но почувствовал чью-то руку на своей груди… Рука была сильной и моментально уложила его обратно, а в сгибе своей собственной руки он почувствовал лёгкий укол, скосил глаза и увидел, что ему вводят чтото в вену… После этого бросать бутылки с зажигательной смесью ему расхотелось, он закрыл глаза и снова открыл, но теперь его рука торчала из сугроба. Он вырыл сам себя, встал, отряхнулся и пошёл по чёрно-белой улице… Припоминая, что это — улица, куда он заехал после тренировки… После того, как битый час стоял во дворе и водил пальцем по ржавым струнам арфы… Отстав от покидающих комплекс пацанов, зашёл за угол, пробрался по заснеженной свалке… И стоял там, водя пальцем по струнам… А потом перепутал автобус…Стёкла заледенели, ничего не было видно… Да он не сидел у окна, а стоял между двумя одинаковыми автобусами, глядя, как под ногами вращается огромный железный диск… Два водителя растягивали гармошку… И сжимали — давая задний ход… Аккордеон, подаренный дядей на день рожденья, оказался испорченным — только тихо сипел… Это была вторая попытка — дядя уже пытался «отдать его на музыку»… Тащил его за руку, Лёня противился… Другой рукой стал хвататься за прутья ограды — рука быстро застучала по прутьям — тихий упрямый гул…

113


МИЛЬШТЕЙН А потом уже он стоял в пустом автобусе… Хотя было много свободных мест… И было тихо, стёкла были в морозных узорах… Казалось, что автобус всё время поворачивается на месте… Лёня сел к окну, положил руку на замёрзшее стекло и держал её там, пока рука не перестала чувствовать холод… Тогда он её отнял и стал смотреть сквозь чёрный отпечаток ладони… Как будто сквозь лунку — под лёд… И увидел там очертания другого города… Или деревни… Где всё было завалено снегом, тротуары, крыши… Как в Сибири… Он побежал к водителю и узнал, что это — не тот автобус… И теперь ему надо выйти и идти всё время в обратном направлении… Что он и сделал — перескочив из салона «Икаруса» в сугроб, похожий на огромное куриное яйцо… Он пошёл… По другим таким сугробам… Мимо высоких заборов, за которыми огрызались невидимые собаки… Очень медленно… Как во сне, когда ноги ватные… Или когда по колено в снегу…

15. Шапито Линецкий сел за один из белых пластмассовых столиков, положил на него обе руки, и столик, заступивший одной ножкой на гальку, сильно покачнулся. В той части кафе, что была внутри — за провалом несуществующей стены, виден был двухярусный зал, сцена, или, точнее, начало сцены, потому что сцена теперь была широкой ковровой дорожкой, которую расстилали в сторону моря ноги танцоров… На маленькой площадке стояли музыканты, которых Линецкий видел в разных кафе… Только теперь над их головами висела стеклянная голова… Которую он скорее всего тоже уже видел… Если это её передавали из рук в руки его жена и инженер Мигулин… Даже если это были не они, а их недостаточно светлые — для опознания — образы, не возникало сомнений, что под потолком той части кафе, что имела во всяком случае потолок, висел череп, а не зеркальный шар… И на череп точно так же направлен прожектор, и он отбрасывал «зайчики»… Ну, может, не такие чёткие, как это делал бы шар… Но блуждающие пятнышки света были хорошо видны на стенах кафе, череп поворачивался на цепочке… Голова Линецкого тоже повернулась — он поискал глазами пятнышки за пределами кафе… И увидел, что в море плавает множество огней… Но приписывать всё это одному черепу Линецкий не стал… Он не был метаметафористом… И больше не играл в пятнашки… Он просто так сидел за столиком, глядя на тихонько вращающийся череп… И думал, что даже если позавчера в руках Инны и Бориса… Было что-то другое… Всё же нет ничего странного в том, что теперь он действительно увидел именно то, что накануне ему, возможно, что и привиделось… Так ведь бывало с людьми — казалось, вон там идёт имярек, а, приглядевшись, ты понимал, что это не он… Но через час на самом деле встречал именно его, или её… «Так почему то же самое не может происходить с черепами?» — подумал Линецкий… Он вспомнил, что в чьём-то рассказе читал… О том, как один нейрофизиолог искал, как одержимый, где именно находится сознание… И сделал открытие — когда случайно, или шутки ради, подключил свою аппаратуру к лабораторному черепу… Стрелки приборов — «счётчиков сознания» — судорожно забились… А Глебов ему что-то говорил об идее квантового компьютера на основе кварца… Но Линецкий ничего не мог вспомнить конкретно,

114

Он не был метамета­форис­ том… И больше не играл в пятнашки

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Религия — атеизм чайников.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

а час назад, попытавшись найти что-то по этому поводу в Интернете, попал на сайт «Религия — атеизм чайников»… И там прочёл фразу, которая теперь то и дело всплывала у него в голове: «…хорошие детки не ковыряют в носу и не прикладывают разность потенциалов к побрякушкам из горного хрусталя…» «В сущности, ничего нового… Гегель сказал: “Дух — это кость”, — вспоминал Линецкий, — так что я только что пришёл к тому же самому… Только что “через голову”»… Конечно, было бы более правдоподобно встретить после этого Бориса… После того, как днём узнал, что ночью обознался… Что это не его пристань, что никто вообще там слыхом не слыхивал ни о каком Мигулине, ни о какой Инне Линецкой… Дядечка, представившийся как хозяин комплекса, от души смеясь, заверил Линецкого, что названных персонажей ни на его пристани, ни за воротами его «дачи», отродясь не было. А про хрустальный череп Линецкий, конечно же, не стал его спрашивать. Ему и так было не по себе, когда ворота вдруг приоткрылись и оттуда выступили эти… в камуфляже… И он не мог убедить их, что это никакое не «журналистское расследование»… Пока не пришёл дядечка — тот сразу всё просёк… И дал ребятам отмашку… И там ещё что-то по поводу патентов перед этим было — на сайте… Но что — он не запомнил… А потом: «…хорошие детки не ковыряют в носу и не прикладывают разность потенциалов к побрякушкам из горного хрусталя…» Глядя на медленно вращавшийся под потолком кусок горного хрусталя, Линецкий, повторял эту фразу много раз… Как перед этим: «What’s he building in there?» — когда пытался заглянуть за забор замка… То есть Линецкий делал всё, что не делают хорошие детки… И при этом ещё имел наглость привлекать на свoю сторону какие-то авторитеты… «Ну и что? — думал он. — Кое-кто, напротив, советовал… одновременно “смотреть вдаль и ковыряться в носу”… Кажется, это был Чжуан Цзы…» Кстати, в одной из книг, которые давал ему Мигулин… А может, всё в том же журнале… «Blinded by Science»… В общем, где-то он читал, что в Древнем Китае произведения искусства не выставлялись напоказ… Наоборот, прятались подальше от чужих глаз — в «най»… То есть, во «внутреннее», «най» — это внутреннее по-китайски, «вай» — «внешнее»… Иногда так глубоко, что обладатель сокровищ начинал считать их своими внутренними органами… Тут он вспомнил, как в детском саду во время тихого часа играл с соседом по кровати в прятки… Прятались не сами детки, а… косточка от вишни… Линецкий не помнил, куда её спрятал приятель… Под матрас, что ли… Или в наволочку… Но он прекрасно помнил, куда спрятал её сам, когда пришла его очередь… Просто засунул в ноздрю и всё. Недолго думая. И сказал, что можно открывать глаза… Его сосед по койке не смог найти косточку, как ни гадал… Искали они, конечно, просто задавая вопросы… Не покидая каждый своей койки… Приятель сдался, Линецкий понял, что выиграл… И полез пальцем в нос — чтобы достать спрятанную косточку… И вместо этого про-

115


МИЛЬШТЕЙН толкнул её ещё глубже… И снова попытался достать… И протолкнул ещё глубже… И… Что-то в этом воспоминании виделось ему теперь… метафорическое… Но тогда ему было не до смеха… Ему казалось, что косточка теперь находится в центре его головы… Или даже всего мира… Он пошёл и во всём признался воспитательнице… И она сразу же повела его в ближайшую больницу, где бородатый хирург, улыбаясь, показал ему косточку от вишни… Которую мгновенно достал из его носа длинным пинцетом… Точно так же ему уже раньше демонстрировали… Удалённый зуб… И теперь он смотрел на вишнёвую косточку как на равно-удалённую… И от «вай» и от «най»… «Если бы косточку вовремя не извлекли, — думал он, — она бы могла во мне прорасти… В дерево… Как это случилось в голове оленя… В которого выстрелил Мюнхгаузен… А дерево это могло быть древом познания…» В кафе теперь что-то проецировалось на одну из стен, Линецкому издалека казалось, что это — тот самый диафильм про Мюнхгаузена — из детства… Он вспомнил и свой диапроектор — маленький чёрный бронепоезд, который ужасно разогревался… накалялся — так, что к нему нельзя было дотронуться… И эти сверкающие пылинки в конусе света… Он уже слышал слова «космическая пыль», и часто о ней думал, когда отец показывал ему в тёмной комнате — диафильмы… Во всяком случае, Глебова нельзя было теперь спросить, что он имел в виду… Почему кристаллическая решётка кварца… Горный хрусталь — это ведь кварц, ну да… Ну и что? Да ладно, это была только одна из бесчисленных его идей… Он был большой прожектёр, этот Глебов… Скорее, тогда уже вся Вселенная могла оказаться квантовым компьютером… А заодно и Глебовым… И всё же странно было думать о человеке, который всю жизнь выращивал кристаллы… Глядя на хрустальный череп, вращающийся под потолком кафе… Линецкий подумал, что не надо бы позволять блестящим предметам себя гипнотизировать… Отвернулся и стал вглядываться в море… Он вспомнил об отшельнике, к которому они со Степанычем заходили в горах… Одна из его — отшельника — историй, рассказанных ночью, у костра… Была про инопланенетян… Которых отшельник называл не иначе как «блестящими»… По его словам, это были… Живые… Крошечные стеклянные осколки… Нет, он употреблял слово «точки»… И говорил, что эти «блестящие точки»… Нашептали ему всякой всячины… И показали фильм — прямо на облаках… В котором было всё, что было — от Большого Взрыва до того дня… И всё это как бы за час, или за два… Прямо в воздухе… Но при этом они очень больно кусались, эти «блестящие»… Степаныч — когда они отошли от костра к месту своего ночлега, сказал Линецкому: — Тебе не кажется, что он принял за инопланетян каких-то земных насекомых… Которые, наверно, не давали ему спать… так долго, что он начал грезить наяву, знаешь, как перетирается от бессонницы

116

Странно было думать о человеке, который всю жизнь выращивал кристаллы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Гераклит говорил, что путь вверх и путь вниз — один и тот же путь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

эта граница между явью и сном… Слушай, а может быть, это были мандавошки? — Скорее всего, — сказал Линецкий, и они долго смеялись… А теперь он подумал, что если столько людей верят, что стеклянные черепа могут говорить… То почему бы и стеклянные крошки?… А может, это и были… стеклянные черепки… Линецкий прямо таки увидел эту картинку… Что-то вроде фильма Кроненберга «Муха» — когда она там предстала с крошечной человечьей головой… Матрёшки, фракталы… Хрусталь, неисчерпаемый, как атом… — думал Линецкий, потирая виски… Кто-то подошёл к нему из-за спины… Он вздрогнул и, обернувшись, увидел девушку… В темноте он её не узнал и, приняв за официантку, сказал: — Водка с тоником. Со льдом. — Конечно, — сказала она, — только у нас самообслуживание. И села за его столик. Это была танцовщица, или, может быть, никакая не танцовщица, так же, как и не официантка… Просто участница стаи… Курортных бродяг, в которую входили в основном музыканты… Линецкий вспомнил её странные па… Вспомнил, как он, глядя на её танец, подумал, что это — загулявшая чернильная фигурка из тетради Переверзева… — Пойдём, — сказала она. — Куда? — спросил Линецкий. — К нам, — сказала она, — я давно уже хочу тебя… Без тебя я вынуждена спать с женщинами, хотя я это не люблю… — Где ты видишь женщин? — сказал Линецкий. — По-моему, вокруг тебя всё время одни мужчины… — И ты думаешь, что я с ними сплю? — Откуда мне знать, — сказал Линецкий, — что ты с ними делаешь? Может, водишь хороводы — наяву… — А вот приходи к нам, и ты всё узнаешь… Хочешь? — она протягивала длинную беломорину… Линецкий покачал головой и сказал: — Нет. Я и так… — Я вижу… Но Гераклит говорил, что путь вверх и путь вниз — один и тот же путь… — Почему ты решила, что я хочу вниз? — Мне так показалось. — Показалось, — повторил за ней Линецкий. — У меня был знакомый, — сказал он, — который лазил по стенам — вверх и вниз… И позавчера мне показалось, что я его вижу сверху, что он стоит там, на пристани, и держит в руках вот этот череп, — Линецкий указал вглубь кафе, — кстати, ты не знаешь, чей он? Это не вы его таскаете за собой? — Да нет… Это ты его таскаешь за собой. — Я тоже так думал… Пока его здесь не увидел… Или ты скажешь, что он там не висит? — Висит, — сказала она, — это череп хозяина кафе, ну то есть… Он ему принадлежит, да… А ты подумал, что я — Саломея… — Ты читаешь мои мысли… А я твои нет… Так что скажи словами… Кому принадлежит кафе? Не тому ли, кому замок в конце набережной? — Очень даже может быть. А что? — Да нет, ничего, просто позавчера… — Погоди… Зачем эта «поза»… А что вчера? Ты помнишь, что было вчера? Я тебя видела в «Малибу»…

117


МИЛЬШТЕЙН — Не помню… Я просто так бродил, там и сям… Было ведь затмение… А ночью перед этим я упал… Всё сразу… Как-то наложилось… Ты здесь живёшь? — В каком-то смысле… А как твой приятель лазил по стенам? — Упирался в них руками и ногами… В таком узком аппендиксе коридора на восьмом этаже НИИ… Это было давно, ещё в СССР… Впрочем, может быть, он до сих пор так умеет, но уже в другом измерении… Вчера мне показалось, что я вижу его на пристани… Нет, позавчера… Это не поза, нет… Меня на самом деле не тянет во вчерашний день… — Расскажи мне о нём. О твоём приятеле. — Что-то старообрядное в нём было… «Нуте-с»… Бородка… Поэтому я удивился, когда подумал, что он выполз из тупика коридора прямо на пристань — из чёрной воды… Из утонувшей страны… Что это его замок… Он был, по-моему, несмотря на все книги, как бы это сказать… Горизонтальный человек… Так я думал, глядя сверху на кого-то, кто был похож на него… А потом вспомнил, что Мигулин ведь ползал по стенам… Так что кто его знает… Может быть, наоборот, я остался там в тупике на восьмом этаже… Хочешь, я тебе расскажу сон? — Хочу. — Не знаю, должен ли я рассказывать вам свои сны… — Ну, смотри сам. — Да нет, это цитата… Начало одного романа, Хавьера Мариаса… Мой сон был довольно банальный… Мне приснилось, что всё это сгорело — замок, пристань и всё, что вокруг… — И это кафе? — Наверно. Оно же совсем рядом… Я стоял вон там, на холме, где химера… И смотрел вниз на пожар… Пламя дышало мне прямо в лицо… Я подумал, что вулкан проснулся, но вспомнил, что кратер был не там — миллион лет назад, или два… — И что было дальше? — Всё сгорело. Остался только хрустальный череп… Где-то я перед этим читал — в Интернете — такую ссылку — что его нашли на другой планете, на фотографиях, которые передал американский зонд… — Слушай, давай мы его разобъём? — Зачем? — Чтоб тебя на нём не циклило. — Да ладно, это я так… Я же знал… Что не должен рассказывать вам свои сны… Не надо его разбивать, я и так буду хорошо себя вести, я тебе обещаю… Хорошие детки не ковыряют в носу и не прикладывают разность потенциалов к побрякушкам из горного хрусталя… — А теперь — наяву, потому что перед этим — во сне… Видишь, тебя на нём циклит. — Всё равно, разбивать не надо… И так всюду чёрные осколки… После вчерашнего затмения… Ты хочешь, чтобы к ним добавились белые… — Ладно, посмотрим, — сказала она, — пойдём со мной… Ты умеешь играть на чём-нибудь? — В каком смысле? — На музыкальном инструменте. — На барабане, — сказал Линецкий. — Шучу. — Зачем же ты так шутишь? У нас как раз Мансур куда-то запропастился — некому играть на бонгах… «Беги, кролик, беги, — думал Линецкий, когда она на самом деле подвела его к бонгам, — в обратном направлении… Путь вверх и путь вниз — один… Значит, и в ту же самую реку… ещё можно вступить… Имя реки — река…»

118

Всё сгорело.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


СЕРПАНТИН

Правда, это — необыкновен­ный концерт?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Он вспомнил, как в детстве ему принесли живого кролика… И как отец подсунул кролику жестяной барабан, как кролик сразу же стал стучать лапками… Линецкий совершенно ясно увидел, как белый кролик стучит в барабан… И вместо того, чтобы побежать — как кролик, ударил — в шутку, что ли — как кролик — в один бонг, в другой… Потом положил на один ладонь и ребром другой — рубанул… — Ну вот, — удовлетворённо кивнула девушка… Лицо её вдруг изменилось, она выпятила вперёд нижнюю челюсть и сильно взмахнула рукой… Линецкий снял свою сетчатую майку… Как с раны марлевую повязку… Сбросил с ног шлёпанцы… И стал прыгать… Ноги его быстро перемещались по полу… Как у боксёра… Веса пера… А руками он колотил бонги… Поглядывая вверх — на вращающийся череп… Линецкий бил в тамтамы, передавая по цепочке… Сообщение… О том, что позавчера сошли на берег… Пришельцы… Способные… наводить… тень на плетень… — Правда, это — необыкновенный концерт? — сказала Лена. — В том смысле, что музыканты похожи на «образцовских» кукол? — улыбнулся Переверзев. — Да нет… Разве что тот, который на бонгах… — Это мой друг. — Правда? — Я вас познакомлю. Знаешь, я однажды видел настоящего «образцовского» музыканта… Ну, прямо «соло на водобачковом инструменте»… Он стоял в переходе метро — негр в сером плаще, надетом на голое тело — и играл на верёвке, которая была привязана к палке, а палка — ручка от швабры — была поставлена на металлический таз… И он дёргал за эту верёвку и пел о том, как он нас всех любит — всех людей… И все люди бросали ему деньги — я ни разу не видел, чтобы столько кому-то бросали… Ни одной монеты не звякнуло о его медный таз, только купюры летели, и я тоже бросил, хотя с деньгами у меня не ахти как… Это было в другой стране… У моего друга сейчас точно такое выражение на лице, как у того негра… А тем временем девица в чёрном трико и малиновом платочке, повязанном вокруг головы, представляла музыкантов, и они по очереди кланялись и брали аккорд… «Ваня Жук, — кричала она, — соло-гитара, город Москва», «Сеня Шевцов, бас-гитара, город Симферополь»… Когда дошла очередь до Линецкого, она закричала: «Мансур, бонги… Вселенная!»… Музыкантов заставили играть на бис… Но милиционер, как по команде, вошедший в кафе, потребовал, чтобы музыканты замолчали, потому что время перевалило за полночь… «А время — это отношение бытия к небытию!» — Линецкий увидел эти слова — как в комиксе — в бульбочке возле милицейской фуражки… Музыканты продолжали играть… Милиционер, довольно быстро разобравшись в проводах, резко потянул один из них… И наступила тишина… Но через секунду Линецкий снова застучал в тамтамы — теперь уже соло… Милиционер думал было подойти к нему… Но почему-то замешкался…

119


МИЛЬШТЕЙН — Так вот о чём твоя диссертация… А я никак не могла понять… Я только вспомнила, что такие фигурки были на стене физкультурного зала в моей школе… Вся стена была в них… Это были комплексы упражнений… И однажды эта стена рухнула — от ветра, повалилась вовнутрь… Ну да, представь…. Фигурки, которые были на неё нанесены — краской, все посыпались… Вот и всё… Смотри, народ уходит… Пошли и мы — гулять! — сказала она и взяла своего друга за руку. Он сложил общую тетрадь, положил её в кулёк. Они расплатились, перешли с бетонных плит на гальку и пошли вдоль моря в сторону Хамелеона… Линецкого вела за руку Маша… Он увидел в толпе Переверзева, но подходить не стал… Мало ли кого он теперь видел… Был даже был один верблюд, поэтому Линецкому казалось, что целый караван идёт по тропе между холмов, которые в свою очередь были похожи на верблюжьи горбы… Маша шла босиком и крепко держала Мансура за предплечье… Сразу за ними шли три полуголых парня с рельефной мускулатурой, озаряемой вспышками пламени… Дальше белел небольшой отряд интеллигенции… Больше мы ничего не будем говорить… В море разбегаются световые круги, природу которых объяснить уже невозможно… Потому что даже наш человек… Водный и бестелесный… Выйдя на сушу… Идёт, освещая подводным фонариком вьющуюся между холмов тропу… И это всё, собственно… Шёпот, шипение факелов… Мы идём… Уже светает, но в сером воздухе нам ещё какое-то время видятся тёмные сгустки… Мы не знаем, что это… Летучие мыши… Или вороны сожжённой бумаги… Всё равно, при порывах ветра они рассыпаются прямо у нас на глазах…

120

Вот и всё… Смотри, народ уходит… Пошли и мы — гулять!




Антонина Семенец родилась в 1985 году. Стихи публиковались в журналах «Воздух» и «Харьков — что, где, когда», антологии «Освобождённый Улисс», на сайте «Vernitskii Literature». Учится на юридическом факультете Харьковского национального университета им. В. Н. Каразина. Живёт в Харькове.

Фонарь окна. За прутьями рам — люди. Когда стая грачей выдавит Из себя полосу чёрной пасты На зубья забора, Они будут счастливы: Расстелят на пол весну И прокормят ею ладони.

Ты в своём молчанье Ковыряешься пальцами, А я уже по фразе вытаскиваю Из тебя дыханье. Все то враньё, которое Вынуто из неуклюжести, Языком тяжести звонит В колокола тишины,

121


СЕМЕНЕЦ Но мы молчим и Тонем в кости комнаты — Стены и пола. Глядишь — и я сейчас оторву Минутную стрелку И со злости буду ею чистить Свои зубы у тебя на виду.

Я иногда стою, Как перегар в горле. А автобуса нет, Как денег. И всё это искрится И пенится на глазах, Как шампанское, Которое продают В ларьке напротив.

И я уже даже к тебе Приближалась, как заноза. А ты меня любил, Как единственную Доску, поломанную во Всём заборе людей, Чтоб через него Пробраться в сад Налегке и летом.

Ждать, когда ремонт нужен будет, и сразу сказать об этом.

Как полюс — этот угол, В который поставили Мёрзнуть и завели, Как часы. Так стоять начеку И не почесаться Отросшими рукавами — Ждать, когда ремонт Нужен будет и Сразу сказать об этом.

122

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Прониклась небом, Как дождь, спускаюсь На пол от боли. Так и лежать, Пока не начнут Выбивать двери, А потом — ковёр Подо мной.

От меня тянутся дороги Во все стороны света. А если его тебе не видно, То включи фонарик. А дороги — куда глаза глядят.

И мне так, если честно, кажется иногда.

Это всё? Как будто бы ты Стал породой человека. А я на выставке: Ставлю тапки в угол И босяком на ветру Хожу, т. е. не взлетаю Только от страха Стать породой тени.

Тебя любить и верить В завтра, Что тоже пригвождена К тебе этими руками, Ставшими не моими, А новыми — зимними, Переодетыми на меня, И что весной стану Сама собой. А на зиму, мол, зарастаю Неизвестно чем, чтоб не Умереть от холода, Т. е. тобой зарастаю, Как заяц новой шерстью Навечно, как ему кажется. И мне так, если честно, Кажется иногда.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

123


СЕМЕНЕЦ

Приснился сон: полиэтиленИзнанкой зашивают воздух. Воздушный змей улетел Из аптеки напротив. Родственники ссорились из-под Очков, полных надежд.

Девочки меня не любят. Даже когда с температурой — Уже, казалось, бежать некуда В таком интересном положении. Думаю: выпрыгну, вскачу — Клочки по закоулочкам. Они улетают от меня На крыльях горчичников. Неужели я такая плохая: Корова расцвела выменем Одна моя женщина Не знаю, чего ещё От неё можно ждать.

Не было времени Кусать локти, Переворачиваясь С ног на голову. Золотой ключик — в Заводного мальчика. Любила тебя Из принципа Кто рано встаёт, Тому Бог подаёт.

И все они были тремя сёстрамиблизнецами и были беременны

Все рогатки пошли На матрёшек с костным Взглядом они похожи На волка который съел Бабушку-каннибалочку И все они были Тремя сёстрамиБлизнецами и были Беременны И от инцеста стали Даунами я не хочу так

124

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Кончить я не хочу опять Играть в куклы и убивать Из рогатки — Только бы Что-то из этого вышло (Не знаю, что лучше)

Плюшевый мишка без всех Ручек-ножек хочет понравиться Колобок странная книжка На даче забытая о том, как В детстве под лежачего Мужчину вода не текла Я не приняла всерьёз Не приняла от этого лекарство Теперь беру его под мышку Моя температура поднимается Над уровнем моря На воре и шапка горит

Только бы что-то из этого вышло (не знаю, что лучше)

Выпрямился репетитор, Гладит по шерсти жёлудь. Выкупил свои лёгкие (Не бери только себя в руки), Заснул с ними внутри. Из несмываемых пятен по телу Он выбрал себе рубашку, Чтоб в ней не родиться. Заговариваешь жёлудь, Прячешь под кислородную Подушку. (Характерней тебя — Только глина.) Её же можно Разрушить. Как не понимаешь, Даже из-под стула? Всё можно. Вот Зажглись уже все лампочки На Жар-птице.

Уходи — не мешай мне колдовать. Тело тесней, чем Адамово ребро, Приобретает слишком буквальный Смысл. Играя в морской бой Я слишком щупал себя,

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

125


СЕМЕНЕЦ Похлопывая по спине крыльями. Горб мой уже как бы Заполнен мёртвым морем, Что предвещало быстрый конец (Умереть молодым, Остаться в команде, Звонят колокола). Размотать клубок — Утюг снова прилипает К волосам.

Снаружи она не умыта и Не накрашена принимает Ванну в стеклянном гробу Принимает участие в Звёздных войнах В странной маске из алых Парусов она меняется В лице и ходит по Сырому Триумфальной Арки — три орешка для Золушки не будут расколоты Разъятые разрывные цепи Висят на спинке стула Ты появляешься с щитом В руках и бросаешься В аквариум

Ты появляешься с щитом в руках и бросаешься в аквариум

Она ещё жива (Мол — моя старушка?) Варит варенье по той же Схеме (младенец, цикута, соль) Палец в напёрстке в той же Позе безымянного пальца Задирается, не хочет Делаться крыльями Вяжу варежку: Гуси — те же лебеди

Ничего не вижу, не смотрюсь В зеркало. Только по углам Стоят мои детки — Младший боится рожек папы,

126

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** Второй боится жить. Я прячу их в песок. Смотрю фильмы об Американской красоте. Я так отстала, что даже Боюсь выбирать подарки, Ещё боюсь младшего: Он любил кукол. У одной даже Принимал роды.

Уходит по назначению из дому купить мороженое и носит его в подоле.

Рыба пила, пила и Стала рыбой-пилой. Хотя на безрыбье и рак — Мужчина со всеми Непредвиденными последствиями. Есть все шансы кого-то Изнасиловать и сесть или Не сесть в тюрьму. Ещё можно просто упасть, Например, со стула, Удариться чем захочешь. Просто будет стыдно И всё-таки покраснеешь.

Герда ищет героя нашего Времени с ледяным хуем С больным уже почти горлом Он пьёт яйца Фаберже, Он там — там за лесом Импортной поверхности Где-то между ногтем и Маникюром — только Снег. И у тебя ещё Спина белая. Я не шучу — Ты весь белый и надёжный Можно тебе подсказать Но я не буду. У него ноги Не моего размера. Жалуется Герда. Уходит по назначению Из дому купить мороженое И носит его в подоле.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

127


СЕМЕНЕЦ

Трёхголовый цветок — Другое дело — утро. То бы — Седьмое чувство, то же небо. Если приглядеться — Зеркала с водомерками. Странные они птицы — Слушают утопленников. Я тебя люблю — Ты сядешь мной обедать, Целуя меня в Молоко на губах.

Заводная кукла без ключика — Зомби. Ёлочная игрушка Почему не умерла, не умела Когда знала, что делать… Ничего не знала, Только на верхней полке Была беременна. Казалось ей. Я ничего не выдумываю. У меня есть фотокарточка Как доказательство того Странного паспорта — Только мягкие игрушки с биркой. Вечером сестра была младшей, А утром уже старшей. Я не привыкла так просыпаться. Ничего не происходило, Кроме операции деления. (Не знаю) Я отдаю тебе Своего ангела-хранителя. Так нужно, когда Ничего уже не сделаешь. Только кровь вместо молока — Мы между платьев. Почему на фотографиях Это место не получается. 2003?—2007

128

Ничего не происходило, кроме операции деления.


Арсений Вишневский родился в пригороде Парижа (Аржантей) в 1935 году в семье русского эмигранта Ивана Николаевича Вишневского и его супруги Валентины Викторовны (урожд. Бурхановской). Первые годы жизни провёл в замкнутом семейном мирке с традиционным русским патриархальным укладом. В период с 1949 года по 1955 год, живя в Париже, учился в художественной школе «АРТ Аппликэ» и в академии живописи «Жюлиан», сдал экзамены в Сорбонне на получение «Диплома дэтюд сегондэр». Дальше учёба во Франции прервалась в связи с выездом 9 августа 1955 года с семьёй на постоянное жительство в СССР. Принимал активное участие в политической жизни Франции, что сыну «апатрида» было категорически запрещено, однако его охотно приняли в действующую в лицее организацию прокоммунистического «UJRF» («Союз Республиканской Молодёжи Франции»). По прибытии в Харьков был призван в Советскую Армию. До 1994 года трудился в институте «Харьковский Сантехпроект», занимая должности от чертёжника до главного инженера проекта. Высшее образование получил в Харьковском инженерно-строительном институте. В 1994 году поступил на должность менеджера по зарубежным связям в издательство «Фолио», где и работает по настоящее время.

129


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Всем Вишневским, Норвилло и Бурхановским посвящаю

Письма сёстрам Бабушка Дорогая Марина, я могу отнести свои более или менее осознанные воспоминания о бабушке к периоду войны. Война для Франции началась в 1939 году, мне было к тому времени четыре года. Можно сказать, что с того времени я кое-что помню о бабушке. Всё, что было до этого, довольно расплывчато, разве что в памяти сохранилось, как мы, все четверо, сидим в детском парке и любуемся копошащимися в каком-то ящике щенятами, которых принесла собака, привезённая дядей Сашей в Оржемон. Курс английских бомбардировщиков, направляющихся бомбить Германию, неизменно проходил над Оржемоном, и почему-то именно здесь их перехватывали немецкие истребители. И завязывался воздушный бой, можно сказать, прямо над нашим домом. Мы видели, как некоторые соседи стояли на улице и как бы из праздного любопытства наблюдали за воздушным боем, в их числе была наша бабушка, которая считала ниже своего достоинства спускаться в убежище и наблюдала, задрав голову, за самолётами, водрузив на нос пенсне, бурно, не всегда впопад, радуясь, когда сбивали самолёт, не отличая английского бомбардировщика от немецкого истребителя. Когда сбивали английский самолёт и расцветали купола парашютов, соседи, наблюдавшие за боем, вдруг с таинственным видом исчезали. Позже в посёлке шептались, что выбросившиеся с парашютом лётчики пропадали бесследно и немцам никак не удавалось взять их в плен. В конце концов, до немцев дошло, что в нашем посёлке действовали маки. ´ Здесь же квартировало небольшое подразделение Вермахта. Было это подразделение, по всей вероятности, немногочисленным и особо не притесняло местное население, во всяком случае, лично я ничего такого не припомню. Помню, что с соседскими мальчишками бегал на немцев глазеть к зданию Ecole des filles1, которую они превратили в казарму. Чаще всего их можно было увидеть сидящими на подоконниках, свесивши ноги наружу, наигрывающими на губных гармошках. Мы же подбегали к окнам и кричали «брот, брот». Кто-то их них выбрасывал круглую буханку чёрного хлеба, а кто-то пулял из ружья в воздух — и все дружно гоготали, когда мы, схватив буханку, удирали, иными словами, развлекались они… Так или иначе, немцы всё же решили произвести обыск в посёлковых домах, правда, выборочно, но наш дом попал в это число. Немцы появились у нас рано утром и начали обыск, как мне показалось, довольно-таки лениво. Позже я узнал от мамы, что у них было задание искать оружие, откуда ей это стало известно, одному Богу ведомо… могу только сказать, что в посёлке все и обо всех всегда знали, в том числе и о немцах. Может быть, потому, что с немцами общались: солдаты заводили любовные романы с некоторыми девушками — люди есть люди, и война не может запретить любить. Правда, эти девушки после освобождения поплатились если не жизнью, то жутким унижением своим. Я сам видел, как их водили по улицам с обритыми головами, на которых была намалёванна жирной масляной краской свастика.

130

1

Начальная школа для девочек (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

2

По известной тебе причине (фр.). 3

Иль де Франс, департамент Франции, включающий регион Парижа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Такие тогда были нравы. Нам крупно повезло, что немцы искали именно оружие, так как на ночном столике возле кровати родителей лежала огромная пачка листовок, призывающих к сопротивлению и оказанию помощи пленным, бежавшим из лагерей. Эту пачку накануне ночью принёс папа, то ли не успел раздать кому надо, то ли бросил так да позабыл потом, то ли оставил на виду по небрежности, ведь в посёлке знали, что обыск будет обязательно, и все были предупреждены, — не знаю… Маму это очень позабавило, она мне сказала, что у немцев квадратные головы, ничего не соображают — приказали искать оружие, вот они и ищут оружие, при чём тут листовки? — приказа ведь не было их искать… да, скажу тебе… беспечность, конечно… видимо, таких людей, как папа и мама, Бог бережёт! Немцы не очень вежливо вытащили меня из кровати и перевернули матрас, наверно, чтобы убедиться, нет ли под ним бомбы с часовым механизмом. Получилось так, что я оказался у порога бабушкиной комнаты. Я увидел, что она сидит в памятном всем нам плетёном кресле, в котором, по рассказам Никиты, умер дедушка. Сидит с презрительным видом и вовсю ругает солдат (правда, по-русски), которые тщетно пытаются вытащить из ножен дедушкин кортик. Они что-то ворчали по-своему, однако, кортик не поддавался — дело в том, что лезвие блокировалось секретным механизмом, спрятанным в декоре ножен. Бабушка, естественно, секрета не раскрывала и возмущённо пыталась объяснить солдатам, что позорно мужчинам рыться в вещах пожилой дворянки, дочери тайного советника, жены прославленного капитана первого ранга, который, если бы был жив, показал им, где раки зимуют… немцев она не боялась, да как она могла их бояться? — ведь её муж в своё время задал им жару! Хотя, я лично думаю, что вряд ли дедушка сталкивался с ними в рукопашном бою. Это мало вероятно, когда командуешь крейсером, отдаёшь приказы палить из всех орудий в сторону вражеского корабля, находящегося на значительном расстоянии. В конце концов, не добившись своего, немцы отложили кортик, бабушка тут же схватила его, думаю, мёртвой хваткой. Солдаты, ребята молодые, видать, не посмели с ней драться, видимо, им бабушка сильно поднадоела своим бурчанием, и они ушли, а бабушка осталась сидеть в кресле, гордая одержанной над врагом победой. Я так и не узнал, куда впоследствии задевался этот дедушкин кортик, так же, как и диадема, которую дедушке подарила на память уж не помню какая принцесса, посетившая крейсер, которым он командовал. Будучи ребёнком, я вставал рано, но ты об этом прекрасно знаешь et pour cause2… Бабушка, которая ни в чём не изменяла своим привычкам даже в эмиграции, жила по «русскому» времени, т. е. на два часа вперёд по сравнению со временем во Франции, и, по сути, вставала в одно время со мной, когда кругом все ещё спали. Случалось, что по утрам у неё было хорошее настроение, в таких случаях она могла соизволить со мной пообщаться и даже угощала чашечкой цикория, который варила сама, по одной ей ведомому рецепту. Получался ужасно горький напиток, однако от подобной величайшей милости, исходящей от столь знатной и важной дамы, я отказываться не осмеливался… Часто вспоминаю нашу кухню в те весенние или летние утра… Через открытую дверь кухни, выходящей в сад, струятся тысячи ароматов, наполняющих неповторимый утренний влажный воздух Ile de France3, который смешивается с воистину дивным запахом бабушкиного малинового варенья. Но и в хорошем настроении бабушка часто ворчала либо придиралась к Никите, которого всегда называла не иначе, как «польским

131


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ барином», ни на что не способным, кроме как красоваться, а поляков, как истинная русская аристократка, бабушка не любила, она никак не могла им простить, что «они посмели восстать против Императора Российского». Думаю, ей были присущи все предрассудки её класса. Она твердила, что «мужики» — бездельники и воры, забывая при этом, что некогда жила богато и беззаботно за счёт жесточайшей эксплуатации этих мужиков. И вообще, говорила она, — «поляки не лучше, известно, чего они стóят… и отец твой — поляк, никак не могу простить Захарьевичу, что он допустил, чтобы Инночка вышла за этого польского негодяя замуж». Вера мне рассказывала: уже здесь, в Харькове, когда вся семья ещё ютилась в одной комнатушке в доме «Саламандра», а Никита со своей семьёй — на Рымарской, бабушка могла ранним утром вдруг появиться во дворике на Рымарской, куда выходили окна всех квартир (а жильцы ещё не успели уйти на работу), становилась под окнами Никитиной комнаты и звала: «Вера, Верочка, как это получилось, что ты, внучка прославленного контр-адмирала, вышла замуж за сына польского негодяя?» Смущённая Вера просила: «Бабушка, зайдите, выпейте чашечку кофе», — но ведь бабушка пришла не ради кофе, и потому она всегда отказывалась, говоря, что ей некогда заниматься глупостями, и удалялась с высоко поднятой головой и с чувством выполненного долга. Веру она, конечно, признавала за свою, считала достойной выпить с ней чашечку «цикория» — ужасный напиток, который она готовила в Харькове из желудей за неимением цикория. Вера вежливо отказывалась, а раздосадованная бабушка уходила, приговаривая: «Ну и сволочь»… Не очень-то много бабушка рассказывала мне о России, разве что иногда обронит какую-то фразу. Каждую неделю она проверяла «серебро» (то есть серебряную посуду, вилки, ложки, сахарницы, подносы и всё прочее, которого, видимо, было у неё немало), опасаясь, что прислуга что-нибудь да украдёт. В итоге все её меры оказались тщетными, ведь революция лишила её всего, разве что сумела бабка спасти несколько серебряных ложек и кое-какие золотые украшения. Что до драгоценностей, в конце концов, она и этого лишилась, хотя не столько она, сколько мы все, а хватило бы и внукам нашим… А произошло это так: уже совсем старая, не очень осознавая, что происходит вокруг, она вдруг придумала, что драгоценности надо перепрятать от греха подальше, так как в дом «мужа Инночки» приходит «всякий подозрительный люд», того и гляди, утащат всё. А она уже составила опись и распределила, что кому из внуков и внучек оставит. Как-то, сидя на скамейке возле дома и греясь на солнышке, она разговорилась с женщиной (непонятно, откуда появившейся) и поделилась с ней своими опасениями, что, мол, кто-то хочет разорить её внуков и украсть всё, что она для них сохранила. Женщина та, видать, ушлая была и предложила взять драгоценности на хранение. Она так хорошо всё «сохранила», что бабушка больше никогда их не увидела, ну, естественно, и мы тоже. Хотя не совсем так, ведь ты мне рассказывала, что сравнительно недавно, не помню кто — ты или Наташа — увидела на прилавке антикварного магазина знаменитый золотой браслет, которым так дорожила мама и который предназначался кому-то из вас — сестёр. А ведь наша бабушка сумела сохранить свои украшения, невзирая на революцию, эмиграцию в Югославию, затем во Францию, и на возвращение в Россию… Помню, накануне отъезда в СССР я застал бабушку, когда она зашивала в подкладку своего чёрного жакета, который никогда не снимала, драгоценности. Всё это выглядело несерьёзным, тем более, что в жакете образовалось подозрительное утолщение, весьма заметное. Я сказал об этом бабушке, добавив, что при пересечении множества границ её обыщут и, чего

132

Помню, накануне отъезда в СССР я застал бабушку, когда она зашивала в подкладку своего чёрного жакета, который никогда не снимала, драгоценности.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Мы были горды и счастливы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

доброго, арестуют как контрабандистку. «ОНИ не посмеют, и, вообще, эти вещи принадлежат мне», — заявила она, поджав губы. С её точки зрения, эти ОНИ — всего лишь лакеи, которые всегда служили тому классу, к которому принадлежала и она, но она забывала, что класс тот давно уничтожен и более не существует. Самое удивительное, что ни на одной границе никто её не обыскал. Никому и в голову не пришло, что эта бедно одетая старушка — на самом деле опытный контрабандист… Осенним днём 1993 года мы с Никитой и Асей были в Оржемоне и посетили Виржини, которая, несмотря на весьма преклонный возраст, всё помнила. Она говорила: «Да-а-а, ваша бабушка была гран-дам, её все уважали здесь, и хотя все вокруг знали о её знатном происхождении, она не ленилась, столько трудилась, да и забот сколько было у неё со всеми вами — шестеро детей… и обшивала, и купала, и следила за вами, а вы — Никита и Арсен, были сорванцами, чего только ни творили… помните, небось. Да, любили здесь вашу бабушку, смелая была, немцев не боялась, да и вообще никого не боялась, воистину — гран-дам». Мы были горды и счастливы, что у нас была такая бабушка. Совестно стало, что забросили её могилу, даже не помним, где она, заросла уже, наверное… По возвращении в Харьков мы решили разыскать её могилу. Сколько ушло на это времени, не помню, во всяком случае, долго искали… но нашли, опознали, так как ещё стоял полусгнивший деревянный крест, что смастерил Серёжа Муравьёв, а как крест выглядел, помнила Вера. Мы и решили, что поставим большой белый крест, прибьём табличку в память о дедушке. Дедушка похоронен в Аржантее, лет пятьдесят назад, некому было к нему наведываться, и, скорее всего, сегодня могилы не существует. Вряд ли служащие кладбища заботились о её сохранности, хотя дедушка был похоронен со всеми почестями, коих удостаивался кавалер французского ордена Почётного Легиона. Кто по истечении стольких лет мог об этом помнить? Поди, и те французские солдаты, которые участвовали в салюте в его честь, сами давно померли. Правда, никто также не вспомнит, что удостоился дедушка ордена Почётного Легиона за подавление восстания китайских докеров. Только Никита не успел… но я всё выполнил, как было задумано, и теперь, когда прихожу поминать дедушку и бабушку, вспоминаю, как бабушка говорила: «Никита — самодовольный поляк, только и способен, что красоваться, как поляк, верхом, с перьями на спине; ты, Сеня, — мужик; Марина — монгольское рыло; Наташа — барыня; Асюта — ангел; Ваня — херувим…» И когда листья кладбищенских деревьев тихонько шелестят от ветра, мне кажется, я слышу её, вновь мне хочется услышать всё то, что сохранилось в моей памяти… Когда я вернулся из армии, бабушки уже два года как не было на свете, и я от вас узнал, как она прожила последние годы своей жизни в стране, куда, скорее всего, не надо бы ей было возвращаться… Никита мне рассказывал, что по приезде в СССР она написала своей единственной сестре в Москву, но та ответила категорически, чтобы бабушка забыла её навсегда и никогда не смела упоминать, что они близкие родственницы. Правда, не только бабушкина сестра так отреагировала… Ну да ладно, не будем уточнять, кто ещё. Не надо никого осуждать (не каждый столь бесстрашен, как тётя Лена), мы ведь даже не подозревали, какова была жизнь наших родственников, оставшихся по воле судьбы в России. Велика разница между «услышать» и «испытать»… Позже от вас я узнал, что бабушка написала письмо министру обороны СССР — не с просьбой, заметь, а с требованием назначить достойную пенсию за заслуги мужа перед Отечеством — ей лично как

133


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ вдове капитана первого ранга. Жаль, что мы никогда не узнаем реакцию маршала Жукова, вряд ли он был сентиментальным человеком, но чувство юмора, очевидно, у него было, так как он назначил бабушке пенсию самую маленькую, какая тогда была. Нетрудно догадаться о бабушкином гневе! Когда вопрос об отъезде был урегулирован и папа получил долгожданное разрешение на постоянное жительство в СССР, родители и бабушка решили, что ей лучше оставаться во Франции, ведь бабушке было далеко за семьдесят. Однажды летом папа и мама поехали провожать бабушку в Русский Дом. Но как бы ни был свободен и необременителен распорядок дня в доме престарелых, подчиниться ему для бабушки никак, ну никак было невозможно, да зная нашу бабушку, трудно себе это представить… и в один прекрасный день, очень скоро, она явилась домой и решительно начала собираться. Но, может быть, она так говорила, а в действительности не хотела с нами расставаться навеки, ведь она всех нас по-своему любила, но, я это понимаю сегодня, признаваться в этом не хотела… Дедушку я практически не помню, когда он умер, мне было всего два года. Так что о нём я знаю только то, что рассказывали соседи, Никита, папа и мама, но это будет уже не мой рассказ, да к тому же, думаю, тебе известно то же, что и мне. Харьков, август 1995 г.

Мать Дорогая Марина, мне понятна твоя настороженность, когда ты спрашиваешь у меня, что я думаю о маме… Действительно, я никогда ни с кем о ней не говорил, но это по причине, уходящей в далёкое детство, и, возможно, ни тебе, ни другим эта причина не интересна. На самом деле, ответ прост — если и существует на свете человек, которого я всю свою жизнь боготворил, так это мама, а то, что стеснялся в этом признаться и старался внешне этого не показывать, причина в нашем отце, в его представлении, что мальчики и мужчины не должны открыто выказывать свои чувства и должны всегда подавлять свои эмоции. Сегодня, узнав, каким на самом деле был наш отец и что скрывалось под его суровой внешностью, я могу только признаться, что был не совсем прав… Так что же тебе рассказать? Не помню, откуда мне ведома легенда, согласно которой на земле рядом с нами живут люди, прибывшие с другой планеты, затерянной в безграничных просторах космоса, которые внешне ничем не отличаются от землян, но чей менталитет ничего общего с нашим не имеет. И когда я думаю о маме, мне кажется, что она — пришелица с далёкой планеты, и потому так трудно говорить о ней теми словами, коими говорят о простых смертных, живущих в обычном мире по общепринятым правилам. Во мне нет таланта, и мои умозаключения по поводу того или иного события окажутся, скорее всего, банальными. Я не писатель, не философ и не обладаю особыми знаниями, тем более, культурой, но попытаюсь написать от всего сердца и прошу простить за неизбежные при этом трюизмы… Это произошло в школе ближе к вечеру, была поздняя осень. Шёл урок чтения, в классе витал аромат свежих яблок, которые мы пытались изобразить с натуры на уроке рисования; как мне кажется, это было сразу после войны, а может быть, и позже.

134

Нетрудно догадаться о бабушкином гневе!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

4

А. К. Ну да, Ван Гог — Ван Бог, а как иначе?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Гул большой реки нарастает за домом. Дождь стучит в окно с самого утра. Вода стекает по треснувшему стеклу. День угасает в жёлтом свете. В комнате тепло и тускло. Новорождённый зашевелился в колыбели». Это не описание нашей детской в Оржемоне, как ты могла бы справедливо подумать, а новорождённый — не Ася и не Ваня. Это первые строки «Жан-Кристофа» Ромена Роллана, впервые услышанные мною. Они настолько меня поразили, что я до сих пор помню их слово в слово. Кто был этот младенец? О какой реке шла речь? Я не знал, но мне показалось, что всё это касается нас, в то же время я понимал — говорилось не о нашей семье, хотя треснувшее стекло, жёлтый день и большая река как нельзя лучше соответствовали родному дому и той едва уловимой грусти, навеянной ностальгией, которая царила в нём. По возвращении из школы я спросил у мамы, она ведь всё знала… Она ответила, что это рассказ о музыканте, он был несчастлив, собственно, как любой человек, который творит, но, в то же время, способность к творчеству — огромное счастье для человека. Мне это показалось противоречивым, и я сказал об этом маме. «Ты всё это поймёшь позже, а пока прочитай книгу, она поможет тебе понять». И вручила книгу — которой я зачитался, да и сегодня, время от времени, с удовольствием к ней обращаюсь. Мне думается, именно с той поры начало пробуждаться моё сознание, поэтому я рассказал об этом эпизоде. Именно мама стала моим учителем, и я считаю, что мне очень повезло, ведь лучшего учителя и наставника быть не могло. Я сидел за столом в гостиной и рассматривал репродукцию картины Сезанна. На ней были изображены игроки в карты, скорее всего, сидящие за столиком в кафе. Картина эта не имела ничего общего с работами Боттичелли или Леонардо да Винчи, которые я уже хорошо знал, так как часто бывал в Лувре, куда нас водили преподаватели лицея. Застав меня за этим занятием, мама заметила: «То, что ты так внимательно рассматриваешь, — репродукция картины художника-импрессиониста». И объяснила, что сие означает. Затем рассказала мне о Ван Гоге, заметив, что среди художников Ван Гог ближе всех к Богу4. И тут же показала несколько репродукций (сегодня я понимаю, что неслучайно, она готовилась к этой беседе), я был поражён яркостью солнца и сразу же решил, что буду таким же художником, как Ван Гог. Однако мама заметила, что совсем не надо быть таким, как другие, и что надо искать свой собственный путь, особенно, когда это путь в творчестве, какое бы оно ни было, а главное, надо стремиться к совершенству во всём, что делаешь. Для этого надо много учиться, наблюдать, прислушиваться ко всем тем посланиям, что посылает нам окружающий мир. Так, однажды, когда я мучительно раздумывал над сочинением на тему «Страдания юного Вертера» и никак не мог сообразить, как приступить к делу, мама сказала: «Прислушайся к звукам за окном, попробуй ощутить все ароматы, которые доносит вечерний воздух, попытайся разглядеть все краски, которые окружают тебя, проследи за плывущими в небе облаками, и в твоём сердце пробудятся воспоминания, родятся ассоциации, которые подскажут тебе дорогу, и чем больше будет у тебя знаний, тем больше будет ассоциаций, и они вознаградят тебя вдохновением. А если хочешь стать художником, прежде чем возомнить, что ты можешь передать людям своё собственное послание, сначала проникнись культурой, расширь свой кругозор, лишь тогда ты сможешь претендовать на роль творца, но никогда не твори под влиянием гордыни и собственных амбиций». Я был мал, когда мама преподала мне этот первый урок, но, как мне кажется, понял основное, или, вернее сказать, зерно было броше-

135


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ но в благодатную почву и постепенно проросло, не сразу, конечно, но благодаря урокам, которые давала мне мама, всегда как будто между прочим и вовсе не навязывая свою точку зрения. Что в итоге из этого вышло — не суть важно, не стал я ни знаменитым, ни выдающимся художником, но сегодня я думаю, что не это самое главное. Главное, что я радуюсь жизни и каждому прожитому дню, не тяготясь бедностью, а порою лишениями, коих немало было в моей, да и в твоей жизни тоже, так как я неизмеримо богат всем тем, что подарила наша мама. Жаль только, что не сумел я передать всё это богатство своим детям, да и не очень это у меня получается с внуком. Не хотелось бы мне, Марина, показаться слезливым или сентиментальным, но считаю себя обязанным сказать, что, благодаря маме, я научился смотреть и видеть, находить послания в облаках и в небе, в ночном сиянии звёзд, в аромате цветов в нашем саду, в вечернем воздухе, в общем — повсюду. Мама показала мне «Царевну-лебедь» Врубеля, затем «Демона Сидящего» и, прекрасно понимая, какое впечатление на меня произвели эти картины, рассказала о Лермонтове и несколько вечеров читала мне «Демона»: Печальный Демон, дух изгнанья, Летал над грешною землёй…

Что означает изгнание, я понял уже в зрелом возрасте, а тогда эти строки поразили моё воображение, и мама показала картину «Демон Поверженный». Демон изображён лежащим, огромные крылья изломаны, он уже никогда не взлетит, я понял всю его трагедию. Но мама на этом не остановилась и дала мне прочесть «Альбатроса» Бодлера. Гигантские крылья не позволяют ходить по земле, он может только парить высоко в небе. Вот тогда-то мама и сказала, что таков удел всех творцов, ведь талант — это те же несоизмеримо огромные крылья. Мама, как впрочем и папа, была убеждена, что моё призвание — живопись. Я знаю, что большим огорчением для папы было то, что я не стал художником, во всяком случае, таким, как он себе это представлял (как Писсарро или Ренуар). Что сегодня об этом говорить? Я убеждён, художниками не становятся, ими рождаются, и если мама считала, что я родился художником, возможно, это и так, хотя сомневаюсь — если бы это было так, я нашёл бы в себе силы в условиях нашей жизни здесь стать им, ан не стал ведь, значит, не родился таковым. Во всяком случае, сегодня всё это не имеет значения, жизнь прожита, и, похоже, другой у меня не будет. Мама пристально следила за моими занятиями живописью и была беспристрастным и строгим судьёй, она говорила мне: «Главное, что у тебя есть желание писать, важно не то, что ты пишешь, важно, чтобы ты писал сердцем, не заботясь о том, какова будет судьба твоих картин, я убеждена, они найдут своего зрителя и жить будут независимо от тебя». Бедная мама! Если бы она узнала, что я сжёг свои картины, так как понял, что всё, что написал, далеко от совершенства, банально и неуклюже. И если где-то сохранилось несколько картин, это те, что находятся у моих друзей, которым они понравились (впрочем, сомневаюсь, думаю, они у меня их попросили, чтобы сделать мне приятное)… Хотя в памяти навсегда остались те особые моменты духовного взлёта, когда я писал их. Всё же следует признать, папа тоже следил за тем, чтó я пишу, но об этом я узнал намного позже. Мама не только рассказывала о живописи и очень много делала, чтобы расширить мой кругозор, как, впрочем, и всех шестерых своих

136

Главное, что я радуюсь жизни и каждому прожитому дню.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

5

«Под мостом Мирабо тихо Сена течёт» (Г. Аполлинер, фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

детей. Образованность её была широка, хватало на всех, на все вкусы и наклонности её детей, а уж она-то прекрасно знала, кто к чему более всего был склонен. «Sous le pont Mirabeau, coule la Seine»5. «Ночь, улица, фонарь, аптека». Для меня, с точки зрения ассоциаций, нет никакой разницы между русскими и французскими стихами, я в одинаковой мере чувствую и понимаю столь различные стихи, написанные разными поэтами, принадлежащими разным странам и культурам, потому что мама о них рассказывала с одинаковой страстью. Я почти с уверенностью могу утверждать, что Россия и Франция — единая страна, и моя принадлежность к обоим странам вряд ли является стечением обстоятельств нашей с тобой жизни, дело совсем в ином, и ответ — личность нашей мамы. Для мамы, я думаю, не существовало отдельно русской культуры, французской, английской, для неё существовала просто Культура, и мама старалась передать её нам. В итоге, считаю, что это всем нам помогло, особенно когда мы оказались вынуждены жить в России, которая, в принципе, была для нас страной чужой. Мама сумела внушить нам свой основной прин­ цип: «счастья ищут не в деньгах и не в материальных благах» — и так воспитала нас, что мы осознали полностью нашу принадлежность к великой стране и к её культуре. Поэтому, думаю, мы и не были здесь так же несчастны, как многие наши сверстники, поскольку в семье сохранилась связь поколений, память их, приблизившая нас к этой стране. Оказывается, существовала прошлая жизнь нашей семьи, мы достаточно знали о ней, чтобы воспринимать эту страну как родину наравне с Францией, с которой нас связывала наша французская жизнь. Россия — страна, которая растеряла своё прошлое, это мы почувствовали сразу же, и сегодня это ещё справедливо, достаточно задуматься о наших детях, в которых мы не сумели вложить всё то, что вложили в нас не только мама и папа, но и старшее поколение русской эмиграции во Франции. Чья вина? Я не считаю, что наш образ жизни здесь и то, как жила и живёт страна, может нас оправдать. Я задаю себе вопрос, как мама умудрялась находить время, чтобы заниматься с каждым из нас отдельно, будучи матерью шестерых детей, и все мы были такие разные, со своими проблемами на каждом этапе жизни? К тому же, мы были небогаты и бытовых проблем хватало. А Санкт-Петербург оказался не чужим городом, во всяком случае, мне — он со мной «разговаривает» так же, как Париж — мой родной город, город, где я родился, где начал говорить, где научился читать, где провёл детство и юность, где впитал его историю и всё то, что составляет родину, так зарождается любовь к стране, в которой ты появился на свет и которая вскормила тебя. Когда я впервые приехал в Санкт-Петербург, мне показалось, что я вернулся домой, мне всё здесь давно знакомо и близко. Я на каждом шагу встречал тех, о ком рассказывала мама — Гоголь на Невском, Ковалёв в Казанском соборе, Раскольников на Сенной площади, Пушкин на Екатерининском канале, Лермонтов по пути в казарму, что рядом с Фонтанкой, Блок на Пряжке, Есенин в «Англетере», Фокин, Нижинский — перечень этот можно продолжать до бесконечности, что и говорить, я даже знал, на берегу какого канала нахожусь, стоило мне только окинуть беглым взглядом решётки набережных этих каналов. О них мама рассказывала, показывая нам книгу «Решётки Ленинграда» (ты её, наверно, помнишь), объясняя, что у каждого канала своя решётка. То же произошло с Никитой, когда он приехал в Ярославль, а потом в Тихвин, где искал икону Богородицы…

137


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Конечно, с точки зрения обывателя, наш дом не был образцовым, в нём не всегда вовремя делалась уборка, не было внешнего лоска, нельзя сказать, что всё было так, «как положено» и как у других — там сервант, там салфеточка, тут слоники, не было и чёткого распорядка дня, и мама безропотно писала справки в лицей, оправдывающие наше отсутствие на занятиях, а наше «как положено» отличалось от «как положено» соседей. Но это тебе известно не хуже меня, а то и лучше, ведь у тебя было с мамой больше контактов, и мне нечего тебе сообщить по этому поводу. Зато я могу немного рассказать тебе о тех четырнадцати годах, которые прожил уже здесь под одной крышей с мамой — с момента моего возвращения из армии и до рождения Кости в 1972 году. Ты знаешь, мы жили в переполненной квартире, что могло осложнить жизнь — те, кто по воле судьбы в ней проживали, были до невозможности разными людьми — родители, моя семья — а это чтото, Асина семья… В течение четырнадцати лет я ни разу не слышал, чтобы мама повысила голос, чтобы каким-то образом навязывала свою точку зрения или вмешалась в нашу семейную жизнь, она ни разу, как впрочем и папа, не заходила в мою или Асину комнаты. Если ей нужно было чтото спросить у Светы или у Адика, она ждала, когда те выйдут в кухню. Правда, когда я был один дома, она иногда заглядывала ко мне, но это было в тех случаях, когда я спал, а маме казалось подозрительным, что маленький Дима притих (разбирая на части очередной будильник). Мама говорила, что это прекрасно, когда ребёнок ведёт себя тихо, но лучше проверить, чем он занимается, особенно, когда он уже вылез из люльки… Вот так и жили, и скандалов не было, заслуга в этом, конечно, мамина, и не потому что женщины — хранительницы очага и создают настроение в доме. По-разному бывает, это предназначение женщины выполняется не всеми, часто получается наоборот, когда «хранительница» создаёт тяжёлую обстановку в доме. У нашей же мамы всегда было ровное настроение — всегда доброжелательная, она создавала вокруг себя нечто неуловимое, какую-то ауру, исключающую всякий конфликт. В нашем доме день начинался рано. Первым вставал папа, брился, пил чай и при полном параде, неизменно при галстуке и знаменитой домашней куртке, исчезал в своей комнате, уступая нам место в кухне и в ванной. Когда мы, в свою очередь, вставали, то всегда видели прибранную кухню, папу тщательно одетым, как будто он сию минуту идёт на приём к Императору всея Руси. Он никогда не позволял себе предстать пред взором своих детей, а тем более невестки или зятьёв, не говоря уже о внуках, в неряшливом виде. Поэтому и невзлюбил Лёню, Таниного мужа, который однажды вышел в кухню заспанный и — о ужас! — в трусах. Мама никогда не вставала и не выходила из своей комнаты, пока все не разойдутся и не будет исключена опасность, что она натолкнётся в халате на кого-то, и терпеливо ждала, пока папа не принесёт ей кофе в постель, как он это делал всю жизнь. Мама никогда не приказывала, не требовала ничего, но то, что она мягко предлагала сделать кому-то из нас, не оспаривалось, да никому и не могло прийти в голову возразить ей или замешкаться, выполняя её просьбу. Не знаю, как было у тебя, но мама никогда не проявляла желания ухаживать за внуками и, тем более, вмешиваться в их воспитание, и я понимал её правоту, когда она говорила, что Бог сделал так, чтобы родители малышей были молоды и полны сил, чтобы они могли справиться с неуёмной энергией детворы. Правда, когда я её просил при-

138

Мама никогда не вставала и не выходила из своей комнаты, пока все не разойдутся и не будет исключена опасность, что она натолкнётся в халате на кого-то.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

6

Сен-Лу, деревня на западе Франции.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

глядеть за Димой или за Костей, она не отказывала и занималась ими, в основном, рассказывала им что-нибудь, и это у неё всегда прекрасно получалось — во всяком случае, дети сидели тихо и слушали. Может, кому-то и могло показаться, что мама была «неправильной бабушкой», которая штопала белые колготки чёрными нитками, но тем, кто так считал, невдомёк, что так ведь лучше видно и что если Дима знает французский язык, это, в большой степени, благодаря маме, которую не останавливали трудности говорить с ребёнком только по-французски, хотя намного проще, не прикладывая усилий, говорить с ним на языке его мамы. Ещё подростком я понял, что отношение к вере и церкви моего духовного отца Георгия было болезненно одержимым, а к этому я относился сдержанно и, что правду таить, с некоторой опаской. Может, сравнение покажется тебе неуместным, но к этому я относился как к француженкам, которым надо постоянно твердить, что ты их любишьобожаешь, и которые требуют внимания, когда этого уже не нужно. Отношение мамы к религии подкупало тем, что оно никогда не навязывалось, религия существовала для мамы как вполне естественное повседневное явление, а главное, не требовала каких-либо ограничений, разве что соблюдения основных заповедей. Будучи многодетной матерью, она всегда отделяла одно от другого. У неё было много земных дел: кормить, лечить, утешать, одевать, учить шестерых детей, посвящать им всё своё время. Её религиозность касалась только её лично и никогда не проявлялась в ущерб своим детям. Правда и то, что мама прекрасно знала мою тягу к сверхъестественному, и здесь я многое у неё почерпнул. Начну с того, что если какие-то явления не подчиняются законам, выведенным с помощью сложного уравнения, или не подтверждены математической формулой, это не означает, что они не существуют, просто человечество ещё не успело придумать математическую формулу, позволяющую их описать и объяснить. Конечно, сегодня кое-что проясняется или, во всяком случае, признаётся, взять хотя бы тот факт, что говорят об информационном поле, и это признают вполне серьёзные люди, далеко не религиозные. Какую истину открыл физиолог Павлов, если, несмотря на всю свою учёность и вполне материалистические опыты свои, пошёл по дороге, приведшей его к Богу? Ты знаешь про случай в нашем замке в Saint-Loup6 — что произошло с крестом на маминой могиле, как расцвёл там тюльпан, хотя в то время года по всем физическим законам он никак не мог расцвесть, не говоря уже о том, откуда взялась вода для цветов на могиле Витоля. Сегодня я воспринимаю всё это как нечто естественное и думаю, что мама отнеслась бы к этому так же. Я могу это утверждать, потому что когда болел, я часто ощущал, словно меня пронизывает мощный поток энергии, это в те минуты, когда я находился в неопределённом состоянии между явью и сном. Меня это пугало, я поделился с мамой. Она это восприняла нормально, сказав, что мне посчастливилось, так как это ни что иное как помощь, присланная мне из космоса, и что моё выздоровление уже близко. А когда я почувствовал, будто моё тело расширяется непомерно, что уж вовсе испугало меня, мама объяснила, что я вхожу в своё астральное тело и она знает, что это признак того, что болезнь свою я поборол. Действительно, я вылечился и никогда более подобного не испытывал. Мама — учитель мой, я ей обязан своим вдохновением, радостью существования, способностью изумляться чуду окружающего меня мира и в то же время понимать, что ничего о нём не знаю…

139


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ В завершение моего рассказа добавлю, что Никита испытывал те же чувства к маме, что и я, достаточно тебе прочесть хотя бы то немногое, что он писал при жизни. Так вот, считай, что написал я тебе и за него тоже, он этого уже сделать не сможет. Пусть мирно спит под сенью куполов старой православной церкви в сердце России, любовь к которой подарила ему мама. Харьков, декабрь 1994 г.

