12014
Москва 1930-х глазами американского фотографа Брэнсона ДеКу 4 6 4 00 0 8 0 9 0 0 1 4
журнал распространяется в кафе, ресторанах, клубах, магазинах и кинотеатрах города
Специальный номер
№14 (303) 25.07.12
ВОСЕМЬ ЖИЗНЕЙ «Ночные ведьмы» на кукурузниках, духи ворона и горностая, граф Аничков в Перу, пианино на Северном полюсе, тайная жизнь «Веселых картинок» и другие воспоминания
bg.ru
2 1 В А Е Л В О 0 К С С 2 И П О Е Я Д А Н М ГЛАВНОЕ ВЕЛОСОБЫТИЕ ЛЕТА СОСТОЯЛОСЬ! 7 ИЮЛЯ МЫ ВСТРЕТИЛИСЬ В ПАРКЕ ГОРЬКОГО
• СЛ
• К АТА ЛИСЬ . . .
УШ А ЛИ ЛЕ К Ц И И . . .
• РАЗВЛЕК А Л ИС Ь . .
А ЕСЛИ ВЫ ПРОПУСТИЛИ —
СМОТРИТЕ КАК ЭТО БЫЛО И СЛЕДИТЕ ЗА НОВОСТЯМИ ПРОЕКТА НА WWW.KRUTIPEDALI.ORG
.
• ФЛЕШМОБИЛИС Ь . . .
КРУТИ ПЕДАЛИ ВМЕСТЕ С НАМИ! ТЕЛЕКАНАЛ ДО///ДЬ ИДЕТ: в ваших телевизорах: пакет «Оптимум» ТРИКОЛОР ТВ, 101 и 871 (каналы HD) кнопка в сети АКАДО, в НТВ-ПЛЮС, 22 кнопка в Билайн ТВ, Континент ТВ, в сетях кабельных операторов вашего города, в ваших iPhone и iPad в приложении и на сайте tvrain.ru
ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ПАРТНЕР
Ищите журнал «БОЛЬШОЙ ГОРОД» в кафе, барах, ресторанах, магазинах и кинотеатрах Москвы
РЕКЛАМА
ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ ПАРТНЕРЫ ПРОЕКТА:
РМОО «ТАНЦУЮЩИЙ ГОРОД»
CЕТЬ МАГАЗИНОВ WWW.VELOSITE.RU
РАДИОСТАНЦИИ ПРОЕКТА:
№14 (303) 25.07.12
4……….письмо……….Нажми на кнопку 6……….Николай Пенин 12……….Людмила Айнана 20……….Муся Пустильник 26……….Павел Московский 30……….Забудь обратную дорогу 38……….Виталий Волович 44……….Феликс Шапиро 50……….Ирина Ракобольская 58……….Роксана Андриевич
Главный редактор Алексей Мунипов Арт-директор Анна Фролова Ответственный секретарь Дарья Иванова Зам. главного редактора Анна Красильщик Редакторы Ирина Калитеевская,
Елена Краевская Дизайнеры Юрий Кузнецов, Вера Лысенко Фоторедактор Антон Курцев Продюсер Алевтина Елсукова Ассистент редакции Алиса Алексеева Принт-менеджер Анастасия Пьянникова BG.RU Главный редактор Екатерина Кронгауз Управляющий редактор Екатерина Сваровская Редакторы Александр Борзенко,
Ася Чачко Онлайн-продюсер Данияр Шекебаев Дизайнер Светлана Цепкало Технический дизайнер Максим Копосов Видеоредактор Владимир Афонский Корректор Марина Нафикова Фотография на обложке: «ФотоСоюз» По настоятельной просьбе генерального директора БГ, опирающегося на статью 27 Закона о СМИ, сообщаем отчество главного редактора: Юрьевич
Над номером работали:
Анна Амелина, Маша Андриевич, Маруся Ищенко, Наталья Лебедева, Елена Леенсон, Наталья Лесскис, Алексей Лукин, Анна Марголис, Дмитрий Опарин, Серафим Ореханов, Алексей Платонов, Екатерина Сваровская Учредитель и издатель ООО «Большой город» Генеральный директор Нелли Алексанян Издатель Максим Кашулинский Коммерческий директор Анна Жижина sales@bg.ru, jijina@bg.ru Ведущий менеджер по рекламе Екатерина Широких eshirokih@bg.ru Менеджер по рекламе Юлия Забродина zabrodina@bg.ru Координатор коммерческого отдела Елена Веденкина vedenkina@bg.ru Руководитель отдела спецпроектов Елена Бродач Менеджер по дистрибуции Мария Тертычная distribution@bg.ru Офис-менеджер Ульяна Русяева Адрес Москва, Берсеневский пер., 2, стр. 1 Телефон/факс (495) 744 29 83/ (499) 230 77 71 По вопросам размещения рекламы на сайте bg.ru bg.ru@bg.ru
По вопросам размещения рекламы в рубрике «Поесть и выпить в городе» обращайтесь в РА «Добрый дизайн». Телефон (495) 641 64 76, reklama@reklama-dd.ru Журнал распространяется в Москве, Санкт-Петербурге, Екатеринбурге, Нижнем Новгороде, Новосибирске, Ростове-на-Дону, Самаре Цветокорректор Алексей Новиков Старший верстальщик Алексей Пустовалов Корректор Марина Нафикова Рекламный дизайнер Дмитрий Самсонов Техническая поддержка ООО «Компания Афиша» Отпечатано в типографии Oy ScanWeb Ab, Korjalankatu, 27, 45100, Kouvola, Finland Общий тираж 120 000 экземпляров Свидетельство о регистрации средства массовой информации ПИ № ФС 77–45103 от 19 мая 2011 г. выдано Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор) Перепечатка материалов журнала «Большой город» невозможна без письменного разрешения редакции.
При цитировании ссылка на журнал «Большой город» обязательна. Редакция не несет ответственности за достоверность информации, опубликованной в рекламных объявлениях. Мнение авторов может не совпадать с точкой зрения редакции Все фотографии с сайта flickr.com опубликованы согласно лицензии Creative Commons или с разрешения авторов Макет Юрий Остроменцкий В наборе использованы спроектированные специально для БГ шрифты BigCity Antiqua Александрa Тарбеева и BigCity Grotesque Ильи Рудермана, а также шрифт ITC Bookman Опровержение В №13 (302) от 11 июля 2012 года была допущена досадная ошибка. Чрезвычайного и полномочного посла Республики Гвинея-Бисау зовут не Рожерио Араужо Адольфо Эрберт, а Секо Интчассо. Редакция журнала приносит извинения посольству республики и лично господину Интчассо. Кроме того, сообщаем, что права на фотографию сумки Baggu, опубликованную на странице 49 журнала «Большой город» №301, принадлежат Good Local. Фотограф Сафрон Голиков. Приносим авторам извинения за допущенную ошибку
Внимание! «Большой город» уходит в отпуск. Следующий номер выйдет 5 сентября 3
письмо
Нажми на кнопку Алексей Мунипов — о том, зачем на самом деле нужны смартфоны
Столяр Валентина Григорьевна, в девичестве Липская, намекает автору текста, чтобы он переставал уже ее снимать
Бабушка так и не смогла поверить, что телефоны научились снимать видео, и только поэтому я смог записать ее рассказ — копаясь в несуществующих настрой ках и делая равнодушный вид. До поезда оставался день; завтра она навсегда переезжала из Гомеля к нам в Москву. А сегодня мы возвращались из недолгого, но трудного путешествия: на могилу к маме и в родное село Копаткевичи. Она смотрела в окно машины, щелкала пальцами, произносила вслух знакомые названия — Речица, Мышинка, Калинковичи, Птичь. В этой плюшевой веренице белорусских топонимов она, наверное, чувствовала себя как в старом покойном халате, где все привычно и ничего никогда не изменится. Ничего не поменялось и в селе — даже землянка, в которой они жили после войны, стояла на том же месте. Хорошая, добротная вещь, чего ей пропадать. Она в последний раз повида-
николаевских золотых червонцев, которые ее мама зашила перед войной в нижнее белье и которые благополучно пропутешествовали по тюрьмам, эшелонам, концлагерям в Германию и обратно и потом спасли семью в голодные послевоенные годы. Можно прочитать тысячи книг, но есть вещи, которые начинаешь понимать, только услышав. Самой непрозрачной, нездешней была бабушкина интонация: про свои мытарства и даже про недолгое пребывание в концлагере она рассказывала так, как рассказывают про поездку в Крым. Это была интонация абсолютного принятия — без бахвальства, жалости или самолюбования, без гнева, без пристрастия. Простая констатация. Легкость, про которую я понимал лишь то, что я никогда ее не пойму. В ней было что-то буддистское — впрочем, я едва ли смог бы объяснить бабушке, что это значит.
Даже о концлагере она рассказывала так, как рассказывают о поездке в Крым лась с родным братом Леней — бывшим партизаном, бывшим военным комендантом одного из районов Берлина, незлобивым сельским пенсионером. Потом заехала в старую церковь, в подвале которой расстреливали в тридцатые кулаков и шпионов, и рыдала над грудами продырявленных черепов, выставленных для назидания потомкам, — потому что один из этих черепов, скорее всего, был ее папы, безобидного совслужащего Липского. Потом долго ехала молча. А потом начала вспоминать. В ее рассказе было все, о чем я читал у Быкова и Адамовича и видел у Шепитько, Донского и Климова: предатели-полицаи, карательные операции, гарь сгоревших сел, блуждание по холодным болотам. Как сожгли ее деревню, как она скрывалась с братьями у партизан, как их с мамой угнали в Германию и как она потом привезла оттуда отрез бордового крепдешина и сшила себе из него свадебное платье. Как одна женщина из отряда положила своего младенца на мерзлую кочку и пошла прочь. И как они попали в засаду и лежали в грязной обледенелой луже, а немцы были в пяти метрах, кричали, стреляли, но не заметили. Как деревенские не лю били партизан и как даже в концлагере попалась одна добрая фрау. Истории предательства, безразличия, подкупов, побегов, страха и какой-то безрассудной, бессмысленной смелости. И маленькие вставные новеллы — например, история
Она говорила, а я все думал, как мы это заново запишем в Москве. На хорошую камеру, с нормальным звуком. На следующей неделе. Ну или когда закончится дачный сезон. И, конечно, в Москве мы ничего не за писали — когда я опомнился, бабушка уже ничего не хотела да и не могла рассказывать. Беспокоилась только почему-то о судьбе «сирийской весны», а потом ей просто стало тяжело говорить. От нее осталось немного — пара фарфоровых статуэток, пачка старых фотографий, коробка с лекарствами и россыпь видеофайлов с расширением .mov. Наверное, это самое важное, что я когда-либо снял. Вот уже третий год БГ делает специаль ный номер, где пожившие и много чего повидавшие люди долго и увлекательно пересказывают собственную биографию. Иногда оказывается, что так подробно их не расспрашивали даже собственные родственники. Просто потому, что это так странно — брать интервью у собственного деда. То ли дело снимать детей. Или, допустим, котиков. Когда моя дочка вырастет, ее ждет подарок — гигабайты видео; все важные, маловажные и просто случайные моменты с самой первой минуты ее рождения. Гигабайты, которые к тому времени наверняка станут анахронизмом и которые она никогда не посмотрит. А вот случайное видео с прабабушкой, которую она никогда не видела, думаю, посмотрит наверняка.
Бабушкин брат Леня подростком ушел в партизаны. Когда их отряд напал на местный гарнизон, немцы в ответ сожгли село вместе с жителями
303 номера
10 лет ищите в appstоre любого города
Требyeм чеcтных выборов Нет, мы про них не забыли. И ет, нaм не
Главный городской журнал «Большой город» - все самое важное о жизни в Москве. Теперь в iPad-версии. Читайте новый номер в кафе, дома, в метро и в пробках
6
26 апреля 1912 года Родился в деревне Кушелово 1927 год Окончил Детгородскую советскую трудовую школусемилетку 1931 год Окончил техникум электропромышленности им. Л.Б.Красина при Мос ковском электроламповом заводе (МЭЛЗ)
Николай Пенин Физик, создатель первого в СССР транзистора — о деревенском детстве, монастырской школе, опытах с телевидением, секретной работе, первом звуковом кино, документах Геббельса, своем столетнем юбилее и планах на будущее записала: Елена Леенсон фотографии: Алексей Платонов
1930–1934 годы Работал техником в МЭЛЗе 1934–1939 годы Учился на физфаке МГУ 1939 год Женился на Клавдии Андреевне Мичуриной, физике 1940 год Родился сын Александр 1940–1945 годы Работал в Научно-исследовательском кинофотоинституте (НИКФИ) 1944 год Родился сын Владимир 1945–1956 годы Работал в Центральном научно-исследовательском радиотехническом институте (ЦНИРТИ им. А.И.Берга) 1948–1960 годы Преподавал на физфаке МГУ 1949 год Защитил кандидатскую диссертацию 1951 год Награжден Государственной (Сталинской) премией 1956–1959 годы Работал в Институте радиотехники и электроники АН СССР (ИРЭ) 1959 год — н.в. Работает в Физическом институте им. П.Н.Лебедева РАН (ФИАН) 1960–1975 годы Преподавал в Московском энергетическом институте (МЭИ) 25 ноября 1967 года Родилась внучка Ольга 1967 год Защитил докторскую диссертацию 14 января 1970 года Родился внук Александр 29 марта 1978 года Родился внук Алексей 1992–2007 годы Родились две правнучки и два правнука 2012 год Отпраздновал столетие
Я родился 26 апреля 1912 года, очень давно. Как говорится, ни к чему так много. Детство мое прошло в деревне Кушелово Ошейкинской волости Волоколамского уезда Московской губернии. Теперь это Лотошинский район. Отец происходил из этой же деревни, а мама была из села Егорье. У мамы почти не было никакого образования, а папа окончил сельскую школу. Отец практически не был религиозным. А мама справляла все религиозные праздники, и когда еще жила в Егорье, в девушках, то была певчей в церкви. У нее был очень хороший голос. Я был не единственным ребенком в семье: у меня был младший брат Виктор. Жили мы небогато, даже ниже среднего. Мои родители — настоящие деревенские крестьяне, так что я ходил косить траву, пахать землю, ухаживать за скотиной… Тогда у всей деревни было общее владение, которое равномерно делилось на участки земли — для каждой семьи. Вся деревня участвовала в покосах, в молотьбе. Например, приходило время косить траву. Мужики собирались рано утром с косами, шли на луг, там кто-нибудь особо находчивый пробегал по росе, роса исчезала — и получалась темная дорожка. Таким образом делились кусочки луга — кому что. Мы с братом ходили косить, ворошили сено, сушили. А потом мама приезжала с повозкой, мы нагружали сено и везли к себе домой в сарай. Приход революции мне запомнился так: мне было лет пять, и я играл на песочке во дворе. И вдруг идет солдат по деревне с винтовкой и стреляет в воздух. Это един ственное мое впечатление о появлении революционных солдат. Никаких военных событий у нас там не было. И особенных разговоров о переменах я тоже не помню. Пожалуй, только однажды, когда заговорили о коллективизации, один бывший матрос сказал: «Ну, наша советская власть экспериментирует над нами». Но первое время после прихода советской власти понятия коллективизации у нас еще не было. Было только выделение хуторов, когда несколько крестьян выходили из деревни, получали свои отрезки земли, строили там дома и там же хозяйствовали. Советская власть вообще не сразу дошла до деревни. В городах она уже существовала, а у нас в деревне в это время еще священники были. Я помню, как к нам в школу пришел священник и стал
Мне было лет пять, и я играл во дворе. И вдруг идет солдат по деревне с винтовкой и стреляет в воздух вести предмет по своей вере. Два или три раза он приходил, а потом советская власть его запретила. Да и вообще церковное богослужение практически исчезло. Правда, какое-то время еще в деревнях действовали священники, но, по-видимому, не очень легально. Я учился в сельской школе. В здании школы был учебный класс и квартира учителя, и на занятия учитель просто выходил из своей квартиры в класс. Его супруга иногда приглашала ребят пить чай, показывала библиотеку, книги. Я два или три раза был у нее на приеме, она нас угощала пирожками, конфетами разными. Помню, однажды учитель дал задание самому сделать метр. Я достал какую-то большую доску, обстрогал ее, нарезал полоски через один сантиметр и принес в школу. Ну, похвалили меня. Родители с нами специально не занимались, мы как-то больше жили самостоятельно. Правда, иногда мама меня спрашивала: «А как у тебя идут уроки?» А поскольку у меня уроки по русскому языку шли не очень хорошо, она иногда просила меня что-нибудь склонять или спрягать. И если я говорил неправильно, она меня поправляла. Но это бывало очень редко. В основном я занимался всяким ремеслом и еще любил удочкой ловить рыбу. В деревне я прожил до 1924 года. Мама у меня была инициативной, сказала, что я должен поучиться в семилетке, и меня
направили в школу, которая находилась на территории Иосифо-Волоколамского монастыря, возле селения Теряево. Это была стрелецкая слобода при монастыре, и сам монастырь тоже очень старинный — говорили, что там похоронен Малюта Скуратов. При монастыре были детские дома, куда родители сдавали своих детей и они там воспитывались. Моя мама договаривалась с какой-нибудь хозяйкой из ближней деревни, которая за плату брала меня к себе в дом, поила и кормила. Помимо меня, у нее жила еще пара таких же ребят, все из разных деревень, и мы вместе ходили в школу. Деревня находилась примерно в двух верстах от монастыря, так что ходили мы в школу лесом. В этой школе были хорошие учителя, особенно мне нравился преподаватель физики. У нас с ним была какая-то обоюдная симпатия. Он меня приглашал в физический кабинет, и я ему готовил экспериментальные опыты для показа в классе. Еще был очень симпатичный преподаватель математики, Фаддей Максимилианович Перкаль. Очень хороший математик, во многом из-за него я потом пошел заниматься математикой. А вот с литературой у меня получалось не очень хорошо. И еще я никогда не любил и не понимал уроки по обществоведению. В школу в какой-то момент купили радиостанцию, довольно громоздкую. Питалась она от аккумулятора, и его надо было вовремя заряжать. Нас привлекли к этому делу, и мы — группа учеников — страшно этим увлеклись. Мы вовремя ее включали, а в зале собирался народ, чтобы слушать последние известия. Это было как раз во время забастовки шахтеров в Англии. И какие-то люди даже говорили: «Во-о-от, это начало всемирной революции!» Поскольку мы привыкли обслуживать радиостанцию, то вскоре начали каждый себе делать приемники. Доставали разные детали… Я тоже себе сделал. В Кушелово наш дом стоял на бугре, через овраг был берег реки, а там — сенной сарай, где мы накапливали сено для коров. Я протянул антенну между сараем и домом и слушал радиостанцию имени Коминтерна — это была наша первая радиостанция. А иногда, в хорошую погоду, даже удавалось услышать зарубежные станции. Когда наш учитель Перкаль узнал про эти радиоприемники, то он очень попросил нас, ребятишек, сделать и ему. Мы сделали и подарили ему приемник, и он
слева направо: жена Николая Пенина Клавдия Андреевна Мичурина, его мать Анна Павловна Пенина, отец Алексей Николаевич Пенин. На руках — младший сын Николая и Клавдии, Володя. Вторая половина 1940-х годов
был очень доволен. Тем более что он, по-видимому, знал английский язык. Как я уже говорил, мама была прогрессивным человеком и после того, как я окончил школу при монастыре, сказала, что я должен учиться дальше. Один из моих дядьев, Константин, занимался торфяным делом, и по его примеру я попытался поступить в торфяной техникум. Приехал в Москву, поселился у нашей старой тетки и подал заявление. Но экзамены я не сдал. Меня спросили, когда родился Пушкин, а я сказал, что в XVII веке. По другим во просам я, наверное, что-то отвечал правильно, но из-за Пушкина меня не приняли. Тогда я решил поступить в электротехнический техникум имени Красина, знаменитого большевика. Техникум был при Московском электроламповом заводе, в нем завод готовил для себя кадры. Тут я сдал экзамены на пятерки, и меня приняли. Техникум я окончил в 1931 году, получил специальность по производству электрических лампочек, и меня направили работать на завод в ламповый цех. Видимо, там я проявил себя достаточно умелым, и меня перевели из цеха в отдел производственных исследований (ОПИ), где было несколько очень сильных, хорошо оборудованных лабораторий. На заводе была отличная библиотека, которая выписывала даже иностранные журналы. Я довольно быстро научился их читать, особенно немецкие. В школе при монастыре у нас была замечательная преподавательница немецкого языка, чистая немка. Конечно, всерьез я язык не выучил, но все-таки эти основы пригодились. Потом меня перевели в лабораторию неоновых ламп и фотоэлементов. В 1932 го ду, в честь пятнадцатилетия советской власти, мы смонтировали на башнях завода цифру XV из неоновых трубок. Тогда это было большое новшество. Руководи телем лаборатории был венгр Имрек Дежович Натонек, очень хороший инженер. Он часто ездил за рубеж и привозил иностранную литературу по моей специальности. В общем, повезло мне, что я там оказался. С этого момента началась самая интересная часть моей жизни. Тогда кино еще было немое. Для создания звукового кинофильма нужны были фотоэлектрические приборы, так называемые фотоэлементы. Их-то и начали разрабатывать у нас на заводе. Я попал в эту группу и стал там основным работником.
Более того, первый звуковой фильм «Путевка в жизнь» был озвучен с помощью тех фотоэлементов, которые сделал я. Фильм демонстрировали в кинотеатре на углу старого Арбата, рядом с рестораном «Прага». Нам приходилось там налаживать звуковую аппаратуру. Иногда нам удавалось смотреть фильмы, хотя больше мы работали. Этот фильм, «Путевка в жизнь», снимался в поселке Дзержинский, куда переехали мои родители. Мама всегда хотела вырваться из деревни, поскольку жили мы не очень хорошо. У нее было два брата — Сергей и Иван. Иван был шофером и позднее участвовал в войне. А Сергей был замечательным часовщиком. Но он был непоседа и все время куда-то уезжал. В конце концов он приехал в этот самый поселок Дзержинский, в четырех километрах от станции Люберцы. Сергей там устроился сам и перетянул туда всю семью. Ну а я уже жил в Москве, а туда только приезжал. Отец там устроился сторожем при пекарне, ну а мама не работала. Конечно, трудновато было материально. Но поскольку отец работал при пекарне, все-таки немножко хлеба перепадало иногда. Такое время было. Когда я работал в лаборатории при заводе, я немножко занимался телевидением. Это были самые первые попытки чтото делать в этом направлении, сейчас они
Фильм «Путевка в жизнь» был озвучен с помощью тех фото элементов, которые сделал я
слева направо: сотрудник НИКФИ В.Комар, Н.Пенин и встретившийся им офицер на пути из Берлина под Великими Луками, 1945 год
кажутся очень примитивными. Но тогда это было любопытно. Мы пытались создавать изображение с помощью механической развертки: делали диск с дырочками, расположенными по диагонали, диск этот крутился с нужной частотой, а перед ним стояла светящаяся неоновая лампа с большим экраном. Нужно было подобрать такую частоту вращения, чтобы через эти дырочки на какое-то мгновение можно было увидеть изображение. Я сделал диск и неоновую лампу, а потом мы ездили в радиоцентр рядом с Красной площадью, где была хорошая радиоприемная станция, которая принимала передачи из тогдашнего Кенигсберга. Мы модулировали свою лампочку, крутили диск и смотрели, как там играет Микки-Маус. Эти эксперименты кончились довольно быстро, когда суме ли сделать электронные трубки со светящимся экраном. Так появилось примитивное телевидение. Пока я работал на заводе, к нам приходили преподаватели из МГУ, готовили для себя абитуриентов. Университет был заинтересован в студентах, а поступающих тогда было мало — время было очень тяжелое. Преподаватели читали нам на заводе лекции по математике, геометрии и другим дисциплинам, а мы ходили, нам было интересно. Мои товарищи поступили в университет еще в 1933 году, а я тогда не пошел — очень много дел у меня было. А на следующий год я тоже решил поступить на физический факультет: взял у товарищей конспекты, выучил и сдал сразу на второй курс. И учился там до 1939 года. В университете я познакомился со своей будущей женой — Клавдией Андреевной Мичуриной, в 1939-м мы поженились. По окончании университета я поступил на работу в Кинофотоинститут (НИКФИ). Тогда только-только начиналась эпоха полупроводников. По инициативе академика Иоффе, который жил в Петербурге, начали разрабатывать селеновые выпрямители для превращения переменного тока в постоянный. Но первые выпрямители, изготовлявшиеся из закиси меди, были очень неустойчивыми. Мои начальники, которым селеновые выпрямители были нужны для киноаппаратуры, дали мне задание улучшить их качество. Для этого была нужна серьезная технология и химия, и меня откомандировали в Военную академию химической защиты имени Ворошилова, где я проработал два года.