Отец Но теперь ты просишь, чтобы я написал о папе… скажу сразу — многого я тебе не расскажу. Для меня это нелегко, ведь отношения мои с отцом были не очень тёплыми, вина тому, я думаю, лежит на мне. Можно говорить о разнице характеров, можно говорить о том, что я не соответствовал его представлениям о том, каким должен быть мужчина, и о том, что я не оправдал его ожидания. Я знаю и помню, что отец очень интересовался моими склонностями к живописи, следил за их развитием, брал с собой в Париж мои рисунки, кои я «плодил» ежедневно, и кому-то их показывал. Знаю, что они ему нравились, он требовал от меня, чтобы я в всерьёз учился, «делал какие-то упражнения», «дабы набить себе руку», огорчался, когда я отказывался. Я считал, что если даже мастерство и необходимо, это не главное, главное — вдохновение и творческое восприятие окружающего мира. Но что поделаешь? Упражнения было нудным занятием, требовали времени, а мне хотелось сразу выплеснуть свои эмоции на бумагу или холст, дабы от них избавиться и тут же забыть. Кроме того, и ты сама не раз мне об этом говорила, я «просто эгоист», хотя, если честно, не понимаю до сих пор, почему в семье бытовало такое мнение. Я же ничего ни от кого не ждал, даже малейшего сочувствия, и, может быть, именно в этом причина, так как, в свою очередь, если и видел, что кого-то из семьи надо бы поддержать, этого не делал, хотя и переживал. Это папе не могло нравиться, он считал, что я «о других не думаю», и если прибавить к этому чрезмерную мою эмоциональность и вспыльчивость, становится понятным — мои акции у папы имели мало шансов быть высокими. Папа же, а понял я это только в зрелом возрасте, сам был очень сентиментальным и эмоциональным человеком… но скрывал это под видом суровости и непримиримости к любой человеческой слабости. Часто в жизни бывает, что люди друг друга любят, внутренне близки, а отношения не складываются, и здесь впору обратиться к услугам психолога, хотя если человек не может сам разобраться в себе, никакой психолог, думаю, не поможет. Вряд ли я смогу, Марина, многое рассказать тебе о том, что было связано с отцом в детстве. Несколько знатных пóрок, которые, кстати, в жизни пошли мне на пользу, и запретов на более или менее длительное время выходить за пределы нашего сада, а то и дома — что-то вроде домашнего ареста (как это практикуется в армии), надо сказать — вполне обоснованных, смысла не имеет вспоминать. Так что когда я служил в армии, санкции в виде «оставить без увольнения» не были для меня чем-то новым и, по сути, за три с лишним года моей военной службы я не один раз был оставлен без увольнения и довольствовался «самоволками». С отцом, конечно, о самоволках и речи быть не могло, а о том, чтобы смягчить наказание, даже мама просить не рисковала. Так что отбывал я свой домашний арест «от и до», ведь просить у отца прощения не хотел, да и понимал — бесполезно. Правда, тоже пошло на пользу — ничего не оставалось, как много читать и рисовать…

140

С отцом, конечно, о самоволках и речи быть не могло, а о том, чтобы смягчить наказание, даже мама просить не рисковала.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Папа считал что пить воду за едой — вредно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Конечно, я понимаю — у отца семья была большая — как-никак шестеро детей, причём очень разных, и ему надо было всех держать в руках, установить строгую дисциплину, распределить обязанности между нами. Помнишь? Мы, мальчишки, должны были вас, сестёр, сопровождать, когда вы куда-то шли, и упаси нас боже вернуться домой порознь! Помнишь, как мы выкручивались, когда ты бегала на свидания? Ты, конечно же, запомнила эпизод, положивший конец «военной диктатуре», когда папа понял, что дальше управлять детьми словно взводом солдат нельзя. Вся семья должна была одновременно садиться за обеденный стол, ты же знаешь, никак не допускалось опаздывать на обед или ужин — все должны были приходить в строго определённое время, не могло быть и речи нарушить это правило, приводить же уважительные причины было просто бесполезно. Выходить из-за стола, пока не закончится приём пищи и родители не дадут на то разрешение, не допускалось. Сегодня я думаю, что всё это было оправданно — не кормить же порознь столько народу. Не знаю, почему папа считал, что пить воду за едой — вредно, может быть, я тут что-то путаю… Ну, вино, я ещё как-то понимаю, да мы его не пили и не пробовали, во всяком случае, официально, до того, как стали подростками. Конечно же, мы с Никитой наведывались в погреб, где бутылок вина было не счесть, причём превосходного, а вести счёт бутылкам, думаю, папа был просто не в состоянии. Так вот, однажды за обедом Ваня захныкал потому, что ему не разрешили выйти из-за стола попить воды. Папа отвесил ему подзатыльник, не столько потому, что Ваня нарушил правило — захотел пить во время еды, сколько потому, что захныкал… «мальчики не плачут». Тяжёлое молчание, которое за этим последовало, и то, как мы все уставились на папу — вот сейчас растерзаем на части, смутило его, и он молча вышел из-за стола — видать, пропал аппетит, и тогда он понял, что диктатуре его настал конец — налицо открытый бунт. Позже мама мне рассказала, когда вспомнили этот эпизод, папа тогда признался: «Дети выросли, и Ваню никогда в обиду не дадут…» Из того немногого, что я тебе описал, ты вправе подумать, что папу я «не очень-то праздновал», однако это не так. При всей своей строгости папа сделал для всех нас то, чего многие из отцов (и не только отцов наших друзей в Оржемоне) не сделали в те трудные времена. Всем дал возможность закончить лицей, никогда не жалел денег на посещение театров, лекций и безропотно платил за дорогостоящие занятия, взять хотя бы мои занятия в художественной школе или Никитину учёбу в частном лицее, когда его отчислили, уж не помню за какие грехи, из государственного лицея. Не говоря уже о книгах, учебниках, красках и т. д. При этом никогда я не слышал от него ни единого упрёка, если наши успехи в лицее были не особенно блестящими. Никогда папа не навязывал своё мнение о политике и говорил, когда Никита или я метались от Армии Спасения к Компартии или когда кто-то из нас ударялся в религию, — «пусть всё испробуют, авось не дураки, сами разберутся, что истина, а что ложь». Коль решился написать о папе, не приукрашивая действительность, расскажу тебе ещё об одном эпизоде, не столько дабы упрекнуть папу (на то прав у меня нет), сколько для того, чтобы рассказать тебе о поступке моём, о коем сожалею до сих пор. Ранняя осень, на улицах, как всегда, страшная грязь. Я сидел в своей комнате, когда краем глаза увидел, что пришёл Ваня, разулся и сунул грязные ботинки, только что купленные отцом, под диванчик, который стоял в коридоре. Я этому не придал значения, а зря, посчитал вполне естественным, что Ване не захотелось сразу мыть эту зло-

141


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ получную обувь, которая, думаю, по тем тяжёлым для нашей семьи временам, могла бы вполне считаться покупкой века. Когда, в свою очередь, пришёл папа, он наткнулся на грязные ботинки, что возмутило его, и он отвесил Ване оплеуху… тут mon sang ne fit qu’un tour7, и я набросился на отца, крикнул ему, чтобы не смел бить Ваню и что пора кончать с белогвардейскими замашками. Каким же я был идиотом! Разве можно так обращаться со стареющим отцом, который всячески старался сохранить свой авторитет, а главное — сама мысль о том, что кто-то из его детей посмел так с ним разговаривать, была равнозначна концу света или Октябрьскому перевороту, когда попирались все вековые устои. Он постарался сдержаться, только бросил: «Ты, что ли, будешь воспитывать Ваню и возьмёшь на себе ответственность за его будущее?» Я тут же ответил, что «нас четверо взрослых, и о Ване мы позаботимся». …Был случай, когда я «посмел» откровенно пойти против воли отца. Это когда ему взбрела в голову дикая мысль отдать Ваню в Суворовское училище. Не помню, кто из его знакомых подсказал эту дичь и даже пообещал помочь в устройстве. Наверное, какой-то чудак, решив, что отпрыску семьи, где военными становились из поколения в поколение, стать офицером естественно. А что думал папа — не пойму, ведь он никогда, в принципе, к военной карьере не тяготел. Может быть, вспомнил, что отец и дед его были исправными служаками — забыв при этом, что быть офицером до революции означало несколько иное, чем сейчас; не знаю… Я только что вернулся из армии, о том, что такое военная служба в те годы, представление имел конкретное. Правда, к военной службе я относился вполне нормально, а некоторые её аспекты мне даже нравились, но о своей военной службе расскажу тебе в другой раз. Я понимал, что в любом случае Ваню в этой, если и не чужой уже стране, но пока определённо непонятной, нельзя изолировать от семьи — по себе знал, три с половиной года в полной изоляции, но мне-то было двадцать лет и то — тяжко, а каково будет Ване, которому всего девять лет? Вот и взбунтовался, всех вас настроил, папа уступил, думаю, это далось ему нелегко… Сегодня я горько сожалею, что так получилось, но не исправишь, да собственно, даже если бы папа и был ещё жив, я бы не пытался чтолибо изменить, хотя бы потому, что папе мои извинения вряд ли были нужны, да если откровенно, просить прощения для меня — практически невозможно. Чего извиняться? Что сделано — то сделано. А каким на самом деле был папа я узнал, увы, слишком поздно, когда у тебя в Москве прочёл письма, которые он тебе писал. В них он пишет о каждом из нас, о мельчайших событиях жизни своих детей, внуков, и эти письма проникнуты такой огромной любовью к нам… По четвергам в школе, а позже в лицее, занятий не было8, и папа выбрал именно этот день выходным. Нас, мальчишек (так он нас всегда называл), это, мягко говоря, не совсем устраивало — всегда было на чём нас застукать и наказать: то бутылка коньяка, которая исчезла, то куда-то делся молоток, то очередное avertissement9 из лицея, которое не успели перехватить в почтовом ящике, то разбитое стекло, то выкуренная пачка папиных сигарет, в общем, всего хватало, было за что… Как правило, папа проводил свой выходной, сидя в памятном кожаном кресле, читал, курил сигарету за сигаретой, а его любимый старый кот лежал у него на шее, очень это выглядело забавно. Две лапы свисали на грудь, две покоились на спине, получался своеобразный воротник. Кот был знатный, фыркал, когда дым от сигареты обволакивал его, но не слезал с папиной шеи, каждый вечер ходил встречать папу на вокзал, а это как-никак три километра, которые он исправно проделывал каждый день. Диву даёшься! Как же это? Как кот мог знать,

142

7

Я вспылил (фр.). 8

А. К. А теперь во Франции — по средам, да? Сместилось? 9

Предупреждение (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

10

Пейзажи (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

что пора отправляться, ведь надо рассчитать время на дорогу и, вообще, знать, который час, но он знал… и истово мяукал, чтобы его выпустили — мол, пора… Но не всегда папа сидел в кресле, иногда чинил нашу обувь, вот тут-то и требовался молоток, особый, стальной, которого как раз на месте не оказывалось. Нам с Никитой этот чёртов молоток очень нравился, и, в зависимости от обстоятельств, он превращался то в томагавк, то в кувалду, то в снаряд, то в корабельный якорь и имел свой­ ство всегда куда-то деваться… Иногда папа выжигал на крышках деревянных коробок русские paysages10, как правило, деревянные православные церквушки, почему-то всегда засыпанные снегом. Но и тут возникали проблемы — оказывается, закончилась белая краска… или кисти затвердели и пришли в негодность — краску я всю извёл, а кисти не вымыл… Папа заставлял нас копать грядки и сажать подсолнухи или вырезать небольшие квадратики дёрна и обкладывать ими наш дом по периметру, как это делалась когда-то в русской армии — обкладывали дёрном палатки в летних лагерях, да, кстати, и в мою бытность в армии делалось так же, получается, что военную подготовку я получил задолго до призыва в армию… Папа много рассказал о нашей семье, о нашем происхождении, поэтому мне хочется располагать документальным подтверждением всего сказанного, так как рассказы порою были весьма противоречивы, вернее сказать, вроде правдивы, но в то же время не совсем. Начну с того, что папа гордился своим происхождением и никогда его не скрывал. Он, к примеру, страстно хотел сохранить фамилию Норвилло и обратился к властям, чтобы Ване разрешили носить фамилию Норвилло-Вишневский, рассчитывая на то, что он моложе всех и передаст эту фамилию потомкам. Конечно, ему отказали, как и во всём в этой стране отказывали, дабы чего не вышло. Хотя, даже если бы и было дано разрешение, ничего не вышло бы — Ваня умер молодым, потомства оставить не успел, и этой фамилии суждено было кануть в небытие. Папа много рассказал мне о Ледовом походе, о том, что пережил и чему научился в этом походе — всё то, что не успел написать в своих мемуарах. К сожалению, рассказы его расплывчаты в моей памяти, так как он рассказывал различные эпизоды от случая к случаю, по какому-то поводу, во время той или иной беседы, просто так — что-то вдруг вспоминал. Поэтому цельного рассказа привести не могу, да и поход — событие столь священное, что позволить себе какие-либо неточности здесь невозможно; к тому же надо ещё заслужить право на такой рассказ. От папы я узнал историю нашего прапрадедушки, он родился в 1803 году в Тильзите, участвовал в Польском восстании 1830—1831 гг. За участие в восстании был лишён званий, прав и состояния и сослан в Сибирь, где и умер в 1866 году. Вот, собственно, и всё, что известно достоверно, дальше — путаница. Тётя Лена говорила мне, что пра­ прадед в Сибирь сослан был с двумя сыновьями, стало быть, один из них — наш прадедушка. Но согласно послужному списку прадедушки, он родился в 1844 году, звали его Дионисием, и всю жизнь он прослужил в русской армии, а призван был в городе Заславль, там же родился и наш дедушка. Но папа упорно твердил, что его дедушку звали Николаем, был он то ли лесничим, то ли владел участком корабельного леса, вроде, был состоятельным человеком, а имение его находилось в Волынской губернии. То, что имение действительно существовало, скорее всего, так. О нём, независимо друг от друга, упоминали по разным поводам и тётя Лена, и тётя Лида, и папа — все трое рассказывали, как они в детстве там отдыхали, гуляли, играли в прятки, описывали

143


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ запомнившийся им большой сад. Теперь истину не узнать… а я при жизни папы не расспрашивал его, о чём сейчас очень сожалею. Производить поиски в архивах — я пытался, но тщетно — ответ один: «архив не сохранился». А то, что узнал из послужных списков прадедушки и дедушки, пересланных военным архивом, ничего не прояснило, скорее — наоборот. О роде Норвилло рассказывать не буду, тут тебе всё ясно, даже известно, как выглядит герб. Семья у прадедушки была большая: шестеро сыновей и дочь, правда, дочь в послужном списке не значится, а то, что именно Дионисий Дионисович — наш прадед, — правда, так как в послужном списке отмечено, что женат он на Мищенко, нашей прабабушке. Папа тут чтото напутал… и не было леса корабельного, и уж никак — лесничего. Все дети получили хорошее образование и занимали в России того времени солидные должности, а если судить по единственной сохранившейся фотографии, на которой снята вся его многочисленная семья — сыновья, невестки, внуки, — видно, что жили безбедно; некоторые в военной форме. Хотя имена всех сыновей я знаю, определить, кто есть кто, за исключением дедушки и бабушки, к сожалению, не могу. Равно как и рассказать их судьбу — всех поглотила революция… все канули в вечность, и не с кого спросить… У прадеда, видать, характер был своеобразный… Когда все его сыновья устроились, он просто выгнал прабабушку, сказав, что у неё много богатых сыновей, пусть едет к одному из них и там живёт. Кто из них принял её — не знаю, папа не говорил, а прадеда не осуждал. Ты знаешь, Марина, скажу тебе, у меня всего-то два сына, да и не очень устроенных, так что жить мне со Светой до гробовой доски — я к тому, что поступок нашего предка я, как и папа, не осуждаю. Как ты думаешь? Ведь из всех нас, говорят, ты больше всех похожа на прабабушку, и не только внешне, если верить папе — характером тоже… Кто мы? Откуда мы? Какого роду-племени? Теперь не узнать. В Белоруссии и Волынской губернии насчитываются десять родов, носящих фамилию, которую носим и мы с тобой, столько же и деревушек под названием «Вишнёвка», и все в пределах этих областей. Что до Польши — не знаю… Тильзит, где родился прапрадедушка, в те времена принадлежал Восточной Пруссии, а образование почему-то получил он в Польше… Правда, этот вопрос, похоже, тебя не очень занимает… А я задумываюсь… Что же в те далёкие времена произошло с нашими предками? Однажды сидим на кухне, папа за кружкой чая, я за чашкой кофе, завязался разговор о моей военной службе, но не столько о службе, сколько о тех местах, где я служил. И тут я вспомнил один эпизод, когда на манёврах, а я к тому времени был водителем гусеничного арттягача — тащил за собой зенитную пушку, — увидел указатель: «Вишнёвка, 1 км 300 м». Тут я и вспомнил, что именно в этих краях должно находиться имение прапрадеда или, может быть, прадеда, а поскольку был тот редкий случай, когда рядом со мной не было офицера (не пойму, почему ко мне обязательно приставляли офицера — неужели боялись, что удеру за границу?), я свернул… «Что ты увидел?» — спросил папа… «Видел ли ты дом в стиле рококо с двумя белыми колоннами и речку? И лес? И большой парк?» Дом я действительно видел, но почти развалившийся, возле него стоял трактор. Парк как таковой? — вряд ли это был парк, так — заросшая бурьяном рощица, а лесов в тех краях хватает… Так что папа что-то помнил. Много лет спустя я попытался определить это место по справочнику, оказалось, небольших населённых пунктов с таким названием в этой области несколько… так и не вспомнил…

144

Все канули в вечность, и не с кого спросить…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

11

А. К. Раньше «двойка» ходила по Тринклера? Как теперь «двенадцатый»? К. Б. Раньше много чего ходило по Тринклера. Например… Ю. Ц. Тс-с-с! Послушаем дальше.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Вот, по сути, и весь сказ… может быть, кто-то из наших внуков или правнуков когда-нибудь задумается о своих корнях, и мой скромный рассказ послужит им отправной точкой и поможет пролить свет, откуда пошёл наш род… Может быть, ты не знаешь, но папа собрал все, какие смог найти, фотографии и надписал каждую на обороте. К сожалению, большин­ство фотографий пропало, по словам папы, их украли соседские мальчишки, мол, коробка с фотографиями лежала на подоконнике, а окно было открыто… Ну зачем мальчишкам старые фотографии? Может быть, они совсем в другом месте, там, где и книги, которые у нас забрали при обыске. Кому мы обязаны обыском — ты знаешь, и говорить об этом не буду. Папа вышел на пенсию ровно в шестьдесят лет. Что он делал последующие двадцать два года своей жизни, ведь сил у него было ещё много (сегодня я это хорошо понимаю, он был молодым ещё, во всяком случае, так думаю с высоты собственных лет)? Может быть, обретя свободное время в избытке, не знал, чем заняться, и скучал? Думаю, что не так. Он подчинил себя строгой дисциплине и ни разу не нарушил установленный им же самим распорядок дня, не опустился. Вставал в семь утра, аккуратно брился, шёл на кухню, пил чай, варил маме кофе и исчезал в своей комнате, ожидая, пока мы в свою очередь встанем и уйдём на работу. Всегда в одно и тоже время, в любую погоду, в дождь, в лютый мороз, в дикую жару — выходил из дома. Маршрут тоже никогда не менялся, садился на «двойку», ехал до Сумского рынка11, покупал овощи, затем покупал газету, всегда у одной и той же старушки, считая, что таким образом он ей помогает (выполнить план, что ли?). Иногда он брал с собой Диму, всегда в одном и том же магазине покупал ему неизменный стакан берёзового сока и, опять-таки, всегда в одно и тоже время, так что, думаю, у Димы выработался условный рефлекс… возвращался к часу, перекусывал, читал газету или книгу, иногда спорил с мамой на тему, по которой они никогда не приходили к соглашению, тему эту ты знаешь… спор всегда кончался уничижительным маминым аргументом «старый дурак», что приводило папу в восторг… Сказать, что папа не навязывал нам свою точку зрения и не вмешивался в нашу жизнь, не интересовался ею, когда мы с Никитой были уже взрослыми и самостоятельными, будет одновременно правдой и нет. Взять хотя бы тот факт, что он просил нас после каждой сессии показывать ему зачётки, а когда я подрался с каким-то хулиганом, который толкнул Свету и не извинился, он мне заявил, что «в драку лезть надо с умом… что меня подкараулят и отлупят». Он оказался прав — когда мы со Светой возвращались поздно с занятий, нас подкараулили несколько подростков. Но нельзя же было позорно сбежать на глазах собственной жены… в результате пришлось идти на работу со знатным синяком под глазом, а моим объяснениям, что столкнулся с косяком двери, почему-то никто не поверил… Определённо можно сказать, что папа всегда был в курсе всех наших дел, хотя внешне никак этого не проявлял. Как-то он вдруг заявил: «Не гоже тебе прятаться под крылом старшего брата и пользоваться его авторитетом». Я, конечно, сразу понял, в чём дело. У меня на работе произошла крупная стычка с непосредственным начальником, который мне нахамил, как, впрочем, хамил всем, не получая при этом отпора от подчинённых — видать, считал это эффективным методом руководства. Я не стерпел и резко, при всех, поставил его на место. Мягко говоря, на самом деле я послал его куда подальше по русскому обычаю, не очень умно, конечно, но стерпеть не мог. Понятно, дальше работать вместе было нельзя, поскольку начальником был он, и я вполне разумно рассудил, что подыскивать работу надлежит мне, ну, я и обратился к Никите. Он в свою лабораторию, естественно, меня не

145


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ взял (у него тоже были свои принципы), но договорился, что меня возьмут руководителем группы в подразделение, занимающееся охраной окружающей среды. Папа мой поступок не осудил, хотя и призвал к сдержанности, но за «то, что подготовил пути отступления» похвалил: «это уже поступок взрослого и разумного человека». В Никитин институт, в итоге, я не перешёл. Хватила ума и у начальника, и у меня не раздувать конфликт — не в наших интересах, ведь делали одно дело. Правда, долгое время наши отношения нельзя было назвать тёплыми, хотя, в конце концов, они наладились, и мы даже ходили друг другу в гости. К папе приходило много народу, он всех с удовольствием принимал, здесь он оказывался в своей стихии, правда, ему было что порассказать, а, главное, он объяснял нам, что в мире существуют иные принципы и ценности, мягко говоря, несколько отличающиеся от тогдашней идеологии. Слушали его с интересом… Папе никто никогда не мешал, не раздражал, да он и никуда не торопился, терпеливо ждал, например, когда готовился ко сну, пока Дима не напрыгается на его кровати, говорил, мол, рано или поздно ему надоест, не входил в кухню, когда там хозяйничала Света или Адик разворачивал бурную деятельность, мастеря очередной столик или полку и никогда после себя не убирая, или когда я располагался в прихожей, сколачивал подрамники, натягивал на них холст и грунтовал его, папа молча переступал, стараясь не помешать, не задеть, говорил, когда делались попытки уступить ему немного жизненного пространства, — «я не работаю, успею»12. В ночь, когда умер Ваня, мы с Никитой дежурили в больнице и были рядом с ним, медсёстры кололи наркотики, в сознание он не приходил, исход был ясен, речь шла о часах, а то и минутах. Ваня умер в ночь на 29 сентября в 4 часа 30 минут, лёжа лицом к батарее парового отопления, и это последнее, что он видел в мире сём, когда на миг к нему вернулось сознание, а за окном шёл бесконечный дождь… Всё было кончено, необратимо… мы для него больше ничего не могли сделать. Дежурная нянечка сложила ему руки, подвязала подбородок полотенцем, всё кончено… Мы вернулись пешком на Салтовку, папа ждал нас… спросил: «Всё кончено?» — больше ничего не сказал, заперся в своей комнате и не выходил, пока Ваню не похоронили. О чём думал этот сильный духом человек, прятавший от других своё горе? Этого никто не узнал и никогда не узнает, впоследствии папа никогда не говорил о своих чувствах и думах, страдал в одиночестве, слёз его никто не видел, равно как и маминых. Ходила мама каждый день на кладбище одна, ни папа, ни мы, дети, уважая её горе, ничего не говорили, не сопровождали её, понимая, что для неё важно бывать там ежедневно, побыть наедине с собой, а, может быть, она общалась там с так рано ушедшим из жизни самым младшим из её детей. Потом ушла из жизни мама — и тогда папа не проронил ни слезинки; и наступили дни, когда он остался один в квартире, некогда так густо заселённой. Немного позже в этой квартире поселилась Таня со своей семьёй, но не могла она смягчить отцу боль жестокой утраты, да и не надо было этого делать — думаю, Таня это понимала. Наташа приезжала каждый день, привозила ему еду, это обязывало её подчиняться дисциплине, приходить надо было в строго определённое время — папа продолжал придерживаться строгого распорядка дня. Навещали папу Никита и я, но лишь по вечерам, после работы, успевали обменяться несколькими словами, и он отправлял нас спать, говоря, что нам на следующее утро на работу, но, думаю, скорее, потому, что пришло время ему самому ложиться спать: в 22.00 и ни минутой позже.

146

12

К. Б. Быт и устройство семьи Вишневских конца 1950-х гг. (период армейской службы А. И. Вишневского) описáл Эдуард Лимонов; см. и ср. «Подросток Савенко, или Автопортрет бандита в отрочестве» (1982) — часть первая, глава двенадцатая: «У семьи Вишневских целая квартира в три комнаты. Старший брат Арсений — коммунист, говорят, что во Франции его преследовали, потому семья перебралась в Советский Союз, из-за брата Арсения. Если бы они не были репатриированными, им бы не дали трёхкомнатной квартиры, хотя у них и большая семья — отец, мать, две старшие дочери — Марина и Ольга, Арсений, Ася и младший брат Ванька, он же Жан. Раньше у Аси не было своей комнаты, но теперь обе старшие сестры уже вышли замуж и живут в Центре с мужьями, потому у Аси своя комната с окном, выходящим на мощёное булыжниками шоссе и на высокий серый каменный забор автобазы, той самой, где работает парикмахером Вацлав. Всякий раз, приходя к Асе и выглядывая в её окно, Эди-бэби вспоминает о Вацлаве. Шоссе перед Асиным окном весной и осенью становится непролазным морем грязи, как, впрочем, почти все салтовские дороги. Но сейчас грязь уже замёрзла, и по ней бодро ходят люди на Тюренку и обратно. — Хочешь вина? — спрашивает Ася, возвращаясь из глубины квартиры, где она говорила о чём-то с родителями пофранцузски. Дома >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << Вишневские говорят по-французски. Эдибэби учит французский язык в школе со второго класса, но, конечно, не может разобрать, что они говорят, да ещё при такой скорости. — Хочу, — отвечает Эди-бэби. Не потому, что Эди-бэби действительно хочет вина, вино у Аси в доме всегда виноградное, некрепкое и кислое, оно не берёт Эди-бэби, как биомицин, например. Эди-бэби знает, что вино у Аси в доме всегда очень хорошее, её отец был во Франции дегустатором вин, но Эди-бэби не любит хорошего вина. Эди-бэби любит бокалы, в которых Ася подаёт вино, и маслины, с которыми она подаёт вино, и салфетки. Он никогда не признается Асе, что не любит самого вина, что он предпочитает биомицин. Эди-бэби приятно бывать у Аси. Ему нравится обилие книг в доме. Мало того, что книги (в основном французские, но есть и русские, и английские) занимают все стены в большой комнате, но книги занимают целую стену и в Асиной комнате — это Асины книги, и у всех других членов семьи свои книги. Даже над Асиной кроватью, на деревянной полочке, так, чтобы было удобно дотянуться до них прямо с кровати, расположились книги. Ни у кого на Салтовском посёлке нет такого количества книг, разве что у Борьки Чурилова, а если и есть, как у родителей Сашки Плотникова, то все очень скучные собрания сочинений во многих томах, затянутые в мрачные переплёты. У Аси необыкновенные книги — половина их >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Наступил день, когда Никита мне позвонил, чтобы я срочно приехал на Салтовку — папа очень плох. Я приехал, Никита сидел возле отца. Папа лежал в своей знаменитой домашней куртке, при галстуке, дышал очень тяжело… — А, вы сегодня оба пришли, — прошептал папа, выходя из полузабытья. И добавил: — Раз ты пришёл, Сеня, сходи в магазин, купи бутылку портвейна, ты знаешь какого. Я действительно знал, он всегда покупал один и тот же портвейн. Сбегал в магазин, купил портвейн и, поскольку обязанности были строго распределены, папа попросил Никиту налить ему полный стакан вина. Папа выпил вино залпом. Зачем он это сделал, когда было ясно, что сердце его еле бьётся, что этот стакан портвейна может оказаться смертельным? Теперь я понимаю: он хотел ускорить уход, осознавая, что часы его сочтены, и не желал предстать перед взором своих сыновей в жалком виде умирающего, не способного контролировать свои действия. К счастью, мы это поняли и не посмели отказать ему в последней просьбе. Выпив, заявил, что теперь будет спать и чтобы мы последовали его примеру, а он нас разбудит в 7 утра, чтобы не проспали работу, мол, спите спокойно. С отцом спорить было не принято, и Никита лёг на мамину кровать, я на диван, где она умерла, рядом с папой, в случае чего… решив, что утром на работу не пойдём. Но не тут-то было — ровно в семь часов папа нас разбудил и отправил на работу, сказав: «Идите, я вас дождусь…» Ничего не поделаешь, пришлось подчиниться: не хотели, чтобы папа догадался, хотя он всё прекрасно понимал. Никита кончал работу на час раньше меня, институт его находился в центре. Он приехал к отцу первым. Он едва успел… папа ещё дышал, видно было, что физически страдал ужасно, но не стонал. Как прожил он последний день своей жизни один на один с неминуемой смертью, делая нечеловеческие усилия, чтобы дышать, дабы дождаться своих сыновей, одному Богу ведомо… он сказал Никите, чтоб взял пятый том Мао Цзэдуна, там, мол, пятьдесят рублей, после его смерти надо отдать матери Игоря Аполлоновича, а пятеро детей его, которые у него остались, найдут деньги, чтобы достойно похоронить отца. Заметь, «пятеро детей, которые остались». Вани не было, об этом горе папа не забыл даже перед лицом собственной смерти. Затем попросил Никиту налить полный стакан портвейна, выпил до дна, покрылся испариной, прошептал: «кончено» — и поспешил на встречу с мамой, Ваней, всеми, кого так любил, а они взяли и ушли раньше него. Я приехал, когда папа только что умер, Никита рассказал всё, что я тебе описал. Мы молча допили бутылку портвейна, потом позвонили Наташе и Вере. Вскоре приехала Вера, на следующее утро приехали сёстры и Толя, сделали всё, что нужно. Ты молчала… Родительский дом опустел, Таня с семьёй уехала в Америку, некоторое время в доме отца проживала младшая дочь Никиты — Оля, но и она уехала… а родительский дом стоит до сих пор — дома, если их не разрушают, живут дольше, чем их хозяева… Харьков, 1999–2001

Что ответить Асе? Дорогая Ася! Не счесть, сколько раз мне задавали один и тот же вопрос: «не жалею ли я, что приехал в Россию?» Но как можно на него ответить? И вообще, существует ли ответ?

147


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Неисповедимы пути Господни, и как сложилась бы моя жизнь, останься я во Франции, есть тайна величайшая… и что об этом говорить сегодня — жизнь прожита, и всё тут. Решение покинуть Францию принимал не я… путь родителей на родину не простой, и пройден он не за один день… можно сказать — то было предназначение, и вся их жизнь в эмиграции, а может быть, и до неё, привела к тому, что семья навсегда покинула Францию. Правда, не только наша семья уехала, уехали и близкие знакомые, такие, как Волконские, Старки, Муравьёвы, Кривошеины, Каменские, Карвовские, Двигубские и другие, но многие не уехали, а кое-кто просто делал вид, что намерен вернуться в Россию, а может быть, в последний момент изменил своё решение… Сказать, что те, кто уехал, не понимали, куда едут, думаю, будет неправдой — о том, какова жизнь в СССР, представление имели, хотя бы по рассказам советских военнопленных, которых во время войны прятали у себя; и позже, когда после войны появились во Франции советские девушки, которых привезли французы из германского плена и женились на них. Сегодня на Западе говорят о великом обмане, о ловушке, расставленной Сталиным, вроде бы, выражают сочувствие «возвращенцам». Но, я думаю, дело в ином… может быть, в менталитете русских людей, а может, в том, что нет более доверчивых, чем те, кто хочет верить, а скорее всего, это тяга к родному краю, где прошли детство и юность… в любом случае, за это, в какой-то степени, расплатились мы — дети возвращенцев… и, видимо, прав был Никита, когда говорил о нас как о потерянном поколении, хотя в ХХ веке, да и в другие времена, уже «потерянных поколений» было немало. Определённо могу сказать одно: отец, приняв решение вернуться на родину, не искал лучшей доли, и двигала им отнюдь не тяга к материальным благам, но, откровенно говоря, как принято выражаться сейчас, это его вопрос, и, наверное, ему следовало бы спросить мнение своих детей, а не принимать единолично столь ответственное решение. Правда, ещё не известно, спроси он у нас, как бы мы решили и что по этому поводу думали, так как наш путь в Россию тоже определился не сразу, был долгим и мучительным, дело в воспитании, которое мы получили, в нём участвовали не только родители, но и наши наставники; сознание того, что мы не такие, как наши сверстники-французы и принадлежим к «великой стране», — это учитывать надо. Так что не суди, да не судима будешь… собственно, кого судить и за что? Мне кажется, отец в своей эмигрантской жизни дошёл до предела, для него вернуться стало вопросом жизни и смерти. Этому способствовала и ситуация, сложившаяся в то время, неблагоприятная для нас, его детей. Лицей окончили, что делать дальше — непонятно, ведь отец уже был не в состоянии финансировать дальнейшую учёбу. Лицейское образование специальности не давало — это были просто общеобразовательные навыки, определённый образ мышления, то, что могло проявиться со временем, что, к счастью, и случилось с нами в будущей нашей жизни. Отец оказался без работы, мы же выросли, у каждого из нас был свой взгляд на жизнь, какие-то планы. Так что традиционный устой семьи, где царствовал патриархат, вот-вот должен был рухнуть, да к тому же появились новые знакомства, уже не только в среде русской эмиграции. Ты, наверное, помнишь Монику Менан, отношения с ней приобрели весьма конкретный характер, Маринину историю и Верину — в общем, всё было на грани… Последствия этих отношений не могли не волновать отца, да, кстати, не только нашего отца, с такой ситуацией столкнулись многие отцы в среде эмиграции. Не говоря о том, что Франция всё более и более приобретала для нас

148

<< издана за границей, даже те, что на русском языке. Ася даёт Эди-бэби читать свои книги, она не жлоб. И сейчас у Эди-бэби в доме лежит несколько Асиных книг — роман “Три товарища” Ремарка и несколько номеров журнала “Отечественные записки” с романом очень странного писателя В. Сирина “Дар”. Эди-бэби нравится, как живут Вишневские. Нравятся даже их деревянные кроватикушетки, которые они сделали сами. Большинство жителей Салтовки пользуется железными кроватями с железными же панцирными сетками. <...> Асина кровать покрыта цветным пледом, а поверх — шкурой. Рыжей, лисьей. Эди-бэби садится на шкуру. Нравится Эди-бэби и освещение в доме Вишневских. Везде расставлены маленькие настольные лампы с абажурами из старых географических карт, это очень уютно придумано. В салтовских же домах свет идёт сверху, от торчащих под потолком ламп, или совсем голых, или прикрытых матерчатыми оранжевыми или красными абажурами с длинными шёлковыми кистями, что делает салтовские комнаты похожими в первом случае на общественный туалет, во втором — на гарем, такой гарем с абажурами Эди-бэби видел на картинках в старой географической книге о Турции. Ещё у Вишневских просторно, нет никому не нужных бегемотообразных буфетов и шифоньеров, отнимающих у человека >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << жизненное пространство, только нужная мебель. Ася приносит ему на подносе (!) вино и маслины. Вино венгерское — называется “Бычья кровь”. Извиняясь, она говорит: — Простите нас, мсьё, за то, что мы вынуждены подавать вам венгерское вино, а не французское. К сожалению, аборигены не завезли в этот раз французского вина в близлежащий гастрономический магазин. — Ася, поставив поднос на низенький столик рядом с Эди-бэби, шутливо приседает, как это делают барышни в фильмах о дореволюционной жизни, и садится рядом. Когда Ася говорит “аборигены”, Эди-бэби не может удержаться от того, чтобы не сказать: “А! Бори и Гены!” Или если не сказать, то хотя бы вспомнить точный каламбур. Ещё Ася часто употребляет словечко “местные”. Асе не нравятся местные аборигены, и, когда она рассказывает Эди о Париже, в глазах её иной раз появляется что-то похожее на слёзы. Когда Эди-бэби впервые познакомился с Асей, он учился в шестом классе, Ася говорила по-русски с акцентом, она тогда только что приехала в Харьков из Франции. Встретился Эди-бэби с Асей при очень романтических обстоятельствах. В театре». Арсений Вишневский В компартии какой-либо >>

13

Союз Молодёжи Французской Республики.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

притягательность, тогда как Россия, несмотря на полученное воспитание, оставалась страной мифической и далёкой. Если добавить к этому, что за участие в студенческой демонстрации Никиту выслали из Франции, что очередь дошла до меня, так как, чтобы получить французское гражданство, мне нужно было отслужить в армии и, как принято было тогда, я имел все шансы повоевать в Алжире, а в случае моего отказа быть просто высланным вслед за Никитой, Мишкой Терентьевым или спешно бежать, как Серёжа Муравьёв, ты это прекрасно помнишь. Что касается лично моих соображений, скажу тебе, что состоял я в UJRF13, в нашей ячейке были выходцы из Алжира, коих считал я своими друзьями, и не видел, почему должен в них стрелять. Так что, Ася, если судить здраво, отъезд для отца стал острой и насущной необходимостью. Я, конечно, понимаю твои чувства и, возможно, обиду на папу за его решение и надеюсь, прочитав то, что я написал, ты не станешь строго судить его, как ты, мне кажется, склонна делать. А о том, чтобы оставить тебя и Ваню на попечении тёти Нади — сама рассуди, могли ли родители на это пойти? У него был выбор, и он его сделал, у нас же выбора не было, как сказал Мише один офицер в Чопе: «Ворота сюда широкие, а назад, ох, какие узкие — не просочиться», — что, по Мишиным рассказам, сразу несколько охладило его патриотический пыл, и «Кубанские казаки» или «Поезд идёт на восток» вдруг показались ему не столь привлекательными фильмами. А может быть, и у нас был выбор, я имею в виду старших, знать бы тогда об этом. Тебе, я думаю, интересно узнать, чем для нас, старших, обернулся переезд на постоянное жительство в Россию, скажу тебе, что в общем — ничем. Жили мы так, как все жили здесь, и Бог миловал — избежали судьбы Никиты Кривошеина или Вали Гетманского, а может быть, и многих других, о которых не всё знаем… то же, что творилось в душе, сама понимаешь, дело это субъективное… Конечно, некоторым нашим знакомым из эмиграции и не из эмиграции удалось изменить свою судьбу, покинув Россию, и, как им кажется, к лучшему. Так ли это на самом деле, трудно сказать, во всяком случае для тех, кто родился здесь, не забыть, что оставили они здесь свои мечты, надеялись на другое, но ведь менталитет свой не изменить, вот и обижаются на всех. А ведь если сыт — так сыт, и не важно чем насытился, какая разница, наелся сала или рябчиков, ел из серебряной посуды или из разовой тарелки, сыт — и ладно. Порою, сталкиваясь с высказываниями некоторых из них, никак их не приемлю… живя в лучших условиях, пользуясь благами, которые лично не заработали, забывают, откуда приехали. Они даже учат нас жить. Получается, что они наставляют нас в жизни, и выглядит это жалко и не слишком умно, иногда просто аморально. Как ни крути, в бобры они не вышли… Ты вправе меня спросить, что я тут пытаюсь доказать и оправдать, но дело в том, что ничего такого в мыслях у меня нет. Всё это эмоции, возникшие, когда я углубился в историю нашего рода, вот тогда и пришли боль, сострадание и непринятие их трагической судьбы. А чувство, из этого вытекающее — странное, для меня необъяснимое — могу ли я стремиться возвратиться туда, когда никогда не жаждал этого особенно и довольствовался тем, что просто живу как живётся, день за днём, стараясь обрести хоть какую-ту малость счастья, не пытаясь изменить свою жизнь и особенно не страдая от этого, как страдал Никита, который умер здесь, унеся с собой в могилу свою гордость, томительную тоску и печаль. Не знаю, понятно ли тебе это чувство, сумел ли я передать тебе то, что сам ощущаю смутно… Харьков, 1999

149


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Приезд в СССР на ПМЖ Лето, конец июля, мы ещё не уехали… но отъезд решён окончательно и бесповоротно… Когда? «Скоро», — говорит мама, во всяком случае, так уверяют в консульстве… Традиционная прогулка по берегу Сены, железная дорога, река, уходящая вдаль… на том берегу, далеко — панорама Парижа, на фоне сиреневого неба — белый собор Sacré-Coeur14, там Монмартр… там мои друзья — художники. Они не спешат, лениво попивают винцо на террасах кафе или возле мольбертов, они никуда не едут… им и здесь хорошо. Всё-таки, мама, когда мы уезжаем? В это время проносится железнодорожный состав. Мама считает проносящиеся мимо вагоны: «чёт» — скоро, «нечет» — позже… иного не дано… довольно неконкретный ответ, но другого у мамы не было… вот так решается судьба: чёт-нечет, третьего не дано. И мы уехали в августе с Восточного вокзала, откуда уже уехало столько народу, чтобы никогда не вернуться… Я мало что запомнил из путешествия, но шпиль последней церквушки Франции, едва различимый в лиловой утренней дымке, это я запомнил. Германия… Что Германия? Название «Штутгарт», мелкий моросящий дождик — всё… Затем Прага. Мы выходим из последнего европейского поезда. На вокзале — солдаты, у них на ногах тяжёлые сапоги, точно такие я буду сам таскать три с половиной года подряд, но я об этом ещё не знаю. В городе много людей — Международный фестиваль молодёжи — коммунистической. Нас приветствуют, откудато узнали, что мы едем в СССР, наверное, такие же наивные, как и мы… поздравляют нас… Спасибо! Далее путешествие в пригородных поездах Чехословакии, в тамбуре едкий сигаретный дым, паршивые сигареты, которые курят чехи. Я курю «житан», выделяюсь — расспросы: откуда, куда? «Из Франции в СССР» — многозначительное молчание, некоторые кивают головой: да, да! Ja, ja! СССР… Папа суетится, что-то решает, но я ему не помогаю: словно под наркозом, ничего не воспринимаю, да и вообще, при чём тут я? Что я тут делаю? Вот и не помню, почему вдруг оказался с отцом в Косиче — небольшом городке у подножья невысокой горы. Солнце светит, люди куда-то идут, оглядываются на нас… двухместный номер в дешёвой гостинице, выходит, мы там переночевали, но почему? Где остальные? Сёстры, мама? Ваня, бабушка? Они ждут нас… где? Ах, да! Задержались из-за багажа, он за нами не поспел, и надо что-то оформить… где-то… Чоп! Приехали. Но в чём дело? Отсутствующий взгляд сестёр, остановившийся взгляд мамы, реакций — ноль! Так что же происходит? Да ничего особенного, просто едем в СССР, вот и всё! Чоп — пограничный город, врата рая… Ада, чистилища? Мы не знаем — наверно, всё-таки рая — «Кубанские Казаки», «Поезд идёт на восток», «Смелые люди», «Ленин в Октябре», «Чапаев», православные церкви, великий народ-победитель, РОДИНА, для нас, правда, только историческая. Стоим долго, шумят, меняют колёса, здесь колея шире, чем в Европе, сам Царь когда-то такое придумал, чтобы обезопасить себя от завоевателей, — молодец! Умный монарх был, только вот понимал ли он, что отгораживается от Европы? Пограничники застыли вдоль состава на расстоянии вытянутой руки друг от друга, овчарки — устрашающая картинка. Любезные таможники, приветливые, формально осматривают багаж: «Запрещённую литературу везёте?» Разве существует запрещённая литература? «Ну та, которая призывает к войне». Ах, демократия, демократия… Как это мило! Автоматчики и собаки за окнами вагона… Демократия, её надо защищать…

150

<< страны я никогда не состоял. Мои левые политические взгляды были продиктованы, как у многих на Западе, пиаром СССР сразу после войны. Длилось это во Франции недолго — где-то до разгрома французской армии во Вьетнаме (её окружение в Бьен-Ден-Фу поставило точку в этой войне). Моё же политическое участие на стороне левых в общественной жизни в годы юности ограничилось участием в демонстрациях, продаже по воскресеньям газеты «Юманите» (после прислуживания батюшке на воскресной литургии в православной церкви в Клиши), распространением листовок в защиту Розенбергов, Реймонд Дьен, Анри Мартен (сохранилось фото, где я снят под огромной, сделанной мной масляной краской, надписью на скале «Освободите Анри Мартена», — ведь я как никак художник), Белояниса — всё это вместе с UJRF, в ряды которого я вступил, добиваясь расположения миловидной француженки. Думаю, что Лимонов имел в виду моего старшего брата — он действительно в течение нескольких месяцев состоял в компартии Франции, куда вступил из-за войны, развязанной США в Корее. Французские власти нас не преследовали. Брата выслали поделом — как апатрид он по закону не имел права заниматься политикой на территории >>

14

Собор «Сердца Господня» на Монмартре.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << Франции. Никто моего отца из Франции не выгонял, он сам захотел уехать. А вот квартиру на Салтовке Лимонов описал правильно.

15

А. К. Сравни-ка с Гарсиа Маркесом. Очерк «СССР: 22 400 000 км2 — и ни одной рекламы кокаколы!» (1957): «Наконец-то миновали нескончаемые и томительные дни, терзавшие нас летней духотой и медлительностью ползущего без расписания поезда, провожаемого взглядом оторопевшего от изумления мальчугана с коровой. Беспредельную равнину, засеянную табаком и подсолнухами, стремительно окутали сумерки. Франко — мы познакомились с ним ещё в Праге, — опустив оконную раму, крикнул, чтобы я подошёл: вдалеке сиял золотой купол. Мы были в Советском Союзе! Поезд встал; в земле, рядом с железнодорожным полотном, открылся люк, и прямо из подсолнухов высыпала группа автоматчиков в форме. Мы потом долго терялись в догадках, куда мог вести тот люк. Рядом виднелись фанерные мишени в человеческий рост для прицельной стрельбы, но нигде не было даже намека на какие-либо строения. Напрашивалось только одно заключение: здесь, >>

16

Рыцарь без страха и упрека (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

«Добро пожаловать на родную землю!» Папа чуть не прослезился, мама, похоже, не очень растрогана, а бабушка горда собой — её «не посмели» обыскать… Ну вот и Львов, громадный вокзал, кислый запах в зале ожидания, неповторимый, грязные деревянные лавки, длительное ожидание, всеобщее внимание, милиционер возле нас, не отходит ни на шаг, мило улыбается, но других пассажиров к нам не подпускает — если откровенно, то слава Богу… Папа всё нервничает да суетится, какую проблему решает на сей раз? Не знаю, мне всё равно, пусть решает, мне нужно подойти поближе к остальным, похоже, бабушке плохо, да и мама что-то не очень… а тут ещё малыши — Ася и Ваня… бабушка молчит, крепится. Теперь понимаю, нужно купить билеты до Харькова в общей очереди, как все, можно представить, что задача не из простых: не один билет и даже не два, а целых восемь… да ещё во Львове! Да ещё обычному советскому гражданину, а их около 200 миллионов, похоже, все собрались здесь в этот день, в том числе и мы — полноправные советские граждане, так что пользуйтесь своими правами на здоровье! Помогла миловидная женщина, одетая не как остальные: оказывается, едет то ли из Польши, то ли из Германии. — Ах! Ах! Куда вы едете? — В Харьков… — Ну, это хорошо, Харьков — город культурный, студенческий… Как это понимать?! А если не в Харьков? Мелькнула мысль, ну да, мне же рассказывал старичок в Сен-Женевьев-де-Буа… Едем в Харьков в плацкартном вагоне: деревянные лежаки, вагон забит, запашок… не от Диора… но ехать можно. Беседую с миловидной девушкой, сидим друг против друга, полка боковая, слезла с верхней… как и что?. . оказывается, едет из колхоза, студентка, да, конечно, харьковчанка… ездила подрабатывать? Как я во Франции в свободное от занятий время? Нет, нет! Это обязаловка, Хрущёв придумал… что придумал? Да так… потом узнаете, успеете… Часы томительно тянутся, вот и Киев, но на перрон не выходим, ночь уже, едем дальше, и вот — рано утром конечная станция нашего путешествия через всю Европу и Украину15… Наконец папа на родине, то есть в Харькове, где никогда до этого не бывал… Нас встречает наша кузина Нина и какой-то парень, а где же Никита? Он в ночной… Что значит «ночной»? Потом, потом, всё потом узнаешь. Потом — так потом, ладно, не время — предстоит трогательная встреча папы с сёстрами, как-никак разлука длиной в тридцать пять лет, и наша с Никитой, ведь четыре года не видели его. Наш старший брат, культ его личности в семье… Выходим всем табором на привокзальную площадь, серые здания, какие-то огромные красные плакаты, что-то написано… Реклама? Не похоже… ну, в общем, да! «Партия — ум, честь и совесть…» Подъезжает нечто железное, бренчит, скрипит, вот-вот развалится… но не разваливается, это трамвай или что-то вроде, садимся, поехали. Развалится, не развалится? А колёса, похоже, квадратные… едем долго, привыкаем к шуму, но разговаривать, расспрашивать — не решаемся. На остановках кондуктор кричит, да ведь кричи, не кричи — двери не закрываются, люди висят гроздьями, как у Чаплина, вот сейчас передних выдавят через дверь. Госпром… здание нельзя назвать изящным, но наша кузина Нина говорит — «гордость советской архитектуры», и площадь эта — самая большая в мире, называется — площадь имени Дзержинского… мы знаем, кто это… тот же фильм… когда-то… le chevalier sans peur et sans reproches16 революции; тогда ничего не смыслящие в этом эмигран-

151


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ ты восхищались… талант, личность, коими так богато отечество, взять того же Чапаева — из простого народа, а полководец! Правда, до того момента, пока не показали «психическую атаку»… Ах! Как наши красиво шли! Цвет нации! Всё это мелькает в голове, я живу ассоциациями, я пытаюсь что-то понять, вот так, с ходу. Подходим к дому, в котором живёт тётя Лена, папина родная сестра. Из окон выглядывает народ, можно сказать, нас ждут… На первый взгляд, тётя Лена сурова, но это на первый взгляд, на самом деле, она добрейший человек. Мы узнаём позже, что она многих приютила, кормила, взять хотя бы Никиту, потом Мишу, до этого — беспризорника Колю, это он нас встречал сегодня с Ниной. Ещё раньше — нашу кузину Свету, дочь «врагов народа», это в 1937-ом году. Разыскала в приюте, куда направляли детей врагов народа, не побоялась. Не побоялась принять родного брата — корниловца, т. е. нашего отца. Когда вызвали её «куда надо» и спросили, примет ли его на первое время, это было в 47-ом году, когда папа подал прошение о возвращении в Россию. В то время это было смелым шагом, ведь не многие признавались, что у них есть родственники за границей, и это при том, что родного её брата расстреляли в 38-ом году, а отца арестовали по доносу как бывшего офицера, в общем, хороший букет… а тут мы свалились на голову — восемь человек, и ясно, как божий день, что на её попечение и ответственность. Папа ничего лучшего не нашёл, как сказать: «У тебя всё та же бородавка». После тридцатипятилетней разлуки. Отношу это к эмоциям, хотя внешне они никак не проявляются ни с той, ни с другой стороны. Однако тётю Лену этот вопрос не очень занимает… у неё другие проблемы, сразу предупреждает: «Мой сосед — бывший офицер НКВД». Ну и что? Соседи живут в других квартирах, что нам до того? Нет! Вовсе нет! В одной квартире со мной, в соседней комнате… Так вот что такое квартира в самом центре города, как писала она в письмах… а мы представляли себе нечто вроде квартиры тёти Нади, на проспекте Ваграм… Ну да ладно, мы здесь долго не задержимся, скоро получим свою квартиру… так нам обещали… в Париже… Есть ещё дом другой папиной сестры — в нашем представлении такой же или почти такой же, как у нашего дедушки в Севастополе, адрес — Екатерининская набережная, 72; этакий особняк, который мы себе хорошо представляли, ведь мама сохранила план и документы на его владение… интересно — для какой цели? Неужели? Да нет! Не до такой степени, всё же… И второе предупреждение: Сеня пойдёт осенью в армию, — правда, она об этом сразу предупреждала в своих письмах, но тогда, во Франции, это представлялось далёким и не очень реальным, и потом, не Алжир ведь… и армия советская, не то что капиталистическая, — народная. «Солдат Иван Бровкин»… хороший, весёлый фильм… К тому же, лучше сразу отдать долг родине — воздастся потом, служить можно и за себя, и за своих сверстников, родившихся здесь… им нельзя… они учатся в институтах… им некогда… элиту нужно беречь… моих будущих начальников, таких чутких, таких суровых, но справедливых… да и будущих учёных тоже надо готовить — таких, как наш Толя; или талантливых художников — как Юра, тоже наш. Отец деловито разбирает чемодан, достаёт подарки, правда, по всему видно, ни тётю Лену, ни Нину это не очень интересует — не такие люди, да и что можно привезти из страны загнивающего капитализма? Слава Богу, хоть сами прибыли, столько лет ведь… революция, гражданская война, эмиграция, Вторая мировая война, разлука такая, столько воды утекло, столько людей пропало… ценности иные. Но тут вдруг Марина, стоящая на балконе, восклицает: «Кажется, Никита мчится». Если то, что мы видим с высоты третьего этажа, — наш брат, можно сказать, что он за четыре года изменился… нечто длин-

152

<< по всей видимости, расположена подземная казарма. Солдаты, заглянув под вагоны, убедились, что там никто не скрывается. Два офицера поднялись к нам для проверки паспортов и фестивальной аккредитации. Они упорно испепеляли нас глазами до тех пор, покуда окончательно не уверились в схожести наших лиц с теми, что на фотографиях. Пожалуй, это единственная граница в Европе, где предприняты подобные меры безопасности. Чоп — это городок, находящийся в двух километрах от границы и являющийся крайним западным населённым пунктом России. Хотя последние делегаты фестиваля проезжали здесь чуть ли не неделю тому назад, станция попрежнему была украшена голубями из картона, лозунгами мира и дружбы на всевозможных языках и флагами всей планеты. Переводчиков не наблюдалось. Девушка в синей форме посоветовала нам пройтись по городу, поскольку поезд на Москву отправлялся в девять вечера. Часы на станции показывали восемь, мои — шесть, соответствуя парижскому времени. Поэтому мне пришлось перевести стрелки на два часа вперёд в угоду официальному времени Советского Союза. А в Боготе был полдень. В центральном зале вокзала, симметрично от входа, который вёл прямиком к городской площади, я заметил две недавно посеребрённые статуи в полный рост: Ленин и Сталин. Они стояли непринуждённо >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << и без формы. Благодаря особенностям русского алфавита казалось, что буквы на объявлениях просто разваливаются на части; от этого веяло упадком. Одна француженка была поражена неказистым одеянием людей, хотя я бы не сказал, что они на редкость скверно одеты, — быть может, оттого что свыше месяца находился за «железным занавесом», а парижанка явно пребывала во власти ощущений, испытанных ранее мною в Восточной Германии. В центре площади по опрятному и утопающему в цветах скверу, расположенному вокруг бетонного фонтана, гуляли военные с детьми. И повсюду — на балкончиках кирпичных домов, только что окрашенных в пёстрые, но не агрессивные тона, возле дверей магазинов, не имевших витрин, — сновали люди, тоже выбравшиеся подышать вечерней свежестью. Несколько нагрузившихся чемоданами и баулами с провиантом людей выстроились в очередь за стаканчиком газировки, продававшейся со специальной тележки. Повсеместно царил дух провинции вкупе с провинциальной бедностью, из-за чего я не ощущал десятичасовой разницы во времени, отделявшей меня от деревушек Колумбии. Это как бы подтверждало, что земной шар на деле ещё более кругл, нежели мы полагаем, и стоит >>

17

Игра сделана (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ное, ужасно худое, в каких-то брюках в обтяжку, непонятного покроя и неопределённого цвета — оказывается, военные галифе, на голове — идиотская кепочка с помпончиком — живописно; а за ним идёт тоже что-то очень худое, как будто человека пропустили через волочильный станок для производства проволоки, — а это, оказывается, Миша… не выдержало девичье сердце… Наташа пустила слезу, мама промолчала… В принципе, по письмам Никиты мы уже знали, что работает он на крупном заводе, на приличной должности — то ли начальником смены, то ли начальником цеха, а Миша — чуть ли не инженером-электриком и тоже на «приличном» предприятии… Конечно, на самом деле, было не совсем так… Никита работал грузчиком в литейном цехе завода «Серп и Молот», а Миша ремонтировал утюги в какой-то артели… действительно — завод был крупным, этого отнять нельзя, а ремонт утюгов имеет какое-то отношение к электричеству. Справедливости ради надо сказать, что со стороны Никиты эта небольшая неточность была проявлением милосердия по отношению к родителям и в то же время защищала его самолюбие. К тому же его не покидала надежда, что папа в конце концов изменит своё решение, и у него — Никиты — появится шанс когда-нибудь вернуться во Францию, имея там родителей, но забыл при этом, что как высланному ему это не светит. В своих письмах он пытался намекнуть, что не следует сюда приезжать всей семьёй, но папа не понял или не захотел понять… Ну да ладно, до военной службы два месяца, а пока надо чем-то заняться, короче говоря — зарабатывать на жизнь. Да начала надо получить паспорт, как у всех, а не на двух языках франко-русский, который выдало консульство в Париже, когда мне исполнилось шест­ надцать лет. Демаршей было не счесть, но наступил день, когда я сдал старый паспорт и получил полноценный, как у всех… навсегда закрывший путь назад, как говорится, les jeux sont faits17! На работу «устроил» меня Никита, «устроил» — это громко сказано; туда, куда меня можно было принять как выходца из страны загнивающего капитализма, особых знакомств, а тем более, блата, не требовалось — похоже, на этот завод принимали всех неблагонадёжных, там уже работали Никита, испанец, попавший в СССР после войны в Испании, ещё кое-кто… в общем, немного, как и для первой волны эмиграции во Франции, для них тоже более или менее приличные работы были заказаны — только тяжёлая работа для тех, кто оказался на самой низшей ступени общества. Однако мне повезло, меня приняли учеником токаря на тот же завод, где работал Никита. Работа в три смены: первая начиналась в 7 утра, вторая в 16 часов, третья — в 24 часа, или, если угодно, в 00 часов. На заводе я проработал около двух месяцев, но токарем высокого разряда не стал, хотя какой-то разряд мне присвоили. Зато выучил современный разговорный русский язык… он оказался не сложным, и, в принципе, можно было общаться и управлять заводом при помощи простой трёхчленки, применяемой во всех случаях жизни и на производстве, да ещё одного слова… Инструкции, полученные от мастера, были лаконичны, но не очень доходчивы и заключались в следующим: «Берешь эту х…вину, х…чишь пока не ох…ешь, и центрируешь эту х…вину, а если не зах…чишь, х… с ним, зах…чишь со временем». Вот, собственно, вся инструкция и учёба. Я не сразу уразумел это, ведь русскому языку учился, в основном, в воскресной школе при церкви, а когда в глаз мне попала стружка, мастер закричал: «какого х…я не надел очки?» — и отправил меня к такой-то матери, то есть в заводскую поликлинику.

153


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Первые месяцы в СССР Жизнь налаживалась, конечно, не сразу… разместились мы, в общей сложности двенадцать человек, в комнате тёти Лены, как-никак 17 м2, затем Никита переехал сюда же с Верой и Таней, получилось чуть больше одного м2 на человека. По-моему, это не очень понравилось соседу, стал он писать бывшим своим коллегам доносы, мол, не хочет жить под одной крышей с белогвардейцем (так однажды рассказала мне тётя Лена, которую, видимо, вызывали и сообщили, что на неё жалуются). Но неприятностей не последовало, думаю, что «там» были в курсе дела, а этот офицер, по всей вероятности, не так рьяно служил, если удостоился такого непотребного жилья за свои заслуги. А пока что белогвардеец занимал позиции, и по всему видно было, что намерен обосноваться здесь прочно и надолго… начал с того, что стал сооружать (по-другому не скажешь) кресло. Гвоздей не жалел, так что получилось солидное сооружение, которое, кстати, его пережило и долго стояло у тёти Лены, вплоть до её отъезда в Солнечногорск, куда Нина переехала много лет спустя с мужем и детьми. Не знаю, забрала ли с собой тётя Лена это заслуженное кресло. А к папе возвращалось всё то, о чём он так тосковал в годы эмиграции… Видишь, Сеня, говорил он мне, здесь окна с двойным остеклением, не как во Франции, — чтобы сохранить тепло… Да… подумал я тогда, только ради этого и стоило сюда приехать… Здорово! — ответил я, чтобы ему было приятно и как-то оправдало его решение вернуться. А потом — ты видел, Сеня, вдоль железной дороги деревянные щиты — это защита от снега, такого ты не видел во Франции… Что правда, то правда, снег во Франции редко бывает… это не романтично, особенно в рождественскую ночь… Однако маму, похоже, это не слишком умиляло, ей не очень нравилось жить цыганским табором, и настроение её явно портилось. А в это время бывший белогвардейский офицер обустраивал быт, закончил кресло, взялся за книжные полки, ведь надо будет размещать единственное богатство, достойное быть привезённым сюда — огромную библиотеку (всё остальное приобретём на месте), которую отправил в Россию морем. При этом тётя Лена философически молчала, не мешала ему прибивать доски с утра до вечера. Наша же кузина часто отсутствовала… очаровательная кузина. Но мама решила: «cousinage — dangeureux voisinage»18, и это также относилось к старшему брату, так как у нас была ещё одна кузина — Света, внучка литовского князя, а это Никите импонировало… И поскольку «cousinage — dangeureux voisinage», было принято решение, что мы с Никитой переедем жить к тёте Лиде — младшей папиной сестре. А что в то время происходило с бабушкой, сёстрами, мамой, с младшими, Асей и Ваней, увы, ничего сказать не могу. Что до Вани, можно было быть спокойным, у него три сестры и кузина, они о нём позаботятся, ведь Марина и Ася прежде, чем подумать о себе, думали о Ване, да и Нина тоже. Что с мамой происходило, о том знают сёстры… У меня же были иные заботы, пришло время уходить в армию, уж не помню, сколько раз приходила повестка из военкомата явиться с вещами, сколько раз возвращали меня с призывного пункта, находящегося в то время на территории исторического музея. Ходил я туда в течение полутора месяцев каждый день, как на работу. Я уже начал думать, что не удостоюсь чести служить в Советской Армии, да и рекруты на призывном пункте твердили мне, что «не пройду» мандатную комиссию, не разъяснив, что же это за штука такая, так что и до сих не очень представляю, что это такое… но, в конце концов, «забрили» меня, сел я в теплушку… провожали меня Вера и Никита, где были и что делали в это время остальные, не знаю. В тот день всех новобран-

154

<< проехать всего-навсего каких-то пятнадцать тысяч километров от Боготы на восток, и вы снова оказываетесь в посёлках Толимы. Наш поезд прибыл точно в девять. И точно по расписанию — через одиннадцать минут — станционный громкоговоритель исторг из себя гимн, и состав, провожаемый с балконов взмахами платочков и прощальными возгласами, тронулся. Вагоны советских поездов — самые комфортабельные в Европе. В каждом купе — две удобные постели, радиоприёмник (с одной программой!), лампа и ваза с цветами на ночном столике. Все вагоны одного класса. Простенькие чемоданы, узлы с вещами и продуктами, явная нужда — всё это контрастировало с роскошью безукоризненно прибранных вагонов. Военные, едущие со своими семьями, расстались с сапогами и кителями и фланировали по коридорам в майках и шлёпанцах. Позднее мне пришлось убедиться, что советским офицерам, как и чешским военным, присущи простые и человеческие привычки. Подобной точностью славятся лишь французские поезда. В купе мы увидели >>

18

«Родственная близость — опасная близость» (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << расписание, которое было отпечатано на трёх языках и неукоснительно соблюдалось. Может статься, что движение поезда было налажено таким образом, дабы поразить делегатов фестиваля. Хотя едва ли. Имели место куда более существенные явления, поражавшие западных гостей и, однако, не скрываемые. Да тот же радиоприёмник с сиротливой кнопкой — только для московской программы. Эти радиоприёмники в Советском Союзе весьма дёшевы, но спектр их использования ограничен: либо слушаешь Москву, либо выключаешь радио. Неудивительно, что в Советском Союзе поезда подобны гостиницам на колёсах — человеческому воображению едва ли под силу осмыслить такую беспредельность просторов. Путешествие от Чопа до Москвы мимо бескрайних пшеничных полей и скудных украинских деревушек — наиболее непродолжительное: всего 40 часов». <…> «А ночью нас разбудил непереносимый запах гнили. Мы пытались хоть что-нибудь различить во мраке и установить источник необъяснимого смрада, однако в необозримой украинской ночи не было видно ни зги. Я предложил Малапарте, первому, кто почуял запах, чисто детективную разгадку, которая ныне составила известную главу его книги. Позднее наши русские попутчики тоже упоминали про этот запах, но никому так и не удалось понять его происхождения. Следующим утром мы >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

цев побрили наголо и повели в баню… Вера и Никита, уверенные, что меня вернут назад, долго ждали… но Вера есть Вера — пробралась-таки в баню, но меня не нашла, сказала: «Сеньку не найти — все мужчины, когда голые и подстриженные под “нулёвку”, похожи друг на друга». Тоже, в своем роде, откровение… А то, что папа не провожал и не очень интересовался, уйду ли я в армию или нет, мне понятно: ему было чем заняться, для него уход мужчины в армию — дело более чем обыденное и не стоит особого внимания. Я уехал, семья осталась, со всеми я встретился через полтора года, когда приехал «на побывку». Сразу скажу, не за заслуги в боевой и политической подготовке, а из-за болезни. В армии я заболел плевритом и по предписанию лечащего врача (прекрасная женщина и врач, которая выкачала из правого лёгкого пол-литра гноя, приговаривая при этом, что я молодец, правда, я так и не понял, почему же это я молодец) получил официальный двухмесячный отпуск для по­правки здоровья, но, пока документы из госпиталя дошли до штаба, он сократился до трёх недель. Я прибыл к тёте Лене, от которой узнал приятную новость, что семья переехала в свою «квартиру» и Никита с Верой тоже, в отдельную. И при этом в центре города! (Писем я практически не получал и об этом не знал, поэтому и пришёл к тёте Лене.) Как встретила меня семья — не помню, во всяком случае, пира не было — запомнил бы. Зато помню, что встретил Ваню на Сумской, и он привёл меня к «нам». Это «наше» оказалось небольшой комнаткой в доме «Саламандра», «коммуналка», в которой, кроме нас, жили ещё четыре семьи… к тому же комната больше смахивала на коридор, чем на комнату. Тётя Лена предложила мне, поскольку у родителей и так много народу — не повернуться, провести отпуск у неё, я согласился… И вот бывший белогвардеец, обретя расширенное жизненное пространство, взялся за производство мебели, ему нравилось этим заниматься, и кое-какими талантами, правда, непризнанными, он безусловно обладал. Во всяком случае, его квартира выглядела оригинально и красиво, ежели не очень придираться к деталям. Даже Марья Соломоновна, когда побывала там, нашла, что выглядит даже богато… Если я об этом упоминаю, то лишь потому, что папа вдруг решил сделать «очень удобный и оригинальный стол-шкаф-купе, предназначенный для установки в Никитиной кухне. Получилось нечто очень тяжёлое, весьма необычное, но страшно неудобное функционально, хотя бы потому, что оно после установки заняло практически всё пространство кухоньки, оставляя мизерный проход, из-за чего каждый стремящейся попасть в комнату набивал себе шишки. Но от такой милости со стороны отца отказаться было нельзя, и в один прекрасный день мы протащили через весь город этого монстра. Никита ворчал, я же стыдил его — мол, папа так старался для тебя! Выбросить нельзя! Папа сообщил, что на следующей день приедет посмотреть, как сооружение выглядит на месте… что и сделал, остался очень доволен. О том, была ли Вера в восторге от этого приобретения, история умалчивает, и я умолчу… Харьков, 2001

Военная служба Дорогая Марина! Ты меня просила рассказать о военной службе, я сперва ответил, что не представляю, что можно такого из ряда вон выходящего рассказать. Я не первый и не последний из служивших в армии,

155


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ таких, как я, из поколения в поколение во всех странах мира было множество. На первый взгляд может показаться, что в обстановке непривычной, в совершенно незнакомой мне стране, я пережил нечто необычное. Но думаю, что ничем не отличался от ребят, призванных, например, из Карелии или из глубин Казахстана, для которых, скорее всего, dépaysement19 могла оказаться более ощутимой, чем для меня. Но поскольку ты не служила в армии, возможно, тебе интересно будет узнать, как вообще прошла моя военная служба в России. Здесь, как и во многом другом, сказалось отсутствие Никиты, длившееся более трёх лет, хотя это отнюдь не означает его неучастия. Когда я отправлялся в армию, Никита меня подготовил, а это чтонибудь да значит… Во время его пребывания в Германии он имел возможность познакомиться с советскими офицерами и рассказал мне — в общих чертах, конечно, — чтó в то время представляла собой советская армия. Кроме того я вполне был согласен с ним, что военная служба есть обязанность, вполне естественная для любого мужчины, я с самого детства знал, что эта обязанность сопровождается определёнными неудобствами, хотя бы по рассказам старших товарищей из Оржемона, которые служили, пусть во французской армии, да какая разница? — армия есть армия. А то, что некоторым из них пришлось мыть полы в казарме зубной щёткой, я воспринимал как забавный эпизод и воспитательную меру, да, впрочем, как просто мелочи жизни. Не забывай — военных в нашем роду было много… Не очень ещё понимая, куда попал, я повздорил со старшиной батареи. Хотя Никита и по этому поводу проинструктировал меня, понимая, что может появиться вполне естественное желание послать начальство куда подальше, но «это надо делать с умом», объяснил он мне. В таком случае «стань по стойке смирно, на достаточным удалении от возможных свидетелей, издали ты будешь выглядеть вполне почтительным, и высказывай всё, что накопилось, а твой начальник никогда не признается, что рядовой проявил к нему неуважение, так как в этом случае пострадает его авторитет как среди солдат, так и среди офицеров». Я однажды попробовал; правда, об этом потом пожалел… я уже не мог рассчитывать на снисходительность старшины, он ко мне придирался по малейшему поводу. Короче, этот совет старшего брата я не могу отнести к полезным советам, уж слишком высокая цена за минутное удовлетворение. Надо, однако, признать, что, в принципе, я не возражал против дисциплины, хотя мне хотелось, чтобы она проявлялась не столь бессмысленным образом, во всяком случае, так я думал на первых порах. Например, когда зимой при двадцатипятиградусном морозе среди ночи поднимали по тревоге и отправляли взвод в десятикилометровый марш-бросок, чтобы похоронить окурок, брошенный кем-то из солдат на пол казармы. Мне казалось, что нарушение не столь велико, чтобы таким образом наказывать всех, или заставлять полдня рыть канаву, чтобы засыпать её во второй половине дня, или — это я считал полнейшим идиотизмом — заметив, что держишь руки в карманах (мёрзнут зимой), заставляли наполнять карманы песком, зашивать их и ходить так несколько дней, а порою — недель, ведь служба длинная, спешить некуда, можно и потаскать некоторое время песок в карманах… Но, в принципе, в то время армия была достаточно демократичной. Нас опекали офицеры, которые прошли войну, они уважали солдата — он зависел от офицера, но и офицер зависел от солдата. Солдаты и офицеры были люди одного сословия, поэтому хорошо понимали друг друга, интересы были общие, и неслужебные отно-

156

<< по-прежнему ехали по Украине. В деревушках, принаряженных во имя всемирной дружбы, нас выходили приветствовать крестьяне. На площадях, там, где по обыкновению водружают памятники знаменитостям, в окружении цветов маячили статуи, символизирующие труд, дружбу и здоровье. Они отражали сталинское видение соцреализма: фигуры в человеческий рост, раскрашенные в настолько естественные тона, что выглядят мертвецами. Похоже, и эти статуи были покрыты краской совсем недавно. Деревушки рождали впечатление радости и чистоты, однако видневшиеся то здесь, то там одинокие домики с колодцами, с перевёрнутыми телегами на скотных дворах, с курами и свиньями, с глинобитными стенами и крышами из соломы — чем не иллюстрация к классической литературе? — выглядели обшарпанными и тоскливыми. Жизнь, проносящаяся сейчас за окном вагона, с поражающей скрупулёзностью отображается в русской литературе и кинофильмах. Статные, пышущие здоровьем мужеподобные женщины — в алых косынках и высоких сапогах до колен — >>

19

Растерянность (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << трудились на земле, не уступая мужчинам. Они приветствовали едущий поезд и с криками «До свидания!» размахивали орудиями труда. Так же кричали и ребятишки, восседавшие на чудовищных возах с сеном, задумчиво увлекаемых могучими першеронами, головы которых были украшены цветочными венками. На станциях — в яр­ких, превосходного качества пижамах — прогуливались люди. Поначалу я решил, что это пассажиры нашего поезда, вышедшие размяться, а потом меня осенило: то были местные жители, встречавшие поезд. Они непринуждённо расхаживали в пижамах по улице в любое время дня. Мне объяснили, что такова летняя традиция. Муниципальные служащие, правда, не смогли объяснить, отчего пижамы превосходят по качеству обыкновенную верхнюю одежду. В первый раз по-советски мы позавтракали в вагоне-ресторане. Завтрак изобиловал острыми соусами самых разных цветов. На период фестиваля (когда икру уже предлагали на завтрак) медработники убеждали западных делегатов не слишком налегать на приправы. Французов парализовало до ужаса, что к обеду подают воду или молоко. Поскольку десерт отсутствовал — судя по всему, кондитерское искусство воплощается в архитектуре, — казалось, что обед вечен. К несчастью, советские люди пренебрегают кофе, завершая приём пищи чашкой чая, который готовы пить когда угодно. В лучших гостиницах >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

шения складывались как между равноправными людьми. Дедовщины не было, как не было и межэтнического антагонизма. Никому в голову не приходило даже заикаться об отделении одной республики от государства, все были равны и, что лукавить, сплочёнными не только страхом. Страна пережила страшную войну, тогда между однополчанами разных национальностей завязалась крепкая дружба, она пережила годы, а неоднозначные перемены последних лет, я это знаю, для многих оказались трагическими, несправедливыми и нелепыми. «Старослужащие» — как тогда называли прослуживших как минимум два года — молодых, «салаг», не обижали, всячески помогали по службе, что шло на пользу всем, ведь ещё действовал принцип «один за всех и все за одного», — и это не вызывало каких-либо возражений со стороны солдат. За всю свою службу я ни разу не видел, чтобы старослужащий перекладывал на молодого солдата свои обязанности или унижал того — не было этого да и быть не могло. Более закалённые «старички» легче переносили трудности и нередко выполняли часть обязанностей молодых, когда последние выбивались из сил — например, на марш-бросках. Помню, как один из них — таджик, видя что отстаю, взял мой вещевой мешок. Конечно, образовывались товарищества среди земляков, довольно демократические, в которые ты мог быть принят при условии, что не «сачок», не жадный и делишься со всеми содержимым посылки, которую прислали родственники из дома. «Сачковать» — означает, что ты не выполняешь своих обязанностей и твои товарищи должны будут выполнить то, что ты не сделал. В таких случаях никто командиру не жаловался, вопрос решали между собой. Назначалась так называемая «присяга», а она заключалось в том, что присуждалось опредёленное количество ударов ложкой по заднице. А ложки мы носили в голенище сапог — может быть, не очень гигиенично, зато всегда при тебе, мало ли что, когда и где перепадёт. Ложки эти искусно гравировались — наносились имя владельца и всяческие узоры, а поскольку ложки были алюминиевые, наносить узоры было нетрудно; правда, чем только не забивались углубления: и песком, и махоркой, и засохшей пищей, и Бог знает чем ещё. Ябедничество считалось самым большим преступлением, на которое никто не решился бы. Хотя называть ябедничеством жалобу командиру на то, что у тебя спёрли новые сапоги, ушанку или новую шинель (шинель выдавалась одна на весь срок службы, а сапоги — может быть, пара на полгода), и громко сказано, — но лучше было этого не делать: могли и «тёмную» устроить, а это означало, что накроют виновника шинелью и каждый имеет право «угостить» его пинком под зад. В таких случаях лучше было не признаваться, что у тебя спёрли сапоги, самому решать вопрос, то есть молча заменить сапоги таким образом, чтобы степень их износа соответствовала тому сроку, когда тебе они были выданы. Мы так и делали… помню, кто-то из солдат потерял хлястик от шинели, молча снял его с другой шинели, и пошла цепная реакция, и сие на время длительное… в итоге, весь полк ходил без хлястиков, пока старшина не додумался выдать новый — всего-то один хлястик. Несмотря на болезнь, которую я «заработал» на военной службе, у меня нет плохих воспоминаний о солдатской жизни. Во время военной службы в мире происходили события, которые сегодня уже забылись, а это ведь был период Венгерского восстания, Суэцкого канала, многочисленных китайских «предупреждений», изза всего, реально, мог разгореться военный конфликт. Но нас, рядовых солдат, хотя мы и находились в постоянной боевой готовности, это не смущало, и мы видели в этом только возможность вырваться из казарменной рутины, тогда как офицеров такая перспектива сильно

157


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ беспокоила, можешь себе представить, какова была наша политическая сознательность… У меня, конечно, были знакомые среди местных девушек, и скажу тебе, были они ужасно симпатичные и достойные, голыми руками не возьмёшь… В Белоруссии к солдатам население относилось хорошо и всегда радушно принимало. Так получилось, что мне удалось добиться расположения дочери замкомандира дивизии. Эта дружба несколько скрасила мою службу и повысила мой престиж и попутно престиж Франции среди товарищей, правда, с учётом предрассудков моих «братков», что Франция — страна развратная и нет ничего удивительного, что я развратил девушку, хотя, на самом деле, это было далеко не так, но переубедить товарищей было невозможно. Поскольку моя служба, с точки зрения фольклора, не представляет особого интереса, ограничусь несколькими эпизодами, так или иначе связанными с Никитой. Когда я получил повестку, Никита счёл необходимым просветить меня и дал инструкции, которые считал достаточными и необходимыми. Во-первых, сказал он мне, «не валяй дурака», и это было понятно, во-вторых, не забывай своего происхождения, откуда прибыл, поэтому твои беседы с начальством должны ограничиваться двумя выражениями: «так точно», «никак нет» — и всё! Что до первой ин­струкции — ясно до предела; не могу сказать, что безукоризненно её придерживался, хотя и старался. Что до второй — запрещающей длительные беседы, её я придерживался полностью. После путешествия, которое длилось более трёх суток, мы прибыли в казармы абсолютно пьяными. Казармы эти существовали ещё со времён Екатерины Великой, и можешь себе представить, сколько здесь побывало солдат, там я и остался на целых три года. Я ещё не протрезвел, а мне уже сбрили остатки волос, которые не добрили на «комиссии», сама догадываешься, в каких местах, помазав к тому же эти места страшно вонючей жидкостью, настолько вонючей, что даже если и были насекомые, сами удрали бы, почуяв эту вонь. Два или три дня спустя, ознакомившись с тем, что представляет из себя военная служба, одетый в форму, которая, прямо сказать, мне нравилась, вызван был в канцелярию полка. Принял меня какой-то капитан, судя по погонам и окантовке на фуражке, спецотделовец. О том, к какому роду войск он относился, сомнений не было, об этом меня проинструктировал Никита. Очень мягко и вежливо он предложил присесть и протянул папиросу «Казбек», тогда это были дорогие папиросы… Несколько удивлённый таким приёмом, на который после трёх дней службы вряд ли мог рассчитывать, я взял папиросу, прикурил от зажигалки собеседника… Затянулся с удовольствием, предоставляя капитану разглядывать меня сколько влезет. Он, видимо, прикидывал, как начать беседу со мной. В конце концов, спросил, не удивился ли я, что меня призвали в Советскую Армию? Согласно инструкции, полученной от старшего брата, я ответил «никак нет» и замолчал. Молчал и капитан, видимо что-то своё соображал и, наконец, спросил, желаю ли я служить в Советской Армии? У меня в запасе была ещё одна подсказка, ответил «так точно». Тут капитан приказал: «Стать смирно, кругом, марш в казарму!» — даже не дал докурить папиросу. Когда я вернулся в казарму, ребята спросили, что произошло, зачем меня вызывали. Что я мог ответить? Просто сказал, что вызывали меня на мандатную комиссию, что я её успешно прошёл. С тех пор мои беседы с начальством мало в чём изменились, это было удобно, позволяло сохранить дистанцию между подчинённым и начальством, к которой я сам стремился, когда,

158

<< Москвы подаётся китайский чай — его исполненные поэзии свойства и аромат таковы, что хочется выплеснуть содержимое чашки себе на голову. Какой-то работник вагона-ресторана, вооружась английским словарём, уведомил нас, что чаепитие стало традиционным лишь два столетия тому назад. За соседним столиком шёл разговор на неплохом испанском языке с кастильским акцентом. То был один из тридцати двух тысяч испанцев — сирот гражданской войны, — обрётших в 1937 году себе родину в Советском Союзе. Большая их часть уже обросла семьями и детьми и, получив образование, трудится на советских предприятиях. У них есть право избрать себе любую из двух национальностей. Одна женщина, оказавшись в СССР шести лет от роду, стала теперь судьёй. Пару лет назад три тысячи испанцев возвратились домой; им оказалось непросто привыкнуть к тамошней жизни. Квалифицированные рабочие, получавшие в СССР очень высокую зарплату, не в восторге от испанской системы труда. У кое-кого возникли даже политические осложнения. Сейчас многие возвращаются обратно в Советский Союз. Наш собеседник также возвращался из Мадрида; его русская супруга и семилетняя дочь превосходно, подобно ему, объяснялись на двух языках. Он намеревался поселиться в СССР навсегда. Даже оставаясь испанцем — по национальности — и разглагольствуя о >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << неизбывной испанской душе — уж как без этого! — он пламенел патриотизмом куда яростнее, нежели обычный испанец, и не понимал, как вообще можно жить при режиме Франко. Сомнения по поводу того, допустимо ли жить при режиме Сталина, его не тяготили. Многое из рассказанного им подтвердили и другие испанцы, проживающие в Москве. Чтобы они не позабыли родной язык, преподавание предметов до шестого класса велось на испанском; они получали специальные уроки по испанской культуре, вселившие в них пыл патриотизма, повсеместно ими проявляемый. В известной мере благодаря им испанский стал в Москве самым распространённым из всех иностранных языков. В толпе русских нам то и дело попадались испанцы, устремлявшиеся к тем, кто говорил на их родном наречии. Однако отзывы о Советском Союзе далеко не у всех были одинаковы. Когда мы интересовались, по какой причине они возвращаются на родину, некоторые отвечали не слишком убеждённо, зато исключительно поиспански: «Зов крови». Прочие уверяли, что из любопытства. А самые раскрепощённые использовали и ничтожную степень доверительности, чтобы, волнуясь, воскресить в памяти эпоху Сталина. У меня создалось впечатление, что они убеждены: последние годы — время перемен. Один испанец признался, что провёл за решёткой пять лет по обвинению в попытке побега за границу; он прятался в >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

в свою очередь, стал начальником. Иерархия есть иерархия, от этого выигрывают и дисциплина, и, в конце концов, дело, которое ты делаешь. Приказ не обсуждается, а «выполняется точно, беспрекословно и в срок». Всё дело в том, что когда отдаёшь приказание, ты должен знать, что оно выполнимо в те сроки, которые ты назначаешь. Это целая наука, но если придерживаться этого правила, твой авторитет руководителя только выигрывает. Скажу тебе, в армии того времени это правило действовало; кроме того, часто сам командир лично показывал, как выполнить тот или иной приказ, который отдавал. Моя военная служба длилась 38 месяцев, а это 1140 дней и ночей, прожитых в полной изоляции от внешнего мира и от действительности, с которой столкнулись вы все и с которой, я понимал, рано или поздно придётся столкнуться и мне, но с трёхгодичным опозданием, как мне думалось тогда, а на самом деле, оказалось, что на четыре с половиной года я выбыл из жизни — из-за болезни. Писем от вас я не получал, за исключением редких твоих, но тебе нечего было мне порассказать, и это понятно, поскольку наши жизни резко отличались. Я это понимал, обиды не было, в конце концов, думал я, каждый мужчина должен пройти какой-то отрезок жизненного пути предоставленным самому себе и накапливать опыт самостоятельности, оценить себя, сделать свой выбор, решить, как жить. Этот путь прошёл папа в Добровольческой армии, равно как и Никита в Германии. Конечно, сначала было тяжело, и это я пытался объяснить в своих письмах, когда ещё существовало подобие переписки с Никитой и чуток с вами. Папа ничего не понял или не захотел понять, а скорее всего, ему было недосуг, ведь мамино состояние здоровья, как я узнал позже, вызывало большое беспокойство и, наверное, нами, её детьми, не полностью осознавалось. Возможно, папа не так меня понял, решил, что я смалодушничал перед трудностями… Бедный папа! Я ему никогда не говорил, что значит оказаться в «казённом» (я и сегодня это подчёркиваю — эмигранты, попавшие в Иностранный легион, всё-таки попали туда с земляками) доме, практически в чужой стране, и как нелегко понять менталитет настолько чуждый, насколько то видение страны, которое папа так страстно пытался донести до нашего сознания, ничего общего не имело с реальностью. А с этим мне надо было разобраться, ведь не в гости же приехали и не на один день. 1140 дней я прожил с товарищами в огромных казармах, где стояли двухъярусные металлические кровати, тумбочки — одна на двоих — и деревянные табуретки, куда складывалось обмундирование перед сном. Вот и вся меблировка. Подъём в 6-00, дневальный орал неимоверно гнусавым голосом (в том числе и я, когда был дневальным): ПОДЪЁМ! Иногда добавлял с отвращением: трупы! — хотя последнее уставом не предусмотрено. Через несколько секунд ты уже должен быть на улице на зарядке, без рубашки, а поскольку было всегда холодно, никто не ленился и энергично махал руками, чтобы как-то согреться; и день начинался, чтобы закончиться в 22-00. Находиться в помещении казармы в течение дня запрещалось, заходить можно было только после боевой и политической подготовки в 21-00. Наступал час свободного времени, весьма относительно свободного, так как это время выделялось на приведение в порядок формы — подшить подворотничок, постирать портянки, почистить сапоги, пришить и довести до блеска пуговицы и т. д. Можно было посидеть на табуретке и навести порядок в своей половине тумбочки, что много времени не занимало, в ней разрешалось хранить только зубную щётку, мыло и книгу. Если у солдата были личные вещи, он дол-

159


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ жен был сдать их в каптёрку, допуск к которой был разрешён в строго определённое время. Не имея ничего личного, ты всегда и целиком в распоряжении государства, которое взамен кормило, одевало, обувало и думало за тебя, — в принципе, как ты понимаешь, вполне беззаботная жизнь. Живи себе спокойно, дожидаясь обеда и отбоя. Думать не надо, за тебя думают другие, даже о том, когда тебе идти в туалет — в общем, неплохо, забот о завтрашнем дне никаких, живи себе, — не то что на гражданке. Ещё мы выезжали за пределы части — для заготовки дров, и это было благодатью, жили у крестьян ближних деревень. После работы ходили на «вечёрки» или в клуб на танцы всей компанией, а возвращались порознь, кто поздно вечером, кто рано утром перед перекличкой, в зависимости от обстоятельств, кому как повезло. Мне запомнились прекрасные леса и деревянные избушки, о которых знал из русской литературы, и мне казалось, что вот именно здесь — исконная Русь… Осенью заготавливали картошку, идя следом за комбайном. Часто под нудно моросящим дождём, сидя на корточках, выкуривали огромные махорочные самокрутки, оправдывающие наше безделье: перекур — дело святое! Были и бесконечные часы, проведённые на посту. Фокус заключался в том, чтобы спать с открытыми глазами и не упасть. Этому научиться несложно, и мне снились прекрасные сны, когда стоял я, прислонившись к стенке склада боеприпасов, который охранял. Зимой выдавали валенки и огромный тулуп, так что холодно не было, даже в самый лютый мороз. Но не всегда приходилось стоять на посту на улице, был «трудный» первый пост, это когда в штабе ты охранял знамя полка. Два часа нужно было стоять по стойке «смирно», в помещении жарко, в сон клонит, и спал я с открытыми глазами, помню, как-то приснилось мне, что по коридору идёт огромный слон, касаясь боками стен, не оставляя мне ни единого шанса на спасение, и я заорал, благо время было обеденное, и в штабе почти никого не было, так что обо­ шлось… Вот и всё, что, в общих чертах, могу тебе рассказать о своей военной службе. Вот так прожил я три с лишним года, но повторяю, так сложилось с незапамятных времён для тысяч и тысяч мужчин во всех странах мира, всё дело в том, чтобы к этому приспособиться и не слишком задумываться. Харьков, ноябрь 1999 г.