Супругу после окончания университета направили в Министерство иностранных дел, хотя она тоже физик. Потому что она была членом партии. Ее сагитировали, когда она была молоденькой, работала на заводе Ильича, и мастера ей говорили: «Ну давай, вступи, тебе легче будет». Она проработала там недолго, пока не родился Саша, в каком-то секретном отделе. Что конкретно она делала — она не имела права говорить. А я не имел права спрашивать. Так было положено. А я всегда избегал общественной работы. В партии никогда не состоял. Меня пытались принять в комсомол, но я не хотел и все время отказывался. Да и некогда мне было. Я ведь всегда очень много работал. А эту идеологию я не то что не разделял, а просто относился к ней безразлично. Ну есть власть, я ей подчиняюсь, я должен что-то делать — я и делал. Все-таки родине надо помогать, хотя она и управляется людьми не очень приятными. Но я лично от режима никак не пострадал, наоборот — был допущен к очень важной работе, и ко мне было полное доверие. Вообще, я думаю, что, когда наш народ насытился эффектами революции, тогда началось некое ослабление и даже разложение. Так всегда бывает, это естественный закон развития общества. Так я считаю. Когда началась война, мы были в поселке Дзержинском у родителей и слышали речь Молотова по радио. Было очень тревожно, но уже тогда мне казалось, что мы победим. Помню, как мы приехали домой с женой и я говорю: «Ну, война должна окончиться в Риме». Мне казалось, что мы должны не просто победить, но еще и дойти до Рима. Поскольку я в тот момент работал в военном институте и занимался очень важной проблемой, в армию меня не призывали. Потом было распоряжение женщин с детьми отправить в эвакуацию. В сентябре-октябре жена с сыном уехали в Кострому. Я же тем временем жил в Средней Азии, в Самарканде, — нас туда эвакуировали вместе с Кинофотоинститутом. Там нас поселили к местным жителям — меня вот поселили к армянам. Хорошая была семья. Я у них питался только по утрам, а днем ходил в столовую, где были супы с парой крупинок чего-то питательного. Но в Самарканде было не так голодно: там все-таки рынок богатый, и мы покупали знаменитые узбекские лепешки. Я получал небольшие деньги и посылал их
60-летие Николая Пенина (слева), 1972 год
в Кострому супруге. В Москву мы вместе с институтом вернулись примерно через год. Вскоре вернулась и жена с сыном. В 1944-м родился второй сын, Владимир. Как мы справлялись? Может, закваска деревенская помогла. В мае 1945-го, на пятый день после окончания войны, меня и еще одного нашего сотрудника вызывают в военкомат и говорят, что мы направляемся в Берлин. Мне присваивают звание капитана и дают билет на самолет. В Берлине под руководством вице-адмирала Акселя Ивановича Берга мы должны были познакомиться с немецкой технологией изготовления селеновых выпрямителей. Такая же комиссия была создана американцами, которая интересовалась технологией изготовления атомной бомбы. В Германии я пробыл примерно полгода. Мы ездили по заводам, поднимали архивы, искали специалистов, переезжали из одного города в другой: Берлин, Дрезден, Котбус, Лейпциг… Тогда еще не было разделения Германии на Западную и Восточную. У Рейхстага стояли все войска: и американские, и всякие. Мы пытались говорить с американскими военными, как получалось — по-немецки я мог, а по-английски не очень. И они тоже русские слова пытались учить. А однажды американский танкист окликнул меня: «Hello, captain, buy a tank», то есть «Капитан, купи танк». Я ответил, что у нас своих достаточно. От Рейхстага впечатление было ужасное, от Берлина тоже. Дрезден почти полностью был разрушен. Не улицы, а сплошные руины. Поскольку после войны прошло совсем мало времени, еще стоял тленный запах. Убитые были под развалинами. Немцы пытались разбирать за валы, становились цепочкой и передавали камни из рук в руки. В Берлине был такой случай: первый человек, который должен был поднимать камни в развалинах, дотронулся до того места, где, очевидно, была мина, и все это взлетело на воздух. Но у нас не было чувства, что немецкий народ — это враги. Ощущение было примерно такое — ну что же, так случилось, такая беда для всех… И сильного эмоционального подъема от того, что мы победили, тоже не было: уж очень большие потери у нас были. Мужчин почти не было, и в основном нам приходилось иметь дело с женщинами — они всем управляли. Помню, что
среди руководителей Берлина тоже была женщина. В Берлине мы узнали об атомной бомбардировке Хиросимы. Заводы практически не работали. В частности, не работал завод фирмы AEG в Бер лине, где должны были делать нужные нам приборы. На другом заводе, в Дрездене, почти то же самое: ничего, что нам нужно, не нашли. А вот когда мы приехали в городишко Котбус, оказалось, что там завод еще работает. Но главных специалистов не было — нам сказали, что накануне их увезли американские военные. Тогда, поскольку там всем теперь управляли наши, мы пошли к коменданту и сказали, что нам нужно. И вот по нашим указаниям и под нашим наблюдением на этом заводе было изготовлено несколько партий селеновых выпрямителей. В итоге мы поняли, как они работают, и могли сами воспроизвести их технологию. Но оказалось, что это не такие уж высокие секреты, — мы, в общем, делали не хуже. Как мы оттуда уезжали — отдельная история. Меня вызвали в Генштаб Берлина и сказали: «Вы назначаетесь начальником эшелона, который надо срочно отправить в Москву, потому что наши войска захватили документы Геббельса». Вот этими документами из киноархива Геббельса были набиты два огромных пульмановских вагона. Почему меня назначили? Не знаю. Судьба. Для охраны эшелона нам были выделены солдаты из штрафбата. Им сказали: «Солдаты, если благополучно довезете эшелон, с вас снимется штрафная повинность». И надо сказать, они отменно себя вели. Дежурили на площадках возле этих пульмановских вагонов. А мы прицепили к соста ву какой-то вагон-ресторан и ехали там. В дороге случались разные неприятности. Ломались вагоны… Они были уже старые, и во время войны их эксплуатировали со страшной силой. Это, конечно, не касается тех вагонов, в которых везли документы. Те были исправны и запломбированы, и к ним никто не мог прикасаться. В других вагонах было много всякого оборудования — нужного, ненужного. Станки, разные приборы, все подряд. Это было такое время, когда все ценное оборудование увозили из Берлина к себе домой. Состав выглядел так: паровоз, два вагона, пустая платформа, потом опять два вагона, опять пустая платформа. Так положено для очень важных грузов.
Николай Алексеевич Пенин, 1960-е годы
Вручение наград в Кремле. Николаю Пенину (шестой справа в третьем ряду) вручен Орден Трудового Красного Знамени. В первом ряду: четвертый слева — академик А.И.Берг, седьмой — К.Е.Ворошилов, 1953 год
Где-то по дороге один из вагонов совсем развалился, нам пришлось искать новый. Потом, возле Великих Лук, состав вообще разорвался — лопнуло сцепление, и половина состава уехала, а мы остались. Не было никакой связи, и пришлось долго ждать. Нас пытались задержать поляки: загнали в тупик — и держат несколько суток. Пришлось буквально прорываться: брать солдат и говорить, что, пока нас не выпустят, другие эшелоны мы тоже не пропустим. Если надо — с оружием. Я думаю, это американцам стало известно, что мы вывозим документы, и они попросили поляков нас придержать. Добрались мы до Москвы, до Киевского вокзала, я поставил солдат охранять эшелон, а сам пошел домой. Дома-то давно не был. А утром прихожу — вагонов нет. Я в ужасе. Куда им было деться? Солдаты причем на своих постах и при оружии. Иду в военную комендатуру Киевского вокзала: комендант куда-то ушел, а помощники ничего не знают. Ну, я думаю, — крышка мне! Пошел в диспетчерскую, выясняю по номерам вагонов, куда они поехали. Узнал, что их перевезли в Белые Столбы. Оказывается, там есть подземное хранилище. Еду туда. Выяснилось, что НКВД распорядилось немедленно направить туда вагоны с архивами Геббельса, а на часовых им было наплевать. Все время, пока мы ехали, я знал: если что-то случится — мне конец. Но страха не было. Судьба есть судьба. Это как на войне: какая разница, ты стреляешь или в тебя стреляют. К этому привыкают люди, как ни странно. Впоследствии Михаил Ромм на основе киноархива, который мы везли, снял фильм «Обыкновенный фашизм». Позднее я его увидел. Но я и так уже все это знал. Поэтому удивления не было. Потом начался тяжелый период — после военный. Помню, как-то за хлебом простоял три часа. Ну а в 1949 году я защитил кандидатскую диссертацию, мне сразу прибавили зарплату, и стало полегче. Устроился я в Центральный научно-исследовательский радиотехнический институт, который тогда назывался ЦНИИ-108 Минобороны (108 — это шифр). Руководил им тот самый Берг, в миссии которого я был в Берлине. Взяли меня очень просто, даже документы проверять не стали, а ведь я был беспартийным, а институт — секретным: видимо, уже знали меня там. 10 Почти десять лет я там занимался созда-
нием радиолокационных приборов, в частности — СВЧ-детекторов для радиолокации. Нам для работы потребовался германий, а в стране его не было, и Аксель Иванович по своим каналам как-то его достал за рубежом. Пришел через месяцполтора полковник МВД, принес 100 грамм германия. Правда, плохого, грязного, пришлось его чистить — так я сделался и химиком, и технологом. Со мной работало совсем немного сотрудников, и все они фактически были моими помощниками. Условия работы там были очень хорошие, но все очень строго. У меня был секретный портфель. Я заходил в первый отдел, брал его, проверял печати, брал бумаги, какие нужно, а после работы сдавал все обратно, расписывался… Все было засекречено. А когда я создавал самый главный элемент, рядом с комнатой, где я работал, стоял вооруженный часовой и никого не пускал. Меня спрашивают иногда, было ли страшно. А я отвечаю: просто надо было делать, вот я и делал. И ни о чем другом не думал. У нас был срок: к 31 декабря 1950 года мы должны были закончить разработку детекторов. И мы еле успевали. И вот 31 декабря, уже вечером, звоним Бергу и говорим: «Можно, Аксель Иванович, принести вам результаты нашей работы?» И приносим ему коробочку с деталями, которые мы уже испытали в военных частях. Он тут же поднимает трубку, звонит Сталину и до кладывает, что работа сделана. Сталин
За границу меня не пускали, я же был невыезд ным, с очень высокой степенью секретности
громко говорит: «Ну, представить». И в следующем году нам присудили Сталинскую премию. А если бы не успели — тогда крышка. Потом было другое задание — создание транзисторов. Эта работа была поручена сразу четырем институтам: никто не понимал, как это делать, и считалось, что ктонибудь да сделает. И, как ни странно, каждый сделал по-своему — кто как понимал и умел. Общение между сотрудниками разных институтов в этот период резко за медлилось — каждый хотел сделать первым. Это уже чисто такое человеческое свойство. В общем, моя технология оказалась оптимальной — хотя, конечно, потом она была улучшена. Дело в том, что у меня тогда уже был опыт технологической работы, когда я химически очищал селен и германий. Так что можно сказать, что я первым у нас в стране создал настоящий транзистор. Моим помощником тогда, кстати, был Жорес Иванович Алферов. В начале 1950-х стране были нужны специалисты по электронике, но никто их еще тогда не готовил. И академик Берг добился создания на физическом факультете МГУ кафедры по полупроводникам, и я там стал читать лекции. Никаких учебников тогда не было, и все, что доставали из журналов и что я знал из собственного опыта, превращалось в лекции. Преподавали ли в то время то же самое за рубежом, я не знаю: за границу-то меня не пускали, я же был невыездным, с очень высокой степенью секретности. Уже сильно позже меня выпустили в Чехословакию, в рамках обмена опытом. Когда умер Сталин, я все еще работал в 108-м институте. По радиотрансляции говорят: «Умер Сталин». Начались разговоры — про похороны, что надо идти. Мы собрались всей лабораторией, решили участвовать в шествии. Пошли по Басманному переулку, дошли до Красных Ворот, начали спускаться по Мясницкой и поняли, что никуда не пробьемся — везде толпы народу. И решили: пойдем-ка мы лучше по домам. Потом стало известно, что на Трубной площади было огромное несчастье. Там кто-то открыл люки, и в них падали люди. Много людей погибло. В 1956-м нашу лабораторию закрыли, и все мы ушли в Институт радиотехники и электроники (ИРЭ), а потом я почти десять лет работал в Физическом институте Академии наук (ФИАН), занимался лазерной локацией летающих ракет. При
этом я сотрудничал с одним очень важным секретным институтом, который находится в районе метро «Сокол». Американцы называли его «гнездо российской ракетной техники». Работа эта завершилась тем, что мы создали то, что нужно. Но наши результаты уже никому не понадобились, потому что американцы закрыли свою программу «Звездные войны». Ну и мы тоже прекратили. Жалко, конечно, десять лет работы, но что делать. Конечно, с тех пор электроника быстро шагнула вперед. Я же начинал в древнюю эпоху. Можно сказать, что работа с германием, которую я выполнял в 108-м институте, послужила основой для современной физики полупроводников. Что еще было? Мы с женой любили туризм. И ребят наших к этому приучали. Плавали на байдарках, ездили на Север, в Карелию… Со старшим сыном ходили на лыжах куда-то в Заполярье. Потом моя супруга умерла в 2001 году от инфаркта, и я стал жить один. Я уже давно стал пенсионером. Некоторое время держался на работе, а потом меня перевели в научные советники. Сейчас я активно уже не работаю — из-за своих болезней. Ну а мысли-то у меня еще не пропали. Я по-прежнему интересуюсь, что же все-таки люди сделали в области СВЧ-детекторов. Даже пытался доставать иностранные журналы 1970-х годов — то есть того времени, когда эта проблема появилась. Все-таки хочется знать: а как же люди делали и правильно ли делали. И вот постепенно появляется мысль, что люди делали не зная что. А сейчас, имей я лабораторию и будь я здоров, я бы уже знал, как правильно. Но это, как говорится, одна мечта. Иногда по вечерам удается посидеть, почитать эти журналы. Не все еще до конца понял. Может быть, будет здоровье — разберусь. Сложно сказать, доволен ли я жизнью. Почему-то нет у меня такой оценки. Ну сде лал я что-то хорошо, ну и что?.. Хотя можно сказать, что работой я, в общем-то, доволен. А жизнь, конечно, сложилась куда хуже.
Где отметить день рождения, куда сходить на бизнес-ланч, на модную вечеринку, какие новые заведения открылись в Москве. Это и многое другое о кулинарных удовольствиях в специальном проекте, посвященном кафе, ресторанам, клубам и барам Москвы
Hungry Duck: официальное открытие!
Hungry Duck Bar & Grill
вас удивит. Кроме того, в это время действует скидка 30% на основное меню. Наш шеф-повар предложит вам самые популярные блюда разных кухонь мира. Вы сможете заказать: карпаччо из лосося, кесадилью с курицей, острые куриные крылышки, пасту карбонара, ризотто с морепродуктами и еще много вкусного. В будние дни Tema Bar проводит коктейльные акции: 3 шота за 199 рублей, шейкер коктейля (0,5 л) всего за 380 рублей, а в воскресенье все напитки в баре обойдутся вам в полцены. Потаповский пер., 5, стр. 2 (495) 979 21 22 www.temabar.ru
В июне 2012 года Hungry Duck Bar & Grill вновь открыл свои двери. Покорив столичную публику 17 лет назад, в июне «Голодная утка» открылась с не меньшим размахом. Расположившись в трехэтажном особняке, бар Hungry Duck занимает площадь в 1 500 м2. Безусловно, концептуальная идея заведения уходит корнями в девяностые, но при этом она адаптирована под ожидания и запросы нового поколения двухтысячных. Перекочевала и гигантская барная стойка в форме овала, и та самая «Ladies’ Night» по четвергам, и тематические субботние вечеринки. Меню бара пестрит блюдами американской кухни: бургеры, пицца и разнообразные барные закуски. Одним словом, все сделано для того, чтобы поклонники Hungry Duck почувствовали себя комфортно. Go nuts! Садовая-Черногрязская, 8/2 Ежедневно с 12.00 до 6.00 (495) 782 50 65 www.thehungryduck.ru
Совсем недавно в ресторане поселилась семья кроликов
Sorbetto
Tema Bar: всегда, со всеми и везде!
Tema Bar
Tema Bar распахнул свои двери в Москве в 2005 году и стал первым коктейльным шоу-баром в столице. Наших посетителей всегда ждет позитивная атмосфера. Шуметь можно 24 часа и 7 дней в неделю, а бармены превращают подачу даже обычного коктейля в феерическое шоу. На первом этаже посетителей ждет party for everybody. Танцевать здесь можно не только на танцполе, но и на столах, подоконниках, а также на барной стойке. Тех же, кто предпочитает более спокойное времяпрепровождение, ждет нижний зал с атмосферой chill out. Здесь, на кожаных диванах, можно расслабиться и покурить кальян, попивая любимые напитки. Каждую среду мы радуем вас живым звуком — в исполнении музыкальных групп. Tema Bar — это не только безумные танцы ночи напролет, но и место, где можно приятно провести время днем. С понедельника по пятницу с 12.00 до 17.00 вы сможете отведать лучший бизнес-ланч в городе — его разнообразие приятно
В ресторане Sorbetto время течет размеренно и лениво, как будто находишься не в центре мегаполиса, а на берегу Cредиземного моря. Иногда кажется, что за стенами домов плещутся волны и совсем нет никаких забот. Вероятно, именно поэтому сюда приходят на обед все те, кто работает неподалеку, а по вечерам в выходные на летней веранде столы желательно бронировать даже в начале рабочей недели. Шеф-повар ресторана Sorbetto Andrea Grizonic работал в Лондоне с Giordgio Locatelli (звезда Мишлен, ресторан Cecсonis) и Gualtiero Marchesi (три звезды Мишлен, холдинг Teca-Atoz). Был шеф-поваром в Tsunami (авторская японская кухня) и Lucio (современная авторская итальянская кухня). В Sorbetto Andrea Grizonic готовит как классические блюда итальянской кухни, так и авторские. Обязательно попробуйте: пармскую ветчину с дыней (580 р.); салат с креветками, манго, папайей, салатным миксом и желе из мяты (480 р.); пиццу из дровяной печи (от 380 р.) и, конечно, разнообразное сорбетто (290 р.). В Sorbetto большой выбор итальянских и французских вин. И, конечно, летом не обойтись без лимонадов: облепиховый, тархун и малина (все по 320 р.) — хиты летнего сезона-2012! По будням 20%-ная скидка с 12.00 до 16.00. Кухня — современная итальянская. Время работы: с 12.00 до 0.00. Доставка: с 12.00 до 22.00. Мансуровский пер., 12 (495) 637 47 95 www.sorbetto.ru
Sweet Home — «Свит Хоум», VIP – ВИП, Hungry Duck – «Голодная утка», Go Nuts! — «Отрывайся по полной!», Bar — бар, Grill — гриль, Ladies’ Night – «Ледис-Найт», Tema Bar – «Тема-бар», party for everybody — пати фор эврибади, chill out — расслабление, Sorbetto — «Сорбетто», Andrea Grizonic — Андреа Гриджонич, Giordgio Locatelli — Джорджио Локателли, Cecсonis — Чекконис, Gualtiero Marchesi — Галтьеро Марчези, Teca-Atoz — «Тека-Атоз», Tsunami — «Цунами», Lucio — Лучио
Поесть и выпить в городе
реклама
рекламная секция
11
12
Людмила Айнана 1934 год Родилась в местечке Укигьярак в нескольких километрах от крупного села сибирских эскимосов Уназик (Старое Чаплино)
Эскимоска из рода лякагмит, создательница учебника эскимосского языка — о духах волка и горностая, шаманах, обмене женами, празднике Камыхтак, о жертвоприношениях, американских родственниках, Ленинграде и о том, почему она не вышла замуж за сочинского моряка
1942 год Переехала с семьей из Укигьярака в Старое Чаплино; пошла в начальную школу
записал: Дмитрий Опарин фотографии: Алексей Лукин
1946–1947 годы Начала учиться в интернате поселка городского типа Провидения 1954 год Поступила в Ленинградский институт имени А.И.Герцена на филологический факультет 1959 год Окончила учебу в Ленинграде; вышла замуж за Николая Панаугье 1960–1963 годы Преподавала русский язык и литературу в новочаплинской средней школе 1963–1978 годы Преподавала в провиденской средней школе 1974 год Опубликован букварь эскимосского языка, написанный Айнаной в соавторстве с Верой Анальквасак 1978–1999 годы Работала в секторе Севера Института национальных проблем образования 1988 год Впервые поехала в США на Аляску 1990 год Основано Общество эскимосов Чукотки «Юпик» 1992 год Общество эскимосов Чукотки «Юпик» вступило в ICC (Inuit Circumpolar Council) 1994 год Начала работать в качестве координатора над долгосрочным российско-американским проектом по традиционному природопользованию 1997 год Помогала в учреждении Союза морских охотников 2000 год Ездила в Лондон на заседание Международной китобойной комиссии 2011 год Участвовала в конференции «Дни Беренгии» в Номе (штат Аляска) и получила благодарственное письмо от Службы национальных парков США
Я родилась 28 декабря 1934 года в местечке Укигьярак, недалеко от Старого Чаплино (старое многонаселенное поселение сибирских эскимосов. В 1959 году было закрыто властями. — БГ). Укигьярак порусски означает «начало спуска», там гора и ущелье с речкой, которая не имеет начала; она так и называется — Канилнук, «без начала». Место это очень интересное. Речка выходит прямо к морю. С одной стороны реки у нас стояли вешала (вбитые в землю китовые ребра, на которых сушились байдары — большие лодки из моржовой шкуры на деревянном каркасе. — БГ), а с другой — наша единственная яранга. Когда-то давно Укигьярак был довольно большим поселением нашего рода — лякагмит. А потом, в начале 1920-х годов, никого не осталось, все ушли, кроме нас. Они все переехали в Старое Чаплино, так как там школа появилась — и детей надо было учить. Это место было очень богатым: много морской капусты, даров моря, нерпы, моржей, китов, косаток, лахтаков, даже сивучей. Недалеко от нашей яранги, если по бережку пойти, есть место, где до нашего времени сохранились старые эскимосские землянки. Мы жили в Укигьяраке с мамой, папой, сестрами и братом. Папа летом от нас уезжал, потому что он на Пловере (закрытый поселок в бухте Провидения. — БГ) работал капитаном катера. А зимой у нас много народу было — все охотники-пушники, которые промышляли песцом, у нас жили. Отца у меня звали Атата, а деда, его отца, звали Апаку. Еще до советской власти американские китобои нанимали моего деда на работу гарпунером на гренландского кита — все лето они промышляли, а к осени его привозили обратно в Старое Чаплино. Дед свободно говорил по-английски, а по-русски вообще не понимал. В один год ранней осенью пролив быстро забился льдами, и деда моего обратно не привезли. Наши думали, что с ним что-то случилось. А капитан этого американского китобойного судна очень уважал деда и в Номе (город на Аляске. — БГ) его не оставил, а увез к себе домой в Сан-Франциско. Дед умер в 1944 году, и я его хорошо помню. Он много рассказывал и об Америке, и о старой жизни, знал разные прибаутки, песни. Единственное — плохо, конечно, что его американцы виски научили пить. А бабушку звали Пайна. Она была не из нашего рода лякагмит, а из рода
сянигмыльнут. Я ее всегда называла бабушкой, но на самом деле она не моя кровная бабушка, а вторая жена деда. Когда он овдовел, то женился на Пайне. Я долго думала, что она моя родная бабушка. Родной же была Агнагисяк, но она рано умерла, я ее не видела. Имя Агнагисяк переводится как «нехватка женщин»: у нее в семье были все братья — и она одна девочка. У Пайны очень интересная история до замужества. Пайна со своей сестрой Унайку рано осиротели. Раньше ведь наши эскимосы из Чаплино ездили в сторону Анадыря на обмен с чукчами. Брали оленьи шкуры, мясо, камусы (шкуры, снятые с ног оленя; использовались для шитья обуви. — БГ), жилы, а отдавали торбаса (высокие сапоги из шкуры оленя или нерпы. — БГ), шкуры лахтака для подошв, дождевики из кишок моржа. Вот наши поехали и взяли этих двух сестер-девушек с собой, чтобы они там готовили, за водой ходили. Их зима застала в Анадырском районе рано, и они не смогли вернуться. Чукчи им помогли, ярангу поставили, оленье мясо давали. Но с одним условием — они попросили, чтобы им кого-то дали в пастухи пасти оленей. А так как наши мужчины были заняты промыслом, отдали чукчам двух девушек-сироток в разные семьи. И моя бабушка попала к очень суровым деду и пожилой женщине. Вероятно, этот дед ее насиловал, потому что бабушка моя впоследствии была бездетной. И когда она пасла оленей, то волки нападали иногда на стадо. А когда волки нападали, она под какого-то оленя прята-
Бабушка вдруг увидела среди стаи волков женщину с длинными волосами. Как в сказке
лась и там сидела. За это ее хозяева били. В общем, плохо она жила. Бабушка вспоминала, что однажды было просто как в сказке. Она увидела среди стаи волков женщину с длинными волосами. Пайна начала говорить ей: «Ты женщина, и я тоже женщина, не дай волкам напасть на мое стадо». И вдруг стая остановилась, развернулась и убежала в другую сторону. Бабушка говорила, что эта женщина была вожаком стаи. Мне рассказывали, что волки крали раньше детей и растили у себя в стае. И это не Маугли, а чисто чукотский рассказ. Бывало еще, что люди терялись в тундре, оставались там и становились дикими. В годы войны наши охотники как-то возвращались с охоты и почувствовали, что кто-то на них смотрит. Оказалось, мужчина с копьем. Они не стали его убивать, а начали вверх стрелять, чтобы он убежал. Бывало, что и эскимосов уносила льдина, а потом человек оказывался на берегу в неизвестном безлюдном месте и был вынужден выживать. В общем, к весне бабушка надумала сбежать. Копила потихоньку и припрятывала сало, сушеное мясо, рыбу, а потом пошла на дежурство и все, что приготовила, с собой взяла и побежала. Очень она долго шла в сторону моря. Ей и волки попадались, и медведи. И пока она шла, ела все по дороге, что у нее было, потом ловила белую речную рыбу, ела растения. У обуви подошва стерлась, так она сдирала кору с кустиков и привязывала ее к ступням. Потом, когда кора стиралась, привязывала новую. В общем, вышла бабушка в Уэлькаль (эскимосское село в Иультинском районе. — БГ). Там тоже эскимосы были. Чаплинские вельботы, заехав в Уэлькаль, забрали ее, и уже в Старом Чаплино она вышла замуж за моего деда. Маму звали Янна. Она была старше отца по возрасту, так как должна была выйти замуж за его старшего брата. У нас ведь раньше выдавали по сговору, заключенному еще в детстве. А старший брат умер, и по закону она перешла его брату. Это положено так было. Еще принято было, если умирал мужчина в семье, а у него жена и дети оставались, то его младший брат должен был жениться на вдове, чтобы семью поднять. Мама была воспитана в традиции. Ее отцом был шаман. Он соблюдал все праздники обрядовые, а она у него научилась. У меня было три сестры и один брат. Брат родился в 1924 году, и его звали Итхут
Семья Гальмуи около своей яранги, Старое Чаплино, 1920-е годы. Фотография этнографа А.Форштейна. Из коллекции Музея антропологии и этнографии им. Петра Великого
как, что переводится как «занесенный в ярангу». В 1913 году родилась моя старшая сестра Агнагисяк, названная в честь бабушки. Сестра Ухсима родилась в 1915 году и выросла у бабушки и дедушки. Она была им как дочь. Потом Кураса родилась в 1930 году. И я родилась последней, в 1934-м. Между Ухсимой и Итхуткаком пятеро детей умерли: четыре брата и одна сестра. И мама убедила отца уехать из Старого Чаплино, сказала: «Не могу хоронить детей без конца». И семья переехала в место, где когда-то жили наши предки, где и я родилась, — в Укигьярак. Я теперь понимаю, что, вероятно, в той яранге была какая-то инфекция, из-за которой дети не выживали. Нас всех троих назвала бабушка Пайна. Так как она жила с чукчами, то назвала меня и Курасу не по-эскимосски, а по-чукотски. Кураса означает «олень». А я — крик этого оленя, Айнана. Ухсима названа в честь дяди, который упал в море, смог вылезти на лед, но замерз, — Ухтыкак переводится как «вылезший» (Ухсима — женский вариант мужского имени Ухтыкак. — БГ). В яранге у нас всегда было очень тепло, все даже ходили по пояс раздетыми. Пол очень хорошо в яранге делали: сначала кассиопею стелили, потом траву еще и сверху кожу моржовую, потом мех — и опять траву. Только небольшая отдушина была, около которой висел нерпичий мочевой пузырь, чтобы злой дух какой-нибудь не залез. А летнюю ярангу мы покрывали чистой желтой шкурой моржа. Я помню, еще совсем маленькой сижу в яранге, а на шкуре дырка — значит, здесь выстрел в моржа был. И сквозь дырку яркий луч света. И я приняла этот луч за веревку. Хотела покататься на ней, как на качелях. И упала, конечно. Думаю: «Что за веревка такая?» Промышляли эскимосы охотой. Дело это тяжелое. Ходили, например, ранней весной на моржа на припай (неподвижный морской лед вдоль берега. — БГ) и, когда добывали моржа, быстро разделывали и быстробыстро бежали назад, пока ветер не задул и пока короткий зимний день. И когда они доходили до берега, до того им было жарко, что аж пар шел, а кухлянки их (верхняя одежда из шкур. — БГ) были будто в соленой воде намочены от пота. В общем, надо было быть очень крепкими. А могло и унести на льдине: так, моего отца унесло однажды — еле спасся. Отец потом поехал
Отец поехал на горячие ключи и принес в жертву суслика в благо дарность за спасение на горячие ключи и принес в жертву суслика в благодарность за спасение. Там, в стороне горячих ключей, есть поминальный камень нашей семьи. Считается, что наш предок украл его у белого медведя. У нас мужчины всегда на море смотрят: вот он сидел и увидел, как медведь выныривает и то серый камень на припай ставит, то розоватый. Предок изловчился, схватил розовый и на сопку унес. До закры тия Старого Чаплино мы осенью ходили туда на поминки (у азиатских эскимосов до сих пор сохраняется осенний поминальный день, когда семья разжигает костер и кормит предков. — БГ). Там надо было забивать щенка. Хотя рассказывали, что раньше могли принести в жертву и детей — сирот. Это происходило, когда охотников уносило на льдине. Тогда они обещали отблагодарить духов, если спасутся. И по прибытии на землю могли совершить такое жертвоприношение. Мама попадала прямо в сердце щенка. Я маленькой была и их не убивала, а даже отворачивалась. Потом надо было разрезать брюхо, вытащить кишки и пройти через них. Так мы как будто переходили в хорошую светлую жизнь. Жертвоприношение щенка проходило каждый год. Мы сначала закалывали щенка, а потом уже кормили предков. И даже когда мы переехали в 1942 году в Старое Чаплино, каждую осень продолжали ходить в Укигьярак на поминки.
слева направо: Людмила Айнана, Алла Панаугье (дочь Айнаны), Ольга Попова (дочь Курасы) и Кураса (сестра Людмилы), Новое Чаплино, 1970-е годы
У нашей семьи были священные животные — горностай, который жил в нашей яранге, и ворон, который залетел в ярангу и помер там. Когда мама на поминки ходила, то созывала к огню не только наших предков, но и горностая и ворона. Еще когда моя сестра маленькой была и сильно болела, то, чтобы она выжила, мама прикладывала к ней шкурку горностая — она снимает болезни. Мама кормила и землю предков — речку, море, ущелье, сопку, гору. У нас охотники кормили свою добычу. Если добывали животное, то гостеприимно его принимали. Извинялись перед ним, кормили его, разговаривали с ним, сказки рассказывали. С белого медведя снимали шкуру и голову заносили в ярангу, ставили ее около жирника (каменная плошка, заполненная тюленьим жиром, в которой горел фитиль из сухой травы. — БГ), открывали пасть и просовывали туда деревяшку, чтобы пасть была открыта. И всю ночь угощали, радовались, что добыли. Почти все черепа добытых животных относили в восточную сторону. Так там они и лежали. Отдельно моржи, отдельно медведи, отдельно лисы. А у медведя спра шивали, куда он хочет пойти: на восток или на запад. К черепу привязывали веревочку и потом к этой веревке палку, и кто умеет, тот поднимал, и куда голова скатывалась, туда и несли череп. Еще у нас был семейный праздник — Камыхтак. Около столба в яранге зажигали жирник и готовили еду. Были специальные миски, которые привозили из Америки, — у индейцев покупали. Готовились серьезно к этому празднику, еду откладывали — оленье мясо, нерпичье, рыбу. И никто не мог попробовать или даже понюхать его до праздника — оно было священным. Отец в яранге над жирником привязывал веревочкой из жил оленя деревянное изображение кита, потом отец и мать надевали белые, очень красивые американские дождевики из моржовых кишок, украшенные хохолками птичек. Это были обрядовые праздничные плащи. И вся посуда была тоже только праздничной: ее вытаскивали только на праздник, а потом убирали, чтобы даже никакая собака не понюхала. Мы становились по двое около жирника, над которым висел кит. Например, моя сестра Кураса брала кита и пускала его мне, а я должна была поймать. А потом она ловила. Значит, мы перешли в хорошую жизнь. И так каждый член семьи. Потом мама с отцом уходили на берег и там кор-
мили море: бросали в воду кусочки еды. Праздник проходил зимой, когда промысел заканчивался. Я видела, как шаманы в нашей яранге проводили камлания. Сначала они кушали, разговаривали, а потом все-все убирали. И шаман садился перед жирником, который гасили, и пел в темноте. Он собирал своих духов. Свистел, например, как птичка. У всех свои духи были: у кого птица, у кого собака, у кого волк. Они пели в темноте, предсказывали и наказывали, что нужно было сделать, чтобы, например, вылечить человека. Есть место по дороге в Провидения (поселок городского типа, находившийся в 50 километрах от Старого Чаплина. — БГ), где собаки иногда останавливались и дальше не ехали. И тогда нужно было либо укусить собаку за ухо до крови, либо самому каюру (погонщик нарт. — БГ) пописать. У брата так однажды случилось: собаки бегут, но на одном месте нарты не движутся. Он приехал очень напуганный и после этого сильно заболел. Мама испугалась и пригласила к нам сирениковского шамана. Шаман пришел и попросил чижи (высокие меховые чулки. — БГ). Он их поставил себе на голову и сказал, что если чижи сами развернутся, то сын поправится. Они развернулись. Потом он взял кухлянку. Положил перед собой, а мы держали ее за рукава. Кухлянка должна была сама встать. Мама и Кураса держали. А Кураса же школьница — она не верила. И когда шаман начал петь, кухлянка начала подниматься. Кураса давай проверять, тянула, отпускала, даже в рукав просунула руку. Никак не могла поверить шаману. Он тогда сказал: «Девочка мне мешает». Вместо нее стал держать кухлянку мой двоюродный брат Ахкива. Ахкива тоже шаманам не особо верил. У него был друг Аглю, одногодок — они оба 1916 года. Он стал шаманом. Как-то в коридоре Ахкива мотор делал, а Аглю помогал ему. Ахкива говорит: «Ты объявил себя шаманом и поэтому всех дурачишь». Это Аглю очень задело. У нас таз был в коридоре, а в тазу — моржовая голова: ее поставили киснуть, чтобы шкуру снять и потом все мясо, а голову не выбрасывали, а собирали несколько штук, проводили обряд и все в одно место уносили. Аглю увидел таз с головой, и вдруг челюсть стала стучать зубами. Я сама это видела, я рядом там играла. Уж не знаю, как это он сделал.
С подругой Валентиной Укутлю, Ленинград, 1959 год
Праздник в яранге, Старое Чаплино, 1901 год. Фотография этнографа В.Богораза. Из коллекции Американского музея естественной истории в Нью-Йорке
Ахкива все равно не поверил. Тогда Аглю попросил дать ему дощечку и колокольчик. Он их взял, что-то сказал — и вдруг дощечка вместе с колокольчиком полетели и сделали круг в комнате. Я своими глазами это видела! Наверное, он обладал какой-то очень сильной энергией. В общем, Аглю убедил брата. Раньше был распространен обычай обмена женами. Хотели как-то, чтобы мой отец на ночь обменялся женой с другим эскимосом, но мать не позволила. Это происходило, например, когда в семье одни девочки рождались. И еще — мы же часто создавали семьи с людьми из своего рода, и обмен женами существовал, чтобы было смешение крови. Было и двоеженство. На пример, в Чаплино один эскимос Апалъюк имел две жены. Как только дети рождались, они были уже обещаны кому-нибудь в жены или мужья. Я в школе дружила с одним мальчиком, Федей Куяпой. А ему обещали уже Марию Сигунылик, и мне все говорили: «Айнана, не туда лезешь!» Мои родители тоже сговорились. Мне жених достался из нашего рода — несимпатичный мальчик, еще к тому же и заикался он сильно. Его звали Якыта. Когда я училась в 9-м классе, дядя Якыты пришел к матери и говорит: «Надо, чтобы Айнана перешла к нам. Пора ей привыкать». А мать ему: «В каком мире ты живешь? Такого теперь нет. Айнана к вам не пойдет». Мне так было неприятно. Конечно, я бы и сама не пошла. До советской власти была распространена добровольная смерть. Мой дедушка с маминой стороны, Аяхта, добровольно ушел из жизни. Он был очень болен и сильно страдал, и его родные повесили. Наверное, он попросил сына себя убить. Но и при Советах я слышала, что среди оленеводов такое случалось. А вот в Чаплино уже этого не было. Вообще, Чаплино — это очаг советской власти. Народ чаплинский очень послушный, и они очень быстро приняли современную жизнь. И праздники перестали проводить, потому что это запрещали в советское время. В честь Аяхты назван сын моего двоюродного брата, который живет в Америке. Большинство эскимосов чукотский язык знали раньше хорошо. Потому что чукчей было много и с ними надо было общаться, а эскимосский сложный, они его и не учили. Чукотский был нашим языком общения. Я тоже владею чу-
котским. Женщины говорили хуже, а мужчины же общались, ездили, менялись. Нас воспитывали в уважении к чукчам — это большой народ, и нам без них никак нельзя. Мы получали от них одежду — оленьи шкуры на кухлянки. И надо всегда было очень хорошо принимать их. Чукчам ведь еще тяжелее, чем нам: пурга или не пурга — они круглые сутки пасут оленей. Специально для обмена на ярмарку мы шили дождевики из моржовых кишок, шили торбаса, изготавливали подошвы из лахтачьей шкуры. Я хорошо помню, что в годы войны не хватало сахару и чаю, но все равно мама откладывала и нам не давала, потому что на обмен надо было ехать к оленеводам. Они же там в тундре живут, а мы у берега, больше общаемся с русскими. Если чукча, например, показывал на что-то в доме, что ему приглянулось, то ему отдавали эту вещь без всякого разговора. У нас дома висели морские часы. Чукча спросил: «Для чего они?» Отец объяснил. И чукча сказал: «А мне нравится!» И отец отдал ему их. Брат говорит: «Он же не понимает! Зачем ты отдаешь?» Но так было нужно сделать. У нас и конфликты с чукчами были раньше. Совсем давно. Они нападали на эскимосские села, брали в плен людей, разоряли. Недалеко от одной сопки у горячих ключей есть озерцо. И в том районе есть красные камни. Есть легенда, что чукчи напали весной, а наши их встретили, дали отпор, разули чукчей, порезали им ступни и пустили по этому озеру. И столько было крови, что камни окрасились в красный цвет. Это мне мама рассказала, а мама услышала от своих. Ежегодно вельботы ездили на Аляску в начале июня или в конце мая (до начала холодной войны сибирские эскимосы под держивали постоянные контакты со своими родственниками, жившими на острове Святого Лаврентия, штат Аляска, находящегося в 60 километрах от азиатского материка. В 1989 году эти контакты были возобновлены. Коренным жителям обоих берегов Берингова пролива больше не нужна виза для поездок друг к другу в гости. — БГ). Потому что позже волны большие уже и ездить было опасно. И мама, и папа ез дили на Аляску. Но детей не брали. Туда возили камусы, которых там нет, оленьи жилы, кору ольхи, оленьи шкуры. А оттуда привозили чай, сахар, жвачку, ткани, моторы. К нам приезжали в гости наши аляскинские родственники: племянник
Старшая сестра Людмилы Ухсима в школе, Старое Чаплино, 1920-е годы. Фотография А.Форштейна. Из коллекции Музея антропологии и этнографии им. Петра Великого
моей мамы там жил. Старший брат жил в Америке, а младший — Ахкива — с нами. И старший Ахкиву уговаривал в Америку переехать, пока у него семьи нет. Я очень переживала. Но он не поехал. Когда американцы перестали покупать песцов, то какое-то время у жителей острова не было ни сахара, ни табака, ни муки. А у нас все это было. Я помню, когда вельботы с Аляски причалили, то первым делом приехавшие просили закурить. Оказалось, что у них ни чаю, ни табака нет, — все у нас купили. Обычно, когда аляскинцы приезжали, все бежали на берег и разбирали своих родственников. Но прежде нашим нужно было кинуть камень в их сторону, чтобы их духи не переехали на нашу сторону, чтобы болезней не завезли. Такой был обряд дезинфекции. А когда аляскинские гости заходили в дом, у порога нужно было разжечь костер, и приглашенные должны были пройти обряд очищения огнем — перешагнуть через костер, чтобы не принести с собой болезни. Мы так же делали на Аляске. А потом они приняли христианство и перестали так делать. Я очень хорошо помню, что у нас было очень много американских инструментов, бинокли, часы, платья. Когда приезжали островитяне, обязательно устраивали соревнования по бегу, прыжкам, борьбе, танцы и песни. В 1942 году мы переехали в Старое Чаплино. В этом же году умер мой отец. Как-то был очень сильный ветер, и сзади яранги оторвало кусок. Папа пошел прибивать, залез на бочку, прибил, и у него стало плохо с сердцем. Я пришла из школы, а он
Шаман садился перед жирником и пел в темноте. Свистел, собирал своих духов
в коридоре сидит одетый. Я говорю: «Ты что?» А он тихо так: «Да я посижу». Видимо, у него был инфаркт. Потом вечером зашел, лег в ярангу и говорит: «Вы не бойтесь, со мной ничего не случится, я не помру». Мы ушли к дяде, и он умер. Его хоронили уже в гробу, по-русски. Когда человек у нас умирает, то ему на живот кладут камень. И перед каждой едой камень чемнибудь мажут, как будто он с нами кушает, а на похоронах этот камень в гроб кладут. А раньше и после похорон еще на пять дней оставляли камень дома и там его кормили, а потом уносили на могилу. Русских я впервые увидела в Старом Чаплино. Это были учителя, пограничники и фельдшер. Я их сначала боялась. Но они очень хорошо к нам относились, никогда не обижали, не унижали. Многие не умели делать то же самое, что и мы. Например, торбаса завязать. И я думала: «Взрослые люди, а совсем не умеют одеваться. Торбаса даже не умеют завязывать». Отец мне всегда говорил, что они приехали нам помогать, учить читать и писать. Отец работал с русскими на Пловере, он хорошо говорил по-русски. А мама — совсем чуть-чуть. Я пошла в школу с первого класса и порусски не знала ни слова. А нет, одно знала — «мотор». И то гордилась своим знанием. До сих пор не пойму, как я выучила русский. Первое полугодие я ничего не по нимала, а потом начала понимать больше. Когда я в школу пошла, у меня было три имени. Сначала меня учительница назвала Наташей. Потом через несколько дней решила, что имя Наташа мне не подходит, и назвала Галей. Потом сестра вспомнила, что у нас старшую сестру по-русски Галей зовут. И тогда меня назвали Людмилой. У меня были очень плохие отметки сначала, а потом я стала отличницей. У нас в классе говорил по-русски только Володя Ятта. У них в доме жила Екатерина Рубцова (лингвист, автор эскимосско-русского словаря. — БГ), она его и научила. Он у нас в классе был переводчиком и издевался над нами — неправильно переводил, а потом смеялся. Ботинок не было во время войны — не завозили. Все знали, что война идет. И мужчины добывали песцов, сдавали моржовые клыки — все это была помощь фронту. Газеты приходили, и я в них видела Зою Космодемьянскую, учительница рассказывала, как Александр Матросов закрыл своим телом амбразуру дзота. 15
Эскимосская семья Гальмуи около своей яранги, Старое Чаплино, 1920-е годы. Фотография А.Форштейна. Из коллекции Музея антропологии и этнографии им. Петра Великого
Жители Нового Чаплино встречают аляскинских эскимосов, 1989 год
Мы все слушали радио, а Майна (первый учитель-эскимос. — БГ) переводил нам на эскимосский язык. Японцы тогда топили торговые суда, и поставка продуктов с материка совсем почти прекратилась — не было чая, масла, сахара. Хлеб был, но его тоже не хватало. Но мы не голодали — мы ведь могли есть и нашу традиционную пищу. Я школу окончила в 1954 году. Я бы и раньше окончила, если бы мама меня на время не забрала из школы. Дело в том, что в четвертом классе я уехала в Провидения, так как в Старом Чаплино была только начальная школа. А туда после войны перевезли армию Рокоссовского. Они издевались над женщинами, избивали их. Почти каждую ночь ломились в дом, стучали. А мы с сестрой Агнагисяк жили с бабушкой. И она каждый раз прятала нас под топчан: сядет на него и сидит. Бабушка говорила, что лучше пусть ее убьют, чем детей. Нас никто от них не защищал. Мы сами защищались. Они были очень жестокими. Нельзя было вообще выходить на улицу. А потом одного поймали, заставили могилу вырыть и расстреляли. Один солдат хотел как-то даже изнасиловать мою сестру. Он пришел к нам в дом, сломал дверь. Она погоны с него сорвала, укусила, а я быстро лампочку вывернула, и мы сумели его вытолкать. Сестра на следующий день пошла жаловаться. Она сказала, что у него должен был остаться след от укуса. Его нашли и взяли. И друзья этого солдата приходили, рубашки какие-то приносили, упрашивали ее в суд не подавать, говорили, что они всю войну прошли. Она ото всего отказалась и подала в суд. Я была свидетелем, все рассказала, как это было. Потом был военный трибунал, и ему дали 8 лет. В общем, я проучилась в Провидения только полгода — мама меня больше туда не отпустила. Уж лучше пусть я буду неграмотной, думала она, чем меня там убьют. Потом уже приехал Родион Ма линовский. Он общался с коренными жи телями, они высказывали ему свое недовольство, рассказывали обо всех этих преступлениях, и командование всю армию убрало из Провидения. В 1947 году я вернулась доучиваться в Провидения. В интернате было не очень тяжело. Дети быстро приспосабливаются. Я была там одна эскимоска, все остальные были чукчами. Но меня спасало знание языка — я же говорила по-чукотски. Преподаватели 16 были роскошными, учили нас очень хоро-
По асфальту было очень неудобно ходить поначалу. И дома вокруг давили сильно шо. Правда, ботаника мне тяжело давалась. Все эти пылинки, тычинки — я просто ничего не понимала. Но я заучивала тексты из учебника и рассказывала, будто бы знаю, а на самом деле ничего не понимала, что рассказывала. А еще у коренных такая черта есть: если чего-то не знают, они просто стоят и молчат как истуканы. Преподавателем русского языка была Покровская Екатерина Михайловна. И она всегда со мной занималась дополнительно. Я очень хорошо помню, как учила отрывок из поэмы Некрасова «Мороз Красный Нос». Там девушка Дарья замерзла и взяла топор — «машинально». Я запомнила эпизод и это слово — машинально. И потом постоянно его использовала: «Я сделала это машинально». Даже если не машинально. Просто мне слово очень нравилось. Я, конечно, еще совсем не понимала античную историю и сельское хозяйство. Помню, в начальной школе была за дача о лифте. И учительница нам объясняла, что такое лифт. В Провидения мы в баню ходили. Были, правда, русские, которые говорили: «Вот этих бы чукчей пускать после того, как все пройдут!» А другие на них ругались: «Они на родине у себя находятся!» В общем, русские ругались между собой, а наше дело — выкупаться и домой бежать. Мы не реагировали, что кто-то нами брезговал. В интернате нам, кстати, запрещали говорить на родном языке. Мы могли говорить на эскимосском только в своих комнатах, когда никто не слышал.