Болезнь Засентябрило… Томительно-призывно звонят колокола… долго же они молчали в России… но сегодня звонят даже как-то назойливо, вселяя беспокойство, выводя из душевного равновесия… впору одеться и бежать в церковь… Вспоминаю, как звонили колокола по воскресеньям в Оржемоне, и между этими перезвонами — вся моя жизнь… Ну, что ж, Марина, настроение соответствующее, пришло время рассказать последнее, о чём ты просила — о том, как протекала моя болезнь, и о чувствах, которые я тогда испытал, — и закончить повествование об эпизодах жизни моей, которые тебе не известны, но интересуют тебя. Когда я вернулся из армии, не очень осознавал опасность, которую представляет эта болезнь, понял лишь с возрастом…

160

<< мешке, однако его всё равно обнаружили. В Киеве нас ждал пышный приём — с гимнами и букетами цветов, флагами и горсткой слов на западноевропейских языках, едва усвоенных за пятнадцать фестивальных дней. Както мы поинтересовались, где бы купить лимонаду, и на нас, словно по волшебству, отовсюду посыпались бутылки с водой, сигареты, шоколад в обёртках с эмблемой фестиваля и блокноты для автографов. И самое поразительное в этом невообразимом участии было то, что самые первые делегаты оказались здесь ещё пару недель назад. В течение двух предшествовавших нашему приезду недель поезда с делегатами проходили через Киев чуть ли не каждые два часа. Толпа народа не знала усталости. Когда поезд всё-таки тронулся, мы обнаружили отсутствие многих пуговиц на рубашках, а в купе, до отказа заваленное цветами, бросаемыми в окно, попасть было почти невозможно. Не иначе как мы оказались в гостях у какого-то сумасшедшего народа — чувство меры изменяло ему даже в энтузиазме и щедрости. Мне удалось свести знакомство с немецким делегатом, похвалившим советский велосипед, который он увидел на одной из станций. В Советском Союзе велосипеды — редкость и стоят дорого. Девушка, которой принадлежал велосипед, объявила немцу, что она дарит его ему. Тот отказался. Стоило поезду тро­ нуть­ся, и эта девушка, через посредство добровольных >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << помощников, зашвырнула велосипед в вагон, случайно разбив делегату голову. Будучи в Москве, я мог наблюдать чисто фестивальную картину: немец с перевязанной головой беспорядочно кружит по городу на велосипеде. Приходилось следить за собой, чтобы русские, обуреваемые жаждой дарить, не лишились бы всего своего имущества. Они дарили всё что угодно. И ценное, и чепуху. В украинской деревушке некая бабушка, протолкавшись через толпу, вручила мне обломок гребёнки. Всеми владело желание дарить просто во имя желания дарить. Ктонибудь, остановившись в Москве купить мороженое, должен был теперь поглотить порций двадцать, а в придачу — печенье с конфетами. В общественном заведении лично оплатить счёт было нереально: он оказывался оплаченным соседями по столику. Однажды вечером Франко был остановлен неким человеком, который пожал ему руку, оставив в ней редкую монету царских времён, и даже не задержался, чтобы принять благодарность. У входа в театр какая-то девушка из толпы — нам больше не довелось повстречать её — засунула в карман одному из делегатов ассигнацию в двадцать рублей. Вряд ли подобная исключительная и всеобщая щедрость была результатом распоряжения властей, >>

20

Лоск (здесь: хорошие манеры) (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Через неделю в теплушке, в которой всегда путешествовали русские солдаты, я прибыл в Харьков. Теплушки были оборудованы нарами из досок, на них спали в каждом вагоне бок о бок человек пятьдесят. Этот барак на колёсах жутко раскачивался по дороге из Белоруссии в Украину. Прибыл я накануне Нового года. Был преисполнен счастья, был свободен, вся жизнь впереди. Во время пути я не обращал особого внимания на кашель, который, по правде сказать, беспокоил меня уже давно — задолго до демобилизации. Не знаю, каким чудом я сразу нашёл квартиру родителей, ведь был я в ней только один раз во время отпуска, как раз когда семья переезжала, а с тех пор прошло более полутора лет, но, видать, чудеса на белом свете существуют. Когда я пришёл, дома был один папа. Около 17 часов, на улице темно. Папа сидел в хорошо тебе известном кресле, что сам соорудил. «А, вот и ты», — пробормотал папа, на миг отрываясь от газеты, но не проявляя при этом ни малейших признаков радости. Честно говоря, я немного растерялся, ведь отсутствовал-то более трёх лет, но виду не подал, ответил, что, действительно, это я. Когда снял шинель, отец взглянул на меня и увидев, что на погонах не красуется ни одной лычки, явно оскорбился за несколько поколений офицеров в роду, бросил: «Ты что, более чем за три года не смог заработать хотя бы одну лычку?» Слишком много нужно было объяснять ему — и то, что ефрейтор считался испорченным солдатом, и о том, чтобы направить меня в школу сержантов, не могло быть и речи — по причине, о которой отец мог бы догадаться и сам. «Ну ладно, — сжалился папа, — ты, наверное, голоден, поди на кухню, почисть себе картошку, думаю, что как рядовой ты научился за это время». И поскольку вопросов у него больше не было, вновь углубился в чтение газеты. Я отправился на кухню, начал чистить картошку, размышляя о своём будущем, которое, судя по оказанному приёму, на первый взгляд радужным и безоблачным не вырисовывалось. Вскоре пришли ты и Наташа, ты сбегала в магазин за водкой, видимо, успела узнать, что солдат пьёт водку… Наташка занялась ужином. В итоге — тёплая встреча, у меня появилось чувство, что вот моя семья и дом родной, не казённый. На следующее утро все ушли — ребята в школу, ты с Наташей в институт, мама на свои уроки английского языка, папа в университет, где работал продавцом в книжном киоске. Я остался дома один, несколько растерянный, то курил, то валялся на кровати, чувствуя непреодолимую усталость, желаний не было никаких. Так прошло несколько дней, никто ничего у меня не спрашивал, в душу не лез, в семье это было не принято. Думаю, ни ты, ни Наташа не знали, о чём со мной говорить, я стал чужым, менталитет мой изменился, скорее всего, вам я казался «солдафоном», и это естественно — действительно, был я грубым, хорошими манерами не отличался, а то, что за короткое время успел вам наговорить, вряд ли было понятно. Вы за это время вошли в университетскую среду, а главное, сохранили свой vernis20, чем я похвалится не мог. Позже узнал от Томы Пробачай, что, видя мою полную растерянность, вы очень обеспокоились. Вы делали попытки ввести меня в свой круг, который для меня, честно говоря, был совершенно чуждым, а так называемый юмор Олега М., беседы о красотах природы, о Бабеле и прочее были мне не по душе. Вы привели меня в свою компанию на встречу нового года, я быстро напился, мне стало плохо. Правда, мною занялась Тома «Врубель», проявив сочувствие и понимание. Что касается ваших друзей, мало кого я запомнил, разве что Лёню Сержана, он дал мне прочитать свой перевод стихотворения Бодлера. Перевод мне понравился, так как точно передавал настроение близких

161


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ мне по духу стихов. Не могу не сказать о Грише Миллере, пожалуй, единственном среди ваших друзей, с моей точки зрения, искреннем и добром человеке. Конечно, я не отрицаю, что благодаря твоим, Марина, друзьям, моя жизнь вошла в нормальное русло и стала качественно лучше, чем та, на которую я мог рассчитывать без их поддержки. По сей день благодарен Томе «Врубель», которая добровольно и безвозмездно давала мне уроки математики, помогла поступить в институт, Мацаеву Коле — он меня «гонял» по этому предмету, надо сказать, весьма эффективно, Маре — буквально вытащившей меня «за волосы», не жалевшей ни сил, ни времени, чтобы сделать из меня инженера, помню моего первого руководителя группы Евгению Израилевну и многих других; конечно же, никогда не забуду участия Толи. Я этого никак не могу отрицать и забыть не могу, но всё это было после выздоровления, а пока… …Мне предстояло преодолеть новое испытание — болезнь. …По истечении нескольких дней папа спросил меня, что я намерен делать дальше, он считал, я достаточно побездельничал, что у меня было достаточно времени для принятия решения. Во время военной службы я столько получал более или менее несуразных приказов, что пришёл к выводу: дабы их не получать, самый верный способ отдавать их самому, а, следовательно, поступить в институт и приложить все усилия, чтобы обязательно стать начальником. Я знал, что ты, Наташа, Миша и Серёжа, который жил у нас, учились на стационаре, и считал, что тоже смогу учиться, как и вы. Правда, Никита учился на вечернем отделении Политехнического института, что, поразмыслив, я посчитал естественным, ведь у него семья, двое детей, их надо кормить. Однако папа придерживался иного мнения, в том смысле, что учиться надо, он согласен, но на вечернем отделении, мою учёбу он не потянет, кончились те времена, и это было правдой. Мы живём в демократической стране, заявил он, где можно сочетать работу с учёбой, государство даёт льготы, и мне надлежит поступить, как старший брат. Коль так, «пора устроится на работу и не мешкать, в социалистической стране безработицы не существует, вон сколько объявлений висит, даже принимают учеников и даже платят им». Так что работу я найду без труда. Я хотел найти работу, связанную с живописью или рекламой, коекакой опыт у меня был, ведь в своё время в Париже я учился в художественной школе и участвовал в создании театральных декораций. Ты, наверное, помнишь это… Матушка Шумкина организовала русский театр, занимала в нём нас — детей эмигрантов. Помню, как мы — Саша Карвовский, Коля Двигубский и я — создали довольно-таки удачные декорации для сказки «Аленький цветочек». Каждый по-своему: Саша в классическом стиле, с применением разного рода аксессуаров из подручных материалов, Коля же подошёл к делу серьёзно и проявил оригинальность в создании зловещего леса, что само по себе всегда очень сложно, однако у него получилось здорово и выразительно. Но это не удивительно, Коля более всех нас был одержимым, и, видать, не случайно, он впоследствии стал хорошим художником, ежели судить по воспоминаниям Кончаловского, тогда как ни Саша, ни я не стали, хотя способности были. Я считал, что шансы были и у меня, так как преподаватели художественной школы в Париже меня выделяли, и я получал хорошие оценки. Но именно моя манера писать brutale et heurtée21, как говорили учителя — оттолкнула руководителей многочисленных художественных артелей, коих в то время было немало. При виде моих «работ», которые я им приносил на просмотр, они махали руками, и никто меня на работу не взял.

162

<< желавших произвести на делегатов впечатление. Однако даже если столь невероятное предположение справед­ ливо, правительство СССР вправе гордиться дисциплинированностью и преданностью собственного народа. В украинских сёлах нам встречались овощные базары — длинные деревянные прилавки, обслуживаемые женщинами в белых халатах и с белыми платками на голове. Рифмованными и задорными восклицаниями они призывали покупателей взглянуть на товар. Я было подумал, что это фольклорные сценки — по случаю фестиваля. Смеркалось; поезд остановился в какой-то деревушке, и мы выбрались из вагона размять ноги, радуясь, что нас никто не встречает. К нам приблизился юнец, испросив иностранную монету, но вполне удовлетворившись и пуговицей (последней) с моей рубашки. Он пригласил нас посетить рынок. Мы замешкались возле одной из женщин, в то время как её товарки, жестикулируя, по-прежнему вели громогласную рекламу — неведомо зачем. Юнец растолковал нам, что происходит продажа колхозного урожая, и, справедливо гордясь, хотя и не без политического >>

21

Резкая манера письма (в живописи) (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ << подтекста, особо указал на отсутствие конкурентности между женщинами, так как их товары — коллективная собственность. Я заметил ему, что у нас в Колумбии всё обстоит точно так же. Но юнец остался безучастен к моим словам».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Время шло, и папа стал прямо-таки намекать, что мне пора работать… Я думаю, не столько потому, что ему было трудно меня прокормить, сколько потому, что он считал — безделье ни к чему хорошему не приведёт. Я начал встречаться с товарищами по службе, а это кончалось гулянками и пьянками, как обычно происходит с теми, кто возвращается из армии, мы как бы догоняли упущенное за время службы — многие проходят через это. Как ты понимаешь, не столько моё поведение, сколько подобный образ жизни не мог не насторожить родителей и не озадачить вас… В конце концов Никита, прекрасно помнивший, как я проявил себя на заводе, подсказал, что лучше всего мне поступить работать на стройку, мол, «работа там разнообразная, и дисциплина не та, что на заводе, а главное, там только одна смена», и добавил: «Если ты сумеешь себя проявить, может быть, тебе поручат красить фасады зданий, а это уже монументальная живопись, и ты приобретёшь требуемые навыки, чтобы стать художником». Остряк… Я обратился к прорабу первой попавшейся строительной конторы, был я в солдатской форме, но уже без погон и знаков различия. Я знал, что к демобилизованным солдатам относятся хорошо, поэтому и надел форму, тогда ещё наивно полагая, что на работу устроиться сложно, — видать, во мне ещё жили пережитки капитализма… Действительно, руководство приняло меня хорошо и не возражало против оформления, однако мне необходимо было пройти медобследование в поликлинике. Если память не изменяет, дело было где-то на Залютино. Первый врач, у которого я побывал, оказалась женщиной в возрасте (я никогда не забуду её фамилию — Витебская), прослушав меня, спросила, болел ли я чем-либо в армии. Когда я ответил, что болел плевритом, её лицо омрачилось (я не забуду выражения сочувствия на её лице — о том, что кто-то может сочувствовать, давно позабыл), она добавила: «Послушай, сынок, не может быть и речи, чтобы ты работал на стройке, идём, я отведу тебя на рентген». Сама села за экран, осмотр оказался быстрым и малоутешительным — туберкулёз, причем — диссеминированный процесс, что-то вроде скоротечной чахотки, у меня мелькнула мысль, что такой хворью болели кисейные барышни прошлого века, да ещё Шопен, с этим долго не живут, доказательство — Башкирцева, о которой в своё время рассказывал папа. А врач возмущалась, говорила своей коллеге из рентген-кабинета: «Как это так? Губят мальчишек, что это за врачи и командиры там? Этого мальчика сразу после болезни надо было комиссовать, бесстыдство… безответственность… судить надо!» Не побоялась высказаться, а время было не «перестроечное», и до «гласности» далеко… В общем, дала мне направление в районную поликлинику, не успокоилась, спросила, где живу, побежала, где-то добыла телефонную книгу, куда-то долго звонила и, наконец, приказала, чтобы тут же поехал в районную поликлинику, она туда позвонила, меня сразу примет врач, короче — целый переполох. Но я этого не осознавал и, честно говоря, не испугался, да и не совсем понял, почему такое бурное возмущение. В поликлинике врач-фтизиатр, женщина средних лет, приняла меня спокойно, прослушала, даже не повела на рентген и поставила на учёт как туберкулёзника, выписала кучу таблеток — «паск» и «фтивазит», так они называются, наказала прийти к ней на приём через месяц, заявила, что моё состояние допускает амбулаторное лечение, да всё равно сейчас в больнице нет свободных коек, и отпустила меня с богом. Поскольку врач восприняла всё спокойно, не выражала тревоги, это привело к тому, что и я ситуацию трагически не воспринял. Однако усвоил, что работу надо искать такую, где не требуется проходить медкомиссию, иными словами — щадящую. По совету одного из твоих знакомых стал обивать пороги исследовательских и про-

163


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ ектных институтов. Обращался не к кому-нибудь, а непосредственно к директорам, рассчитывая, что возьмут меня либо лаборантом, либо «за старшего, куда пошлют», а может быть, и учеником, специальности ведь у меня не было. Меня всегда любезно принимали, мило беседовали, расспрашивали про Париж, иногда проявляли знания французской литературы, правда, на уровне Гюго, иногда Мопассана, но чаще почему-то Жорж Санд, — дальше дело не шло… Короче — решения не было… Так получилось, что тётя Лена взялась за дело и посоветовала, что поскольку я комсомолец, чтоб обратился в обком комсомола, «там обязаны помочь», и уж не знаю каким образом организовала приём. О моём вступлении в комсомол следует рассказать, так как это оказалось делом весьма теоретическим. Я был единственным солдатом в полку, который не состоял в комсомоле, а это было недопустимо, такого ещё не было никогда, чтобы солдат не был комсомольцем. Одна из маленьких комедий того времени — любой школьник по достижении четырнадцати лет обязательно должен стать комсомольцем. Поэтому в один прекрасный день: — Рядовой Вишневский, ко мне! — Рядовой Вишневский по вашему приказанию прибыл! — Завтра поступишь в комсомол, вот тебе устав, учи! — Слушаюсь! — Смирно, кругом, марш! Вот и вся агитация… На следующей день полк уезжал на полигон на зимние стрельбища, и командир решил, что меня будут принимать по пути в зимние лагеря в теплушке: так сказать, в боевой обстановке, вроде как во время войны, когда принимали в партию перед боем, — романтично… «Если погибну, считайте меня коммунистом». Собрали комсомольское собрание прямо в теплушке, и, как положено, товарищи должны были дать рекомендацию, мол, ручаются за меня — вполне достоин быть комсомольцем, даже для солидности один из принимавших столь ответственное решение был моим командиром отделения — симпатичный грузин, которому было абсолютно безразлично, стану ли я комсомольцем или нет. По заведённому ритуалу, товарищи должны были задавать мне вопросы: мол, кто, как и что — и экзаменовать меня по уставу. Но их это мало интересовало, да и они сами-то устава не знали. Вопросов никто не задавал, приняли единогласно… Повезло, так как устав я, естественно, выучить не успел, только понял, что отныне я становлюсь резервом партии и надо платить членские взносы. Так что в качестве комсомольца явился к какому-то великому комсомольскому деятелю в здание Госпрома, упитанному, розовощёкому, в классической вышитой украинской сорочке. Сидя за огромным полированным столом, покрытым зелёным сукном, он, как мне показалось, бесцеремонно меня разглядывал, можно сказать, с ног до головы. Правда, к этому я уже успел привыкнуть… уж столько порогов обил, и всегда на меня смотрели с недоумением, как на полного кретина… это я гораздо позже понял почему — видано ли это дело, чтобы здравомыслящий человек приехал в Харьков из Парижа, да ещё добровольно. Он пытался быть приветливым и любезным, но раздражал меня своим покровительственным тоном. Когда он спросил меня, какую я хотел бы работу и какие у меня склонности, я ответил, что у меня нет никаких предпочтений и склонностей — меня интересует только щадящие условия труда, так как я «тубик» и заработал эту заразу в армии, защищая первое в мире социалистическое государство от происков империалистов. Я видел, что ему не понятна моя агрессивность и

164

Рядовой Вишневский по вашему приказанию прибыл!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Мари лён трэ, Иван тэля пасэ.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

такое отношение к нему, ведь лично он ничего плохого мне не сделал, и было очевидно, что он искренне хочет мне помочь. «Но всё же, есть ли у вас какие-то предпочтения?» Нет их у меня, мне всё равно! В конце концов, мы договорились, что попробую себя в столярном деле. Он дал мне направление в артель по производству полированной мебели, что папу привело в восторг, ведь в этом он кое-что смыслил, и сам любил столярничать, как ты знаешь, к тому же получалось, что в семье объявился последователь, так сказать, рождалась новая рабочая династия. Приняли меня учеником столяра в артель «Коопреммебель». В ней трудился своеобразный рабочий коллектив, не очень характерный для общества того времени. Моими новыми товарищами оказались симпатичные люди — четверо глухонемых, которых не смущал визг электропилы и удары молотков по дереву, один цыган — целыми днями наигрывавший, лежа под верстаком, на гитаре, один реэмигрант из Бразилии, который объяснял, что в Бразилии каждый сам себе хозяин и живёт как хочет, и два украинских мастера, для которых я, будучи их учеником, бегал за водкой, а они, перепившись, хватались за печень. На первом этаже работало несколько полировщиц под начальством «бабы Шуры», которая, когда я приносил очередную доску для полировки, неизменно спрашивала у меня, что означают французские слова «Мари лён трэ, Иван тэля пасэ» или строка песенки «Де люнитаз а-ля писсуар», и всегда угощала домашними пирожками. Как ты понимаешь, учение моё продвигалось медленно… Мой ученический заработок составлял двадцать рублей, т. е. официально, если считать двадцать рабочих дней в месяц, в день я располагал одним рублём на сигареты, на обед и на транспорт. Благо в то время в столовых хлеб был бесплатный, а чай стоил копейки. У папы денег я не просил, а он думал, что мне хватает, правда, никогда не интересовался, сколько зарабатываю, и отчёта не требовал, считая, что я достаточно взрослый, чтобы самостоятельно распределять свой бюджет. Стал я ходить на «подкурсы» в институт коммунального хозяйства, но вскоре забросил. Быстро понял, что эти занятия бесполезны, поскольку сводились они к переписыванию формул, которые лектор писал на доске, а осмыслить их потом не было возможности, да и некогда… Мой образ жизни привёл к тому, что к весне я сильно похудел, а мамино терпение или терпимость, или надежда, что я образумлюсь, иссякли. Она стала требовать, чтобы я приходил домой не позже 21 часа и спал не менее десяти часов. С мамой шутки были плохи, сама знаешь, если она что-то требовала или хоть намекала, лучше было подчиниться. Но длилось это недолго, мама забила тревогу, и вот вы с Толей вмешались. Твоя свекровь взялась за дело… и в одно прекрасное летнее утро ты отвезла меня в довольно плачевном состоянии в Померки, помнишь? Марья Соломоновна дала соответствующие инструкции главному врачу — взяли меня в оборот на несколько месяцев. Она периодически вызывала меня в институт, обследовала, что-то писала и отправляла с запиской обратно в Померки. Пробыл я там около года, и за это время мало кто меня посещал. По сути, посещала меня в самом начале только ты, две твои подруги по институту, правда, одна из них с конкретной целью, и всё свершалось в соседнем лесу. Вторая — Тома Пробачай — всегда приносила что-нибудь из еды, из того, что присылали ей родители; я видел, она искренне переживает, и, представь себе, хотя думаю, ты мне не поверишь, я был тронут до глубины души и до сих пор ей благодарен. Но ты вдруг пропала… я только потом узнал, что ты тоже заболела, что за тебя взялась Марья Соломоновна, а что это такое, я знал…

165


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Ты пропала… практически никто меня долгое время не навещал, правда, как-то пришли Никита с Верой и с детьми и один раз мама. Честно говоря, меня это не очень печалило, я не обижался… к счастью, ведь в семье в ту пору имелись серьёзные проблемы, причём у каждого из вас, и если бы я затаил тогда обиду, сегодня чувствовал бы себя неуютно, мягко говоря. А пока что, приняв душ в санпропуснике, одетый в очередной раз за счёт государства — на этот раз в пижаму и халат, настолько застиранные, что трудно себе представить, какого они цвета, нижнюю рубашку и кальсоны с тесёмочками — один к одному такие же выдавали в армии, отправился с врачом в корпус, где на веранде, открытой всем ветрам, стояла «моя» кровать рядом с такими же кроватями — их было двадцать, занятых мужиками разного возраста, внешне значительно старше меня. Под недремлющим оком твоей свекрови началось лечение, растянувшееся на долгие месяцы и на годы уже после выписки из больницы. Это требовало строгой дисциплины, постоянного контроля со стороны врача, короче, без преувеличения можно сказать, что Марья Соломоновна спасла мне жизнь. Прошла весна, затем лето, которое в тот год было особенно жарким, наступила осень. Дни тянулись однообразно, с укоренившимся страхом перед очередным рентгеном — тебе это знакомо хотя бы по романам Ремарка. Гулял в соседнем лесу, читал, курил, посещал с больным моего возраста женское отделение, где лежали болеющие «открытой формой», что это означает — ты понимаешь. Неожиданно папа осенью стал регулярно приходить ко мне (раз в неделю), всегда в один и тот же день и всегда в одно и тоже время, в 18 часов. Неизменно приносил французскую булочку и плавленый сырок. Тогда-то он мне и сказал, что не излечиваются от этой болезни только дураки и слабовольные, всё дело в мужестве и воле. Во дворе была спортивная перекладина, точь-в-точь как когда-то возле казармы. Чтобы показать ему, что дела у меня хороши, я демонстрировал ему несколько упражнений на перекладине, которым обучился в армии, папу это приводило в восторг. Как-то пришёл он с Фёдором Фёдоровичем, очевидно, чтобы доказать ему — любую болезнь можно перебороть, если на то есть воля бороться до конца. Это было в то время, когда Ф. Ф. сильно болел и считал, что у него нет шансов на выздоровление. Да, папа есть папа! Разве можно вылечить старость? Хотя… у папы, как у Ф. Ф., жизнь была нелёгкой, судьбы схожи, испытаний и тяжких утрат немало, а дожил папа до восьмидесяти двух лет. Значит, в этом что-то есть. Бедный папа! Видел я, что переживает, как он ни старался это скрывать, ведь болезнь всё длилась и длилась. Эх, папа, папа… когда он меня спросил, как тут кормят, — это после нескольких-то месяцев, проведённых в больнице, — я ответил, что нормально, даже манную кашу с маслом дают на завтрак, к тому же я улучшаю меню, сдавая в соседний магазинчик пустые бутылки, которые собираю после посещений родственниками больных. Приумолк папа, задумался, но не таким он был человеком, чтобы проявлять слабость — похвалил: правильно, мужчина должен жить без посторонней помощи, рассчитывать только на себя, он для себя — последняя инстанция, за ним никого нет, разве что Господь Бог. Для мужчины позор жить за счёт других, а живёт он хорошо или плохо — это зависит только от него. В заключение приведу тебе строчку из стихов Н. С. Муравьёва:

Дни тянулись однообразно, с укоренившимся страхом перед очередным рентгеном — тебе это знакомо хотя бы по романам Ремарка.

Болезнь моя — враг мой — друг мой…

И это правда. Харьков, 1994 г.

166

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ Поездка во Францию через полвека

22

Опаской (фр.). 23

Энгиен, пригород Парижа. 24

Кондитерская (фр.). 25

«Пари-Бар», кафе в пригороде Парижа. 26

Рю де Бургиньон (букв.: улица Бургундская). 27

Пригороды Парижа. 28

Улица Петель, где в подвале гаража устроена церковь, подчиняющаяся Московскому патриархату.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Дорогая Марина, тебе, естественно, интересно узнать, каковы наши с Никитой первые впечатления от поездки во Францию после полувекового перерыва, и я, конечно, постараюсь с тобой ими поделиться… хотя тебе придётся отнестись к ним с некоторой reserve22, так как испытанные чувства как у Никиты, так и у меня, оказались весьма противоречивыми и, конечно же, неоднозначными. Ведь для нас стремление возвратиться туда, думаю, как и для тебя, есть ни что иное, как стремление вновь обрести потерянный рай. Но какой? Действительно ли мы стремились вернуться во Францию, хотя бы на короткий срок, или просто нас снедала жажда вернуться в прошлое — в детство и юность, которые прошли не столько в самой Франции, сколько под куполами православных церквей, коих немало на её земле? Нет такого поезда и нигде не продают билеты в страну детства и юности, а тем более, нельзя вернуть то, от чего более или менее добровольно отказался, когда покинул родину навсегда. Поэтому скажу сразу: нельзя назвать эту поездку радостной или хотя бы удачной, на то есть свои причины, и главная та, что мы ничего не нашли, всё осталось в прошлом, а, вернее сказать, прошлым оказались мы сами… в буквальном смысле этого слова; и наша затея вернуться — т. е. вернуть себя прежних — утопия в чистом виде. «Paris, 2 km 700» — ты, наверное, помнишь эту надпись огромными буквами красной масляной краской на бетонной стене, которая стояла вдоль железнодорожных путей на подступах к Парижу. Мы всегда её видели из окна вагона пригородного поезда, следовавшего из Аржантея до вокзала Сен-Лазар. Это в своём роде было сигналом готовиться к выходу, расстояние это поезд преодолевал всего за несколько минут. Нам же с Никиткой, если выразиться «высоким штилем», потребовалось на это почти полвека. Полвека мы мечтали, строили планы, как и что будем делать, ежели Богу будет угодно, чтобы мы хоть на миг вернулись в ту страну, где открылся перед нами свет Божий — так выражался наш старший брат. Конечно, Марина, за эти полвека мы не раз и не два представляли, что будем делать конкретно. Наш план был предельно прост, и большего нам было не надо… и этот план осуществился, частью благодаря Горбачёву, а в основном, благодаря тебе и Асе, поскольку поездку финансировали вы, наши сёстры (пусть наши потомки об этом знают, авось мой рассказ сохранится и попадёт кому-то из них на глаза). А мечта наша сводилась к следующему: рано утром, желательно — первым поездом, мы едем в Enghien23 и по хорошо тебе известной дороге идём в Оржемон мимо казино, озера, дома, который в детстве сравнивали с кремовым тортом, купим в patisserie24 на первом этаже дома круассан, затем, минуя тот домик в отдалении слева, где жила многодетная семья, такая же бедная, как в ту пору и наша, пойдём по тропинке, пересекающей огороды, дойдём до Paris-Bar25, закажем по чашечке кофе, которую выпьем медленно, очень медленно — за все полвека, покуривая «голуаз» или «житан», а уже потом, только потом, постоим возле 39 rue des Bourguignons26. Мы прекрасно понимали, что никто не пустит нас в дом, в котором мы родились. А уж потом пойдём пешком в Аржантёй, сядем в поезд, проедем все станции — Le Stade, Colombes, Bois-Colombes, Asnieres27, проедем мимо надписи «Paris, 2 km 700» и, поскольку, так мы рассуждали, будет вечер, как раз время к вечерне, поедем на rue Pétel28 на вечернюю службу. Вот, собственно, весь наш план, дальше мы не заглядывали, да и зачем?

167


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ В принципе, мы так и сделали, правда, с небольшими отклонениями, потому что Ася никак не могла допустить, чтобы мы это проделали без неё, опасаясь оставить нас предоставленными самим себе, как бы чего не натворили, забывая при этом, что наши головы поседели и пыл наш угас, а о том, чтобы напиться (с какого горя?), речь вообще не шла, но Ася есть Ася. Конечно, она понимала, что для нас могло означать это retour29… какого, в общем-то, не получилось… Дело в том, что мы на минуту забыли, что стали старыми, быстро устаём, так что всё произошло не так, как грезилось на протяжении полувека. Энгиен на нас не произвёл никакого впечатления, просто нам показалось, что некогда широкий бульвар на самом деле стал узким, хотя по-прежнему прекрасно вымощенный, сам вокзал ничуть не изменился, та же решётка на мосту и то же бистро на углу справа, если идти от вокзала, — и всё: ничего такого, что могло пробудить в нас хоть малейшее эхо прошлого, ничто не заставило наши сердца биться сильнее, несмотря на героические Асины усилия вернуть нас в прошлое, которое для неё, оказывается, так близко. Хотя внешне ничего не изменилось: то же казино, то же озеро, те же причудливо подрезанные платаны, и всё остальное, и всё прочее… Что-то было не то в воздухе, как бы это сказать, ну, как принято нынче говорить — аура не та. Сегодня, когда я мысленно возвращаюсь к тому моменту, я склонен думать, что не предметы, не здания и даже не памятники заставляют тебя чувствовать свою принадлежность к какому-то уголку на земле, к стране. Скорее всего, люди, которые нас окружают, те, кто живёт рядом с нами, дух эпохи, в которой ты живёшь, а этой эпохой для нас в этой стране был военный период, послевоенный период и, что ни говори, легендарные пятидесятые годы, когда люди во Франции не прятались, как сегодня, в своих домах, запираясь на множество хитроумных замков с головоломными комбинациями цифр, а вдобавок ещё домофоны, люди разучились ходить пешком, отгораживаясь от других в автомобилях. Не забывай, то было время Эдит Пиаф, Жерара Филипа с TNP30, Фернанделя с его маленьким мирком Дона Камилло, «Compagnons de la chanson»31, великих политических баталий L’appel de Stockholm pour enterrer vos libertés32… Иоська-голубь, поджидающий Черчилля за углом с огромной дубинкой в руках… И вот мы прибыли… проделав пешком путь от Энгиена до Оржемона. Ася рядом с нами, расстроенная до невозможности, не понимающая, в чём дело и почему мы так равнодушны ко всему, что для неё является святыней — каждый дом, каждое дерево, каждый кустик, каждый столб, — только и твердила: «Тут бабушка то-то, тут мама то-то, тут Ваня то-то…» — и т. д. и т. п… Но как ей объяснить, что мы ехали в другую эпоху, навеки исчезнувшую, и всё, что нас окружало нынче, — иная планета. И вот почему: кофе мы выпили, конечно, ведь, по сути, мы специально для этого и приехали, но не в «Paris-Bar» — этого кафе уже не существует, «через него» нынче проходит окружная дорога, — а в «Ile de France» — так это кафе называлось в наше время. Но в кафе никого не было — ни одного завсегдатая: никто не играл в белот, никто не ставил пластинку на проигрыватель, которого, кстати, и не было, не было так же, как и мини-футбола. Кофе подала равнодушная (как это так?) хозяйка — чашку кофе, которую мы ждали почти пятьдесят лет! — даже не спросила, как дела. Но что поделаешь? Кофе оказался не таким вкусным, а сигарета горькой. Однако мы приехали сюда не только для кофе, надо постоять возле дома, в котором родились, — и мы пошли. Но что это? Городок вымер, улицы безлюдны! Где дети, которые носились по улицам, играли в футбол, «воевали», затевали игру в классики? Ведь их было много, по пять-шесть детей в каждой семье; почему не полощется на верёвках бельё в садах? Где хозяйки — почему

168

29

Зд.: возвращение к истокам (фр.). 30

«Национальный популярный театр», созданный Жаном Виларом в сотрудничестве с Жераром Филипом, который был главным актёром этого театра. TNP нёс искусство в массы — совершал бесконечные гастроли по Франции, ставил классику. Одной из выдающихся ролей Жерара Филипа был Сид в одноимённой пьесе Корнеля (Ж.Ф. завещал похоронить себя в костюме Сида). Театр был доступен для простой публики — благодаря дешевизне билетов (это достигалось, в частности, тем, что постановки осуществлялись практически без декораций). 31

«Друзья песни», популярный в 1950-х гг. ансамбль. 32

«Стокгольмская лопата для закапывания ваших свобод» (фр.), каламбур слов, обыгрывающий название известного Стокгольмского Воззвания (L’appel — воззвание, la pelle — лопата).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

А времени у них нет, хотя не работают и книг не пишут, и картин не рисуют.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

не стоят у калиток или не переговариваются из окон, перекрикиваясь друг с другом через дорогу? Ни кошки, ни собаки, двери домов плотно заперты, закрыты и ставни на окнах. В общем, пустыня! Некуда идти, никто не приветствует. Что мы тут делаем? Зачем пришли? Никто нас не ждёт, где же наши друзья? Соседи? Безмолвие, непривычное для этого рабочего посёлка, угнетает: тут же кипела и должна кипеть жизнь. Так получилось, что некуда нам стало идти, и разумнее всего было бы вернуться в Понтуаз. Но чтобы как-то порадовать Асю, у которой глаза полнились слезами при виде нашего полнейшего безразличия, делаем вид, что очень довольны и взволнованы, тогда как на самом деле мы сильно устали, и у нас острое желание где-нибудь присесть. Что мы, кстати, и сделали. Ася привела нас в дом Виржини, одной из лучших маминых подруг, которая ещё жива, — единственная «вновь обретённая», которая всё помнила… Но мы долго не засиделись… больно уж старенькой стала Виржини, да и разволновалась очень. А Никита, светский и приветливый, всё благодарил да благодарил Асю за чудесное путешествие в прошлое. Но знаешь, Марина, не встретились мы тогда с прошлым, не растрогало нас посещение места, где, в принципе, прошли самые лучшие годы нашей жизни. В Энгиене Ася с таинственным видом объявляет, что у неё для нас сюрприз, и этот сюрприз — две порции мороженого! В характерных вафельных конусообразных рожках, купленное у того же продавца, который им торговал ещё «тогда». Конечно, мы этого не помнили, и, скорее всего, то был «Асин» торговец, хотя Никитка тут же заявил, что, конечно, прекрасно помнит его… Собственно, Марина, на этом можно было бы завершить рассказ, так как, полагаю, тебе всё стало ясным. Но я тебе ещё не рассказал о наших встречах с живыми людьми и не поделился нашими впечатлениями о том, как они живут, что в их жизни нам стало понятно, а что и вовсе нет. Правда то, что за тридцать девять дней, которые мы провели во Франции, мы ни с кем практически не встречались, а воистину тёплых встреч не припомню вовсе. Многие из наших друзей и знакомых ушли из жизни, многие болеют, многих мы просто не нашли, а остальные очень заняты, хотя и на пенсии, но, как правило, внуками не занимаются — вроде бы там это не принято. А чем занимаются, ума не приложу, ведь у всех вполне обеспеченная жизнь, и пользуются они всеми чудесными достижениями технического прогресса — автоматическими стиральными машинами, посудомойками, всякими там скороварками с программным управлением, пультами дистанционного управления, не надо даже выходить из автомобиля, чтобы закрыть за собой двери и ворота: нажал на кнопку, и готово — ворота закрываются сами, а дом ставится на охрану; всего-то и не перечесть. А времени у них нет, хотя не работают и книг не пишут, и картин не рисуют. И это — дети первой волны эмиграции, как ты знаешь, нищей — когда часто целые семьи ютились в бедных и тесных квартирках 15-го округа, работали на тяжёлых работах, но находили время заниматься нами — и школы, и театры, и лагеря, не буду перечислять, сама всё прекрасно знаешь. И почему-то более молодые, те, кто ещё работают, страдают всякими стрессами, чего нам с Никиткой никак невозможно было понять. Немудрено, что психологи и психиатры процветают, взять хотя бы дочь Аниты Вайт и её мужа Пьера: у них всё есть — и два громадных дома, и несколько автомобилей, и яхта, и чего только у них нет, — а внешне, хотя и психиатры, не производят впечатления счастливых людей. Заняты до невозможности, да так, что за тридцать девять дней они смогли посвятить нам — а мы ведь сыновья Валентины Викторовны, для них, как ни крути, это что-то да значит — всего-то часа два, и то — позд­ но вечером.

169


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Но нас удивила не только материальная сторона жизни, были вещи, как мне думается, более серьёзные, как, например, если по­ зволительно мне так выразиться, духовная сторона. Но здесь тебе придётся сделать скидку на мои воззрения. Ведь мы прожили в России почти полвека, и наш образ жизни не мог не сказаться на нашем менталитете, который отличается даже от твоего и твоего мужа. Но от менталитета не избавиться, как шахтёру от угольной пыли, въевшейся в кожу его: сколько ни три, ничего не получится. Не буду говорить, как нас, например, разочаровал бульвар СенМишель или квартал Сен-Жермен-де-Пре: первый, по сути, превратился в коммерческий центр, второй — в туристическое безобразие, напичканное самыми разными кафе и забегаловками, ничего общего не имеющими с так близким нам по духу французским бистро; каких только кафе теперь там нет: греческие, китайские, вьетнамские, арабские и ещё бог знает какие. А что есть французское традиционное кафе и какую эмоциональную нагрузку оно несёт, ты сама знаешь. Не говоря уже о безобразии, коим является центр Помпиду рядом с — только подумать! — Собором Парижской Богоматери. Эти выставленные на показ технические коммуникации, воздуховоды и прочее, которое нормальные люди стремятся спрятать, ассоциируются с выставленными на показ внутренностями туши забитой скотины в мясной лавке. И все восторгаются! В том числе и твой старший брат Никита… которому очень понравился небоскрёб на Монпарнасе, не говоря уже о современном здании на Défense33, мало чем отличающемся от нашего Гос­прома в Харькове34. Что до входа в Лувр — в виде стеклянной пирамиды, придуманной китайцами, — она не очень вписывается в атмосферу средневековья самого Лувра, и не очень понятно, от чего тут приходить в восторг. Правда, Ася и Никита пытались меня убедить, что это прекрасное сочетание современности с прошлым, что я ничего не смыслю — пусть так, но меня это не убеждает. Можно много говорить и приводить немало примеров… но остаётся чувство, что всё не на своем месте, всё не так, как должно быть; напоминает, если хочешь, раздражение Светы, когда случается, что в её отсутствие я мою посуду и расставляю не на те места, к которым она привыкла, и это рассматривается как вероломное вторжение в её личную жизнь. Вот так, примерно, можно объяснить испытанные мною чувства при виде изменений, произошедших в Париже за время моего отсутствия. Может быть, сравнение моё покажется тебе надуманным, но другое не приходит в голову… Были мы, естественно, на rue Daru35, но так и не получилось попасть на службу, не очень понятно было, когда служится литургия, или мы не угадывали. Зато получили мы там моё свидетельство о крещении (туда переведён архив), правда, на французском языке, что нас немало удивило и даже насторожило. В чём дело, непонятно: православная церковь, а справки выдаёт на французском языке. Мы считали, что нынче в Париже немало русских и особый дух нашей эмиграции както должен был сохраниться; во всяком случае, так нам с Никитой думалось — мы забывали при этом, что ушли из жизни родители и наши наставники, даже их братья и сёстры старше нас всего-то на несколько лет. А дети нашего поколения давно ассимилировались во Франции и, видимо, русского языка совсем не знают. Но мы ещё больше удивились, когда побывали на вечерней службе на rue Crimée36 в церкви, где венчались папа и мама и где нас крестили, — там служба, оказывается, ведётся на французском языке! Это уже выходило за всякие допустимые рамки, правда, в нашем понимании и с учётом, конечно, наших предрассудков. А то, что даже в церкви на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа служба ведётся вперемешку на русском и на французском языках, эдакий винегрет, нас просто привело в недоумение, а Ники-

170

33

Дефанс, ультрасовременный административный район Парижа. 34

К. Б. Эйфелева башня в своё время вызывала похожую реакцию… А. К. Ага, ещё один «Почти Параллельный Париж». 35

Улица Дарю, где находится известный православный собор. 36

Улица Криме, где находится православная церковь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

37

«Я плачý, мужики» (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ту даже возмутило. Интересно, что бы он сказал, если бы узнал, что В. В. Путин посетил русское кладбище, отметив свой маршрут деревянными крестами, великодушно им кладбищу подаренными? Правда, кресты эти хлипкие, не чета тем, которые делает Шишок (а он не президент великой страны) по своей инициативе, периодически обновляя их на могилах близких, знакомых и просто русских людей, нашедших здесь своё последнее пристанище. Но об этом Никита уже не узнает… В завершение давай-ка я тебе расскажу несколько, на первый взгляд, забавных эпизодов, относящихся к нашему «приземлению». Ты знаешь, автобус, в котором мы ехали, перевернулся в Германии, вернее сказать, после столкновения со встречной машиной был отброшен в кювет и лёг на бок. К счастью, никто особенно не пострадал, ежели не считать Никиту и одну женщину. Никита пострадал из-за меня: я на него повалился и довольно крепко придавил, помял ему плечо, что, надо признать, он мужественно перенёс, а главное — меня не попрекнул. Проехав ночью всю Германию всего-то за двенадцать часов, после столь долгого отсутствия, длившегося для меня 38 лет, 4 месяца, 2 недели и 12 часов, а для Никиты 41 год, 3 месяца, 1 неделю и 6 часов, мы наконец добрались до площади Конкорд. У нас в кармане было всего несколько франков, а надо позвонить… Но не очень понятно, как это сделать: во-первых, сколько нужно вставить в аппарат, а самое главное — куда? Правда, ты меня инструктировала, что нужно делать во Франции, чтобы позвонить: иметь телекарту, — но я забыл, а в аппарате не было щели для монеты. Да ладно, не беда, сказал я Никитке, у нас какие-то деньги есть, видишь бистро, зайдём, спросим у патрона жетон и позвоним, помнишь, как это делалось в наше время, заодно и кофе попьём, потренируемся. Не буду тебе описывать выражение лица патрона, когда я у него попросил жетон и спросил, где находится телефон. Он очень вежливо сообщил, что мне удобнее будет купить телекарту в табачном ларьке совсем рядом. Никита, подлец, наблюдал за мной со стороны и веселился: у него такая карта лежала в кармане (ему её дала Вера перед отъездом). Видать, патрон не выдержал, уж больно хотелось ему удовлетворить своё любопытство… видимо, не мог понять, что мы за люди такие: внешне ничем не отличаемся от окружающих и говорим по-французски как все, без акцента, характерной парижской скороговоркой. Не выдержал — подошёл… — Простите, мужики, вы откуда? Надо отдать должное Никите, он никогда не теряется: — Из Аржантея! Постоял патрон, почесал живот, потом под мышкой, чего там стесняться — он примерно нашего возраста и, по всему видно, не из буржуев. — А вы давно оттуда, мужики? — 38 лет, 4 месяца, 2 недели и 12 часов, — теперь отвечаю я, дабы не отставать в сообразительности от Никиты. Чувства патрона угадываются по выражению его лица, это явное сочувствие… молчит, не трудно догадаться, что он подумал, но, видимо, таких сроков во Францию не дают, разве что пожизненное заключение… и он говорит: — C’est ma tournée les gars37! — Исчезает и вскоре возвращается с тремя кружками пива. — И где ж вы были всё это время? — В Украине, — отвечает Никита, всё-таки старший; пусть говорит он — надо уважать старших. — Где это? Никита очень сообразительный и, чтобы не пускаться в долгие объяснения, выпаливает: Чернобыль, вы знаете?

171


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ — Мерд, невесело там… там холодно? — Видимо, у него есть коекакие познания в истории, наслышан о войне 1812 года… — Иногда, особенно зимой. Но пора звонить Асе, мы вышли, пообещав патрону, что ещё зайдём к нему, но так и не зашли. Худо-бедно преодолели все препятствия и оказались на платформе метро. Никита занял позицию, стал впереди меня, понятно, для того, чтобы первым зайти в вагон и занять сидячее место — на то он и старший брат… Подошёл поезд, постоял и умчался… недоумению Никиты не было предела, он стал ворчать: — Что он там, заснул? Понятно, он имел в виду того служащего, который находился в последнем вагоне, следил, нажимал на кнопки — и все двери поезда открывались одновременно. Но так было в наше время. Сегодня технический прогресс шагнул вперёд и упразднил эту должность в парижском метрополитене — экономия средств, видать. Ася объяснила, что нынче предусмотрена задвижка, которой управляет сам пассажир, желающий войти или выйти из вагона. Она бывает разной: когда рычажок, который надо приподнять, чтобы открылась дверь, когда кнопка, — и не надо открывать все двери, а только ту, которая нужна. Желая проявить свою осведомлённость в части экономии энергоресурсов, я сказал Никитке: — Понимаешь? Получается огромная экономия электроэнергии, это надо понимать, ведь мы во Франции, а тут всё рационально. Не буду тебе повторять то, что он мне ответил — не очень лестное — по поводу моих способностей в технике и о том, какой я есть инженер. Тем более, его высказывание явно несправедливо… Ну да ладно, не беда, подошёл следующий поезд. Никита, освоив урок, благополучно справился с задачей открывания двери и вошёл первым. Однако свободных мест не оказалось. Но тут молодая, очень миловидная женщина предложила Никите сесть на её место. То, что миловидная, немудрено: как выяснилось впоследствии, девушка — украинка, а я узнал ещё в 1955 году, что украинские девушки самые красивые, мне об этом сказал один старичок, когда перед отъездом в Россию я побывал в Русском доме в Сен-Женевьев-де-Буа. Тот старичок до революции учился в Харьковском университете и, узнав, что я туда отправляюсь, позавидовал мне (спрашивается, чему?): «Харьков — город студентов, а харьковские студентки — очень красивые», — вот так, старенький-то старенький, а запомнил. А выяснилось, что девушка из Украины, вот как: когда она уступила Никите место, он пробурчал по-русски, как ему казалось — шёпотом: «Неужто я выгляжу таким рохлей?» — а получилось громко, ведь с годами стал туг на ухо, как, впрочем, и папа и, в какой-то степени, я. Вот тут-то милая девушка и сказала по-русски: — Что вы, месьё! Просто вы чуть постарше меня… Разговорились, но вскоре мы вышли на Сен-Лазар, а девушка поехала дальше… — жаль… Этот эпизод напомнил мне другой, когда, по рассказам Никиты, ещё до отъезда в Россию, он ехал то ли с Никитой Кривошеиным, то ли с Андреем Волконским в метро (по сути, неважно: и тот, и другой — оригиналы) от «Сен-Лазар» до «Vaugirard»38, а это, как-никак, девять станций, в то время поезда метро двигались намного медленнее, чем сейчас, так что ехать приходилось долго. Никита как всегда сидел… тут зашла старушка, и Андрей В. или Никита К. сказали по-русски: — Никита, будь человеком, уступи место этой старой корове. Пришлось уступить, а старушка, выходя на следующей станции, улыбнулась: — Старая корова вас благодарит!

172

38

«Вожирар», станция метро в 15-ом округе Парижа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Извините, но с билетами второго класса не надо садиться в вагон первого класса.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Так что, Марина, воистину сказано: слово — серебро, а молчание — золото. А уж если ты решаешься на благородной поступок, делать его надлежит от всего сердца, не жалея, не то Бог на Страшном Суде его не зачтёт. Ася давала нам инструкции, как, например, упаси Бог, не перепутать вагоны и не сесть в вагон первого класса — внешне они ничем не отличаются, только сбоку написано первый или второй класс, — в общем, внимание и ещё раз внимание! Естественно, первый раз, когда поехали в Париж без Аси, мы сели в вагон первого класса. Ещё удивились: странные люди эти французы — набиваются в вагон, когда рядом стоит такой же, но пустой. Правда, очень скоро появились два контролёра и, проверив наши билеты, весьма куртуазно спросили, видимо, мужики не были лишены чувства юмора: — Вам удобно ехать? Мы наивно: — Да-да, спасибо! Вопреки всем Асиным предостережениям (не вздумайте спорить с контролёрами, как не раз наблюдала в детстве, вы это делали в Харькове, доказывая, что вам не выплатили зарплату или вы не успели купить билет, здесь не Россия, это влетит вам в копеечку) контролёры оказались милосердными, возможно, вид наших седых волос… самито контролёры тоже не очень молоды, повезло! Говорят: — Извините, но с билетами второго класса не надо садиться в вагон первого класса. Чего там, мы согласны, порядок есть порядок, а у самих душа в пятки: денег оплатить штраф у нас, естественно, нет, а в таком случае квитанция на штраф придёт на Асин адрес, но уже в десятикратном размере. А что тогда скажет Ася, хоть и младшая сестра, не трудно догадаться. Контролёры очень вежливо попросили следовать за ними и каким-то приспособлением открыли дверцу в конце вагона, провели в вагон второго класса, порекомендовав в следующий раз быть более внимательными, но штрафа не потребовали. — Вот что значит иметь благородную внешность, — заявил Никита, имея, конечно, в виду самого себя. Я спорить не стал… Как-то в Лувре, куда Ася нас потащила, безуспешно пытался я открыть водопроводный кран, намереваясь вымыть руки. Крутил его и так и сяк, но вода не текла. Я уже начал нервничать и чувствовал себя круглым идиотом, хотя в сознании застряло — жизненный опыт и пребывание в России, — что во Франции, как и в России, в общественных местах краны не работают и, развивая дальше эту мысль: наверно, заглушён с целью экономии воды, ведь посетителей в Лувре много… В общем, воевал я, воевал с этим краном, пока молодой человек, видимо, пожалев меня, подошёл и просто нажал на рычаг, мило улыбнулся, и вода потекла. Никита наблюдал за мной со стороны и, в очередной раз, веселился, хотя уверен, окажись он на моём месте, точно так же воевал бы с краном. Если бы только это! — были двери, которые сами открываются, когда к ним подходишь, и колоссальные усилия Никиты (условный рефлекс, приобретённый в электричках России) их раздвинуть — под несколько удивлёнными взглядами пассажиров, наблюдавших, как высокий, с виду сильный седой человек что-то вытворяет с дверьми, вроде бы собирается их ломать. Не говоря уже о лифтах, настолько узких, что в них едва можно разместиться, это привело Никиту к мысли, что Наташка никогда из-за её клаустрофобии не поедет в Париж. Наверное, он был прав: Наташа ни разу не съездила туда и, похоже,

173


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ не съездит уже. Мы даже не могли сообразить, как отправить письмо, ведь мы инстинктивно искали огромные, грязно-голубого цвета советские почтовые ящики. К счастью Никита бывал часто в Москве и кое-какой опыт в части обращения с техническими и прочими новинками всё же приобрёл, — взять хотя бы Макдональдсы, которые к тому времени стали появляться в Москве. Поэтому, когда мы решали перекусить в Макдональдсе, Никита брал на себя инициативу… хотя он несколько раз и выбросил сдачу с остатками еды и картонной посудой в трубу-мусоропровод. Когда он сделал это в очередной раз, я решил сам воспользоваться мусоропроводом, заодно, по неведению, пытаясь туда сунуть и поднос, который был слишком широкий для предусмотренного отверстия и, естественно, не проходил. На что Никита заявил, что подносы используются много раз и нечего их совать в мусоропровод, — проявляя таким образом свою осведомлённость и своё превосходство надо мной. «Но ты же бросаешь сдачу в мусоропровод, почему бы не бросить туда и поднос?» — сказал я ему, тем самым всё расставив по своим местам по части сообразительности. Что нам очень не понравилось в Париже, так это узкий вход и сложная система, чтобы пройти на платформу метро (раньше ведь как было удобно: стоял себе служащий с poinçonneuse39, протянул ему свой билет, он продырявил его — и проходи себе, главное — пространства достаточно, хоть с сумкой, хоть с большим чемоданом). А теперь? Сунь билет в аппарат, пройди первое препятствие в виде хитроумной трубчатой конструкции, за которой стоит ещё нечто вроде бронированной двери, которую, инстинктивно, пытаешься толкнуть, хотя она открывается автоматически, и в довершение всего — надо не забыть вытащить из аппарата свой билет. Операций много… правда, технический гений предусмотрел рядом наклонный желобок, чтобы пассажир мог поставить свой чемодан и выполнить все вышеперечисленные операции. Всё это привело к тому, что, когда мы уезжали, я поставил новую Светину кожаную роскошную сумку (учитывая, что еду в Париж, а не куда-нибудь в Жмеринку, Света доверила мне её, правда, с тысячей напоминаний, чтобы я её нигде не забыл) на желобок и, проделав все операции по прохождению на платформу, естественно, забыл взять сумку, так она и осталась на жёлобе, а в ней было несколько пачек кофе и подарки Свете, невестке и Денису… а я вспомнил о ней только тогда, когда поезд тронулся. Никита меня утешил: «Ты обратил внимание на памятник возле вокзала Gare de l’Est — в виде высокой колонны, составленной из чемоданов и сумкок забытых пассажирами?» На что я ответил, что это не самое изящное сооружение в Париже, не подозревая, что у Никиты созрела мысль гениальная, в смысле издевательства. — Следующий раз, когда приедешь, посмотри внимательно на верхушку колонны: сумка там обязательно будет, и ты сможешь её забрать. Каждый раз, когда я бываю в Париже, я обязательно иду на Gare de l’Est проверять, не венчает ли моя сумка колонну (кофе в вакуумной упаковке не портится), но пока её там нет… Ты чаще там бываешь — посмотри: такая коричневая кожаная сумка с двумя ручками… Мы уехали, вернулись в Харьков. А менее чем через год ты, Наташа, Ася и я поехали в Ярославль, там перед алтарём стоял гроб, и в гробу лежал наш старший брат, и луч осеннего солнца освещал его умиротворённое лицо, а на твою руку капали капли горячего воска от плавящейся свечи, но ты этого не замечала, вглядывалась, смотрела, как сквозь это умиротворённое лицо проступает вечный лик…

39

Ручной компостер (фр.).

Харьков, июль 1994 г.

174

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ О друзьях, товарищах и просто знакомых

40

Своим отсутствием (фр.). 41

Я имел к нему претензии (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Дорогая Марина! Помнишь, мы сидели в каком-то кафе на бульваре Сен-Жермен — ты с чашкой кофе, я со стаканом розового вина, произведённого в деревушке неподалеку от Луары, к слову будет сказано — недешёвого, но любимого мною вина? Ты удобно устроилась, достала блокнот, ручку и попросила рассказать, что я помню о Стёпе… Я знал, что Толя пишет книгу о Татищевых, но не понимал — почему именно о них, ведь и о нашей семье, думал я, есть что порассказать — нечего, мол, гоняться за литературной славой, используя для этого столь громкую фамилию — Татищевы. Мы ведь тоже не лыком шиты, и наш род, хоть и не чисто русский, смесь польского с литовским, но если хорошо покопаться в истории, скорее всего, более достоин внимания твоего мужа. Так я считал, да откровенно, считаю и сегодня… Правда, книга оказалась не столько о Татищевых, сколько зеркалом целой эпохи, интересной и волнующей, и на самом деле стала для меня хорошим уроком. Разочаровал я тебя, Марина, — ведь о Стёпе, так получилось, мне нечего было тебе рассказывать, и ты с философским спокойствием убрала и блокнот, и карандаш в сумку. Но что поделаешь? Нечего мне сказать, несмотря на то, что знакомы с ним с четырнадцатилетнего возраста, наши пути-дороги не очень часто перекрещивались, так, от случая к случаю… Не припомню, чтобы он ездил в лагеря, которые организовывала матушка Шумкина для детей первой волны эмиграции, а лагеря способствовали тому, что все мы тогда подружились, прочно и надолго, во всяком случае, так мне думается. Стёпа не посещал школу на улице Сен-Дидьё, мы не видели его на улице Петель. Так что если он запал в твою душу, то, видимо, потому что его яркая внешность производила на тебя неотразимое впечатление и, думаю, не только на тебя. В нашей среде (я имею в виду мальчишек) не припомню, чтобы он как-то выделялся, скорее всего, если и выделялся, то par son absence40. В зрелом возрасте, уже в России, я несколько раз с ним встречался в Москве — как-то у Серёжи Муравьёва и, по-моему, один раз у Лизы в Бескудниковом. Это было тогда, когда он работал атташе по культуре во французском посольстве. В то время слова «атташе по культуре» мало о чём мне говорили, больно уж далёк я был от культуры… а то, что он имел отношение «к дипломатии от капстраны», это я сознавал… и склонен был держаться, на всякий случай, подальше от Стёпы. Не помню, от кого из наших знакомых узнал, что он собирает «советский фольклор» — диссидентские песни или что-то вроде того. То, что он пользовался дипломатическим иммунитетом, мне было понятно, и в душе je lui en voulais41, так как все те, к кому он обращался, таким иммунитетом не пользовались, а я хорошо помнил, что произошло с Никитой Кривошеиным. Однако, надо отдать ему должное — с подобными вопросами ни ко мне, ни к Никите, моему брату, он не обращался, и мы ничего не знали о его делах, про которые Толя пишет в своей книге. Поэтому после очередной командировки в Москву, где мы со Стёпой приятно провели время (обедали у него, ездили в Подмосковье, пили вино и т. д.), меня вызвали в отдел кадров, но мне нечего было рассказать тому человеку, который по долгу службы расспрашивал меня о Стёпе. А то, что тот, кто расспрашивал меня, был прекрасно осведомлён, что я неоднократно встречался со Стёпой, меня не удивило — столько народу крутилось возле него тогда, да и возле нашей семьи тоже достаточно. Думаю, этому народу деваться было некуда, такое на дворе стояло время, так что зла на этот народец не держу, да и осуждать не берусь.

175


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ Я не шибко стремился встречаться со Стёпой, хотя наши немногочисленные встречи были приятными, ведь Стёпа был доброжелательным, остроумным, доброго нрава, с ним общаться было легко. Как говорят, от греха подальше; и неизвестно, как бы я себя повёл, будучи в курсе его деятельности, если бы те, кому положено, меня расспросили, — думаю, никто этого не знает… никто не стремится попасть на лесозаготовки, очень уж там холодно. Так что “на нет и суда нет”, и поступил я мудро. Теперь о Серёже. С Cерёжей Муравьёвым я познакомился в 1949 году, когда поступил в лицей им. Клода Бернара в Энгиене. Оказывается, долгие годы недалеко от нас жила русская семья, такие же, как и мы, эмигранты, и такие же, в принципе, бедняки. Во всяком случае, Серёжа, видимо, как и я, не очень вписывался в общий, как принято сегодня говорить, коллектив класса. Коллектив состоял практически целиком из детей более или менее обеспеченных родителей того времени — аптекари, врачи, преподаватели, коммерсанты и достаточно высокопоставленные чиновники. Их дети принадлежали к семьям, у которых было прошлое, как бы получше выразиться — не оторванным от собственных истоков и проживавшим накопленное поколениями добро, которое, несмотря на все исторические потрясения первой половины ХХ века, никто у них не отбирал, а мы, дети эмигрантов, этим похвастаться не могли. То, что Серёжа не такой, как все другие ученики, было очевидно, и одет он был не лучше меня — ни модных chaussures à semelles de crêpes42, ни белых носков, ни аккуратно выглаженных culottes de golfe43, ни, тем более, сверкающего сверхстильного велосипеда с changement de vitesse44! Сергея я приметил сразу и выделил его среди других, главным образом потому, что он держался как-то обособленно — эдакий Чеширский кот, гуляющий сам по себе, — и из-за внешнего вида, в котором было нечто родное… Когда сделали перекличку, на фамилию Муравьёв, что звучало очень по-русски, откликнулся именно Сергей, и я понял, что он такой же, как и я, русский, что, по-видимому, его родители тоже в золоте не купаются. О своём «открытии» я сообщил маме. Оказывается, не одни мы находились в каком-то особом положении, ведь я уже понимал, что мы не такие, как наши сверстники-французы, хотя наша принадлежность к России в моём сознании не очень глубоко отпечаталась, просто «мы не такие, как все». Но это, скорее, наше мироощущение, так как французы нас особо не выделяли, разве что с трудом произносили наши фамилии, а то, что наш дом и быт отличались от их уклада жизни, мало занимало моих товарищей. В то время наша, т. е. детей, жизнь проходила в ограниченном пространстве Оржемона, и я не помню, чтобы мы как-то общались с нашими сверстниками из эмиграции, в отличие, например от Миши Терентьева или Веры, которые посещали русскую гимназию в Villemoisson45. К слову сказать, Вера до сих пор помнит и благодарит Мишу за то, что он ей давал списывать задания по математике. Она никак не могла запомнить простейшие правила. Как она говорит, память человека формируется на восьмом месяце беременности матери, а она родилась семимесячной. У нас был свой мир, замкнутый, а центром этого мира была наша мама. Русские, которые приходили в наш дом, были взрослые, и нас их мир интересовал мало, так как то был мир взрослых, к нам, детям, отношение он имел постольку-поскольку. И если мы были знакомы с русскими детьми, так это только с детьми Ляли Покровской, которая часто бывала в нашем доме. Оказывается, ещё во время войны произошла неожиданная встреча. Папа ехал в автобусе №154, маршрут которого проходил че-

176

42

Обувь с мягкой подошвой (фр.). 43

Специальные брюки для гольфа (от «кюлоты» — короткие штаны; поэтому французское революционное простонародье называлось «санкюлоты» — то есть те, кто не носит особых коротких штанов, непременной принадлежности дворянского костюма) (фр.). 44

Переключатель скоростей (фр.). 45

Вильмуассон, пригород Парижа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

46

Жадный много хватает, но всё теряет (фр.).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

рез «Ворота Клиньянкур» — «Энгьенские бани». В этом же автобусе ехала Марья Михайловна, мать Серёжи, с дочерью Лизой. Папа обратил на них внимание то ли из-за берета Лизы, такие носили в Югославии, то ли из-за классической русской шапки Марии Михайловны, то ли из-за её внешности, явно русской, да и Мария Михайловна уловила в отце нечто родное, русское… в общем, разговорились, познакомились. Но шла война, и знакомство так же внезапно прекратилось, как и возникло, и вот… судьба вновь свела. С того момента дружба между двумя семействами не прекращалась и длится до сих пор. Родители наши ушли из жизни, но мы, дети, продолжаем дружить. Симпатии как-то распределились — мама почитала Никиту Сергеевича, равно как и Никита Сергеевич почитал маму, всё время переписывались, мама даже перепечатывала стихи Н. С., в общем, шло интенсивное интеллектуальное общение. Отец же особо уважал Марью Михайловну, что до Никиты, то он симпатизировал Катюне, я думаю, главным образом, из-за её знакомств с московскими диссидентами, а Никита всегда был на стороне человека бунтующего. Я же симпатизировал Лизе — в молодости была она красивой и умной девушкой, да и с возрастом не утратила своей привлекательности, хотя жизнь её не балует, и нельзя сказать, что она достигла всего, чего, безусловно, могла бы достичь. Но пути Господни неисповедимы, и, может быть, дело в qui trop embrasse peu étreint46? Ведь часто бывает так, что те, кому много дано от природы, не в состоянии достичь «сияющих вершин» в силу характера или, скорее, в силу своих же способностей, тогда как те, которых Бог наделил более чем скромными данными, в жизни достигают многого в результате огромного трудолюбия и упорства. Примеров такого рода в жизни встречал я немало. По этому поводу вспоминается мне басня Лафонтена про черепаху, добежавшую до финиша раньше зайца. Как-то я пришёл к Муравьёвым в Энгиен и обратил внимание, что из окна мансарды, служившей комнатой Серёже, подвешенная на толстой верёвке, спускается пустая катушка из-под ниток. Я у него спросил, с какой целью он подвесил катушку. У Серёжи уже в то время были задатки учёного, о которых он, видимо, не подозревал, да по правде говоря, не только он… Оказывается, он поставил опыт, суть коего заключалась в следующем: определить время, через которое верёвка порвётся или растянется под тяжестью веса катушки и та окажется на земле. Мама мне как-то сказала, что звёзды рождаются и умирают почти как люди, и я подумал: не пора ли нам задуматься, как выжить, когда погаснет Солнце. Признаюсь, по сравнению с вполне конкретном опытом Серёжи, мои представления выглядели довольно абстрактными и мало осязаемыми. Прошло с тех пор почти полвека, интересно было бы узнать, висит ли катушка, ведь Солнце светит и поныне, к тому же, говорят, происходит сжатие звёздного вещества или ядра, что приводит к повышению звёздной температуры а, следовательно, к повышению температуры на Земле, что уже идёт вразрез с моими тогдашними представлениями, и очевидно, что Серёжин опыт был более значимым и правильным. Однако Сергей заглядывал не только в будущее, но и в прошлое, поскольку оно предопределяет будущее. Когда он бросил учёбу на инязе, я у него спросил, чем же он думает заниматься в дальнейшем. Он ответил, что будет заниматься проблемами, коих немало в области физики. Я ответил, что подобными проблемами занимаются целые специализированные научно-исследовательские институты, оснащённые соответствующим оборудованием и располагающие солидным штатом учёных. А он, с его возможностями, самое большее докажет, что вода при давлении 750 мм рт. ст. кипит при температуре 100° по Цельсию, что давно известно человечеству и, во всяком случае

177


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ пока, не требует никакого подтверждения. Он, как всегда, промолчал. Но при следующей нашей встрече сообщил, что физику забросил, исследует поэзию Гераклита и обязательно докажет, что тот написал не «Роза белая» а «Белая роза», это очень важное открытие для всего человечества; я не стал спорить… (Так у автора. — Ред.) Но, видимо, это всё-таки важно, так как он что-то такое доказал и стал признанным и крупным специалистом по Гераклиту и в довольно-таки зрелом возрасте защитил в Сорбонне какую-ту диссертацию на эту тему. Совсем недавно он написал в соавторстве с каким-то французом книгу о плащанице. Он доказывает, что действительно лик Спасителя мог отпечататься на ткани, но был ли Иисус сыном Божиим и, тем более, воскрес, об этом — ни слова… Была Серёже присуща мудрость, взять хотя бы его супружескую жизнь, проблему взаимоотношений он решил блестяще, всячески избегая привычных ссор между стареющими супругами, порядком надоевшими друг другу. Перебрался жить в Швейцарию, оставив жену в Москве. По телефону-то долго не поругаешься, дорого ведь… Я гляжу на старые фотографии... Вот четверо молодых людей, решивших сфотографироваться на фоне Эйфелевой башни... вроде, обычная фотография — кто только ни фотографировался на фоне знаменитой башни. Но здесь, во всяком случае, для меня, предчувствие трагедии — ведь сфотографировались друзья накануне отъезда в СССР… куда они лично не стремились: решение принимали не они, покорились воле родителей или судьбе… Эти четверо — Никита и его друзья: Миша Терентьев, Демьян Дюмин, Валя Гетманский. На другой фотографии — Глеб Урман, Андрей Волконский, Никита Кривошеин. Все они старше меня на пять-шесть лет, но эта небольшая разница в возрасте и определила их судьбу, которая несколько отличается от судьбы их младших братьев и сестёр… Андрей, Никита, Валя и Миша были друзьями старшего брата, а после того, как его выслали из Франции, Миша и Валя стали друзьями моими, «перешли ко мне по наследству». Что до Андрея В. и Никиты К., они уехали из Франции намного раньше нашей семьи, о них я длительное время ничего не слышал. Когда я вернулся из армии, узнал от папы, что Андрей Волконский живёт в Москве со своей матерью, что до его отца, то я никогда ничего о нём не слышал. Мать его я сравнительно недавно видел, но это по меркам моего возраста… на самом деле последний раз я видел её тогда, когда Стёпа Татищев устроил прощальный вечер в связи с окончанием своего контракта в должности советника по культуре посольства Франции в России. Было это в середине семидесятых годов. В памяти сохранился образ женщины, уже довольно пожилой, с тонкими и красивыми чертами лица, молча сидящей в кресле и, как мне тогда показалось, грустно взирающей на окружающих её людей, как будто она прощалась с миром. Андрея к тому времени в России уже не было. В памяти застряло, что живёт он в Германии, а вот чем занимается, каким образом зарабатывает на жизнь, мне неведомо, да и жив ли он нынче? Он один из тех знакомых, которые просто исчезли из нашей жизни. Многие знакомые исчезли из поля зрения на долгие годы, но, рано или поздно, каким-то образом мы что-то о них узнавали, некоторые же вновь появлялись… Иногда помогал случай, иногда они вдруг возникали из ниоткуда. Первое время после приезда в Россию Андрей пользовался успехом в Москве, писал музыку, которую играли в концертных залах. Но у него возник конфликт то ли с тогдашнем министром культуры, то ли с властями. Что является легендой, а что есть истина — сегодня трудно сказать. Человек он творческий, своеобразный, так что всё, о чём в своё время рассказывали, вполне может оказаться правдой.