В интернате я первый раз грибы попробовала. Я сначала боялась, не хотела, но меня сестра Ухсима приучила. Она была замужем за русским. Еще в детстве мы с Курасой и мамой ходили на горячие ключи и там собирали ивовые листочки. Там много грибов росло. Мы с Курасой их пинали и говорили: «Чертово ухо, чертова палка!» (в эскимосском языке слово «гриб» дословно переводится, как «уши дьявола». Эскимосы до прихода русских опасались есть грибы. — БГ). Мама никогда грибов не ела. В 1954 году я поехала учиться в Ленинград, в Институт имени Герцена. Я очень хотела стать учителем. Сначала я полетела в Анадырь, из Анадыря в Магадан, потом до Охотска, затем до Хабаровска. Оттуда уже до Иркутска и потом на Москву. Восемь дней летела до Москвы. В Хабаровске я первый раз увидела нищих. Смотрю, им копейки дают. И я думаю: «Что на копейки ку пить можно?» И дала им несколько рублей. Какой-то мужчина подошел ко мне и говорит: «Ты откуда?» Я говорю: «Из Провидения». Он меня отвел в свой кабинет и го ворит: «Ты без денег так останешься!» Оказался из полярной авиации. В общем, принес мне ужин, дал диван для сна и запретил выходить, а утром отправил на самолет. Очень мне страшно было, я же была одна совсем. В Москве я стала расспрашивать, как добраться до Ленинграда. Сначала надо было доехать до площади Свердлова, потом на Сокольническую линию перейти и до Ленинградского вокзала. А я же ничего не знаю — первый раз в жизни вижу эскалатор, поезд. Ужас просто! Один мужчина мне показал, как вступить на эскалатор. И повел на поезд. Сел с чемоданом моим и уехал. А я осталась на платформе. Ну я села на следующий поезд, вышла, ищу его — его нет. Вернулась на предыдущую станцию — а он там с чемоданом. Мужчине этому уже некогда было со мной возиться, и он нашел какого-то старичка мне в провожатые: «Вы ее за руку держите, ее вообще нельзя никуда отпускать». Старичок меня привез, расписание показал. И у кассы я поняла, что мне не хватает денег. Я за день всего один пирожок съела, и спать хочу, и к кому обратиться — не понимаю. Считаю, считаю деньги, но их же больше не становится от того, что я их считаю. Потом уже люди стали в поезд на Ленинград садиться. Ко мне подошла женщина. Когда она узнала, что
я с Чукотки еду учиться в Ленинград и у меня не хватает денег, пошла и сама купила мне билет. Это оказалась семья врачей с Сахалина. Они нивхов знают, увидели, что я похожа, и повезли меня в Ленинград. Очень мне везло на хороших людей. Они меня взяли к себе домой в Ленинграде. Там я переночевала. Накормили меня, чаем напоили и подарили ананас. Я им говорю: «Можно я этот ананас возьму с собой в общежитие? Там у меня землячки. Мы вместе и поедим». Они не могли меня проводить до самого общежития, но сказали, что туда едет 44-й автобус. Я подошла к водителю, а он ехал в депо. Очень попросила меня отвезти, и он со гласился. Так я одна ехала в автобусе. Привез меня, деньги я ему даю молча. А он мне говорит: «Не надо денег. Вы, китайцы, все такие скромные!» Меня потом еще не раз принимали за китаянку. В об щем, нашла я общежитие, но сначала надо было сделать рентген, чтобы определить, не больна ли я туберкулезом. Вышли чукчи-землячки, обрадовались мне и начали помогать. Дали в общежитии постель и комнату. Я жила в одной комнате с чукчами, хантами и манси. До сих пор думаю, как я сумела выдержать, как я сумела доехать. Люди хорошие попадались все время — так и доехала. Очень трудно выразить словами, какую красоту я увидела в Ленинграде. Меня очень поразила Дворцовая площадь и больше всего Александрийский столп. Ленинградцы были очень вежливыми, всегда готовыми помочь. Милиционер мог рассказывать об истории города, просто так, жители провожали, куда надо, если ты у них спрашивал дорогу. Мы ходи ли с одной эскимоской в Консерваторию на концерты. И она мне говорила: «Когда будут кричать «Браво!», мы с тобой должны кричать «Пинихтук!» («хорошо» на эскимосском. — БГ). Она была первой пионеркой в Наукане. В Консерватории я впервые услышала органную музыку. Она мне очень понравилась, потом уже, в Прибалтике, я ходила в костелы на концерты. Вот ненцы по-русски плохо говорили — они же в тундре кочуют, оторваны от русских. И речь у них не очень развита. А у меня были хорошие учителя. Мне и за писывать лекции было легко. Многие студенты брали у меня мои конспекты переписывать. Когда я поступила, я очень старалась. Я даже не ожидала от себя такой
работоспособности. Первую сессию сдала на одни пятерки. Ежемесячно посылала маме часть стипендии. А на втором курсе меня пригласили в издательство работать — они издавали эскимосскую литературу. И оклад был очень большим — 1 000 рублей. Это были очень хорошие деньги. В общем, я была довольно богатой студенткой. Часто ходила в театр — в Мариинский, Драматический, где был руководитель Товстоногов. Первой оперой, которую я прослушала, была «Иван Сусанин». Мне было так тяжело! Я засыпала, ничего не понимала. А потом мне было уже интересно ходить. Мне очень нравится «Аида», произведения Бородина. Я ходила с подружкой-чукчанкой. Однажды в Ленинград приехали канадцы — посмотреть на эскимосов. Они знали, что в Герцена учатся северяне. Их все интересовало — как мы живем, какое образование получаем. И один канадец спрашивает: «А правда ли, что эскимосы едят сырое мясо и поэтому не поддаются цивилизации?» Я ответила: «Я эскимоска, я ем мерзлое мясо, а не сырое, и цивилизации я поддаюсь, как видите». Потом опять странный вопрос: «А правда ли, что эскимосы Чукотки не умеют пользоваться ножом и пищу рвут зубами?» Я говорю: «Может, ваши эскимосы такие дикие? Вы знаете, сколько наших эскимосов работают механизаторами, мотористами, трактористами? Зубами мы пищу не рвем». Потом в институте меня хвалили, что я хорошо ответила. Плавать я не умела, и одна корячка, Федотова Таня, учила меня за городом плавать в озере. А там дно неровное. Она меня держит за руку, а я иду по дну. Потом я шагнула, в яму провалилась и утонула. Дышать нечем, плавать не умею и только думаю: «Что же будет с моей мамой, если я утону?» И от ужаса этого я начала быстро махать ногами и руками — и всплыла. А корячка растерялась. Как я всплыла, она меня за волосы схватила и начала кричать: «Помогите, тонем!» Меня к берегу доставили. Еле дышу: в легкие вода попала. А чукчанка, моя подруга, тоже плавать не умела. Она, пока я тонула, вдоль берега бегала и кричала: «Айнана тонет! Айнана тонет!» Северные народности — они все разные. Вот якуты всегда были жуткими националистами. Мы их как-то не очень воспринимали за северян. На любом мероприятии дальневосточники всегда объединялись —
коряки, чукчи, эскимосы, нивхи, нанайцы, удэгейцы — и противостояли Сибири или саамам. А Новый год мы начинали праздновать в два дня — когда он на Чукотке наступает. Убегали с лекций поздравлять своих и уже до самой ночи только и праздновали. Мальчишки, конечно, к вечеру напивались уже. Ругали нас, конечно, но очень уж хотелось встретить Новый год со своими. Мне очень нравился Зоологический музей. Потом я ходила в Арктический музей — там были и байдары, и нарты. В зоопарк мы любили забегать. Говорили: «Пошли к землякам!» Там же северные олени были, белые медведи, песцы, лисы. Вот по асфальту было очень тяжело и неудобно ходить первое время. И мы часто с чукчанкой Валей Укутлю заглядывали на Марсово поле, снимали обувь и потихонечку по земле ходили босиком. Потом дома, окружавшие нас со всех сторон, давили сильно. Горизонт же виден на Чукотке почти отовсюду. И мы, когда была возможность, уезжали на Финский залив. Там море, чайки — все напоминает Чукотку. Пока я училась, я посещала кружок вязания, кулинарный и лекторский кружки. Поэтому я умею выступать на конференциях. В 1957 году в Москве был фестиваль молодежи. Меня пригласил Юрий Анко (эскимосский поэт и летчик. — БГ). Он жил в Лефортово и выступал в эскимосском национальном ансамбле, в котором танцевал в нерпичьих шкурах, по пояс раздетый. Меня приняли, и я стала членом делегации. Дали карточку, по которой бесплатными были парикмахерская, химчистка, все концертные залы. А кормили как хорошо! Нас москвичи постоянно принимали за китайцев. И мы им объясняли, что мы советские. А они все равно кричали: «Привет китайцам!» Везде в Москве было чи стенько. Автобусов много было. Нас приветствовали люди постоянно — воду давали, конфеты. Но мне Ленинград все равно больше нравится. В Москве все толкаются, и кого ни спросишь улицу — никто ничего не знает. Когда фестиваль был, конечно, было легко. А в будние дни тяжелее. В 1959 году я закончила учиться и уехала на Чукотку. Меня распределили преподавать в школе в Анадырский район. Там коренные жители — эвены и чукчи. Я там год преподавала и много болела. Я всетаки привыкла к морскому климату.
реклама
Кураса на Аляске, 1990-е годы
17
Людмила и ее муж Николай Панаугье
В Барроу, штат Аляска, 1996 год
И потом, я же преподаватель эскимосского языка. Я просила, и они меня отправили в Новое Чаплино. Чаплинские дети меня называли Айнаной, тетей Людой, один мальчик — Айнан Ивановной. Я ходила на уроки к другим учителям, училась у них преподаванию. В Чаплино я проработала три года, а потом уехала преподавать в Провидения. В классах иногда были проблемы между приезжими и коренными. Но учителя быстро пресекали такие конфликты. Проблемы возникали с вновь прибывшими с материка. А те русские, которые жили давно, воспринимали нас как своих, и для нас они были своими. В то время поселок был очень дружным. Не было такого, что каждый жил сам по се бе. Всего с Уреликами (поселение напротив Провидения через бухту, заселенное после войны в основном пограничниками и их семьями. Сейчас полностью заброшено. — БГ) население насчитывало 10 тысяч человек. И даже собирались сделать город имени Дежнева. Но в это время распался Советский Союз, и сейчас в Провидения живут чуть больше 2 тысяч человек (после распада СССР с Чукотки уехало две трети населения. — БГ). Голод начался, снабжения не было. Приезжие уехали, а коренных в Провидения было немного. А на материке все-таки земля кормит. Провидения был большим портом. Много судов приходило, все активно строилось, даже сделали бетонный завод, чтобы блочные дома делать. Связь с материком была хорошая, и вообще Провидения был ухоженным и чистым городом. Были скотоводческие фермы, парники. Теплицы снабжали детский сад овощами. Продавалось свое молоко. Морпорт организовал лагерь для детей на старочаплинских горячих ключах. Там был отличный бассейн. Сейчас, увы, все разбито. В 1959 году я вышла замуж за эскимоса Николая Панаугье. Мы росли вместе в ин тернате, но, вообще, я за него не планировала выходить. Я его боялась. Мои все се стры вышли замуж за приезжих. Их мужья уехали на материк, а жены остались одни на Чукотке. И я дала слово маме, что выйду замуж за эскимоса. Не могла ее обмануть. Потом немного жалела, конечно. В Ленинграде я дружила с одним сочинским моряком. Хороший такой… Потом он ко мне приез жал в Провидения, писал мне. А я уже за18 мужем была за Панаугье. Моряк этот при-
Я дала маме слово, что выйду замуж за эскимоса. Потом немного жалела, конечно ехал в Провидения, когда у меня уже дочь была. Панаугье работал в порту, и как-то он пришел и сказал: «К тебе ухажер приехал». Я говорю: «Какой ухажер? У меня нет ухажеров. Как его зовут?» — «Не знаю, не познакомился». Я пошла в школу, и вдруг кто-то зовет: «Люда, Люда!» Я не обернулась. Потом кричит: «Айнана!» Это был тот самый моряк Григорий. Я ему сказала: «Приходи к нам в гости». А он: «Я догадался, что твой муж очень ревнивый». Я ему сказала, что завтра пойду в Чаплино пешком к дочери. И он пошел со мной и все возмущался: «Как твой муж тебя одну мог отпустить так далеко! А вдруг тебя обидят?» Я ему говорю: «У нас никто не обижает». Потом он уезжал из Провидения и сказал, что встанет на мостик ледокола «Сибирь» и у него будет белый платочек. В тот день муж с друзьями пировал, а когда ледокол начал отходить, они пошли провожать ко рабль. И я с ними пошла, в стороне встала. И смотрю — стоит Григорий с белым платочком. Я больше его уже не видела. Не знаю, где он. А с мужем мы жили только 11 лет, из которых по-настоящему я прожила с ним лет 5, потому что его постоянно отправляли на море на Колыму и во Владивосток. Он работал судоводителем. Иногда я думала: «Зачем я вышла замуж за эскимоса?» Но он был хорошим человеком, красивым, коренастым. У нас с ним две девочки. Так как мы оба выросли в ин тернате, то говорили в основном по-русски, иногда только по-эскимосски.
Я какое-то время жила с его семьей в Си рениках (древнее эскимосское село в 50 километрах от Провидения. — БГ). У них квартира была очень маленькой. И еще у них обычай был — форточки не открывать на ночь, чтобы дух какой-нибудь не залетел. Духота такая! Я ночами не спала почти, часто на улицу выходила. Николай был очень ревнивым, ко всем ревновал меня. Кто-нибудь посмотрит на меня, и он говорил сразу: «Вот такие люди к тебе, наверное, ходят, пока меня нет». А я как мышка жила, в кино не ходила, никуда не ходила — только на работу и домой. Он здоровым таким был! Иногда нас всех поднимет сразу. В Сирениках через речку переносил меня и двух дочек. А сестры его не очень хорошо относились ко мне. Все время подчеркивали, что я чаплинская, а не сирениковская. И отцу его это тоже не нравилось. Потом Николай стал выпивать. Это большая проблема. Но я все так делала, что дети ни о чем не догадывались. Умер он 16 декабря 1970 года. Ему нечаянно голову пробили крюком во время пьянки с друзьями. Рана большая была. На второй день у него сознание начало изменяться, а на пятые сутки он умер. С дочерью Аллой я говорила только на эскимосском. А у Ухсимы дети говорили только по-русски, и мама из-за этого сильно страдала: «Даже с внуками нельзя поговорить!» Я примерно понимала, как составить учебник эскимосского языка. И в 1974 году с эскимоской Верой Анальквасак мы написали букварь. Тогда Министерство образования проводило конкурс учебников, и на нем наш учебник занял первое место. В результате мне предложили работать в Московском институте национальных проблем образования, заниматься методикой преподавания эскимосского языка. Я согласилась. Я работала у себя в Провидения, но часто ездила в Москву с отчетами, в библиотеку. И так я незаметно проработала 22 года: писала программы, методички, учебники. Потом мы сделали с Глебом Наказиком (чаплинский эскимос, знаток эскимосской культуры, преподаватель чаплинской школы. — БГ) книгу для внеклассного чтения, учебник для первого и второго классов. Как-то надумали, чтобы перевели «Аленький цветочек» на эскимосский. Это оказалось очень трудным занятием. Но все-таки я старалась. Я перевела, чтобы не срывать
работу издательства, но, честно говоря, до сих пор считаю, что не стоило этого делать. Первый прилет эскимосов с Аляски на Чукотку состоялся 14 июня 1988 года. Поехали встречать гостей разные партийные деятели, администрация, а из эскимосов была только я одна. И меня все как окружили! Как начали спрашивать о своих родственниках! О ком ни спросят — умер, о ком ни спросят — умер. Одна бабушка по имени Ятылин меня по плечу ударила и говорит: «Что с вами случилось? Почему все поумирали?» Они были по сравнению с нами долгожителями. Потом мы приехали в Провидения. И там такой длиннющий митинг устроили! Выступала моя сестра Ухсима и ее подружка детства Ора, с которой они еще в 1920-е годы играли в Америке. Я очень хорошо знала своих родственников в Савунге и Гэмбелле (эскимосские поселения на острове Святого Лаврентия, Аляска. — БГ). Родители мне много о них рассказывали. В советское время люди в Чаплино скрывали, что у них есть родственники в Америке. Боялись. А я не скры вала. В первый приезд американцев на Чукотку ко мне в гости пришли мои родственники. Они сначала всего боялись, спрашивали: «А это что? А это?» Я им говорю: «Ешьте! Никто вас травить не собирается!» Я их олениной угостила. А они увидели, что у меня есть горячая и холодная вода, все благоустроено, и удивились. Все американцы почему-то покупали наши эмалированные горшки и керосиновые лампы. В общем, интересно было. Надо сказать, что молодые эскимосы с Аляски лучше говорили на эскимосском, чем наша эскимосская молодежь. Но они говорят очень медленно, с национальной интонацией. А мы говорим быстро, с русской интонацией. Потом мы поехали на Аляску с ответным визитом. И я нисколько не удивилась тому, что увидела на Аляске. Поехали в Анкоридж, пошли в большой магазин за покупками, и я хотела купить себе туфли. Только я их начала мерить, как набежала толпа корреспондентов. В общем, плюнула я и ушла. В 1990 году мы создали общество эскимосов Чукотки «Юпик». На учредительное собрание в Провидения приехали эскимосы из Чаплино, Сиреников, Уэлькаля, Чукотского района. В 1992 году «Юпик» приняли в состав ICC (Inuit Circumpolar
Реклама
представляет
Конкурс для тех, кто сделал себя сам Приготовления к обряду кормления предков. Засушенное оленье мясо в руках у Людмилы — традиционное праздничное блюдо эскимосов, Старое Чаплино, 2011 год
Council, Циркумполярный совет эскимосов — негосударственная организация, представляющая интересы эскимосов Гренландии, Канады, Аляски и Чукотки. — БГ). Понятно, что западные эскимосы живут намного лучше коренных народов Чукотки. Но я хочу сказать то, что сказал один чукотский охотник: «Они живут намного лучше нас, но у нас лучше». Это потому, что мы дома живем. Мне не нравится жить в Америке. Мне дома лучше. Мы всю жизнь плохо жили, так что нам не привыкать плохо жить. В 1990-е годы нам на Аляске сказали, что если жизнь на Чукотке ухудшится, то они смогут нас всех вывезти на Аляску — всех азиатских эскимосов. Я так удивилась! Надо, наверное, нас сперва спросить, хотим мы или нет. Может, молодые и поедут, но я уже не поеду. Я была в Гренландии. У них давно рыночные отношения, они умеют зарабатывать, сохранили язык, потому что их много. Но только в России эскимосы сохранили традиционное вероисповедание. Я как-то сказала своим американским родственникам: «Вы меня не агитируйте. Меня воспитывали родители, я не верующая, но я уважаю свою веру. И в церковь я не пойду». Мы тотемные люди, преклоняемся перед крупными животными, хищниками, природой, верим в духов. А в Сирениках многие приняли протестантскую веру, чтобы в Америку ездить. А я и так ездила. Лекции читала. Первую лекцию в Америке я прочитала в Университете Чикаго. И на гонорар смогла купить себе первый телевизор и детям что-то. С тех пор я много где побывала — в Канаде, США, Гренландии, Лондоне, Вене. Американцы меня много приглашали. Но переезжать я не хочу. И по-русски я люблю говорить. А в эскимосском многих слов не хватает. В 1990-е годы на Чукотке был голод, дети в обморок даже падали (Чукотка была единственным регионом России, где в конце 1990-х годов был голод. — БГ). Все начали есть традиционную пищу, даже русские начали есть то, что мы едим. То гда с Загребиным (Игорь Загребин, директор природно-этнического парка «Берингия». — БГ) я написала книгу о растениях Чукотки и о блюдах, которые можно из них готовить. Мы кормили детей кормовой мукой для животных — лепешки из них готовили. И в это время американцы очень хорошо помогали — гуманитарную помощь нам посылали. А Александр Наза-
ров (губернатор Чукотки с 1991 по 2000 год. — БГ) был очень плохим губернатором. Он даже написал в Москву письмо о том, что я и еще некоторые коренные жители — враги России, потому что мы с Америкой связались. Это мы-то! Я всегда была патриоткой. А он подвел Чукотку к краю пропасти. Эскимосский язык исчезает. И как восстановить? Надо, чтобы у людей была гордость за свой язык, за свою территорию. Эскимосы пить начали только в 1958 году, когда их против воли переселили из Старого Чаплино. Оторвали охотников от промысла, и им нечем стало заниматься. А раньше они все время проводили в море или на берегу смотрели в бинокль. Люди жили морем. Я очень люблю Старое Чаплино. Но как уехала оттуда, 22 года там не была. Только сильно позже съездила с этнологами. Мы нашли место, где стояла яранга, в которой мы жили. Все чай пили, а я даже чай пить не могла — все время на улице была. Военные еще там снесли могилы. И я не знала, где были предки похоронены. Зато я нашла кусок камня, о который бабушка долбила сушеное мясо. И взяла этот камень с собой. Он мне очень дорог, до сих пор хранится в семье моей сестры. Я очень люблю чукотскую природу. Мне нравятся все времена года. Я же там выросла. Мне никогда в голову не приходило куда-то уехать. Лето очень люблю, хоть оно очень короткое. А осенью у нас сбор ягод, кореньев, осенью оленеводы забивали оленей. Я люблю собирать дары моря после шторма. Люблю сидеть у моря. О чем я сейчас думаю? Думаю, что прооперирована на глаза и теперь не могу наклоняться. Может, мне надо какую-нибудь сидушку сделать, чтобы собирать растения. Сейчас ведь как раз самый сезон сбора начался…
РАС СКА ЖИ историю своего успеха подробнее на bg.ru/alpari при информационной поддержке журнала
20
Муся Пустильник Юрист — о голоде, штетле, жизни в подвале, бункере Сталина, талонах «Умрешь днем позже», урановых рудниках, денежной реформе, истории с кольцом и работе нотариусом записала: Елена Леенсон фотографии: Алексей Лукин
25 сентября 1925 года Родилась в городе Бершадь, Украина август — сентябрь 1933 года Семья, спасаясь от голода, перехала с Украины в Москву 1938 год Семья построила собственное жилье и выбралась из подвала октябрь 1941 года — декабрь 1942 года Семья эвакуировалась в Куйбышев январь 1943 года — май 1943 года Работала на строительстве угольных шахт в Тульской области 1943–1947 годы Училась в Юридическом институте 1947 год Вышла замуж за Семена Абелюка, инженера 1947–1951 годы Работала нотариусом в Мытищах 1951–1957 годы Работала нотариусом в Вешняках 14 июня 1951 года Родилась дочь Евгения 8 февраля 1953 года Умерла мама 1957–1975 годы Работала юристом в детских поликлиниках 1975–1981 годы Работала старшим нотариусом в Люблино 13 января 1976 года Родился внук Максим 26 января 1981 года Родилась внучка Елена 1982 год — н.в. Работа юристом в женской консультации 1991 год — н.в. Работа юристом в доме ребенка 27 февраля 2010 года Родилась правнучка Лея
Я родилась 25 сентября 1925 года в маленьком городе Бершадь Винницкой области на Украине. По-украински такой город называют местечком, а на идиш — штетлом. Папу звали Симха Соломонович, он тоже был из Бершади. Папина мама Эстер была очень передовая женщина. У нее было двое детей: папа и его старшая сестра Перл. С мужем она развелась. Почему — не знаю, но в те годы, чтобы евреи разводились, это было редкостью. И папин отец уехал в Польшу, у него там была другая семья. Папа окончил еврейскую школу, писать и читать умел, но читающим человеком никогда не был. Когда ему было 10 лет или даже меньше, он вместе с мальчишками прыгал с крыши, сломал ногу и скрыл это от матери. Нога деформировалась и перестала расти, ее несколько раз оперировали, но папа все равно остался инвалидом. Когда папа был маленьким, он уехал к своему отцу в Лодзь, и тот отдал его в ученики к маляру. А когда началась Первая мировая война, бабушка настояла, чтобы папа вернулся. Он возвращался в Бершадь на крыше поезда. Я так полагаю, что ему тогда шел восемнадцатый год. После этого папа всю жизнь мыкался. Работал на разных работах. Одно время, вскоре после революции, он даже владел конфетной мастерской. Я была совсем ма ленькой, но помню эти конфеты из семечек. Мы такие называем козинаками, а поеврейски это мундлах. Папа и шорным делом занимался, и маляром был, и много чего еще делал. А моя мама была родом из города Теплика, тоже в Винницкой области. Звали ее Сима Иосифовна, в девичестве Гольцер. Ее отец Йозеф Лейб был учителем в хедере, то есть в школе для мальчиков. Он пользовался большим уважением, так как был сведущим в иудаизме человеком. Мамина мама Шейндл родила двенадцать детей: одиннадцать мальчиков и последнюю — девочку. Выжили из них всего четверо: Хаим, скорняк; Герш, художник; Мойше Янкл, часовщик (в честь него меня назвали Мусей), и моя мама. Еще до папы у мамы был жених, который погиб в Первую империалистическую войну. В 1919-м дедушку во время погрома на глазах у всей семьи закололи штыками петлюровцы. Это было, когда они все прятались в погребах. А мамин брат Мойше Янкл и его жена умерли от сыпного тифа. У них остались трое детей, в которых мама принимала участие. Гражданская война
Учитель, проходя мимо синагоги, говорил по-еврейски: «Дети, бросайте камни» длилась долго — одна банда входила, другая уходила. Потом советская власть — и опять банды. Это ж что делалось! А однажды папу моего хотели застрелить, к стенке поставили. Он уцелел, слава богу, а мог быть расстрелян, тогда ж ничего не стоила человеческая жизнь, стреляли почем зря. Родители поженились в 1920 году. Через два года родилась моя сестра Люба. Мама рассказывала, что у них не было ни денег, ни продуктов и не из чего было ребенку сварить кашу. Где было брать, когда банды грабили и убивали, и люди все в страхе прятались? Потом на какое-то время жизнь наладилась. Родители снимали второй этаж какого-то дома. У нас были столовая, зала, спальня, кухня и кладовка, терраса с качелями. Была мебель, мы были прилично одеты. У родителей тогда была возможность уехать в Америку — туда в 1911 году эмигрировал мамин брат Герш, жили там и другие родственники, — но им было жалко все оставить: они уже купили кровати, покрывала, устроили свой быт. Связь с родными пропала перед войной, когда стали бояться писать за границу. Мы жили в самом центре города, на улице Иллюзион-гос («гос» по-еврейски — «улица»). На нашей улице было кино. Мне почему-то запомнился фильм «Бэла» по Лермонтову, который демонстрировался прямо на улице.