178

Сфотогра­фи­­ро­ вались друзья накануне отъезда в СССР. куда они лично не стремились: решение принимали не они, покорились воле родителей или судьбе…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Раз советский — ну и катись себе в Советский Союз.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

А рассказывали, что выслали его из Москвы и назначили местом жительства какое-то отдалённое селение в Грузии. Дело было в период правления Н. С. Хрущёва. Начальник, под надзором которого Андрей оказался, был грузин и принял его прекрасно, ведь человек пострадал из-за Хрущева! А разоблачение культа личности Сталина в Грузии принято было неоднозначно. Андрея поставили на довольствие (гос­ обеспечение) как борца за правду грузинскую, а этого обеспечения хватало не только ему лично, но и всему населению небольшого аула, куда был сослан Андрей. В семидесятые годы он появился в Харькове, давал концерты классической музыки. Был он тогда создателем и руководителем ансамбля «Мадригал», в котором пели сёстры Лисициан. Концерты прошли успешно. После концертов он гостил у Марины (она жила в то время в небольшой квартирке на Павловом Поле), всю ночь пил вино… Кончились гастроли, и Андрей уехал в никуда. Теперь о Никите. Никиту выслали в 1952 году, шёл ему двадцать первый год, по законам Франции того времени он почти достиг совершеннолетия — почти, т. к. уехал летом, а двадцать один год ему исполнился в конце сентября. Провожали его в Ле Бурже Миша Терентьев, его мать и я. Почему ни папа, ни мама, ни сёстры его не стали провожать, мне не ведомо. Думаю, мама с ним простилась дома рано утром, когда мы всё ещё спали, а папа просто ушёл на работу, и недосуг ему было… да что можно было сделать? Долгие проводы — долгие слёзы… Что касается мамы, то, как многие матери, вынужденные расставаться с сыновьями, она покорилась, ведь «так всегда было, так всегда будет» — говорит Экклезиаст. Что тут скажешь? Что поделаешь? Никита уехал… но остался Миша, но только пока — его тоже выслали, остался Валя, тоже пока… пока не исчез. А у меня «пока» появились новые друзья, что были старше меня на несколько лет. Мишу выслали по простой причине: когда наступил призывной возраст, а он был натурализованным французом, его вызвали в военный комиссариат. В то же время у него с шестнадцатилетнего возраста был советский паспорт, выданный советским консульством в Париже. Так что всё выглядело не очень серьёзно и не совсем последовательно со стороны его родителей. Получалось, что он француз и одновременно советский гражданин… Он отказался служить во французской армии, заявив, что является советским гражданином и отказывается от французского подданства — до сих пор расхлёбывает… Коль так — французы вполне справедливо объявили его persona non gratа, раз советский — ну и катись себе в Советский Союз, послужи там. Вскоре следом за Мишей уехали и его родители, опасаясь оставлять его одного в чужой стране, они попросили консульство, чтобы им разрешили уехать к сыну. Для этого пришлось им помирится, так как жили они в Париже врозь. Советские чиновники, прежде чем выдать разрешение на въезд в Дрезден, поставили условие — восстановление семьи. Зачем это чиновникам было нужно, ума не приложу, но такое условие было поставлено. Получилось так, что Никита, Миша, его родители вновь встретились в одном городе, что несколько облегчило житьё-бытьё старшего брата. В то время всех русских, высланных из Франции или других стран, сразу в СССР не пускали, а отправляли в ГДР, преимущественно в Дрезден, вроде как в чистилище перед въездом в советский рай. Так что элита российская, ушедшая из жизни, оказалась на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, а те, что живы остались, — в ГДР. Были, правда, и те, которых сразу пустили в СССР, но это ещё в 1947-ом году во время массовой репатриации. Я говорю о добровольной репатриации (правдиво показанной в знаменитом фильме «Восток—Запад»), а не о принудительной, обрёкшей на верную погибель советских людей,

179


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ оказавшихся за границей во время войны. Эти несчастные были насильно отправлены в СССР английскими властями по настоятельному требованию Сталина. Для Вали и его родителей отъезд на постоянное жительство в СССР произошёл несколько иначе… А дело началось так: как-то в 1953 году в одно прекрасное воскресенье мы с Мишей поехали в гости к Вале. Он тогда жил с родителями в небольшой квартирке в предместье Парижа — Аньере. К слову будет сказано, русская эмиграция, в основном, проживала в пригородах, где жильё было дешевле, или в Бийанкуре — там располагался крупный завод, или, в лучшем случае, в 15-ом округе — то был, пожалуй, один из самых бедных кварталов Парижа. Валю мы застали на пороге, он явно куда-то собрался, вид у него был очень деловой, и мне показалось, что мы прибыли невовремя. Но Валя есть Валя, он пригласил нас к себе. Дома оказалась бутылка вина, мы сели за стол… Тут Валя и рассказал нам о своём проекте, который намерен был незамедлительно осуществить. Надо сказать, что Валя, как и Никита, никогда не говорил просто так — ради того, чтобы поговорить, и если что-то задумывал — обязательно осуществлял. Благо, у Никиты замыслы были не столь серьёзные и безумные, как Валины, ну разве что сразу по приезде в СССР восстановить монархию, и это после того, как он несколько месяцев состоял членом компартии Франции. Но для Никиты бросание из одной крайности в другую не создавало особых затруднений, важен был поиск истины… На этот раз Валин проект заключался в том, чтобы восстановить древние города, например, Рим, с цирками, банями, амфитеатрами, боями гладиаторов — правда, «не на смерть», говорил он, а ради «воспитания настоящих мужчин». Он даже говорил о том, что необходимо вернуться к древнеримской одежде — белые туники, сандалии с кожаными ремешками и всё прочее. А первый такой город надо восстановить в северной Африке, там, где тепло, — вполне разумно вещал он. Миша довольно скептически отнёсся к этому проекту, что до меня, то я решил, мол, Валя развлекается и нас разыгрывает, — а зря… Через неделю к нам в Оржемон приехал отец Вали узнать, не гостит ли его сын у нас. В том, что отец Вали приехал с вопросом, у нас ли его сын, нет ничего удивительного. У нас часто гостили друзья, а мы гостили у них. Хотя, что касается нас, это случалось крайне редко. Отец требовал, чтобы дети были дома не позже 22 часов и ложились спать, и нарушать этот порядок не разрешалось. Если у нас гостил ктото из друзей, они должны были к этому времени либо уйти, либо тоже ложиться спать. Я сказал Валиному отцу, что последний раз видел Валю более недели назад, а о его проекте предпочёл умолчать… Валя пропал. Все попытки его отца, наших родителей и знакомых что-либо узнать, оказались тщетными. Вскоре отец Вали привёз к нам свою жену, у неё было странное психическое заболевание, пребывала она в каком-то своём мире, весьма отдалённом от действительности. Сегодня я понимаю, что пережитое ею во время революции (о чём не принято было говорить) отразилось на её психическом здоровье, к тому же — без вести пропал её единственный сын. Ей нельзя было оставаться без присмотра, а у нас дома всегда толклось много народу. Запомнилась она мне тихой, стройной, очень красивой женщиной. Мы её не боялись, хотя и знали о её душевном расстройстве, а предрассудки, которые в таких случаях бытуют, нас не коснулись. Бродила целыми днями Валина мать по саду, подобно Офелии, а что творилось в её душе и что грезилось ей, не знаю, и как окончила она свой жизненный путь, мне неведомо. Шло время… от Вали вестей всё не было и не было… но через два года после его исчезновения Валиного отца

180

Благо, у Никиты замыслы были не столь серьёзные и безумные, как Валины, ну разве что сразу по приезде в СССР восстановить монархию.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07




ПИСЬМА СЁСТРАМ

Для Вали, просидевшего несколько лет в одной камере с советскими парнями, всё это звучало крайне непристойно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

вызвал советский консул и объявил, что Валя сидит в Испании в тюрьме. Уж не знаю, каким образом Вале удалось сообщить об этом, но факт есть факт, — просидел он в тюрьме более двух лет. Поскольку Валя числился советским гражданином, консулу пришлось заняться его делом и вызволить из застенков Франко. Заняло это дело несколько месяцев, и в один прекрасный день Валя появился у нас в Оржемоне. И рассказал мне, что с ним приключилось. Оказывается, в то воскресенье, когда мы с Мишкой приходили к нему в гости, мы действительно пришли не вовремя, так как Валя собрался в Африку, дабы осуществить свой проект. В связи с нашим приходом ему пришлось отложить свой отъезд до понедельника, и рано утром, он отправился в путь. То, что он ушёл из дома родителей ранним утром, не насторожило их, так как Валя работал. Он по утрам мыл витрины больших магазинов и довольно колоритно выглядел на улицах Парижа, когда тащил на плече складную лестницу и ведро. Конечно, он мог бы выполнять совсем другую работу, скажем, преподавать, так как был одарённым человеком, а математику и химию знал превосходно. Но ему нравилось в таком виде ходить по Парижу… Готовился к путешествию серьёзно, и всё, с его точки зрения, хорошо продумал. Во-первых, надо ехать налегке, дабы не вызвать подозрений, во-вторых, изучив маршрут по атласу, он решил, что самый разумный и короткий путь в Африку лежит через юг Франции, Испанию и Гибралтарский пролив, который, ежели судить по карте, всего-то в несколько миллиметров, его не составит труда преодолеть вплавь. Добрался он до Пиренеев, пересёк этот горный массив и границу Испании, как он рассказал, в полдень, в очень жаркий день, и ему страшно захотелось пить. Тут попалось небольшое пограничное селение, и Валя зачерпнул воду ботинком, что вызвало подозрение местных ужасно бдительных жителей, которые предупредили пограничников, и Валю арестовали. При обыске обнаружили советский паспорт, выданный консульством в Париже, и отправили без суда и след­ ствия в тюрьму. Оказался он в камере с бывшими советскими военными, воевавшими в своё время в Испании. Можно себе представить, сколько лет они там сидели и сколько, видимо, предстояло просидеть Вале. То, что он сидел с советскими гражданами, думаю, чистая правда, это подтверждают косвенные признаки, так как он там научился колоритному разговорному русскому языку. Этому языку Валя никак бы не смог научиться у нашего старшего поколения. Слова эти нам абсолютно ничего не говорили, мы вовсе Валю не понимали и оценить по достоинству его познания не могли. Валя, например, сказал мне, что означает «портной Иван забыл дома аршин», но даже после расшифровки этого словосочетания, смысл его, до того как я сам побывал в армии, впечатления на меня не произвёл, тогда как для Вали, просидевшего несколько лет в одной камере с советскими парнями, всё это звучало крайне непристойно. О многом мне тогда Валя порассказал: и как советские люди умудряются в тюрьме напиться пьяными, и как во времена Франко казнили приговорённых к смерти, — надо сказать, казнили весьма изощрённо… Вернулся Валя домой под надзор родителей. Мы дружили, «запускали ракеты в космос», обследовали подземелья, стреляли из карабинов и много чего вытворяли и, что самое интересное, не покалечились и живы остались, и никто не сел в тюрьму… Но всегда в жизни есть «но»… Валя опять исчез, и снова тщетные попытки отца и знакомых разыскать его. Конечно, я подозревал, где можно найти Валю, так как знал, что свой замысел — восстановить из руин древний город в Африке — он не оставил. Не помню, сколько прошло времени, по памяти — довольно-таки много, когда консул вызвал отца Вали и сообщил ему, что Валя находится на Корсике, куда

181


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ сослан под надзор местного комиссара полиции. Оказывается, на сей раз Валя, умудрённый опытом, решил отправиться в Африку через Марсель. Для этого он решил сначала, дабы замести следы, пожить несколько месяцев в каком-нибудь католическом монастыре на юге Франции, а затем проникнуть тайно на судно, отправляющееся из Марселя в Северную Африку. Что и сделал. Но его обнаружили в трюме, сдали полиции, которая до выяснения личности и обстоятельств высадила его на Корсике, приказав каждый вечер отмечаться в местном комиссариате полиции. Средствами существования, естественно, не обеспечили. Но, по рассказам Вали, он неплохо там жил, давая уроки математики и химии. Когда с ним разобрались, сообщили консулу… Вернулся Валя в Париж, и вскоре его вместе с родителями отправили в Алма-Ату, так как французы его во Франции терпеть более не захотели, а консулу, я думаю, он порядком надоел, и тот сделал всё, чтобы отправить его сразу в СССР, минуя ГДР, дабы он и там чего не натворил, мол, в СССР мозги ему вправят и отучат от страсти к путешествиям и градостроительству. Но не тут-то было… О Вале долгие годы ничего не было известно. Правда, ходили слухи, что он преподаёт математику, женился, защитил диссертацию, стало быть, живёт нормальной жизнью и, как говорится, стал в строй. Но спустя много лет Валя вдруг объявился в Москве и однажды по­звонил в дверь Марининой квартиры… В тот вечер Марина и Толя устроили приём. Они принимали вполне преуспевающих советских граждан, успешно окончивших высшие учебные заведения, умных, хороших специалистов — как мне представляется, прошедших вполне классический путь к успеху всех законопослушных граждан СССР. На звонок дверь открыла Марина. Перед её ясны очи предстал какой-то бродяга, одетый в невообразимое пальто. Но Марина его сразу узнала — бешеный взгляд миндалевидных глаз мог принадлежать только Вале! Валя очень непосредственно заявил Марине, что он бы её не узнал, так она постарела! Во-первых, это неправда — Марина в то время выглядела намного моложе своих лет. И всё благодаря тому, что в своё время делала какие-то упражнения по йоговской системе и до сих пор каждое утро окунается в ванну, наполненную холодной водой. А во-вторых, не очень приятно женщине, когда ей говорят, что она сильно постарела, даже если это правда. Но Марина не обиделась. А потом Валя объявил, и это после разлуки в несколько десятилетий, мол, «не удивляйся моему внешнему виду. Чего только ни говорят о Москве как о криминальном городе, вот я и решил надеть старое пальто, чтобы не выделяться»… На самом деле нельзя было придумать более бросающегося в глаза одеяния, немедленно обращавшего на себя внимание московской милиции, что чревато неприятностями. Но Валя очаровал светскую компанию своим рассказом о том, как он сидел в тюрьме в СССР и как там было хорошо — постельное бельё меняли каждые десять дней! Можно себе представить недоумение московской элиты и специалистов в области демографии, которые не только в лагерях не сидели, но и в армии не служили… А Валю арестовали при попытке нелегально перейти границу СССР, когда он снова решил отправиться искать свой древний город. Так что у него есть de la suite dans les idées47, но увы, ему так и не удалось восстановить из руин древний город своей мечты, а жаль. Всего несколько лет тому назад я узнал от Марининой знакомой, что Валя до сих пор живёт в Алма-Ате в какой-то старой башне, как Монтень или Мистраль, в окружении множества кошек и котов. Миша Терентьев — старый друг, по сути, член нашей семьи; однажды, ещё ребёнком, зайдя к школьному товарищу, он очень удивился, услышав, что тот и дома говорит по-французки. Это оказалось для него откровением — пожалуй, первое откровение в его жизни.

182

47

Последовательность в мыслях (характерное французское выражение, означающее, что человек не отступает от своих замыслов; так можно сказать и о Наполеоне, и о пьянице, решившем ещё выпить).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

48

Саль Плейель (известный концертный зал в Париже). 49

Зд.: игра слов; одновременно означает «самый известный» и «самый высокий» (фр.). 50

HLM (сокр. от habitation loyer modere) — жильё с умеренной квартплатой (фр.).

Второе — когда он прибыл в страну, где все говорят по-русски, и на улице, и дома… это стало скорее разочарованием… СССР оказался страной несколько иной, чем он его представлял, живя во Франции, а русские не столь добрыми и вовсе не с душой нараспашку. Безграничные просторы полей и золотистые хлеба под ясным небом, которые так романтично колышутся от дуновения тёплого и ласкового восточного ветерка, оказались всего лишь пропагандой, придуманной режиссёром фильма «Кубанские казаки». Но Мише эта идиллическая картина нравилась, а когда показался трактор, предвестник изобилия и сытной жизни, Миша был просто в восторге. Помнит ли он сегодня этот эпизод нашей юности, когда в Salle Pleyel48 мы смотрели этот фильм? Помнит ли он, как в том же зале выступал Пудовкин, как Миша умилялся простоте души великого режиссёра, а тот рассказывал, что ставил на съёмках палатку? Что говорить, когда Жерар Филип представлял Черкасова с этаким чисто французским юмором «l’artiste le plus grand49 России». Черкасов действительно был высоким, но был ли он великим? Во всяком случае, великим мистификатором и пропагандистом он несомненно был… Всё, что исходило тогда из СССР, воспринималось с умилением и восторгом, и никто не замечал жуткого фарисейства этих выступлений. Я пишу об этом, чтобы как-то объяснить, почему Миша с такой лёгкостью и беспечностью отказался от французского подданства. Ведь Миша — умный человек, а получилось, что он не использовал подарок судьбы — родиться во Франции и прожить там жизнь достойную. Что можно со всей определённостью утверждать, так это то, что Миша — прирождённый инженер. Безусловно, на поприще техники он мог бы сделать карьеру или, во всяком случае, добиться учёных степеней, но и этого не случилось… Много нынче в Харькове панельных домов, ни дать ни взять HLM50 в пригородах Парижа. В одном из таких домов на северной окраине города живёт Миша. Несколько лет тому назад он оформил заграничный паспорт, решив, что поедет во Францию. Он всегда говорил: «Неважно, поеду ли я во Францию или нет, важно осознание того, что если я захочу или позволят средства, то всегда смогу поехать». Ну что ж, сбылась его мечта — никто сегодня не может ему запретить поехать, ведь многое изменилось в стране — получай приглашение и визу и езжай себе… Но не едет Миша… И, видать, никогда не поедет, некому ему помочь… Не вернулись сторицей его добрые деяния, когда он всех угощал и делился последним, что имел. Сидит себе в маленькой двухкомнатой квартирке, присматривает за многочисленными внуками, ест кашу за неимением средств покупать камамбер и бифштексы, которые так любил запивать красным вином, и радуется тому, что, если захочет, то сможет однажды поехать во Францию… Харьков, 2001 г.

Кто мы? Кабы знал тогда, кабы понимал… Давеча я смотрел по телевизору передачу, посвящённую дочери Антона Ивановича Деникина. В этой передаче дочь Деникина рассказывает о себе и очень сожалеет, что мало может вспомнить о людях, окружавших её в детстве, что общались с её отцом в эмиграции. Мол, у неё были другие заботы, другая, своя жизнь ребёнка, которого мало интересовал мир взрослых. Она сказала, что прозевала, прошляпила, ежели выражаться по-современному — «стратила». Подобное чувство

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

183


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ испытываю и я. Много русских приходило в гости к нашим родителям, о чём-то говорили, что-то вспоминали, к чему-то стремились. Разве что одно мне запомнилось: для этих людей небо Франции было не такое голубое, солнце не такое яркое, поля не такие большие, снега мало, а то и вовсе нет. А французы больше озабочены обретением материальных благ, нежели духовных. Многие среди взрослых сетовали на тяжёлую жизнь, хотя это им не помешало народить, прокормить, воспитать и дать образование множеству детей. Немногие многодетные французские семьи имели возможность дать своим детям то образование, которое смогли дать своим детям русские эмигранты. Наша семья жила в рабочем посёлке, довольно-таки многочисленном, и многодетных семей было немало. Детей в семьях было от четырёх до шести. Отец рассказывал, что высокая рождаемость в семьях рабочих объясняется тем, что правительство после Первой мировой войны, забравшей множество жизней молодых французов, сильно обеспокоилось, так как наблюдался явно демографический спад. Действительно, нынче нет такой французской деревушки, где бы ни стоял памятник погибшим на фронтах Первой мировой войны. Имён высечено на граните этих памятников очень много. Вот правительство и решило, дабы увеличить рождаемость, выделять солидное пособие при рождении каждого ребёнка, которое выплачивалось матери до тех пор, пока ребёнок учится. Скажу, что это пособие при наличии четырёх-шести детей действительно было солидным. Так вот, несмотря на это, из всех детей в посёлке в лицее учились только мы. Дети рабочих после окончания обязательной начальной школы в возрасте четырнадцати лет поступали в профтехучилище и вскоре начинали работать. Папа же решил, что мы, старшие, а как-никак нас было четверо, должны окончить лицей. Точно так же поступили родители наших сверстников — детей эмигрантов. Сегодня диву даёшься, как это так, бедная, скорее — нищая русская эмиграция сумела сделать на чужбине всё то, что она сделала, и оставить неизгладимый след в памяти народа, среди которого ей пришлось прожить долгие годы. Как же это тяжело — в постоянной борьбе за выживание суметь сохранить и передать своим детям patrimoine51? Как так получилось, что русский «дух» сохранился не только у нас — но и у наших детей и, что ещё более удивительно, — у наших внуков. Я, конечно, говорю о тех семьях, которые пустили корни во Франции и для которых связь поколений по русской линии сохранилась и поныне живёт уже в поколении четвёртом. При этом даже при смешанных браках такие семьи тяготеют к русскому… У нас же — у тех, кто приехал в СССР, дело пошло в обратную сторону, т. к. не только наши дети, но и внуки тяготеют к Франции и чувствуют себя оторванными от Франции. Но вот только возникает вопрос: к какой России? К какой Франции? Тhat is the question. Мы здесь Россию не нашли. Россию наших родителей. Дети наши Францию не нашли. Нашу Францию. Наших России и Франции на картах не существует, наша родина есть не что иное, как страна мифическая, страна грёз и ностальгии.

51

Наследие (в т. ч. духовное) (фр.). К. Б. Ндате-с. Чего-чего, а истинно русского patrimoine г-дам эмигрантам первой волны было не занимать. Смех, et cèst tout… Ю. Ц. Сквозь слёзы.

Много русских людей лежит на Сен-Женевьев-де-Буа и других кладбищах Франции… среди них и наши наставники. Всех выбросил во Францию Октябрьский переворот или, как ещё говорят, Великая Октябрьская социалистическая революция. Как бы ни величали это потрясение, ничего не меняется для тысяч людей, которые были вынуждены покинуть родину.

184

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ

Они не смогли дать нам всё, что нам было нужно, но они отдали нам всё, что у них было, — Россию.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Кто и как покидал родину — мне неведомо, и сожалею я, что не догадался расспросить никого. За исключением нескольких человек, мне неизвестно, кто кем был до революции. Помнится, встречались бывшие актёры из Одессы, была сестра милосердия — крёстная Вани, которая, думаю, выносила раненых с поля брани, но, в основном, бывшие офицеры и грузинские «князья». Но это я говорю просто так… Мама рассказывала, что среди бывших офицеров, если верить им, ниже полковника чинов не было — даже среди безусых поручиков и корнетов, с иронией говорила она, что же до грузин — только князья, и это очень забавляло маму. Однако, должен отметить, никто не кичился своим дворянском происхождением, как это ныне вошло в моду здесь, особенно среди членов «возрождённых» повсюду в СНГ «дворянских собраний». К слову будет сказано, нынешние «дворянские собрания» оказались не в состоянии что-либо «возродить», а тем более, организовать школы, лагеря отдыха для детей, театры, кружки, осуществить какую-либо, пусть незначительную, благотворительность, как это сделала русская эмиграция в Париже. Здесь же, в итоге, всё свелось к распрям между отдельными членами «дворянских собраний», это привело к расколу на несколько «собраний» и, по сути, к их полному бездействию. Впервые мы поехали в летний лагерь, организованной матушкой Шумкиной, в 1949 году, и можно считать, что именно с этого времени мы навсегда влились в жизнь русской колонии первой волны эмиграции. Именно тогда завязалась дружба между детьми эмиграции, сформировался тот менталитет и тот образ России, о котором я говорил выше — т. е. образ мифический, но это тот образ, который позволил сохранить связь поколений. Каждое утро поднималось знамя — белоснежное полотнище, на котором золотом был вышит православный крест. Для меня лично до сих пор это знамя — самое прекрасное в мире, и оно олицетворяет ту Россию, которой на карте нет, но которая живёт в моих памяти и сердце. И эта память — дань старшему поколению, которому я обязан тем, что жизнь прожил счастливую, ибо мне были переданы ценности, которые не умирают и позволяют радоваться тому, что я живу на белом свете. Возможно, сказанное мною покажется излишне сентиментальным, но это так. Они не смогли дать нам всё, что нам было нужно, но они отдали нам всё, что у них было, — Россию. Когда-то Наташа мне сказала, что начнёт свои мемуары фразой: «Первым умерло кладбище…» Но дальше дело не пошло… Скорее всего, этой фразой сказано всё. Но я бы добавил, что умер архаический образ жизни, когда можно было наблюдать, как ласточки осенью собираются в стаи, нанизываются на линии электропередач перед тем, как отправиться в тёплые края; когда по утрам из труб домов поднимаются над посёлком дымки, оповещая, что люди проснулись и начался новый день. Появились телевизоры, затем компьютеры, и все в них уткнулись, не заметив, что небоскрёбы заслонили нам небо и солнце. Мы состарились… мы редко общаемся с друзьями, мы не стремимся куда-то ездить, перестали ходить в кафе, реже перечитываем любимого поэта, притупились чувства, и пришла усталость великая, лишь память осталась, обрывочная, когда лежишь на диване в полузабытьи и радуешься, что не слишком душит кашель и сердце ноет несильно… и то ли в полудрёме, то ли наяву в памяти возникают образы людей, которых когда-то любил, с кем прошёл какой-то отрезок жизненного пути — словом, подпускаем к себе приближающееся ничто малыми дозами, чтобы не было так горько. И вот уже совсем скоро французы закроют для русских кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, к тому же и Русский Дом скоро перейдёт французам. Случится это тогда, когда не останется в Париже ни одно-

185


АРСЕНИЙ ВИШНЕВСКИЙ го русского первой волны, и сегодня уже можно сказать, что первая русская эмиграция закончилась. Не будут хоронить на этом кладбище русских, а это стало нынче модным: со всех концов мира русские люди стремятся обрести там последний приют — хоть как-то, пусть после смерти, стать причастным к первой волне эмиграции. Не получится! Вера сказала мне: мол, случается, что и французы умирают, а «тыкать их некуда», всё, хватит! Пусть русских хоронят там, где они умирают. Да и Шишок уже не в состоянии обновлять кресты на могилах, которые давно никто не посещает, так что Наташа права … Шишок был намного старше нас — но это по нашим представлениям того времени, — настолько старше, что вполне подходил к роли если не воспитателя, то, во всяком случае, старшего товарища, к которому надобно прислушиваться. На самом деле, зовут Шишка — Александр Ляпин, он внук художника Поленова. Мы хорошо знали его мать, знали, что растит сына одна. Отца не знали, мы его никогда не видели, а расспрашивать, кто да что — не догадались, а если по правде, то этот вопрос нас тогда не занимал вовсе. Шишок и до сих пор Шишок… Сколько я помню, его так всегда величали, да и сейчас так называют, несмотря на преклонный возраст и внешность русского барина. С годами сильнее в нём стал проявляться тот едва уловимый образ представителя первый эмиграции, который ни с чем не спутаешь. И пусть Шишок, если ему попадутся на глаза мои воспоминания, не обижается, ежели скажу не так красиво, как мне хотелось бы, но откуда у него, человека, родившегося на Западе, получившего воспитание во Франции и прожившего там всю свою жизнь, столько русского, истинно дворянского достоинства, откуда столь выраженная принадлежность к русскому народу? Думаю, ответ искать надо в личности его матери, память о которой я храню как о доброй, преданной всем нам, детям, женщине. А может, ответ в том, как давеча говорила Надя Волконская: «Родина — это живой организм, и себя надо ощущать просто клеткой этого организма…» — и добавила: «Мои предки бежали из России по воле обстоятельств, но уезжать по доброй воле… Я этого никогда не пойму». Я согласен с Надей, но с оговоркой — слово «бежали» не подходит: наших предков выбросили из страны, но Россию они увезли с собой и передали её нам, своим детям. Хотелось бы о Шишке написать побольше, но подводит память, да долгие годы я о нём ничего не знал: как прошла его жизнь, какие бури, взлёты и падения сопровождали его в жизни — мне неведомо. Но в памяти всегда будет жить тот миг, как стоял в полумраке церкви на улице Петель перед иконами, тускло освещёнными свечами, этот пожилой человек, чуть сгорбленный, поющий в хоре, состоящем из близких людей, молясь за упокой души недавно преставившегося старшего брата. Мне тогда показалось, что ему снова двадцать лет, а мне пятнадцать… Но не пятнадцать мне… Пишу и задумываюсь, так ли я пишу? то ли пишу? а главное, зачем? Ведь всё суета сует и погоня за иллюзией… сказала же Наташа, что первым умерло кладбище, умерло, умерло, умерло…

Первая русская эмиграция закончилась.

Харьков, 2001 г.

Юбилей и конец Боже! Господи! Только не меня! Только не меня! Не хочу! Не могу! Не готов… не зови меня, не призывай к себе, не хочу я! Ну что ж ты так, друг мой? . .

186

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА СЁСТРАМ Если не тебя, если не меня, так кого же тогда? Никто не хотел умирать, никто не хочет умирать, а придётся ведь, и очень скоро. Всё в прошлом, пора и честь знать, ведь ничего впереди нет, не будет и не может быть, всё позади у нас с тобой, у нас с вами, друзья мои, друзья моей юности. Под мостом Мирабо тихо Сена течёт… Быстро прошли годы нашей молодости. Друзья мои, Клод, Деде, Мишка, Клодин, Мирей, Жан, Серёжа, Стёпа, Димян, пора нам, пора. Но вы этого не хотите, не хотел и Саша, но погиб, а через сорок дней погибла его сестра Лена, время пришло, Господь распорядился, и нас с тобой не минует, так что же мы? После дождя ветерок разносил удивительный аромат зрелых хлебов, а на мокрой дороге, в конце которой просматривается шпиль католической церквушки, отражается свет заходящего солнца, мы идём с вами, друзья, и скоро дойдём до той небольшой харчевни, где выпьем несколько бутылок «розé», в последний раз в этот летний день… с тех пор стали пить это вино порознь — кто ушёл воевать в Алжир, кто служить в Белоруссии, кто уехал по требованию работы в далёкие, чужие края, кто погиб, кто куда… но в памяти остался этот день. А по какой дороге идём мы нынче? Не по той ли дороге, ведущий к тоннелю, в конце которого яркий свет? Там, где многие наши друзья, и верится мне, что это именно свет яркого солнца, отражённого в мокром асфальте дороги, ведущей к деревушке Сен-Лу, там, на земле Франции. А то как же иначе? Как можно иначе? Харьков, 2005 г.

Автор благодарит Наталью Львовну Раковскую, Валентину Владимировну Скрипку и Владимира Георгиевича Яськова за деятельное участие и много­ образную помощь в подготовке настоящей публикации.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

187


Иван Вишневский родился в1898 году в г. Ковно (ныне — Каунас, Литва) в семье военного чиновника Николая Дионисиевича Вишневского. Мать, Елизавета Ивановна, урождённая Норвилло, происходила из старинной литовской дворянской семьи. Первая мировая война застала семью в городе Митава (ныне — Елгава, Латвия), где отец служил в 19-м драгунском полку. В январе 1918 года Иван ушёл из седьмого класса гимназии и поступил в 1-й кавалерийский дивизион Добровольческой армии генерала Корнилова. Принимал участие в Ледовом Походе, награждён орденом Тернового венца I степени. В конце марта 1918 года был тяжело ранен в боях на подступах к Екатеринбургу. После ранения служил в штабе Деникина. С незале­ченной раной вернулся в Таганрог, куда была эвакуирована митавская гимназия, и окон­чил её весной 1919 года. Весной-осенью 1919 года учился на естественном факультете Ростовскогона-Дону университета. При подходе Красной армии к Ростову покинул город. Заболел тифом, был подобран Красным Крестом и привезён с группой других больных в Кисловодск, оттуда в Новороссийск, а там, по воле случая, был включён в группу больных, увозимых за границу. Оказавшись в Югославии, служил четыре года в штабе 3-й югославской армии в качестве чертёжника и одновременно учился на философском отделении университета города Скопле (Скопье). Окончив универси­тет, вышел в отставку из армии и в 1924 году уехал во Францию, подписав договор на работу сцепщиком вагонов на железной дороге. В Париже работал в гастрономическом магазине, в кафе, в ресторане, жил очень скудно. В 1925 году женился на Валентине Бурхановской. У них было шестеро детей. Во время Второй мировой войны и немецкой оккупации оставался с семьёй в пригороде Парижа — Аржантее, где постоянно жил с 1934 года. Укрывал бежавших из плена советских солдат и дезертировавших власовцев. До 1946 года жил во Франции по нансеновскому паспорту, без гражданства. После войны принял советское подданство. 5 июня 1946 года на основании Указа Президиума Верховно­го Совета СССР получил советский паспорт и тогда же подал прошение о возвращении на родину. Однако получил

188


ПИСЬМА К ДОЧЕРИ разрешение только в 1955 году и сразу переехал с семьёй в СССР, в Харьков, где и жил до самой смерти. Первое время работал в книжном киоске Харьков­ского университета, затем вышел на пенсию. Умер в 1980 году. Публикуемый ниже текст представляет собой фрагмент воспоминаний, бóльшая часть которых была напечатана журналом «Звезда» (2002, №12).

Письма к дочери

Мама моя так до смерти ничего и не читала.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Написать тебе, Машенька, о нашей семье мне не так легко. Я не знаю, с чего начать, ведь в нашей семье, как и во всякой другой, были люди интересные, как были и такие, которые ничего из себя не представляли. Не были умны, не обладали ни одним талантом и прожили жизнь не замеченные никем, даже часто своими. Сейчас я думаю, что они ведь надеялись на счастье, какую-то ничтожную долю его получить, но оказалось, что вот теперь никто, даже дети, их не вспоминают, просто потому, что не знают, что же вспоминать. Пример — твоя бабушка, моя мать. Сейчас, когда я расспрашиваю о ней тётю Лену и тётю Лиду, то даже от них узнаю немного, хотя они прожили рядом с ней с раннего своего детства до самой её смерти. Обе говорят о её жадности, неопрятности, о том, что часто их била и т. п. Но ничего другого я так и не узнал. Я прожил с ней недолго, только до 1916 года, и один год в Таганроге, куда она приехала в 1919 году. Тогда мне уже было двадцать лет, я видел, что это была совсем растерявшаяся женщина — и из-за всех несчастий, свалившихся на неё, и из-за событий, в которых она совсем ничего не понимала. Она родилась уже более ста лет тому назад в одной когда-то знатной литовской семье — Норвилло, вконец разорившейся ещё до её появления на свет. У неё была сестра Эмилия (бабушка харьковской Светы). Эмилия и моя мама Елизавета, как и их отец Иван (Ян) Норвилло, были властными, нервными, любившими всё азартное. Бабушка Норвилло рано овдовела — когда обе девочки только начали ходить. Овдовела и оказалась нищей с двумя девочками. Её сестры и другие знакомые помогали ей и, как только это стало возможно, поместили девочек в женский католический монастырь, где они должны были получить какое-то образование, какие-то правила жизни в тогдашнем приличном обществе. На каникулы и летом их отпускали домой в Вильнюс, где за бабушкой сохранился свой дом. Бабушка обходилась сурово с дочками, требовала от них, чтобы они всё время что-то делали, вязали, шили, убирали большой и неудобный дом, мыли полы, посуду — и делали всё хорошо. За малейшую оплошность, неряшливость крепко била, привязывала за непослушание тонкой ниткой к своей кровати. Когда они вышли из монастыря, то оказалось, что обе умеют читать по-польски, по-русски, но грамотно не умели написать и двух слов на каком-нибудь из этих языков. Кроме церковных историй, которые им читали, они ничего не знали, то есть не имели определённого представления о какой-либо литературной жизни. Мама моя так до смерти ничего и не читала: не до этого ей было. В молодости, может быть, и прочла одну книгу, а потом уж ей было не до литературы. Когда папа мой, твой дед, был в Вильнюсе, то снял комнату у бабушки Норвилло. Был молод, всегда легко влюблялся; а тут две молоденькие девушки и хитрая и умная бабушка, которая много и хорошо старалась, чтобы устроить хотя бы одну из дочерей, в первую очередь, старшую. Так, к ужасу и горю Эмилии, мама стала женой твоего деда Николая, чего Эмилия никогда не простила ни деду, ни бабушке. Счастливая жизнь с отцом длилась недолго: лет шесть-восемь. Отец

189


ИВАН ВИШНЕВСКИЙ пользовался успехом, мама то и дело узнавала о его успехах, часто громких. Ещё мальчиком я заметил: его раздражало, когда она при гостях вступала в разговор и говорила настолько несуразные вещи, что даже я краснел. Потом, не при нас, он ей говорил, иногда писал, настаивал на том, чтобы молчала, когда не понимает, о чём идёт разговор. Но не могла же она всё время молчать, когда кругом говорили. У отца начались привязанности серьёзные, и кончилось это в 1909 году, то есть немногим более десяти лет после их брака, связью с почти девочкой, еврейкой, дочерью «резника», мясника. Отец перевёлся из Калвари, где тогда жил и где встретил эту Марию, в другой полк, в Митаву. Новая любовь украла у своих родителей всё что могла, как мне она сама говорила, почти все деньги, всё золото, что было дома, и уехала с отцом. Отец на первое время отвёз мать с моими сёстрами Леной, Лидой, братом Владимиром в Вильно, к её родственникам Норвилло, со мной и с братом Дионисием поехал в Митаву, где стал служить в драгунском полку, а Марию отвёз в город рядом — Ригу, где на украденные деньги купили дом, хозяйкой которого стала Мария. Через год приехала в Митаву мама, но тогда у отца всё уже было налажено с его незаконной женой. Между Митавой и Ригой всего сорок вёрст, так что отец мог часто там бывать. Мама не знала этого, но чувствовала, что жить стало много труднее: от отца всё меньше и меньше получала денег, дом был большой, жить надо было достойно, содержать прислугу три-четыре человека, пять детей, которые учились и требовали определённых расходов: форменные костюмы, репетиторы, книги и т. п. А денег было всё меньше и меньше. Отец бывал дома всё реже и реже, оправдываясь службой в полку, но когда бывал, мама при нас, детях, всё больше молчала. Не умея справляться с собственным хозяйством, она решила зарабатывать деньги, принимая квартирантов со столом, а летом на Рижском взморье, где мы обычно отдыхали, она устраивала пансион с большим количеством пансионеров. Хлопот было много, нервов тратилось порядочно, к тому же, если всё обходилось и без долгов, то и выгоды никакой не было. Только много позже я понял, что мы, дети, жили интересно, у нас всегда собирались наши товарищи, подруги, радовались морю, безграничному густому лесу с разными животными. Мы тогда нисколько не интересовались маминой жизнью, хотя слышали часто: она устала, болят ноги, голова, что как-то за всё лето так и не была на берегу моря. В 1914-ом началась война, а в начале 1915 года немцы подходили к Митаве. Отец был на фронте, но всё сделал, чтобы нас эвакуировали в Рязань, где жил его брат Владимир. Этот мой дядя мало чем помог — разве что нанять небольшой дом во дворе на Мясницкой улице. Тут маме стало ещё труднее. Отец за всё время её жизни в Рязани был только один раз в семье и только как бы для суровых, жестоких упрёков маме. Он не предупредил о приезде и застал её неряшливо одетой, непричёсанной, сердитой на кого-то из нас. Через два дня он уехал, но с дороги прислал маме письмо, которое мама по неосторожности не разорвала. Я, любопытный как все мальчишки, чувствуя, что между родителями ссора, нашёл письмо и прочёл его. Конечно, отец во многом был прав: мама была некультурна, неопрятна, неаккуратна и многое другое, но он тоже не видел, не хотел понимать, что в годы войны, в непривычной обстановке, одна с детьми, она всё старалась жить как раньше, а это было невозможно. Где тут думать о нарядах, о причёске. До октября 1917 года она ещё получала из воинского присутствия жалованье отца (отец получал своё на фронте, военное), но с октября 1917 года денег получать было неоткуда, а с мамой ещё было трое детей да вдобавок отец папы, Дионисий, которого месяца за два

190

Новая любовь украла у своих родителей всё что могла.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА К ДОЧЕРИ

Жили мы скромно, но как-то спокойно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

до октября привёз к ней отец. Они жили неизвестно как: цены росли чуть ли ни ежедневно, но хуже всего то, что и продуктов не было, даже за вещи, серебро и проч. В отчаянии мама решила пробраться в Таганрог, где жил и учился я, а на Дону была белая власть. Детей и дедушку она оставила на попечение Михалины, нашей случайной прислуги. Ещё в Калвари одна женщина привела девочку восьми лет, Михалину, к отцу, умоляя взять к себе: пусть она у вас всё-всё делает, по крайней мере, не умрёт с голода. Так Михалина и росла вместе с нами, а мама заботилась, чтобы она не сидела без дела. В такие для мамы трудные дни Михалина как-то кормила всю семью, пользуясь тем, что в неё был влюблён какой-то рязанский комиссар. Позже мама мне рассказывала, как она перебиралась из красной России в район, где хозяйничали белые, добралась до Таганрога. Где-то между районами, разделяющими две России, она — где на телеге, где пешком — в дождь, в снег прошла тридцать вёрст. В Таганроге она видела директора гимназии, в которой я учился, он был знакомым нашей семьи, и от него узнала, что я погиб где-то около Екатеринодара. Вернулась обратно в Рязань тем же путём. Месяца через три после этого к ней зашёл денщик моего отца, который служил у нас ещё в Митаве, и проговорился, что отец с новой семьёй находится в Киеве. Она заявила новым властям, что она литвинка и с детьми хочет ехать в Литву. Литва уже была признана как государство, и маме разрешили уехать с детьми, с остатками былого благополучия: коврами, каким-то серебром. Она оказалась в Киеве — к ужасу отца. В то время я уже освободился от плена, снова был в Таганроге, и через директора гимназии отец со мной переписывался. Он сказал ей, что я не убит, а жив и что живу снова в Таганроге. Мама этому настолько обрадовалась, что согласилась с ним, что надо ехать ко мне, что я, мол, ранен, болен… Он дал ей какие-то деньги, и она поехала дальше. До того, как с детьми доехала до меня, я уже получил от него письмо с просьбой взять на себя заботу о матери, а он мне будет высылать деньги. (Очень скоро мы оказались по обе стороны барьера: Киев опять был в руках красных.) Но я не нуждался в его помощи. Когда приехавшая мама меня увидела, она сначала было заплакала, а потом потеряла сознание. Она была измученная, почти старушка. Жили мы скромно, но как-то спокойно, пожалуй, уютно в маленьком глиняном домике. Увы, недолго. В самом конце 1919 года к городу подходили красные, и мне надо было его покидать. Тяжело мне было, не понимая, что будет делать мама без меня. Правда, я надеялся, что с приходом красных мама окажется в той же зоне, что и отец, а он всё-таки детей не бросит на произвол судьбы, так как всегда о нас заботился. Но она его не нашла. Чем только она ни занималась; вплоть до того, что мыла полы в казармах, чтобы прокормить семью и детей. Позже туда приехал мой брат Дионисий, который занимал большое место в Красной Армии: был первым комендантом железной дороги в Харькове и т. п. Вот он посадил маму, сестёр, брата в свой служебный поезд и провёз их в Харьков, где с тех пор до самой смерти мама и жила. По рассказам сестёр, более или менее спокойная жизнь продолжалась недолго. Брат со своей семьёй уехал в Москву, а мама снова осталась одна с детьми. На Украине был голод. На улицах Харькова, у вокзала, около мостов валялись трупы умерших от голода людей. Брат Володя уехал на работу на Кубань, а жившие с мамой дочки тоже где-то работали. Заработки были маленькие, а цены на продукты невероятно высокие. Мама стала торговать на базаре. Выносила самовар и продавала чай стаканами, что давало не очень много денег. Она стала продавать самогон, а это было строго воспрещено. Так или иначе, она превратилась в настоящую базарную бабку-торговку, да ещё бог знает в чём одетую. У нас была фотография, где мама снята в таком виде. (Исчезла, когда мальчишки со двора через открытое окно украли все

191


ИВАН ВИШНЕВСКИЙ наши фотографии.) Потом война, немцы и, наконец, смерть за шесть лет до нашего приезда. Похоронена была, по рассказам тёти Лиды, на том же кладбище, где лежит наш Ваня. Никто из семьи её могилой не интересовался. Зарыли, и всё. Лена ни разу не была на её могиле, тётя Лида молчит, когда я её спрашиваю. Умерла никому не нужной, жила так, что её не любил никто, разве отец в первые годы после женитьбы. Остались мы, её дети. Вместе с тем она была не всегда несчастной женщиной, во всяком случае, я не слыхал, чтобы она жаловалась на свою жизнь. Она любила жизнь и всё в жизни. Умела шутить и шутила очень удачно. Любила покушать и поэтому готовила разные блюда великолепно. Аппетит был большой. Когда ела, часто соус и жир стекали с её губ, и это выглядело как утончённое гурманство. Её отношения с отцом, во всяком случае, пока я жил дома, были скрыты от нас, детей. Была гостеприимна и радовалась гостям, когда ещё это было возможно. Нельзя поэтому сказать, что была она несчастная, это было бы неверно. Я только от неё получал письма в Париже, и в них жалоб на свою судьбу не было. Она знала, что я подал просьбу на въезд в Россию, и до самой смерти была уверена, что вот скоро я приеду и тогда начнётся настоящая жизнь. Не дождалась. Опираясь на описания тёти Лиды, я решил, что умерла она от рака. Теперь ты хоть немного можешь представить себе, какая была твоя бабушка Елизавета из рода Норвилло. Я тебе написал всё, что знал о своей матери, о твоей бабушке, последней из рода Норвилло. С её смертью нет людей с такой фамилией. Описывая её жизнь, я ничем не оправдывал поведения отца, твоего дедушки, так что он тебе должен показаться не очень достойным человеком. Будет ли твоё впечатление верным? Ты это решишь сама, прочитав то, что я напишу о нём. А напишу я так, как умею. Начну с того, что давно уже понял, как мы не умеем разобраться в том, с кем мы можем прожить всю жизнь, а с кем нет. Недаром говорят: «любовь зла — полюбишь и козла». Ты сама наблюдала, как соединяются двое совершенно неподходящих один другому человека и потом или терпят один другого всю жизнь, или кончается это разрывом, новым выбором, часто таким же неудачным, как первый, а то и похуже. Я уже писал, что отец вообще был влюбчив. Влюблялся он всегда серьёзно, на всю жизнь — до новой неожиданной встречи, когда снова забывал всё предыдущее и целиком отдавался новому увлечению. Таким же был и мой старший брат Дионисий. В пятнадцать лет он пытался покончить со своей жизнью из-за любви, на которую не получил ответа. Быть женой такого человека — невесёлая судьба. Когда отец снял комнату в Вильнюсе у бабушки Норвилло, ему было двадцать два года. Он тут встретился с двумя молодыми девушками, моей мамой восемнадцати лет и её сестрой Эмилией — шестнадцати с половиной. Бабушка их держала в ежовых рукавицах, но это не мешало молодости смеяться, шутить, а мама, по рассказам моей бабушки, несмотря на бабушкину строгость, была озорной, умела найти смешное в каждом человеке. Она, оказывается, удачно подглядела слабые стороны отца и очень ловко их передавала. Это, видимо, задело отца, ведь он привык только к тому, что им восхищались, и он, видимо, из самолюбия решил покорить насмешницу. По рассказам Эмилии — когда она мне говорила, что бабушка и мама погубили её счастье, — бабушка очень удачно всё подстроила так, что отец действительно влюбился в мать и чуть ли не через месяц оказался женатым. Мама принадлежала к той категории женщин, которые сразу после венца делаются неряшливыми, не следят за собой, а особенно после очередной беременности. Беременности были частыми. За первые десять лет совместной жизни с отцом у неё было пять детей. Отца я

192

Мальчишки со двора через открытое окно украли все наши фотографии.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ПИСЬМА К ДОЧЕРИ

Беременности были частыми.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

всегда видел подтянутым, аккуратно и красиво одетым, с холеными, безукоризненно чистыми руками, на длинных пальцах которых красовались в меру длинные, аккуратно один в один подрезанные ногти. Причёска, усы были предметом его забот. На усы на ночь надевалась на резинке полоска, чтобы они сохраняли нужную форму. Всё на нём было отутюжено, ботинки или сапоги блестели. Он не любил громкой речи, грубых слов, резких жестов. Не выносил грубого отношения с прислугой. Мама была драчливой, тем более что мы, дети, были порядочными сорванцами. Иногда она не сдерживалась и давала волю рукам при нём, и мы хорошо видели, как менялось выражение лица отца. В результате — матери мы не боялись, а её побои не производили никакого впечатления, хотя била она очень больно. Но один просто холодный взгляд отца приводил нас в трепет, и по нескольку дней мы боялись показаться ему на глаза. Мама была почти не образована, никогда ничего не читала, и в обществе отец просил её молчать, так как почему-то получалась, что любая её фраза была не на тему, вызывала улыбку. Отец много читал, и в нашем доме было самое большое собрание книг из всего офицерского состава полка. Такого количества книг я ни у кого не видел. Из каждой поездки отец привозил пачки книг и, как правило, хорошего литературного качества. Помимо этого он выписывал журналы «Нива» со всеми приложениями, «Природа и люди» с приложениями, «Вокруг света» с приложениями, интересовался искусством и постоянно покупал открытки с репродукциями картин мировых художников. Открыток в доме были сотни, а мы потихоньку из них делали разного рода игры. Любил музыку и, в результате, хотел, чтобы мы были музыкантами. В семь лет, когда мы ещё жили в Луцке, в Волынской губернии, меня, например, старик немец учил играть на скрипке, а я терпеть не мог ни немца, ни скрипку и вместо визита к немцу гулял по берегу реки Тверь или прятался в нашем большом саду. Позже, в Митаве, отец нанял мне учительницу для игры на рояле. В нашем большом зале стоял приобретённый недавно рояль. Начало уроков было неплохое, но учительница была нервная, вероятно, проклинавшая своих учеников, так что к началу войны 1914 года, к моему удовольствию, эти мучительные для неё и для меня музыкальные страдания прекратились. Старший брат прямо сказал отцу, что музыка ему не нужна, а когда сестра Лена подросла, то и с её уроками ничего не получилось. Правда, в нашем доме рояль часто звучал, так как всегда либо были товарищи или подруги, которые вечерами на нём играли, или мы под его аккомпанемент пели. Отец, интересуясь многим, очень хотел, чтобы и мы побольше читали, слушали музыку, ходили в театры. Кажется, мне было не больше десяти лет, и отец хотел, чтобы я читал не только свои детские книги и журналы, но проглядывал, хотя бы мельком, газеты. Когда он замечал, что кем-либо из нас прочитана какая-то книга, то обычно спрашивал, понравилась ли она, почему, что мы думаем о ней и можем ли сказать, зачем автор её написал. Вся жизнь его шла так, что видали мы его редко и очень недолго, но когда он был с нами, то его не так интересовали наши успехи в учении, как наши шалости, занятия вне учения, наши товарищи. Я всегда плохо учился и с трудом, да и то с помощью репетиторов, переходил из класса в класс. Маму это приводило в отчаяние, а отец говорил: это только доказывает, что я интересуюсь другим слишком сильно, на занятия уроками у меня нет ни желания, ни времени. Из него выйдет человек толковый, кончал он, а все эти с круглыми пятёрками обычно оказываются бесцветными, неинтересными людьми. Он любил в редкие свободные минуты рисовать копии картин. Когда я был у твоей кузины Риты, то увидел большую копию, нарисованную отцом с одной открытки. Были и другие, но они пропали.

193


ИВАН ВИШНЕВСКИЙ Помню день, когда на вокзале Митавы грузились солдаты, имущество и лошади отправлявшегося на начавшуюся войну полка. Настроение было приподнятое, солдаты громко и весело пели, на перроне то и дело пускались в пляс. Отец тоже уезжал, а я оказался один дома, т. к. мама с детьми ещё не вернулась с дачи. Мне тоже стало весело, глядя на этот «праздник», и я что-то сказал поэтому отцу, а в ответ получил такую фразу: «А мне грустно и тоскливо. Подумай, Ваня, о том, сколько из них останется живыми через год». Вот это я запомнил. С отцом я переписывался всё время до самого октября 1917 года, когда все связи прервались, и отец аккуратно отвечал на все мои письма. Ответы были серьёзными, он писал о том, что думает о тех или иных моих мыслях. Я замечал, что он был доволен, когда я отстаивал ту или иную мысль. Жизнь в Рязани, обстановка в рязанской гимназии мне очень не нравились, я уже совсем ничего не делал и остался на второй год. Я написал отцу, что хочу учиться в своей Митавской гимназии, которая была вывезена в Таганрог и которую как раз кончил мой старший брат. Отец согласился и написал, что будет мне присылать на жизнь. Действительно, до самой Октябрьской революции я получал на жизнь столько, что у меня оказалась достаточная экономия для поездки в Китай, сначала в Харбин, где я остановился у своей тётки Эмилии. Как-то, придя домой после уроков, я увидел на своей кровати спящим отца. Он по делам полка куда-то ездил и отклонился оттуда, чтобы заехать ко мне. Мы провели вместе целый день. Что писать? У меня осталось твёрдое впечатление, что этот, казалось бы, ветреный человек был внимательным, хорошим отцом. В своё время он добился, чтобы старший брат мой оказался для военной службы в его полку. Когда отец на два дня приехал с фронта в Рязань, то купил Лене красивый дорогой зимний костюм и сфотографировался с ней. Был ласков со всеми детьми. С матерью у него был неприятный разговор, но я об этом узнал из его к ней письма. Об этом я уже писал тебе. Октябрьская революция выбила его из колеи, но он был полон энергии, старался найти своё место в новом положении, однако ктото донёс, что он офицер, и его арестовали. Преступлений за ним не нашли и наконец выпустили, но тут он почти сразу заболел страшной «испанкой» и скоро умер. Это было в конце 1919 года. Ему было сорок четыре или сорок пять лет. Ты уже знаешь о любви к нему его второй жены. Брак они как-то оформили. Я её видел много более сорока лет после смерти отца, а говорила она о нём с таким ощущением пережитого счастья, как будто это было год тому назад и не было у неё после этого второго мужа, от которого у неё остался сын. Когда я уезжал обратно в Харьков, она мне дала маленькую серебряную щёточку специально для усов, которую очень любил отец. Отдавая щёточку, она сказала, что усы его были не такие, как у всех людей. Это всё, что могу о нём написать. Сама понимаешь, что больше и нечего писать, ведь я его видел так редко и так недолго. Добавлю, что прочно запомнил его любимые выражения: «лучше жить, хваля жизнь, чем ругать её и жить», «жизнью пользуйся живущий, мёртвый в гробе мирно спи». Как-то, заметив, что я всё хожу с задумчивым, как бы недовольным выражением лица, сказал мне: «В чём дело? Неужели ты собираешься жить с таким настроением? Так жить не стоит. Подумай серьёзно, может, лучше тебе прекратить свою жизнь. Жизнь слишком случайный и редкий дар, чтобы так его использовать».

194

Жизнью пользуйся живущий, мёртвый в гробе мирно спи.


Гунтис Берелис родился в 1961 году. Учился в Латвийском университете на физико-математическом и филологическом факультетах. Руководил отделом критики литературного журнала Союза писателей Латвии «Карогс». Автор книг: «Mitomanija» («Мифомания», 1989), повести «Agnese un Tumsas valdnieks» («Агнесса и властелин Тьмы», 1995), сборника эссе «Klusums un vards» («Тишина и слово», 1997), «Minotaura medibas» («Охота на минотавра», 1999), сборника статей «Latviesu literaturas vesture» («История латышской литературы», 1999), «Need so abolu. Tas ir makslas darbs» («Не ешь это яблоко. Это произведение искусства», 2001). В переводе на русский язык публиковался в журнале «Дружба народов».

Беккет жив Кто-то убеждал меня в том, что Беккет когда-то уже где-то умер, это он то ли услышал, то ли прочитал, но мне так и не удалось уточнить — в самом ли деле? Любой, кого я спрашивал: а жив ли ещё Беккет? — или переспрашивал: а что это такое, бекет? — или безразлично пожимал плечами; находились и такие, которые задумчиво выясняли, зачем это мне. Что-нибудь изменится, если ты будешь знать, жив Беккет или нет? Слова, только слова. Честно говоря, иногда я чувствовал себя достаточно неловко: встречая на улице, в театре или где угодно знакомого, мне всё время хотелось спросить: кстати, ты случайно не знаешь — жив ли Беккет? Но я уже спросил об этом стольких людей, что у меня всё спуталось — кого спрашивал, кого ещё нет? — так что лучше бы мне его оставить в покое, не то знакомые сочтут меня типом со странностями, а то и с патологией. Ну в самом деле, что ж такое — всякий раз как бы между прочим вставлять в разговор вопрос о Беккете. Однажды я пошёл в библиотеку и задал библиографу простой и конкретный вопрос: простите, пожалуйста, не могли бы вы уточнить, как обстоят дела с Беккетом? Жив ли он ещё, а если нет, то — когда он умер? На какое-то время библиограф скрылась в книгохранилище; вернувшись, сообщила — ей представляется, что Беккет всё-таки

195


БЕРЕЛИС ещё жив. Что означает «всё-таки»? — я, чуть смешавшись, попытался уточнить. «Всё-таки» — это означает, — пояснила библиограф, — что она изучила все имеющиеся в библиотеке энциклопедии, в том числе и основательнейшую The Oxford Encyclopaedia of English Literаture, и всюду был указан только год рождения Беккета, 1906-ой. Впрочем, — торопливо добавила она, — это вовсе не означает, что Беккет всё ещё жив. Единственно, можно с уверенностью утверждать, что, что если Беккет и умер, то он сделал это в последние семь лет, поскольку с той поры новые энциклопедии в библиотеку на завозили. Возможно даже, — продолжала разворачивать свою мысль библиограф, — в тот момент, когда я задавал ей свой вопрос, Беккет был ещё жив, а сейчас — вот именно теперь, когда она произносит слова ответа — он уже вовсе не жив, и это тогда навсегда. Или же он умрёт завтра после ужина, а, может быть, отдал концы уже в прошлом году, на Янов день. Собственно, ему так и так положено умирать, старик же, всё-таки. И не всё ли мне равно? Нет, мне это категорически не безразлично! — отрезал я. — То есть, вам это очень важно? — захотела уточнить библиограф. — Я не знаю, — признался я. Я в самом деле не знал, важно ли это для меня. — Я просто хотел узнать, жив Беккет ещё или уже умер. — Пока я произносил эти слова, библиографу становилось явно легче. — Я не знаю, — снова признался я. — Ну, если вы не знаете, очень это для вас важно или нет, если вы не знаете, сильно ли вы хотите узнать, жив Беккет или умер, то что вы тогда тут ищете? — библиограф резко сузила тему. — Я не знаю, — смутившись, я был вынужден признаться ещё раз. Библиограф обдумывала уже следующий вопрос, и её зрачки уплыли куда-то под верхние веки, так что остались видны только белки глаз. Я испугался, что она задушит меня в жутком клубке сложносочинённых и сложноподчинённых предложений или же сама подавится ими, и торопливо вышел. Надо отдать должное, в её словах можно было найти и рациональное зерно: если мы допустим, что Беккет не умер, то мы никогда до конца не можем быть уверенными в том, что он не умрёт именно сегодня. Откуда следует ужасный и прекрасный — ужасно прекрасный или прекрасный до жути — факт: Беккет умирает непрерывно.

Беккет умирает непрерывно.

Представьте: на улице светлое время суток — день как день, ничего особенного, если вам достанет воображения, можете добавить немного сумерек, — к вам подходит мужчина, которого вы, вроде, видите впервые в жизни, внезапно хватает вашу обмякшую от неожиданности руку, сердечно её пожимает — возможно, даже хлопает вас по плечу — и говорит: «Добрый день. Я — Годо!» «Ну точно, спятил», — непременно подумаете. А вот я могу это сделать: могу пожать вам руку и сказать, что я Годо, ничуть при этом не соврав. «Совсем свихнулся», — подумали вы. Да нет же. Не более, чем вы, уважаемый! Учтём, однако, что я вовсе не собираюсь утверждать, что я являюсь прототипом Годо (это уж было бы полное враньё) или что мои родители, большие любители Беккета, назвали меня Годо (вполне возможная, но всё-таки ошибочная версия). Бывают моменты, когда я взаправду являюсь Годо, созданным Беккетом, и это записано в документах и заверено печатью. Вот и гадайте пока — что бы это значило? Беккет был секретарем Джойса. Не у каждого может быть такой секретарь, как Беккет, и не каждый сможет быть секретарем у такого мужа, как Джойс. Джойс был террорист и диктатор. Он терроризировал время и читателей. 24 июня 1921 года, сразу после Янова дня, Джойс без малейшего стеснения сообщил в частном письме, что потратил на «Улисса» почти двадцать тысяч часов. Но этого Джойсу было мало. Он опубликовал «Улисса», таким образом совершив агрессию в отноше-

196

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив нии читателей. Приплюсуем к указанному безумному количеству времени и те часы, которые несчастные и ни в чём не повинные читатели потратили, пытаясь продраться по крайней мере через первую часть монстра. Приплюсуем и те часы, которые вычеркнули из своей жизни те читатели — их, по правде, было не слишком много, — которым удалось преодолеть всего «Улисса». Добавим часы, месяцы, годы и десятилетия, которые потратили переводчики, переложившие Джойса на другие языки (интересно, переведён ли «Улисс» на язык негритянского племени кру?), а также исследователи — исследуя, критикуя, анализируя, конспектируя, истолковывая, комментируя, описывая, обобщая, перефразируя «Улисса». А также — пиша монографии, биографии, библиографии, библиобиблиографии, топографии (то есть — сочинения на тему «Джойс в Дублине») и поди сообрази что ещё, — это не говоря уже о более мелких всплесках литературного онанизма в прессе различных стран, литературно-исследовательских журналах и сборниках. И, разумеется, ещё последователи и подражатели — несколько тонн. Теперь снова обратимся к несчастным, ни в чём не повинным читателям (читатель всегда жертва автора) и добавим ещё и те столетия, которые они потратили, читая все эти монографии, биографии и библиографии. Полученную сумму изымем из всемирной истории и какое-то время подержим в руках на весу, чтобы почувствовать весомость этого чудовищного итога. У Беккета было много возможностей, чтобы этот итог оценить. Так что нет ничего случайного в том, что Беккет писал именно так, как он писал, — и даже Нобелевская премия тут ничем особо не помогла. А вот секретарь Беккета, должно быть, сошёл с ума, так что ему самому секретарь уже был не нужен.

Читатель всегда жертва автора.

Вечером, вернувшись домой после спектакля, я немного перекусываю, заранее расстилаю постель и устраиваюсь у окна в мягком кресле (я живу на втором или третьем этаже). Я жду. На противоположной стороне улицы стоит обветшавший двухэтажный дом, за ним двор — двор дома, поди пойми, какой у него номер, но он дополнен буквой b: семиэтажный угловатый каменный чурбан, мрачный, сизосеро-зеленоватый. Медленно темнеет. В окнах серого чурбана одно за другим гаснут окна. И только под самой крышей, на седьмом этаже, остаётся гореть единственное окно — и вот оно там светит своим жёлтым светом, светит ночи напролёт. Бывали ночи, когда я пытался устроить состязание: что потухнет раньше — это окно или моё сознание, но моё сознание всегда проигрывало — ближе к утру я обычно не выдерживал и засыпал или же, досидевшись до полного одервенения тела, переползал в постель. В этом окне есть что-то, что меня неотразимо влечёт — совершенно мистическим образом овладевает моим взглядом и не отпускает. И так я торчу у окна каждый вечер, торчу и думаю, борясь с ворохом неотвеченных вопросов. Почему окно на седьмом этаже всегда горит? Возможна ли такая безумная бессонница — ночь за ночью, год за годом? Может быть, там работает какой-то художник? Маловероятно, поскольку, говорят, художникам необходим источник естественного, дневного, света. Может быть, там обитает писатель — из тех, которые пишут только ночами, вот сидит там и безостановочно гремит свой пишущей машинкой? А, может быть, там живёт сексуальный маньяк? У меня был хороший друг — писатель, он писал детективные романы. Он мечтал написать такой детектив, чтобы прочитавший его сначала остался в недоумении от того, кто же там убийца, — потому что, вопреки всем законам жанра, убийцы нет. Но затем бы он, в мгновение внезапного, но неизбежного просветления, понял бы, что убийца — он сам, читатель. — Ты представь только, какой катарсис! — обычно гово-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

197


БЕРЕЛИС рил мой приятель, в очередной раз изложив свою идею, отношение к которой с моей стороны оставалось весьма скептичным. После этого он обычно отвратительно смеялся и продолжал: — Вся полиция идёт лесом! Представь себе — сколько читателей, столько и убийц! Читатель читает мой детектив, понимает, что убил человека, его начинает мучить совесть, он отправляется признаваться в полицию. Следователь берётся за работу, прежде всего он читает мой роман — ему же надо ознакомиться с обстоятельствами дела — и обнаруживает, что убийца-то — он сам. Хорошо, следователь марширует прямиком в тюрягу. Читает следующий следователь, уже рангом повыше, расследующий преступление своего коллеги, — и он оказывается за решёткой! Читает, например, главный прокурор, который не понимает, что за демон вселился во всех следователей, что они толпой кинулись в убийцы, — и вот, уже рядышком с ними в тюрьме! Читает президент или ещё кто-нибудь в этом роде — коленкой под зад и прямиком в тюрьму. Вот это я и называю катарсисом! Катарсис для всей нации сразу. — По-твоему, писание детективов — это отмщение миру? — спросил я иронически. — Разумеется! Особенно, если это дрянные детективы. Смотри, Данте написал свою «Божественную комедию» — как детектив, это на редкость дрянная книжка, разве нет? — и там собрал в аду всех своих врагов и недоброжелателей. Не только живых — он прочесал всю историю и в свой адский компот сунул всех, кто показался ему подозрительным. Разве это не месть миру? Другим способом он отомстить не мог, хотя по природе был весьма скверным и мстительным типчиком. Дали бы этому Данте полк — он бы в своём четырнадцатом веке такое бы заварил, что куда там! Смотри — мой приятель снова вернулся к своему замыслу — это просто, устроить логическую цепочку и указать пальцем — во, вот он убийца! Это всё чистое враньё и совершенно никакого катарсиса. Но необходимо, чтобы ты этому поверил — что именно ты являешься убийцей, а не какой-то тип из книжки. Это будет искусство высшей пробы, это будет катарсис! И не говори, что детективы принадлежат к низким жанрам. Просто уметь надо! Я немного задумался, поскольку, как мне показалось, в логике моего приятеля есть некоторые изъяны. — Погоди, — перебил его я. — Как же тогда быть с тобой? Разве ты сам, пиша роман и являясь его первым читателем, не поверишь, что ты сам убийца? Недолго радоваться будешь, первым же и сядешь и ещё долго будешь ждать, пока заявятся президент со всей своей свитой. — А, — подмигнул он таинственно и многозначительно, — есть там одна штучка, специфика жанра, так сказать. Я никоим образом не могу оказаться убийцей. Мне отведена другая роль. В общем, сам поймёшь, когда прочитаешь. Через несколько месяцев я позвонил писателю, чтобы выяснить, как у него обстоят дела и куда он так надолго пропал, но мой приятель произвёл впечатление человека очень занятого, по крайней мере, в долгие разговоры со мной пускаться не захотел. Сообщил только, что воодушевлённо работает над новым детективом. «Над тем самым», — подчеркнул он. Вскоре он поставит точку, отдаст рукопись какомунибудь знакомому критику, а после этого — возможно (он опять подчеркнул — «возможно»; это звучало примерно так: «если только не произойдёт ничего непредвиденного»), и мне. Только вот через некоторое время, вскоре, я читал уже целый поток газетных некрологов, в которых мой приятель расписывался во всех красках как выдающийся детективщик «постколберговского периода»; в некоторых случаях проводились завуалированные параллели между его романами и его трагической смертью. Писатель был найден в своей квартире, он устроился в кресле, рядом стояла недопитая чашка кофе и лежал столбик пепла, в который превратилась сигарета. Неизвестный убийца проломил ему лоб, а рукопись нового детективного романа — «того

198

Дали бы этому Данте полк — он бы в своём четырнадцатом веке такое бы заварил, что куда там!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив самого» — пропала. Ну что ж, мой приятель сыграл выбранную им роль до конца. Говорят, что после смерти на его лице была триумфальная улыбка, хотя мне и кажется, что у него, как уж положено мертвецу, лишь безвольно отвисла нижняя челюсть. Беккет бродит по городу — просто так, никуда ниоткуда — как уж Беккету по чину. Смотрит, навстречу Ионеско в маске носорога. Сначала Беккет Ионеско не узнал. Подумал — ну, носорог, всех дел. Беккет заворачивает за угол, но тут внезапно приходит в себя: носорог! Ба! . . Ну конечно же, это ж Ионеско! Как живой! А в это время Ионеско, уже снявший маску носорога, размеренно мурлычет себе под нос, топает дальше. И тут чувствует: кто-то наткнулся на него сзади и едва на тротуар не завалил, а потом — даже не извинившись — несётся дальше. Это же Беккет! Только Беккет уже не узнаёт Ионеско, ну а как — без маски-то? Маску носорога Ионеско сунул в сумку, наружу только рог торчит, будто в сумке обычный длинный французский батон. Ионеско, спрятавшись в какой-то подворотне, видит, как Беккет в полном замешательстве стоит на перекрёстке, переминается на месте и, допереминавшись, сворачивает на поперечную улицу. Тогда Ионеско снова надевает маску и заразительно хохочет — так громко, что прохожие притормаживают ход и смеются вместе с ним. А вот знал бы он, что Беккету дадут Нобелевскую премию, так ему бы и в голову не пришло смеяться.

Ну конечно же, это ж Ионеско! Как живой!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Ночью, сидя у своего окна, глядя на светлый, желтеющий прямоугольник окна на седьмом этаже дома напротив, я думал — всегда одно и то же — то, что не могу и не желаю рассказать, то, что хочу скрыть. Но жёлтый четырёхугольник извлекает мысли из их тайников, мысли клубятся и бурлят вокруг меня, я погружаюсь в облако мыслей — в большинстве своём это весьма ядовитые мысли, они ни за что не дадут мне покоя. Они обвиняют меня, эти писатели, они во всём винят меня — разумеется, не говоря это честно и внятно, они же профессионалы, так что ничего и никогда не скажут ясно и понятно, будто это не было бы самым простым — хоть раз сказать что-то ясно и понятно, без лишних околичностей и бормотаний, — они будто специально, а, возможно, что именно специально всё тянут. Каждое письмо — это только повод для следующего, чтобы снова можно было продолжать меня разрушать. Крупица за крупицей, никогда не ставя окончательной точки, после которой мне всё бы стало понятно. Честно говоря, я совсем не знаю, что об этом думать — я же не знаю ни того, кто они, ни где, ни почему они накинулись именно на меня, что они от меня хотят, проклятые писаки? Неизбывное незнание мучительно до безумия; конечно же, я могу успокаивать себя самым банальным образом, говоря себе, что я же знаю только то, что я ничего не знаю, но это не меняет суть ситуации, это меня бы вовсе не успокоило. Чтобы ликвидировать незнание, я готов спрашивать бесконечно, но мне же не у кого спрашивать, только себя самого — ну и отвечать на свои вопросы самому себе. Но эти вопросы и ответы, если какие-то иногда и удаётся заманить в дневник, ничего не означают, это лишь сказочки, которые я рассказываю себе, иллюзорный мир, который я себе построил, в котором и обретаюсь — по сей день, весьма нетребовательно и бедно. Жаль, что я не сохранил первые письма; но я отлично помню, как изучал конверты, на которых не было ни марок, ни почтовых штемпелей, ни обратных адресов — очевидно, автор (или авторы) сам закидывает их в мой почтовый ящик. Из первого письма я ничего не понял, хотя в нём и содержалась письменная уверенность в том, что я с первого взгляда всё пойму (возможно, конечно, наоборот: так было написано затем, чтобы легче было водить меня за нос). Примерно так:

199


БЕРЕЛИС ну, привет, не буду спрашивать, как у тебя дела, про это мы оба хорошо знаем — к тому же я знаю немножко больше твоего; ты, должно быть, уже понял, кто тебе пишет, и уже предчувствую, что ты сделаешь после прочтения этого письма – или, по крайней мере, будешь думать о том, что сделать, но это не так уж и важно, и, честно говоря, не важно и это письмо, точнее сказать — весточка или, может быть, извещение, пусть так и будет, если уж так есть, у всего, что уже есть, есть право быть, а если говорить ещё откровеннее, у меня нет особого желания писать, чего ж я тогда писать буду — ну да, существую, ну вот пишу, а ты читаешь, раз уж это письмо попало к тебе, в чём я сейчас убедился. И ещё пара страниц в этом же духе. Без подписи. Признаюсь, вопреки высказанной уверенности автора, у меня не было ни малейшего предположения о том, кто он, зачем переводит время и бумагу, чтобы заполнить эти страницы совершенно ничем. Я даже несколько раз перечитал письмо, пытаясь обнаружить и расшифровать какой-нибудь спрятанный там смысл, найти в этом хождении вокруг да около рациональное зерно — но ни смысла, ни зерна там не было, одно пустое бормотание, зачем-то разукрашенное дурацкой, невесть отчего слегка ядовитой иронией. Можно было бы понять, если бы автор предлагал какую-то из идиотских игр по переписке — и в идиотизме можно найти обломок рациональности, — но письмо ни к чему не приглашало, ничего не предлагало сделать, скажем — найти ещё трёх или семерых других адресатов. И шутку оно не напоминало, потому что у каждой шутки есть свой смысл — например, сделать из меня дурака, да так, чтобы кто-нибудь со стороны имел возможность позубоскалить. Но я остался каким был, и никаких хихиканий не донеслось. Словом, письмо во мне ничего не изменило, и я отправил его в мусорник. Из раздумий меня вырывает звонок в дверь, иду открывать. За дверями стоит человек, совершенно обычный человек, каких на свете полно, и говорит: «Привет. Я Владимир!» За спиной у него стоит второй, у которого на лбу написано, что он — Эстрагон. Нет, не так. На улице меня догоняет мужчина, совершенно обычный и повседневный, хватает за рукав, встряхивает и говорит: «А мы тебя ждём, ждём и не можем дождаться. Слушай, куда ты пропал?! Эстрагон тоже тебя ищет и не может найти!» Или на кафельной стене общественного туалета я пишу: «Скоро буду». И подпись: «Годо». Но это всё лишь мечты. В действительности же каждый вечер я вынужден торчать в Малом зале театра — всегда где-то на отшибе, в сторонке, чтобы не слишком навязчиво, — ёрзать на отполированной тысячами задниц лавке и смотреть, как Владимир и Эстрагон ждут Годо. Я допускаю, что всякое бывает, что ждать Годо интересно и иногда представляется даже полезным, но десятки раз лицезреть, как два полных кретина полтора часа ждут Годо — так и с ума сойти недалеко. Признаюсь, сначала я чувствовал себя превосходно: я сидел в самой середине, небольшой и незаметный, и с удовлетворением ощущал в себе чувство превосходства — потому что никто, совершенно никто, ни Владимир, ни Эстрагон, что уж говорить о зрителях, не знает, что ГОДО — ЭТО Я. Ничего они не ощущают, они потом долго и умно рассуждают (проходя мимо, я иногда слышу разговоры) про «неизбежность абсурдного мира», про «смерть, которая встроена в каждого из нас уже с рождения» и прочее такое. Это вот такой крючок, ловушка: нет никакого абсурда, никакой философии смерти здесь нет — пусть прокуковавшие свой ум Владимир и Эстрагон продолжают себе куковать хоть до морковкина заговенья, да хоть бы и до закрытия спектакля; всё очень понятно и повседневно: Годо, которого они так старательно

200

ГОДО — ЭТО Я.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив

Давно ли вы меня ждёте?