Потом мы переехали в другой дом, еще больше. Там был палисадник, огромная комната и спальня. Помню, как нам провели радио. Я сидела на своем стульчике, мама мне надевала наушники, и я ничего не понимала, но слушала. В самом местечке жили евреи, а вокруг, за городом, украинцы. Папа рассказывал, как они мальчишками загоняли свиней украинцев в озеро и считали это особой доблестью. Свинина же не кошерная. Вокруг нас все говорили на идиш, только мама с нами говорила по-русски — она была образованная и хотела, чтобы мы знали русский язык. Я помню, как меня однажды спросили, в каком я классе, и я не знала, как сказать: «во втором» или «во вторым». А когда мы уже приехали в Москву, мы говорили не «грязное» лицо, а «замурзанное». Украинский я не знала. А моя сестра училась в украинской школе. У нее была очень хорошая учительница, горбунья, которая вдруг исчезла, а потом выяснилось, что ее посадили, как сажали многих других. Мама очень сокрушалась. Как мне известно, мама была учительницей, потом она почему-то захотела стать фельдшером и обучилась этому делу. Но фельдшером так и не работала, воспитывала нас с сестрой. У нас была очень хорошая библиотека, в том числе русской классики. И когда мы позднее переезжали в Москву, то, по настоянию мамы, везли с собой ящик книг. Папа возражал, потому что мы везли все на себе, да и ехали в никуда. А мама переживала, что часть книг пришлось оставить. Дома соблюдали еврейские обычаи: ели кошерное; на Песах сжигали хлебные крошки, все мыли, чистили, меняли кастрюли, снимали с чердака ящик с праздничной посудой — она была очень красивой, с такими ободочками на тарелках. Еда тоже была особая. На чердаке к Песаху специально выкармливались гуси, которых потом несли к шойхету (то есть к резнику, который резал мясо). Мама ходила в синагогу. Когда она молилась, вокруг нее всегда собирались женщины и слушали, так хорошо она молилась. А папа ходил в синагогу только на праздники. У него был талес (молитвенное покрывало. — БГ), он хранился в бархатном мешке, и папа редко его доставал. Папа был более светский человек, чем мама, и очень веселый. Я помню, как он сажал меня на плечи, ходил туда-сюда по всей квартире и пел.
Cемья матери. Дедушка Йозеф Лейб, мама Сима Иосифовна, бабушка Шейндл, мамин брат Абрам Герш и его жена Муся Пустильник (слева) с сестрой Любой, 1937 год
К синагоге не все относились хорошо. Мама рассказывала, как учитель, проходя с учениками мимо синагоги, говорил по-еврейски: «Киндер, варфт штейнер», что означает: «Дети, бросайте камни». Так что где-то разрушали церкви, а у нас — синагогу. Голод начался в 1932 году и постепенно нарастал. А в начале 1933 года папа поехал в Винницу. Обратно в Бершадь он вез с собой соломенную корзину, в которой были стекла и фитили для керосиновой лампы и пара подметок для обуви. Большой отрезок пути надо было пройти пешком, и папа поставил свою корзину комуто на телегу, чтобы ее довезли. Когда он пришел в город, корзины не было. Он, не долго думая, пошел за своим имуществом туда, куда его забрали, то есть в ГПУ. Но в ГПУ, увидев его, сказали: «А, это спекулянт, летун». Летун — это тот, кто часто меняет место работы. Папу задержали и устроили в клубе показательный суд. Осудили его на пять лет. За что? Вот за что вообще? Это всегда было, есть и будет в нашей стране. Ведь если б у него было что-то недозволенное, разве б он за этим пошел? Мама поехала в областной суд в Винницу подавать кассационную жалобу. Мы остались одни. Кормила нас папина двоюродная или троюродная тетя Хайка. Она варила нам свеклу, и часть этой свеклы нужно было относить папе в тюрьму, потому что его там не кормили. И вот я шла с кувшинчиком, в котором была свекла с водой, и по дороге садилась и ела. А ос татки относила ему. Он там бедный, голодный, а я здесь голодная… Папу отправили в рабочий лагерь кудато под Херсон, но через семь недель приговор все-таки заменили на год условно и 1 000 рублей штрафа. Очень хорошо помню, как пришла телеграмма, над которой потом мама смеялась: «Пустильник освободился. Пустильник». Штраф никто так и не заплатил, где было эти деньги взять? И вот папа вернулся из тюрьмы — ра боты нет, денег нет, ничего нет. За то время, что он сидел, мама отнесла в Торгсин (Торговый синдикат — созданное в 1931 году Всесоюзное торговое объединение, где советские граждане могли обменивать «валютные ценности» — золото, серебро, предметы старины, валюту — на продукты или другие потребительские товары. — БГ) все серебро, которое у нас 22 было: ложки, вилки, стопки… Из большо-
го дома мы переехали в одну маленькую комнату. Вскоре после освобождения папа стал собираться в Москву. Мамин брат, чтобы помочь нам с переездом, прислал из Америки 15 долларов, хотя ему тоже было плохо, там же была депрессия. Но для нас это были деньги. Голод в это время у нас был страшенный. У мамы распухли ноги, а это является признаком близкой смерти. Покупать было не на что и нечего. В Бершади ни у кого не было наделов, так что люди не могли ничего выращивать — но и украинцам, которые имели огороды и сады, было не лучше. У папы был приятель, украинец по имени Апатий, очень состоятельный человек; он всегда привозил нам гостинцы. А потом наступил голод, и в последний свой приезд Апатий уже ничего не привез. И мама говорила: «Вот видите, Апатию уже тоже плохо». Я хорошо помню, как по улицам каждый день несли на досках тела людей, умерших от голода. Евреи хоронят не в гробах, а на досках и прямо так опускают в землю. Я помню, мы с мамой вечером идем и, не знаю почему, я ее спрашиваю: «Если у тебя будут деньги, ты купишь муки? Ты мне испечешь лоткас?» «Лоткас» поеврейски — «оладьи». Я мечтала о том, чтобы оладушек скушать. Это казалось несбыточным. Ели мы шелуху проса — покупали за какие-то гроши и варили. Потом у нас у всех всю жизнь с желудком было очень плохо. А однажды маме сказа-
Я помню, как по улицам каждый день несли на досках тела людей, умерших от голода
«Выдано Пустильнику Симха Шлемовичу о том, что он родился в 1896 г., избирательным правом пользуется, по соцположению бедняк, с сельским хозяйством не связан и на его выезд в Москву со стороны РИКа препятствий не встречается», 23 июля 1933 года
ли, что у кого-то в бочке из-под огурцов остался рассол. Мы с ней пошли туда, и она взяла целое ведро рассола. Попили его немножко, а потом вылили — разве ж это еда, рассол? Еще я помню, как однажды пошла к ка ким-то родственникам, а их не было дома. И из другой половины дома вышел соседский ребенок. Он ел хлебушек, и остатки бросил в пыль и ушел. А я подняла и съела. У бабушки, папиной мамы, отказали ноги, и она попала в дом престарелых. Папа уехал в Москву, а мы с мамой к ней ходили. По бабушкам, которые там сидели, вши ползали: их же там не мыли. Когда мы переехали, папа вернулся за ней, но ее уже не было в живых. В Москве папа договорился с нашим земляком Хаимом Фельдманом, который купил на Ленинградском шоссе часть участка (конечно, неофициально), строил там дома и продавал комнаты, о том, что он как бы примет папу на работу, даст ему комнату и будет платить какую-то зарплату. Но пока папа ездил за нами, Хаим Фельдман сошел с ума и попал в психиатрическую больницу. Все, что он к этому времени построил, он продал, а то, что предназначалось нам, он построить не успел. Мы оказались в подвале одного из его домов. Отсуживать что-то было бесполезно, потому что это был самострой, без всяких разрешений, без документов. Мы соорудили там какие-то нары и стали жить, без денег и документов. Готовили на керосинке. Окон в подвале не было, только электрический свет, а счетчик у соседей наверху. Сосед, боясь пожара, уезжая утром на работу, вытаскивал пробки, и весь день у нас была абсолютная темень. И ничего нельзя было сделать. Мы были настолько бесправны! Наши родственники устроили папу сторожем в столовой. Он там кушал, что мог, а то, что оставалось на тарелках, собирал и приносил нам. Потом наступила зима, очень холодная. Топить было нечем, у нас вода замерзала в ведре. Спали мы в одежде. У нас было ватное стеганое одеяло, и в каждой лунке можно было найти вошь. В ту зиму я заболела дифтеритом и ложным крупом. Не знаю, как я выжила. Ко гда меня привезли в больницу, врач сказала папе: «Вы опоздали со своей девочкой». Однажды папе сказали, что в Метрострое идет набор рабочих, и тем, в ком они заинтересованы, они устраивают паспорт. Папа пошел туда, но паспорт ему
выдали только временный, да и прописаться в подвале было невозможно. В конце концов папа в Туле каким-то образом купил постоянные паспорта. Позднее наша соседка познакомилась с каким-то парнем в милиции, и он помог прописать всех, кто жил в подвале. Не бесплатно, конечно. Таким образом мы стали полноправными — с паспортами и пропиской. В 1938 году все люди, жившие в подвале, решили строить дом. У нас во дворе был свободный участок, и на нем мы построили барак. Это был самострой, так что в любое время его могли сломать, но както повезло. У нас теперь были две комнатки, терраска с окнами, и мы были счастливы. Материально мы по-прежнему жили очень тяжело. Я помню, как мама идет в магазин, у нее на все есть семь рублей, и она в магазине на бумажке высчитывает, сколько она может выбить в кассе, чтоб ей хватило. Потом мама устроилась на работу: сначала в палатку Москультторга, а потом в магазин на улице Горького. Папа работал в Метрострое. Но главное, что мы уже жили на земле, а не под землей. В Москве мама, конечно, старалась придерживаться кашрута, но разве до того было? Особенно в первый год. И все-таки она ходила в синагогу, к празднику готовила фаршированную рыбу. Как-то меня на месяц отправили в пионерский лагерь. Считалось, что, если ты едешь в лагерь, ты обязательно должен там поправиться, набрать вес. А я поправилась всего на какие-то не то 600, не то 900 грамм. И вот на линейке зачитали, кто на сколько поправился, и я пришла к врачу и говорю: «Как это так? Я себя лучше чувствую, чем раньше! Я больше поправилась!» Меня перевзвесили, но по лучилось то же самое, и я плакала. Потом в Москве я наврала, что поправилась на 2 кило, и очень обижалась, когда ктонибудь говорил, что это неправда. А однажды, когда мне было лет 12–13, мы с подругами поехали гулять на Пушкинскую. Там была эстрада, приехали артисты и давали концерт. Народу было очень много, и сзади стали напирать люди. Кончилось тем, что все рухнули друг на друга, а я оказалась на дне и могла погибнуть. Меня вытащил глухонемой мужчина. Я окончила семь классов и пошла в политехнический техникум на химический
Муся Пустильник с мужем Семеном Абелюком, май 1948 года
факультет. Хотела быстрее приобрести специальность, чтобы помочь семье, — очень мы трудно жили. Пошла не одна — все мои подруги за мной увязались. В 1940 году папа получил открытку из Польши — туда пришли немцы, и семья его отца просила о помощи. Но как мы могли им помочь? После этого мы от них ничего не слышали. Наверняка все погибли. Мы их не искали, тогда вообще нельзя было иметь связи с заграницей, за это можно было угодить в тюрьму. А потом началась война. Я тогда училась на втором курсе. Когда немцы стояли уже в 15 километрах от нас, в Химках, мы решили уехать. Но как? Одного нашего соседа эвакуировали вместе с авиационным заводом, на котором он работал. Он был одиноким, и мои родители попросили его взять нас с собой как свою семью. Он записал маму своей сестрой, и мы выехали в Куйбышев. Может, это было и хорошо, а может, и плохо, по тому что мы здорово намучились, пока не вернулись в Москву. До Куйбышева мы ехали две недели. Пропускали составы, идущие на фронт. Поезда очень бомбили. У нас был очень большой состав, весь из теплушек. Теснота в вагоне невозможная, ночью не повернуться. Вшей там набрали, потому что всякие же люди. Конечно, было голодно. У нас были карточки, мы их все отоварили и взяли с собой хлеба, сколько могли. В вагоне была печка-буржуйка, на ней чай кипятили, варили чего-то… Целыми днями в верхней одежде, потому что холодно. Приехали в Куйбышев. Членов семей сотрудников завода отвезли в деревню Черновку за 100 километров от города. А это такое место — ни деревца, ни кустика, одни поля с бахчой, пшеницей и подсолнухами. Там всех расселили по избам. Изба у нас не топилась, только кухня, где мы варили свою примитивную еду, пекли хлеб. Не то что туалета, даже уборной не было — просто выходишь за дом в мороз… А там жуткие морозы и поземки страшные. Мне в то время было 16 лет. Я пошла работать в поле. Нужно было собирать урожай подсолнухов, а снег уже выпал, и мы их резали, стоя по колено в снегу. За день работы давали килограмм хлеба. А потом я пошла в местную школу. Это было скорее сидение в школе, а не учеба, но все-таки справку об окончании 9-го класса я получила. Папа тоже работал
в колхозе — на веялке, на сеялке… На санях ездил в лес, возил дрова. Мы знали, что Москву перестали бомбить, но там по-прежнему маскировка, темно, голодно, холодно. Мы очень хотели вернуться, но для этого нужно было, чтобы какая-то организация пригласила на работу или учебу. Зимой Люба поехала в Куйбышев. Оказалось, что там был Метрострой из Мос квы, который строил бункер Сталина — на всякий случай: Сталин туда никогда не приезжал. Сейчас этот бункер превращен в музей. А тогда Люба договорилась, чтобы папу взяли туда на работу. И для себя там что-то нашла. И вот они с мамой и папой уехали в Куйбышев, а меня оставили получить муку. Дело в том, что мы специально, чтобы получать муку как эвакуированные, выписались из Москвы и прописались в Черновке. Но ни грамма муки не получили, потому что ее не было. А тут муку привезли, и я пошла за ней в сельсовет. Но мне там сказали: «Вы же уехали в Куйбышев, какую вам муку?» — хотя речь шла о муке, которая нам полагалась за прошлое время. Я думаю, это наша хозяйка сказала, что мы уехали, и мука досталась кому-то еще, время-то какое было! После этого я собрала свои пожитки и уехала. Но как! Вначале надо было доехать до станции Кротовка, а поездов туда не было. И я забралась на открытую платформу военного состава. Я могла упасть с этой платформы, а если б меня увидели, то могли бы согнать. Но все обошлось, и я доехала. Это было такое счастье! А потом без билета я доехала до Куйбышева, потому что купить билет можно было, только если у тебя был пропуск — ведь военное положение. В Куйбышеве было уже лучше. Можно было пойти в кино, в библиотеку. Туда эвакуировали очень много культурных организаций. Даже Большой театр. Туда приезжала Клара Юнг, известная американская актриса, мы видели ее спектакли. И условия были лучше. Папа работал в Метрострое — маляром, штукатуром, стекольщиком, а Люба — помощником коменданта метростроевского общежития. Меня сначала устроили в столовую официанткой. Там было очень много мужчин, рабочих, и многие пытались за мной ухаживать. После этого я работала вахтером в общежитии Метростроя. А потом меня и еще несколько человек послали в колхоз. Мы там все лето работали
В период работы нотариусом в Мытищах, 1948 год
С дочерью Женей в Ухтомке, 22 июля 1952 года
на веялке, копнили… Жили мы в доме у хозяйки, спали на полу. Хозяйка в это время родила — и уже на следующий день готовила нам обед. Осенью 1942-го мы вернулись в Куйбышев, а зимой, когда закончилось строительство бункера, всех стали возвращать. Но не в Москву — нас привезли в Тульскую область на строительство угольных шахт. Здесь мы тоже хорошо помучились. Сначала работали на трассе — там, где строили новые шахты. Потом начались бои на Курской дуге — это близко от Тулы, и те места очень бомбили, так что мы на всякий случай копали окопы. Я в этом участвовала. Наконец, оттуда стали вывозить старшее поколение. Маму и папу отправили в Москву, а меня не отпустили с работы. Тогда же с работы нельзя было уйти. Уйдешь — тебя посадят. За опоздание свыше 21 минуты сажали в тюрьму на 3–4 месяца. Наша соседка Любка Литвак сидела за это. Я вернулась в Москву уже позднее, когда Люба прислала мне вызов в текстильный техникум. Ехала несколько дней в кузове грузовика. Учиться в текстильном техникуме я не собиралась, но специальность нужно было получить как можно быстрее, чтобы начать помогать семье. У меня в тот момент была справка об окончании 9-го класса школы и полтора года техникума, и Люба договорилась с директором школы, чтобы у меня приняли экзамены за 10-й класс экстерном. Училась я очень хорошо, но сдавать экзамены было чрезвычайно трудно — на подготовку у меня была только пара летних месяцев. Я все-таки сдала экзамены, и мы в семье решили, что я пойду учиться на юридический. Думали, что это профессия с будущим, хотя оказалось не совсем так. Вообще, я хотела быть учительницей, очень любила литературу. Так или иначе, в октябре 1943 года я стала учиться в Юридическом институте на улице Герцена. Из института мне вспоминается прежде всего нетопленое помещение, ужасный холод — сидим в одежде. Пишем в перчатках, в варежках. Носим с собой чернильницы с перьевыми ручками. Много инвалидов, пришедших с фронта. Есть несколько человек, потерявших на фронте зрение. Но курс очень сильный. Много тех, кто поступал в 1941-м, но вынужден был бросить и уехать. Так что многие студенты старше нас. Много красивых девушек. 24 Некоторые прилично одеты, некоторые
ужасно. Я в мамином пальто, в каких-то штиблетах и носках на чулки. Хорошие преподаватели, заслуженные деятели науки, профессора, доктора наук. Интересные лекции. Преподаватели получали какието пайки, но все равно бедствовали. Попрежнему военное положение, комендантский час. Окна закрываются бумажными шторами, чтобы на улицу не попадал свет, потому что при бомбежке он может быть ориентиром. Какую-то похлебку мы там получали. Ослабленным и хорошо учившимся давали талоны усиленного дополнительного питания — УДП, — а мы расшифровывали их «Умрешь днем позже». Москву уже не бомбили, фронт переместился в сторону Курской дуги. А в 1944-м начались салюты, чуть не ежедневные. Брали какой-нибудь город — и в честь этого салют. Со своим будущим мужем, Семеном Абелюком, я познакомилась, когда мне было 8 лет. Мы жили в одном дворе. Его родители приехали примерно тогда же, когда и мы, их тоже погнал голод, они тоже набрели на этого Фельдмана и купили комнатку. У них было четверо детей — Леня, Сеня, Римма и Ада. Когда началась война, Сеня как раз защищал диплом в энергетическом техникуме. И его отправили в Иркутск, работать электриком на военных объектах. О своих
Талоны усиленного дополни тельного питания — УДП — мы расшифровы вали «Умрешь днем позже»
С мужем Семеном в доме отдыха, 1961 год
чувствах он успел мне сообщить до отъезда. Мне тогда еще не было шестнадцати, а ему шел 21-й год. Он был очень красивый юноша, такой видный, высокий, стройный, с очень красивой шевелюрой. В Иркутске он вступил в партию, по убеждениям. Во время войны вступить в партию — это был поступок патриотический. На фронт его не посылали, потому что он был нужен в тылу. Сначала он мне писал из Иркутска, но потом все прервалось, и я о нем ничего не знала. А в сентябре 1945 года их семья вдруг опять появилась. Я тогда была на третьем курсе. Поженились мы в 1947 году, когда я закончила учебу. Свадьбы у нас не было, потому что время было очень голодное. И еще некоторое время каждый оставался у своих родителей, потому что негде было жить. А потом Сеня устроился на завод нефтяной промышленности, стал там начальником электроцеха. И через какое-то время ему дали комнату в двухэтажном доме без удобств на станции Ухтомская по Казанской железной дороге. В доме был только умывальник, воду мы носили на себе на второй этаж. И туалет на улице. В 1949 году мужа вдруг стали отправлять под Читу на урановые разработки. Тогда как раз делали атомную бомбу, и нужно было топливо для реакторов. О том, что там было жуткое облучение, никто тогда не знал, но работали там одни заключенные. Отказаться Сеня не мог: он же был членом партии. А за год до этого в сана тории в Кисловодске мы подружились с одной молодой четой. Кто они, мы не знали, но догадывались, что люди непростые, — у них была хорошая аппаратура, они и кино снимали, и фотографировали, а тогда ж ничего ни у кого не было. В Москве однажды они пригласили нас на какоето торжество на дачу в Архангельское. Это был огромный коттедж с военной охраной. И туда, и обратно нас отвезли на машинах. Потом мы узнали, что отец нашего друга — министр атомной промышленности, и он ведает этим делом, куда Сеню посылают. И муж сказал этому сыну министра: «Я знаю, что ты мне можешь помочь». И все рассказал. Тот не проронил ни слова, но записал все наши данные. Обещать он, конечно, ничего не мог, но поговорил с отцом, и мужа перевели в Институт теоретической и экспериментальной физики (ИТЭФ). А если б он поехал, вернулся бы он или нет, кто знает.
В ИТЭФе он работал оператором на ре акторе и тоже облучался. Он проработал в этом институте 50 лет и умер от рака. У них почти все от рака умерли. Когда их запускали на реактор, где они руками вытаскивали уран, им накануне давали выпить спирт — и все, других средств не было. Секретность там была величайшая. Шли на работу через несколько проходных, и каждый день их встречал генерал. К ним приезжал Берия — институт был в его ведении. Потом на этот засекреченный реактор водили Насера. При этом зарплата у мужа была такая, что мы с трудом выплачивали за кооперативную квартиру. А меня после окончания института распределили в нотариат Московской области. Сначала в Перово. Это было в 1947 году, как раз когда проходила денежная реформа и все деньги превратились в ничто — обменять на новые их можно было только один к десяти. И вот одна бабушка приехала откуда-то в Перово, чтобы забрать своих внуков, оставшихся сиротами, и продала их дом. Но тут грянула реформа, и она осталась ни с чем. На следующий день побежала ко мне — что делать? Она собиралась писать Сталину. А зачем — чтобы он ей деньги, что ли, вернул?.. Потом я попала в Мытищи. Это было хорошее место, но работать было тяжело, потому что район большой. На работу я ездила по двум железным дорогам: сначала по Казанской, потом по Северной. В 1950 году я заняла третье место на Всесоюзных социалистических соревнованиях. Трудно было в это поверить, но это произошло. Меня вызывали на коллегию министерства, напечатали обо мне в журнале «Социалистическая законность» и даже отпустили мне средств, на которые я обставила контору: положила сукно на стол и так далее. Много было всяких историй за время моей работы. Я помню, как умерла одна женщина. У нее не было наследников, только племянница, а племянники тогда не наследовали. Женщина эта была состоятельная: золото, бриллианты, хорошая посуда, персидские ковры — и племянница пригласила адвоката. Мы вместе с адвокатом и понятыми сидели целый день и описывали все ее имущество. Драгоценности я обязана была изъять. Я сложила их в коробку, положила в сумку и поехала домой на электричке. На следующий день сначала пошла их оценивать,
Сестры Муся и Люба Пустильник, их дочери Женя и Сима, отец Симха, 1962 год
потом вернулась в нотариальную контору, убрала все в маленький сейф, который можно было унести с собой, и сдала его в банк на хранение. Все это я должна была делать сама — и сама несла ответственность за сохранность. В какой-то момент адвокат племянницы дождалась меня на платформе, подошла ко мне и сказала, что там есть очень дорогое кольцо. И что племянница купит другое кольцо, очень похожее на то, но менее ценное. И если я соглашусь его заменить, то меня отблагодарят. Я отказала. Она извинилась, но сама племянница потом рвала и метала. Она такая представительная дама, архитектор, а я девчонка совсем, я очень молодо выглядела. Так что истории были всякие. Но практика очень большая. У меня до сих пор люди консультируются по поводу этих дел. В 1951 году я родила ребенка. А в 1952 го ду заболела мама. У нее оказалась доброкачественная опухоль мозга. Ей сделали операцию в Институте нейрохирургии имени Бурденко. Оперировала доктор Варшавская. Операция прошла хорошо, но оказалось, что опухоль двусторонняя — и надо было оперировать еще раз. Варшавская говорила, что мама хорошо перенесла первую операцию, и надеялась, что и вторую она хорошо перенесет. И вдруг дело врачей. И Варшавскую увольняют. А мама уже в больнице, и операцию ей делает некий Никитин, старый врач. Я не знаю, хороший ли он врач, я не могу судить… Но во всяком случае, судя по результатам, от Варшавской он отличался. Он вышел к нам и сказал, что она что-то говорила по-еврейски после операции. Но что, мы не знаем. В общем, 6 февраля ее оперировали, а 8-го она умерла. А через три недели умер Сталин. Я вся была в своем горе, поэтому я не плакала, но многие рыдали. Конечно, то, что мы узнали, мы узнали потом. А тогда все считали, и мы тоже, что, если люди сидят, значит, так надо, и если среди них есть невинные, то он об этом не знает. На похо роны я поехала в Москву, хотела приоб щиться. Но к счастью, когда я приехала, уже никуда нельзя было пройти. Потом там было что-то страшное. Между прочим, приехал президент Чехословакии Готвальд. Он стоял на трибуне, когда были похороны, простудился и тоже умер. В 1955 году муж получил комнату в Мос кве от ИТЭФа. А в 1957 году я ушла из нота риата — очень далеко мне было ездить —
и стала работать в детской поликлинике. В 1969 году меня и еще нескольких юристов порекомендовали на преподавательскую работу в техникум общественного питания. Я там работала целый год по сов местительству. Вообще, преподавать мне нравилось, к тому же платили намного больше, чем в поликлинике. И мной все были довольны. И когда год закончился, мне предложили перейти туда на постоянную работу. Мне пели такие дифирамбы, так меня просили. Приезжаю оформляться — меня встречает замдиректора, обнимает: «Ой, наша Мария Семеновна приехала!» — по паспорту я Мария, а не Муся. Заполняю анкету, она с ней уходит к директору и исчезает. И нет ее, и нет ее, и нет… А я сижу у нее в кабинете и жду. Это ее длительное отсутствие мне показалось очень странным. Наконец, она возвращается и говорит: «Вы знаете, Мария Семеновна, нам только что звонили из министерства, они предлагают свою кандидатуру. Мы, конечно, будем отстаивать, и как только все у нас выяснится, мы вам позвоним». Ну, я сразу, конечно, сообразила, в чем тут дело. И мне бы ей сказать, что мне все понятно. Но я почемуто не сказала — она была ко мне такой внимательной… Конечно, так было не только со мной. Евреев тогда очень плохо брали. Этот антисемитизм шел изнутри людей и одобрялся сверху. Потом я работала в поликлиниках, а в 1975 году вернулась в нотариат и одновременно преподавала в медицинском училище. Вообще, юристам было трудно устроиться — было очень большое перепроизводство. Не случайно закрыли наш институт и соединили его с юрфаком МГУ. Очень многие, кто заканчивал позже меня, вообще остались без работы. А сейчас я живу обыкновенно. По-прежнему люблю много ходить, читать, путешествовать, люблю свою работу — в последние десятилетия я работаю юристом в женской консультации и в доме ребенка. У меня очень хорошая семья: дети, внуки, правнучка. Я радуюсь их успехам, много с ними общаюсь. Они мне помогают, а я им.
26
25 марта 1915 года Родился в Петрограде 1924 год Пошел в школу
Павел Московский
1930 год Поступил в школу фабричнозаводского обучения
Партработник и журналист Павел Московский — о бандитизме 1920-х, наводнении, блокаде, Копполе, лениниане, перуанском графе, сланцевых рудниках и о том, зачем жениться в 97 лет
1932 год Поступил на комсомольское отделение Комвуза им. Сталина
записала: Анна Амелина фотографии: Алексей Лукин
1939 год Начал партийную работу на Дальнем Востоке 1940 год Принят в члены партии конец 1942 года Переехал в Москву 1944 год Женился на Ирине Степановне Корнеевой 1951 год Сопровождал индийскую делегацию в Союзе, получил квартиру на Кутузовском проспекте 1954 год Выехал с советской делегацией в Карловы Вары 1957 год Направили в аппарат ЦК КПСС для работы инструктором в секторе кино 1957 год Стал членом Союза кинематографистов 1964–1965 годы Стал членом инициативной группы по проверке деятельности кинопроката 1964 год Стал одним из организаторов Недели советского кино в Чили 1969 год Вышел фильм «Поезд в революцию», который получил главный приз на кинофестивале в Лейпциге 1971 год В составе делегации от СССР посетил страны Латинской Америки: Перу, Колумбию, Венесуэлу 1975 год Совершил поездку в составе делегации от СССР в США и Мексику 1986 год Вышел на пенсию 2010 год Скончалась супруга Ирина Степановна 2012 год Женился, супруга — Вера Борисовна
Я родился 25 марта 1915 года в Петрограде. Мать у меня — Людмила Васильевна Голубева. А отец — Московский Владимир Федорович, он родился в городе Ямбурге, сейчас это Кингисепп. Предки мои по матери были большими священнослужителями в Ярославской губернии. А дед по отцу, Федор Филиппович, был булочником. Владел пекарней и выпекал великолепные хлеба, булочки на весь город Ямбург. Дедушку я хорошо помню, он умер в 1924 году. Мама не работала, она была домохозяйкой. Отец окончил инженерное училище, а потом был военным. Во время Первой империалистической войны служил там унтер-офицером на Брусиловском фронте. А до войны он был служащим казначейства. Жил рядом с Ямбургом, в Ивангороде, то есть в Нарве. И там, в 1914 году, родился мой старший брат Борис. Когда началась война, отец с матерью уже жили в Петрограде. Папа оставил маму в положении: тем самым они ознаменовали начало войны и его уход на фронт. И в 1915 году я появился на свет. Первое мое воспоминание относится к 1919 году. Четыре года мне было. Мы жили в Петрограде, а на лето нас с братом увозили в Кингисепп. Там был дом, где жили дядя и дедушка, — было где остановиться. В 1919 году, когда шла Гражданская война, отряды белых уходили. Красные гнали их на запад через наш город. Там река большая, Луга называется, и большой железнодорожный мост через Лугу в сторону Эстонии. И когда белые отходили, они этот мост взорвали. Это случилось, как раз когда мы с братом во дворе играли. И услышали страшный грохот, взрыв. Вот это первое воспоминание в моей жизни. Так что с четырех лет себя помню. Отец с фронта пришел в 1918 году, сразу перешел из царской армии в Красную и работал в штабе в Петроградском военном округе. В интендантских частях. Он занимался подготовкой, обмундированием солдат-красноармейцев, уходивших на фронты Гражданской войны. Я помню эпизод, когда он приводил меня и брата на работу — в гостиницу «Октябрьская», там у них находился штаб. Мы совсем еще маленькими были. И мне помнится даже — молодые красноармейцы в обмотках. Их там обмундировали, и они уходили на фронт. Ленинградскую квартиру первую помню. Все-таки отец был интендантом и знал, где какие квартиры опустели. Пустовавших
Когда белые отходили, они взорвали мост через Лугу. Это первое воспомина ние в моей жизни квартир было много, мы заняли одну из них на 6-й роте. А запомнилась она мне тем, что нас обокрали там. Воровство было тогда в моде. Куда-то отец с мамой уходили, брали нас с собой. По-моему, к маминой сестре. А когда вернулись к ночи, обнаружили, что квартира вся ограблена. И во дворе еще, помню, была стрельба. Перестрелки тогда часто были, какая-то бандитская группа шалила. Ну, беспокойное и не удобное было место. И мы оттуда переехали к сестре мамы. А жила она на Обводном канале. В 1924 году я начал ходить в школу. Мне было уже девять лет, а я только пошел в школу, потому что трудно было туда попасть. Занимался дома, и меня сразу во вто рой класс взяли, а Борю, моего брата старшего, в третий. В ноябре 1924 года мы, как всегда, выскочили из дома на берег своего Обводного канала и страшно поразились, что весь берег залит водой. К воде Обводного канала довольно крутой был спуск, а тут вдруг вода вышла и поднялась на этот спуск. Было большое, великое наводнение. Пушкин описывал наводнение, которое произошло в ноябре 1824 года, а тут вдруг случилось похожее, ну чуть поменьше, ровно через сто лет. В 1824 году подъем воды в Неве был 5 метров. А то, что я видел, — там было, наверное, четыре с чемто метра. И вот мы с ребятишками махнули. Нам интересно было, конечно, помальчишески. Побежали на Фонтанку
посмотреть, а это довольно далеко. Когда к Фонтанке прибежали, везде вода шла. И мы перепугались, обратно бежали уже по колено в воде. Все перепуганные, мокрые прибежали домой. Нам, конечно, всыпали родители за то, что мы такой побег сделали. Ну, простудились и пять суток сидели на своем шестом этаже, из окна наблюдали, что происходит в городе. С 6-го этажа далеко было видно. А это рабочие районы — Нарвский, Московский, много было предприятий, и они горели. Пожары были из-за сильного ветра. Загорались здания. Воды много кругом, а тушить не кому было. И запомнилось, как на мосту через Обводный канал остановился трамвай. Дальше он идти не мог и несколько дней стоял там в воде… Помню, когда умер Ленин: в день похорон, 27 января 1924 года, на площади в на чале Загородного проспекта, около памятника Плеханову, собралось очень много людей. И я туда пришел. Мороз страшнейший был. Стоим. В момент, когда Ленина в Москве вносили во временный мавзолей, по всему Питеру раздались гудки. Все заводы гудели пять минут. Люди, которые стояли, сняли шапки, а мороз-то страшный, но я тоже шапку стянул с себя. И вот стоит один дядя рядом, какой-то пожилой человек, так он взял мою шапку, натянул мне на голову и говорит: «Побереги себя, сынок». Это мне почему-то запомнилось на всю жизнь. А вот в 1925 году отец уже нашел постоянную квартиру, и мы туда переехали. Большая квартира, из нее сделали коммуналку, и мы заняли две комнаты. Всего там жило четыре семьи. Тесно было, но жили дружно. Никаких конфликтов не было, разве только с одной семьей — у них глава семьи был инженером, из старых дореволюционных спецов, и настроен был очень антисоветски. Там было двое детей, помоложе нас, и воспитывал он их очень жестко. Старший их сын, Костя, ушел на фронт во время войны. Попал в окружение и потом оказался предателем. Выдал подпольную комсомольскую организацию одну. И был повешен. А младший, Димка, он до фронта молодой еще был, и, когда голодали, он стал воровать. Он знал, что у родителей под кроватью в чемодане есть довоенный шоколад, и украл у них этот шоколад, а они его выгнали из дома — в страшную, холодную зиму. Он ходил, побирался по подъезду, а потом, когда он постучал последний раз в дверь своей квартиры, отец
Во время фестиваля чехословацких фильмов в Москве. Павел Московский — второй слева в верхнем ряду, 1952 год
Портрет Любови Орловой с дарственной надписью: «Милому другу Павлу Владимировичу на добрую память с большой симпатией»
его не пустил. А утром его нашли мертвым около этой двери. Жестокий отец такой был. Дай бог памяти, это был 1926 год. Тогда мы радио еще не знали. И помню, как я шел по Невскому проспекту, у канала Грибоедова, там, где «Дом книги», напротив Казанского собора. Я туда заходил за книжками, смотреть и покупать иногда, очень я это дело любил, хотя лет мне еще мало было. Вышел из магазина, пошел направо, а за этим домом бульвар Софьи Перовской. И перед бульваром, смотрю, стоит толпа людей. Стоит какая-то тумба, вокруг тумбы собрался народ. И слышно: кто-то говорит. Мне тоже интересно стало, и я остановился. И все с удивлением смотрели, что же это такое: стоит тумба, из нее раздается голос. Некоторые даже заглядывали туда, внутрь этой тумбы. Потом кто-то из сведущих людей сказал, что это радио: «Это на расстоянии разговаривают, а нам слышно». С февраля 1931 года я стал учиться в фабзавучах (школы фабрично-заводского ученичества при заводах; существовали с 1920 года, прообраз ПТУ. — БГ). А тогда ведь как: мы учимся, а нам еще и зарплату платят. Я получил первую свою зарплату, 16 рублей, и на все 16 рублей купил приемник. И дома у себя учился ловить радио. Не зная, что потом, во взрослой жизни, придется заниматься проблемами радио и даже еще какого-то телевидения. Когда мне было 13 лет, я впервые написал заметку в газету. Тогда проходили выборы в местные советы, еще до Конституции, по старым правилам. А мы, пионеры и школьники, участвовали в выборах: расклеивали листовки, плакаты, ходили по квартирам, агитировали людей ходить голосовать. Я написал небольшую заметку об этой нашей активности, назвал ее «С малых лет мы за совет» и послал ее в редакцию газеты «Ленинские искры». Это пионерская газета, которая начала выходить в Ленинграде в 1924 году. И они ее напечатали на первой странице, подписав «деткор (детский корреспондент) Московский». Меня это страшно увлекло! Меня пригласили в редакцию, мы там по говорили, и я стал активно работать и писать заметки в газету. Это было как бы начало моей журналистской работы. История была такая: началась индустриализация, а после Гражданской войны заводы были в очень плохом состоянии. В том числе и Путиловский завод, на котором 28 собирались выпускать трактора. Куриро-
вал это дело Сергей Миронович Киров, руководитель ленинградских большевиков. И вот, в числе прочего, было решено привлечь общественность — создать большую группу пионерских активистов и направить ее чистить завод так, чтобы все блестело. Я был включен в ее состав от газеты «Ленинские искры», а во главе нашей группы стоял известный тогда комсомольский поэт Александр Безыменский. И вот мы, несколько десятков пионерских активистов, ходили по цехам, смотрели, какие там непорядки. Какие там приходят лодыри, пьяницы — ну, там все плохо было. И грязь, и запущенность. Мы разведывали все и приносили Безыменскому факты. Вот такой вот — рвач, такой-то — пьяница. А он писал стишки на нашу информацию, частушки. Мы все это носили в типографию. Потом по всему заводу бегали и расклеивали. А с нас чего возьмешь — мы разведчики. Там магазинчик был, где папиросы продавали, молоко, еще что-то, мы и на папиросы наклеивали. Люди видят, читают, а всех поименно называли, им стыдно становится. Стало меньше прогульщиков, меньше бракоделов, меньше пьяниц. И в 1929 году, когда цех уже подготовил первые трактора, состоялся торжественный акт — выпуск первого трактора. Перед воротами цеха, на площади, — народ, все приодетые, оркестр был. Приехал Киров.
Он последний раз постучал в дверь своей квартиры, но отец его не пустил. А утром его нашли мертвым
Трактор выехал на площадь. Торжественно все было. Я поначалу учился на слесаря-инструментальщика, а в 8-м классе, это был конец 1930 года, появился призыв к молодежи идти в фабзавучи. Потому что промышленности нужны были рабочие специалисты. Я тогда уже был в комсомоле и агитировал своих одноклассников — давайте, мол, ребята. Ну, меня и спросили: а сами-то вы пойдете? Я, по правде говоря, о себе еще как-то не думал. Вопрос повис в воздухе. Стало понятно, что от нашего выбора зависит успех всего дела. Мы ответили: «Да, мы пойдем». И я сам тоже пошел. В результате учился в ФЗУ имени Ленсовета при Горводе (Городском водопроводе) где-то около Таврического дворца. И там занимался уже комсомольской работой, был активистом, и в какой-то момент мне поручили вопросы пропаганды и агитации в комитете комсомола. Взялся я, конечно, а чего я знаю-то? Подготовки политической никакой. Поэтому в 1932 году пошел на вечернее комсомольское отделение в Коммунистический университет. Кирову я многим обязан. Потому что комсомольское это отделение комвуза быстро распалось, а на партийное я перей ти не мог — я ж не был членом партии. И ректор наш рассказал обо мне Кирову — так и так, есть такой Паша Московский, хочет учиться на партийном отделении. И тот разрешил, дал мне хорошую характеристику. И потом еще спрашивал ректора — как там мой подопечный-то. Помню, в 1933 году перед нами выступал Бухарин — и ЦК ВКП(б) его сильно критиковал за политические ошибки. Поэтому лекция, по идее, была посвящена его самокритике — он пояснял, почему его же идея о введении буржуазных элементов в экономику и лозунг «Обогащайтесь» ошибочна. Выглядело это так: сперва он излагал эту свою теорию. Мы слушаем — черт побери, убедительно звучит. Хоть и знаем, как партия относится к капитализму, а все равно убедительно. А во второй части лекции он эту теорию развенчивал. И тоже — убедительно невероятно. После лекции мы долго обсуждали, как же мы так легко поддались этому ораторскому гипнозу. И пришли к выводу, что нельзя принимать на веру чужие убеждения, до всего надо доходить своим умом. Тем более, что у нас был верный компас — произведения Маркса–Ленина.