ждут, просто сидит тут же, в зале, и улыбается в бороду (чтобы улыбаться в бороду, борода вовсе не обязательна — как и улыбка, между прочим); Годо всё не приходит — так ведь он вообще не может прийти, потому что он уже пришёл, только никто этого не заметил. Мне платят именно за то, чтобы никто ничего не ощутил (причём, платят как исполнителю главной роли — получая зарплату, мне надо расписаться в отдельной ведомости, которую бухгалтерша хранит в сейфе, чтобы кто-нибудь случайно не прочёл и не раскрыл нашу тайну). Прекраснее всего минуты после окончания спектакля: затухает последняя тишина, начинаются аплодисменты, а я встаю и выхожу из зала, слушая аплодисменты, которые в действительности принадлежат мне; мне снова удалось одурачить их — всех! — они снова ждали меня, не зная, что я уже пришёл. Никто никогда в жизни меня так долго не ждал, пусть даже ожидающими являются эти совершенно выжившие из ума кретины. В действительности я же гений актёрской игры — никому ещё не удалось расшифровать, что я играю и кого в действительности играю; они считают меня обычным зрителем — это означает, что моя роль и моя сущность сплавились в единое существо. Иногда я чувствую себя как Бог (этимологическая аналогия, которую любят развивать наивные теоретики: Godo — God; может быть, Godo — good, но ведь может быть и так, что Godo — o, dog!). Только мне надоело; я чувствую усталость — не зря утверждают, что труд актёра чрезвычайно сложен; ещё сложнее тогда, когда никто и не думает увидеть в тебе актёра. Десятки раз вынести ожидание Годо, месяцами жить с сознанием того, что тебя ждут, ждут и ждут, не допустить, чтобы это бессмысленное ожидание не отправило тебя в маразм — дело не шуточное. Иногда мне едва удаётся сдержаться и не поставить этакую размашистую точку. Например, среди представления встать с места, протиснуться мимо смутившихся зрителей (все они такие же бесхитростные, усреднённые подобия Владимира и Эстрагона), выйти на сцену, отодвинуть в сторону Владимира и Эстрагона, развести руками, как если бы я хотел обнять весь зал сразу, и мелодраматично заорать: «Добрый вечер! Я Годо! Давно ли вы меня ждёте?» Трудно представить, какой будет реакция. Может, Владимир рассердится и вызовет полицию; может, рассердится Эстрагон, даст мне в морду и выкинет на улицу; возможно, оба двое сделали бы вид, что меня не видят и, хихикая, продолжили бы представление, увеличив громкость голосов. Но, возможно, им удалось бы преодолеть замешательство, и они стали бы делать вид, что всё происходит именно так, как следует, начали бы мне подыгрывать, и мы вместе создали бы доселе неведомый спектакль — «Явление Годо». У меня был хороший друг — писатель. По правде, писателем он был очень средним, из тех, которые чуть ли не каждый год выпекают очередной толстый кирпич и любят долго и пространно рассказывать, что в их романах «всё как в жизни». В момент произнесения такой фразы глаза моего приятеля невесть почему влажнеют. А если я пытаюсь ему возразить, что жизнью там и не пахнет, что там всё как в дрянной литературе, он непременно вытаскивает из ящика письменного стола пачки читательских писем и принимается хвастаться восторженными апологиями, которые он уже подчеркнул красным фломастером. Да ладно, не будем о его творениях, о покойниках же полагается только хорошее. Моего друга посадили в тюрьму, где он, не в силах перенести унижение, перерезал себе вены. В тюрьме же он оказался потому, что убил своего сына (правда, версия обвинения сына не упоминала; Карлис Краммаус был идентифицирован как «человек без определённых занятий и места жительства»; более того — когда следователь попробовал разобраться, кем всё же яв-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

201


БЕРЕЛИС лялся убитый, ему не осталось ничего другого, кроме как развести руками и пожать плечами). Однажды, когда мой друг одиноко сидел за письменным столом и тюкал очередной роман, в двери кто-то робко постучал. Он открыл и увидел (он сам мне это позже рассказал): на лестничной площадке стоял явно взволнованный молодой человек — вроде он его где-то уже видел. А, может, и нет. Стоял и молчал, пока писатель не спросил его, что он тут, собственно, ищет. Внезапно из молодого человека хлынули слёзы, он было собрался кинуться моему другу на шею, но произнёс сдавленным голосом: «Папа, я ваш сын!» — и удрал. Слёзы молодого человека и его переживания были настолько ненаигранными, что писатель сразу поверил. С какой бы стати кому-то понадобилось его обманывать? Никто бы ничего не выиграл, выдавая себя за его сына. Писатель перебрал в памяти грехи молодости (мало их было — он мне потом жаловался, — столько возможностей упустил) — но всех женщин, с которыми он переспал лет двадцать назад (примерно такого возраста ему показался молодой человек), он время от времени встречал и позже, и отлично знал, что ни у одной из них сына нет. Тогда мой друг стал размышлять, отчего этот молодой человек показался ему знакомым — причём не так чтобы увиденный где-то мельком, но давно и хорошо знакомым. Ломал голову весь вечер, ночью заснуть не мог, с утра даже завтракать не стал — но к выводу так и не пришёл. В середине следующего дня молодой человек пришёл снова. Стоял на лестничной площадке, напряжённо двигал кадыком — чтобы сдержаться и не расплакаться. И наконец произнёс: «Папа, я ваш сын. Меня зовут Карлис Краммаус!» Мой друг едва на пол не сел. А как иначе-то — он тут же понял и то, отчего этот молодой человек ему уже знаком, и то, почему он называет себя его сыном — и не в генетическом, а в духовном смысле слова. Двадцать лет назад он сам Краммауса и выдумал; Карлис Краммаус — так в одном из первых романов моего друга звали чрезвычайно симпатичного молодого человека, которому решительно не везло в любви. — Сделать сына не проблема, даже мимоходом, пятнадцать минут и готово, — рассказывал друг. — А вот с Краммаусом я мучился почти две недели. Представь себе, сколько труда только фамилия потребовала: не банальный Крамаусис или Крамаусс, но именно Краммаус, с двумя «м» и одной «с». А всё остальное! Небольшой шрам на лбу, родинка на спине, выпирающий кадык, приветливая юношеская сентиментальность… Краммаус у меня как живой получился. И ты ещё говоришь, что я плохо пишу! Краммаус — аргумент, который доказывает обратное! — триумфально закончил мой друг. Да, таким Краммаус и был: не как живой, а и взаправду живой. К тому времени в прессе появилась пара острых критических статей, выдержанных в ироническом тоне, в которых мой друг был, мягко выражаясь, раздраконен со всеми своими романами. Воспринимая нападки как совершенно незаслуженные, он болезненно переживал критику. Но — у него же был Карлис Краммаус, живое свидетельство его таланта, и мой друг решил: он возьмёт свое духовное дитя за руку, проведёт по всем редакциям, познакомит с раздражёнными критиками, а уж выводы они сделают сами. Но Карлис Краммаус — ни в какую, отбивался руками и ногами. — Папа, я твой сын, но ЭТОГО ты от меня не должен требовать, — сказал он, особенно напирая на слово ЭТО, будто бы писатель собрался вести его делать что-то неприличное, раздеваться, скажем, на глазах у всех. Тогда мой друг придумал хитрость: пригласил к себе достаточное количество коллег, среди них и жёлчных критиков, — подгадав ко времени, в которое должен был зайти Краммаус. Но тот, невесть каким образом, западню учуял и

202

Папа, я ваш сын!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив не пришёл, впоследствии пожаловавшись: «Папа, этого я от тебя не ожидал!» — таким голосом, что писателю стало стыдно. Честно говоря, даже я, его лучший друг, Краммауса не видел ни разу. И, если говорить ещё откровенней, я вообще не верил в его существование и пару раз даже высказал некоторые иронические замечания о «примитивных метафорах» приятеля. Ну уж если я в Краммауса не верил, то что говорить об остальных! Могу себе представить, до какого отчаяния был доведён мой друг, доказательство жизненности его творчества существовало, но было совершенно непрактичным, только, так сказать, для собственного удовольствия. Писатель долго колебался и наконец пошёл на крайность: он убил своего сына, а после этого пригласил писателей и критиков, которые, заглянув в его роман, могли бы опознать труп и своими подписями подтвердить факт существования Краммауса. Ей-богу, героический шаг: хотя мне и кажется, что в действительности его отношение к Краммаусу было сродни отношению к рукописи: не годится — уничтожить. Вот мой друг и уничтожил Краммауса. Но ужасная ирония судьбы — именно в этот день все его знакомые, и я в том числе, были в отъезде или заняты — не нашлось никого, кто мог бы опознать труп и подтвердить факт существования Краммауса. Вместо свидетелей пришла полиция. Дальнейшее вам известно. Мой друг поступил как настоящий писатель: он пожертвовал сам собой, чтобы доказать, что его труды гениальны.

1

А. К. И третий офранцузившийся румын — Мирча Элиаде (настоящая фамилия — Иеремия). К. Б. И четвёртый — Эмиль Мишель Чоран.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Значит, один Беккет недавно искал Ионеско. Другой Беккет сейчас прогуливается по зоопарку. Подойдя к клетке с носорогом, он в громадном изумлении пялится на её обитателя и наконец от неожиданности хлопает себя по лбу. — Да это ж Ионеско! — кричит Беккет. Носорог отрицательно качает головой и иронически вздыхает. Но Беккет протестует: «Если я хочу, чтобы ты был Ионеско, то я говорю, что ты — Ионеско, и тогда ты и будешь Ионеско» Ионеско снимает маску носорога и сообщает: «Да я и так Ионеско. Объективно!» — Беккет пугается и убегает. Вариант: всё только что прочитанное есть лишь скучная подстава, аллегорическая игра на тему мощи слова и его же магии. На самом-то деле носорог действительно был Ионеско — как объективно, так и субъективно, поскольку некий чрезмерно эрудированный и не слишком остроумный зоологический функционер как раз ко времени рождения носорога был по уши погружён в «Носорога» Ионеско, вот и назвал животное Ионеско. Еще один вариант: и второй вариант не более, чем литературноисторическая аллюзия. А если ионеско (к примеру, joohneshoo — так ведь могли бы сказать люди из небольшого африканского племени, не правда ли?) на языке какого-нибудь африканского племени действительно означет носорога? Кто может знать все языки? Бывали уже случаи. В 1916 году один офранцузившийся румын (между прочим — точь-в-точь, как Ионеско)1, который именовал себя загадочным словом Тцара, заменил все возможные языки одним — ДАДА. Позже он был совершенно потрясён, узнав, что dada на языке африканского племени кру означает хвост священной коровы. Потрясён-то он был не столько из-за хвоста, сколько тем, что слово, которое в его представлении включало в себя все возможные слова на всех возможных языках, в действительности означало один-единственный голый хвост коровы. Ещё более потрясён он был тем, что дада в его понимании означало грандиозное, всеобъемлющее ничто, а теперь, оказывается, никакое не ничто, а конкретный и единственный хвост священной коровы. Весь мир, в том числе всё и ничто, пошёл корове под хвост — так и рехнуться можно! Но всё же — какова корова-то?!

203


БЕРЕЛИС Светлое, желтеющее окно на седьмом этаже угловатой сизобуро-зелёной громады меня манит: надо бы всё же выяснить, что там скрывается (а скрывается ли?), за этим окном, — зачем наверху ночи напролёт горит свет, а я мрачно сижу, томлюсь, мучаюсь бездельем, не делаю ничего полезного и лишь размышляю про письма. Про эти проклятые письма. Может, в этом и состоит цель авторов писем — чтобы я связал свои руки и ноги этими мыслями, чтобы я не мог избавиться от этих пут — чтобы не мог думать ни о чём другом, кроме этих писем. Второе письмо у меня тоже не сохранилось, потому что и тогда я ещё ничего не понял; только констатировал, что его написал другой человек — отличался почерк и ещё такая особенная интонация, чуть-чуть льстивая, чуть-чуть ироничная, — я его тоже выбросил в мусорник. «Здравствуй снова, — там было написано. — Мы уже знаем, радость наша и зеница ока, как Ты обходишься с нашими письмами, это мы сразу знали, мы ещё много чего знаем, чего Ты ещё не узнал, но это только глупости, дорогой, милые глупости, из которых по большей части состоит всё, что с нами происходит или уже произошло. Но разве Тебе сейчас это понятно? Конечно, ничего Тебе не понятно, мы знаем и это, мы всегда опережаем Тебя. Следующее письмо Ты, скорее всего, будешь ждать уже с нетерпением — видишь, мы снова знаем об этом раньше Тебя, не беспокойся, Ты его дождёшься, скорее всего, будет Тебе письмецо, будет, это я Тебе обещаю сразу, чтобы Ты не мучался попусту в ожиданиях». И так далее ещё на двух страницах — снова какой-то шут пустой болтовнёй марал невинность чистого листа. Только если первое письмо мне казалось абсолютно бессмысленным и непонятным, то сквозь бессмысленность второго можно было ощутить — это, видимо, крылось в льстиво-ироничной интонации — что-то угрожающее; именно что не предупреждающее, а угрожающее. Я ощутил угрозу, но мои попытки основательно проанализировать текст — чем именно он (или они) мне угрожают и за что, в чём я перед ними провинился, да собственно, где именно тут угрожающие слова — оказались неудачными: ничего конкретного, всё впустую. И всё же письмо мне не понравилось, очень не понравилось. Не хотел бы сказать, что я испугался — я даже позволил себе иронически усмехнуться, отправляя его в мусорник, но в действительности усмешка была только маской, маской для самого себя, чтобы защититься от своих мыслей. Письмо, это бредовое и бессмысленное варево, всосалось в меня, причём так основательно, что все попытки освободиться от него были напрасны. Это вовсе не были страхи — скорее уж насторожённое, выжидающее беспокойство. Возможно, именно это было целью неизвестного автора, которую он, напомню, и не скрывал: заставить, чтобы я думал о нём, ввести меня в такое состояние, когда его тень постоянно возле меня; заставить, чтобы изо дня в день я ждал третье письмо — и надо сказать, это ему удалось, к тому же удивительно простыми средствами — пустотой, заполненной словами. Я отмахнулся от всяческих анализов и попыток что-нибудь обосновать с помощью логики — я успокаивал себя мыслью о том, что впоследствии всё разъяснится: получу третье письмо, и проблема разрешится сама собой. Между прочим, и на втором письме не было почтового штемпеля. Я ещё хорошо помнил свою реакцию на первое: вначале напряжённо и слегка нервозно ждал следующего, каждый день заглядывая в почтовый ящик, оправдывая свои действия тем, что хочу по возможности скорее прочитать свежие газеты, и сам себе не признавался, что в действительности жду письмо; позже решил, что это действительно была глупая шутка, смысла которой мне не понять, — что мне ещё оставалось, я выбрал самое достоверное объяснение, хотя оно как раз ничего и не объясняло; ещё позже — понемногу стал забывать это письмо, но теперь, вместе со вторым письмом, возродилось и первое, и всё началось за-

204

Снова какой-то шут пустой болтовнёй марал невинность чистого листа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив ново — но с той разницей, что я уже знал о том, что будет и третье. Я каждый день сбегал вниз проверить почтовый ящик, иногда даже по несколько раз на дню, ведь пишущий мог забросить конверт в любое время, не согласовываясь с графиком доставки почты, — кинуть хотя бы и после полуночи. Какое-то время, перед тем, как отправиться спать, я взял за обыкновение спускаться в последний раз к почтовому ящику, потому что в сознании была слишком живая картина: автор письма выходит из темноты, по-воровски оглядывается по сторонам, суёт конверт в почтовый ящик и споро исчезает. Словом, я попал в рабство к автору писем. Да, может быть, я и не служил ему с утра до ночи, но часть моего сознания была постоянно связана с письмами. Не говоря уже о частых экспедициях к почтовому ящику, что сильно нарушало мой дневной ритм.

Или мне пса купить и назвать его Беккетом?

Жив ли Беккет? Это вовсе не голое любопытство, это принципиальный вопрос: одно дело играть в пьесах умершего классика, тогда ты можешь быть уверен в том, что автор с тобой не сыграет никакой шутки, совсем другое дело — играть роль, придуманную живым человеком. Если Беккет жив, то он, например, может написать пьесу «Появление Годо», в которой расскажет о том, как из рядов зрителей внезапно появляется долгожданный Годо и триумфально идёт на сцену, лёгким движением руки смахивая с неё Владимира и Эстрагона. Или больше: Беккет может публично признаться в том, что ожидание Годо — это грандиозная, затянувшаяся на десятилетия мистификация, наживка для интеллектуалов, которую они послушно заглотили; по его (Беккета) замыслу, персонаж по имени Годо никуда не исчезал — Годо уже примерно сорок пять лет находится среди зрителей. Это бы означало, что Беккет знал про меня ещё до моего рождения — и мне пришлось бы ощущать себя и составной частью, и жертвой его плана одновременно. Какая часть меня принадлежит беккетовскому Годо и какая — мне лично? Умрёт ли Годо, если умру я, единственный Годо во всём безграничном мире? Или все режиссёры уже расшифровали план Беккета и в каждой постановке между зрителями скрывается свой Годо, который, получая зарплату, расписывается на отдельном листке? Возможно, есть даже представления, в которых все зрители являются исполнителями роли Годо, хотя никто из них не знает о существовании других? Может быть, Беккет своим извращённым умом предвидел даже то, что однажды кто-то из неисчислимых Годо не выдержит торчать среди зрителей, выйдет на сцену и — уже без личного участия самого Беккета — осуществит «Появление Годо»? Или мне пса купить и назвать его Беккетом? Тогда я стопроцентно знал бы год смерти Беккета, месяц и день, час и минуту. Если, конечно, это существо не прикончит меня раньше. Или назвать пса Годо? У меня был хороший друг — писатель, он застрелился; впрочем, хоть он и стрелялся, но умер гораздо позже. У него было обыкновение вылизывать свои труды до совершенства; точнее, он только пытался это сделать, но никак не мог понять, что такое это совершенство на самом деле. Мой друг пытался выяснить это экспериментальным путём: он написал рассказ, перечитал и сказал, что хоть и дрянь, но повозиться можно. Затем он переделал рассказ, перечитал, почесал лоб и сказал, что уже лучше, но совершенства ещё не видать, надо работать. Переписал рассказ ещё раз, снова перечитал и сообщил, что ни черта там нет — до совершенства ещё топать и топать, по болотам и сквозь джунгли. И т. д. Так он уродовался с каждым рассказом, пока не опротивеет, и больше он не мог к нему прикоснуться, ни о каком совершенстве уже не помышляя. Только тогда он отправлял своё сочинение

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

205


БЕРЕЛИС в мусорник. «Отправить в мусорник» — на жаргоне моего друга означало отдать рукопись в печать. Между прочим, критические отзывы, или, как говорил мой друг, «Глас Божий из мусорника», обыкновенно были доброжелательными, иногда даже хвалебными. В особенности отмечали его профессиональное отношение к языку. Долгое время мой друг занимался только рассказами — один или, в лучшем случае, два в год, но тут он взялся за роман. Роман назывался «Немота». Там рассказывалось о некой семье; однажды муж, застав свою жену в непосредственной любовной связи с другим мужчиной, перестал с ней разговаривать. Понятно, что и жена больше с ним не разговаривала. Так они и промолчали тридцать лет. Роман составляли внутренние монологи мужа и внутренние монологи жены; самое интересное, что немота вовсе не мешала обоим жить вполне в согласии. Постепенно они оба почти одновременно пришли к выводу, что в разговорах вообще нет смысла; сказав какое-то слово, человек только вредит себе, поэтому и замкнулись в своей тишине, прекратив разговаривать даже с окружающими. Постепенно их внутренние монологи становились всё более фрагментарными и невнятными, пока не прекратились вовсе. Роман заканчивался эпизодом, когда соседи, удивлённые тем, что семью не только не слышно — к этому все уже более-менее привыкли, — но и неделями не видно, вызвали полицию. Была взломана дверь, но в квартире никого не было. Имущество не тронуто, в шкафах висит одежда, на письменном столе — паспорта и десять с чем-то латов, а сама семья пропала бесследно. Собираясь писать протокол, один из полицейских локтем безразлично смахнул с кухонного стола заплесневевший ломоть хлеба, на котором ещё сохранились следы зубов. Этой сценой роман и заканчивался. Но наблюдательному читателю этот вроде бы случайно упомянутый хлебный ломоть говорил о многом: самый последний фрагмент внутреннего монолога мужчины состоял из единственного слова «хлеб»; в свою очередь течение мыслей жены заключалось словами «он, рот, зубы» (надо пояснить, к концу романа и жена, и муж стали думать простыми предложениями, без всяких причастных и деепричастных оборотов — они постепенно теряли слова, исчезали логические связи между оставшимся словами; это процесс приближался к кульминации на последних страницах, которые состояли уже только из отдельных существительных в именительном падеже единственного или множественного числа)2. Вывод очевиден: перестав говорить, они незаметно потеряли способность думать и осознавать себя; перестав осознавать себя, они пропадают в небытии, к тому же — внезапно, не успевая даже доесть надкушенный ломоть хлеба. Но моему другу роман не понравился. «В писательстве даже дерьмо должно хорошо пахнуть», — декларировал он свою тягу к совершенству. Он работал год, два, пять, переписал роман десяток раз (первую страницу — по крайней мере, раз сто) и не прекращал рассуждать о «своих черновиках», как он выразился (если сто раз переписанная страница — это черновик, то что тогда не черновик?). Мой друг всё больше отключался от мира; в те редкие моменты, когда мы случайно встречались, он нервно ёрзал, рассказывал что-то бессвязное, и, сообщив, что «пора идти работать», убегал домой. Потом мой друг сошёл с ума. Что ему ещё оставалось? Он боролся с романом как настоящий писатель, но роман его победил: это не он заставил роман застыть, получив единственно верные, единственно возможные очертания, но роман остановил сознание моего друга. Он попытался совершить самоубийство, увы, в его исполнении и эта процедура оказалась далека от совершенства. На настоящий пистолет ему не хватило денег и жизненного опыта: на рынке он купил устрашающего вида пукалку, которую какой-то пьяный слесарь изготовил из электрического паяльни-

206

2

К. Б. Интересно… Нечто похожее — в сорокинской «Норме»… И не только в ней.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив ка, спёртого с работы, к которому приделал ствол и механизм взвода пружины. Так что пуля не разнесла мозг моего друга, но долго блуждала среди извилин, пока не затихла где-то в затылочной области — там, где находятся речевые центры. Врачи его слегка подлатали, копаться в мозгу, вытаскивать пулю и чинить речевой механизм поостереглись, в случае неудачи это был бы немедленный конец. Словом, пришёл он в себя после неудачного самоубийства и понял, что больше не может говорить. Стал немым. А вот жена моего друга вовсе не стремилась последовать примеру своего спутника жизни; напротив — она вовсе не замолчала, но говорила, говорила и говорила, не останавливаясь даже ночью, словно хотела высказать всё, что копилось годами, пока мой друг работал над романом «Немота» и не давал ей даже рта раскрыть, чтобы не сбиться с мысли. Говорила всё, что за это время скопилось в её женской душе. Трудно представить, что именно мой друг тогда думал о связи «Немоты» с идеалом совершенства; по-моему, он рехнулся ещё больше, не имея никакой возможности заткнуть жене рот. К тому же жена, изнемогшая от вечной нехватки денег, выкрала у него роман — который, честно говоря, действительно был далёк от совершенства — и отдала его в печать. Вскоре после этого мой друг умер — вроде как от кровоизлияния в мозг как последствия попытки самоубийства, только мне кажется, что таким способом он пытался протестовать в условиях абсолютной немоты. Жена велела написать на его надгробном камне: «Наконец-то тишина», — я не знаю, что имеется в виду; мне кажется, в этих словах есть что-то издевательское.

Обзвонил больницы и морги — нигде Ионеско нет, как в воду канул.

И ещё один вариант: Беккет снова ищет Ионеско — чтобы поделиться Нобелевской премией. Заходит к нему домой — не застает, ищет в Союзе писателей — нету там, прошёлся по кафе — нигде, оббегал весь город, обследовал все переулки, подворотни и проходные дворы, а также подвалы, подъезды, заглянул в шахты лифтов, пробежал под мостами, посетил театр, кино, оперу и балет («не дай боже, ещё и балет написал!» — с ужасом предположил Беккет). Обзвонил больницы и морги — нигде Ионеско нет, как в воду канул. «Поди пойми, в каких кругах ада он снова обретается!» — размышляет Беккет. Но тут ему приходит в голову сходить в зоопарк. Бродит Беккет по зоопарку, от клетки к клетке, смотрит — вот носорог, стоит и тяжело вздыхает. «Ха, так вот ты где спрятался!» — радостно кричит Беккет, перелезает через ограждение и достаёт из карманов нобелевские доллары, все в банковской упаковке. Носорог скептически качает головой, вздыхает ещё удручённей, поднимает Беккета своим единственным рогом и перекидывает обратно, за ограждение. А доллары — поедает. Ионеско же в это время охотится на носорогов неподалеку от Найроби. Его сопровождает профессиональный охотник, немой негр из племени кру по имени Данте. Искушение светлого четырёхугольника непреодолимо. В один из вечеров я собрался с духом и решил исследовать, что же там реально такое. Честно говоря, я даже сам себе не сознался, в чём состоят мои намерения — я прятал свой замысел где-то в глубине сознания, за занавесом других клубящихся мыслей, не позволяя ему сформулировать себя словами: я боялся разочарования — а если там, на седьмом этаже ничего нет? Нет ничего ТАКОГО? Не знаю, что я надеялся там увидеть; в любом случае — уже точно не трудолюбивого писаку за его пишмашинкой или художника, который увидев меня, попытается скрыться за мольбертом, или, например, самую обычную компанию выпивох, которые ночи напролёт квасят на чердаке. И всё же из своей квартиры я вышел именно ради освещённого окна, хоть и убедил себя в том, что

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

207


БЕРЕЛИС спущусь лишь до почтового ящика — посмотреть, не объявилось ли там какое письмецо. Письма не было. — Такой приятный вечер, — сказал я себе, — он просто создан для небольшой прогулки перед сном. В действительности это было самооправдание; мне не нравится бесцельное шатание по улицам — даже и в приятные вечера я куда более охотно сижу у окна, бесцельно погружаясь в себя, не видя, что происходит на улицах, и глядя на освещённое окно на седьмом этаже серой громады. Я прошёл приличный кусок, сделав крюк по нескольким кварталам; впоследствии я констатировал, что сначала шёл торопливо, почти вприпрыжку, но, приближаясь к тому месту, где, по моему предположению, должен был находиться вход во двор с серым домом — только с противоположной стороны, замедлил шаг. Какое-то время спустя я повернул в подворотню, сквозь которую можно было увидеть скудно освещённый двор и несколько окон первого этажа серого дома; мне всё же удалось убедить себя в том, что я вышел только прогуляться и что мне нет никакого дела до освещённого окна на седьмом этаже. Но, когда по пути возникла узкая щель между двумя домами — как бы небольшой проулок, — я не удержался и вошёл внутрь, нервно озираясь вокруг — не болтается ли какой припозднившийся местный житель, который мог бы меня подозрительно расспросить, что я тут ищу, и смотреть мне в спину — чтобы я не помочился на стену. Во дворе стоял гигантский автофургон — такой громадный, что я удивился, каким образом он сумел протиснуться в узкую щель между двумя домами и как ему удаётся тут развернуться. «Наверное, шофёр — настоящий профессионал», рассудил я; вспомнил, что и из своего окна иногда замечал угол его крыши, поскольку выходящая на улицу развалина не могла перекрыть всю видимость; очевидно, шофёр тут где-то жил и оставлял свою машину на ночь во дворе. Посмотрел наверх — там в воздухе тускло-жёлто светило единственное горящее окно, на седьмом этаже. С внезапной решительностью я подошёл к дверям дома — они почему-то оказались необычно широкими, двустворчатыми, как у гаража, — обнаружил, что они закрыты, а открыть их можно было только набрав код. Поэтому — сколько же иначе торчать во дворе — мне оставалось только вернуться домой. Всё зашифровано. Всё закодировано, никуда нельзя проникнуть — помню, пробормотал я про себя. А в почтовом ящике меня ждало письмо — третье. Прочитав его, я сначала не обнаружил ничего особенного — однообразное бормотание, как и в предыдущих. Но так казалось только с первого взгляда. Перечитав внимательно, я не так чтобы заметил, но, что ли, ощутил намёк… Точнее — не намёк, а намёк на то, что возможны намёки: чтото, хотящее высказать себя, продиралось сквозь бормотание, словно бы автор хотел что-то сказать, но это что-то всё время соскальзывало вбок, одно пустое слово тащило за собой целый ворох таких же пустых слов — и так до бесконечности, выморочное топтание на месте, по кругу и вокруг. Но намёки всё же были, отдельные слова вызвали в памяти образ одного моего друга — да, автора детективов, — ныне уже покойного. В письме были упомянуты некоторые мелочи, совершенно ничтожные и маловажные мелочи; но то, что эти мелочи были известны только нам двоим (например, афоризм, который сказал однажды мой друг, через секунду о нём забыв: «голова — это такое нетипичное и противоестественное продолжение позвоночника»), придавало письму неожиданную весомость. Я, конечно, ни мгновение не верил, что мой друг мог бы писать мне письма с того света — я даже в мыслях не допускал такой возможности. Но — и это самое существенное — я вовсе не сразу и не полностью исключил эту возможность, а попытался её опровергнуть с помощью логических аргументов, задавая себе примерно такие вопросы: как он в таком случае достал там себе бумагу? Конверты? Письменные принадлежности? Каким обра-

208

Всё зашифровано.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив зом письма попадали в мой почтовый ящик? Как он водил пером, если его руки давно уже истлели (пугающая картина: авторучка, сжимаемая желтовато-белыми суставами пальцев)? В конце концов, что он бормочет, разве нельзя сказать всё, что хочет, ясно и просто? Дурацкие вопросы, разумеется, но в дурацкой ситуации человек сам делается дураком: три совершенно бессмысленных письма довели меня до такого состояния, что я начал задавать себе такие вопросы, которые не имеют права существовать, поскольку ответить на них невозможно. Если бы у меня были два или, скажем, пять ответов, я бы долго сомневался, колебался и, в конце концов, выбрал бы единственный, а об остальных постарался бы забыть, убедив себя в том, что уже с самого начала ответ был единственным. Но у меня же был только этот единственный ответ: письма приходят с того света, — и он совершено не годится, его вычёркивают без колебания. Я и так живу весьма одиноко и замкнуто, а уж эти письма меня ещё больше отделяют от мира — замыкают в клетке, прутья которой составляют дни и часы ожидания писем, и с каждый письмом клетка сужается ещё тесней. Но, может быть, все люди получают такие письма — и именно поэтому они такие замкнутые и необщительные, никто же не хочет признаться в том, что он в дурацкой ситуации и сам превращается или уже превратился в дурака? Каждый втихомолку думает, что именно он — единственный, кто стал жертвой потусторонних слов. Поэтому я не могу быть ни в чём уверенным — как только я себя в чём-то уверю, как только я разграфлю весь мир на квадраты и начну с ними играть или прыгать по ним, как в классики, я потеряю сам себя, попаду в рабство к словам, подчинюсь словесному насилию.

В дурацкой ситуации человек сам делается дураком.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

У меня был хороший друг — писатель; он был не только писателем, но и депутатом Сейма. К тому же у него была очень распространённая и, можно даже сказать, банальная комбинация имени и фамилии — в какой-то момент в одном и том же Сейме оказались сразу пять или шесть депутатов с такими же именами и фамилиями. Назовём его Янисом Берзиньшем (тут надо принять во внимание, что любое совпадение с каким-либо минимально реальным Янисом Берзиньшем совершенно случайно и не входило в намерения автора). Яниса Берзиньша взорвал какой-то курдский террорист, когда моего друга отправили в Турцию для подписания договора о закупке трёх тонн фесок. Янис Берзиньш очень любил славу — например, чрезвычайно любил выступать по телевидению; он ломился к микрофону, едва завидев телекамеру, — и так мой друг каждый вечер болтался на экране, будто жирная рыбка в аквариуме под светом софитов. Возможно, именно поэтому он совершенно не был согласен с краткосрочной популярностью, которую приносит депутатство, — мой друг хотел войти в вечность и написал чудесный роман. В романе было рассказано о каком-то художнике, который с воодушевлением малюет акты, причём качестве модели долгие годы использует одну и тут же женщину. Свою любовницу. А когда женщина постепенно стареет и всё более теряет сходство с ранее нарисованными картинами, художник её душит — чтобы она не мешала жизни картин. Роман начинается с эпизода на кладбище. Вскоре после похорон туда приходит художник, чтобы в одиночестве проститься со своей моделью; рассказ происходит как воспоминания художника, который их инвентаризует, сидя на лавочке возле могилы; выйдя с кладбища, художник видит какую-то женщину, которая, на его вкус, могла бы стать идеальной моделью, — он подлетает к ней, знакомится, заводит разговор и просит разрешения написать её акт — женщина, недолго поколебавшись, даёт согласие. В действительности сюжет совершенно не важен — куда важнее то, что на обложке было имя и фамилия автора: Янис Берзиньш. Но в Латвии же сотни Янисов

209


БЕРЕЛИС Берзиньшей! Кто из них является автором романа? Возникла даже мысль, что так называемый Янис Берзиньш — это мистификация, что за этим именем скрывается кто-то другой, уже известный автор, который элегантным литературным жестом продемонстрировал безразличие к таким пустякам, как авторство, надел на себя маску Яниса Берзиньша и уравнял себя с сотнями других Янисов Берзиньшей — просто так, чтобы подурачить публику. Ведь если бы какой-то начинающий писатель по имени Янис Берзиньш вдруг бы надумал писать роман, первое, что он бы сделал — срочно бы избавился от этих невозможных имени и фамилии. Но тут объявился некий журналист (между прочим, тоже мой хороший друг, по странному стечению обстоятельств его тоже звали Янисом Берзиньшем), который как-то в интервью с депутатом напрямик спросил: не является ли депутат Янис Берзиньш ещё и писателем Янисом Берзиньшем. Мне кажется, что мой друг-депутат просто не мог совладать со своей жаждой славы, но одновременно захотел сохранить свою анонимность — отчего и заявил, что сам он не является автором романа, но Янис Берзиньш (писатель) его хороший друг и, если Янис Берзиньш (журналист) того желает, то он, Янис Берзиньш (депутат) попробует уговорить Яниса Берзиньша (писателя), чтобы тот согласился на интервью с Янисом Берзиньшем (журналистом). Вскоре в квартире Яниса Берзиньша раздался телефонный звонок. Говорил сам Янис Берзиньш (мой друг позже мне рассказывал, что для того, чтобы изменить свой голос, он за час выкурил пачку сигарет, добившись неподражаемой хрипотцы, а поверх ещё и до отвращения объелся липким зефиром). Но этим интервью сотрудничество Яниса Берзиньша с Янисом Берзиньшем не закончилось; обнаружив, что жизненный путь Яниса Берзиньша фантастически интересен, Янис Берзиньш уговорил его написать свою автобиографию. Возможно, что без уговоров Яниса Берзиньша эта, в самом деле захватывающая книга, и не возникла бы. Вспоминаю, там был чудесный эпизод, в котором Янис Берзиньш рассказывает про то, как он, чтобы попасть из Мюнхена в Гамбург, остановил на шоссе небольшой фургончик. Оказалось, что в фургончике трое католических монахов везут передвижную выставку — голограммы, на которых были скульптуры Божьей матери. По ходу путешествия выяснилось, что все трое монахов — гомосексуалисты (Янис Берзиньш вкратце описал некоторые сцены ревности, а также попытки его совращения); познакомившись с монахами поближе, Янис Берзиньш узнал, что они создали секту, намеревающуюся реформировать христианскую веру (одному из монахов очень понравилась идея называть его Мартином Лютером-младшим). Суть новой веры коренилась в тезисе, согласно которому Дева Мария была первым на свете транссексуалом, который стал таковым не под скальпелем хирурга, но с помощью Божьей воли. В действительности, то есть сначала, Мария была мужчиной — и не то, что она понесла невинной, было настоящим чудом (такие случаи неоднократно зафиксированы в истории и объясняются без вмешательства Бога чисто физиологическими причинами — оплодотворение происходит без разрыва девственной плевы); настоящее чудо в том, что мужчина превратился в женщину (именно этим мужчиной-женщиной монахи достаточно просто объясняли существование Святой Троицы, которая иначе ещё более непонятна, чем даже теория относительности Эйнштейна или квантовая механика; ну ладно, мы ещё можем представить себе, что электрон одновременно и частица, и волна, но пусть мне кто-нибудь объяснит, каким образом в одном Боге, если он не окончательный шизофреник, можно поместить три персоны совершенно разных поколений и возрастов!), что в то время никак не было возможно без Божьей помощи. Но я хотел рассказать не об этом. Словом, мой

210

Я хотел рассказать не об этом.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив

Нет ничего более удивительного, чем самому прожить собственный роман.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

друг сочинил биографию Яниса Берзиньша, при этом такую яркую, что обзавидовался бы любой писатель. Вот последнее предложение книги: «Я всю жизнь знал, что когда-нибудь напишу книгу своей жизни. Что же, теперь это исполнено. Нет ничего более удивительного, чем самому прожить собственный роман». Но после того, как Яниса Берзиньша подняли на воздух курдские террористы, появилась новая версия его автобиографии. Там было сказано, что он вовсе не является Янисом Берзиньшем, автором книги про маниакального художника; представиться Янисом Берзиньшем его побудил Янис Берзиньш своим абсурдным вопросом в интервью; к тому же у Яниса Берзиньша нет ни малейшего представления о том, кто такой этот загадочный Янис Берзиньш. Но не всё ли равно? Придуманный им Янис Берзиньш настолько живой и реальный, что если бы теперь появился какой-нибудь Янис Берзиньш, который стал бы утверждать, что он и есть самый настоящий, ему никто бы не поверил (слова Яниса Берзиньша оказались пророческими: какой-то журналист по имени Янис Берзиньш, мой хороший друг, действительно попытался выставить Яниса Берзиньша в качестве фиктивного словосочетания, но эта претензия на фоне чудесной автобиографии выглядела совершенно беспомощной и надуманной). В своей новой автобиографии Янис Берзиньш неторопливо и основательно рассказал о своей жизни на фоне исторических событий — начиная с первых детских воспоминаний и заканчивая мрачными предчувствиями накануне трагической поездки в Турцию; книга заканчивалась словами: «Хотя я и не ощущал никогда тяги к писательству, всю свою жизнь я знал, что когда-нибудь напишу книгу своей жизни. Нет ничего более удивительного, как самому пережить свой же роман». Беккет не жив; во всяком случае, этот Беккет — не живой, он бумажный (хотя, по правде, из очень яркой цветной бумаги), вырезанная плоская фигурка, да ещё и придуманная — как и Ионеско, так же, как и носорог, — фигурка на белом листе бумаги, на котором, если только есть желание, можно додумать, например, чрезвычайно регулярную сеть улиц и переулков или зоопарк. Фигурки можно размещать самым разным способом. Сделать опрятный и геометрически точный треугольник: Беккет — носорог — Ионеско, выдумать символы отношений — слова, которые придали бы игрушкам внятную реальность. Эти плоские фигурки чрезвычайно привлекательны — именно тем, что с ними можно делать всё, что придёт в голову; можно писать, например: Беккет, Ионеско, Носорог (или, ещё лучше — б(Б)еккет, и(И)онеско, н(Н)осорог); можно вы´резать ещё одну фигурку — Годо, который внёс бы в отношения Беккета, Ионеско и Носорога элемент случайности: скажем, Беккет ждёт, что придёт Годо (по крайней мере — его посетит идея Годо), но появляется носорог, странно схожий с Ионеско (или с Ионеско случайно спадает маска, и обнаруживается, что он есть носорог, который, впав в отчаяние от голода, вынужден вытащить из кармана Беккета немного нобелевской зелени). Можно сделать так, что фигурки будут в виде настоящего Беккета, точнее — моих представлений о Беккете, которые возникли из всяких мифов и огрызков легенд. В действительности же единственная возможность оживить Беккета — извлечь его изо всех этих мифов и легенд, если нет возможности расшифровать, где скрывается настоящий Беккет, а где мои представления о нём и где — бумажные фигурки, облачённые в слова, которые могут означать бесконечно много всего и, в то же время, ничего. Словом, записав надиктованное Джойсом, ответив на все письма, адресованные Джойсу, Беккет садится за свой стол и начинает думать, в каком углу спрятать Годо.

211


БЕРЕЛИС Наверное, весь мир мог рухнуть, но окно на седьмом этаже серой домины и тогда бы продолжало светиться ночи напролёт. В этот раз я уже осознанно решил отправиться, чтобы выяснить, что там делается, успокоить себя, поставить точку кошмарным и бессмысленным ночам у окна; было чуть за полночь, все остальные окна в доме с номером, которого я не помню, но к которому добавлена буква «b», уже погасли, случайные пешеходы мне не помешают, и я долго и основательно готовился к походу. Почти как к экспедиции на другой конец города: я тщательно оделся, даже не забыл обмотать вокруг шеи шарф, засунул в карманы пачку сигарет и зажигалку, причесался, невесть зачем изучил своё отражение в зеркале и — тоже непонятно зачем — был вполне удовлетворен своим внешним видом (так и подумал: всё в порядке, можно идти). Пройдя по узкому, неосвещённому проходу между двухэтажными развалюхами, я попал в уже хорошо известный мне двор, где, как обычно, стоял громадный автофургон, но теперь он подъехал вплотную к подъезду серого дома, к тому же и задние двери фургона, и двери подъезда были распахнуты на обе стороны — словно бы из фургона в дом заносили какой-то крупный предмет, а грузчики ещё не успели вернуться, чтобы закрыть двери и отогнать фургон подальше. Я поглядел наверх: ну да, все окна были тёмными, только на седьмом этаже жёлто светилось окно — и это означало, что предмет занесли именно на загадочный этаж, в котором ночи напролёт горит свет (может быть, фургон приезжает сюда каждую ночь, — подумал я, — и каждую ночь грузчики таскают наверх разные предметы, крупные и тяжёлые, которые могут поместиться только в таком фургоне; и, может быть, именно потому, что по ночам сюда привозят такие предметы, на седьмом этаже свет всё время и горит). В прошлый раз, когда я был во дворе, войти в серый дом было невозможно, поэтому, не желая упустить удачный случай, я с трудом протиснулся в узкую щель между фургоном и стеной дома, проникнув на лестничную площадку, освещённую весьма скудно, единственной лампочкой; пространство почему-то показалось чрезмерно обширным — скажем, как зал заседаний, а не обычная лестничная площадка, — такое большое, что двери квартир и верхняя часть лестницы терялись в сумраке. Я уже собрался направиться в сторону лестницы, как по ней, перепрыгивая через две ступеньки, сбежал какой-то мужчина, точнее сказать — мужик, коренастый и сильный мужик в клетчатой рубашке с закатанными рукавами и брезентовом фартуке. «Прямо мясник», — подумал я. Увидев меня, он остолбенел, смутился не меньше моего, однако тут же пришёл в себя и, весьма даже угрожающе, выставил вперёд левое плечо и попёр прямо на меня — Что вы тут ищете? — зло прошипел он. — Я вас тут никогда не видел! Что вы тут ищете! — Я подался немного назад, но сообразил, что у амбалоподобного мужика нет никаких прав спрашивать меня о том, что я тут ищу — например, я пришёл навестить какого-то друга. Или я архитектор, которого интересует строительное искусство начала 20 века. И отрезал: — А вам какое дело? Что хочу, то и ищу. Что ищу, то и найду! — Нечего тут вам искать, — продолжал шипеть дядька и, шаг за шагом, выдавливал меня в сторону дверей, невзначай подталкивая меня плечом. — Нечего вам тут искать, идите прочь отсюда, пока не поздно, и чтобы духа вашего тут не было, быстрее, прочь, прочь, прочь — слышите, я вам говорю? — Честно говоря, мужчина меня слегка запугал — нет же никакой радости в полутёмном лестничном помещении после полуночи бодаться с угрожающе шипящим дядькой, который в своём брезентовом фартуке выглядит настоящим мясником, и я, не говоря больше ни слова, быстро просочился обратно во двор и вприпрыжку заторопился домой; оглянувшись через плечо, я видел, что и мужик вышел во двор и, уперев руки в бока, подозрительно смотрел мне вслед. В ту ночь я долго не мог заснуть,

212

Что вы тут ищете?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив ощущая себя крайне неприятно из-за перенесённого унижения — как же постыдно я бежал; а свет на седьмом этаже так и горел до самой зари.

Город — это развалины, которые скрываются в будущем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

У меня был хороший друг — писатель; долгие годы он работал над романом — если так можно назвать этот текст, который коротко и ясно назывался «Город» (мой друг, правда, высказался, что это временное название, а настоящее название со временем явится само собой). Это был странный роман: в нём не было сюжета, не было ни одного события — вся гигантская, многотысячестраничная рукопись, точнее сказать — манускрипт, содержала в себе описание какого-то гигантского города. Мой друг с завидным упорством, настойчивостью и даже педантизмом каждый день отводил этой работе пару часов, дополняя труд одной-двумя страницами, на которых описывался очередной объект Города. И так он год от года создавал свой Город, строение за строением, квартал за кварталом (трудно представить себе такого гения чтения, которому по силам было бы преодолеть этого неимоверно скучного монстра — даже мне, как я ни старался продемонстрировать свой интерес, не удалось преодолеть более чем пару десятков страниц — а там их были тысячи). К тому же Город был совершенно пуст — не было известно ни то, кто его строил, ни то, для чего он был предназначен, ни то, кто в нём жил, да и жил ли вообще. Как имел обыкновение говорить мой друг, «Город — это развалины, которые скрываются в будущем». В известной степени Город действительно напоминал развалины, только было непонятно, разъела ли его кислота времени или же тут с самого начала были развалины. Мало того, трудно было понять даже то, является ли город развалинами или только похож на развалины, ещё точнее — мне так и не удалось сообразить, город ли вообще Город, и если нет, то что же это тогда такое. Во всяком случае, те строения, описания которых у меня хватило усидчивости прочитать, по большей части были совершенно неприспособлены для жизни. Некоторые состояли из собранных в кучу гранитных или мраморных чурбаков и напоминали громадные каменные муравейники, с такими узкими и низкими входами, что человек по ним мог передвигаться только на четвереньках; другие состояли лишь из окон различной формы — в таком количестве, что, казалось, все стены и простенки служат лишь тому, чтобы эти окна удержать; ещё одно строение включало в себя четыре высоких стены, которые ограничивали бесконечные, расположенные на разных уровнях внутренние дворики (некоторые были такими маленькими, что в них можно было разместиться только стоя на одной ноге), которые соединяли лестницы — были и строения, состоящие исключительно из лестниц, без единой горизонтальной площадки; в каких-то нельзя было найти ни одного прямого угла — даже пол там поднимался кверху или был покатым, а стены имели обыкновение криво соединяться где-то над головой в одной точке; ещё были помещения без входа и выхода, были нескончаемые тупики и круговые улицы; были, разумеется, лабиринты и ступеньки, которые вели в никуда или же утыкались в глухую стену; были вертикальные улицы и площади с горизонтальными стенам домов, сквозь окна которых зеленела трава, — словом, Город являл собой фантастический хаос, в котором мой друг разместил всё, что смог выдумать (или списать из книг и с картин). О размерах Города мой друг писал: «Площадь Города была низменной — на какую гору не взойди, всегда была видна одна и та же картина: Город простирался от горизонта до горизонта» — т. е. этой фразой мой друг хотел сказать, что Город бесконечен и вместе с этим бесконечен и его роман, к тому же роман можно писать и продолжать с любого места — в зависимости от настроения. Однажды, смутившись от громадного объёма его

213


БЕРЕЛИС трудов, я спросил у друга, помнит ли он вообще те здания, которых описал в начале, несколько лет назад? Он пожал плечами, посмеялся и сказал: — Зачем мне забивать память такими глупостями? — и хлопнул ладонью по объёмистой рукописи. — Путеводитель у меня всегда под рукой. — В таком случае твой путеводитель — самый бесполезный путеводитель на свете, — отметил я. — В нём же нет ни малейшего порядка, никакой системы, всё как бог на душу положит. С таким путеводителем в Городе никак нельзя ориентироваться. Ты хотя бы план нарисовал… — Зачем мне план? — спросил он. — Кому же нужен хаос, который производится планомерно? Знаешь, если бы у меня был план, я бы потерял к своему роману — и к Городу — весь интерес. Это было бы жутко скучное занятие — десять или сколько там лет писать то, что выдумал сегодня. А сейчас я не знаю, что увижу… что напишу уже завтра, не говоря уже о том, что будет через год или два. Я даже не помню, что писал неделю назад, — и иногда с громадным интересом перечитываю уже написанное. Я чувствую, что город живёт во мне… — Вскоре после этого мой друг начал исчезать — сначала на день-другой, затем его нельзя было отыскать уже неделями, и я пришёл к выводу что он, наверное, завёл себе любовницу. Но тут он пропал совсем, оставил квартиру, имущество — и пропал, забрав с собой только рукопись «Города». Где-то в глубине сердца я верю, что мой друг переселился в Город — он днями напролёт блуждает, путаясь в кутерьме улиц и переулков, всё время открывая что-то новое и невиданное, которое тем приятнее, что вызывает в памяти что-то туманно знакомое, в своё время им же и придуманное; он ночует в мраморных муравейниках или в залах с наклонными полами: он медитирует у строений, в которые невозможно попасть; он устраивает экспедиции на верх гигантской пирамиды или бродит по фантастически бессмысленным лабиринтам погребов, никогда не зная, что увидит, свернув за угол. Но, конечно, может быть и так, что он просто перебрался к своей любовнице, сжёг рукопись «Города» и начал новую жизнь.

Нет никакой потусторонней мистики.

Понятно, что никаких писем нет и, что ещё понятнее, нет никакой потусторонней мистики. Точнее сказать, письма-то есть, но их пишут не умершие и истлевшие писатели — между прочим, не очень-то они и рвутся умирать, как бы не так — все живут припеваючи, все они живёхоньки, по крайней мере в твоей памяти: письма ты пишешь сам себе; ты отчаянно стараешься сочинить письмо, которое бы не сказало тебе, что ты же его сам себе написал — вот и говоришь околичностями, без смысла нанизывая слова одно за другим, и тупо пытаешься не сказать ничего; ты сам прокрадываешься к почтовому ящику и закидываешь в узкую щель конверт, чтобы через пару часов с удивлением идиота извлечь его оттуда. Но игры с самим собой всегда неудачны, и толпа мертвецов, обуянных писанием, здесь никак не поможет. В действительности всё, что тебе осталось — это вечерами напролёт торчать в запылившейся квартире на стуле у окна и смотреть на светящееся окно на седьмом этаже дома напротив, рассказывать себе бесконечные тексты, которые ты никогда не можешь закончить как положено, и пытаться заполнить ужасные пустоты, которые есть в тебе и которые никто другой заполнить и не пытался. Эта пустота в тебе на удивление прожорлива: она радостно заглатывает все твои рассказы, в ней всё пропадает как в прорве, и твои старания её заполнить — своими переживаниями, своими мыслями, своими иллюзиями, своими играми с самим собой — тщетны; пустота не становится меньше, напротив — она растёт, зреет, расширяется, угрожая пожрать и ту тщету, которая от тебя ещё осталась. Как называется то, что от тебя останется, когда пустота поглотит тебя целиком; кто было то чудовище без малейшего проблеска фантазии, которое выдумало тебя?

214

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


беккет жив

Что таращишься, иди помогай!

Мир становится жарким и навязчивым; мир толкает-выталкивает меня из квартиры; мгновенно я перешёл улицу и оказался на другой стороне, тёмный проход между двухэтажными развалинами — и я уже во дворе у дверей серого дома. Автофургон в этот раз стоит в углу двора, и мужиков в брезентовых фартуках не видать. Привычно смотрю вверх и убеждаюсь, что окно седьмого этажа всё так же светится; толкаю плечом дверь. Обнаруживается, что та то ли по случайности — скорее всего, по невнимательности — не закрыта. Вхожу в громадную прихожую и снова удивляюсь тому, насколько она — можно даже сказать — бесконечно огромна; и лестница такая широкая, что по ней можно таскать вверх-вниз не только пианино, но и концертный рояль (а если на седьмом этаже живёт какой-то музыкант, который ночи напролёт тренькает на своем концертном рояле? — эта мысль мне в голову ещё не приходила. Может быть, этот дом построен специально для пианистов и композиторов, чтобы они без проблем могли затаскивать к себе наверх инструменты?). Я поднимаюсь наверх, не переставая удивляться обширным площадкам между лестничными пролётами — на них могла бы разместиться легковая автомашина; попутно раздумывая о том, насколько громадными тогда должны быть квартиры, чтобы они были соразмерны такими лестничным площадкам. Я понимаюсь медленно, постоянно сомневаясь в том, стоит ли подниматься или же разумнее было бы отмахнуться от окна на седьмом этаже, вернуться домой и лечь в постель. И всё же я поднимаюсь. На площадке седьмого этажа имеется одна-единственная дверь — двустворчатая, широкая и высокая, с металлической окантовкой, будто дверь сарая. Я осторожно подёргал ручку, будучи совершенно уверен в том, что дверь будет заперта — в таком случае я бы не колебался и тут же повернул домой, но дверь подалась и отворилась. Я увидел просторный чердак, пыльные стропила, вместо пола — шлак, перемешавшийся с голубиным помётом, единственное окно — забранное бумагой, пару голых лампочек, которые на длинных проводах свисали с балок. В центре помещения ровно в кругу света стоял основательный, сколоченный из берёзовых досок стол, размером с приличную жилую комнату. Вокруг стола толпятся человек десять-двенадцать крепких мужиков, все в одинаковых брезентовых передниках; среди них я узнаю и того дядьку в клетчатой рубахе, который в прошлый раз прогнал меня с лестницы; чуть поодаль стоят большие жестяные ванны, котлы и миски; к стропилам прислонены топоры для разделки мяса, весьма внушительные с виду. На столе кверху ногами лежит чудесный серо-синий носорог с рогом и складчатой кожей. Ноги носорога оттопырены каждая в свою сторону и толстыми тросами крепко привязаны к стропилам, так что он совершенно беспомощен; даже морда носорога перемотана верёвкой, чтобы он не мог открыть рта и взреветь; трос держит и рог животного. Носорог вращает глазами, тяжело дышит и изредка дёргается, тщетно пытаясь освободиться, — так, что ходуном ходит даже основательно сколоченный стол. Один из мужчин склонился над носорогом и занёс громадный косарь — собираясь то ли воткнуть его в сердце, то ли перерезать глотку; двое других стоят рядом, с мисками для сбора крови; остальные молча курят поодаль. Услышав скрип двери, они повернулись в мою сторону, и я ощутил себя неуютно, обнаружив, что на меня с весёлым любопытством уставились десять или двенадцать пар глаз. И не успел я удрать, как тот, с косарём, обратился ко мне: что таращишься, иди помогай! Перевёл с латышского Андрей Левкин

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

215


БЕРЕЛИС

Ночной поезд (Из рассказов Виестурса Веймерса) Видишь эти заснеженные кочки, там внизу, у железной дороги, между рельсами и лесом? Только это не кочки, а громадные, почти трёхметровые сугробы, почти слипшиеся друг с другом, только кое-где чернеет что-то, будто столб из снега торчит наружу или как большая коробка. Иногда кажется, что там заметены игрушки, какие-то колоды, что-то такое. На редкость снежная зима в этом году, иначе ты бы сразу понял, что там стоят старые локомотивы. Целый лабиринт рельсовых путей, в которых запутались локомотивы. Паровозы — помнишь, может быть, в детстве иногда такие видел, когда ещё не было ни дизелей, ни электричек. Весь корпус — длинный и ровный однообразный паровой котёл, гигантский цилиндр, над которым возвышается пара труб, к цилиндру приделаны громадные мощные колёса, и только за ним пристроилась кабинка машиниста. Отсюда, с высоты, локомотивы выглядят просто как какие-то игрушечные вещички. И представь, у крайних, тех, что видны из окон проезжающих поездов, колёса выкрашены в красный цвет — наверное, начальнику станции пару лет назад пришло в голову, что старая рухлядь выглядит слишком дико, поэтому и такая эффектная декорация. Целый лабиринт путей, забитый старыми паровозами. Вообще-то, это называют кладбищем паровозов. Красиво, нет разве? Я никогда не ездил в поезде, у которого спереди был бы паровоз. Когда я был маленьким, паровозы тащили уже только товарные составы, да и то редко. На станциях стояли гигантские, метра четыре в высоту, водяные краны, под которые они подъезжали, чтобы наполнить бак водой. Сзади — такой прицеп, пристройка для угля. Позже там поставили нефтяные цистерны. Мне раньше казалось, что только паровозы настоящие, дизели — это подделка, а электрички — уже вообще что-то другое. Настоящий локомотив не может быть скучной жестяной банкой на колёсах, настоящий поезд должен вырываться из клубов пара, дыша и выдувая его, гремя колесами. У настоящего поезда спереди есть… не знаю, как это называется, эта дикого вида решётка. Буфер, чтобы сметать с рельс всякие помехи. И, самое главное, настоящий поезд гонит вперёд рычажный механизм. Ты сам видишь, как — вначале медленно, тяжело, с сильным усилием, а потом всё легче и легче, пока движения рычагов уже невозможно заметить, всё сливается в однородную рябь. Словно бы паровоз был не так чтобы живым существом, но уж точно живее дизельных поездов. Я думаю, если в своё время ты видел паровики, ты поймёшь, что я хочу сказать.

Я и сам не скажу, какого чёрта я тут торчу.

Когда я сюда перебрался, они уже там внизу стояли. Спросил у соседей — там они там уже были с начала семидесятых. Согнанные и забытые. Как ты думаешь, зачем паровозы там ржавеют? Почему их никто не продаст на металлолом? Тут же, не знаю, сотни тонн металла, живые деньги. Сколько они ещё простоят? Почему их не уберут? Ладно, это не моё дело — раз уж так, значит, так. Но, как тебе кажется, за каким чёртом я устроился здесь, а не в другом месте? Почему год за годом из своих окон я таращусь на кладбище паровозов? Это случайность? Я же мог быть в любой точке Латвии, сто лет мне эта будка не нужна. Знаешь, как ночью звенят рельсы, как каждый час мимо грохочут поезда? Но к этому быстро привыкаешь. Конечно, ты не можешь ответить. Я и сам не скажу, какого чёрта я тут торчу. Возможно, это стечение обстоятельств, может быть — внезапный импульс, который лет десять назад выгнал меня сюда из города. Может быть, внутренняя необходимость, которая заставляет меня изо дня в день пялиться на

216

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


НОЧНОЙ ПОЕЗД кладбище паровозов. Мне кажется, этот вид мне действительно необходим — это как-то ворочает, как-то подталкивает, а в тоже время и успокаивает… Я постоянно убеждаюсь в том, что они там ещё стоят, тихие и спокойные. Мне надо своими глазами видеть это проклятое кладбище. Иногда, не смейся, я их даже пересчитываю, не пропал ли какой. Хотя — какое мне дело. А что до локомотивов — старых паровиков, — о них я тебе могу рассказать. Совсем короткая история. Хочешь — верь, не верь, — не так важно. Такие истории рассказывают не для того, чтобы им верили. Иногда их просто нужно рассказать. Время действия — середина семидесятых годов. Не вспомнишь, в конце семидесятых ещё ходили паровозы? Здесь это важно. Не помнишь? Тогда я тебе скажу, что — нет, разве только на каких-нибудь узкоколейках. Паровозы уже давно были отогнаны в глухие тупики почти каждой станции, а вот кладбища возникли позже. Место действия — небольшой городок, совершенно не важно, где его искать, важно лишь то, что он находился на изрядном отдалении от всех железнодорожных путей. Действующие лица — трое парнишек, пятиклассники: Я, Пич и Козлик. Козлик — это не кличка была, а фамилия, она ему так подходила, что и прозвища не надо.

Не вспомнишь, в конце семидесятых ещё ходили паровозы?

Я сказал, что город находился на отдалении от железной дороги, так оно и было. До ближайшей ветки была пара десятков километров. Но когда-то было иначе. Когда в 1871 году строили железную дорогу от Елгавы в Мажейкяй, то в проекте было предусмотрено, что линия, сделав изрядный крюк, пройдёт и через наш город. Построят вокзал, город станет крупным центром и так далее. Только по ходу строительства что-то не сошлось, предварительные расчёты подвели, потребовались деньги на мост, денег не хватало, так что железная дорога прошла не через город, а чуть поодаль. Километрах в двух. Ну, это не важно, это детали. Всё это я, конечно, потом разузнал. В конце концов оказалось, что ветка не нужна ни городу, ни железной дороге, разве что десятку-другому пассажиров, которых с тем же успехом можно было перевозить на автобусе. Крюк в нашу сторону совершенно себя не оправдывал, и в 1945 году, когда по всей Латвии рельсы перекладывали по советским стандартам, линию спрямили — я набрёл однажды на старую заметку о том, сколько стали и трудодней было сэкономлено и какая экономия ожидается в будущем. Так что рельсы сняли, а насыпь впоследствии даже сравняли, чтобы не мешала сельхозработам. Только по какой-то причине остались нетронутыми три-четыре километра рельсов, в самой серёдке. Скорее всего, просто забыли или сжульничали. Представь: сквозь лес тянется рельсовый путь. В чистом поле начинается, в чистом поле и заканчивается. Железная дорога из ниоткуда в никуда. Красивая метафора, разве нет? Абсолютно бессмысленный путь. Нас, пятиклассников, никакие метафоры, конечно же, не интересовали, но всё же была в этих рельсах какая-то притягательность, стали бы мы иначе болтаться там с утра до позднего вечера. Всего лишь в двадцати минутах ходьбы от дома, а там всегда такие одиночество и заброшенность одновременно, словно на краю света оказался. Схожие чувства возникают на заброшенных фабриках, в гранитных карьерах: цивилизации больше нет, осталась одна громадная свалка. Ладно, свалки там не было — лес же вокруг, но изрядно заброшенный участок имелся. Полотно, заросшее небольшими кустами, куски каменного угля, которые до сих пор можно было обнаружить между рельсами, громадная свобода: лес вокруг на километры, старшие не пристают — словом, всё, что мальчишкам надо. Мы, конечно, играли в

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

217


БЕРЕЛИС партизан, беспрестанно пускали под откос немецкие эшелоны, а иногда переквалифицировались в индейцев и нападали на поезда бледнолицых — помнишь эти прелестные паровозики и прерии восточногерманских вестернов? Пару раз попытались даже открутить рельс, чтобы всё это дело выглядело солиднее, но гайки так заржавели, что у нас ничего не получилось. Поэтому мы подкапывались под шпалы и закладывали мины. Пичу нравились всякие свинства. Он выкапывал между рельсов ямку, какал в неё, закапывал, и мы торчали в кустах и ждали, когда появился поезд с немецкими танками — они бы красиво покатились с насыпи. Одна беда — особенной-то насыпи не было, хорошо, если полуметровое возвышение. Видимо, сама почва была достаточно сухой, ровной и прочной, так что нужды в насыпи не возникло. Её отсутствие мы воспринимали как ужасную несправедливость. Во всех фильмах и книгах вагоны валились с насыпи, всё гремело, а нам приходилось всё это присочинять. И ещё мы рубили, точнее сказать — очищали полотно. Всерьёз работали, я тебе скажу, этих дров на целую зиму бы хватило. Представляли себе, что строим новую железную дорогу и туристскими топориками сносили кусты. Что-то такое в духе Корчагина. Могли срубить и вполне основательную ольху, которая там вымахала за тридцать лет. Да и малину — маленькие заросли, но усыпанные ягодами, которые были такими же громадными, как садовая малина. Наедались до отвала, никому не говорили, поэтому городские тётушки нас не тревожили. Хотя, мне кажется, полотно им просто не нравилось. Тётушки ведь всегда знают всё, что происходит, и большую часть того, что не происходит. Может, именно поэтому в сторону полотна они ни шагу. И пьянчужки сюда не ходили — мы думали, что их сизые носы это уютное местечко просто не унюхали, но теперь мне кажется, что это было по той же причине, по какой сюда не ходили тётушки. Пьяницы что-то инстинктивно ощущали — что-то такое, что заставляло обходить полотно стороной. Всё это я рассказываю лишь затем, чтобы ты понял, каким важным, а ещё — насколько знакомым — было для нас это место. Изо дня в день мы там болтались, взрывали поезда, рубили кусты, устраивали маленькие, большие и совсем уже грандиозные баталии, которые должны были решить судьбу этого мира. Там разбивались носы, расцветали синяки, трещали лбы, стирались ноги, обдирались колени и локти, безжалостно пачкалась одежда и так далее. Весьма возможно, что по субботам после танцулек там тискали девчонок и, скорее всего, там канула одна-другая невинность, но нас с Пичем и Козликом эти дела ещё не интересовали. Мы были серьёзные мужики, с далеко идущими планами. Мы сооружали будку, срубали деревья, жгли костры… Ну вот, опять я забрёл в какие-то дебри. Не волнуйся, я не собираюсь нагружать тебя воспоминаниями моего детства, не о них мне напоминает это паровозное кладбище у железной дороги. Всё проще — я не знаю, с какого конца подступиться, за какой конец потянуть. Всё время дергаю не тот. Хотя этот кончик тут единственный, он здесь же, в моей памяти. Вопрос в другом, хочу ли я за него потянуть? Когда за такое берёшься, никогда не знаешь, чем дело закончится и что вылезет наружу, вот в чём загвоздка. Ладно, начнём с самого начала. Представь себе обычный летний день, послеобеденное время, мы втроём валяемся возле рельсов, строим планы или, скорее всего, слегка скучаем и молчим. Пич, как бы между делом, заводит: — Ребзя, тут по ночам такие вагончики катаются… Сейчас мне кажется, что Пич долго готовился, чтобы произнести эти семь слов. Он не знал, как лучше сказать то, что он хотел сказать, — чтобы мы поверили, чтобы не начали издеваться, чтобы мы

218

Ну вот, опять я забрёл в какието дебри.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


НОЧНОЙ ПОЕЗД вообще поняли, что именно он хотел этим сказать. Так что говорил как бы слегка легкомысленно, будто бы с насмешкой, словно зубоскаля сам над собой. Мы, конечно, ничего не поняли и тупо уставились на Пича. Какие ещё вагончики? Где катаются? — Путь не такой уж заброшенный. По ночам тут иногда ездит поезд. Ну, вот это было уже всерьёз, и неправильно понять было уже нельзя. — Что ты несёшь! — Откуда тут поезд, если за поворотом рельсы кончаются? Мне казалось, что Пичу на ум пришла очередная завиральная идея, только он не мог её понятно объяснить. — Серьёзно! Сам видел. Ночь — и катятся вагончики, тарахтят вовсю! — Рассказывай! Что ты тут ночью делал? — Я иногда сюда прихожу, если заснуть не могу.

Такая педагогика.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Надо пояснить, что Пич был из так называемой неблагополучной семьи. Одинокая мать, выпивка и мужички, соревнующиеся друг с другом в кретинизме. Неблагополучие он воспринимал со здоровым циническим спокойствием или, по крайней мере, удачно его изображал. Скорее всего, по ночам, когда его матушка с очередным кавалером после очередной выпивки ритмично гремела кроватью, Пич вылезал в окно и — куда бы он ещё делся летней ночью? — сюда, конечно, в будку возле старых путей. Только раньше он об этом не рассказывал. Такое времяпрепровождение для нас, хороших мальчиков, вовсе не было привычным, и то, что Пич в одиночку торчит у железной дороги, нас поразило, особенно то, что Пичу ночью не спится и он, никем не остановленный, даже своим страхом, болтается по лесу. Какое-то время мы задумчиво обсуждали проблему бессонницы. — Что за вагончики? Это Козлик опомнился — он никогда не воспринимал байки просто так, ему всегда казалось, что это именно его хотят разыграть. — Понимаешь, тут едет поезд. Каждую ночь. Настоящий поезд. Паровоз, вагоны, прожектор спереди. Я не знаю, как так может быть, только сам видел. — Ну да. Во сне. Знаешь, что мне прошлой ночью снилось? — Дурак. Это был настоящий поезд. Ты думаешь, я не могу сон от яви отличить? Вот тебе снится что-нибудь каждую ночь? — Да. Что я бегу по лестнице и падаю. Мы засмеялись, представив себе, как Козлик катится вниз по школьной лестнице. Я ещё хотел рассказать, что во сне часто просыпаюсь в испуге и обнаруживаю, что проспал школу, и тогда от страха просыпаюсь совсем и, наконец, обнаруживаю, что, к счастью, сейчас лето и мне никуда идти не надо. Но Пич старательно держался за начатую тему: — Я был тут прошлой ночью и позапрошлой тоже. Ещё в субботу, на прошлой неделе, три раза. А первый раз видел поезд примерно месяц назад, в июне. Тут Пич признался что мать на прошлой неделе совсем сошла с катушек и, обнаружив, что Пич однажды не ночевал дома, стала по вечерам его вообще не пускать домой. Пусть, дескать, сынок поймёт, что это такое — жить без дома. Такая педагогика. Вот Пич уже шесть дней домой и не являлся. — Ты же можешь подождать, когда она заснёт, и залезть в окно. — Не очень-то и хотелось. Пока тепло, никаких проблем. Разожгу костёр, кину туда картошки — шикарно! Признаюсь, от этих слов нас охватила белая зависть. Пообещал себе поговорить сегодня же с родителями, чтобы они разрешили одну

219


БЕРЕЛИС ночь провести в будке с Пичем. Понятно, что мне и в голову не пришло, что надо было бы, хотя бы для разнообразия, пригласить Пича переночевать у нас. — Ребята, вы мне можете верить или не верить, но этот проклятый поезд шастает, как хочет! Я не знаю, откуда он взялся и куда девается, но он есть, — настойчиво гнул своё Пич. — Да ладно тебе… Разговор зашёл в тупик. — Ладно, не верите — приходите сами и проверяйте. — Тебе хорошо говорить, а нас родители ночью из дома не выпустят. — Родители, родители, — поддразнил Пич. Он вытянулся на спине, заложил руки за голову и принялся безразлично смотреть в небо. Жест был достаточно выразительным, уничижающая фраза тем более, и мы с Козликом быстро пришли к выводу, что смыться из дома незамеченными не так уж и сложно — никто из родителей за нами не погонится. Ни я, ни он никогда из дома не сбегали, даже на пару часов, куда там, такая мысль нам даже в голову не приходила. Оказалось, что это очень просто, по крайней мере — на словах. Мы договорились, кто вытащит из холодильника сосиски, кто купит лимонад, кто захватит печенье. Но слова Пича о ночном поезде мы всерьёз не восприняли, точнее сказать, вообще никак не восприняли, поскольку это совершенно не вписывалось в нашу вполне рациональную картину мира. А то, что не подчиняется логике, — такого, разумеется, и быть не могло, это мы ощущали чисто интуитивно, так что готовились к ночному приключению только как к захватывающему приключению, какие там ещё катящиеся вагончики. Не буду рассказывать про театр, который я устроил дома, чтобы родители считали, что всё идёт как обычно. Очень трудно притворяться, будто ничего особенного не происходит и не произойдёт, когда ожидается в самом деле что-то совершенно необычное. Кажется, в один момент они на меня посмотрели с некоторым подозрением, но так и не догадались, что у меня на уме. Во всяком случае, вскоре после полуночи, уже действительно засыпая, я удачно выбрался из дома на улицу и ждал на углу Козлика, зажав подмышкой пакет с сосисками. Козлик приплёлся, чудовищно зевая, но ночь — ясная и чуть сыроватая — вскоре разогнала сонливость, и мы уже могли изображать друг перед другом крутых пацанов, для которых ночь не поспать — плёвое дело. Держась тени — в те годы все улицы ещё освещались, — мы выбрались из города через район частных домов, по пути рассуждая о том, что делать, если возле нас затормозит «ментовский бобик» или «чёрная Берта». — Тогда разбегаемся в разные стороны и огородами, — рассудительно предложил Козлик. — Собаки выдадут, — я был ещё рассудительнее. — Залают как бешеные. Менты сразу услышат, в какую сторону мы удираем. Надо залезть в какой-нибудь сарай и ждать, пока не уедут. Разумеется, никто не тормозил, никого не было, в районе небольших частных домов столь привычное для центра явление, как «ментовский бобик», не отмечалось никогда. Так что нам оставалась только радость греха. Знаешь, я могу точно и в мелких подробностях описать весь этот поход, будто и не было двадцати лет. Могу в точности пересказать наш дёрганый разговор, бессмысленные выходки — как мы, в лучших традициях русских фильмов, разведывали, свободен ли путь, и смотрели, не идёт ли кто следом за нами. И, помню отлично, мы слова не сказали о ночном поезде Пича. Поезд для нас не существовал — разве что как добавка ко всему остальному; для нас были только серьёзные

220

Разбегаемся в разные стороны и огородами.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


НОЧНОЙ ПОЕЗД парни возле костра, ночь и шипение сосисок над углями. Кстати, ни черта эти сосиски не шипели. Только обгорели до черноты — и всё. И вот, цель экспедиции достигнута. Пич уже с раннего вечера торчал у костра, длинной палкой вороша поленья. Мы распаковали наши припасы, выдали Пичу картошку, настрогали вертела для сосисок и восторженными возгласами приветствовали банку горчицы, которую Козлик сообразил утащить из холодильника. Это ничего, что никто из нас горчицу без содрогания попробовать не мог, всё равно мы совали обгоревшие с одной стороны сосиски в банку, обжигали языки и воротили нос на тему, что горчица долго стояла и совсем выдохлась. Пастораль. Идиллия в духе семидесятых. Стреноженных коней на паст­ бище каждый додумает себе сам. Словом, это было прекрасное ночное приключение, которое непременно бы повторилось не раз, пока мы бы не нарвались, наконец. Если бы… если бы этот проклятый паровик не оказался слишком реален. — Скоро должен пойти поезд, — безразличные слова Пича прервали гастрономическую дискуссию о том, скоро ли будет готова картошка. Разумеется, безразличие было наигранным. Пич торопливо поглощал подгоревшие сосиски не потому, что они вписывались в ночное приключение, и не потому, что проголодался: в действительности он — не знаю, может быть, со страхом (придёт поезд или нет? Следует ли бояться того, что придёт, или же того, что не придёт, ведь тогда он окажется брехуном?) ждал этого момента. Дело шло к рассвету, стало уже чуть сырее, медленно поднимался туман.

У меня и вилки есть.

Всё. Точка. Грубое нападение на пасторальную идиллию. Другое дело, если бы мы пошли, скажем, на кладбище или, по крайней мере, к церкви — смотреть через окна, что там по ночам творится. Там была бы большая тайна, там был бы пик страха, там бы кто-нибудь непременно что-нибудь бы увидел, кто-то непременно кинулся бы бежать и остальные бросились за ним, об этом потом через месяцы рассказывали бы легенды, одна другой ужасней. Но поезд? Невыносимая проза во всём этом поэтическом приключении. Если по ночам кто-то что-то видит, то этому чему-то следует быть хотя бы ужасным призраком, а не какой-то обыкновенной консервной банкой на колёсах. — Да иди ты срать со своим поездом! У тебя соль вообще есть? Картошка без соли не полезет. — Я взял и соль, и перец, — Козлик гордо выставил на газету фарфоровые солонку и перечницу. — Что ты загрузился этой ерундой, ещё бы весь сервиз с собой захватил! — У меня и вилки есть, — обиженно пробурчал Козлик и побренчал карманом. — Хорошо, ну ладно. Будет чем выковыривать из пепла. А перец — красный? — Дома не было. Только чёрный. — Вот жаль. Мне красный нравится — он такой по-настоящему огненный. Съешь щепотку и пёрнешь так, что огонь наружу, а в штанах дырка. Заржал даже Пич. Костёр притух, светились только угли, и мы принялись перекидывать в ладонях ещё достаточно твёрдые картофелины. Кажется, никто их так и не успел попробовать. — Ладно, пацаны. Если вы хотите тут торчать, сидите, а у меня есть ещё одно небольшое дело, — Пич поднялся, прихватил фонарик, который я взял в шкафчике отца, и отправился в темноту. — Надо успеть, пока поезда ещё нет.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

221


БЕРЕЛИС Кажется, я добавил что-то ехидное в адрес поезда, но действия Пича были настолько конкретными и уверенными, что сразу стало понятно — если мы останемся у костра, то Пич всё равно отправится делать то, что задумал. Пич явно решил доказать нам — и, наверное, себе тоже, — что поезд существует. Нам не оставалось ничего другого, как последовать за ним, хотя было неприятно уходить от света костра и пузыря его тепла, ныряя в сырую мглу. Мы прошли вдоль полотна метров сто, там фонарик осветил засохшую и накренившуюся в сторону рельс берёзу. Берёза совсем уже подломилась, упасть ей мешали только ветви стоящих рядом деревьев. Пич надумал положить ствол поперёк рельсов — если поезд действительно приедет и если это действительно будет реальный поезд, то он перед препятствием будет обязан остановиться. Тогда, прячась в кустах, Пич неторопливо сможет изучить и выяснить, что это на самом деле такое. Проблема в том, что Пич в одиночку не мог эту берёзу доломать. Надо было перенести комель через трухлявый пень и протащить пару метров, чтобы высвободить макушку. Берёза вовсе не была какой-то громадиной, но мы изрядно попыхтели, пока ствол, свистя ветвями и треща, стал валиться вниз. Нет! Снова зацепился! К тому же комель теперь оказался зажат между двумя стволами, и высвободить его нам никак не удавалось, хотя от напряжения мы уже взмокли, посдирали ладони и надорвали мышцы. Упрямый азарт Пича охватил и нас. — Быстрее! Чёртова железяка уже едет, — запыхавшимся голосом крикнул Пич. И тогда мы тоже это услышали. Чёртова железяка — словами Пича — действительно ехала, колёса громыхали. Я не знаю, как описать то моментальное чувство — в действительности я совершенно не знаю, что мы… нет, про Козлика я сказать не могу, что я тогда ощутил. Остолбенение? Смущение? Страх? Да, но не только, к тому же и удивление, и испуг тут не были главными чувствами. Меня не охватил внезапный ужас, я не свалился на землю от неожиданности. Скорее всего, это была обычная тупость. Где-то в мозгу падает шторка, и ты можешь думать только в одном направлении. Или вообще не думаешь. Пойми, пацан, каким я был тогда, вообще не думает о том, что он делает. Он просто делает. Пока мы возились с комлем берёзы, о поезде я и не думал, я знал только, что этот ствол надо положить поперёк рельсов. Если мы все трое этим занимаемся, это очень важное дело, которое непременно надо довести до конца. Зачем это нужно — вопрос из других сфер существования. Я не думал о том, появится поезд или нет — для меня он просто не существовал. Вспотевший, поцарапанный, запыхавшийся, я поднимал ствол берёзы, а поезд — это совсем другое. И тут внезапно рельсы гудят и звенят, поезд дышит — помнишь, поезда того времени, паровые локомотивы действительно вдыхали и выдыхали, дышали, — и поезд вот он, совершенно реальный, рядом, за поворотом. В тот момент у меня не было вопроса, реальный он или нет и может ли вообще это быть — если это было, то и быть могло, а такие понятия, как «реальный» или «нереальный», для меня вообще ничего не значили. Теперь я мог бы подумать, что поезда там не было, потому что его просто не могло там быть, — но тогда мне хватало того, что он есть. Не надо ни пояснений, ни оправданий. Если что-то есть, то оно есть — и точка. Я же сказал, нереальным может быть призрак, но не поезд. Куда важнее другое. То, что мы, дрянные коротышки, делали что-то недопустимое, что-то такое, за что полагается кара, а слово «милиционер» — уже не пустая угроза. Понимаешь, мы испугались не невозможного поезда, но того, что делаем что-то неразрешённое. Мы можем вызвать аварию — куда там, так далеко мы не додумались, нельзя класть на пути балку — и всё. Неважно, реальна ли эта чёртова железяка — как её обозвал Пич. Не смешно ли — мы боялись кары за то, что собираемся свалить с рельсов поезд, которого нет и быть не может?

222

Быстрее! Чёртова железяка уже едет.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


НОЧНОЙ ПОЕЗД — Сейчас я её завалю! — закричал Пич. Мы с Козликом уже успели предусмотрительно отскочить вбок, в кусты, и глядели, как Пич с обезьяньей ловкостью карабкается вверх по сколькому стволу дерева; там, уцепившись за ветку, встал на ноги и начал раскачивать ствол, даже на нём попрыгал. И ещё раз. И ещё. Пич решил своим весом раскачать дерево, чтобы оно вырвалось из объятий кустов; карманный фонарик в его руках танцевал, то высекая из темноты стволы деревьев и рельсы, то попадая нам в глаза. Пич уже достиг необходимого ритма, берёза снова крякнула и опустилась ещё ниже, но опять за чтото зацепилась. Поезд приближался, мы это слышали уже совершенно отчётливо — это не могло быть ничем иным, кроме поезда; кажется, мы даже чувствовали, как вместе с рельсами вибрирует земля. Пич, бессвязно ругаясь и крича, полез ещё дальше и возобновил свои дикие прыжки и раскачивания. Ствол был уже так низко, что локомотив уже задел бы его трубой — и тут мы в самом деле перепугались. Я уже сказал — не из-за поезда, а от того, что натворили. — Пич! Прыгай вниз! Бежим, поезд идёт! Ха, это теперь уже мы кричали, что поезд идёт. Мы больше не сомневались в существовании поезда, он стал совершенно реальным.

Здесь опять были виноваты дурацкие фильмы про партизан.

Пич не слушал; он обхватил локтем какую-то ветку потолще, и свет фонарика теперь освещал его лицо; оно было злым, сведено в недобрую гримасу: было видно, что Пич решил любой ценой перекрыть рельсы. Потом-то я понял, что к этому моменту он уже слишком долго готовился, чтобы теперь прекратить дело на полдороге, к тому же рядом были мы, в одиночку-то он это бы не осмелился, не решился сделать, он боялся, что испугается. Да, боялся, что испугается. Мы же тут были гарантией против его же страхов — и, понятно, требовался ещё кто-то, с кем делить ощущение вины, если бы случились совсем дикие вещи и поезд бы сошёл с рельс. Пич уже заранее наметил высохшее дерево, заранее спланировал, как мы его протащим по земле и как потом, скрывшись в кустах, будем смотреть, что произойдёт. Разумеется, мог возникнуть вопрос, какого чёрта нам надо было дожидаться ночи, почему мы не свалили проклятую берёзу на рельсы заранее. Но это я сообразил значительно позднее. Мне кажется, здесь опять были виноваты дурацкие фильмы про партизан. Представьте себе: тяжело дышащий и клацающий поезд на жуткой скорости летит ночью через лес, немцы настороже, прислушиваются во все уши, держат стволы наизготовку, а героические партизаны в последний момент успевают заложить взрывчатку, поджечь запал, они взволнованно жестикулируют и рассыпаются по кустам. Всё это мы уже неоднократно испробовали во время своих баталий средь бела дня, теперь мы это только повторяли. Понимаешь, это было так же важно, как перегородить рельсы, сделать это в самый последний момент. Перед самым носом у поезда, когда никто уже ничего не сможет исправить. И вот он появился, вынырнул из-за поворота. Противоестественный яркий глаз прожектора в один миг невыносимо контрастно осветил рельсовый путь и тёмные кроны деревьев, гул, раньше заглушавшийся лесом, сделался невыносимым, поезд приближался с каждым мгновением. — Пич, идиот, бежим! — Прыгай вниз! Мне показалось, что и у Пича не выдержали нервы и уже в следующий момент он бы в один прыжок оказался на земле, и мы бы благополучно скрылись в кустах. Такое ощущение, что тебя лучом прожектора пришпиливают, прибивают к какому-то пространству, — мо-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

223


БЕРЕЛИС жешь представить себе, что это за чувство. Выдающийся экземпляр в коллекции нашего Господа, примерно так. Пич буквально был наколот на луч света, он застыл и закрылся рукой. И тогда, понимаешь, именно тогда это дерево сломалось. С резким звуком, с треском что-то там переломилось — и дерево вовсе не опустилось медленно вниз, оно рухнуло камнем. Возможно, Пич уже как раз готовился к прыжку, но его увлекла за собой ветка, за которую он всё время держался, так он и оказался там — на рельсах. Это я помню, как если бы эта картинка была выгравирована у меня в извилинах мозга. Ветки берёзы, контрастные и чёткие, как на чёрно-белой фотографии. А между ветвями беспомощно барахтается Пич. Не знаю, может, он попал в какой-то капкан из ветвей или ствол придавил его ногу, или одежда зацепилась — он отчаянно пытался вырваться, не получалось. Но вырваться он пытался, это я ещё успел заметить. Пич ещё не хотел становиться экземпляром из коллекции. Мы, конечно же, не смотрели, что происходит. Мы кинулись, куда ноги несли, бежали не разбирая дороги, прочь от проклятого снопа прожекторного света. Конечно, после я часто думал, могли бы мы высвободить Пича. Подбежать, схватить за руки и вытащить из ветвей. И, знаешь, мне кажется, что нет. Два перепуганных паренька, у которых в мозгу здравого смысла и в помине не было. Они не знали, куда кинуться, они по-настоящему не понимали, что происходит, они в принципе не смогли бы действовать сообща — и Пич, который перепугался ещё больше. Он-то был резче нас, но не настолько, чтобы в этой ситуации действовать разумно. Сколько у нас было времени? Десять секунд? Пятнадцать? Двадцать? Честное слово, не знаю. Тогда мы секунд не считали. Может быть, взрослый человек был бы хладнокровнее и чтото смог бы сделать, только я сомневаюсь. Ты не думай, я не оправдываюсь, просто — ну вот, это случилось. Мы сбежали, а Пич остался. Поезд нёсся на всех парах и не думал останавливаться. Пич не кричал, видимо, до последнего момента пытался выбраться. Не было ни крика, ни звука удара, только мгновенный треск сучьев, когда локомотив въехал в берёзу, треск я хорошо помню. Ствол дерева не был никаким препятствием, его перемололо тут же, поезд нёсся дальше. И всё. Точка. В тот момент мы ещё надеялись, что Пичу удастся вырваться, и оба, вместе с Козликом, как по команде остановились и посмотрели назад. Ничего мы не увидели — кусты, темнота, туман. Единственно — вереница вагонов, совершенно тёмных вагонов, без единого проблеска света, тёмный монолит, масса, которая с лязгом неслась сквозь ночь. И тогда мы снова побежали, до самого моего дома.

Ты читал в газетах о том случае, когда оползень засыпал нескольких детей?

Расстались мы, не сказав друг другу ни слова. Всё было ясно: что бы ни случилось — я уже сказал, мы ещё надеялись, что с Пичем обошлось, — говорить мы не будем. Мы, хорошие мальчики, всю ночь мирно сопели в своих кроватках, ничего не видели, ничего не слышали, мы понятия не имеем, что где-то что-то случилось. Простой физиологический страх: только бы никто не узнал. Ты читал в газетах о том случае, когда оползень засыпал нескольких детей? Их приятели, которые всё отлично видели, на помощь не пришли — они отошли подальше и, будто бы ничего не случилось, стали играть в другом месте. Это не безжалостность, не безразличие. Тот же самый принцип — лишь бы никто не узнал, что мы в какой-то степени тут причастны, — даже если что-то просто произошло у нас на глазах, мы уже причастны. Видишь, главное быть ни при чём, быть причастным означает быть виноватым. Нам запечатало рот чувство вины,

224

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


НОЧНОЙ ПОЕЗД а не что-то другое. А то, что Пичу кранты, — про это мы вообще не думали. В таком возрасте смерть — в лучшем случае, это что-то такое, что вызывает интерес. А в остальном: есть Пич — хорошо, нет Пича — что ж, придётся обойтись без него.

Ты мог бы кому-то доказать, что ночь провёл в постели?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Знаешь, в ту ночь я спал как убитый — не было ни кошмаров, ни бессонницы, какие, вроде бы, полагались. Проснулся в девять — тоже как обычно. Почистил зубы, умылся, оделся. Съел завтрак — как обычно. Перекинулся парой незначительных фраз с родителями. Сделал вид, что не слышу их слов о том, что грядки с клубникой заросли и теперь на следующий год ягод не будет. Изучил телепрограмму. Сказал, что в магазин не пойду, потому что «с парнями договорился». После небольших препирательств в магазин всё же отправился, совсем как обычно. Убивал время, целый час болтался по улицам, изучал афиши и пялился в витрины. Я не хотел и шагу сделать в сторону железнодорожного полотна — и в то же самое время каким-то уголком сознания отлично понимал, что не могу прикинуться ни больным, ни старательным полольщиком клубники, ни ещё каким-нибудь паймальчиком, потому что всё должно происходить, как в любой другой день. И, конечно, старательно прятал поцарапанные ладони в карманах и с утра обнюхал, не пахнет ли рубашка дымом костра. Пахла, но едва ощутимо. Домой я пришёл уже за полдень. А родители — всё знали. Я хочу сказать, они знали, что Пич погиб, только факт смерти, не более того. Незаметно переглядываясь, они сидели на кухне, каждый на своём краю стола, и глядели, как я загружаю в холодильник пачки творога и бутылки молока. Понятно, я перепугался и напрягся струной, движения стали деревянными, творог выскользнул из рук и плюхнулся на пол. Я не знал, что они именно знают. Насколько много они знают. Я ожидал безжалостного допроса и думал, что´ я им сейчас скажу — как я смогу доказать, что ночью я смирно спал. Представь, ты мог бы кому-то доказать, что ночь провёл в постели, рассказать достоверную историю о том, что спал? Нет, ты бы сказал: я спал — и всё. Но мне казалось, что этого недостаточно. Мне казалось, что надо рассказывать о том, как и, самое безумное, почему я спал. Бред, разве нет? Но я думал, что от меня сейчас потребуют доказательств того, что я спал. Родители явно заметили моё оцепенение, но, скорее всего, решили, что меня смутили их изучающие взгляды. Наконец, долгий процесс перемещения покупок завершился, я неловко повернулся и, опустив голову, мучаясь невыносимым чувством вины, сказал: — Ну, я пошёл, мы сегодня договорились ещё в одиннадцать… — Сегодня ты никуда не пойдёшь… Нет, это не прозвучало так угрожающе, как сейчас выглядит. Теперь я понимаю, что родители сами были смущены и не знали, что сказать, чтобы меня не «потревожить», чтобы не задеть мою, как им казалось, хрупкую нервную систему. Мне удалось правдоподобно изобразить на лице удивление: как это «не пойду»? За что? Я же ничего такого не сделал… — Знаешь… как тебе это сказать… — тяжело начал отец. — Произошло несчастье, большое несчастье, — продолжила матушка, глядя в окно. — Что тут скрывать, ты уже вполне взрослый… твой приятель Петерис умер прошлой ночью. — Как так — умер?! Удивление и непонимание были изображены успешно, как и полагающаяся печаль. Но вот слезу мне всё же выдавить не удалось. Я быстро скрылся в своей комнате. Весь день листал старые журналы, родители и не пытались мне мешать — кажется, они так боялись воз-

225


БЕРЕЛИС можных слёз, истерики и прочих проявлений, что решили предоставить меня самому себе. Позже я вот что узнал. Уже с утра пораньше кто-то из наших добрался до старой железной дороги и уже издалека увидел чтото (потом он говорил, что видел пятна крови и тело, разодранное в клочки, обратил внимание, что тело разрезано — как ножом — на куски; о том, что виновником мог быть поезд, он не сказал ни слова, поэтому мне кажется, что он только нечётко увидел что-то, от чего лучше держаться подальше — и разумно держался подальше, поэтому никаких слухов о ночном поезде в городе не распространилось), поспешил домой, и его родители вызвали милицию. Через час там были уже пять или шесть милицейских машин, позже подъехали и следователи из Риги, территория была оцеплена, никого не подпускали, только мать Пича поставили в известность о том, что её сын погиб, а она уже позвонила моей матери, матери Козлика, поди узнай кому ещё. Матери Пича потом показали куски одежды для идентификации, но Пича никто больше не видел. Я хочу сказать, его останков не видел никто — их не показали даже матери, да и хоронили в закрытом гробу. Там явно мало что осталось. Во всяком случае — не в таком виде, чтобы показывать кому-нибудь. Официальная версия была такой: Пич упал с дерева, ударился черепом о рельсы и разбился. Никто, конечно, не верил, что можно так изуродоваться, упав с дерева. Его похоронили через десять дней. Представь, летом — и десять дней! Я думаю, что его останки возили в Ригу, проводили разные экспертизы и пытались понять, что именно с ним сделали той ночью. И, конечно же, ничего не выяснили. Но кое-какие сплетни появились, как же без них. Но не о поезде, разумеется. О маньяке. В городе появился маниакальный убийца, который нападает на детей, а милиция делает всё, чтобы никто ничего не узнал, и замалчивает это дело. Как-то раз я случайно услышал, что отец рассказывает матери о том, что маньяков фактически невозможно поймать, если это удаётся, то по чистой случайности. Поэтому детей до самого начала школьных занятий просто перестали выпускать на улицу. Так что я весь остаток лета провёл… не сказать, что в четырёх стенах, но в нашем огороженном саду. Даже прореживал клубнику, зато в магазин меня не посылали. Приходил следователь, отец потом сказал, что это не местный, а из Риги. Спрашивал, играл ли я с остальными у полотна. Рассказал всё, что было, до последних деталей, про наши игры, а Пича упомянул только в связи с тем, что он помогал нам строить будку. — А ты никогда не видел что-нибудь необычное? Какого-нибудь чужого человека? Не проезжало ли что-нибудь мимо? — спрашивал следователь. Обрати внимание, он сказал «не проезжало ли» как бы между делом, но в то же время с нажимом, хотя отлично понимал, что на машине через лес и густой кустарник к полотну подъехать невозможно. Я пожал плечами, сделал вид, что не понимаю, смущаюсь и боюсь — наверное, как и все остальные парни. Во всяком случае, никаких подозрений в мой адрес не возникло, с тем следователь и ушёл, ничего важного не узнав. Видел, как на дворе на него с расспросами накинулся отец, даже схватил его за рукав — тоже, наверное, как все остальные отцы, — но следователь пожал плечами и покачал головой. — Расследование установит… Сообщим… Доказательств нет, — отец потом зло рассказывал матери. — Ни черта они не скажут, а детей так и будут убивать! Сучьи потроха! Понятно, что таким уж примерным мальчиком я не был, так что однажды ненадолго ускользнул на свободу. Я же знал, что никакого маньяка бояться не надо. Избегая взрослых, добрался до полотна. Наша

226

Не проезжало ли что-нибудь мимо?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


НОЧНОЙ ПОЕЗД

Не одного только меня на свете притягивают кладбища паровозов.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

будка стояла целёхонькой, ещё было заметно и место костра. Осмотрел дерево, с которым свалился Пич. Ствол протащило вперёд, изрядно вперёд, в нескольких местах он был сломан. Крону вообще размололо в щепки, они были повсюду на протяжении пятидесяти метров. Крови я не заметил — ни капли, но ведь прошла уже пара недель и лил дождь. Зато нашёл кое-что другое — удивительно, что следователи не заметили. Карманный фонарик, который я умыкнул из дома. Обычный фонарик, ну знаешь — из жести, с навинчивающейся сзади крышкой, туда вставляются друг за другом две круглых батарейки. Ручка фонарика была совершенно расплющена, паровоз по ней проехался. Я закинул её обратно в кусты. Позже я ещё получу подзатыльник от отца, за то, что я профукал его фонарик. Как я ни выкручивался, он остался при своём мнении. В каком-нибудь архиве до сих пор ещё лежит дело Пича. Не знаю, что там написано. Скорее всего, дело благополучно закрыли, поскольку в те года за нераскрытые дела лишали премий. Скорее всего, оно было квалифицировано как несчастный случай — свалился малолетний бродяжка с дерева и разбил лоб о рельсы. Может быть и так, что следователь был сознательным и всё же интерпретировал это как убийство, но вряд ли. Тогда ведь надо было найти убийцу. Убийцу, который разрезал Пича на кусочки. Убийцу, итог действий которого чтото слишком уж напоминает несчастные случаи на железной дороге. Но, в чём я совершенно убеждён, так это в том, что в полиции и по сей день работают уже седые или лысые господа, у которых нет-нет да всплывёт в памяти этот случай: на заброшенном участке железной дороги несуществующий, невозможный поезд разнёс в клочья реального мальчика. Тогда их охватывает безнадёжность и злость, и они, скорее всего, с особенным рвением принимаются распутывать другие, более понятные преступления. Может быть, есть ещё патологоанатом, который помнит, как в своё время был вынужден дать фиктивное заключение вскрытия. Есть эксперты, которые тогда маялись, заполняя свои бумаги так, чтобы после них ни один чёрт не смог бы понять, что там на самом деле произошло. Значит, есть ещё много людей, которых охватывают неуютные чувства и неприятные воспоминания, когда они видят старые локомотивы. Не одного только меня на свете притягивают кладбища паровозов. А вот старой железнодорожной ветки больше нет. Вскоре после того, как я сходил к полотну и нашёл там фонарик, откуда-то — наверное, из недр России — явился армейский стройбат с бульдозерами, подъёмными кранами и в фантастическом темпе убрал дорогу. Связывали ли взрослые это внезапную деятельность и нетипичный энтузиазм со смертью Пича — этого я не скажу. Военные жили в палатках, в городе не показывались. Видимо, было запрещено. Потом полотно распахали, посадили там маленькие ёлки. Дети тогда ещё находились под домашним арестом, а осенью началась школа, дожди, зима, а на следующий год полотно уже никого не привлекало. Какое-то время, эпоха закончились. Конечно, кто-нибудь туда и добирался, но общих мероприятий и баталий там уже больше не бывало. Вот и всё, что я хотел тебе рассказать. Верь не верь, истории ведь рассказываются не затем, чтобы им верили. Назовём это моими раздумьями, возникшими от разглядывания паровозного кладбища зимой. Эти воспоминания, которые никуда не ведут, они всегда утыкаются в один и тот же тупик. Но есть ещё одна закавыка. Ладно, я могу призвать на помощь рациональное мышление и допустить, что эта чёртова железяка выехала, выскочила из каких-то недр ада и скрылась обратно. И ты ничего с этим не можешь поделать, ну и ладно, это у меня внутри. Я с этим живу — и спокойно доживу до конца жизни. Не думай, я под старый паровоз ложиться не собираюсь, не мой это случай. Но чёрт

227


БЕРЕЛИС побери, я всё думаю и не могу представить: что было в этих проклятых вагонах, ведь целая вереница тёмных вагонов — там же что-то должно было быть, если были сами вагоны? Перевёл с латышского Андрей Левкин

Андрей Левкин родился в 1954 году в Риге. Окончил механико-математический факультет Московского государственного университета, лет десять работал по специальности, с 1988-го примерно до 1993-го — редактор журнала «Родник», далее — журналистничает в латвийских и российских изданиях. Автор книг «Старинная арифметика» (Рига, 1986), «Тихие происшествия» (Петербург, 1991), «Междуцарствие» (Петербург, 1999), «Цыганский роман» (Петербург, 2000), «Двойники» (Петербург, 2001), «Голем, русская версия» (Москва, 2002), «Чёрный воздух» (Москва, 2004), «Мозгва» (Москва, 2005), «Счастьеловка» (Москва, 2007). Проза публиковалась в «Митином журнале», журналах «Даугава», «Родник», «Урал», «Комментарии», «Знамя», «Новая Юность», «Уральская новь», «Октябрь», «Звезда», «©П» (№7) и т. д. Лауреат премии им. Андрея Белого (2001). Живёт в Москве.

228


Александра Мкртчян родилась в 1981 году во Владивостоке. Окончила филологический факультет Харьковского национального университета им. В. Н. Каразина по специальности «украинский язык и литература». Публиковалась в сборниках «На золотом крыльце...», «Левада» (2004, 2005), журналах «Дети Ра», «Харьков — что, где, когда», на сайте «Футурум Арт» и др. Живёт в Харькове, работает в экономическом издании.

Я сейчас думаю об одном своём сотруднике. Его никто не любит, кроме мамы и, наверное, его супруги, но все уважают за интеллект и энциклопедическую образованность. Он небольшого роста, сейчас, в принципе, его можно назвать худым, и у него большая голова, он носит очки. Говорит он немного в нос, сутулится, ходит, едва ли не шаркая ногами, знает себе цену, у него на все случаи жизни готово язвительное замечание. Он пишет статьи и комментирует новинки нашего непредсказуемого законодательства, делает всё в последний момент, неорганизованный, умный. Ему приносят какое-нибудь письмо какого-нибудь гос­ органа, он дня через два кладёт все накопившиеся письма под левый локоть, что-нибудь одно — под правый и пишет ручкой, которая в этот момент валяется под рукой. Он выходит чистым из любой воды, скользкий, ты его не поймаешь, пишет обыкновенной дешёвой ручкой, ему много платят, потому что он — ценный сотрудник. Потом он приносит документ со своим комментарием нашей наборщице, и она разбирает его капризный почерк, потому что она уже привыкла, и он об этом знает. Если бы он понимал, насколько он счастливый человек, может быть, он бы не сутулился, а может быть, ему просто всё равно. Но, как и подавляющее большинство людей на Земле, он не понимает этого. Он не понимает этого.

229


МКРТЧЯН

Бриджит Бардо (из цикла «Культурное наследие») У тебя есть какое-то обмундирование, которое позволяет многое скрывать, я уже не говорю о твоём сердце, которое просто не надо носить в открытую, но я говорю не только о нём. У тебя есть какие-то специальные одежды, ты надеваешь их, и ты уже совсем не ты, просто человек, просто ты делаешь свою работу, у меня не то чтобы нюх, просто меня притянуло на то, что, возможно, всегда знала моя душа. Я слышала такую историю, однажды Бриджит Бардо плыла куда-то на корабле, наверное, по своим делам, сперва она взошла на корабль по трапу, и все мужчины, а может, и некоторые женщины потихоньку начали понимать, кто это, они сначала просто смотрели в её сторону, потом, наверняка, каждый подумал: а почему бы мне не подойти поближе? в самом деле, почему, почему бы мне не подойти поближе, в какую-то минуту, тщательно обдумав все за и против, а также нормы приличия, они все дружно встали и пошли на ту сторону корабля, на которой была она. Корабль накренило, так они и плыли, наверное, если бы не эти доспехи, мир бы накренило в сторону тебя.

Если бы не эти доспехи, мир бы накренило в сторону тебя.

Из цикла «Великая депрессия» 3 Это было время, когда каждый что-нибудь да потерял, многие вкладывали свои деньги в акции, весь мой смысл жизни был вложен в тебя, как оказалось. Женщины в красивых шляпках, те, кому повезло, ездят в машинах, кажется, по внешним признакам, я из тех, кому повезло, лица за окном — не было ничего более пустого, чем моя жизнь.

230

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ ЦИКЛА «ВЕЛИКАЯ ДЕПРЕССИЯ» Великая депрессия — это время моего синего, синего-синего настроения. Как мне потом рассказали, это был чёрный «Роллс-Ройс», моя жизнь была не такой уж ненужной, но после того, как этот автомобиль проехал по моему сердцу, мне уже ничего не оставалось, кроме моего непрекращающегося синего, синего-синего настроения. Великая депрессия — это было время, когда мой корабль шёл ко дну.

4

Можно перечислять до бесконечности то, что происходит между любящими людьми.

Тогда в стране были нелёгкие времена, их назвали Великой депрессией, настоящие синие дни, не только для меня они были таковы, меня отличала постоянная готовность принять даже яд из твоих рук, тебя, впрочем, тоже. До сих пор, до сих пор я слышу эту музыку, я живу под неё. Кто-то умирал, кто-то рождался, через моё сердце проходили жизни других людей, не перестаю удивляться, как мне удавалось помнить фамилии такого количества других людей! И совершенно не помнить наши первые дни. Можно перечислять до бесконечности то, что происходит между любящими людьми, в нашем случае это можно возвести в квадрат, и всё равно не получится, у меня всё равно не получится любить тебя меньше, чем жизнь, хотя бы чуть-чуть меньше, чем жизнь. До сих пор, до сих пор я слышу эту музыку, я живу под неё.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

231


Андрей Пичахчи родился в 1958 году в Харькове. В 1979-ом окончил Худпром; с 1990-го — член живописной секции Союза художников. Участвовал во многих выставках, в т. ч. за рубежом; художественные проекты «Страна Огня», «Газетное искусство», «Бетоноукладчик роторный», «Искусство дизайна», «Взгляд», «Небесные путешествия» и др. представлены в собраниях США (Циммерли Арт Музей) и Германии (Артотека, Кунстхауз Нюрнберга, АЕГ, Шван Штабило и пр.). Публиковался в альманахе «Пан-оптикум», антологиях «Celebrating the New Millenium. The 2000 President’s Awards of Literary Excellence» и «Социоэнергетика», журналах «Харьков — что, где, когда», «Reflect... КУАДУСЕШЩТ 12А_20», «Журналъ памяти Александра Платонова», «Черновик», «©П» (№4). Живёт в Харькове.

Краткая история. СНГ. 1995 Витя был убийца. Киллер. Как он сам любил себя называть. И не то чтобы он выхвалялся, но был в нём какой-то наглый кураж, хоть и на тормозах, что придавало ему особую, угрожающую значимость. При его специальности это сходило за отпечаток профессии, а в людях, которые его не знали, вызывало раздражение и страх. Некоторых женщин возбуждала подобная смесь. Витя хотел, чтобы его боялись. И это, скорее, выдавало в нём дилетанта, хотя уже более восемнадцати лет, со времени его первого дела, его вытаскивали из тюрьмы или, чаще, какой другой отсидки для работы, и он выполнял её с весёлым и злым азартом. Пользуясь спросом, Витя дошёл до того, что начал причислять себя к сильным мира сего, которые его нанимали, хотя внутри ставил себя выше. Они все, на Витин взгляд, канали под воров в законе и паханов, которых Витя знал с лагерей и с тех пор уважал и боялся до леденящего сжатия в заднице, с чем ничего не мог поделать и поэтому мечтал когда-нибудь пришить пахана, как другие мечтают о дальних неведомых странах. А эти были просто папины фраера, и Витя знал, что придёт завтра черёд кончить какого-нибудь, кто сегодня, раздаваясь от мненья, разъясняет Вите его работу, и сделать это будет так же просто, как раздавить клопа или божью коровку. Таковы были Витины тщеславные амбиции, но, видимо, его хозяева не знали или знать не желали о них.

232


КРАТКАЯ ИСТОРИЯ. СНГ. 1995

И чего на Витю нашло?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Его чёрная шапочка начала уже, наверное, гнить на мусорке, заражаясь тлением от пищевых отходов, а по фотороботу в Москве и по державе мели всех мужиков в чёрных шапках, и Витя ухмылялся, щурясь, глядя TV. Витя не умел смеяться. Два дня, как самолёт доставил его в Симферополь, а теперь он лежал на ялтинском пляже и, устав от мелькающих задниц и ног, глядел на яхту, сонно ползущую по бирюзовому камню в расплавленной солнцем оправе из бетона, песка и тел. И чего на Витю нашло? — а на него иногда находило. Ночью он отодрал пляжную девочку. Случка у Вити была короткой и злобной. Он опрокидывал девчонок как кегли, и те не соображали ещё, а он уже втыкал в них свой член, торчащий сучком; сатанея, он пытался будто вывернуть им все кишки; занимаясь любовью, Витя тискал груди, лицо и бил. Женщина успевала понять, что её избили. И только. Даже любительницы насилия, что случались с Витей нередко, избегали повторений — им становилось нехорошо. Поэтому к моменту, когда у Вити вставал на второй круг, они уже зачастую успевали сбежать. Но в этот раз Витя стрелял, сколько хотел, или сколько мог — его новая знакомая была в отключке — то ли наширялась, сука, а, может, упала в обморок. «Одурела», — подумал Витя. Если бы Вите сказали, что он боится женщин, он бы расхохотался от изумления (хохотать у него получалось). Утром он сунул девке полтинник, а та не заметила, торопливо хватая вещи: выначивается ещё, — и Витя толкнул напоследок её в затылок, где шелковисто путалась копна золотисто-палевых волос. Она мелькнула и исчезла навсегда в пустом гостиничном коридоре. Витя и не запомнил её. И вот теперь Витя поднялся, подобрал свои шмотки и часы и, не глядя на разбросанные вокруг тушки, неторопливо побрёл в жарких волнах песка, оставляя длинные полуптичьи следы. Его вело наитие — он ощущал неясно, что такого в его жизни не было. На Витю, правда, иногда находило. Он подошёл к причалу, воткнутому в синеву длинной балкой бетона, надел шлёпанцы, чтобы не так жгло босые ноги и, пройдя по плитам, присел на корточки на краю, слева от группки застывших рыбаков в приклеенных потом рубахах. Он надел на руку часы, застегнул ремешок. Пошарил в кармане сложенных брюк, ища сигареты. Потом стал глядеть на подходившую яхту. Яхта, двигаясь медленно, как по волшебству, подошла наконец бортом, скрипнула причальным скатом и, ошвартовавшись с помощью соскочившего с палубы человека в грязном белом свитере, выпустила на пирс двух дам в длинных воздушных юбках. Они замешкались у сходен и начали смеяться, раскачиваясь, а Витя смотрел на них с презрением. Потом из люка с трудом выбрался толстый морж в шортах, и дамы стали подавать ему руки, чтобы он не рухнул под яхту. Витя сплюнул в воду, потом закурил. Он смотрел на горизонт и курил, неприметная волна иногда плескала внизу, а на сигарете нарос столбик пепла, отвалился и рассыпался на бетоне. Дохнул лёгкий ветерок, и марево будто колыхнулось и вновь заструилось вверх. Витя поднялся и натянул штаны. Футболку он сунул под мышку, а куртку с множеством карманов, которую брал вместо сумки, перекинул через плечо. Так он, неторопясь, двинулся вдоль кромки, точно решив размяться, но поравнявшись с яхтой, прыгнул на её палубу. Человек в грязном свитере, вздрогнув, обернулся. Ему показалось, что на яхту вскочило большое животное или что-то бесформен-

233


ПИЧАХЧИ ное. Он укладывал в кокпите швартов, а теперь выпрямился и посмотрел на Витю. Какой-то миг он видел ещё что-то ускользающее, неясное, как взгляд зверя, и фильмы ужасов бесчисленных береговых видеотек на мгновение всплыли как будто бы из забытого сна. Витя заметил промелькнувший страх. Человека, глядевшего на Витю, звали Кот. — Что вы хотели? — спросил Кот, оттеснив в пятидесятилетнее прошлое детские страхи. Витя молчал, затянувшись, потом выпустил дым и бросил окурок за борт. Белая издалека яхта вблизи показалась ему задрипанной, обшарпанной — из деревяшек, как сельский сарай, с будкой посередине и крохотными слепыми окошками, с низенькой оградкой из верёвок, как на каком-то кладбищенском участке. — Что вы хотели? — ещё раз спросил его человек в грязном свитере, а из люка высунулась чья-то голова. Витя ухмыльнулся и ещё помолчал. — Сколько? — потом спросил он. — Двадцать долларов в час, — настороженно ответил Кот . «Дешевле, чем пляжная шлюха», — подумал Витя. — Хотите покататься? — спросила голова дружелюбно и, задвигавшись, вытащила за собой туловище маленького человечка, похожего на старый бородатый кактус. — Бухло есть? — спросил Витя. — А то сгоняй. — Есть, — весело отозвался кактус, подмигнув понимающе. — Хватит. Из люка высунулась ещё одна всклокоченная голова помоложе. «Да сколько ж их там?» — подумал Витя. — Куда пойдём? — Кактусу, видно, здорово хотелось заработать, и он боялся упустить лоха. — Туда, — Витя махнул рукой, куда указывал причал. За мачтой были привязаны к палубе два шезлонга, но Витя двинулся к люку и уселся на крышу курятника, так что его ноги были видны в маленькие окошки тем, кто ещё находился в каюте. — Сколько вас? — спросил Витя сурово. — Трое. Нас трое, — быстро ответил кактус. — Виталик спит после вахты, — он махнул рукой в сторону всклокоченной головы, и та, точно приняв команду, скрылась в каюте. — Это — Кот, — он указал на человека в грязном свитере. — Меня зовут Альберт. — Адольф! — сказал Витя. — Руби концы и валим! Кактус немного смутился, но продолжал улыбаться. «Ага», — подумал Витя и, зашуршав в кармане куртки, вытащил оттуда пятидесятидолларовую бумажку. Адольф замялся, но всё же приблизился и взял её из Витиных пальцев. Чтобы побороть неловкость, он начал говорить. — По прогнозу, шестибалльный ветер, а видите, сейчас нет и двух. До Аделар идти пятнадцать минут, когда дует. Можно пройти на Артек, вокруг мыса… — Ладно, шеф, не мельтеши, — прервал Витя миролюбиво, — добавлю сколько надо. Отчаливай. Кактус полез на корму, а Кот, выскочив на берег, сбросил верёвки с тумб и, прыгнув обратно, оттолкнул яхту и убрал трап. Яхта качнулась. Затрещали лебёдки. По переднему парусу пробежала дрожь. Потом он медленно надулся и начал отводить нос яхты от пирса. Движение убыстрилось, и яхта ответила скрипом и шлёпаньем у бортов, где заструилась вода. Витя немного изумился. — Свежеет, — крикнул кактус, перетаскивая какой-то канат.

234

Руби концы и валим!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


КРАТКАЯ ИСТОРИЯ. СНГ. 1995

«Педерасты!» — подумал Витя.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Потом Витя увидел, что над яхтой впереди открылся огромный красный парашют и потянул её вперёд. Пляж, пристань и пирс отодвинулись уже далеко. «Погнали!» — хохотнул Витя, и ему показалось, что он совершил какую-то глупость. Яхта уже заметно раскачивалась, а парашют баловался, натягивая то влево, то вправо. Иногда по нему с выстрелом пробегала волна. Курятник норовил сбросить Витю, и тому приходилось напряжённо держаться за неудобный поручень. Уже не было жарко. Кактус сидел на руле и теперь весь преобразился — глаза его загорелись и ожили, и он не казался больше таким зачуханным и старым. Кот следил за парашютом, не давая ему уйти в сторону, поддёргивал верёвочки, идущие с высоты. Витя помрачнел и натянул футболку. Он чувствовал, что не владеет ситуацией и не знает этих людей. Порода их казалась незнакомой. «Обычная обслуга, — сказал он себе. — Говно». — Слышь, шеф, — крикнул он, — зови матроса! — Пускай спит, — отозвался кактус, — успеет ещё… — А я говорю, зови! — повторил Витя. Кактус взглянул на часы:  — Через двадцать минут он поднимется. — Кончай, старик, — начал Витя, но тут парашют съехал набекрень и яхта, до этого идущая плавно, вдруг с шумом накренилась и стремительно поехала вбок. Витя свалился с курятника и ухватился за тросик ограждения. «Падла!» — заорал он. Кот тоже что-то кричал и тянул верёвки как бешеный. Сверху загрохотало. Чья-то рука ухватила Витю за футболку и втащила в яму с сиденьями. Это был молодой взъерошенный матрос. — Посвежело! — весело заорал кактус. — Ну что, Витёк? — Извини, — обратился он к Вите, перекрикивая грохочущий парашют, — тут уже дует. На палубе опасно. Витя обругал его, спросив, где у него не дует. — Надо пристёгиваться, пристёгиваться! — крикнул кактус, и глаза у него блеснули безумными бусинками. Витя глянул на него и сматюкался. — В кокпите безопасно, — сказал кактус успокаивающе, обведя рукой ямку с сиденьями. Молодой с Котом тем временем сняли и скомкали парашют. Греметь перестало. — Сложите, сложите! — заорал кактус оглушительно, как в трубу. — Слушай, Адольф, — сказал Витя и, потеряв мысль, замолчал. Яхта чуть изменила курс, и паруса надулись. Кактус скрипнул палкой, которой рулил. — Ветер меняется, — сказал он. «Педерасты!» — подумал Витя. — Ладно, начальник, гони молодого за бухлом, я угощаю. — А что будешь… что будете… Как вас, кстати? — Виктор Степанович. Ладно, отец, не сри, зови Витей. — Ага, — сказал кактус с дурацкой весёлостью, — Витя! Витя. Витя вспомнил, как назвался своим именем чокнутому бородатому фотографу. Тот всё говорил: послушай, Витя, знаешь, Витя… А Витя смотрел по сторонам: видуха, нет, камера; деньги, наверное, хранит в ящике стола. — Витя имел тогда маловато заказов. Они сидели и пили почти всю ночь… Витя, дружище… Чувак разомлел. Витя не убил его. Кастетом он вышиб ему все зубы и пробил голову. Тот, наверное, жив и помнит его. Витя…

235


ПИЧАХЧИ Витя очнулся. Перед ним молодой раздвигал столик и ставил бутылки и стаканы в специальные круглые дыры. — Наливай! — приказал Витя. — Себе! Яхта сильно качалась на волнах. Молодой отказался: — Нет, спасибо! — Я говорю, наливай! — Спасибо, нет. — Ты что, падла, брезгуешь? — Витя, — подал голос кактус. — Заткнись… ты… я сказал… Тут кактус бросил руль. Витя быстро изготовился, нащупав в куртке, которую не выпускал из рук, карман на молнии. Но кактус кивнул молодому, и тот сел за руль, а кактус с лицом доктора подсел к Вите. — Витя, им нельзя, они экипаж. — Я что, по-твоему, должен пить один? Кактус молча налил себе полстакана. — Давай, Витя, расслабься. За тех, кто в море! Они выпили, закусили кусочками коричневой рыбки, Витя налил по-новой, глянул бутылку. «Амаретто». Всё для фраеров. «А ведь они меня за фраера держат, суки…» — За тех, кто в зоне, козлов поганых! — произнёс Витя. — Ах, Витя, все мы в зоне, — ответил кактус, но чокнулся и выпил. Витя не понял, что он этим хотел сказать. Он отыскал в ячеечках бутылку водки и откупорил её. Кактус нарезал колбаски и чёрного хлеба крупными ломтями. — Может, сготовить чего? — спросил он. — Не надо. Яхта шла с креном, и помидоры с огурцами скатились к Витиному бортику стола, а кактус, сидевший напротив со стаканом в руке, возвышался над Витей, и тот смотрел на него снизу вверх. — Ещё не бухал на качелях! — произнёс Витя, и в этот момент бутылка, которую он не глядя приставил к уголку стола, опрокинулась, Витя подхватил её коленями, и она замочила ему штаны. Витя злобно выругался. Всё злило его здесь. Даже бутылки его не слушались. — Тут всё скачет, всё скачет, — захихикал кактус, взял у Вити бутылку и воткнул её в гнездо. Витя молча выпил, и привычная горечь побежала в живот. Он укусил помидор, и тот стрельнул семенами на палубу. Витя бросил его за борт. — Адольф, — спросил он, — это твоя тачка? — Что? — Ну эта… — Витя помедлил, пытаясь сосредоточиться. — Лодка. — А-а, да нет, заводская. Витя помолчал, пытаясь припомнить, какие он знает заводы в Ялте. Никаких. — Так на кого ты пашешь? Теперь кактус молчал, казалось, он был в затруднении. — Ох, не знаю, Витя… Тут Витя верил. Он сам чувствовал, что пашет — не знает на кого. — Но бабки гребёшь? Заламываешь уголки? — Заламываю, — понял его кактус, — да что-то всё не отломится… — Отстёгиваешь везде? — Приходится… Витя согласно кивнул. «Так». Вытащил бутылку из её гнезда. Бульки резво покатились в стакан.

236

Тут всё скачет, всё скачет.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


КРАТКАЯ ИСТОРИЯ. СНГ. 1995

Ты чего филонишь!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Ты чего филонишь! — Ничего, ничего, — кактус отнял свой стакан и повздрагивал в воздухе ладонью. — Я, Витя, уже старик, а мне ещё гонять яхту каждый день — в море и к причалу. — Лежал бы дома, в старуху втыкал! Чего тебе?.. — Да, — махнул рукой кактус и не стал ничего объяснять. — Давай! — он приподнял стакан. Выпили. Начал накрапывать дождик. Из незаметно надвинувшихся туч на волны опустились серебристые тени. Ветер стих. Паруса захлопали и закачались слева направо. — Что-то будет, — сказал молодой с кормы. Кактус посмотрел вверх, и дождь капнул ему в глаз. Витя не обратил внимания на молодого, но надел куртку с множеством карманов. — Кот! — крикнул кактус и стукнул по курятнику. Но Кот уже вынырнул из люка, таща штормовку с капюшоном. — Пойдём вниз, — пригласил кактус, и Витя, ударившись коленкой, выбрался из-за стола. Дождь стал припускать. — Отдохнули, — процедил Витя. — Хочешь, можем повернуть назад, — сказал кактус. — Нет, Адольф, крути по полной, — Витя, согнувшись, пролез в курятник, где трап спускался в довольно просторную и светлую каюту. Кактус сгребал бутылки и подмокшую закуску с раскладного стола. Кот ему помогал. Крупные капли стали разбиваться о палубу, о стол, о сиденья в кокпите, дождь забарабанил вовсю. Тысячи крохотных водяных взрывов окутали яхту. Кактус, бросив то, что не успел схватить, побежал в каюту, за ним Кот. Они ввалились по трапу уже промокшие, Кот задвинул верхнюю крышку люка, а кактус сгрузил бутылки и пакеты на накренённый пол и стал вновь расставлять их в гнёзда теперь уже длинного каютного стола. Картинки в иллюминаторах затянуло пеленой. — Нормально, — сказал Витя. Он подумал, что засел бы сейчас в городском притоне и напивался один, среди постных рож. Нет, не зря его потянуло на причал. Что-то тёплое, после выпитого, шевельнулось у Вити то ли в груди, то ли в животе и застекало вниз; вниз. Витя расслаблялся. — Старик, — позвал он. — Сядь. Кактус сел на диване спиной к переборке, за которой исчез Кот. Каюта плавно качалась, позвякивала посуда, а внизу перекатывалось какое-то судовое барахло. — Сколько тебе, Адольф? — Альберт, — поправил кактус. — Семьдесят пять. — Ого! А выглядишь огурцом! — Витя хлопнул его по плечу и привычно оглядел каюту: бутылки, холодильник, барометр, электропульт. Ничего. — Кот сядет с нами? — Сейчас придёт, — ответил кактус. — А наверху? — Витёк справится. — Тёзка… — Почти. — Ладненько. Разливай. Вошёл Кот. Витя уставил на него долгий пристальный взгляд.

237


ПИЧАХЧИ Кот опять ощутил страх. Ему смертельно не хотелось сидеть здесь с этим типом. «Какой-то мокрушник», — подумал он и отвёл взгляд в сторону, он бы с удовольствием ускользнул на палубу под видом работы, но ливень гремел вовсю, а вторая штормовка была разорвана и текла. Кот с детства, с пятидесятых, боялся зеков. Это были звери, чудища, жрущие людей; они говорили отвратительно, как и этот, на своём языке, точно злые пришельцы с Марса. Такой вот детский страх, который нельзя было искоренить с тех пор, как на глазах у Кота, тогда ещё восьмилетнего Алёши, два уголовника забили насмерть его отца… Витя опять поймал кошачий страх и остался доволен. — Садись, земляк, чего торчишь? — с теми, кто боялся его, Витёк до времени был дружелюбен, прямо нежен. Кот, помешкав, сел, не глядя на Витю. — Ну, хлопцы, за вас, — Витя сам разлил, и кактус глянул на него — чего это он так доволен? Кот отказался пить. — Ну ты чего, зёма?. . — Я не пью, — коротко глянув, сказал Кот. — Брось! — Витя как прессом подавил его взглядом. — Уже бросил, — ответил Кот. Кактус почуял, что назревает конфликт, он ничего не знал, и не мог понять, почему Кот взъелся. — Алексей, — попросил кактус. Витя соловел. Теперь он казался совсем пьяным и дурным. Он встал, опираясь о спинку, расстегнул ширинку и вывалил наружу свой бледный член, который здесь, за столом, показался маленьким испорченным фруктом. — Если я скажу, то ты отсосёшь, — пьяно и напористо проговорил он. Кот вскочил: — Ах ты, угол поганый, ты тут никого не покупал!.. Витя перегнулся и шлёпнул Кота по лицу. Издав какой-то звук, вроде «А-ть…», Кот через стол бросился на Витю и неловко схватил его за горло. — Прекратить! — завизжал кактус. — На этом борту я капитан! — и он ударил по столу так, что подскочила посуда в гнёздах. Кот отпустил Витю, который нагло ухмылялся. — Он меня не покупал, — повторил он глупую фразу, видно его заклинило. — А сколько ты стóишь? — как-то ласково спросил Витя и бросил на стол подмятый стольник. — На, держи… Кактус, схвативший Кота за плечи, замер. Кот смахнул бумажку на пол и вышел под дождь. Витя вправил свою гроздь обратно в штаны. Почти сразу дождь стих. Солнечный зайчик мелькнул по столу, опять показался, задрожал, потом поехал к корме. Витя сел, вынул сигарету и закурил, сразу наполнив каюту сизым табачным дымом. — Гордый, значит… Таких ломают в зоне. Заделают петухом… Он опрокинул то, что оставалось в стакане. Кактусу не хотелось портить отношения с пассажиром, да и оставлять его одного в каюте — тоже. Но и сидеть с ним ему было тошно. И ещё он помнил про стольник, валявшийся под столом. Кактус явственно колебался, Витя курил и казался спокойным и не пьяным. — Отец, — двинулся он, и кактус взглянул на него внимательно, потому что его удивил Витин тон. — Позови Кота, я извиниться хочу…

238

Прекратить! — завизжал кактус.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


КРАТКАЯ ИСТОРИЯ. СНГ. 1995

Слеза скатилась с его скулы и капнула на ширинку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Витя, — предупреждающе сказал кактус. — Отец… — Витя театрально положил ладонь на то место, где у человека находится сердце. — Гад буду! Может, это и лучшее решение, подумал кактус и, поднявшись на несколько ступенек по трапу, высунулся наружу и вступил в переговоры с невидимым экипажем. Витя не слышал их — слова уносил ветер, а видел только обвислые кактусовы штаны и старые раздатые ботинки. Переговоры длились долго. Иногда кактус пригибался и взглядывал на пассажира. Тот сидел спокойно и, казалось, дремал с дымящейся сигаретой в руке. Наконец кактус спустился. — У него работа там, наверху, он позже подойдёт. — А, понял, — сказал Витя. Он докурил и бросил окурок на пол. — Э, э! — всполошился кактус и поймал окурок. — Ты что, хочешь нас подпалить? — и он затушил его в жестяной банке. — Пожар в море, Витёк, — самое страшное дело. — А ты что, горел? — Да нет, слава богу, а вот взрываться приходилось. — Как так? Кактус начал рассказывать, а Витёк, с блуждающей улыбкой, казалось, не слушал его, потом начал выходить из-за стола. Поднявшись на ступеньки, он окликнул: «Кот!» Кот оглянулся. — Слушай, друг! Ну извини! Зайди, я всё объясню. Кот, казалось, заколебался. — Ну прошу, Лёха!.. Кот удивился, откуда он знает его имя, но закрепив бухту троса, всё же пошёл за Витей в каюту. Витя опять пробрался на своё место, и вид у него был хитровато-жалкий. Кот присел на ступеньку трапа. — Слышь, мужики, — жалобно сказал Витя, — не держи зла… У вас жизнь другая. А в зоне… знаешь, сколько мне хлебало разбивали! А? — Витя уронил ладонь на стол, и даже слеза скатилась с его скулы и капнула на ширинку. Так он и замер — голова на грудь, рука нелепо вытянута на стол. Коту стало неловко — чего он Витю возненавидел? Из-за отца? Но Витя-то тут при чём? — Лёха, забудем, — проговорил Витя глухо. Кот криво улыбнулся, точно сморщился от боли, и качнул головой. Витя юлил. — Ну вот! Вот! Лады! — повеселел он. — Не хочешь, не пей. А то, гляди, каплю — ну, за мир?.. Кот взял стакан и выпил со всеми глоток. — А ты извини, извини, — повторялся Витёк, — ну что возьмёшь? — я ж пацаном, с пятнадцати — зе-ка. Там знаешь, как дрючат таких?.. Трудно было понять, кого он имеет в виду. Кот глянул на него. Витя замолчал, опять уронив голову, может, заснул. — Что там наверху? — спросил кактус негромко. — Похоже, раздует. Помолчали. Витя не двигался. — Может, вертать? — тихо подсказал Кот, указав на него глазами. — Э, э! Мужики! — внятно пробормотал Витя, не поднимая головы, как будто во сне. Кактус надеялся, что он спит. Но он поднял голову и обвёл всех ясными весёлыми глазками.

239


ПИЧАХЧИ — Ты не обижайся, Лёха, — начал Витёк, но прервался, чтобы закурить. Прикуривал он долго, сопя, и организовал длинную паузу. — Лады, Лёха?. . Витя заводил новую музыку. — Я ведь, Лёха, киллер. Я фраеров знаешь, скольких зарезал? Ну! А здесь на отсидке. Слыхал, небось, чего было?.. Шухер! — он хохотнул. — Черноболдых замели! Витя опять уронил голову и задумался, может, над тем, что придумал новое слово. — Москва, Москва, прощай, — сказал Витя, и, глядя на Кота, пригнув голову, расставил руки, как крылья самолёта. Яхта качалась, и Витя напоминал какую-то большую летящую тварь. Кактус хмыкнул. — Ну, Витёк! Так это ты, что ли, Листьева убил? Витя вдруг осёкся. Слово «убил» неожиданно сделало весь его бред реальным до жути, а кактус, который хотел просто подыграть попьяни, оцепенел, поняв, что это всё правда. Все поняли. Витя, почуяв, что прокололся, замер с сигаретой в зубах, из которой текла вверх, изгибаясь от качки, струйка дыма. Он медлено вынул окурок и раздавил его в жестянке. Потом поднял глаза на кактуса и Кота, и палец его с прилипшим пеплом прижался к губам. — Тс-с-с! Он глянул на Кота, как на самого ненадёжного из них, троих. — И тебе, и мне голову отпилят. Пилой. Понял? Там, Адольф, не шутки шутят. Кот встал и вышел из каюты. Витя нахохлился и полуприкрыл веки. Он, казалось, задумался. Или был пьян. Кактус, пробормотав какой-то предлог, тоже вышел на палубу; когда Витя заснул, он поднял стольник и теперь сжимал его в кармане, но Витя на самом деле знал об этом. Витя, пожалуй, думал. О том, как легко убивать людей. Он представлял разные ситуации и пришёл к выводу, что люди — ничтожные существа. Наподобие медуз. Он встал и, покачнувшись, чуть не упал, но схватился за какой-то стояк, добрался до люка и высунув в него голову, сел на ступеньку трапа. Потемнело. Небо заволокло. Волны стали зеленовато-свинцовыми, тут и там вспыхивали барашки. Витю обдало холодом. Вообще-то он здорово набрался. Что это он им наплёл!?.. Яхта скакала, как лошадь, с хрустом разламывая воду, и та, шипя, рассыпалась далеко от бортов. Все трое сидели в яме за Витиной спиной, и Витя оглянулся: молодой правил и казался наездником на огромном морском животном, сжимая палку, которой рулил; кактус и Кот сидели без дела и отвели взгляд, кактус вообще казался весёленьким, наверное, он любил шторм. «Радуется, что разбогател», — подумал Витя. Он снова глянул перед собой: впереди в небо шли паруса, неколебимые, как бетонные плиты, и ещё какая-то арматура, под большим креном они дёргались, отчёркивая каждый прыжок яхты. «Ну, фраера, гады!» — злел Витя. Он не просёк их, они всё равно остались чужими, с ним только играли в болванов, а лодка слушалась их, и эта сила, что валила, вдавливала её в зыбучую воду, не могла её задавить. Витя даже вспотел. Он оказался в дураках. Расхвастался — киллер! А им насрать. Раскололи, как пацана! Что же он натворил!

240

Витя, пожалуй, думал.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07




КРАТКАЯ ИСТОРИЯ. СНГ. 1995

Ноги стучали у Вити над головой, кактус орал вовсю, раздавая команды.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Витя слез в каюту и уселся, забычившись, в штурманское сиденье. Перед ним был пульт, приборы; в прозрачном планшете виднелась карта, но Витя не взглянул на неё. Витя трезвел. Его отличала эта способность, за это его и брали, он мог напиваться до полусмерти, но потом, под давлением его воли, выпитое превращалось в трезвую деятельную злобу. Итак, Витя трезвел. — Будем возвращаться, — сказал на палубе кактус. — Шторм. Потом Кот спросил: «А этот?» Они затихли, может, перешли на шёпот. «… в Гурзуф…» — услышал Витя. — Шквал с подветра! — вдруг закричал молодой. Поднялась беготня. Ноги стучали у Вити над головой, кактус орал вовсю, раздавая команды. Что-то захлопало, задрожало наверху, Витя увидел, как кактус спрыгнул в носовую каюту и затаскивал за собой через лючок пузыри парусной ткани. Он резво работал руками. Сильный, бодрый гном-силач. Потом достал мешочек, вынул другой сложенный парус и передал его наверх. Он встал на койку, голова и руки его торчали наружу. Витя поднялся и, придерживаясь на косом полу, прошёл в носовой кубрик. Ухватившись за переборку, он дёрнул молнию и извлёк рукоять; подождав, пока яхта выровняется после рывка, ударил стоящее в люке туловище, загнав щёлкнувшее лезвие глубоко под рёбра. Секунду ничего не происходило. Потом кактус дёрнул и вывалился на него. Витя схватил его за шиворот, выдернул нож и заглянул в лицо. Кактус был мёртв. Отличная работа! Витя сбросил его под койку. Любоваться не было времени. Подняв голову, Витя увидел в люке испуганное лицо Кота, а Кот изумился, увидев вместо кэпа отвратительного киллера Витю. Витя протянул руки, схватил его за голову, втащил в кубрик и наотмашь резанул горло, но Кот так дёрнулся, что нож лишь вспорол свитер и задел ему кожу. Кот тихо вскрикнул. Вместо того, чтобы бежать или звать на помощь, он напал на Витю. Выбросив кулаки, он угодил Вите в лицо, но слабо, слишком слабо! Витя ухватил его за волосы, намереваясь зарезать, как петуха, и в этот момент рулевой бросил руль, чтобы посмотреть, что творится в каюте. Яхта резко рванулась к ветру и легла на борт почти горизонтально. Витя с Котом полетели на койку, Витя отпустил Кота, прикрывая голову руками. Виталик на палубе метнулся обратно к румпелю, чтобы выровнять яхту, а та остановилась, прыгнула с волны и врезалась в следующий гребень, взорвавшийся белым взрывом. Кот поднялся первым и мог выскочить в люк, но даже не подумал об этом. Для него вдруг, на исходе жизни, наступил миг — его, Лёхи, звёздный час, соединения ненависти его и любви, час расплаты за отца, за всё, что эти люди растоптали в его, Лёхиной жизни! — и он вцепился в выползающего из-под матраца Витю. Молодой положил яхту на курс и быстро, торопясь, закреплял на румпеле шлаги. Витя, которого Кот подмял и теперь душил, размахнулся и всадил лезвие Коту в бок; тот охнул, а Витя толчком сбросил его с себя. Он встал на четвереньки, согнулся над телом чтобы проверить, мёртв ли Кот, и вытащить нож, и тут получил страшный удар по пояснице, точно его лягнул осёл. Витя отлетел головой под койку, свет вспыхнул и раскрошился огнями; Витя взвизгнул; красное застлало ему глаза. Молодой стоял над ним, без оружия. «Как бьётся, гад!» — подумал Витя. Нож торчал в Коте. Молодой замешкался, увидев окровавленное тело, потом выглядывавшую из-под койки голову капитана, и Витя пнул его ногой. Моло-

241


ПИЧАХЧИ дой не удержался и упал. Витя пополз и выдернул из Кота нож. Кот захрипел и посмотрел на Витю. Молодой опять ударил его, в живот. Витя скрючился, и его вырвало с кровью. В зоне случалось, что Витю били по приказу пахана. Били страшно, ломая, калеча. Витя и сам научился так. Он знал: нельзя сдать, откинуть лапки, это конец. Преодолевая острую боль под рёбрами, будто в него воткнули кол, Витя, размахивая лезвием, метнулся в дверь — через каюту — прямиком в люк. Он резанул молодого по пальцам — и тот отдёрнул руку. — Ага! — Витя, не разгибаясь, взбежал по трапу. Молодой выскочил через передний люк. Теперь они оказались один против одного на накренённой палубе яхты, несущейся с закреплённым рулём. Молодой глянул на нож и побежал к Вите по наветренному борту. Витя понял, что передышки не будет, и прыгнул на курятник. Он взмахнул ножом, а молодой перехватил его руку, заломил запястье, швырнул его, обрыганного, в крови, на палубу. В руке хрустнуло, нож выпал, стукнув по рейкам. «Всё», — подумал Витя. Но молодой мешкал, не добивал его. Не мог. «Не умеешь… — с неожиданной надеждой подумал Витя. — Спортсмен». Сквозь боль он уяснил — один его шанс, одно преимущество сейчас: он УМЕЕТ УБИВАТЬ. А молодой — нет. — Дружище, — послышался Виталию голос, едва различимый в гудении ветра, — мне хана. Ты пришил меня. — Витя хрипел, кровь шла у него ртом. Он закрыл глаза. Наступила пауза с пустынным шумом ветра и идущего корпуса лодки. Видно, молодой не знал, что делать. Он не мог ударить, добить лежащего. Он испугался, что и вправду убил человека. Он наклонился над Витиным телом. Кажется, тот потерял сознание. Умер? Молодой нагнулся ещё ниже, заглядывая ему в лицо. Дышит ли он? В буре наступает секундное затишье. Склонившийся матрос невольно оборачивается, а Витя быстро — он вкладывает в это движение всю свою жизнь, всё своё стремление жить, жить — любой ценой! — хватает его за голову, вцепляется в волосы намертво, как клещ. Пацан бьёт его обеими руками по бокам, так, что у Вити хрустят кости и пресекается дых — «Сломал рёбра!», — но Витя не отпускает, а наоборот, притягивается к молодому, выдавливает ему глаза и, прижавшись, откусывает нос. Молодой глухо вскрикивает и отбрасывает его от себя, как ядовитого гада, а Витя на карачках — ещё бездыханный, с обделанными штанами — бросается, дёргает молодого за колени — шквал ударяет с подветра, яхта ложится до лееров, — Витя, хрюкнув, выбрасывает пацана с окровавленным лицом за борт. «Прощай, спортсмен!» Счастливого плавания. Спасибо, низенькие канатики, спасибо, вздыбленная палуба, ветер, спасибо, Витино ремесло! Яхта принимает волну на бак, и та окатывает Витю, приводя его в чувство. Он лежит и держится за привязанный к палубе шезлонг, с которого стекают хрустальные струи. Давно Вите не приходилось так туго. Сука! Пацан, наверное, здорово его повредил! Всё эти гниды, его хозяева — запретили брать пушку! Кончил бы всех за раз! Витя начинает оживать. Кот не чувствует левый бок и левую руку. Он пугается, сколько крови набежало из его раны и свернулось сгустками на пайолах; потом замечает, что его кровь смешалась с кровью капитана, чьё мёртвое лицо раскачивается, стукаясь о стойку настила. «Мразь!» — Кот пополз, прижав локоть к ране в боку. Яхту жестоко швыряет, и Кот догадывается, что никого нет у руля. Он пытается привстать, дотянуться до форпика, скинуть болт задвижки.

242

Умер?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


КРАТКАЯ ИСТОРИЯ. СНГ. 1995

Вот где ошибка!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Витя с трудом приподнялся, но яхта вновь бросает его на палубу. «Гнида!» — корчится он. Вите кажется, она мстит ему за своих хозяев. Она идёт на ветер резкими скачками, прыгая, будто норовя сбросить Витю. «Убить её, суку! Тварь!» — пробивает безумная мысль. Увидев у борта свой нож, застрявший в шпигате, Витя потягивается рукой и достаёт его. Тут же яхта падает точно с холма и снова ложится мачтой, а палуба встаёт торцом. Витя крутит неловкое сальто и летит в волну; не помня себя, он орёт и карабкается, скребя лезвием и ногтями по палубным рейкам. Вновь ухватившись за шезлонг, лезет на наветренный борт, обхватывает руками, ногами толстую мачту. Волна через открытый люк вылилась на Кота, будто пытаясь взбодрить его, вернуть его к жизни. Витя, как безумный, с воплем начинает резать канаты вокруг себя в одном стремлении — прекратить эту бешеную скачку, заставить лодку остановиться! Впереди будто что-то взорвалось. Передний парус отлетел, и его начало оглушительно рвать и трепать так, что яхта содрогается всем корпусом, а Витя зажал уши и заорал. Истерика душит его. Кот ударился головой о переборку. Яхта развернулась, и теперь и второй парус неистово заполоскало. Палка, на которой он натянут, залетала как сумасшедшая. Кот, двигаясь медленно-медленно, не чувствуя ни рук, ни ног, будто в страшном сне, вытаскивает, наконец, из форпика ракетницу. Его отец не сопротивлялся — вот в чём дело! Ждал — пожалеют. Не убьют. Вот где ошибка! Ветер выл, грохот парусов, казалось, наполнил весь окружающий воздух. Яхта сорвалась с одного гребня и нырнула в другой. Носовой люк снесло. Кота снова залило, лежащего грудью на соединении коек у форпика. Для Кота как будто наступила тишина. Что-то ласковое спускается сверху, покрывая его, как невидимый саван, — его детская мечта о странствиях, когда в шестнадцать лет он записался в яхт-клуб в сухопутном Донецке и боялся девчонок, которые посмеивались над ним: слышь, пират! — он увидел отца, отец боялся начальников, а не девчонок, и работал как настоящий мужик, от него всегда пахло работой, а потом испугался двух зеков, а может быть, это из-за него, из-за Алёши, чтобы не тронули, не задели — пацана, пацана не трожьте! . .  — Алёша плакал. Кот был мёртв. С большим пистолетом в руке он раскачивался у форпика — влево-вправо, так и не сумев отомстить за отца и за свою прошедшую жизнь… Странным чутьём зверя Витя почувствовал, что остался один. Быстро-быстро, повизгивая, он скатился к рулю, руль закреплён пацаном с выдавленными глазами. Витя начинает резать верёвки, они лопаются, румпель улетает далеко на другой борт. Нет, нож бесполезен здесь — жалкий человеческий инструмент. Носовой парус разорвался в клочья. Угол его улетел за корму, а остатки полощут в шторме, как взорванный флаг. Витя валится в яму и тянет руль на себя. «Будь ты проклята!» Яхта грузно уваливается от ветра, забурлив, набирает ход… — Ага, падла! …ныряет в волну и вся покрывается пеной до мачты, до тросов, и Витина голова плывёт над месивом бурунов. Потом, медленно, вода сходит, яхта всплывает, качаясь, как пьяная, сидя уже глубоко. Носовой люк сорван, а главный открыт. Витя двигается, чтобы закрыть его, но тут же яхта с бурлением погружается

243


ПИЧАХЧИ в новую волну. Витя плачет. Витя вцепляется в поручни и уходит под воду. Когда, наконец, и эта волна прокатывает над ним, Витя, полузахлебнувшийся, видит только куски палубы, по которой вовсю гуляет вода — она везде; и курятник — Витя вцепился в него; а большой парус в небе плотно надут. Яхта как-то мёртво опускается носом и покорно уходит под следующую волну. — А-а-а-а! — Витя оседлал её, раскорячившись как паук, и открытыми в воде глазами видит уже не яхту — субмарину — беззвучно струящиеся полотнища, концы тросов, палубу, плывущую в зелёную глубину. Витя отталкивается, и яхта исчезает. Витина голова мелькает в волнах. Они ужасными блестящими горами набегают на неё, она скривилась и кашляет — наглоталась воды. И думает: «Они всё-таки убили, убили меня! Гады! Суки! . .» Волны поднимают её на гребень, и тогда открывается МОРЕ и Витя понимает перед тем, как исчезнуть совсем, что нет, он убил всех. Даже яхту. И теперь осталось ОНО, это Море без горизонта, без пляжей, без пирса. Огромное, бесконечное, бессмертное. На мгновение тучи рвутся и появляется солнце — красный и страшный шар, и тяжёлая вода отливает в его свете металлическим блеском.

Из «Книги фрагментов» Случай Сева был нормальный пацан. Жизнь его удалась, потому что Сева знал как надо. У него был джип «тойота». Вообще он был весёлый, хоть и с злым лицом, и любил поприкалываться. Вот и на джипе Сева гонял по запружённым тачками улицам и бил дверью застрявших на проезжей части пешеходов. По понятиям Севы, все, которые ходят пешком, были бомжами или возле того. Бил он их несильно — так, ради шутки. Притрёт бродягу к встречному ряду и, наезжая, приоткроет дверцу мизинцем. И шлёп бомжа по жопе. Легонько. А тот как вздрогнет, как подпрыгнет… Успевал, значит, наложить, радовался Сева. Но природно важным был секундный взгляд, что мелькал за стеклом джипа. Взгляд затравленной жертвы. И, небыстро отъезжая, Сева натурально ощущал себя охотником, глазки его суровели, а лицо твердело не пошутейному. Так он перешлёпал штук тридцать этих потёртых созданий, а последним был тощий мужик с бородой. Наверно, в прошлом инженер. О таких Сева думал злорадно. Самого-то его едва натянули на аттестат — в сельской школе он был как все, но хоть не по пьяни деланым. А потом всё попёрло, и у Севы покатило, а умняки накрылись на хрен. В америке их, вроде, брали, но на америку Севе было срать, американцев он считал козлами, потому что нету у них культуры. Последняя жертва Севы тёрлась к полосе, тянулась, пропуская спиной огромный джип, а Сева прижимал, пока не поравнялся, и привычно отщёлкнул дверь. А та, отскочив от пешехода, мягко закрылась. И всё. В один миг Сева поймал взгляд, стеклянный от бешенства. Отъезжая — как обычно, неторопливо, он неприятно ощутил, что пошло´ не так, когда в зеркале замелькал кусок фигуры, набегавшей позади. Сева всегда провоцировал жертвы несознательно, но для куражу, а тут оказался не готов. Всё заскакало, как в мультяшке — тощий догнал

244

Американцев он считал козлами, потому что нету у них культуры.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ»

Охотник и жертва встали по местам.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

и впрыгнул в джип, прямо на Севу, завалил его, хотя был вдвое легче, и замолотил кулачками по хлебалу, да жёстко — Сева сразу умылся кровянкой. Он вытолкнул тощего ногами, а тот опять напрыгнул, как скелет из PC-мочилки. Он месил Севу, а Сева не верил, что происходит, а когда догнал, полез рукой в бардачок за стволом. С рукоятью вернулась уверенность. Охотник и жертва встали по местам. Ну шо, козёл, — сквозь болтанку тычков промыслил Сева, — счас я те роги отшибу, блядь… Он приткнул тусклый ствол к костистому лбу бороды и в секунду подсдался, чтоб не обдало мозгами. И в эту секунду борода свернул ему кисть наоборот и вогнал пулю прямо Севе в башку. Сева даже не мог прикинуть такого разрушения. Череп его со страшным грохотом сломился, как под здоровым гвоздём, а глаза до спазма резко увидели чёрный тоннель с выходящим дымным туманом. И оттуда с воплем и гулом шла головка второй пули. Борода стрельнул ещё раз в маленький Севин лоб. Теперь не было грома и хруста, а как в болоте в голове чавкнуло, и наступила совсем тишина. На фотке Сева увидел бороду — далеко над собой, — того съедал свет. Мусора оцепили «тойоту» с торчащими Севиными ногами — скорая припоздала, её уже кликнули менты. Борода знык, как не было, свидетели, страшась и радуясь, линяли от показаний. Прибывший медик с удивлением зафиксировал, что Сева ещё жив. А Сева стеклянными глазами уставясь в потолок «тойоты», видел странные вещи. В точности, будто это случилось опять, он насиловал в рот офисменеджеру, которую для того и брал на службу. Он видел, как она бежала по коридору в жилетке и без трусов, студентка инжэка, и не знала, куда ей бежать. Потом увидел мёртвое лицо Веника, но как будто это было его собственное лицо с кровавыми дырами и в луже крови. А потом пошёл за менеджерой — та держалась за рот и мелькала белой жопой, и Сева залюбовался её фигуркой. Коридор упёрся в тесную комнату с конторкой, за ней сидел начальник в мышином пиджаке. Он писáл и не поднял на Севу глаз. Менеджера, не обернувшись, скрылась в двери за его спиной, и Сева удивился, что она умерла. Откуда он это взял? Он стал, с опаской, а начальник шуршал шариком в листах. Так длилось долго, Севу успокоила эта писанина, и он повеселел и по-дет­ ски отрешился в простоте. Наконец, начальник, видно, закончил, посмотрел, что у него написалось, помолчал. Потом небыстро поднял лицо на Севу. И тут начиналась жуть. Лицо его была Севина жизнь. И глаза бельмели двумя пулями Севиной головы. Сева не знал такого страха и тоски, что вдруг сдавили его до беспродыха, и он обмочился. Секунду Сева смотрел в это лицо своей жизни, или, может, тысячную долю, но было это нескончаемо длинно — и длилось и длилось, он умирал и умирал и не мог ни умереть, ни прекратить эту лють — видеть всю свою жизнь сразу во всяком: и большом, и малом из времён — и оттого без конца и исхода. Он не мог терпеть, и не мог сбежать. Не отводя лица, начальник как-то пристёр его, и пытка завершилась. Безлико он указал замлевшему Севе на одну дверь, а Сева увидел, как их много — несчётно за его спиной. Ледяным тянуло от дверного лабиринта, и Сева заупрямился. Решив, что момент, он начал пятиться — назад по коридору, откуда пришёл за голой менеджерой. Но начальник вмиг вызверился на Севу и поднялся перед ним в полный рост, и был он громадным до того, что терял форму; вызверившись, он пригнулся к самому Севе и всем лицом безлико стал его хавать. Сева заорал истошно, но только забулькало и чавкнуло, как у него в голове, когда там легла пуля.

245


ПИЧАХЧИ Врачи, что трепанировали Севу, всё дивились меж собой, что он ещё жив. На столе он, правда, отходил пару раз, но возвращался. Мозг у него при жизни был небольшой, а сейчас остались одни брызги. Врачи соскребли эту гущу и вернули в котелок, так, посмотреть, чего будет… А Сева не сдыхал, упёрся рогом против начальника, чтоб не входить в лабиринт входов. И когда начальник его захавал, он проскользил по кишке, но никуда не упал, натурально, кишка не кончалась — до того, что Сева, проскальзывая, стал на неё пялиться. Была она похожа на червя изнутри. И червь этот был всем, что Сева знал и чего не ведал, потому что в нём как-то происходили и были разные сознанья, и взглядом видели всякое что хочешь — червь всё лепил сразу по их воле, а они червя не отсекали, только собственный взгляд. Сева дивился, пока допёр, что и он из них. Он отупел от узнанья или изумился. Червь был дырявлен взглядами и кольчат временем, и был это Червь-Лабиринт. В черве Сева пробыл долго — весь отходняк, а в реанимацию к нему совал нос всякий, глянуть чувака без мозгов. Чувак лежал как бревно или как в киношной коме. Он ел, выделял, глядел глазками; врачи не могли нарадоваться на свою работу, особенно когда Сева спросил: «А где он?» Сестра не поняла, кого он спрашивает, и ответила: «Здесь, здесь». Сева вроде даже улыбнулся, и блаженно отошёл в червя. Он в нём освоился, хоть время там не шло — так Севе всё равно запоминать было нечем. Поскольку и хотеть ему было нечем, червь ему ничего не показывал, и он просто видел всё как есть. А однажды червь задвигался и отполз. А Сева отстал. Остальные взгляды были прилеплены к червю или продырявлены в нём, и значит отползли вместе с червём. Сева остался на поляне, где червь пасся, как домашнее животное. Хотя, вообще, это был не червь, а весь бесконечный мир, который на самом деле был червём. Место, где Сева отпал, не служило нутру червя, оно было внешним настоящим. Никто не видал его — и Сева застал его невиданным. Удивляться ему не получалось уже, и он охватил всё без удивленья. Невиданная поляна не была поляной. И земля, и небо, и верх, и низ не были ничем, потому что не имели названий и не могли назваться. С поляны Сева пошёл на поправку. Сперва сел, потом слез бродить по палате и коридорам. Он улыбался, ел ложкой сам и отвечал на вопросы. Вопросы Севе задавал следователь. Пока тот дубел чурбаном, он обошёл родственников и хирургов и выспросил дотошно про Севу и Севины мозги. А как Сева, подпёртый подушками, стал понимать врачей, следователь возник перед ним в гражданском, на стуле и с папочкой в руках. — Стреляемся? — помолчав, спросил он и колко глянул на Севу хитрыми глазками. В ответ Сева радостно засмеялся, как ребёнок, с которым решили поиграть. — Понятно, — весело подвёл следователь и что-то записал в папке. А Сева уставился, доверчиво и ожидая другой смешной шутки. — Фамилию свою хоть помнишь? — погнал следователь, и Сева в восторге заотвечал. Он сказал свою фамилию, потом имя и возраст, а врачи скромно гордились в дверях. Потом он без спроса назвал животное: — Гиена пятнистая. — Это что, любимый зверь, что ли? — следователь пытливо ухмыльнулся и повернулся к врачам. Сева смолчал, а хирург выразительно пожал плечами.