С Михаилом Роммом на «Мосфильме», 1952 год
После учебы я по зову Кирова поехал на комсомольскую стройку. Не хватало топлива в Ленинграде для предприятий, а Киров организовал создание сланцевых рудников в области —а значит, и городов. Съехались-то мы весной и летом, тогда нас устраивали летние палатки и бараки. А к осени многие поехали назад — потому что руководство комбината про быт комсомольцев совсем не думало, они стройкой были озабочены. Тогда мы решили своими силами выстроить два теплых дома, бревенчатых, на 500 человек. Начальник комбината никаких фондов на это не выделил. А как жить в пустых домах? Тогда мы составили список необходимых вещей: кровати, одеяла, постельное белье, столы и еще много чего — всего на 500 человек. Я и наш снабженец-хозяйственник Яшка Рыжик поехали к Кирову с этим списком. Мы боялись, что он сочтет это нескромным и вычеркнет что-то из списка. А вышло подругому. Он взял наш список и говорит: «Что же у вас ребята некурящие, что ли? А где же пепельницы? Не на пол же окурки бросать! Где посуда, чайники, чтобы пить чай?» Он дополнил наш список, дописал, чего не хватало. А потом дал указание ленинградским предприятиям через свой аппарат, чтобы нам все это бесплатно выделили и отправили. Как мы потом страдали, переживали, когда убили Сергея Мироновича! А после стройки я вернулся в Ленинград, и меня избрали секретарем Дзержинского райкома комсомола. Помню, в конце 1938 года встречались с Надеждой Константиновной Крупской, ровно за два месяца до ее кончины. Ей только-только 70 исполнилось. Очень была скромная женщина, в обыкновенном сером платке. Вид усталый, болезненный. Когда началась война, я был в Чите секретарем обкома комсомола. Желание пойти добровольцем было, конечно, как и у всей молодежи тогда. Но я был на ответственной работе, и с таких постов уже на фронт не отпускали. В тылу ведь тоже нужны были люди. А уже началась блокада Ленинграда. Отец остался жить на Кирочной улице, эвакуироваться он отказался из патриотических соображений. Из гордости, проще говоря. «Не согнут! Не поддамся!» — вот такой настрой был у него. И все 900 дней блокады он прожил в Ле нинграде. Мама тоже с ним жила первую страшную зиму. Там вместе голодали.
В гостях у Фрэнсиса Форда Копполы, Сан-Франциско, 1975 год
Павел Московский, портрет
А в мае 1942 года он маму отправил с семь ей моего брата Бориса через Ладожское озеро. На Большую землю. И они приехали ко мне в Читу. Я с отцом встретился во время блокады — прилетал в командировку. Было это в 1943 году. Я летел военным самолетом из Москвы с посадкой в Тихвине. Ночью. А это уже линия фронта, опасно. Из Тихвина перелетели через Ладожское озеро. Я пришел к отцу, когда еще темно было. Под утро я шел пешком по Литейному до дома. Квартира у нас была на первом этаже, окна на улицу, я постучал по подоконнику, чтобы он меня услышал. Подождал, потом увидел его в окне. У меня отец был очень крупный мужчина, полный такой, солидный. Но то, что я увидел, — это, знаете, на всю жизнь страшно станет. Ну просто действительно — только глаза и скулы, обтянутые кожей. Чем он питался-то, господи боже мой… Два кресла у нас были кожаных, он их на кусочки изрезал и кожу эту варил на буржуйке. Чтобы хоть что-то положить в желудок. Я привез ему продуктов, а еще до этого из Читы посылал продовольственные посылки. Я ему отправил семь посылок. А как посылать в то время посылки? Мне их по знакомству отправили фельдсвязью. Была такая форма связи — секретная, военная. В посылках были крупы, сахар, масло, сухари, какие-то там витамины, яичный порошок. Каши. Все, что просто элементарно необходимо было. Из этих семи посылок дошли до него всего три. Этим я его спас. Остальные пропали. Но и этих трех отцу оказалось достаточно, чтобы выжить. А я был доволен, что пропали. Знаете почему? Потому что другие были спасены. Отец прожил до 1958 года, там же, в Ле нинграде, и умер. Ему было всего 67 лет. И мама умерла в 67 лет, она была на пять лет моложе его. Еще мальчишкой я знал поэта Юрия Во ронова — он был племянником того самого нашего соседа, который был жестким отцом. Во время блокады Юрке было 10 лет. Отец погиб на фронте, а мать умерла от голода. И на его руках, десятилетнего мальчика, остались брат и сестра. А он старший и ходил в магазин за хлебом: 125 грамм хлеба приносил домой, кушали они там. И вот один раз он возвращался из булочной, поднимает голову, а снаряд попал в их дом — и брат, и сестра погибли. И он остался один.
В Чили с Надеждой Румянцевой, 1964 год
Я поучился еще в краткосрочной Высшей школе парторганизаторов в Свердловске и вернулся в Москву, стал заместителем заведующего оргинструкторским отделом ЦК комсомола. Жил в общагах, потом уже после войны мне выделили комнату на «Беговой». Холостым в моем молодом возрасте тогда было нелепо находиться. И, конечно, думалось о создании семьи. И поэтому я позвал к себе Ирину Степановну Корнееву, с которой мы работали в Чите, остановился на таком вот выборе. Ее приняли в ЦК комсомола, и так она там до пенсии и проработала — что необычно, это же молодежная организация. В 1951-м нам дали квартиру на Кутузовском. Но жили мы в основном работой. Очень были заняты. И она в долгих командировках, и я. Так что семья у нас получилась таким деловым содружеством, наряду с чувствами, которые были в первые годы. Детей у нас не было, а работа была. После 1948-го я перешел работать в сис тему кинематографии. Пять лет был заместителем председателя «Совэкспортфильма», который занимался прокатом советских фильмов за границей и приобретением заграничных фильмов для проката в Советском Союзе. Я защитил диссертацию «Проблемы социалистического реализма в киноискусстве Чехословакии» и потом еще долгое время работал в аппарате ЦУ — сперва инструктором сектора радиовещания и телевидения, потом заведующим сектором кино. В поездках много всего любопытного было. В 1964 году мы, например, с Надей Румянцевой устраивали в Чили фестиваль советских фильмов и дважды встречались там с Сальвадором Альенде, — видимо, им было важно, что я сотрудник ЦК, и они пытались как-то донести до СССР, что Чили надо помогать. Альенде только-только проиграл на президентских выборах, но сломленным не выглядел. Мужественный такой, крупный, красивый мужчина с интеллигентным и добрым лицом. Я его потом часто вспоминал. Он потом всетаки победил, но армия под руководством Пиночета его предала. А в 1975 году мы ездили в США и Мексику. Холодная война холодной войной, а нас она как-то не касалась. В поездках я не припомню ни одной конфликтной ситуации, и по многим другим людям знаю, что не было. В Сан-Франциско, скажем, встречались с Копполой, он только закончил вто-
Вот он возвращался из булочной, поднимает голову, а снаряд попал в их дом — и брат, и сестра погибли рую серию «Крестного отца» и нам ее показывал. Много там, конечно, было удивительного — небоскребы особенно. В 1971-м в Перу у нас была удивительная встреча с графом Аничковым. В Петербурге, все знают, есть Аничков дворец, Аничков мост. И вот один из Аничковых доживал свой век в Перу. Во время Гражданской войны он воевал против советской власти, а уже во время Второй мировой стал поддерживать СССР и ужасно хотел приехать, повидать свой родной город. Даже сделал визу, но в Перу сменилась власть, и его не выпустили. И он невероятно переживал. А с нами он встречался уже глубоким стариком — но говорил с какой-то поразительной добротой. А вообще-то, по призванию я всю жизнь был журналистом — журналистом и остался. Много выступал, писал и статьи, и книги. Потом я увлекся ленинской тематикой, курировал документальные фильмы о нем. А главное — сделал работу про Ленина в эмиграции. Одной книги, правда, не получилось, получилось четыре: Ленин в Швеции, Ленин в Финляндии, третья — про Францию, Бельгию и Данию, четвертая — про Италию, Чехословакию и Польшу. На пенсию я вышел давно, в 1986 году. Поскольку детей у нас с Ириной Степанов-
ной не было, а возраст уже был серьезный, мы продали квартиру и в 2000 году переехали в Дом ветеранов кино. В 1998 году я последний раз был в Ленинграде. После этого я потерял зрение и больше не мог ездить, о чем очень сожалею, потому что люблю этот город. Страдаю, тоскую о нем. Насчет Парижа — это еще посоревноваться надо, кто лучше. Я объездил много городов и считаю, что он на первом месте. Ну, может быть, Париж на первом месте, а Ленинград на втором, но для меня, конечно, он дороже всего. Моя супруга скончалась два года назад. Взрослых людей — людей даже не старше меня, а людей моего поколения — из родственников сейчас никого нет в живых. Никого. У меня оставалась долго еще двоюродная сестра в Ленинграде. На десять лет она меня моложе, и вот она в декабре умерла, последняя. И никого больше — ни близких, ни родных. И на могилы к ним не сходить. И даже друзей. Ну, друзья могут найтись, но такие, с которыми связи нет. Больные старые люди. Страшней всего в нашем возрасте одиночество. Сейчас я позвал к себе своего друга. С Верой Борисовной мы знакомы ровно 50 лет и 25 лет не виделись. У нее такое же положение: никого близких, родных не осталось. Так что наше поколение, в общем-то, ушло. Конечно, есть еще мои ровесники, есть еще и постарше. И столетние есть, но их уже мало. Но из близких моих никого нет. У Веры Борисовны есть дети. Моей дочке от первого, неудачного, брака уже 72 года. Трое внуков, шестеро правнуков. 16 мая мы с Верой Борисовной ездили в загс. Зарегистрированы сейчас. Так что новый этап в жизни начался. Когда думаешь вот так о себе — думаешь, что прожил несколько жизней. И сейчас началась еще одна. Может быть, еще только одна осталась, но нормальная, естественная и не в одиночестве.
29
город
Забудь обратную дорогу Двухэтажные троллейбусы, каток на Обводном канале, шарманщики и старьевщики с Долгоруковской улицы, фабрика мороженого на Полянке и танцы под патефон во дворе на Большой Татарской. БГ поговорил с людьми, помнящими довоенную Москву, про адреса и ориентиры их детства и сопроводил их рассказы раскрашенными слайдами, которые в 1931 году снял американский фотограф Брэнсон ДеКу интервью: Маруся Ищенко, Наталья Лесскис, Анна Марголис,
Толпа разглядывает автомобиль рядом с магазином Мосторг
фотографии: архив Branson DeCou Archive/University of California, Santa Cruz
Дмитрий Опарин, Серафим Ореханов
Неподалеку от того места, где впоследствии появилась Манежная площадь
Майя Никольская, родилась в 1932 году Переулок Каменная Слобода Я родилась и прожила полжизни в переулке, который сейчас называется Каменная Слобода. В мое время он назывался Резчиков переулок, в честь какого-то Резчикова, героя Гражданской войны. Я еще помню, как ходила на доклад Эйдельмана про Пушкина. А там у него было написано, что Пушкин встречался с Пущиным в Резчиковом переулке. Я к нему подошла до начала его выступления и сказала, что переулок тогда не мог так называться. Он смутился, но исправил это место и поблагодарил меня. Сам Эйдельман, кстати, жил в соседнем переулке. В доме, где я родилась и провела детство, была квартира композитора Скрябина. Мы жили в коммуналке на четвертом этаже, а он на третьем, и жильцы его бывшей квартиры показывали следы от ножек рояля на паркете. А в со седней квартире жила осведомительница, которая писала доносы на всех соседей. Ко гда умер Сталин, она в отчаянии воскликнула: «Чем же мне теперь заниматься?!»
Метро «Смоленская» Одно из самых ранних моих воспоминаний — это открытие метро, в том числе и нашей станции «Смоленская». Мы бегали смотреть на «лестницу-чудесницу» — как тогда называли эскалаторы. Правда, бегать приходилось далеко, потому что на «Смоленской» была обычная лестница, не чудесница. Тогда же выпустили специальные памятные ириски с буквой «М», ими торговали лоточники у входа в метро. Они были похожи на старинных коробейников: ходили с коробками, висящими на шее на специальном ремне. Новый Арбат, Арбатский рынок На том месте на Новом Арбате, где теперь находятся уродливые серые дома, был пустырь, который назывался Собачьей площадкой. Почему — не знаю. В 1940 году у всех дома появились темные шторы на окнах для защиты от бомбежек. Окна в старых арбатских домах были большие и высокие, и чтобы их закрыть, уходило очень много материи — я до сих пор помню, какой она была на ощупь. То и дело проводились учебные тревоги. Все знали,
что мы готовимся к войне. На Арбате тогда было множество продуктовых магазинов, а на месте Министерства обороны — крытый Арбатский рынок. Что там продавали — помню плохо. В памяти всплывают только маленькие пакетики с картофельной мукой. Горячая вода в нашем доме появилась в 1950-х; тогда же везде стали ставить автоматы с газировкой — Арбат был буквально усыпан ими. В это же время мы стали часто есть сливочное масло, но покупали его понемногу, двести грамм были уже солидным куском. По праздникам ели колбасу и сыр. Водки в нашей квартире никогда не было, только крымское вино, которое папа привозил из детского лагеря, где был вожатым. По вечерам взрослые собирались за столом, приходили друзья, все курили. Я отгораживалась занавеской и засыпала. На Арбате с незапамятных времен был фешенебельный и дорогой зоомагазин, куда ходили дети со всей Москвы — как в музей. К сожалению, сейчас его уже нет. Еще мы иногда бегали на Никитский бульвар, но на Тверскую старались не захо31
дить: это была самая шикарная улица в городе, там гуляли всякие модники. На месте кинотеатра «Художественный» раньше был «Юный зритель», куда мы по много раз бегали смотреть «Тимура и его команду». Потом, когда Арбат стал пешеходным, мне это сначала очень понравилось: дома покрасили в разные цвета, на улице торговали бубликами и вообще всем чем угодно, а все дома еще были жи лыми. Теперь там даже хлеба негде купить и никто не живет.
Пленные немцы на Садовом Одно из самых ярких воспоминаний детства — немецкие пленные, идущие по Садовому кольцу. В те годы еще не было закона, ограничивающего использование клаксонов, и на Арбате всегда стоял гул от машин — он же стал пешеходным только в конце 1980-х. Но в тот день машин не было, было очень тихо, только шаркающие шаги немцев и звон фляг, висевших у них на ремнях.
Ада Гальперина, родилась в 1922 году Покровка Я родилась на Покровке в доме 38. Там были очень красивые интерьеры — лепнина, фигурки. Мой отец поселился в этом доме, наверное, в 1917 году. Но я родилась и выросла уже в коммуналке. В доме на Покровке я жила до 1948 года, а потом вышла замуж и переехала на Солянку. Моя школа находилась в здании бывшей гимназии в Большом Казенном переулке. Это была старая трехэтажная усадьба. У нас не только интерьеры гимназии сохранились, но и педагоги. Учителя русского языка и математики преподавали в школе еще до революции. Гулять мы с одноклассниками ходили на Чистые пруды — там катались на коньках, а летом на лодках. Мы любили ходить в кино. Напротив пруда находился старый кинотеатр «Колизей». Сейчас там театр «Современник». А неподалеку, у Покровских Ворот, между двумя трамвайными путями, был кинотеатр «Аврора». На противоположной стороне в доходном доме с женскими личиками располагался прекрасный рыбный магазин с аквариумом. В него ездили покупать рыбу со всей Москвы.
Фарфор в одном из магазинов Торгсина, открывшихся в 1931 году
Марина Шторх, родилась в 1916 году Долгоруковская, 17 Осенью 1916 года мои родители переехали на Долгоруковскую улицу, в дом 17. Это был трехэтажный дом — он и сейчас стоит, там какое-то учреждение. Первый этаж был каменным, а второй — деревянным. У нас был общий двор, а за флигелем — большой сад с фруктовыми деревьями. В основном на улице стояли двухэтажные каменные дома. Наш был выше, деревянных со стороны улицы, кажется, не было — только во дворах. В соседнем большом дворе, например, была масса маленьких домиков. У нас как-то не было тогда принято гулять по бульварам — другие, может, гуляли, а мы не очень, только если шли к кому-то в гости. По домам ходили торговцы — очень много, каждый день и вовсю. Ходили старьевщики с мешками за плечами: «Шурум-бурум — старье покупаем! Шурум-бурум — старье покупаем!». Они ходили с мешками и покупали любую вещь, даже старую и рваную. Кто-нибудь да купит и перешьет. Женщин-старьевщиц не бывало — только мужчины. Ходили стекольщики с деревянным коробом на плече: вставляли стекла или полстекла, если 32 треснуло окно. Крестьяне ходили — прода-
Мальчики на ступеньке Библиотеки имени Ленина
вали овощи, мясо. Каждый день — молочники с бидонами. Когда приходили шарманщики, все выбегали во двор; часто с ними были по пугаи или крыски, которые предсказывали судьбу. Мы у мамы просили какие-то копеечки — ничтожную сумму, и попугайчик или крыска вытаскивали номерок, его надо было развернуть и прочитать предсказание. Карманных денег у нас никогда не было, но в День святого Николая в башмачок нам клали 20–30 или даже 50 копеек, и мы покупали какие-то гостинцы: одну конфету «Мишка», один батончик. Разрезали на мелкие кусочки и устраивали ку кольные балы. Еще были точильщики: «Точить ножиножницы — бритвы пра-а-авить, точить ножи-ножницы — бритвы пра-а-авить!». Тогда у многих еще были опасные бритвы. Бывали часто медники: «Паять! Лудить!» — они чинили кастрюли. У нас были все кастрюли такие чиненные —
ведь купить ничего было нельзя в те годы. Работали они прямо на месте, во дворе. Около домиков и во дворе у многих были какие-то палисаднички, грядки и, кажется, даже курицы, но ни коров, ни коз все-таки не было. Цветы сажали многие. Улицы в то время были булыжником покрыты, а тротуары асфальтовые. Или ино гда лежали каменные плиты, но это редко. На них хорошо было прыгать в классики. И красиво. Машины ездили в 1920-х годах очень редко — пару раз в день могли проехать мимо. В основном извочики-ломовики везли грузы — в магазины, в мастерские. И много трамваев.
Пушкинская площадь На Пушкинской площади была будочка и конечная трамвайная остановка — прямо у стен Страстного монастыря. Помню, каким событием был троллейбус, — осенью то ли 1932, то ли 1933 года. Мы сидели в школе и не могли дождаться конца уро-
ков, чтобы прокатиться. Первый маршрут был от Охотного Ряда до Триумфальной площади — и обратно. Причем в первые годы было много двухэтажных троллейбусов: было так странно, что они ходили без рельсов!
Брюсов переулок, 17 30 ноября 1928 года мы переехали в Брюсовский переулок. Дом был необычный, современный, конструктивистский — многие ездили на него смотреть. Он был не крашеный, а покрытый серой крошкой — черно-серой, и даже в войну, когда был ремонт, его чистили из брандспойта песком с пожарной машины. В Брюсовский мы переезжали на лошадях, то есть на извозчиках-ломовиках. Мне было 12 лет. Еще тогда существовала старая дореволюционная Ступинская контора, которая занималась перевозкой мебели, и там был заказан фургон для самой хорошей мебели. Когда мы переехали, машин было по-прежнему мало, и на углу Брюсов-
Продавец морса и кваса 33
Ларек «Союзпечать» рядом с Китайгородской стеной
ского и Газетного еще вовсю стояли извозчики. Гуляли в Брюсовском мы в пределах двора, внутри буквы Г. Там рос тополь. И еще в маленьком садике при церкви. Зимой ходили на знаменитый каток на Покровке — может, он и сейчас есть, и еще до революции был. Иногда ходили в Парк культуры. Там лодочки можно было брать напрокат, но их и на Патри арших прудах давали.
Елена Синявская, родилась в 1928 году Гоголевский бульвар, 8 Наш дом проектировался в конце 1920-х годов, мы все туда въехали в 1931-м. Тогда это называлось дом-коммуна — коллективный быт. Поэтому квартиры были похожи на студии. Это был экспериментальный кооперативный дом, и назначение помещений неожиданное: к примеру, кухня выглядела как встроенная ниша в комнате. У нас было два больших жилых корпуса и один маленький, в котором были клу34 бы, детский сад и прачечная. Считалось,
что там и столовая будет. Реально работал детский сад, я сама в него ходила. Клуб был, а вот насчет прачечной и столовой не припомню, чтобы это функционировало. Со временем это все закончилось, и дом у нас отобрали товарищи писатели. Там сейчас Литфонд. Мне наш дом не казался чем-то особенным, для меня это была обычная жизнь, мне же было три года. До некоторой степени это действительно была коммуна, да и вообще двор — это такое социальное явление. Это был наш коллектив. Даже потом, когда в школу пошли, двор — это было наше общество. Причем разновозрастное: когда затевались какие-то игры, то команды строились поровну — малыши, дети среднего возраста, постарше ребята. В основном мы гуляли во дворе, а на бульвар выходили на санках с горки кататься. Еще был такой институт — прогулочные группы. Какая-нибудь тетушка собирала детей, чтобы обучать их какомуто языку и гулять с ними, в основном это были немецкие группы. И вот такие группы гуляли на бульваре. Причем я от многих теперешних своих сверстниц знаю, что
они тоже были в какой-то группе, тоже на бульваре, тоже с немкой! Таким был Гоголевский бульвар, и я думаю, на остальных происходило то же самое.
Софья Бараненко, родилась в 1923 году Кузнецкий Мост Кузнецкий Мост был улицей аристократической. Публика там гуляла в основном состоятельная. Сейчас там банк, а раньше была прокуратура. Время было сложное, мы старались побыстрее проходить мимо. Еще там было профессиональное богатое ателье. Там заказывали себе одежду члены правительства. Потом в этом ателье стала работать моя ученица, и я попро сила ее, чтобы она сшила мне красивое модное платье из бархата. Это ателье появилось еще в довоенное время — я помню его с тех пор, как девчонкой гуляла с папой. Еще на Кузнецком был очень хороший книжный магазин. Покупать мы там ничего не покупали, потому что денег не было, — заходили просто посмотреть.
ДК имени Зуева на Лесной, 18
Вальтраут Шелике, родилась в 1928 году Гостиница «Люкс» (сейчас «Центральная») Я родилась в Берлине и приехала в Москву с мамой в марте 1931 года. В Берлине была уже весна, я была в беленьких туфельках, с беленькими носочками, в беленьком пальтишке и беретике, а в Москве было холодно, еще зима и стояли на улицах большие котлы для асфальта. Мама мне сказала, что в них ночью спят беспризорники, потому что котлы теплые. И меня это привело в совершеннейший ужас, потому что как это могут дети спать в таких котлах! Они же должны спать дома в кроватках! И запах был тоже совсем другой, чем в Берлине, это меня тоже смутило. Мне было всего 4 года. Мы поселились в доме, который сейчас называется гостиница «Центральная», а раньше «Люкс». Это недалеко от Елисеевского гастронома. Примерно с 1924 года «Люкс» был отдан для поселения коммунистов всех стран. Там жили как в общежитии: коридорная система, туалет и кухня. В коридоре все общее — душ, например.
Комнаты без прихожих, сразу дверь. Казенная мебель, меняли белье, приходил полотер. Я в первый класс ходила, а моя немецкая школа была где-то за тридевять земель, и меня провожали. А потом школа стала на «Кропоткинской», и во втором классе я ездила туда одна с «Пушкинской». Это в Москве было не принято, и каждый раз все очень удивлялись, что такая маленькая девочка с ранцем за спиной садится в трамвай и едет куда-то совершенно одна. Где-то в классе шестом мы с моей подругой всю Москву облазили, и особенно мы любили старый Арбат с двориками, где еще курочки водились. Я тогда могла из любого конца Москвы пешком дойти до дома. Пешком я ее очень хорошо знала. Но и Москва была другая. Ведь когда мы переехали, еще извозчики были.