246

Врачи скромно гордились в дверях.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ»

— А то виддам хроникам!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Это червяга, — уточнил Сева вслед менту, когда тот встал уходить и уже не обратил внимания на Севины слова. Мент заперся с главхирургом и имел с ним интимную беседу. После того Сева застрял в клинике надолго и был охвачен психиатром. Что-то с ним делали такое. Но Сева теперь доверял всем и ни о чём не спрашивал. Только через семь месяцев врачи пустили его, как подсказал мент, но оформили две диссертации на Севином мозговом материале. В офисе пацаны сошлись дивиться на Севу. Было чего смотреть. Это был Сева, но другой, незнакомый. От него холодок сверлил в кру´пе, что каждый пацан будто б миг отсекал далёкий парсековый космос. Это шугало и пёрло, и всем пошло по кайфу. Сева остался нехудым, но как-то обсмяк и ещё больше стал похож на раздатого карапуза, но в движениях тела возникла беззащитность и странная тонкость; боится разбить свои яйца, порешили пацаны. А голова Севы усохла, точно её откоптили охотники за головами прямо на живом Севе. Лицом он жёлто подтемнел, смялся тысячей морщинок и доверчивой полуулыбкой напоминал китайского бонзу. Всем хотелось чего-нибудь спросить. — Ну ты как, братан? — грохнул Веник. — Я хорошо, — сказал Сева, и голос его поразил собравшихся. Они не слыхали такого. Никто не верил, что Сева стрелялся сам, как вписали мусора. Но никто им и не платил, чтоб они рыли. Это айзики, нагонял Шест. Может, и менты, возражал ПалСемёныч, и все мирно смолкали: значит, платить ментам было не надо. Оттого, что мамашка с брательниками обобрали его подчистую, отломив менту и врачам, Сева пришёл ночным в офис, что прежде был его, а сейчас отпал корешам. Старуха привела его и пугнула напоследок: — А то виддам хроникам! — Садись, Сяв, — снял паузу Шест, и Сева послушно сел. ПалСемёныч знал, что родня и кореша кинули Севу, и глянул на него с жалостью. Хоть думал про всё цинично. А Сева сидел с лицом блаженного на фоне монитора, где плавали разноцветные рыбки, и так и запомнился пацанам, кроме вакуумового ощущенья, что и с ними такое станет — не счас, так после… Не все жалели Севу. Которых корячило по нему, кто не забыли, что Сева был здоровый кусок говна, а теперь вообще ноль, и не давало покоя, что надо с этим что-то порешать. Даже тройка его шестёрок по бывшей жизни замыслили его опустить. Ночью они пробрались в офис, где Сева играл на машине, и пристали с вопросом — ну чё, тащишься, поц? На что Сева молчал и гонял «Арканоид». — Та он с такими лохами, як ты, не базарит, — оскалился мелкозубый ротик на футбольном лице. — Не гони, Уха, щас ответит, — шестёра уцепил Севу за морду. — Э, Малой, — сдержал Уха, — не порть картину, бля, — и, взяв Севин ворот, рванул на нём рубаху. Обнажилась новая Севина плоть — бледная, резинистая, младенчески-нежная. — Во пидор! — удивился Малой, а третий встрял, что что-то не то. Сева глядел без выраженья, Малой тёр пальцы от ощущенья сухого поролона Севиного лица. — Кончай дурить, мудак, — пугнул он, но Сева не вздрогнул. Севе, правда, незачем было дурить теперь. Пацаны стали в раздумье. Три педрилы и зомби с того света. Багровый шрам вокруг черепа Севы с близи выглядел жутко. — На такого не заторчит, — пожаловался третий. — Не, не понял, мы шо, так, бля, уйдём? — психанул Малой, а Уха сжал ему рот: вин трупяк, я шо, бля, некрофил, на хуй? — Чего? — Та ебись он в жопу! . .  — От же, сука! — Малой схватил кейборд и врубил им Севу по башке. Провод сдёрнулся, а борд разлетелся в три куска. — Да ты шо,

247


ПИЧАХЧИ блядь, совсем припездок! — вспылил Уха, и тут дверь открылась, и вошёл Веник. Он поглядел и спросил сдавленно: — Вы чего тут потеряли, а, братаны? — и потянулся за пазуху. — Вень, объясню, — подался Уха, а Веник уже выдернул трубку и жал кнопки. — Счас объяснишь, — его, видно, колотило. Гудочки шли пяток секунд. — Я в компьютерном, — вступил Веник, и тут Уха послал ему пулю в лицо. — Блядь! — заорал Малой, и голос его сорвал петуха по выстрелу. Уха скакнул наружу, остальные за ним. Про Севу они позабыли, он был никакой. А Сева встал и тихо подошёл к Венику. Веник уже умер, и Сева глядел в его мёртвое лицо с кровавой дырой, и видел и себя, и всех в черве, и он заплакал, но не потому что жалел Веника с именем Вениамин или себя, просто такой шёл расклад. Веник был мертвяком, не как Сева, потому что с ним поработал Уха, а не инженер. Шестёр пришили в пару дней. Хотя Сева про них не стучал. «Много самоубийств», — сказал мент, и ему отстегнули здоровый куш, на всех. ПалСемёныч же отвёл Севу в храм божий. Подальше на хрен, как порешили на сходе. «И ему спокойнее», — думал ПалСемёныч старым партийным умом. Мужик он был не безжалостный, не как новая генерация. Отец Василий обещал Севу присмотреть, сжав пухлый пакетик, и ПалСемёныч ощутил, что выполнил что-то. Но была это не последняя его трата по Севе. Мамашка с сынами решила сдоить с кумерсанов, грозясь сдать Севу. Она притащилась к ПалСемёнычу с брательником, Семёныч грубо выпер того за дверь. — Усэ взяли, так должны помочь, — ныла старуха, зыркая зло. Семёныч брезгливо отсчитал ей три штуки. — Ещё раз я тебя увижу или услышу, заберу всё, ясно? Останешься, старуха, с корытом. — З яким таким корытом? — напряглась старуха, а Семёныч дал взгляд громиле в углу. Тот пришагнул к старухе вплотную: — В котором тебя притопят, — пояснил он, и то, что он вдруг заговорил, сильно напугало старуху. Так Сева отпал от мира и стал петь. Батюшка случаем обнаружил в нём новый дар. Он ставил его в хор, но все хоры в церквях не стоили Севы. Голос Севы глубоко потрясал любого, кто слышал его. Не то чтобы был чистым он или красивым, но неземным. Потусторонним. Звучало в нём тайное, вдруг делаясь явным и простым, не сломив тайны. Это был мир горний, воплотившийся в звуке, — рёк батюшка и, смиренно сложив ладони на брюшке, добавлял: «Неисповедимы пути Господни…» Регентша была с консой, и пути Господни её не так занимали, в тупиковой ветви работников искусства Сева стал её надеждой, она таскала его, как пропуск, в концерты и презентации, чуть не по баням випсов. Севой отмыкались ей дверцы, что были для людей закрыты. Самые безухие не могли снести Севино пение — что-то вскрывалось в них, как душа или что оставалось… А Сева просто летел по извивам червя, и червю нравилось, потому что по Севиному пенью терял он червистость, таял, то ли в воздухе, то ли в свете, и в нём разверзались небеса и миры, переменяясь, как в огромном калейдоскопе. И Сева мчал сквозь, высекая звук их красоты и печали, надежды и смерти, и рожденья — и было это время в един­ ственном настоящем, явленное секретное, бескрайнее неуловимое… В общем, Сева пел. И увлекал всех с собой, кто слушал. Может, приобрёл он гипноз, может, было что-то, и правда, за гранью… Регентша, как любимца, ставила его так, чтоб хор ему только фонил, вопреки канону, и батюшка не возражал. Она бы и сделала карьеру, но Сева вдруг умер. В этот раз насовсем. Тихо отошёл во сне.

248

Звучало в нём тайное, вдруг делаясь явным и простым, не сломив тайны.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ» Менты

Свет, уплотнившись и перестав светиться, стал ментом.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Серж вышел в садик за Женей — своей маленькой пятилетней дочуркой. Сержу стукнул сороковник, и он был художником-неудачником, хотя ещё мечтал заработать много денег, как, впрочем, и все в этой стране. Некоторым удавалось, особенно полоумным старикам, вступившим в большую политику. Пока остальные мечтали, бандиты и менты пытались не раздумывая, и поэтому Серж носил с собой в кармашке рюкзачка украинский паспорт — эту странную некрасивую книжечку с фотографией его, Сержа, головы, подтверждающую, что он, Серж, — это он, Серж, со штампом, что ему прописано здесь, на конкретной жилплощади жить. Это было оружие против ментов, а бандиты не интересовались прохожими в рваных ботинках; на кормёжку питбулям и блатным хватало бомжей, роющихся в помоях, а Серж выглядел неудачником, но не бомжем. Но сейчас Серж вышел на улицу без рюкзачка вообще, поскольку садик был рядом. Внешний мир сжал зрачки светом после тусклости комнатных пещер. В садике он взял квитанцию на оплату, и его видела воспитательница. Потом он стоял и смотрел, как надевает пальтишко и пёстрые сапожки его дочка, совсем маленькая и по-детски резвая девочка. Они уже возвращались по талому снегу, Женя, сунув папе ручку, не отставала и болтала без умолку, когда навстречу вырисовалась пара ментов. Серж привычно похолодел, хотя за свою жизнь не совершил никакого преступления. И ещё сердце стукнулось в рёбра, когда он вспомнил, что вышел на улицу без паспорта. «С ребёнком не остановят», — успокоил он сам себя и, зыркнув на приближающиеся фигуры, отвёл глаза, точно боясь дразнить взглядом собак. Но менты вдруг, мгновение потоптавшись словно в нерешительности, преградили им дорогу. — Ваши документы, — произнесло лицо, Серж увидел его розовым злым пятном, сконцентрировавшимся из окружающего света. Свет, уплотнившись и перестав светиться, стал ментом. Опустив глаза, Серж увидел живот серого утеплённого кителя. — А в чём дело? — услышал он свой голос, тихий и тонкий, как писк комара, так что он его едва узнал. Женя внизу перестала что-то говорить. — Простая проверка, — сказал мент. Серж зачем-то начал шарить по карманам. — Это ваш ребёнок? — влез второй мент, мелкий и похожий на недоучившегося пэтэушника. — Конечно, — услышал Серж свой ответ. — Предъявите документы, — повторил первый, и оба чуть плотней придвинулись к Сержу. — Я вышел за ребёнком в садик, — сказал Серж, сжав в карманах пальцы, точно птичьи коготки. — Предъявите ваши документы, — в третий раз приказал сержант уже с угрозой. — Они дома. Зачем бы я… тут пять минут… Здесь, — и Серж показал ладошкой на какой-то соседний дом. — Пройдёмте, — сказал мент. — В чём дело! — взвизгнул Серж, отдёргивая руку, но мент, коротко поборовшись, перехватил его выше локтя. — Да что вы себе! . .  — Серж дёрнулся, но держали крепко. — Не пугайте ребёнка, — приказал старший и, меняя тон, произнёс успокаивающе и убедительно. — Сейчас пройдём и во всём разберёмся, не волнуйтесь.

249


ПИЧАХЧИ — Я не волнуюсь, — произнёс Серж глупую фразу, а пэтэушник уже обшаривал его карманы. Женя почему-то молчала до сих пор и смотрела во все глаза на папу, а теперь собралась заплакать. — Возьмите ребёнка. Идём, — приказал сержант, а пэтэушник злобно глядел щёлками маленьких глаз. Так они пошли тесной группкой по знакомой с детства улице: сержант поддерживал Сержа, будто чтоб тот не упал в обморок, Серж держал Женю, которая не могла решить, как себя вести, зареветь или что-то спросить, и поэтому шла молча, а пэтэушник — изготовившись прыгнуть на Сержа, если что. Прохожие оборачивались и смотрели на странную компанию, кто испуганно, кто недобро. Может, они полагали, что Серж пьяница или бомж, но скорее думали: «Менты шалят». Серж интуитивно ждал от них какой-то помощи — на людной улице, средь бела дня, — но сам не решался крикнуть или обратиться к кому-то. — Ироды! — сказала проходящая бабка. — Куда ребёнка-то! Пэтэушник дёрнулся в её сторону, и она отшатнулась. — Проклятые! Кое-кто из прохожих проявили угрюмую недоброжелательность в адрес ментов, пробубнив под нос ругательства. Серж напрягся, ожидая что люди его вот-вот защитят. Но ничего не произошло. Встречные сторонились, не пытаясь воспрепятствовать их продвижению, и на углу квартала Сержа охватила такая тоска от этой одинокой незащищённости среди людей! Женина ручонка доверчиво цеплялась за его пальцы, он глянул на девочку, и горло сжалось от жалости к ней, такой крохотной, беззащитной, верящей, что папа не отдаст её в обиду этому миру двуногих всеядных обезьян. Какой-то бледный вихрь пошёл крутиться внутри Сержа, поднимаясь к голове и уже туманя глаза. Менты завернули за угол. И тут Женя заревела. Она заревела громко и горько, подняв лицо к серебряно-тусклому небу. Серж встал, а пэтэушник толкнул его в спину. — Возьмите ребёнка! — крикнул старший и тоже ткнул Сержа в бок. Люди стали останавливаться, собиралась молчаливая толпа. — Проходите! — зло кричал на них пэтэушник. Старший потянул Сержа вперёд, и Серж упал на колено, а Женя села на лёд. Пэтэушник перехватил её, орущую, поперёк тельца, намереваясь поднять, и Серж перестал видеть всё вокруг, кроме его розового скуластого лица, в которое он вцепился, повалив за собой сержанта. Время потеряло линейность. Медленно-медленно он бил обмякшего, как слизняк, пэтэушника по детско-скользкому лицу, а сержант душил его сзади. Какая-то мысль мелькнула в этой медленной тишине, и Серж стал вялыми пальцамичервяками неумело расстёгивать на пэтэушнике кобуру. Ментов стало больше, они вроде цеплялись за него, Сержа, но у них не получалось; Серж вынул из неподвижного пэтэушника пистолет и стал нажимать курок, не зная, куда стреляет, но выстрелов не происходило. Потом он искал в толпе ментов Женю и кричал: «Беги!» «Беги!» — но не слышал своего голоса — ни звука, а увидел перед собой оскаленное лицо, красное, как светофор. Оно, кажется, укусило, потому что Серж отпрянул и стукнулся головой, пол был дощатый, а доски крашены старой краской с пылью; горела лампа. Было темно.

250

Время потеряло линейность.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ» Потом его схватили и поволокли. А у него не было лица. И тела. Отлежится, сука, — будто услышал он голос серого пространства.

Сознанье вернулось, точно втянувшись откуда-то извне.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Потом он пришёл в себя. Сознанье вернулось, точно втянувшись откуда-то извне. Он лежал на дощатом столе в сумеречной комнате с резким запахом спирта и железа. Он попробовал подняться, но не смог. Ничего не болело. Он позвал — Женя! — но губы, толстые, как из резины, только беззвучно шевельнулись, и Серж почувствовал, что на нём надета маска. Он поднял руку, которая послушалась его, и ощупал маску. Это была плотная резина, до боли сдавившая лицо — теперь Серж ощущал, как оно саднит. Тогда он догадался, что это сон. Догадавшись, что всё это ему снится, он сумел подняться и сесть, свесив со стола ноги. В его тело были воткнуты большие иглы — точно сумасшедшим китайским терапевтом, — а вместо правой руки висел шланг. Левый глаз стал маленький, и поэтому видно было как-то криво. Всё вокруг, хоть и будучи сумеречным и неясным, качалось и кружилось, отчего Сержа тошнило, как когда-то в детстве на катере в Туапсе, где они отдыхали с папой и мамой. Одна лишь задница ощущала доски стола ясно и была, значит, родной его, Сержиной, задницей без ужасающих перемен. Утешаясь хоть этим, он спрыгнул на пол и сразу упал на бок, крепко вогнав в себя пару игл. Ног у него не было. Штанины были набиты какой-то ватой. Лёжа и переживая острую боль, Серж решил, что нужно проснуться. Он даже сделал усилие раскрыть настоящие, внешние глаза, но ничего не получилось. Он пукнул, и в животе резь прошла. Тут Серж вспомнил, что в сне потерял Женю, и ему стало по-настоящему страшно, а вдруг это правда! Он пошевелился, но иглы сразу впились в него, и он замер. Неподвижно он следил, как иглы отступают, оставляя в мясе тупую ноющую боль. Пытаясь расслабиться и дышать ровно, он закрыл глаза. Оба — и маленький и большой. И заснул во сне. Лязгнув, в чёрном небе открылась сияющая дыра. Это было страшно. Потом, со скрипом, распахнулось само небо, лучистый свет которого, знакомо сгустившись, сделался ментом. «Опять кошмар», — подумал Серж. И тут всё вспыхнуло светом, точно ядерным взрывом по гражданской обороне, потому что в глаза вонзили по игле, и сквозь слёзы Серж различил расплывчатый серый силуэт, грубо произнёсший: — Ну, давай, блядь, пошли! — и пнувший его по ногам, ватно отскочившим назад. — Та пыздэц, — сказал второй голос, — тащы его, грыш… Его схватили за одежду, а он, оказывается, ничего не весил и полетел над кафельным полом коридора. «Сон», — успокоился Серж. Так, летя между двумя парами шагающих ног в милицейских ботинках, Серж миновал коридор, лестницу, порожек раскрывшейся перед ним двери и, взмыв над полом, приземлился прямо на стул, с которого сразу чуть не упал, но кто-то поддержал его сбоку. Своим большим глазом Серж разглядел в режущем свете плато стола, по ту сторону которого, в сумеречном небе рядом с крутящемся обручем светилом, висела голова цвета выбритой свиньи, однако с оставленной наверху серой щетиной. «Бог», — вдруг осознал Серж. Тут всё встало на свои места. В мгновение Серж вспомнил пистолет в своей руке — его приятную тяжесть, так просто и ясно доказывающую реальность происходящего мира, отшатнувшуюся толпу,

251


ПИЧАХЧИ серых ментов с круглыми ртами, чьи руки тянулись к кобурам на жопах, сидящую на снегу Женю, не обращая внимания на происходящее вокруг, посылающую небу свой крик или призыв. В мгновение Серж догадался, что умер, и обрадовался, что в кабинете Бога, куда его доставили два ангелоида, Жени нет — значит, она осталась там, внизу, в городе. «Значит, она жива. Всё в порядке», — проговорил внутри этого нового тела Серж, и тут заговорила голова, прервав Сержев мысленный диалог. — Фамилия? — Емельянов, — произнёс Серж, почти не расслышав себя. — Имя, отчество? — Сергей Анатольевич. — Год рождения? — Пятьдесят седьмой. Под головой на стол выскочила рука, похожая на надутую резиновую перчатку, и начала записывать слова Бога. — Место проживания? Серж назвал свой адрес. Голова замолчала и чуть повернулась. Тут Серж увидел, что вторая такая же рука подала ей телефонную трубку. — Семёныч! — сурово крикнула в неё голова. — Иванчук. Глянька данные на Емельянова. Сергей Анатольевич. Пятьдесят седьмого. Гуданова. Да. Всё за него диктуй! Тут чэпэ. Трубка, наверное, что-то отвечала, потому что голова молчала и слушала, недобро поглядывая на Сержа. — Ладно. Потом, — сказала она, и рука убрала трубку в темноту. Повисло молчание, и Серж даже начал думать о разном — стал забываться в мерном бурчании ума. — Место работы? — А? — Работаешь где, я сказал… — В Союзе художников. — Кем? — Художником. Бог опять замер недвижно, может быть, чтобы дать руке записать слова. Потом крикнул громко: — Сердюк! — Да? — Да… Где Степашин? — Та здесь, где ему… — видно, Сердюк показал жестом. — Сюда его давай! — рявкнула голова, рассердившись. — Стой! Я сам выйду, стой здесь. И тут изумлённый Серж увидел, как из-за стола поднялось огромное тело Бога, и Бог был ментом.

Из-за стола поднялось огромное тело Бога, и Бог был ментом.

От этого откровения Серж внезапно заснул. Никто его не поддер­ жал на этот раз, и он упал со стула. Сердюк стоял у двери и без любопытства смотрел на него, пока Бог был в отлучке. Он знал, что Серж стрелял в мента, и думал: «Хуйнут мудака. За брата», — но не испытывал даже рудимента азарта. Потом Бог вернулся в сопровождении Степашина, лицо которого краснело помидором. «Ну что, козёл, — подумал Сердюк, — выебут тебя…» Сердюк не любил Степашина. — Выйди, — коротко бросил Бог Сердюку, присев на край стола над спящим Сержем. Сердюк, не выразив на лице абсолютно ничего, вышел в коридор. Сначала в кабинете невнятно бубнили, потом, рассердившись, Бог крикнул: — Мудак, какого хера ты вообще его трогал! — Бу-бубу, — заотвечал Степашин.

252

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ» Чтоб развлечься, Сердюк побрёл поссать. Жирной жёлтой струёй он размыл кусок дерьма, прилипший к унитазу, потом сплюнул на него.

Старик копает спокойно и умело, будто привык отрывать себе могилу.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Когда русские в очередной раз берут Гудермес, омоновцы с солдатнёй вытягиваются на «зачистки» окрестных юрт, и вместе с другими «лицами мужского населения» загребают старика. Он ничем не примечателен, беззубый и хилый, но один сержант, уставив в него мелкие глазки, опознаёт в нём славянина. — Ты русский? — спрашивает он угрюмо. Под маской австралийского аборигена из сетки морщин и грязного загара старик с минуту колеблется, потом скрипит: — Да, — глядя куда-то в пространство. — Что ж ты, сучок, с чеченами? — впритык наставляет шайбу сержант, и, поскольку старик не отвечает, отстраняется и врезает ему прикладом. Удар приходится мимо виска. Старик опрокидывается, не охнув, а сержант плюёт в него. Чеченов гонят к ручью, и старика поднимают пинками. Сержант, ещё глянув на него, с уважением думает, что старик безразлично привык к побоям. В нём нет даже страха смерти, уже мелькающего в чёрных глазах чечен. У ручья их ставят рыть ямы. Двое чечен отказываются, и их начинают метелить всем отрядом. Старик копает спокойно и умело, будто привык отрывать себе могилу. Потом приходит отбой. Ямы бросают, не кончив, а захваченных поднимают в грузовики. — Свезло вам, пидоры, — объясняет старший. Едут долго по битым дорогам, машины натужно гудят и ныряют на ухабах. В Гудермесе всех сдают по счёту — на затребованную цифру боевиков — и, составив допрос, сводят в камеру. В камерах Гудермеса и Грозного старик кантуется почти полгода и пять проверок. В одной приезжают французы и, значит, роют, потому что их залавливают «чечены». «Чечены» сбывают французов обратно во Францию, чтобы не шлялись по смоленским дорогам. Но после катит Москва, серые крысы ФСБ шерстят по отвалам. Старик оказывается рабом. Когда его прижимают, он с трудом, или нехотя, вспоминает своё прежнее имя и рассказывает историю будто столетней давности, но фамилию, работу или семью не называет или говорит чеченскую кличку Г’ала и адреса хозяев. Психика его не в порядке. Его осматривает врач. По осмотру ему между шестьюдесятью и шестьюдесятью семью. Он сед, без зубов и со множеством мелких повреждений головы, особенно лицевой части. Шрамы прячутся среди тысячи сухих морщин. Травмы костей и сухожилий делают его крюченым, а движения корявыми. Врач цокает языком, качает головой. Когда-то, непонятно как давно — много годов тому, жил он в Харькове, где менты продали его чеченам. Возможно, он был преступник, или свидетель. Или борец за права. ФСБ проверяет, что может, по своим каналам, но лениво; старика Сергея дважды крутят по российскому TV как обвинение чеченскому народу в похищениях и работорговле. О нём пишут в газетах. Проходит много месяцев и бумаг, пока его пускают. И вот Серж, новый Серж, совсем старый и свободный от всех и всего, идёт по улицам, знакомым будто б из забытого детства или сна.

253


ПИЧАХЧИ Город сдаётся ему сказочным и малым, как игрушка. От челюстно-лицевых травм на лице его вечная улыбка. Его пустили летом, и на дворе август, счастливый месяц жёлтого солнца и синих теней. Бумаги о том, что он освобождённый раб, заколоты в его кармане. Пять раз их перепроверяли менты, что будили его на вокзалах. Для сна Сержу не нужны ни подушка, ни кровать. А видит он часто тот же сон. Будто идёт он по мартовскому снегу и ведёт с собой ребёнка, чья маленькая ручка доверчиво лежит в его руке, но им надо скрыться, успеть, от злого Бога, который простёрся над ними, который преследует их в каждом прохожем, в каждом проёме двери, повороте улицы. Сергей бежит, во сне он видит себя молодым и сильным, и вот взлетает, поднимая за собой ребёнка, но над темнеющим городом роняет его и летит, падает вниз, пытаясь поймать… Были тысячи вариаций сюжета, но начало и конец всегда такие. И этот злой Бог, что преследует их. На этом сне его будят менты, и он благодарен им — он как раз взлетал, держа ребёнка крепко, с надеждой вырваться, ускользнуть в небо. Они перебирают его документы и ведут с собой. Наверное, бить — понимает Серж безо всякого сожаления, с безразличным знанием старика. Но менты только обшаривают его карманы в каптёрке и, забрав с десяток гривен, выпускают на свет. Сержу не нужны деньги — он привык жить без них. Он идёт на ту улицу, что помнит из другой, чужой жизни, и ждёт, стоя как истукан, под солнцем, а солнце чертит через небо дугу от утра к вечеру и уже приближается к крышам дальних домов, когда он видит их — девочку и женщину. Он не уверен, что ему повезло, и всматривается, пытаясь догадаться, узнать. Девочка глазастая и маленькая — на вид ей лет девять, но на самом деле двенадцать — Серж точно помнит, сколько времени прошло, сколько лет он считал дни, а потом годы! — а женщина с усталым обременённым лицом, располневшая и потерявшая уже красоту, но нет сомнения, это они! — и от благодарности к злому Богу, что пощадил их, глаза Сержа, пересохшие за семь лет, глаза-пустыни, наполняются слезами. — Ма, смотри, — шепчет девочка с испугом, — бомж на нас уставился! Женщина одёргивает её, но сама поднимает голову на бомжа и смотрит, хоть это неприлично. На секунду взгляд аборигена незнакомых земель с его челюстно-лицевой улыбкой кажется ей знакомым. Или родным — как будто весть из иной жизни, прошлых воплощений. Как будто б это её отец — она всматривается, вздрагивает и отворачивается. — Мама, страшно, чего он так пялится! — дочка прижимается к маминому плечу, и они входят в подъезд. — Он не пойдёт за нами? — Нет, ну что ты… Не бойся, зайчик. Она обнимает девочку — какая она ещё маленькая и беззащитная! — а бомж исчезает за створкой двери, и больше он не встретится им. Серж, уходя, плачет, одарённый милостью злого Бога, а женщина в кухне роняет чашку, вмиг вспомнив и тут же забыв, от звука разлетевшихся черепков.

Проходит много месяцев и бумаг.

Бульб Я делаю болван бульба для яхты, подобный крылу-фюзеляжу разработки Третьего Рейха, — то ли на пять махов, то ли выше, при-

254

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ»

Бульб — это свинцовая часть киля.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

думанного падать с небесной базы — аэростата или дирижабля (если тот всплывёт под самый потолок) — и, не имея ни крыльев, ни стабилизаторов, ни воздушных рулей, разгоняться подобно метеору; только в бою, при маневрировании, и ещё при посадке, управляться ракетными двигателями, скрытыми под его горбатой оболочкой. (Если б дошло до испытаний, пилот, наверное б, воткнул в этом летательном снаряде.) Бульб — это свинцовая часть киля. Она препятствует опрокидыванию яхты не столько от шквального ветра, сколько на океанской волне. В остальном бульб не нужен и мешает ходу, затрудняя его на 20 процентов. Вот что такое обезопасить себя — таскать свинец, хоть и похожий на фюзеляжный ракетный планёр III Рейха. Болван — модель литьевой формы, вещь разового использования: облепливания глиной. И всё. Вынутая из формы, она больше не понадобится никогда. А я клею и клею грёбаные деревяшки, и этому не видно конца. Время моей жизни — месяц за месяцем — сойдёт к нескольким часам обмазки бульба глиной. Днём я режу планки, креплю их гвоздями и клеем к шаблонам крыловидного блина, ночью у меня саднит спина. Я ложусь и, будто включили дневной свет, проваливаюсь в пространство Страны снов. На плечах я ношу белокурую ношу — свою маленькую дочь Каролинку. В поезде, что мчит всегда незнакомой дорогой, купе занимает полвагона, но сперва мы бродим по составу, по его проходам, коридорам и внешним галереям, площадкам балконов и крыш; и по станции с заброшенными строениями белого кирпича, блестящими до слепящего блеска. Когда с белой пустынности станции мы возвращаемся в поезд, нас встречает стюард с конвертом, адресованном мне. В конверте — бумаги, и они означают, что я стал теперь очень богат. И мы покупаем огромное купе. Каролинка заснула, я укладываю её в кровать с тонким балдахином, а мы с друзьями заказываем ужин. В окне, что подрагивает в такт движенью, стемнело; тяжёлые шторы почти скрывают ночь. Стюард привозит закуску на тележке с серебряным подносом и спрашивает, что мы будем пить, и я называю ПОРТЕР. Это не абы какая штука даже в Стране снов. Я могу отведать его впервые, потому что получил большие, очень большие деньги оттого, что знаю, как строятся яхты, знаю секреты технологий и формулы расчётов и люблю рассчитывать крылья (с тех пор, как узнал формулу крыла). Тёмная коричнево-зелёная бутылка со следами пахучей смолы. Следами пахучей смолы. Следами. Глоток чёрного нектара, содержащего тайну Страны снов, не открывает её, но что-то меняется, потому что исчезают те, кого я не запомнил, и в сумраке под тягучим пространством свечи и дурманом бальзама остаёшься одна ты, будто всё время отступая, чтобы спрятаться в тени. Далеко, как на разных краях земли, в тёмных пределах мира, мы пробуем ПОРТЕР, думая друг о друге, а поезд втаскивает наше купе в ночь своей всегда другой дорогой, сегодня она проложена в черноту. В неразгаданную навь портеровой смолы — сока первобытного океана. Это очень тонкий момент, когда попробовал ПОРТЕР в Стране снов — не путать с пойлом яви, — и если ты не удержал невесомое, не заметил то, что может стать видимым, ты упал, как будто споткнувшись, я в испуге успел схватить Каролинку, сделавшуюся меньше, когда стрелки перевели внезапные невидимки и вагон метро сбросил нас на длинной платформе подземной станции. Ярко освещённая тусклым искусственным светом, она была невероятно огромной. До того, что пределы её иногда терялись, слов-

255


ПИЧАХЧИ но съедались осязаемой тусклостью, бронзово густеющей по углам и пролётам. Сегодня гадалкой Интернета мне обещана ночь, когда для меня открываются двери Фортуны. А я не знаю, была ли жизнь счастливой или нет. Просто не с чем сравнить. Самым счастливым было чувство. Поднимающееся из тёплых глубин сердца или, там, души оно, это чувство, и было жизнь. И жизнь оказывалась прекрасна сама по себе в каждой из мелочей — песне, рождённой хриплым вокзальным динамиком, тусклых огнях зала, прошедшей девочке в красной куртке давних уже советских лет, в моём присутствии в себе самом, и в прошлом, которое есть сейчас и прибывает как вода океанского прилива, потому что нету края. Потому что жизнь прекрасна, с Фортуной ли, нет ли. Безо всякой причины. В ожидании поезда мы дошли до самого тоннеля, ведущего в глубь земли. Здесь пути пересекались, что было б странно для обычного метро, но казалось нормальным на этой гигантской станции, платформы которой соединялись мостами в вышине, под сводами, а тоннели ветвились и расходились во все стороны. Резвясь, Каролинка помчала по жёлтокафельному клину платформы и чуть не сорвалась с его края, вскрикнув, я успел её подхватить. Мне казалось, она стала ещё меньше, когда я взял её на руки, как живую куклу, игрушку завтрашних технологий, но я не успел размыслить о её уменьшении, как меня поразило другое: медленно вползающая из тоннелей вода, что неотвратимо затопляла пути. Это уже было и повторялось, и возможно, это начинался тот же потоп, что я пережил в коробке, ещё великаном, когда впрыгнул в плывущий в волнах самолёт, но там я был один, не так, как теперь. Сейчас я подхватил Каролинку и забе´гал найти путь наверх, потому что намерился во что бы то ни стало нас спасти. (В Стране снов я умел спасти себя, не то что наяву, где нет выхода иначе, чем сквозь страну снов.) Мы поднялись на мост, и я удивился, как высоко он над перронами и как всё ещё далеки своды зала, но вышли мы правильно: мост нырял в стену, в пешеходный коридор, а тот, похоже, вёл наверх. Чувство ещё оставалось, растворялось в груди — я нёс его с собой, и оно было я, — сумрак и любовь перед кромкой мгновения, где начиналось время. Но образ, а особенно лицо, таяли или расплывались, как если бы были из воска или воды. У самого входа в стену я глянул вниз и удивлённо обнаружил, что вода уже скользит по платформам, а пути превратились в реки или рукава, которые вот-вот соединятся в подземное озеро.

Каролинке весело всё.

Каролинка знает про Золотой механизм и удивляет этим людей из редакции, куда её берёт с собой мама, в беспросветные времена тяжкой и необъявленной оккупации она подрабатывает дешёвыми иллюстрациями к детским журналам. Каролинке весело всё — и удивляющиеся ей тётки, и дядька главный редактор, и дядьки папины друзья, и кошка Мурка во дворе, и бандиты, и фильмы ужасов, и мыть посуду и купать кукол, строить из кубиков замки, гулять с коляской и кататься на велосипеде, слушать сказки на ночь, и рассказывать истории, которые она называет амидоты. («Мужики вино выпили и упали как мёртвые. Потом утром один проснулся. А рядом люк был. И открытым. Один мужик спрашивает сам себя — что это такое? Подошёл, заглянул — и провалился в люк.

256

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ» И другой проснулся, и тоже спрашивает: — Это что такое? Тоже подошёл посмотреть — и провалился. Потом и ещё другой проснулся, и он: «Что это такое?» — спрашивает. И этот другой подошёл, заглянул — и провалился. И так все. — Что это такое? — Что это такое? — друг друга спрашивают, подходят и проваливаются. Так они в люк и попадали. Только последний, он умный был. Хоть пьяница. Проснулся и говорит: «Что это рядом люк открытый?» Подошёл, взял крышку и закрыл люк».) Я обнаружил, что ни к чему брать в поезде постель, потому что сумка вместо подушки и мятая одежда вместо простыней не мешают возникать чувству и разливаться теплом в груди и охватывать своим блаженным пространством меня, кто бы я там ни был.

1

А. К. «<…> речь <…>, скорее, об осознанной не-необходимости. На коей, по сути, и стоят литература, танец, рай, варенье без косточек, цивилизация, рифма, мода, сочувствие, жизнь, игра» (Ю. Ц., ©П №4, вступиловка). «<…> это и есть подвижничество, самодостаточный, непрактичный жест» (Алексей Цветков (младший), «Пятно»).

Странной алхимией повторений вокзал Лисичанска становится мной, существует уже во вселенной моего ума — этой свалке случайных фрагментов. Зал ожидания так похож на жизнь, как и чёрные двери на лестничных площадках серийных многоэтажек — на смерть или входы в небытие, что в мгновенье переполняет великой силой — катарсис перехода из света в тьму. Есть поезд, на котором нельзя уехать. Никогда. И я прикован к ожиданию ночного состава. Как будто бы происшедшие в давние времена, в памяти исчезают события, которые уже прошли, я могу измерять ими глубину бездны самого себя — старая печь, плавящая свинец на штормовом ветру октября, разобранная модель и свежевылитый блестящий бульб, как серебряный скат, на цепях подвешенный в гараже, не существовавший до этого, но возникший теперь. И выпавший зуб, будто плата за ещё один ненужный поступок, ненужное усилие, что смогло завершиться. Ненужное усилие. Это и есть краткая формула жизни — ненужное усилие1. Когда-то я увидел свою яхту на воде, в такой прозрачной и глубокой голубизне, которая только бывает в дни осени, когда раскрывается пустота. И свет. Фрагмент незнакомой судьбы, что могла б стать моей, стоит лишь в ней остаться, никогда не вернуться назад. Всё будет другим, потому что не будет больше этого меня, охранника и тюремщика меня. Тут кто-то из спящих в зале ожидания громко протяжно пёрнул, а слева засмеялись, и смеялись всё несдержимей и никак не могли остановиться. И в этом только и был смысл — и никакого другого. Как и всегда в яви, не так, как в Стране снов. Я исследую прозу, но её глубины спрессованы давленьем и темны, и там не выживает живое, разве что редкая рыба с фонарём или забредёт и скроется во тьме акула. Никто не выживает, в общем, только очень необычные или древние организмы. Время тянется как резина, и ожидание длится аж до самой… не знаю — до самой, но по настоящую пору. Это и есть желание, а желание и есть жизнь. А жизнь есть лишь поток сознания, когда он порвётся, прервётся хоть на миг, исчезнет всё совсем, как не было никогда, а может, появится всё, чего никогда не узнавал. Поэтому, когда я сегодня спросил в Стране снов ПОРТЕР для всей компании, официантка только фыркнула, бросив: «Вы б ещё заказали! . .» — и ушла, презрительно крутанув задом.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

257


ПИЧАХЧИ Лисичанский вокзал опять. Раннее утро. 4 часа. Лисичанский вокзал. Всегда. Потом это проходит. Как будто никогда и не было. А может, и вправду не было. Бульб снова стырят заводские люмпена. Вывинтят сначала болты, которые так с трудом подбирались, потом разрежут свинец — то, что мы смогли ценой усилий превратить в форму фюзеляжа; порежут рвано на неправильные куски и сдадут их в скупку копеек по 50 за килограмм — не знаю точно. Так не останется следа того времени, слепка вокзала и снов, факта моего существования, помимо стускнелых фантазий ума. Как ничего и не происходило. Никогда. Эта тайна жизни скрыта в тайне времени и недоступна смертным в ускользающем миге настоящего, потерянного и недостижимого, почище чем ПОРТЕР, квинтэссенция волшебства далёкой Страны снов.

Из «Книги снов» Утро Свежими были и запах, и свет, и воздух, они вливались в меня, будто я пил их. Лето. Такое зелёное утро! Листва, пробитая солнцем. Выпрыгнув в окно, под птичий гомон, я пробрался через зелёный сад, а самая пронзительная птичка в высоте точила небо. Сквозь синие тени и лимонный свет, по высокой мягкой траве я вышел к дому, стоящему среди деревьев и кустарника, что цвёл разными цветами, среди которых алели и розы, окна были распахнуты, словно тоже жадно пили воздух, я взобрался на подоконник и замер, изумлённый. Наташка уже не спала, но ещё не проснулась. Одеяло было откинуто, она изогнулась… В этой комнате, залитой светом, меня ослепила её линия бёдер, спины, а от белой ягодицы я зажмурился, как от солнца. Обнажённая чуть повернулась и открыла глаза, янтарные, сладкие как мёд… А я не мог шевельнуться, сбежать, неопытный ещё мальчишка-подросток. Она глядела на меня, и взгляд её в скользящих лучах лился изумрудом и золотом, пшеничные волосы рассыпались по подушке спелой волной — она чуть улыбнулась мне, медленно и насмешливо, и неуловимым движеньем раскрылась ещё больше, и стала ещё прекрасней, так, что я поднял ладонь, словно пытаясь прикрыться от блеска, но вдруг набрался смелости и спрыгнул на пол. Смеясь надо мной, она показывала мне себя и, забавляясь, повернула ладонь, призывая подойти — может, она думала, что всё ещё спит?.. Осторожно прочертил я пальцами по атласу её тела. За матовым стеклом приоткрытой двери виднелась фигура её отца: я боялся, что он войдёт и увидит меня в трусах, рядом с ней, голой, чуть прикрытой краем одеяла, но она, раскинув руки, улыбалась и, не отрывая взгляда, ждала — что я буду делать дальше. Я оробел — и моя робость смешалась со сладким нектаром, переполнявшим… я наклонился, вобрав ладонью прохладную теплоту её кожи, и мы поцеловались: она не закрыла глаз, и я словно погрузился в янтарную воду моря, ласкового и вязкого, каким оно кажется порой, летом, губы её вздрагивали, жили, сливаясь с моими, а пальцы её коснулись моей щеки, что усилило ласку. И я первый не выдержал и закрыл веки. Такая она была перед тем, как я проснулся, потеряв её навсегда, ибо ни в том мире, ни в этом больше не мог её найти, хотя встречал её часто, и говорил с ней в обыденной реальности проходящих дней. Так разделённый надвое мир разделён в каждом… — но об этом никто не знает и не должен узнать никогда.

258

Самая пронзительная птичка в высоте точила небо.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ» Рыцарь снов Рыцаря Страны снов можно встретить лишь в секунду пробуждения. У него в руке меч, рассекающий сны.

Душа мира Существует уже достаточно версий — достаточно, чтобы сделать тему банальной — устройства нашего мирозданья как виртуальной реальности в чьём-то компьютере, иллюзии чьего-то сознания, повторённой в каждом из нас, что, кстати, есть догмой древнейших религий, дошедшей в наш век глобальных сетей и технологий через север древней Индии, так и хотелось написать сервер, — и предвосхитившей и иллюзион синемы, и анимационные проекты земли динозавров, планеты жуков, и сегодняшние саморазвивающиеся модели. Нашумевшая «Матрица» обозначила пласт сознанья (уже вчерашнего) дня, и ныне новизны в идее нереальности мира столько же, сколько в ложности универсумов, созданных на рабочем столе технократа, в памяти компьютера или же галлюциногенами в нейронах наших мозгов. Вопрос не в этом.

Как отличить бессмертную душу от нереальной, но также ищущей счастья?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Ещё Чжуан Цзы в маленьком рассказе о мотыльке не видит способа узнать, Чжуан Цзы ли он, которому приснилось, что он мотылёк, или мотылёк, которому снится, что он Чжуан Цзы. Если предположить, что когда-то, давным-давно, а может, в будущем, или в безвременьи иного бытия, компьютерщики запускают программу для моделирования судьбы — всех и каждого в своём мире, — и это великое достижение призвано сделать счастливыми простых обитателей, избавив их от тьмы ошибок, потерь и неудач, если представить, что модель развернулась в тысячи, миллионы вариаций судьбы — всего происшедшего, что не произошло, но смоделировалось программой, и каждый вариант, каждое отклонение создало собственный длящийся мир так, что их, поначалу одинаковых, но расходящихся в своих историях стало бессчётное множество, то как теперь определить, который же из них является настоящим? Как отличить бессмертную душу от нереальной, но также ищущей счастья? Ведь если десятки, тысячи, а, может, и миллиарды вариаций меня внесены в память и живут, разнятся в своих надеждах и поступках, обретают смысл под тихий аккомпанемент винчестера, то каждый я, единственный, и есть я, но который из всех них я? Может, мы все ищем его след, отпечаток, взгляд изначального сознанья в глубинах каждого себя как подтверждение всякого из нас? И ностальгия, и вера в иное, вспоминание чего нет, но как будто бы существует где-то, узнаваясь в мелькнувшем лице, фразе, внезапном откровеньи происходящего, той правде, которую отчаиваются отыскать множественные миры. И не в этих ли поисках и сомненьях волшебством рождается душа, не подвластная байтам и форматам, ни машинному коду, ни коду ДНК? Как оценить картину, не существующую, но написанную художником, поэзию, музыку — которые не повторятся никогда и нигде, сны и надежды, любовь и смерть, и то, что создано и драгоценно, или считается важным?.. Так обнаруживаются потерянные, но живые миры — жертвы безвредной программы, и, в общем, несложно отделить изначальный —

259


ПИЧАХЧИ выключить сервер, форматировать диски, удалить программные файлы или переустановить систему, но не сотрётся ли с ними и душа единая, неделимая и разделённая на бездны виртуальных существ? Не станет ли гибель фантомов смертью первичного мира, пусть не физической… хотя — как знать? Вдруг исчезнет он в каком-нибудь компьютере одной из бессчётных моделей, оказавшись порождением собственных копий… Но здесь речь уже об ином, не о поиске потерянной и единственной души.

РЕСТАРТ Кнопка РЕСТАРТ появилась где-то в середине XIX века, точная дата, как и всё, касающееся кнопки рестарта, содержится в глубочайшем секрете. Кнопка РЕСТАРТ предназначена для того, чтобы выигрывать уже проигранную битву. Владеющий кнопкой способен повторять кампанию многократно, выискивая те единственные удары, что сразят превосходящего противника. Противника, который не подозревает, не может осознать, что в каждом рестарте снова и снова совершает одинаковые действия, повторением превращаемые из победных в гибельные. Поражение кажется фатальным. Враг — неуязвимым и сокрушительным. Разгром — ошеломляющим. Примером тому множество сражений, и не только ХХ века, о чём будет сказано ниже. Многократным рестартом можно довести ситуацию до абсурда, сделать её невероятной, как случилось с Российской Империей, уничтоженной бандой бродяг. Любопытно наблюдать действие кнопки рестарта при вторжениях миротворцев в третьи страны, утверждении безобразных и нескончаемых режимов многоличинных демократий, в бесславном провале свободоносных начинаний и футболочной смерти Че Гевары, в обречённости людей и народов, которые не подозревают о существовании кнопки рестарта. Использование кнопки рестарта могло бы быть незаметным, но небрежностью владеющих ею оставляет по себе видимые следы. Так, гибель «Титаника» оказывается детально описанной в малоизвестном романе за четырнадцать лет до самой катастрофы, а мрачные рекомендации Протоколов, поражающие внечеловеческим цинизмом, мы можем отследить только теперь, когда всё написанное сбылось или было исполнено. Зная о кнопке рестарта, я опытным взглядом различаю её применение во всём — от Французской Революции и Ватерлоо до падения Рима, в отступлении македонской фаланги и боях столь древних, что кажутся поглощёнными бездной, и я достоверно знаю, что кнопка рестарта позволяет перезапускать историю как одну глобальную битву, с самого начала времён, и она не раз и не два уже начиналась сызнова. Пророки и ясновидцы провидели грядущее, лишь вспоминая картины прошедших рестартов. И магия и волшебство, асуры и боги, астравидья и Арджуна, гора Меру в Гиперборее и Атлантида, Титаны и звероголовые, пахтанье океана и Червь-лабиринт, что был когда-то домашним животным, и мгновения дежа вю, когда вы вспоминаете вдруг, что это уже было, всё, всё — обрывки бессчётных рестартов, приведших к одному сегодняшнему дню; и даже вспоминание о Золотом веке — первой, ещё ни разу не пе-

260

Владеющий кнопкой способен повторять кампанию многократно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ» реигранной реальности, уже стирается в сознаньи как тусклый сказочный миф. То, что я рассказываю вам о кнопке, чрезвычайно опасно, но я считаю это знание настолько важным, что риск одной жизни — ничто в сравненьи с предстоящим пораженьем человечества. К чему оно, я точно не знаю. В соответствии с Божественным замыслом, изложенном в Писаньи, людство должно батрачить на виноградниках, но я не могу представить монстра, способного сожрать такое количество винограда, даже если давить его на вино или перегонять в спирт… Неоднократно являлись знающие, как и я теперь, о кнопке ре­ старта, и пока мы есть, нет окончательного поражения; но каждый раз, когда люди начинают прозревать, открывать для себя, благодаря провидцам, что происходит на самом деле, против них применяют кнопку рестарта, и всё начинается сначала. Прискорбно признать, но думаю, что когда эту краткую рукопись увидит читатель, мир вновь подвергнется перезапуску, и виной очередному концу и началу света буду опять я…

Из «Книги Арта» Стиль фэнтези

Как бы пройти путём Правды.

Однажды в ответ на прямо поставленный вопрос Стасик произнёс определение стиля «фэнтези» в изобразительном искусстве. «Это — голая баба с мечом, летящая верхом на драконе». Нельзя было выразить суть «фэнтези» точнее и исчерпывающе охарактеризовать явленье, в которое выродилось такое тонкое и прекрасное искусство живописи.

Реалист Некто Олег, вознамерившийся ощутить, понять реальность как таковую, реальность вне себя, не зависящую от этого себя, решает следовать только фактам. Отбросить как заведомо ложные все мнения о фактах — свои и чужие. Как бы пройти Путём Правды. Он начинает со своей речи — этого иезуита тела — и пытается говорить только правду. Не позволять себе излагать своё мнение о вещах. Например, он не скажет: «Хорошая погода», — но только: «Солнечно», — ибо первое — это мнение о погоде и неизвестно на самом деле, хороша она или нет. Сразу же он сталкивается с невероятной трудностью. Мнения оказываются везде! Ими обмениваются на улице и дома, и на работе, и за столиком в кафе. Чьи-то мнения излагает телевизор, мнениями пестрят газеты, ими полны книги и даже научные труды! Ими трещат, как ни странно, живописные картины, стихи, музыка! Полчища мнений, точно обнаружив врага, восстают из ниоткуда вокруг и осаждают Олега. Он поражается, как он раньше не замечал их несметную орду, явившуюся перед ним, чтоб утаить настоящую правду. Как будто сходя с ума, Олег открывает, что они проникли в него с изначала, захватили его череп, уши, глаза, язык. А через неделю, со вскриком изумления и ужаса, Олег узнаёт, что сам он и есть все эти мнения — он составлен из них как из кирпичиков «Лего», и вот тут, в

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

261


ПИЧАХЧИ этом пределе безысходного тупика и отчаяния, мнения, из которых он, Олег, сделан, вдруг словно бы раздаются, открывая дыру — дыру взгляда, понимает Олег, — по ту сторону которой лежат реалии, ясные и настоящие фрагменты незнакомого ранее мира. С этого начинает видеть он только факты, слышать только факты. То есть слышит он уйму интерпретаций — и наблюдает тот факт, что вот данный конкретный человек излагает своё суждение о таком-то конкретном явленьи. Или домысле, что неважно. Спутанный клубок мнений являет для него данность, существует наравне со всем что есть. И достаточно. Знакомые держат его дуболомом или тупарём. А этот некто — реалист (Олег) — видит в натурных пространствах пейзажей галлюцинирующих, излагающих глубокомысленные соображения о смысле или развитии своих галлюцинаций, которыми они сами и являются (за исключением разве тела — ландшафта нейронных путей; да ещё кого-то — невидимого смотрящего). Это подобно толкованию сновидений или предсказанию будущего по полёту птиц… А потом — снова вдруг — свершается последний прорыв. Сознанье Олега сквозь кокон его плоти пробивает брешь во внешний простор — и через выбитые дыры органов его чувств мириады ежемгновенных фактов, приведённых к абсолютной равноценности, устремляются внутрь его, Олега, и как горная лавина погребают его под собой. Он исчезает в факте себя — наконец ощутив в последний неоконченный миг весь мир как факт, никем не данную данность.

Зомби Случилось так, что и отец мой и мать умерли, но потом ожили и даже стали моложе. Лица их, правда, изменились — у них появился какой-то остекленелый взгляд и утяжелившаяся нижняя челюсть. Мы живём на берегу моря, где проходят грузовые корабли, следуя в порт.

Случилось так, что и отец мой и мать умерли, но потом ожили и даже стали моложе.

Я пытаюсь удержать их от смерти, насколько хватает сил — и они вроде живут, какие-то, впрочем, индифферентные, что ли, я не могу их расшевелить. А потом я замечаю, что у них есть шарик. Он как бы есть, хотя его нет, он то видим, то невидим, и висит в воздухе где-то на уровне морского горизонта. И я обнаруживаю, что этот шарик — это будто бы их сила, они лишь глянув на него, даже просто как-то внутренне обратившись к нему, могут всё. Могут выполнить любые свои желания. Любые — ничего невозможного! И ещё я узнал, что они знают всё. Но ничего не желают. В том-то и дело, у них исчезло желание, этот огонь, сжигающий и сгорающий, и дающий тепло, который и есть жизнь, а они — мертвы. Моё желание воскресило их: так я узнал о мире мёртвых, что они всё знают и могут, но лишены желаний.

Место пребывания святых Из сострадания все святые пребывают в аду.

262

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ИЗ «ГАЛЕРЕИ ЛИТОБЪЕКТОВ»

Из «Галереи литобъектов» ужасное НАШЕСТВИЕ ЖАБ Самым отвратительным и прожорливым существом на свете, по мнению украинских ботаников, является камышовая жаба. тавило им это животное. Ещё немного, и миллионы этих «мерзких созданий» заполнят всю Украину, поставив под угрозу существование многих видов уникальных животных, обитающих на «зелёном континенте». Полностью «заселив» северные районы страны, полчища жаб стремительно вторгаются в южную часть Представители этого вида передвигаются по рекам, запрыгивают в железнодорожные вагоны, путешествуют в грузовиках, притаившись в ящиках с овощами и фруктами. По ночам местные фермеры с ужасом просыпаются от режущего слух лающего кваканья — это значит, что и в их краях объявилась камышовая жаба.

По ночам местные фермеры с ужасом просыпаются от режущего слух лающего кваканья.

ради надо сказать, что украинцы пожинают плоды собственной беспечности. Обитательница Америки никогда сама не проделала бы длинный путь время её завезли сюда для борьбы с насекомыми-вредителями, наносящими серьёзный ущерб хозяйству. Но жабы на новом месте принялись размножаться с необыкновенной быстротой. у камышовой жабы не осталось никаких природных конкурентов или хищников, которые смогли бы регулировать их число. Напротив — пришельцы угрожают сжить со свету многих «старожилов» украинской фауны. Привыкшие питаться лягушками змеи, вараны и другие украинские рептилии не могут есть камышовую жабу из-за сильно развитых у неё ядовитых желёз. Серьёзная опасность нависла сейчас над национальным парком Украины. По последним данным, полчища жаб вплотную подошли к границам этого крупного заповедника. Их вторжение может привести к самым плачевным последствиям. (ТАСС) (Текст перепечатан с сокращениями)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

263


Дмитрий Лазуткин родился в 1978 году. Окончил Национальный технический университет Украины. Автор книг стихов «Дахи» (Киев: Гопак, 2003), «Солодощі для плазунів» (Киев: Факт, 2005), «Паприка грёз» (Москва: Новое литературное обозрение, 2006) , «набиті травою священні корови» (Киев: Смолоскип, 2006). Публиковался в журналах «Потяг 76», «Четвер», альманахе «Вавилон», сборниках «Анатомия ангела», «Легко быть искренним», «По непрочному воздуху», антологии «Освобождённый Улисс», в интернет-журнале TextOnly и т. д. Лауреат литературных премий «Смолоскип», «Гранослов», «Культреванш» и др., дипломант «Русской премии» (2006). Живёт в Киеве.

те слова которые я говорил на твоём языке те слова которыми я врал на своём перешёптывания сквозняков будоражащие вихри замёрзшие слезинки всё это хуйня всё это правда мы боимся сознаться ландыши выдохлись но сообщения из ниоткуда по-прежнему красноречивы и сжимая пальцы и разжимая пальцы и выбрасывая фонтаны из глаз ииии чего тебе ещё нужно мой ангел ?

264


*** я во всём сознался я не боюсь смерти и даже клавиши всё о том же вздрагивают против желания морщась хотя куда уж им — сплошь фантазия она умерла она просила больше не звонить

друг о друга поломали копья нежности понемногу разучились говорить это сладкое высокое невежество зёрна — зёрна   тучки — тучки   быть — не быть

я специально либо плохо рифмую либо не рифмую вообще

проведёшь ли день тропинками прощания проиграешь ли разлуку в домино так чисты глаза — ах нет — не понимания… вход бесплатный — очень старое кино если люди — это суетно и хлопотно поддавайся   упирайся   клином — клин как-то холодно… свежо… скорее холодно в небе месяц   в поле воин — всё один

в этом доме все двери распахнуты настежь если хочешь — иди навсегда то есть на хуй и перестань пользоваться моей зубной щёткой а я не буду брать твою расчёску нам пора расходиться менять свои роли я устал доедать прошлогодние пули… кстати я специально либо плохо рифмую либо не рифмую вообще потому что если возникают какие-то слова которые возникают потому что нужны то я снова рискую запутаться в собственных мыслях… и небо осыплется а может просто — отслоится

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

265


ЛАЗУТКИН мои югославские ботинки бредут в сторону лестничной кладки твои ноги раздвигаются как занавески

давно cобираюсь остаться собой смотрюсь в твоё карманное зеркальце… земля откормлена на убой а всё же вертится который день и который час струится снег прямиком за шиворот забавно разные части нас собирать и микшировать из глины красной нежны слова и глиной жёлтой стыки замазаны твоя рука моя голова лодыжки щиколотки… такие разные

расписание поездов занимается интерпретацией судьбы

давно собираюсь остаться собой

виктор — толстый евгений — бледный с упругими рюкзаками направляются на поиск ночлега в их взглядах — море в движениях — нега у каждого под лопаткой сосёт оставленная девочка у виктора — любимая у евгения — трагическая и звёзды шепчутся проколотыми насквозь языками шевеля кустарники сирени отцветшей жасмина опавшего чистосердечно признанного боярышника такой выдался месяц — летний

266

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** а с другой стороны — толстый бледный нежный морской рюкзачный ночлежный совсем запутался

бабочки ангелов :) делающие утреннюю зарядку на расслабленных пальцах вакханок нежное перебирание скушанных взятых живьём сколько воды утекло — перекрываешь краник

совсем запутался

лодочка милая может быть как-нибудь доплывём? хлёст — и кора потрескалась раз — и пропала музыка в двери приходит лето в окна стучится снег… как это всё случабельно! сёстры имейте мужество! братья считайте слоников… ласточек больше нет

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

267


ЛАЗУТКИН

в панцире — улиточьего жёстче — на исходе, видимо, всего — проползает недобитый лётчик ёбаного сердца твоего он прирос к расплавленному ветру и ему уже не тяжело принимать грядущее на веру потому что в панцире тепло и скребутся личные драконы в полной алюминия башке и поют сороки да вороны что кукушки пишут на песке для забавы — что им страсти эти — в час когда в костюмах стюардесс — ангелы целуются как дети… ангелы не любят ввс

обычно я поздно ложусь а ещё люблю прогуливаться ночью вот например сегодня я ходил и трогал листья одиннадцатого мая они великолепны на ощупь срывать однако не стоит по крайней мере мне так кажется

и скребутся личные драконы в полной алюминия башке

когда я пришёл к себе домой и лёг то вдруг услышал как в подъезде кто-то шелестит веником как будто выметает сор из новорождённых снов уверен именно этот человек перерезал мне телефонный провод и телевизионный кабель — соседи не любят свидетельств моего существования

268

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


*** впрочем я тоже предпочёл бы ничего не слышать о маниакальной зависимости от накопившейся грязи о потаённом наведении порядка о весенних судорогах в зашлакованных помещениях из открытого окна пахнет дождём и любовью близким дождём и далёкой любовью хорошо когда заперты двери и открыты окна одиннадцатого мая хорошо когда пахнет любовью и скамейки мокры хорошо когда перерезаны провода и кабель перерезан

хорошо когда пахнет любовью

и новорождённые сны становятся чище даже если речь идёт о варварских методах всё равно хорошо заберите и сожгите мои письма уничтожьте мои электронные грёзы поднимите мне веки ради счастья глухих нет ничего и это обнадёживает любая история однажды становится слишком долгой память колышется будто курортный домик после отъезда отдыхающих цены сползают на уровень фундамента ветер просачивается в перепонки и медлит ящерицы и птицы заселяют щели хорошо что есть люди готовые прийти на помощь хорошо что есть те кто готов это сделать одиннадцатого мая или в любой другой день или в любую другую ночь сегодня одиннадцатое мая уважаемые соседи огромное вам спасибо

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

269


ЛАЗУТКИН

певчие птицы я о них знаю очень немного снег нулевая температура весело скользко видишь холмы за холмами проходит дорога сколько прошло и кто знает пройдёт ещё сколько ты открываешь окно чтобы стало прохладней мы научились проёбывать лучшие шансы всё хорошо хорошо ну и что ну и ладно… в парках большие снежинки на камни ложатся

270

весело скользко


Андрей Сен-Сеньков родился в Душанбе в 1968 году. Окончил Ярославский медицинский институт. Автор пяти книг стихов и визуальной поэзии «Деревце на склоне слезы» (Москва: АРГО-РИСК, 1995), «Живопись молозивом» (Москва: АРГО-РИСК,1996), «Тайная жизнь игрушечного пианино» (Москва: АРГО-РИСК, 1997), «Танец с женщиной, которая немного выше» (Москва: АРГО-РИСК, 2001), «Дырочки сопротивляются» (Москва: АРГО-РИСК; Тверь: Kolonna, 2006). Публиковался в журналах «Новое Литературное Обозрение», «Арион», «НАШ», «Черновик», альманахах «Авторник», «Вавилон», сборнике «Самиздат века», изданиях «Нестоличная литература», «Гуманитарный Фонд», «Kto Zdes’?», «Crossing Centuries» (США), «Poesia» (Италия), «Le Nuova Poesia Russa» (Италия) и др. Дипломант Тургеневского фестиваля малой прозы (1998). Шорт-лист Премии Андрея Белого (2006). Живёт в Москве. Работает врачом-педиатром и иглотерапевтом.

Витгенштейн ручной работы В доме отца, сталелитейного магната Карла Витгенштейна, стояло 9 роялей. Тех музыкальных инструментов, которых не целуют в губы. Для его брата, Пауля, пианиста, потерявшего правую руку на I мировой войне, Равель написал целый Концерт, музыкальную «привилегированную среду», о которой гораздо позже писал Делёз по поводу американских фильмов ужасов. Другие его братья, Ханс и Курт, покончили собой в юности. Мёртвые бэк-вокалисты выпустившей всего один альбом («Der Satz», Ostwald Records 1921)

271


СЕН-СЕНЬКОВ поп-группы Ludwig & The Wittgensteins. Он учился в школе в Линце в одном классе с Шикльгрубером. Манерным мальчиком, любившим рисовать паровозы с вагончиками, набитыми полосатыми берёзками евреев. Воевал на Русском фронте. Награждён медалью. Беленькой. Не блестящей. У таких наград обычно длинные названия. Такие награды вручают сами себе те, кто долго лечится. В перерывах между уколами они делают из пальцев пистолет и стреляют в телеэкран по башням-близнецам. Был учителем в деревне Траттенбах. Избивал детей после уроков так же длинно, как собака высовывает язык во время полового акта. Хотел уйти в монастырь. Настоятелю удалось отговорить. Когда они беседовали почти пять часов, Jesus устал. Ему очень нравился Мавзолей Ленина. Он говорил, что если бы это здание заговорило — у него был бы приятный грудной голос. В 1936 году исповедался перед друзьями. Попав в СССР, мечтал отправиться в экспедицию изучать языки народов Севера. В Наркомпросе, отказав, зло пошутили: «А зубы и носы Севера вас не интересуют?» Читал Достоевского по-русски. После смерти Витгенштейна был найден экземпляр «Преступления и наказания», где в каждом слове проставлено ударение. Миллион карандашных молний русского СС. Хотел стать фрезеровщиком на заводе Лихачёва. Считал, что только там изготавливают крошечные детали — «серпы» и «молоты» для всего Советского Союза. Долго страдал от рака простаты. На небесах, умерев, впервые за много лет помочился без боли.

272

На небесах, умерев, впервые за много лет помочился без боли.


Алексей Цветков (младший) родился в 1975 году. Окончил Литературный институт. Многолетний лидер студенческого профсоюза «Защита», «Фиолетового Интернационала» и других радикальных общественно-политических организаций. До весны 1998 года ответственный секретарь газеты «Лимонка». Книги прозы «The» (1997), «Сидиромов и другая проза» (1999), «TV для террористов» (2002), «Баррикады в моей жизни» (2006), книги публицистики «Анархия Non stop» (1999) и «Суперприсутствие» (2003). В настоящее время — сотрудник издательства «Ультра.Культура». Живёт в Москве.

Закадровый кларнет Два человека идут по лестнице в богатом доме. Они одеты в приличные и, видимо, дорогие костюмы. Поднимаются, обсуждая закадровую музыку, которую обычно слышит только зритель: — Вам нравится? — Ну, у нас нет выбора. Хотя могло бы быть в этой сцене что-нибудь и посовременнее. Динамичное такое, знаете… — А мне очень нравится. Вот сейчас, подождите, вот должен вступить кларнет. Поднимает палец. Второй вежливо ждёт. Кларнет за кадром не вступает. Музыка продолжается без него. Оба идут дальше, на площадке останавливаются перед какой-то дверью. — Да… — растерянно говорит пообещавший кларнет. — Ничего, — успокаивает его второй и стучит в дверь, — такое случается со всеми, откуда мы точно можем знать, что и когда… Да жизнь утратила бы всякий интерес, если наперёд знаешь… — Я был уверен, — удивлённо и печально говорит первый господин, отпирая дверь магнитным ключом. И тут вступает кларнет. Это происходит почти на минуту позже обещанного. Первый господин счастливо замирает в дверях и жмурится, улыбаясь. Второй стоит на площадке за его спиной и довольно кивает. Им очень хорошо сейчас. Это тихий триумф. Сноп счастья. Всётаки они оба кое-что знают о закадровой музыке.

273


ЦВЕТКОВ (МЛАДШИЙ)

Прогноз Он говорит. Лампочка на длинном проводе начинает качаться над головой. И чем страшнее речь, тем сильнее размах лампочки. Тени устроили качели в комнате. Он перечисляет мне города, цифры, дни, и вдруг я понимаю, что всё, что он говорит, это только прогноз погоды.

Четырнадцать романов Алексея Цветкова1 1. Здравствуйте, я первый роман. Почему нас, романов, здесь так много? Ну, чтобы наш автор попал в какую-нибудь книгу рекордов. Ну и ещё затем, чтобы побыстрей опубликовали. «Это роман?» — с надеждой спрашивает любой издатель. — Да что роман! — гордо, даже заносчиво, отвечает наш автор, здесь целых четырнадцать романов. Ну не отвечать же ему — «роман как форма устарел вместе с индустриальным обществом и способом производства, и выполняет потому реакционную, инертную роль», — то есть не отвечать же автору то, что он, действительно, думает? Тогда у него не получится романа с издателем, и вы четырнадцать романов не прочтёте. Допустимый то есть обман. Для беллетризма здесь недостаёт какого-нибудь идиотского сравнения, вроде четырнадцати ворот, ведущих прочь из имперского Рима. Если вы любите почитать, считайте, что оно тут есть. 2. Я роман о лучах, возбуждающих неутолимый голод. Облучённый закармливает себя чем попало до смерти. Террористы направляют эти лучи на известных, точнее, «влиятельных», людей, и сначала губят их имидж, разум, а потом и саму их жизнь уничтожают. Лучи неутолимого голода идут из аппарата — булимитора. Это устройство, впитывающее в себя голод четырнадцати тысяч, ежедневно умирающих на Земле от истощения. В итоге для элиты на всякий случай публичное и отвратительное обжорство становится светской нормой, чтобы облучённые не отличались внешне от нормальных и чувствовали себя полноценными в последние дни своей жизни. Со спортивной стройностью покончено. В моде накладные животы и даже щеки с искусственно вкачанным человечьим жиром. Солидарность с гибнущими выражается в непрерывной трапезе вместе с ними. «За одним столом» — примерное название.

1

А. К. У Вадима Калинина в №7–8 «НАШего» за 2003 г. было «20 ненаписанных рассказов». Но там концепт и подача другие: только начало и конец рассказа, а в середине — точки, чтоб читатель додумал и доиграл сам.

3. Я роман о том, как парню по мейлу приходят ссылки, он на них жмёт и там описывается вся его жизнь за истекшие сутки, включая всякие интимные занятия, у которых нет свидетелей, и даже сны и мысли. То есть кто-то следит за ним. Где был. Что делал. О чём думал. Следит по-настоящему. Внутри и снаружи всё видит. И парень понимает, что есть некая третья позиция по отношению к этим двум: внутри-снаружи. Некто есть одинаково третий по отношению к «я» и «остальные». Такая фабула позволяет рассказать всю его видимую-невидимую жизнь через эти ссылки. Ссылка приходит в виде кружевного пятна — рисунка, на который он жмёт и попадает на «свой» сайт. В этом сложном пятне (герой его называет «блёр пришёл») парню видится каждый день разное, то череп с крыльями, то открытый гроб, то зубастая вагина. Ему снится, что это пятно — разорванный янычарами ковёр, на котором была выткана правдивая карта райского сада. И, конечно же, этот сон

274

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ЧЕТЫРНАДЦАТЬ РОМАНОВ АЛЕКСЕЯ ЦВЕТКОВА 2

К. Б. Натан Эйдельман, киноповесть «Пра-пра…» (1965) — тютелька в тютельку. Алексей Цветков (мл.). В 88-ом году Семён Пахмутов, прозревший писатель, начал свой текст так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Лаврентий Берия. В ЦК его прямо так и называли: правая рука Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Михаил Калинин. В ЦК его прямо так и называли: носовой платок Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Андрей Вышинский. В ЦК его прямо так и называли: меткий каблук Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

тут же добавляется на «его» сайт с издевательскими пометками третьей силы. 4. Я роман о том, как в богатую секту, верящую в переселение душ, приходит молодой человек и утверждает, что он душа основателя культа, почившего двадцать лет назад. Самозванец требует передать ему все денежные счета и управление церковью. Он с блеском выдерживает все проверки и, возглавив культ, оказывается всего лишь приятелем агента федеральной безопасности, знавшего об этих сектантах всё. Да и сам основатель культа, оказывается, был агентом этих самых служб специальных. Так что всё на своих местах, пока в мире есть службы. 5. Я роман об инопланетянах, тайно явившихся на землю с одной только целью: выкрасть «Чёрный квадрат» Малевича. Вначале они пытаются его тихо купить у банка, которому принадлежит шедевр, а чтобы незаметно, подменить точной копией. Но банк запрашивает столько денег, а получив, не выдаёт квадрат, подсовывает гуманоидам как раз копию, и запрашивает потом ещё столько, что это вызывает гиперинфляцию на всей планете. Никто не понимает, откуда взялись не отличимые от настоящих деньги в таком количестве. Никто не знает, что купюры напечатаны внутри летающих тарелок. Биржу трясёт. Инопланетяне быстро догадываются, что их наебали, и возвращаются за подлинным Малевичем. Очень агрессивно настроены теперь к людям. А у людей всё уже всплыло на поверхность — журналисты раскопали правду. И против инопланетян за наш квадрат начинают войну самые экстремистские слои человечества, тогда как правительства готовы сдать картину, подарить то есть на время «во имя безопасности и межпланетной дружбы», раз им так нравится. На фоне мировой партизанской войны с пришельцами высказываются версии, что «Чёрный квадрат» — это изображение чёрного знамени русских анархистов, с которыми Малевич дружил в 18-ом году, или образ мекканской Каабы мусульман, перед «абстрактным» искусством которых художник всегда преклонялся. 6. Я роман о том, как изобрели-таки машину времени, но путешествовать во времени она, конечно, не позволяла, это бы уничтожило всякую действительность, а позволяла смотреть на экране любую эпоху и любое место. Как охрана всё видит через камеры в супермаркете. Жизнь людей будущего замерла, превратившись в одно большое реалити-шоу. Ну то есть в просмотр чужих жизней. Икс влюбляется в Игрек, жившую семьсот с лишним лет назад, и смотрит её с самого детства. Но он влюбляется не просто так: постепенно Икс осознаёт, что он любит смотреть на Игрек лишь постольку, поскольку сам чувствует кожей чей-то постоянный взгляд. Кто-то из послезавтра, ещё не рождённый, влюблён в Икс и смотрит всю его жизнь, хотя его жизнь и есть сплошное подглядывание за Игрек. Санитарные огни инквизиции целуют колени Игрек и отражаются на стенах тысяч комнат во множестве веков2. 7. Моё рабочее название — «В тени». Солнце усилилось в три раза и люди бегут впереди него, чтобы всегда жить ночью, хотя земля всё более пустыня. Под землёй прячется, охлаждая жизнь электричеством, вторая раса людей. Третья живёт в закрытых домах-колбах с затемнёнными стёклами у морей. Подземная раса — «кроты», уменьшились и согнулись. Морские стали почти что рыбы. И только бегущие всё ещё похожи на нас и ждут уменьшения Солнца. Первыми вымрут бегущие. Их называют «тень» или «иоанны». «Тень» смотрит на

275


ЦВЕТКОВ (МЛАДШИЙ) свой бег как на подвиг и служение, как на искупление всех прежних людских грехов. «Рыбы» или «соломеи» склонны к играм и истерике, они прячут свой страх в экстазе. «Кроты» или «ироды» всё глубже себя хоронят, они почвенники, любят землю. Когда Солнце успокаивается, бегущих «теней» уже нет, «рыбы» посходили с ума и не замечают перемен, а кроты слишком глубоко закопались, да и такое Солнце им, «иродам», теперь только разрушит всю структуру, они мутировали и не видят на поверхности3. 8. Моё рабочее название «Ебущиеся черти». Вы уж, братья, мне поверьте:/ Есть ебущиеся черти,/ Если много станешь знать,/ Тех чертей не избежать/. За этот безобидный стишок поэта-матершинника начинают жёстко преследовать. Оказывается, всякому, достигшему доступа к принятию неотменяемых решений в любой области, наносят визит эти самые существа и имеют его во все отверстия. И потом каждый год ебущиеся черти приходят в этот день и делают своё дело, где бы ты ни был, с кем бы ни обедал. На этом солидарность хозяев мира держится4. А поэт не знал ничего, он сочинил просто так, интуитивно, когда слушал, обкурившись, Пи Орриджа. То есть он поэт настоящий, в его стихах выражается мировая проблема в обход его личных желаний. Меня будет приятно читать всем сторонникам конспирологии и теорий заговора, а также всем отчуждённым от принятия решений людям, ведь, получается, что опускают-то не их совсем, а как раз самих опускателей. 9. Моё предположительное имя — «Специальный канал». Пафосный зачин: «Я начинаю этот дневник, потому что программы с выигранного канала не пишутся на видео. Моё видео в порядке. Голова тоже. Просто на специальном канале действует некое, не ясное мне, препятствие. Не пишется даже звук на диктофон. Я ещё не знаю, буду ли писать сразу во время просмотра — жаль, там нету рекламных пауз — или после, по памяти, самое важное. Самое странное. Посмотрим. Я пишу исключительно для себя, чтобы легче было когда-нибудь разобраться, снова взвесив в мыслях увиденное. Точнее, показанное. Не думаю, что буду кому-то давать эти записи. Хотя я ведь не знаю, что именно тут будет завтра написано. Нужно просто протянуть руку к пульту, набрать комбинацию цифр». У обычного человека выиграла это вещание спутниковая антенна. Сколько нас таких? — задаётся он. — Кто смотрит ещё? Почему именно это? — Извините, мы не имеем права разглашать подобное, — ответили в офисе по телефону. — Хотите, отключим? Но после отключения вас, скорее всего, не впустит к нам охрана, сэр. А ещё вероятнее, вы вообще не отыщете наш офис, потому что он находится внутри совсем другого офиса и никому ещё не приходило в голову искать нас там, где мы есть. Герой отказывается отключаться. Зовёт полюбоваться друзей, но они, посмотрев, избегают героя, как чем-то нехорошим заражённого, больше не приходят. Чей это эксперимент? Спецслужб? Инопланетян? Мирового масон­ского правительства? Такая фабула позволяет использовать все самые странные места из своих записных книжек как пересказ передач специального канала. По сети герой находит «клуб отключённых». Они сличают впечатления, записи, воспоминания, но идти к герою смотреть ни за что не хотят — боятся, что теперь наказуемо. Первой его передачей на специальном канале была почти безобидная. Оказывается, Моцарт был отравлен не за разглашение какихто масонских тайн («Волшебная флейта»), доставшихся ему в ложе, а за их вольную трактовку. Никто его не травил. Токсикация наступает в таких случаях сама собой. Нормальная реакция организма на пре-

276

>> писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Георгий Маленков. В ЦК его прямо так и называли: страшный фурункул Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Лазарь Каганович. В ЦК его прямо так и называли: слуховой аппарат Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал >>

3

К. Б. Уэллс, «Машина времени» (1895). Элои, морлоки… + раздувшееся Солнце из финала. 4

А. К. Ну да, анекдот такой есть, про кузнеца, который вылечил всю деревню от пьянства.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ЧЕТЫРНАДЦАТЬ РОМАНОВ АЛЕКСЕЯ ЦВЕТКОВА >> другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Сергей Эйзенштейн. В ЦК его прямо так и называли: глазное яблоко Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Валериан Куйбышев. В ЦК его прямо так и называли: кремлёвская таблетка Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать >>

5

А. К. Ага, Кафка. «Замок» — «Процесс». К. Б. Скорее «Улитка на склоне» АБС (линия Переца) 6

А. К. «Лёд» — «Путь Бро» — «23000»? К. Б. Точно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ступление против собственного смысла. Фильм был, впрочем, почти не об этом, а о биохимическом механизме неотвратимого наказания. О необратимости реакции. О молекулярных подробностях внутреннего трибунала. Выступали медики, ссылались на микроскоп. Это тоже зародыш романа, но сделаем из него внутреннее украшение — передачу специального канала. Найдя-таки их офис, герой получает новый приз. Он становится сотрудником специального канала, хотя по-прежнему не понимает, что это такое и откуда берётся. «В перспективе мы видим в вас автора целого цикла передач». Финиш: «Специальный канал начинает заранее определять мою жизнь. Вообще-то мне это нравится. Легче, успешнее, интересней. Вот только не знаю, куда оно в итоге ведёт. Но от этого ещё интересней. Заранее дам себе слово ни о чём потом не жалеть»5. 10. Я роман, написанный от имени демонов, путешественников сквозь людей. Возможное название «Гоги and Магоги». Люди для них внешние, малопонятные и малоинтересные звенья цепи, по которой они двигаются к своему энергетическому центру, к единственной реально существующей личности. «Вы называете нас…» — мог бы сказать некто из них, но они не общаются с людьми, люди — это просто транспорт, доставляющий к цели. Они могут в каждого. Такое вселение в человека опознается окружающими как высокое безумие, гениальность, а выселение приводит к трагической гибели носителя. «Машина, в которую однажды сели, уже не сможет ехать без хозяина». Двенадцать сброшенных сознаний-тел — кратчайшая дорога к Единому6. «Мы вирус и единственное оправдание бытия ваших тел-носителей». «Если вы не для нас, то зачем вы?» «У нас нет тел, но есть планы». «У нас нет воспоминаний, но есть судьба». «В этом романе мы наконец-то заявим о себе откровенно. Быть использованными, стать нашей жертвой — это лучшее, что может с вами случиться, и это единственное предназначение всего вашего вида. Мы вытащили вас из обезьян, чтобы двигаться в вас к Единому. Но вы по-прежнему сопротивляетесь. Мы никуда не ведём вас. Мы сами идём сквозь вас. Вы — наш транспорт и больше ничего». Мистика с еслиугодным политическим подтекстом. «При этом мы — полная противоположность вам, если нас разделить. Вы цепляетесь за своё бытие, длите жизнь лекарствами, продолжаете себя в детях, а то и замораживаетесь до лучших времен. Мы делаем всё, чтобы избавиться от своего бытия, присутствия, существования, оборвать эту болезнь, излечиться от любой реальности, свернуть свою деятельность и лишиться всякого места, достигнув Единого, сгореть в его орбите. Совершая самоубийство, вы становитесь отдалённо похожи на нас, но, конечно, любое ваше самоубийство — это наше “эхо”, отзвук нашего присутствия в вас, конец оболочки, в которой мы побывали. Зачем вы нам? Пройти всю цепочку. Нам почти так же трудно перестать существовать, как вам — продлить жизнь. Кто проходит от — до, исчезает отсюда и нигде не появляется. Это наша мистерия во имя отсутствия». Демоны рассказывают свои истории, в которых с трудом узнаются все поворотные моменты истории человечества. Однажды демон возьмёт тебя, как ребёнка или деву в танце, положит твой затылок в свою ладонь, подхватит за талию, оторвёт от земли. И вот ты уже ничего не можешь сделать, потому что он смотрит в твои глаза и кружит тебя. Если этого не случится, значит, ты жил низачем и так и не пришёлся к селу. 11. Роман «Покушение». Сектанты готовятся застрелить-отравить гастролирующую звезду. Считают, что когда он (играя на терменвоксе) руками на концертах машет, от этого не только звуки, но и многие другие события совершаются нехорошие, которые приближают об-

277


ЦВЕТКОВ (МЛАДШИЙ) щий финиш. И звезда тоже так считает. Собственно, он и есть, в тайне от себя, создатель этой самой веры. Сказал по секрету девушке своей, что музыка — это только прикрытие для приказных жестов, а от девушки сектанты узнали и стали сравнивать: взмах рукой — взрыв, щелчок пальцами — покушение, землетрясение — удар кулаками в воздух. В итоге они убеждают его завязать. И даже тайно покаяться. Везут в свою церковь. Выходит на сцену в последний раз. Не справляется с собой. Поднимает руками такое цунами, что этот день объявлен рекордным по катастрофам. После концерта они его, абсолютно счастливого, убивают. Он очень вежлив, устал, спокоен. Не сопротивляется. Оставляет письмо, в котором всё объясняет всем. Тихая, даже ласковая казнь. После его смерти назавтра спокойствие не настаёт. Катастрофы продолжаются. Девушка звезды понимает, что он это всё сочинил про жесты и, значит, казнён зря. Но сектанты иного мнения: просто есть в мире ещё кто-то, отдающий злые приказы и надо всех их найти и обезвредить, убеждением или казнью7. 12. Моё примерное название — «Русское сафари». Будущее: кто мог-хотел, уехали отсюда, остались только истинные почвенники, точнее, лесовики. Янки ездят сюда на охоту «за бородами». Билл тоже отправляется, остаётся в лесу, с нуля изобретает православие, водку, песню про пропащую голову и примыкает, наконец, к «бородам». Откуда брались «бороды» — не задумывался, и вот теперь знает: из охотников, которым настолько понравилось жить в лесу, что они решили превратиться в добычу. Ландшафт берёт своё. Тайга гипнотизирует. Но главное! Без чего всё будет не то. Билл познакомился в тайге с инопланетянами. И знакомит с ними свою жену, когда она, через год после его невыхода на службу, находит его и пытается вернуть в Новый Йорк. Мыслящие пришельцы — это микроскопические алмазы. Билл, впрочем, различает их без увеличения, глаза стали, как у Левши лесковского. Этими алмазами усеян весь русский лес после взрыва тунгусского метеорита8. Они — одна из многих причин мутации «в бороду», хотя ни одна из причин не главная. — Но ведь они молчат? — осторожно спрашивает жена Билла, миссис Смит, разглядывая пришельцев через сильное стекло. — Молчат? — возмущается Билл (сменивший имя на Был Былович), окончательно понимая, что эта женщина с вертолёта никогда и никак не могла быть его женой и зачем-то его обманывает. — Посмотри! — почти кричит он. — Они блистают! Был Былович поворачивается и идёт, без дороги, в чащу. Ему видно, как они мудро и щедро блистают везде, в каждом стволе, луже, под каждой кочкой. — Ну раз уж я добралась в этот редкий охотничий район — решает миссис Смит, окончательно поняв, что это, напоминающее ей фолкнеровского медведя, существо никогда и никак не могло быть её мужем. Наверное, виноват феномен ложных воспоминаний, иногда вызываемых новым антидепрессантом, назначенным ей. Она вскидывает ружьё и стреляет в трещащую кустами спину. В конце концов, и на лекарство, и на врача, прописавшего лекарство, можно подать в суд. 13. Рабочее имя — «Антиикона». Герой знакомится с ними, заплатив за них в автобусе штраф. Он возвращается с выставки своего друга, ставшего художником, и сожалеет о своей жизни, скормленной «обстоятельствам», в тот момент, когда слышит их разговор с контролёром, вполне философский, насчёт того, что глупо спрашивать одинаковую цену за проезд с тех, кто едет по совершенно разным делам и адресам. Сдружившись со странной компанией, он веселеет, но начинает догадываться, что они не кто иные, как террористы, не имеющие мотивов, держащие город в ужасе и не выдвигающие требований. Их зовут — Сал, Бер, Йон, Рош9. Они меняют пол и характер по ситуации. Проника-

278

>> так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Андрей Жданов. В ЦК его прямо так и называли: белый клык Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Трофим Лысенко. В ЦК его прямо так и называли: ядрёный табачок Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и >>

7

А. К. Или музыкант запустил перед смертью неостановимую программу разрушения. 8

А. К. Опять «Лёд» и «Бро»? 9

А. К. Ну да, а как же иначе?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ЧЕТЫРНАДЦАТЬ РОМАНОВ АЛЕКСЕЯ ЦВЕТКОВА >> Никита Хрущев. В ЦК его прямо так и называли: подкожный жир Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Георгий Жуков. В ЦК его прямо так и называли: режущий ноготь Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Максим Горький. В ЦК его прямо так и называли: набухший аппендикс Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Ровно через год Семён Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

ясь к герою доверием, новые знакомые ведут его к Алихне — девочке, живущей на даче вместе с маленьким мадагаскарским лемуром. Лемур, не умея разговаривать, тем не менее, держит сознание Алихны под полным контролем. Алихна рисует тёмную икону с непонятным изображением. Считается, это лемур руководит шедевром. Герой подозревает, что тёмная икона пишется кровью, но не может выяснить, чьей. Антиикона, на которой не скажешь что, начинает навязчиво сниться ему и мерещится в любых окружающих пятнах, лужах, облаках, следах. Оказывается, террористы вообще работают на обезьян и против людей, отсюда темнота их мотивов. У обезьян грандиозное будущее, но в прошлом они должны постоянно поддерживать причины именно для такой, собственной, истории. В трансе герой попадает в грядущий город обезьян, похожий на цветастый бескрайний ковёр символов и значков. Там никто не разговаривает, но все общаются очень сложными жестами. Когда-то люди научили их глухонемому языку и общению с помощью картинок, просто ради эксперимента, но это сняло с тормоза эволюцию. Герой видит себя мумией, лежащей в их музее, и только тогда понимает все смутные пророчества Алихны о посмертном признании в ином мире. Из мумии забрали всю кровь для антииконы. Обезьяны унимают его тоску по человеческому прошлому, посвящая: реальность есть только ритмичное дрожание, вибрация абсолютных и потому не существующих геометрических фигур. Колебание в одну сторону — человек, отклонение в другую — обезьяна. Колебание в одну — он, отклонение в другую — она. Реальность — это язык немого и ухо глухого. 14. «Рыба, которая умела молчать». Вам мало этого названия?

279


ЦВЕТКОВ (МЛАДШИЙ) >> возлагать на Сталина. Не меньше виноват Иоахим фон Риббентроп. В ЦК его прямо так и называли: любимый сон Сталина». Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принёс в редакцию точно такой же текст, где всё сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю. Не смотря ни на что, Семён Пахмутов продолжает писать. Он уверен в том, что однажды обгонит другого писателя и мы узнаем от него, кого именно в ЦК прямо так и называли: «кашевидный стул Сталина», «пианола Сталина» и даже «обведённая мелом тень Сталина». В сознании Пахмутова уже брезжит догадка, как переиграть другого писателя. Для этого нужно вставить в текст, упомянуть там, самого себя и покаяться в причастности к репрессиям.

280


Алексей Цветков (младший) Андрей Сен-Сеньков

FABULEMIA 1 Приветственная смерть Для любителей фабулы: Эльзу отправляют посредством ранее неизвестного способа к жителям другого измерения или планеты. С собой, кроме прочего, ей дают моментальный яд. Увидев Других, она немедленно принимает его. Эльзу заставляют это сделать два невыносимых чувства: восторг от того, кем оказались Другие, и осознание своей нестерпимой «наготы» пред их лицом. Другие воспринимают её смерть как должное. Они уверены, что в этой «приветственной смерти» и состоит смысл послания землян. Мёртвая Эльза превращается в аттракцион и исследовательский полигон Других. Они включают и выключают разные её уровни, превращая Эльзу то в мультипликационное растение, то в эмбрион, то в финансовый отчёт, то в невесомый и невидимый эйдос, то в текущую самку, то в галлюцинирующую святую. Они читают её опыт и сны. Они узнают о нас, веселясь с Эльзой, всё больше. И чем больше они узнают, тем меньше мы узнаём себя в этом знании. Другие, ведь их всего трое, решают сделать неживую Эльзу четвёртой и поселяются в ней. Для всех остальных — говорит и показывает Эльза своей телевизионной железой:

281


ЦВЕТКОВ (МЛАДШИЙ), СЕН-СЕНЬКОВ Вы когда-нибудь видели, как вылезает чёртик из табакерки? Не выпрыгивает, а выползает? Из пропахшего дорогим табаком окопа рогатой войны. Его ручки жадно покрываются пóтом, касаясь деревянных краёв пахнущей могилки. Так лапают в подъезде маленьких девочек. Выбравшись из табачного нутра, чёртик дышит чистым неквадратным небом. И небо над чёртиком прощает все капли дождя. Даже те. Непрозрачные.

2 (С)ложные звонки Для любителей фабулы: Пришельцы, кто бы они ни были, бомбят землю. Их капсулы падают на города, и расцветают вместо городов бесшумные прекрасные взрывы. А когда оседает свет взрыва, на месте атакованного города встаёт высоченная башня. Там живы-здоровы все пострадавшие, они звонят не тронутым космической войной род­ ственникам, рассказывают, как ни в чём не нуждаются. Не в смысле «всё у них есть», а именно не нуждаются ни в чём, счастливы и благодарны пришельцам за чудесную бомбу, поселившую их в башню. И ещё они говорят много непонятного, вздорного. Родственники, друзья записывают эти звонки, меняются друг с другом, складывают куски, в надежде получить и понять целое. Не получается. Земляне вне башен спорят между собой. Для одних звонящие — это военнопленные, которых пытают, взяли под контроль, ставят эксперименты, заставляют так говорить. Для других звонящие есть души убитых бомбой, пребывающие в загробности и бормочущие оттуда нечто, не постигаемое живыми. Для третьих все эти голоса похищены у убитых самими инопланетянами, которые никак не могут освоить логику и язык землян и маскируются под покойников. Четвёртые считают себя разгадавшими смысл звонков, но их истолкования мало чем отличаются от классических случаев помешательства: бреда величия, избранности, посвящённости, а потому у «толкователей» нет авторитета. Хуже всех приходится пятым, всерьёз считающим себя пришельцами, атаковавшими землю. На всякий случай их изолируют в специальные подземные лагеря. Там с ними не церемонятся те, кто выжил из довоенных спецслужб. Для всех остальных вот кое-что из телефонных разговоров: «пингвины выпрыгивают из своих околоплодных вод и идут искать животное рыба», «<Драгоценности> Уорхола удивили больше всего. Там топазыизумруды, а вокруг них не менее ювелирная цветная пустота. Сходи. Новая Третьяковка. Вход сто двадцать», «В последний день лета август приклеивается к числу 31 намертво. Замертво», «На этом альбоме SWOD расчленяет Гайдна. Вот ножка музыки, вот ручка. Бедный немецкий человечек внутри первого попавшегося композитора», «осень замедлила колючие колёсики велосипедных ёжиков».

282

Так лапают в подъезде маленьких девочек.


Александр Моцар родился в Чернигове в 1975 году. Работал в черниговских и киевских периодических изданиях. Публиковался в журналах «Черновик», «Журнал Поэтов», «Дети Ра», «Акт», «Словолов», «Стых». Лауреат журнала «Дети Ра» (2006). Куратор сайта «Черновик». Живёт в Киеве.

Он в кружку наливает спирт Его лицо как динамит Он выпивает залпом двести И думает о страшной мести Потом неспешно и сурово Он двести наливает снова Мысль страшная о мести жжёт Её обдумывая пьёт Он сто последние сглотнул И как поваленный им стул Уснул калачиком1 и снилось Что месть его осуществилась. 1

Ю. Ц. А стул точно калачиком? К. Б. А человек — точно? Похоже.

Анинель По нечётной стороне улицы Ленина И по чётной стороне той же улицы Люди клеили на столбах объявления С мистическим подтекстом как в фильмах Кустурицы

283


МОЦАР Бегущая строка бисерный почерк: Молодая семья снимет квартиру Глазами на север. Песцовое зимнее небо Чётки звёзд плавниками перебирает рыба Улица лица рекламные вспышки Названье которой «Ленина» Прочитавши наоборот непременно увидишь Иное измерение Небо песцовое. Край обрыва Чётки звёзд плавниками перебирает рыба.

Рассказы «Подобно тому, как брошенный в воду комок соли растворяется в воде и нельзя вытащить его снова, но какую часть воды ни возьмёшь — она солёная, поистине так же и эта великая, бесконечная, безграничная, состоящая из одного лишь распознавания сущность возникает из этих элементов…» Из «Упанишад»

1 Рассказ о том, как 31 пенсионер коллективно пропивали свои пенсии. Логическая цепочка: в месяце 28—31 день, каждый день пропивается пенсия одного из посвящённых. Выбывшие (умершие во время попоек) заменяются из числа наиболее перспективных соискателей. Учитывается размер пенсии, а также психологическая совместимость с коллективом. Потребляемый продукт: самогонка, закуска. 9 МАЯ и 7 НОЯБРЯ: водка, пельмени.

Прочитавши наоборот непременно увидишь иное измерение

2 Рассказ о том, как Иван Сидоров (подпольная кличка — Иваси) основал на 12 сотках подвластной ему территории новый тоталитарный культ. Объект поклонения: три поросёнка (Ниф-Ниф, Наф-Наф, НуфНуф). Суть идеологии: от соломенного домика к деревянному, от деревянного к каменному.

3 Рассказ о том, как Андрей Робот (фамилия) утром с похмелья зашёл в пивбар «Колос», чтобы опохмелиться. На законное неоднократное требование проветрить помещение, ибо нечем дышать, Робот получил жуткий совет местной уборщицы — «дышите всем». В общем, рассказ о несчастном человеке.

284

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


РАССКАЗЫ 4 Странный рассказ о том, как автору, пишущему детективный рассказ, описываемый убийца предложил крупную сумму денег за то, чтобы автор навёл подозрение сыщиков на другого человека, совершенно невинного. Автор согласился. Душно, душно… уберите руки с горла!!!

5 Новый рассказ

(10.04.2006).

6 Длинный, скучный рассказ о том, как Человек вычерпал рюмкой и талант, и достоинство, и жизнь свою. Он вычерпал море.

7 И в заключение философская притча о том, что всё на свете — иллюзия. И взгляд египтянки, и космос, и даже эти рассказы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

285


ЕСЮНИН

Алексей Есюнин родился в Артёмовске Донецкой области в 1955 году. В 1983-ом окончил ХХПИ, был художникомпостановщиком на Харьковском телевидении, преподавал в детских художественных школах, работает профессиональным художником. Автор самиздат-книг «Алфабетка» (1997), «Новый день, напишу я на нём: Измаил» (2001, изд-во SVinX). Публиковался в коллективном сборнике «Верлибры — Пушкину» (Харьков,1999), альманахе «Тритон», «©П» (№5). Живёт в Харькове.

С «Итакой» за углом

«Вдруг взглянул на тебя и понял — вот так и я постарел», — признался мне друг при встрече.

Продал картинку и завидую покупателю — сам бы купил для себя такую.

На одну конфорку ставлю воду для супа, на другую камень. И комнату согрею, и семью накормлю.

286


С «ИТАКОЙ» ЗА УГЛОМ «Что-то здесь не так», — тосковал я в детстве, глядя во двор. Сараи… Заборы…

Двор похож на аппендикс. Здесь можно уединиться, и по морде получить, и пропасть.

Вспомнил Колю Свистунова. Его труп в уборной нашли. Сосед прибил за кражу голубей.

Зарезали друга юности Володю Богинина. Под Новый год умер Саша Буньков. Дизи Нюренбергер уплыл на Итаку.

Никто не едет с того света похвалить за этот.

В апреле выпал прошлогодний снег. Природа повторяет свои сновидения.

Никто не едет с того света похвалить за этот.

К вам из столицы гость! Торжественный разговор с привкусом катастрофы.

Я больше не задерживаю на себе взгляды. Только сквозняки.

«Если бы не желудочно-кишечный тракт, я бы умер от страха», — сказал мне сын. И душе не на чем было б держаться.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

287


С «ИТАКОЙ» ЗА УГЛОМ Не прислоняться! Написано мне или соснам за бледным стеклом.

Я человек. Человек знает не всё и недолго. 2003

288

ЕСЮНИН


Сергей Огиенко родился в 1968 году, харьковчанин. Учился на филологическом факультете Харьковского государственного университета. Публиковался в харьковской (газеты «Событие», «Пятница», «Городская газета», «Дубль We», «Слободской край», журнал «Харьков — что, где, когда»), киевской («Газета по-киевски») и минской (газета «Знамя юности», журнал «Першацвет») прессе, в литературных журналах «В кругу времён», «Стых», «Литературная учёба» и «©П» (№№ 1, 2, 5).

А клоун был прав Сосед Толик тяжело стоял у БАМом протянувшегося серенького тына и пальцем долбался в месторождених носа, вынимая оттуда сонных «коз» и размещая их на вершинах растрескавшихся от скуки кольев. Далее, за козами, по тыну от него шли: формой под немецкую каску ночной горшок (женский вариант?) с пожарным румянцем розы во всю округлую щёку и разномерные ёмкости и сосуды не выявленного пока назначения. Толе с утра очень хотелось юмора — юмора не получалось: в пробоины его глаз — небрежно выполненные в очень идущей тыну пустой голове — ничего смешащего не попадалось. Ну что может быть смешного в одиного сажающей благодушную картошку бабе Дуне? Её голова, верно хранящая форму недодутого воздушного шарика: завязанный под ниточку рот спереди и вялый буболёк сколотых волос сзади? На тын, лоснясь спецэффектами, взбиралась дородная гусеница. Толик раздул и без того имеющиеся у него щеки — щетина на них покошачьи встала дыбом. Гусеница наткнулась на одну из засыпающих «коз» и брезгливо принялась её огибать. Баба Дуня вдруг вытянулась над картофельным насаждениями и крикнула сильным голосом в прикемаривший в зарослях дом: — Эй, поможет мне кто, или вся в картошках прямо в гроб лягу? Сосед Толик неумно заблистал глазами и ляпнул первопопавшийся юмор: — Бабуня! Ваши родичи гроб для себя сэкономят, вас же — в мешок да и в речку!

289


ОГИЕНКО Баба Дуня встряхнула комплекцию и во всю отпущенную юбкой ширь пространства водрузила стоянку ног. — А ты отойди подальше, а то пузом тын вывалишь! — и, вглядевшись в силуэт ночного горшка, добавила: — Фашист проклятый! — Ладно, ладно! — запорхал руками Толик и быстро увёл блестящие безуменки в глубокую темноту глазных пробоин. — Война уже давно окончилась! Из-за прямого угла разбуженного дома выбрался пёс Учиха, имевший на себе всю грамматику родной речи: точку носа, запятые глаз, восклицательные знаки ушей и вопросительный — хвоста. Отметившись утробным «бав!», он густым многоточием шажков перебрался за другой угол. И тотчас же, как будто бы вытесненный из оттуда, показался худючный, как аппликация в детском альбоме, зять Венка (раньше он был Венька, но бабуня мягкий знак из него упразднила). Выплюнув из себя в кокетливую причёску молодой травы что-то блеснувшее солнцем, он трагично прогундосил сквозь затиснутый в очки нос: — Не могу, БабДунья! У меня все руки в машине! — покрутил над головой густо намасленными руками и унырнул под крокодиловый капот «Москвича». — А где Александра? — крикнула дому баба Дуня, и затронутый ею дом эхом вернул иностранное «Сандра!» — Не называй её так! — джазом рыкнула баба Дуня, дом сник и перестал отвечать. — Александра! — Ну чего-о, ма-ам? — длинным и липким голосом ответила дочь Александра, заклеив всё пространство окна своим раскатанным как корж лицом. — Я-а чем-то занята-а! — Зараза ты откормленная! — тихо сказала посадочным картошкам баба Дуня и громко адресовалась: — Димка! — Я здесь, бабуль! — моментально проблеснул в другом окне худенький, в отца Венку, Димка. «При ней, толстюке, — подумала баба Дуня, — всем остальным места нету!» — Иди к бабуне хоть ты! Внука упрашивать не пришлось — явился быстрее факса. В руках принёс тряпичного клоуна с нарисованным смехом на лице. — Больной, — пояснил он весенне улыбающейся бабушке. — На него мамка вчера наступила. Боюсь, не выживет. — Точно, — согласилась баба Дуня, отведя его взглядом чуть в сторону. — Рядом со мной побудь, а? А то пап-маме некогда. — Хорошо, ба! — обрадовался малыш и уселся прямо в пряную землю, присоединившись улыбкой к широкой клоунской. Розовые от удовольствия картошки послушно укладывались в лунки. Димка следил за бабушкиными действиями беззаветно любящими глазами. Тёплая земля ласково, как бы залечивая, льнула к его обоюдоострой попке, урчала, свернувшись огромным космическим котом. Обоим — бабе Дуне и Димке — было так хорошо, что малоопытного внука потянуло в сон, а повидавшую жизнь бабку — в думы. — Димка, я умру, — сказала БабДуня, бросая тихие картошки в опрятный ротик посадочной лунки. — Когда, ба? — не понял Димка. От нескольких секунд сна непривыкшие к жизни глаза смотрели неточно и чуть плавали, словно принадлежали совсем иному существу, с ходу вскочившему в это худенькое тельце. — Не знаю пока. Но когда-нибудь — точно… Димка попросил: — Ба, только до мая не надо. Потом, а? Хорошо? Димка очень любил девятые мая. Бабушка его была когда-то военной, теперь — ветераном. У неё имелся большой майорский китель

290

Зараза ты откормленная!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


А клоун был прав

Любишь бабушку — люби её хоронить!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

со звеняшками красивых медалей, но больше всего Димке нравилось затягивать парадный ремень на упорно толстеющем БабДунином теле. Даже недавно живущий Димка приметил, как от девятого к девятому всё труднее и труднее застегнуть белый обруч ремня на нежадной на себя БабДуне: выдохнув наружу весь хранившийся в ней воздух, баба Дуня выпячивала далеко вперёд биноклевидные глаза и команднополевым гиком кричала: «Давай!» Димка упирался головой в вязкую плоть и двумя карандашными ручками тянул ремень за язык на себя; язык вываливался дальше и дальше — ремень выжимал из себя всё и издыхал до следующего мая, а бабушка, раздутая, как борчиха сумо, ходила на встречи седых маленьких ветеранов с видом их большой и недовольной матери. Ветераны с виноватыми лицами робко жали ей руку и молча без боя отходили каждый в свою сторону. Так всё это виделось Димке: моложавые ветераны боятся раздавшуюся бабушку из-за её майорового звания. Бабуля хранила своё мрачнодутое состояние до самого «снятия с ремня» дома — а там уже двигалась, говорила и ела обыкновенно. — Хорошо, попозже. А они, — БабДуня кивнула полусдутой головой в сторону нелюбимого дома, — могут меня в речку бросить! За их чуткими спинами сдержанно треснул тын. Сосед Толик, стоя за ним в туберкулёзно бледненькой от страха перед волосатым телом хозяина маечке, лузгал большие чёрные семечки, по одному, строго по очереди отправляя их в методично открывающийся рот. От удовольствия его глаза подёрнулись масляной плёнкой. — Дядь Тольк, а почему ты скорлупу обратно не плюёшь? — поинтересовался стажирующийся на место в жизни любопытный Димка. — Плюю, — серьёзно ответил сосед Толик, — только позже и другим способом. И икающе заржал, дрыгая звериным телом в обморочно белой майке. — Дурик, — снова тихо сказала БабДуня разрозовевшимся на свежем воздухе картошкам и отправила их с этим знанием в землю. Затем — громче, перебросив голос через плечо: — Никогда не подкрадывайся, слышишь? Подслушивай открыто, я разрешаю! — Правда?! — от изумления жирные черты лица соседа Толика стекли к самому подбородку. — Тогда я сейчас, только табуреточку принесу! Как в плохом балете, раскидав руки, он куриной пробежкой заскакал к своему похожему на надкушенный кусок рафинада дому. Майка на его спине взмокла и выглядела совсем мёртвая. — Не дам, — сказал Димка. — Что? — не поняла баба Дуня. — Тебя в речку бросать не дам, — непривычно сильно повторил Димка, и его нетвёрдые глаза до отказа наполнились любовью. — Не дам! — Умничок! — растрогалась БабДуня и спрятала слёзы за свою широкую спину. — Любишь бабушку — люби её хоронить! Картошки ныряли в лунки без страха — земля ведь была их родным домом. Деньги и всё остальное «на смерть» БабДуня начала ещё собирать едва ли не с сорока лет. Она аккуратно складывала неконспиративно громко хрустящие новенькие купюры в целую систему кошельков, там и сям спрятанных в многолетних бельевых отложениях древнего комода. Там же лежали и два комплекта одежды «на смерть»: зимний и летний варианты. Деньги «на смерть» были самым надёжным банком в мире. Александре приданое, свадьба — деньги из БабДуниного комода. Венке «москвич» — тоже со «смерти». Все важные приобретения неизменно оплачивались «смертными» деньгами.

291


ОГИЕНКО — Я уже здесь! — радостно донеслось из-за тына. Сосед Толик пристраивал там табуретку, а на его земноводном лице проступало и проявлялось что-то человеческое. Усопшую от шока майку он где-то сбросил, сменив её на настоящую украинскую вышиванку. Устроившись на удобной табуреточке и полуумно сощурив не всегда похожие на орган зрения подвальные свои глаза, он теперь походил на базарного торговца, товар которого не пользуется спросом: сосед Толик, продающий тын. — Гроб возьмёте в госпитале, где я работала, они обещали дать, — мечтательно говорила баба Дуня, и высыпавшиеся из забытого ведра картошки, обступив полукругом, внимательно её слушали. — Хотя, может, надо бы и сейчас — вдруг они потом забудут? Картошки не возражали. Возразил Димка: — Ба, так к тому времени гроб уже и сам помрёт! — Ты думаешь? — спросила БабДуня и продолжила мечтать дальше. — Да, вдруг шашель побьёт? А жаль: хотелось бы собственный гроб посмотреть! Тын смело хрустнул, и невидимый теперь из-за сидения на табуретке сосед Толик очень серьёзным голосом предложил: — А если железный? Бронированный, а? Вы же, БабДунь, боевым хирургом были… — Полевым, — поправила баба Дуня. — А железный нельзя: он же тяжёлый, как его люди понесут? Сосед Толик едва ли не впервые за всю свою тридцатилетнюю жизнь заметил собственную глупость и ошарашенно засел на своей табуретке каким-нибудь модернистским памятником «Мыслитель Родена у Великой Китайской Стены». Кости тыновского скелета двоились перед его несфокусированным взглядом, мешая видеть БабДуню с Димкой. Он оттолкнул от себя бесполезную табуретку — она воткнула все свои четыре ножки в отстранённое небо и осталась лежать так. БабДуня как раз оглянулась: над тыном, как солнце в горах, взошло разгорающееся интересом лицо соседа Толика. — Ну чего тебе? — с удовольствием спросила она, видя, что с соседом что-то происходит впервые. Димка сжал пальчики на маленьких даже для него ножках и притянул поближе клоуна с хроническим смехом в лице. Сосед Толик в этот миг больше всего напоминал собой небольшой тихий пруд, вдруг преображённый неизвестно откуда налетевшим многобалльным штормом. Произнеся изменившимся голосом: — У вас лунки закончились, я помогу… — он надёжным буфером живота нокаутировал секцию тына и решительно шагнул к БабДуниной лопате. — Я буду копать, а вы картошки кидайте. А ты, — обратился он к Димке, — учись бабушке помогать. Удивлённая картошка выпучила клубни глаз, едва не вываливаясь за борт ведра. Димка скрыл клоуна за спину: считал его ещё слабее себя. Баба Дуня поощрительно сдвинулась в сторону, и они вдвоём с Толиком принялись предавать ручные картофелины земле. Теперь перед Димкиными неокрепшими глазами мельтешились двое, сосредоточенно прячущие картошки в ямочные лузы: маленькая похоронная команда. Димка вынул из-за спины тряпичного дурака клоуна с беззвучным шпагатом смеха на лице, проверил, не боится ли, взял за зачем-то вытянутую изготовителями вбок правую руку и стал медленно подтягиваться к молчаливо работающим взрослым. Левая рука клоуна, кстати, аналогичным способом тянулась в свой, левый, бок, но теперь-то хоть это было оправдано желанием быть симметричным. Или таким образом он пытался расширить свою улыбку? Делая с каждым шажочком клюющее движение острым, как кончик швейной иглы,

292

Картошки не возражали.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


аукцион любви подбородком, Димка мелкими стежочками подобрался к сажальщикам и, помогая им глазами, стал пропитываться важностью процесса. Сосед Толик копал открытыми слоновьими движениями, земля с его лопаты тяжело бухала кучкой и замирала курганчиком, боясь преждевременно ссыпаться. Узор на его вышиванке оживал и произвольно менял сюжеты. БабДуня щедрым движением от плеча забрасывала картофелины в лунки, вслед за руками переставляя по земле топтавшие ещё войну ноги. Из прячущегося в зарослях дома не доносилось никакого интереса к происходящему, всё в нём было втянуто и схлопнуто, как в космической «чёрной дыре». Работали молча. «Ну и враг с ними, — думала БабДуня, любовно поглядывая на младенческую розовизну картошки. — Помру если — Димка вон по-людски похоронит… Да и Толик-сосед: что-то в нём сегодня случилось к лучшему». Сосед Толик думал о том, что умирать человеку всегда рано, надо всё откладывать и откладывать собственную смерть, пока ты, окружающие и сама смерть не забудут о смерти — и некому станет умирать! Он улыбался в себе шире любого клоуна, и радость эта растекалась по влюбляющимся в работу мышцам. Худющий Димка думал о том, что его папе и маме никто не нужен — ни он, ни «ба», ни они сами, — всё это давно уже вошло в привычку, никого не шокирует и видимого вреда в общем-то не приносит. «Но так быть не должно, и я таким никогда не буду!» — решил в себе Димка и крепко пожал в поиске симметрии протянутую руку клоуна. А вот клоун ни о чём не думал. Он просто широко и во всё тряпичное лицо радовался — и этим был прав!

На кладбище долго звучала односторонняя музыка.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

Аукцион любви Теперь я очень хорошо понимаю, что такое конченый человек. Конченый человек — это человек, в котором что-то кончилось. Кончилось что-то вовсе не начатое. И я становлюсь этим человеком. Вернее, уже стал им. Когда умерла моя жена, я как-то не сразу понял это, меня увлекла и отвлекла вся эта деловитая суета вокруг, одетая в строгие чёрные одежды. На кладбище долго звучала односторонняя музыка, она очень нравилась внимавшим ей воронам; я стоял и всё ещё ничего не понимал, а у ног моих тёрлась наша Мурка, шедшая за мной из самого дома, и мне это было очень приятно. Когда человек умирает, мы вдруг и впервые открываем его драгоценность, всё стараемся перещеголять друг друга в комплиментах усопшему, всё выше и выше оценивая неоценимую утрату. Кто больше? Раз, два… Аукцион. Настоящий аукцион запоздалой любви. Я же — тоже такой, как все, один из многих прощальных комьев земли. И я не сразу распознал, что же всё-таки произошло. Теперь, когда настанет утро, сюда кто-нибудь обязательно явится: люди — они вездесущнее насекомых. Они объявят меня сумасшедшим, они отдадут меня в омут правосудия, но никто, ни один из них не позволит себе задуматься над тем, что же действительно во мне произошло. Когда я, наконец, понял это, то вернулся на кладбище, разрыл свежую, ещё помнящую всё землю, раскрыл гроб и сижу совсем рядом с ним. Мурка снова здесь, но это не мешает мне вспоминать. Я смотрю на это спокойное лицо и понимаю, что оно уже не принадлежит никому, даже ей; её самой нет и никогда уже больше не будет. Вот поэтому я и здесь, чтобы попытаться понять и запомнить всё.

293


ОГИЕНКО Моя жена была очень полезным человеком, а я всё барахтался в плаценте детства и только мешал ей собою, но она не отсекала связывающую нас пуповину и честно делилась со мною собой. Я же был утерян в себе и только наращивал свою обильную фигуру. Помню, испугался, когда организованно, по одному, у меня начали выпадать зубы, и на все её уговоры пойти сдаться стоматологу я отвечал: «Ещё одно слово — и я сбегу!» Зубы быстро закончились, и стоматолог долго терзал меня своей победой. «Будь человеком! — внушала мне она и добавляла: — Хотя сейчас человек — только то, что ему от него оставили». Я смотрел в её понимающие глаза, но тогда они казались гвоздодёрами. И теперь я их больше не увижу. Мурка отчаянно трётся о мои ноги, эта тоже преданная кошачья женщина, и мне начинает думаться, уж не завещала ли ей чего-то отходящая жена. В переселение душ я не верю, но ведь раньше Мурка никогда не бывала такой заботливой. Я смотрю в её наполненные тайным смыслом глаза и вспоминаю, как частенько, будучи выпившим, неохотно выпускал Мурку во двор и кричал ей вслед, тыча в несуществующие на руке часы жёстким пальцем: «Через пять минут не вернешься — убью!» Мурка ещё со мной, а жены теперь вовсе нету. Считается, это любовь: надо биться за любовь, биться в любви, без любви — тоже биться. Конвульсии. Любовь — это не вымпел, не знамя, не приз и не награда в соревнованиях. Это что-то сразу и навсегда данное, мы просто не умеем её применять. Теперь же я научен: любовь — это всегда больше, чем у тебя есть. В шутку я называл жену кинологом, хотя так и не понял, любила ли она этих животных либо, наоборот, ненавидела. Хотя, скорее, так: просто жалела, жалеть ведь можно всех — и любимых, и не очень. Жалость может быть ступенью к любви, а может стать шагом к отречению — это кто как видит. Кинологом я называл её потому, что она всё сравнивала с собаками: «голодный, как собака», «дурной, как собака», «бежала, как собака», «я его любила, как собака», «врёшь, как собака», «старый, как собака» и т. п. В её речи постоянно присутствовали собаки, но все они были со сравниваемыми с ними недостатками, поэтому никакой угрозы ни для кого не представляли, и Мурка чувствовала себя абсолютно спокойно. Только я иногда от жены вырывался — и дышал свободно, как на природе, а когда возвращался поесть-полежать, то дурачился: ходил, например, летом в самой зимней шапке, уверяя, что у меня радикулит. Жена смотрела на меня с болью, но с ненавистью в ней я не встречался никогда. А теперь я остался один и даже не сразу внятно осознал это. Осталась трущаяся в ногах Мурка — ирония приблудившейся судьбы. Настанет утро, и кто-нибудь обязательно отыщет меня и объявит на весь свет, и свет не поймёт меня и станет спасать, лечить и учить, а для меня всё это будет уже немного лишним, ведь я опоздал даже на аукцион любви; молоток, не остывший ещё от гробовых гвоздей, ударил третий, последний счёт. Мурка села напротив меня и смотрит своим крупным, оберегающим взглядом. Сейчас, Мурка, сейчас, только гляну в последний раз на уже не принадлежащее никому лицо. Пока не пришли люди…

294

Любовь — это всегда больше, чем у тебя есть.


Светлана Шевчук родилась в 1967 году в Мелитополе. С 1985-го живёт в Харькове. В 1990 году окончила Харьковский политехнический институт. Работает в НИОХИМе в лаборатории физико-химических и коррозионных исследований. Публиковалась в журнале «Натали».

Граммофон

1

К. Б. Мультляп. Львёнок с гривой — что мальчик с бородой.

Я всегда знала, что буду пис ать. ´ Не помню, какими путями пришла ко мне эта мысль, но она была такой же естественной, как волосы, руки — значит, дана была свыше. В первый раз я попробовала свои силы в литературе в начальных классах средней школы. В моём архиве, хранящемся в верхнем ящике письменного стола, лежит тетрадь в клеточку. В ней записаны две сказки. Каждая — на страницу. Судя по тому, что писáть я уже умела, пользоваться знаками препинания — не очень, предложения простые, но распространённые, период создания сказок можно соотнести с окончанием автором второго класса. Тогда я ещё не знала, что под произведением пишут дату, когда поставлена последняя точка. Надо заметить, истории жили во мне всегда. Реальные дяденьки и тётеньки меня не устраивали, мне нужны были пираты и принцессы, в крайнем случае — ведьмы и кощеи, а также говорящие звери и предметы. Итак, второй класс, урок математики, задачку я решила, делать мне нечего, и у меня есть чистая тетрадь. Я начала писать сказку о львёнке. Откуда взялся этот львёнок в моём воображении? Помню, как раз по телевизору показывали мультфильм о львёнке и черепахе. Черепаха была в солнцезащитных очках, львёнок — косматенький1, с кисточкой на хвосте. Вместе они пели жизнерадостную песенку: «Я на солнышке лежу…» Две трети страницы я повествовала о львёнке, о его маме, о том, что он решил пойти погулять. Задумывалось, что на

295


ШЕВЧУК прогулке он будет встречать разных животных, в частности, черепаху. Но сделать всего этого львёнок не успел. Урок закончился. За сорок пять минут далеко не уйдёшь. И в одном предложении львёнок вернулся домой, так никого и не встретив. Нагулялся. Через месяц мама подарила мне книгу Киплинга «Маугли», и я написала историю о мальчике, которого потеряли родители и воспитали волки. Труд был гораздо обширнее, чем сказка. Именно тогда я поняла, что сочинять истории — это одно, а записывать их — совсем другое2. Но вместе с тем я уже знала, что талант к слову у меня есть, записывать истории можно не торопиться. В то время меня больше интересовали сами писатели. Всё, что мне тогда удалось узнать о них, — это что у писателей есть кабинет и гонорар. Сведений этих мне было достаточно и тогда, и сейчас. Я немного подросла и начала читать то, что никто и никогда не читает, — предисловия. Из них я выуживала хоть какую-то информацию об авторах: кто в каком возрасте начал писáть, когда к ним пришёл успех. От предисловий обратилась к биографиям. Пришла пора сотворять себе кумира. Перебрав множество вариантов, я остановилась на Жорж Санд и Франсуазе Саган. Эпатаж плюс скандал, фрак и сигары плюс казино. Я была очень молода и не имела возможности сравнить их биографии со своей. Я могла только следовать им. И написали француженки много. Плотный ряд красных томиков полного собрания сочинений Санд занял верхнюю полку книжного шкафа. Другим авторам не втиснуться. Если я хотела поспеть за Санд и Саган, начинать надо было сейчас. Мне не нужны были их неприятности. Мне была нужна их слава. Слова «потенциал» в моём лексиконе тогда ещё не было. Окружающие почему-то не чувствовали, какой сложности и величины личность находится рядом с ними. Пришлось привлечь их внимание. В наше время никого не удивишь мужским костюмом, который когда-то носила Жорж Санд; сигар, как она, я не курила. Просадить состояние в казино, как это делала Франсуаза Саган, я не могла. Ни состояния у меня не было, ни в казино меня не впустили бы. Я покрасила волосы в голубой цвет. Родителей вызвали в школу. Вот так я столкнулась с непониманием современников. Все великие прошли через это. На душе стало легче. Можно было творить. Как раз я посмотрела фильм «Зорро» с Аленом Делоном и сразу же села за роман об очаровательном молодом аристократе, ведущем двойную жизнь светского щёголя и защитника униженных и оскорблённых. Я одела его в шляпу, плащ и маску. Всё чёрное. Особенно мне удались сцены, где он дерётся на шпагах и оставляет на лбу противника свой знак… После школы я поступила в университет на экономический факультет, специальность — менеджмент кадров. Для того, чтобы стать писателем, вовсе не обязательно заканчивать литературный институт. Талант, он или есть, или его нет. А я, думала с дальним прицелом, вдруг когда-нибудь организую своё издательство. Диплом управленца придётся очень кстати. Главное, я знала, что стану литератором. Gloria и гонорары маячили на горизонте. Я знала, что доберусь до них и торопиться мне некуда. Однажды, когда у меня появится свободное время или ко мне придёт вдохновение, я сяду за стол и напишу роман. Он станет бестселлером. Я буду раздавать автографы. В этом месте я выпала из лёгкого транса. Рамка моего будущего пустовала без меня. Чтобы раздавать автографы, следовало придумать псевдоним. Второе имя — как второе рождение. Я думаю, у того, кто имеет два имени, на целую жизнь больше. Это было чудесное чувство превращения. Я располагала двумя словарями: русского и английского языков. Имена — на последних страницах. Имя может, как гоночный автомобиль, нести хозяина со скоростью триста километров в час. Оно

296

2

А. К. «Вспоминаю его тетради в клеточку, его помарки чёрными чернилами, его особые корректорские знаки и мелкие, как мошкара, буквочки» (Х. Л. Борхес, «Пьер Менар, автор ‘‘Дон Кихота’’»).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ГРАММОФОН

Читатели, как папуасы, любят всё блестящее.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

может скользить по волнам, как парусник. Может благоухать каплей нектара в чашечке цветка. В имени должна содержаться информация о жанре и стиле. Что хорошо для женского романа — для детектива дрянь. Можно писать, ´ как Леонардо, вскрывая трупы и изучая анатомию, раскладывать всё на составляющие и снова собирать. А можно, как Рафаэль, больше чувствовать, чем думать… Читатели, как папуасы, любят всё блестящее. Лада Лель. Можно возвращаться в будущее. Я раздаю автографы. Возле книжного магазина читатели выстроились в очередь, как на маршрутное такси в час пик. Я подписываю книгу, коротко спрашивая: «Как зовут?» Фанатов много, и я просто не могу уделить каждому много времени. Один взгляд и один вопрос одному читателю. «Димитрию от автора. Лада Лель», «Маринке от автора. Лада Лель». Подписав сотню экземпляров книги, которой нет, я испытываю вдохновение её написать. Я знаю, как это звучит. Вангелис. «1492: Завоевание Рая». Как приходит идея романа? Я знаю, откуда она приходит. Оттуда же, откуда пришло знание, что я буду писать, покоящееся на уверенности более мощной, чем три кита, и более твёрдой, чем панцирь черепахи. В этот момент атланты и кариатиды — мои родственники. Если они удерживают на плечах небо и балконы, то я удерживаю на плечах роман, пусть ещё не написанный. И мне понятна фраза об образе и подобии. Как-то я смотрела фильм, не помню названия, в котором главный герой, тоже писатель, говорил, что своим учителем считает Фолкнера. Так сложилось, что у меня не было учителей. Я, хоть мне и не очень нравится это слово, — самородок. Неловко как-то сравнивать живого человека с куском металла. В университете я учусь экономике. У кого учиться писать? Я полистала Фолкнера — не мой это учитель. Мне нужен кто-нибудь более понятный. Флобер, например. Начинается на ту же букву, классик не хуже Фолкнера. «Госпожа Бовари». Есть, конечно, несколько неудачных мест. Почему у главной героини некрасивые руки? Что за вульгарность? Можно подумать, что её образ стал бы менее реалистичен, если бы у неё были идеально красивые руки. Основная мысль автора мне ясна. Руки выдают происхождение. Только маленькими изящными ручками выкапывают родовитые корни. И вовсе не обязательно было выдавать её замуж за доктора. А в тот момент, когда героиня танцевала на балу в Вобьессаре, у Флобера была возможность исправить сюжет, но он не сумел ею воспользоваться. Жаль автора. Познакомь он поближе госпожу Бовари с этим аристократом, всё могло быть совсем иначе. Госпожа Бовари осталась бы жива, доктор умер, например, от болезни, а пылкий виконт женился на прекрасной вдове. Флобер был так близок к настоящему величию. Можно сказать, в двух поворотах сюжета. Большое видится на расстоянии в несколько веков. Высокое — с ещё большей высоты. Тот факт, что я увидела ошибки мсьё Флобера там, где их не нашёл ни один критик, лишний раз свидетельствует о том, что способность к слову была дана мне свыше. Флобер ничему не мог меня научить. Если я хотела написать историю о великой любви, учиться мне надо было у Митчелл. Я взахлёб прочитала её «Унесённых ветром» и так вдохновилась, что тут же села за стол писать свой роман. Сюжет золотой жилой извивался на бумаге. В университет в это время я не ходила. Гессе написал роман за месяц. Я — за две недели два тома. У меня получилась потрясающая история о прелестной девушке с живым и практичным характером, обладавшей способностью влюблять в себя всех мужчин от шестнадцати до девяноста лет. Главных претендентов на её руку и сердце было двое. Очень долго моя героиня не могла понять, которого из них любит сама. А когда поняла, то поздно не было. Окончание романа у меня неопределённое, но любому ясно, что с её характером она заставит возлюбленного вернуться к ней.

297


ШЕВЧУК На столе лежали результаты моего титанического труда. Это я написала такой замечательный роман? Каким образом мне это удалось? Две недели назад вместо рукописи была пачка чистой бумаги. В своих интервью писатели говорят, что они и сами не знают, откуда к ним приходят сюжеты, слова. Подтверждаю. Мы действительно не знаем, как и почему пишем. Единственный вразумительный ответ — потому что не можем не писать. Сочинительство — священнодейство. У священников есть облачение. Слова приходят неизвестно откуда — это, наверное, издалека. Почему же встречать их в обыденной обстановке? Какой-то композитор сочинял музыку обязательно при свечах, в бархатном камзоле и парике. Слова не дешевле нот, молитвы записаны словами. Кому-то нужно кольцо Гудини, кому-то — маска Пушкина. Что нужно мне? Я провела ревизию своей обыденной обстановки и дополнила её кузнецовским фарфором: чашкой с блюдцем. Работая, я могла пить кофе из этой чашки. Бедновато. Мне нужно было в три магазина: эзотерический, секондхэнд и антикварный. В эзотерическом магазине я приобрела палочки с благовониями. В секонд-хэнде купила вечернее платье. Розовый шёлк, ручная вышивка. В антикварном магазине я искала чернильницу, бронзовую или медную. Вечернее платье при ближайшем рассмотрении оказалось пеньюаром, вместо чернильного прибора я нашла в папином гараже ящик с трубой. Граммофон. Откуда? Бабушкин или дедушкин? Тогда это был бы патефон. Скорее, прабабушкин. Надо же, вещь дожидалась меня столетие, а может, и дольше. Каждая вещь дожидается своего хозяина. Сто лет назад было предопределено, что я стану писательницей. Вот только пластинок я не нашла. Но так даже лучше. Я не помню, что пели сто лет назад. Шаляпин, «Дубинушка». Вряд ли я придумаю что-нибудь путное под шипящую «Дубинушку». А в пеньюаре можно сочинять утром и вечером. Днём я в университете. У меня две подруги. Наташа и Таня. Мы учимся в одной группе. Наташа — шатенка, Таня — блондинка. Наташа учится здесь потому, что её папа хочет, чтобы в его фирме был свой экономист. Маргариновая принцесса. Таня подрабатывает в фитнесс-клубе. Надеется, что когда-нибудь у неё будет такой же. Я не посвящала их в мои планы. Была не готова, заодно создала интригу. Я не стану обозначать перед ними перспективы моего издательства. Просто прочту им главу из моего романа. Скромно и элегантно. Небрежно скажу: «Я написала роман. Хочу прочесть вам отрывок из него». Могу представить, какое это произведёт впечатление. Процент вероятности ежедневной встречи с композитором, писателем или балериной, если ты не вращаешься в этом кругу, ничтожно мал. А тут рядом: «Я написала роман». Перерыв между лекциями не годится для таких объявлений. Подобные вещи не терпят суеты. Слово «роман» запросто может затеряться среди сигаретного дыма и возгласов студентов. После лекций мы обычно идём в кафе. Я и Наташа заказали по чашечке кофе, Татьяна — апельсиновый сок. Наташа хочет обсудить сегодняшний день. Это для неё своеобразный ритуал. Наташа всегда переживает прошедшее ещё раз, как бы заучивая его наизусть, словно, не повтори она вслух хронологию событий, то их как будто и не было вовсе. — Оксана Сергеевна классная, — говорит Наташа. Оксана Сергеевна читает высшую математику. Наташа, хоть и папина дочка, прилежно грызёт науку. Оксана Сергеевна действительно классно преподаёт. Почти всё понятно. — Мне кажется, у неё садится голос после лекции. Видели её сумку? Подделка под «Прадо». У Колина новый мобильный. Фамилию нашего одногруппника Вадима Колина Наташа произносит по двести раз в день.

298

Я не помню, что пели сто лет назад.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ГРАММОФОН

Я знаю место, где читают рукописи.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

— Оксана Сергеевна не только преподаёт. Она статьи пишет в экономический журнал. У неё своя аудиторская фирма. Классный образ жизни. — Я написала роман. У Наташи и Тани напряжённые выражения лиц, и я не знаю, что они сдерживают — улыбку или удивление. — Я прочитаю вам главу. — Сейчас?! — улыбается Наташа. Пауза. Пауза. Пауза. О таких паузах я буду писать в следующем романе. Наташа может сколько угодно тратить папины деньги, но она никогда не сможет связно написать двух предложений. Она никогда не почувствует веса слова на кончике ручки. Она никогда не сможет вот так запросто сказать: «Мой роман». — А я хочу послушать, — говорит Таня, — мне интересно. Татьяне я читать не хочу. Слишком много энтузиазма. — Аудит мне нравится больше всего, — Наташа продолжает закреплять день, как энтомолог бабочку. Я знаю место, где читают рукописи. В издательстве. Мне туда. Я перепутала порядок. Сперва издательство, а потом уже друзья и подруги просят прочесть им что-нибудь из нового. Я выписала адреса и названия нескольких издательств. Выбрала самое известное. «Арктур». Жёлтый цвет, какая-то звёздная величина — всё, что я знаю об этом небесном теле. «Арктур» арендует левое крыло здания, представляющего историческую ценность. Над входом в парадное — козырёк с коваными чугунными завитушками. Что я чувствую, поднимаясь по лестнице? Должна же я что-то чувствовать. Я начинаю понимать тех, кто приобрёл диктофон. Четырнадцатое ноября, две тысячи пятый год, вторник, десять ноль одна, я стою на второй ступени первого лестничного пролёта на пути к славе. Пока всё это — и дата, и ступени, и слава — существует раздельно. С первого гонорара куплю диктофон, и тогда картина мира станет целостной, а я буду жить, как пишу. На втором этаже длинный коридор. Паркетный пол, высокие потолки и, соответственно, двери. Издательство не очень хорошо следит за состоянием исторически ценного здания изнутри. На паркете давно стоптали лак. Мой внешний облик тщательно продуман. Смешение классического и богемного стилей. Опера и мюзикл. Я в туфлях на высоченной шпильке, чёрном английском брючном костюме и розовой атласной блузке с кружевными вставками. Я искала редактора. На дверях не было табличек. Я открыла одну дверь — комната едва ли не до потолка заполнена пачками книг. Приятное и обнадёживающее зрелище, подтверждающее, что я попала по адресу. Я открыла другую дверь — в комнате работали за компьютерами. Не иначе, тексты набирали. Ещё более обнадёживающая картина. Я спросила у спин: «Как мне найти редактора?» — Вам какого? — уточнила одна из спин. Откуда мне знать, какого редактора я искала. До сегодняшнего дня я не подозревала ни о каком разнообразии среди редакторов. Я молчала, количество букв на экранах росло. Видимо, какое-то несоответствие между количеством букв и беззвучием — ни ответной реплики, ни хлопка дверью и моих удаляющихся шагов — вынудило одну из спин выдать дополнительную информацию. — Вам, наверное, к Николаю Петровичу. Да, мне к Николаю Петровичу. Я знала, кого мне искать, а зная, кого мне искать, я могла выяснить, где мне его искать. Первый опрошенный встречный указал мне дверь, за которой скрывался Николай Петрович. Я открыла эту дверь не без внутреннего трепета, всё-таки автор встречает своего редактора. Меня всегда интересовало, что испытывают фигуранты этого действия, обе стороны. Понимают ли, что

299


ШЕВЧУК происходит событие? Я-то понимала всю значимость момента. Автору так же трудно встретить своего редактора, как ищущему веры — своего духовника, страдающему пародонтозом и кариесом — своего зубного врача. А вот что чувствует редактор при встрече со своим автором, мне предстояло узнать. Три письменных стола. Три стула. В книжном шкафу много книг, в основном словари. Три чашки на подносе, две большие, одна поменьше, и электрический чайник. Сахарница. Две тётки. И Николай Петрович — кроме него мужчин в комнате не было. Тётки вполне обычные, таких полно в проектном институте, где работает моя мама. Николай Петрович — сухонький старичок с тонзурой лысины, морщины равномерно распределены по лицу и брюкам, под пиджаком — кольчуга вязаного жилета, из рукавов выглядывают слегка обтрёпанные манжеты чистой рубашки в клеточку, а из-под них — волосатые кисти рук. — Вы к кому? — спросил Николай Петрович. — К вам, — сказала я. — Зачем? — Рукопись, — сказала я. — К Мише, — сказал Николай Петрович. Он чего-то не понимал, надо было ему объяснить. — Мне нужно к вам. Я принесла рукопись. Вы должны её прочитать. Вы ведь редактор? — Я редактор. У меня нет ни времени, ни желания смотреть вашу рукопись. Идите к Мише, объяснитесь с ним. Если он найдёт нужным, чтобы я посмотрел вашу рукопись, я посмотрю. К Мише. Тётки потихоньку заинтересовались происходящим, подняли головы от словарей. Я вернулась к наборщикам и поймала себя на мысли, что уже ориентируюсь в издательстве. Это было хорошим признаком. — Как я могу найти Мишу? — спросила я у спин. — Этажом ниже, вторая дверь по правой стороне. Мише от силы было лет двадцать семь. У него были голубые глаза и чёрная борода. — Вы Миша? — Да, — он улыбнулся, — мы вас ещё вчера ждали, — да он откровенно обрадовался, — вы из Киева? — Нет. Я местная. — Простите, вы — Дарья Ёлка? — он встал из-за стола. Как-то я ехала в поезде. От скуки пошла в вагон-ресторан. За столиком в пустом салоне сидел очаровательный молодой человек с лучистыми голубыми глазами и бородой, как у Миши. Я спросила разрешения присесть за его столик. Тоже заказала кофе. Он свой кофе уже выпил, но попросил официантку принести ему ещё чашечку. Мы улыбались друг другу. Кофе был выпит. Молодой человек встал из-за стола. Он был ниже меня на голову. Некоторые утверждают, что рост — не главное. Когда смотришь сверху вниз и ощущаешь себя при среднем росте скалой, так не думаешь. У Миши рост был, как у молодого человека из поезда. — Я не Дарья Ёлка. Я — Лада Лель. Миша перестал радоваться. — И что вы хотите? — грустно спросил он. — У меня рукопись. Николай Петрович направил меня к вам. — Очень жаль, но у меня нет времени, — сказал он. Похоже, Миша, как и Николай Петрович, чего-то не понимал. — У меня рукопись, — я была очень терпелива. — А у меня мало времени. — Неужели вам не интересно? — Нет, — ответил он.

300

Я не Дарья Ёлка. Я — Лада Лель.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ГРАММОФОН

Пусть Миша и Николай Петрович ищут скамейку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

У меня не было аргументов. Я вышла на улицу и, переходя дорогу на красный свет, больше думала о том, как не попасть под машину, добраться до скамейки в глубине сквера и выкурить сигарету с ментолом и слезами, чем о своей беде. Видимо, мысленно я выполнила всю программу и наплакалась, когда была на середине дороги. Внезапно я поняла, что не пойду искать никакую скамейку. Пусть Миша и Николай Петрович ищут скамейку. Я вернулась обратно. — Я была у Миши, — заявила я с порога Николаю Петровичу, — Миша сказал, чтобы я обратилась к вам. Главное, чтобы он не созвонился с Мишей. — Что ж вы всё ходите и ходите сюда, таскаете и таскаете свои папки, — возмутился Николай Петрович, но папку мою взял. — Когда мне прийти? — спросила я. — Не знаю. У меня много работы, — он делал вид, что меня не существует, смотрел в сторону, обращался к шкафу. Одна из тёток перегнулась через стол и протянула мне листок бумаги. Вторая подмигнула. — Не давайте ей номер телефона, — взвизгнул Николай Петрович. Поздно. Уже дали. Я лихорадочно пыталась запомнить номер на случай, если Николай Петрович вздумает вырвать его у меня. — Нечего сюда звонить. Приходите через две недели, — сдался редактор. В мире что-то изменилось. Я всегда чувствую поступь судьбы и ощущаю её лёгкие прикосновения. Я вышла из подъезда. На другой стороне улицы стоял Колин. Я перешла дорогу, зацепила его взглядом, он пошёл за мной. Не думаю, что он шёл рядом просто потому, что нам по пути в университет. — Ты откуда идёшь? — спросил он. — Из издательства. — Что ты там делала? — Рукопись редактору сдала. — ?! — Вообще-то я литератор. — ?! — !!! — До пары ещё полчаса. Может, выпьем где-нибудь кофе? — Почему бы и нет. Даже у кофе сегодня был какой-то особенный вкус. Напротив меня сидел обожаемый Натальей Вадим Колин. На столе лежал его новый мобильный телефон. Все красивые мальчики немножко пижоны, но Колин сегодня не очень сильно пижонил, потому что пижонила я. А два пижона на один квадратный метр — это слишком. — И что же ты пишешь? — спросил Колин. — Романы, — ответила я. — Скрытная ты, Лиля. Не спросил бы тебя, откуда идёшь, так и не узнал бы ничего, — констатировал он. — И что, писать романы имеет смысл? Ну, в материальном отношении? — Гонорары? Я довольна. — Твоё имя на книжке. Прикольно, наверное. — Псевдоним. Это в миру я Лиля. Передо мной сидел человек совсем с другой планеты, не имевший никакого представления о жизни среди слов. И похоже, я давала своё первое интервью. — И какой же у тебя псевдоним? Может, прочитаю что-нибудь твоё. — Я не сторонница публичности. Какая-то часть моей жизни должна быть скрыта от других и принадлежать только мне. Общение с друзьями — это одно, с читателями — совсем другое.

301


ШЕВЧУК Я даже видела эту газетную полосу с вопросами журналиста, выделенными полужирным курсивом, и мои ответы, лёгкие, изящные, загадочные. Хорошо, что Колин натолкнул меня на мысль об интервью. Надо быть готовой. — Слушай, а ты интересная собеседница, — сказал Колин. — Давай как-нибудь созвонимся. И Колин взял у меня номер телефона. В четвёртый раз. О том, что я три раза до сегодняшнего дня вручала ему номер моего телефона, он и не вспомнил. Звонил он мне по вечерам, когда подрабатывал в ночном клубе барменом. Разговор всегда был однотипным. — Привет, Лиля. — Привет, Вадим. — Как дела в издательстве? — Нормально. — Как роман? Пишешь? — Пишу. — Дай почитать что-нибудь из раннего. Сказки, написанные во втором классе, что ли? Я ничего не понимала. В университете мы едва здоровались, а как вечер, так снова: «Как дела в издательстве?» — на фоне обрывков разговоров, доносящихся из трубки. Две недели — большой срок. Я подумала — чего время терять? Всё складывалось одно к одному. Как раз я посмотрела классный фильм «Карты, деньги, два ствола». Ко мне вдруг пришло вдохновение. Приключенческий роман я уже написала, роман о любви — тоже. Теперь передо мной стояла другая задача. Всё-таки я живу в XXI веке и должна написать что-нибудь современное, в стиле action. И этот роман должен быть обречён на успех. Не то чтобы я в себе сомневалась. Но в цель надо было писать ´ наверняка, как это делают авторы бестселлеров. Как-то же они это делают. Мне нужна была формула успеха, и для того, чтобы её получить, я решила препарировать сценарий фильма «Карты, деньги, два ствола». А что тут такого? Я только посмотрю, как сделал автор, и сделаю не хуже. Я учусь. Итак. Три друга идут играть в карты с главным криминальным авторитетом города и собираются сорвать банк. Деньги они проигрывают так же грандиозно, как собирались их выиграть. Большие деньги, каких у них нет. Такие деньги можно только украсть. Это я могу придумать. Хоть сейчас запишу. У меня свои герои, у автора сценария — свои. Мои даже лучше получились. И внешность благороднее, и характеры ярче. А дальше-то что? Я таращусь на чистый лист бумаги, но ничего не вижу, кроме того, что начало надо менять. Мои герои должны выиграть, а герои автора продулись в пух и прах. И этот антагонизм распинает меня на бумаге, потому что я не знаю, как будет развиваться сюжет, если мои герои в самом начале выиграют, но знаю, что произойдёт после того, как герои автора проиграют. Я забыла надеть мой розовый пеньюар. Надо создать соответствующую обстановку. В пеньюаре дело лучше пойдёт. Не пошло. Досадно, что у меня нет перед глазами сценария, приходится удерживать в памяти кадры из фильма. Далее автор помимо уже существующих персонажей добавляет четыре бандитские группировки. Одни должны украсть ружья, вторые выращивают травку, третьи являются их «крышей», четвёртые грабят вторых. А мои герои купят ружья у первых через посредника и ограбят четвёртых. Мне всего этого не переварить. Я хочу чего-нибудь вкусненького. Яблоки, конфеты, кофе со сливками, пирожное. Я не пишу — я ем. Откуда автор узнал финал? Каким образом ему вообще эти грабящие одна другую дроби удалось привести к общему знаменателю? Я раскручиваю сюжет в обратном порядке, у меня получается несколько отдельных историй, и мне не понятно, как они

302

Я не пишу — я ем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07


ГРАММОФОН

Я не буду этого читать.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1-2(8)’07

между собой связаны. Я хожу из угла в угол. В зеркале мелькает отражение силуэта в розовом шёлке. Осенённая идеей, бросаюсь к столу и расчерчиваю таблицу, в каждой колонке которой отслеживаю действия определённого персонажа. Теперь у меня вместо нескольких историй какие-то отдельные фрагменты, и я ума не приложу, что мне делать с элементами этого конструктора. Вот они, муки творчества. Позвонил Колин. Всё как обычно. — Привет. — Привет. — Как дела в издательстве? — Нормально. — Как роман? — из телефона доносятся женские голоса. Смех, какие-то возгласы, музыка. — Я сейчас работаю. Пишу потрясающий роман в стиле action. Отбой. Он даже не дослушал. Иногда мне кажется, что он звонит только для того, чтобы громко сказать: «Как дела в издательстве?» О чём я писала до звонка? А я писала? Я таблицу расчерчивала. Глупости какие. Ко мне пришла неплохая идейка о ружьях. Это будут антикварные стволы. Ружья очень сильно понадобятся одному криминальному авторитету, который наймёт двух бестолковых налётчиков, чтобы те выкрали раритеты. А в это время трое друзей проиграют в карты этому криминальному авторитету кругленькую сумму. История завертелась, успевай записывать. Через две недели я пошла в издательство переговорить о первом романе и предложить второй. Кажется, я весьма плодовитый автор. Обстановка была до боли знакома. Я чувствовала себя здесь своим человеком. Николай Петрович выглядел утомлённым. У него был очень выразительный взгляд. Трагический, я бы сказала, взгляд. Это само собой разумеется, оттого, что он первым сталкивается со значительным. Я, конечно, тоже немножко волновалась, что-то он мне скажет? Нет, я догадывалась, но это было приятное волнение, знакомое с первого класса, когда на линейке перед всей школой мне вручали почётную грамоту. Если улыбка равнялась объятиям, то я их ему раскрыла. — Вот, — Николай Петрович подвинул ко мне мою папку, — Митчелл. «Унесённые ветром». Очень близко к тексту. Заберите. Стыдно издеваться над пожилым человеком. Из сказанного я поняла одно — он читал Митчелл. Очень рада за него. Какое отношение Митчелл имела к моему роману? Я чего-то не понимала, но у меня не было времени на раздумья. Я должна была вручить ему второй роман и сделала это. Николай Петрович с перепугу взял рукопись, опомнился, хотел отдать обратно, но я прижала руками его пальцы к папке и не позволила ему разжать их. — Что это? — бормотал он. — Я не буду этого читать. Избавьте меня от этого. — Вы должны это прочесть, — убеждала его я. — Гумилёв гордился, что изобрёл новую стихотворную размерность. Откуда вам знать, может, у вас в руках нечто большее. — К сожалению, я знаю, что у меня в руках, — как-то даже с непозволительным сарказмом ответил он. — Откуда вы это знаете? — я старалась говорить как можно мягче. — Отсюда, — указал он глазами, потому что я всё ещё прижимала его пальцы к папке, на мой первый роман. На помощь мне пришли тётки. Они выползли из-за своих столов и подтянулись поближе, двусмысленно улыбаясь. Николай Петрович пытался вырваться из моих рук, но я его не отпускала. — Хорошо, — сдался Николай Петрович, — я посмотрю. Присядьте.

303


ШЕВЧУК Я не знала, что и думать. Он хотел читать в моём присутствии. Естественно, я догадывалась об успехе моих произведений, но реакция Николая Петровича превзошла мои ожидания. Что ж, присяду, если он настаивает. Тётки, находясь в состоянии полного восторга, не сводили с нас глаз. Стоп-стоп-стоп. Николай Петрович пробежал глазами первые две страницы, выдернул несколько страниц из середины текста, а затем прочитал конец. Что же это получается? Я писала две недели, испытывала муки творчества, так сказать, а он просмотрел плоды моих трудов за полчаса?! — «Карты, деньги, два ствола», — захихикал Николай Петрович, — угадал? Тётки легли на столы, спрятав лица, и затряслись, от хохота, наверное, не от рыданий же. Только над кем они смеялись? Они Николая Петровича недолюбливали, над ним, наверное. Не знаю, что я ответила бы Николаю Петровичу, — вмешалось провидение. В комнату ворвался высокий, лысый, в хорошем костюме. — Сколько раз я вам говорил, — заорал он, — чтобы вы не пускали ко мне этого человека?! Ещё раз он вломится ко мне — я спущу его с лестницы, а вас уволю! Он отгромыхал и исчез. Это был издатель. Теперь я знала, что мне делать. Пока Николай Петрович приходил в себя, я забрала у него свои папки, сложила их в пакет. Глупая, я метала бисер перед Николаем Петровичем, а надо было — перед издателем. Лекции я в этот день пропустила. У меня началась ломка: находиться вдалеке от письменного стола было невозможно. Картины, одна ярче другой, возникали в моём воображении, и я торопилась домой, боясь растерять их. В уличных ритмах, среди рокота двигателей и шуршания шин об асфальт я слышала испанские мотивы, в шагах и голосах — тарантеллу, ветер в листве шумел, и воробьи чирикали клавесином и флейтой, переливающимися полонезом, мои движения отзывались вариациями аргентинского танго. Я пришла домой вся искрящаяся талантом. Вокруг меня клубились полупрозрачные разноцветные наброски персонажей. Я в своей комнате, подхожу к столу и… тишина. Куда же подевались образы и слова? Как будто украл кто-то. Оглушённая внутренним безмолвием, я перебираю книги, словно разыскиваю утраченное вдохновение. Общее желание творить не оформилось ни во что конкретное. Я хожу по комнате, заламывая руки. Это движение кажется мне знакомым. Надеваю розовый пеньюар. Да, чтото припоминаю. Не отдавая себе отчёта, я кручу ручку граммофона, будто воспроизвожу мысли и поведение героини, которая жила во мне, и теперь пробивалась наружу сквозь мою амнезию, как бабочка сквозь кокон. У меня появляются слова. Я сажусь за стол и пишу: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Издатель будет в восторге. «Всё смешалось в доме Облонских». Может, Оболенских — звучит лучше? Впрочем, это не важно, тут такая драма разворачивается: «Жена узнала, что муж был в связи с работающей в их доме француженкою-гувернанткой…» У кого сейчас, кроме меня, такой слог? «…и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме». У меня нет пластинок к граммофону. Я беру виниловую. Не вижу разницы в шипении пластинок — той, которой у меня нет, и другой, также отжившей свой век. Мне кажется, я всё же различаю слова песни: «Положение это продолжалось уже третий день…» Чувствую, быть мне классиком. Я пишу мощными, ровными фразами, как будто еду ´ на катке, прессующем горячий асфальт. Меня не остановить.

304

Всё смешалось в доме Облонских.


305


Сергей Солонский родился в 1957 году в селе Осипенко Бердянского района Запорожской области. Член Союза фотохудожников Украины. Основные проекты: «Экспрессивная фотография» (1995), «Фотосинтез» (1997), «Модульный фотоколлаж» (1998), «Бестиарии» (1998), «Объекты и природные структуры» (2006). Выставки: Всесоюзная выставка (ВДНХ СССР, 1987), «Ф-87» (Харьков), «Харьковская фотография» (Музей индустриальной культуры, Нюрнберг, 1993), Галерея Гельмана (Москва, 1995), Галерея Бродфабрик (Берлин, 1995), «Искусство фотографии из Украины» (Школа визуальных искусств, Мейсон Гросс, Университет Ратгерс, США, 1995), «Фотосинтез» (Центральный Дом Художника, Киев, 1997), «Вкус чужого» (Японский ресторан «Токио», Киев, 1999), «Новые направления» (ЦДХ, Киев, 2000), «Любовь, похожая на song» (Галерея «РА», Киев, 2002), «Первая коллекция» (ЦДХ, Киев, 2003), «Прощай, оружие» («Арсенал», Киев, 2004), «Пятый элемент» («Совиарт», Киев, 2004), «Давай выпьем» (Галерея Гельмана, Киев, 2004). Работы приобретены музеем Циммерли (Нью-Йорк), галереями Украины, Германии, Франции, США. Медали ВДНХ, Международной выставки «VENUS» (Краков). Харьковская Муниципальная премия за 1998 год. Работает в Харьковском национальном университете им. В. Н. Каразина.

306


Журнал издан при поддержке Сапронова Юрия Анатольевича, депутата Харьковского городского совета, Главы Правления Харьковского городского благотворительного фонда


Редакция Константин Беляев Андрей Краснящих Юрий Цаплин +38 (057) 703-53-62 sp-issues@narod.ru ISSN 1682-6418

Учредитель и издатель ФЛП К. М. Мациевский Серия ХК № 589 от 29.01.2002 Подписано в печать 15.05.2007 Отпечатано в ООО «Золотые страницы», ул. Маршала Бажанова, 28, тел. 701-0-701 Печать офсетная Цена договорная Тираж 450 экз.

Вёрстка Михаил Либин

Технический редактор Тамара Бельская

Заставки, иллюстрации, первая страница обложки — фотоработы Сергея Солонского из цикла «Камни» (2007), кроме с. 11 (фотопортрет А. Ровинского © Дмитрий Кузьмин) и с. 188 (фотография из семейного архива Вишневских) На обложке — «Тигровый глаз 6», илл. 1 — «Дендрит 2», илл. 2 — «Агат 23», илл. 3 — «Агат 37», илл. 4 — «Агат 32»

Электронная версия http://sp-issues.narod.ru



Античные имена и названия, вызывающие хихиканье студенток-журналисток (2 курс) «Анналы» Агамемнон Архилох Герофил «Георгики» Дурид Самосский Евбул Ифигения Клитемнестра

«Куркулион» Лесбия Лисий Наксос Необула «О кончине Перегрина» Пердикс Пиндар Писистрат

Писон «Письма с Понта» Секст Проперций Сирон Сосиген «Трахинянки» Тригей Феогнид Херил


Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.