Советская площадь В детстве мы гуляли на Советской площади, напротив Думы. Там, где сейчас памятник Долгорукому. Это была малюсенькая площадочка, и мы там играли в классики на асфальте. Зимой там же, на Советской
площади, катались на лыжах. До Долгорукого на площади была стела, посвященная советской конституции 1924 года. На ней вроде бы даже некоторые статьи были выбиты.
Ильсияр Шамсутдинова, родилась в 1920 году Большая Татарская Я родилась на Большой Татарской. Моим отцом был Абдулла Шамсутдинов — мулла мечети. Сначала мы жили в небольшом доме — третьем от мечети, — а потом переехали в домик позади мечети. Там сейчас сидит имам. Я ходила в татарскую школу и в детский сад при доме Асадуллаева в Малом Татарском переулке. Большая часть жителей этого района были татарами. В 25-м доме жил мальчик-хулиган. Он ждал, пока я выйду из ворот мечети и пойду в школу с портфелем. А потом в меня камнями бросал и кричал: «Мулла кызы, мулла кызы!» («Дочь муллы, дочь муллы!»). Это еще ладно. Никто и не спорил, что я чья-то другая дочь. А когда папу арестовали, он начал 35
уже кричать: «Дочь врага народа!» В доме 19 жили татарские спекулянтки, которые торговали мануфактурными изделиями. Мы не покупали у них, так как у нас было пренебрежение к этим людям. Они в основном были мишарями (этническая группировка татар Среднего Поволжья и Приуралья. — БГ). Но эти татарки папу очень любили, регулярно ходили в мечеть, посещали все праздники. В 1930-е годы их всей гурьбой сослали в Потьму — туда же, куда была сослана и моя мама. Потом из лагеря они передали через когото нам: «Скажите дочерям муллы, что мы их мать похоронили по нашим обычаям». По праздникам даже в 1930-е годы мечеть была полной — просто не войдешь. Половина людей, как и сейчас, молились на улице. У мечети был сад, в котором мы детьми играли, отдыхали. Молодежь собиралась во дворах, танцевала под патефон фокстрот и другие современные танцы.
Ирина Бунина, родилась в 1918 году Старомонетный переулок, 12 Приехав в Москву осенью 1922 года, мы поместились в районе Полянки. Рядом с нами был дом с картографической фабрикой Дунаева, он до сих пор стоит — это бывшая типография Кирстена. Тогда этот дом выглядел, конечно, совсем по-другому. Два подъезда, над каждым огромный железный навес с узорчиком по краям. Большинство ребят гуляли на улице, потому что особого уличного движения не было — только ло мовые извозчики да пассажирские коляски или санки. Вдоль дома росли липы, несколько штук. Кроме того, там были балконы — не в каждой квартире, но в середине дома на каждом этаже. В нашем доме было два подъезда: один — парадный, а второй — черная лестница. Это далеко не везде, а в домах вроде нашего, начала века. Выход на черную лестницу был через кухню, а на парадную — через переднюю. На черных
лестницах на каждом этаже были кладовки, у каждой квартиры — своя. По этой лестнице таскали дрова, чтобы топить на кухне печку. Сада у дома не было, а все сады в переулке были за каменными или деревянными заборами. Так что все гуляли в Старомонетном переулке, за нашим домом. Если идти от набережной в сторону Большого Толмачевского, на углу испокон века стоял восьмиэтажный дом, а за ним — особняк, огороженный красивым забором с воротами. Внутри был асфальтированный дворик — необычайно по тем временам. Вдоль ограды — палисадник. Перед этим домом разбили новый сквер, а вокруг него были старые каменные одноэтажные постройки. И там была фабрика мороженого. Там пекли вафли, вафли ломались, и нам выдавали в газетку этих ломаных вафель.
Обводной канал Зимой Канава (теперь Обводной канал) была помельче и, пока не построили канал
Сухарева башня и трамвайные пути на Сретенке 36
Москва — Волга, очень хорошо замерзала. Тогда запруда была у храма Христа Спасителя, на главном русле, и зимой воду спускали. Летом по каналу ходили пароходики, и тогда шлюзы закрывались. А зимой — открывались, воды меньше становилось, и она очень хорошо замерзала. Поэтому на этой Канаве устраивали каток. Я стала лет в 6–7 кататься на коньках. А коньки были такие, которые привинчивались, а не то что с сапогами продавались. К валенку — веревкой и палками, а к ботинкам — пластиночками, которые двигались, ключиком их подвинчивали. Иван Михайлович, мой отчим, с сестричкой Наташенькой, которой было еще годика три, приходили смотреть, как я катаюсь, и мы друг другу махали рукой: они стояли наверху, на набережной, а я внизу.
Владимир Резвин, родился в 1930 году
Стрелочница и дворничиха на Театральной площади
Рождественка На месте «Детского мира» раньше стоял двухэтажный дом, построенный где-то в середине XIX века. Мы жили в коммунальной квартире — всего было 8 семей. Визави через Рождественку стоял большой, облицованный гранитом дом — он и сейчас стоит. Раньше в нем был какой-то Наркомат судостроительной промышленности, с огромными окнами. Окна наших квартир выходили на эти окна. Однажды вижу — в окне напротив стоит по пояс голый человек и делает странные маятниковые движения. Я чуть с ума не сошел — не мог понять, что происходит! Мне было лет 8–10, я закричал, стал звать маму. Оказалось, это был полотер. Дом наш был угловой — на углу Театрального проезда и Рождественки, — и внизу находился ресторан. Двор был замкнут, закрыт со всех сторон и, по моим тогдашним представлениям, огромен. Весь он был подчинен жизни этого ресторана. Целый день туда приезжали подводы, огромные ломовики, лошади со здоровыми мохнатыми ногами, которые привозили бочки, ящики. Слева во дворе был гараж: когда его ломали, мы, ребята, стали копаться и нашли там револьвер времен Гражданской войны, ржавый, с надписью «British Bulldog». К нашему дому, дальше, по Рождественке от Театрального проезда, примыкал дом под номером 4. Он назывался Домчетыре — в одно слово. С другой стороны, в самом Театральном проезде, был Лубянский пассаж. Мне запомнился там магазин учебных принадлежностей. В витрине стоял торс мужчины с содранной кожей — со всеми мышцами! Я не мог от него оторваться и специально ходил смотреть. Напротив, через Театральный проезд, где памятник первопечатнику Федорову, когда-то проходила Китайгородская стена, и на моих глазах ее ломали — помню, как ее разбирали. Рядом была гостиница «Савой», в которой останавливались иностранцы. Поэтому в подъезде нашего дома был закуток, где сидели люди, которые в окно все время смотрели и жильцов дома при этом не стеснялись. Как я понимаю, они наблюдали за этими иностранными постояльцами.
Московский шофер 37
38
20 августа 1923 года Родился в Гаграх 1937 год Переехал в Евпаторию, потом в Кисловодск 1941 год Окончил школу в Сочи 1949 год Участвовал в экспедиции «Север-4» 9 мая 1949 года Совершил первый в мире парашютный прыжок на Северный полюс
Виталий Волович Личный врач Гагарина, впервые в истории спрыгнувший с парашютом на Северный полюс, основоположник медицины выживания — о том, как чуть не отморозил пальцы, разминая фарш, о прыжке с нераскрывшимся парашютом и проснувшихся мамонтах, о том, как экспедицию чуть не смыло ледяным валом, и об игре на пианино посреди льдов записала: Екатерина Сваровская фотографии: Алексей Лукин
1950 год Участвовал в экспедиции «Север-5» 1951 год Участвовал в экспедиции на дрейфующей станции «Северный полюс-2» 1952 год Начал работать в НИИ авиационной медицины в спецлаборатории по проблемам выживания летчиков и космонавтов после вынужденного приземления или приводнения 1961 год Стал организатором группы врачей-парашютистов для обследования космонавтов после посадки 12 апреля 1961 года Провел первое медицинское обследование Ю.Гагарина после возвращения 1961–1991 годы Участвовал в экспедициях по исследованию выживания летчиков и космонавтов после вынужденного приземления или приводнения в безлюдной местности: тайге, пустыне, джунглях 1988–1991 годы Участвовал в советскоиндийском эксперименте «Химдом» — «Физиологические реакции человеческого организма на быструю смену тропического климата на арктический» в Индии и Кольском Заполярье 2006 год Получил звание профессора по специальности «авиационно-космическая и морская медицина» 2010 год Опубликовал книгу «Полярные дневники участника секретных полярных экспедиций 1949–1955 гг.» 2012 год Ушел на пенсию
Я родился в городе Гагры в 1923 году. В то время мой отец был главным врачом гагринского курорта. В 1937 году нам пришлось срочно уехать: тогда всех директоров курортов арестовывали, а папа к тому же был беспартийный. Отца предупредили, чтобы он скорее уезжал. Мы переехали — сначала в Евпаторию, потом в Кисловодск, а в 1938 году отца позвали быть главным врачом сочинского курорта, и мы вернулись, но уже в Сочи. Там у нас был маленький домик, окруженный бананами, и там я поступил в школу №1 имени Сталина, которую окончил в 1941 году. В 1930 году папе поручили заниматься еще и культурной программой курорта, поэтому двери нашего дома просто не за крывались. Он был полон гостей, и к нам заходили довольно известные люди того времени: Валерия Барсова — самое знаменитое сопрано тех лет, Лев Кассиль, Самуил Маршак. Маршаку я даже показывал свои первые стихи, о которых он сказал: «Пока слабо. Не Пушкин». А еще както раз у нас внизу была армянская свадьба, и Маршак меня уговорил пойти туда и сделать так, чтобы его с друзьями тоже пригласили. 21 июня 1941 года в школе состоялся бал в честь окончания 10-го класса. Утром на следующий день мы узнали, что началась война. Мне было 16 лет. Перед этим я сделал все, чтобы попасть в летное училище. По-мальчишески считал, что единственно достойные специальности — это летчики и полярники. А впервые я заинтересовался темой Севера еще в семь лет, когда родители привезли мне из Москвы в подарок книгу — «Русские мореплаватели арктические и кругосветные». До сих пор помню, как у нас дома обсуждали крушение на Северном полюсе дирижабля «Италия» экспедиции Нобиле, поиск выживших, фамилии летчиков и руководителя поиска и как ледокол «Красин» спас оставшихся в живых. Но, несмотря на то что я мечтал стать летчиком, после разных перипетий я оказался в Военно-медицинской академии имени Кирова. А 8 сентября 1941 года над Ленинградом прошли эскадры немецких бомбардировщиков, которые разбомбили все запасы продовольствия, и началась блокада. Мы перешли на новую норму питания, и все ходили голодные. Как военнослужащие мы после учебы должны были брать в руки оружие и нести комен-
Ночью меня вызывают и спрашивают: «Ты на Северном полюсе был? Будешь! Документы уже готовы» дантскую службу в гарнизоне — тушить «зажигалки» и ловить шпионов (сигнальщиков, которые наводили немецких пилотов на мишени в городе). В ноябре стало ясно, что война быстро не кончится, и Сталин ради сохранения кадров издал указ эвакуироваться всем академиям, находившимся в Ленинграде. На самолете мы перелетели через Ладогу и отправились в эвакуацию в Самарканд продолжать учебу. Два года спустя нас вернули в Ленинград, где мы окончили курсы Военно-медицинской академии и молодыми капитанами медицинской службы были отправлены в части. Если сравнивать с гражданской службой, то я имел образование врача общего профиля — весь комплект общих медицинских знаний плюс военно-полевая хирургия. Хоть я и стал врачом, тяга к авиации у меня сохранилась. В самой авиации мест не было, и мне предложили место доктора в воздушно-десантных войсках. Я отправился в часть под Тулой работать врачом батальона. Однажды после утреннего построения меня позвал старший врач полка и приказал ехать в Тулу за медикаментами. Обычно это делал младший врач, но он заболел, и поехал я. Когда я приехал, оказалось, что начальник медсанбата ушел на обед. Я решил подождать его, вышел на улицу и задремал под березой. Вдруг меня будит какой-то молодой майор, блондин с типично рус-
ским скуластым лицом. Мы разговорились, и оказалось, что этот майор уезжает через два часа в Москву. А еще оказалось, что это Павел Буренин, который первый в мире прыгал в Арктику с парашютом, на Земле Бунге. И вдруг он спросил, не хочу ли я отправиться в Арктику. Я сказал, что, конечно, хочу, но меня никто не возьмет. — Ну это не твое дело, — сказал он. — У тебя прыжков много? — Семьдесят три. — Годится. Хирургию знаешь? — Да. — Все нормально, никаких прегрешений у тебя нет, судимостей нет? — Нет. — Будь здоров. И он уехал. Прошло несколько месяцев, меня перевели в Тулу, и я думал, что все это ничем не кончится. И вдруг ночью меня поднимают, вызывают к командующему корпусом, и тот говорит: — Ты на Северном полюсе был? — Никак нет, товарищ командующий. — Будешь. Документы уже готовы. Первым же поездом я отправился в Москву, в главное управление Северного морского пути. Я был благодарен судьбе, Богу, что все так сложилось. Ведь в любой момент могла случиться осечка: я мог приехать тогда в Тулу на час позже, майор этот мог не дождаться начальника штаба и уехать в Москву. Все что угодно могло случиться, и я бы никогда не попал в Арктику. В 1949 году в составе абсолютно секретной экспедиции я оказался в Арктике. Тогда начиналась холодная война, и Арктика превращалась в Средиземное море третьей мировой войны. Все арктические экспедиции были военными и секретными. Моя первая экспедиция проходила на Полюсе относительной недоступности. Полюс относительной недоступности — это самая географически отдаленная точка от обоих материков: американского и азиатского. До нас там люди побывали дважды. Первый раз, в 1927 году, это был американский полярный исследователь Джордж Губерт Уилкинз, который потом стал моим другом. На одномоторном самолете он и его коллега, летчик Бэн Эйлсон, прилетели на Полюс относительной недоступности, сели и измерили глубину эхолотом. Это была фантастическая работа — по храбрости и по безумию.
Дома Виталия называли Тусиком. Евпатория, 1927 год
Но у них был эхолот, а у нас через десять лет после них эхолота еще не было. Правда, потом выяснилось, что измерения американского эхолота оказались ошибочными, и наши гидрологи, проводя там исследования, обнаружили, что никаких глубин свыше 4 тысяч метров в точке относительного полюса не существует. А второй раз там побывала экспедиция Либина и Черевичного — так называемая прыгающая группа. Они сделали пять посадок в 1941 году, перед самой войной. И в третий раз это место посетили уже мы, в 1949-м. Когда меня высадили на ледовой посадочной полосе и когда я понял, что достиг станции, что первый раз в жизни оказался в Арктике на льду, — открыл дверь, даже не дождавшись стремянки, спрыгнул вниз, вытащил кольт 45-го калибра — по моей просьбе нам их выдали, чтобы защищаться от медведя, — и выпустил целую обойму в воздух. Потом подбежали люди, которые оказались здесь раньше нас, стали приветствовать. И тут вдруг что-то огромное и белое свалило меня в снег и стало облизывать. Это был местный полярный пес, который так встречал нового члена экспедиции. С нами тогда жили две собаки — колымская лайка и дворняжка, — и одна из них даже родила щенков. В экспедиции я выполнял роль врачапарашютиста. Чтобы проводить исследования, надо было садиться на неподготовленные льдины, на лед, который только визуально казался пригодным для посадки. При неудачной посадке самолет мог разбиться, сломаться. Кто тогда смог бы помочь пострадавшим? Нужна была своеобразная скорая помощь на парашюте. И меня включили в состав экспедиции, чтобы в случае катастрофы или аварии я мог быстро собрать парашют, взять ме шок с продовольствием и прыгнуть к терпящему бедствие экипажу на лед. Груз, который я должен был нести на себе во время прыжка, был немалым. Кроме основного и запасного парашюта, на мне еще висело килограммов 25 сна ряжения — продукты, инструменты, все те вещи, которые потом, когда я начал серьезно заниматься вопросами выжи вания человека в экстремальных условиях, мы включили в первые парашют ные укладки. Условия были очень тяжелые. Зимой полярная ночь — минус 45–50 градусов. 40
Первый в мире парашютный прыжок на Северный полюс. Волович и Медведев сфотографировали друг друга по очереди и потом склеили негатив, 9 мая 1949 года
Когда я понял, что попал в Арктику, — вытащил кольт 45-го калибра и выпустил целую обойму в воздух В палатках, где к утру минус 30, газовую печку разжигать нельзя, так как можно отравиться или устроить пожар. Как говорил Фритьоф Нансен: «К холоду нельзя привыкнуть, к холоду можно приспособиться». В общем, холодно было ужасно. На полу палатки — такой толстый слой льда, что его бессмысленно было скалывать. Все равно люди входили, и образовывался новый лед. Мой прыжок на географический полюс случился в 13 часов 9 мая 1949 года, то есть в День Победы. Все произошло стремительно и совершенно неожиданно. Я проснулся часов в восемь утра по Москве. Холод жуткий. В палатке минус 18. Зажег газ. Умылся. Стали подтягиваться ребята из других палаток — праздник все-таки. Нарезали колбасы, лука, наделали строганины. Поставили бутылку спирта. Кто-то коньяк принес. Пожарили мясо. Только собрались выпить — прибегают и говорят: «Тебя к начальству. Кузнецов вызывает». Александр Алексеевич Кузнецов был начальником экспедиции. Я прибежал в штабную палатку, а там полно народу. Все улыбаются, смотрят на меня. Кузнецов спрашивает меня, как дела, есть ли больные. Я говорю, что двое немного гриппуют, но уже поправляются. — А сами не болеете?
— Нет. — Кстати, а сколько у вас прыжков с парашютом? — Семьдесят четыре. — Неплохо. А что вы, доктор, скажете, если мы предложим вам семьдесят пятый прыжок совершить на Северный полюс? У меня перехватило дыхание. Я, конечно, мечтал, что прыгну куда-нибудь на лед, но что это будет сразу Северный полюс, даже помыслить не мог. Честно говоря, я уже начал переживать, что меня не используют: лечить людей мне приходилось немного, все были здоровые. Ну, простудятся или зуб заболит — и все. А тут вдруг такое. Я стоял и молчал, а Кузнецов говорит: «Ну как? Вы согласны?» А я все стоял и молчал, так был потрясен. Кто-то сказал: «Молчание — знак согласия». Тогда я все-таки собрался и ответил: «Конечно, конечно». Кузнецов сказал, что прыгать я буду вместе с Андреем Петровичем Медведевым, известным парашютистом, совершившим 750 прыжков. Через час пятнадцать он должен был быть здесь. Я пошел в нашу палатку. Ребята меня дождались, коньяк не пили. Я им все рассказал, они разлили коньяк и сказали: «Давайте за нашего доктора-парашютиста». Еще сказали поесть пельменей хотя бы перед прыжком. А я понял, что не могу. Вышел на улицу, сел на ледяной валун и закурил. Прилетел самолет. Мы переложили парашюты, все подготовили и вылетели к полюсу. Нас провожала вся экспедиция. Так я внезапно, прямо из-за праздничного стола, оказался в воздухе, готовясь к первому в мире прыжку на полюс. Ле теть было всего минут сорок. Мы сидели и ждали прыжка. Было очень большое внутреннее напряжение. Не страх, а напряжение. Но мы пыжились и не показывали это друг другу. Второй пилот принес нам по стакану чая. Мы попили. О чем-то поговорили. Покурили. Все это как-то не было похоже на реальность — казалось, во сне происходит. И никаких особых мыслей не было в голове, хотя логично было бы беспокоиться. И вот мы вышли на курс, стали приближаться к полюсу. Загудела сирена. А пассажирскую дверцу вдруг заело — мороз все-таки. Медведев взорвался, стал эту дверь проклинать. Бортмеханик быстро поджег кусок пакли, прогрел замок — дверь открылась. Но прыгать уже было
поздно: мы прошли точку. Самолет круто развернулся и пошел на второй круг. Открыли дверь. Свет был очень ярким. Солнечно. Ветер — 5–7 метров в секунду. Минус 25 градусов. А высота небольшая — 600 метров. Мы проверили друг у друга парашюты, раздался сигнал — одновременно прыгнули. Я летел и считал секунды свободного полета. На двадцать пятой секунде дернул кольцо. Парашют раскрылся, но вдруг его развернуло ветром, и купол опал. Медведев увидел, что происходит, и крикнул, чтобы я открывал запасной. Многие детали я почему-то забыл, както они стерлись. Но этот запасной парашют я запомнил отлично. Он был неожиданно ярко-красный. Бог спас — когда раскрылся запасной купол, я поправил основной и сел на двух куполах. Это было сложно, потому что нужно было притягивать купола за стропы, как можно ближе друг к другу. Еще я помню, что, когда садился, подумал: главное — не попасть ногой между льдинами. Но ветер меня унес от опасного места, и я приземлился в огромный сугроб. Ушел в него по шею. И тут я полностью расслабился. Все напряжение разом прошло, стало тихо и спокойно. Я просто лежал, закрыв глаза, вставать совершенно не хотелось. А Медведев подобрался ко мне и кричит: «Что ты там лежишь? Вставай!» Я вылез. Мы обнялись. Потом разложили парашюты и сфотографировали друг друга по очереди. Я сообразил прихватить с собой фляжку с водкой, мензурку и луковицу в качестве закуски. Даже не знаю, почему луковицу, а не колбасу, скажем. Мне показалось, что это лучшая закуска. Разрезал луковицу, мы налили и выпили за полюс, за День Победы. Была совсем уже весна, лед вокруг трещал, и оставаться там было опасно. Летчик Метлицкий постарался посадить самолет как можно ближе к нам — так что мы без проблем выбрались оттуда. Смешно, но я совершенно забыл захватить с собой какой-нибудь флажок, чтобы оставить в месте приземления. Водку не забыл, а флажок забыл. Но Андрей, оказывается, флажок взял. Такой небольшой, который обычно втыкают в посадочную полосу. Он его там и воткнул. Спустя год началась моя вторая экспедиция — на дрейфующей станции «Северный полюс-2», или в «точке 36». Я служил там не только врачом, но и пова-
С орденом Красного Знамени и медалью «За оборону Ленинграда». Снято сразу после экспедиции на Северный полюс
ром. А работа повара — довольно тяжелое занятие в таких условиях. Каждый день рубишь мясо, которое тверже бетона. Топор мог отскочить и ударить тебя по лбу. Рубишь это бетонное мясо, а кругом все засыпано красными щепками. Смешно сказать, но я дважды чуть не отморозил пальцы. И где? В фарше! Когда перемешивал фарш, пальцы стали совсем белые. У меня было много консервов, замерзшие оленьи туши и ящики с полуфабрикатами. Тогда еще в Москве никто не знал об этих самых полуфабрикатах — фабрика Микояна специально их сделала для наших экспедиций. В каждом ящике — 100 штук бифштексов, 100 штук ромштексов, 100 штук отбивных, 100 штук мозгов. Это было удобно. Очень важным блюдом были пельмени, которые хранились в жестяных банках (каждая примерно по 16 килограмм). Пельмени мы доедали до марта следующего года. Самым неприятным и тяжелым было отсутствие связи с внешним миром, с домом. Наши родственники не знали, где мы находимся, и вообще очень ограниченное число людей даже в Главсевпути знали о том, что на 86-м градусе северной широты в Северном Ледовитом океане находится дрейфующая станция «Северный полюс-2». Если бы с нами что-то случилось, никто бы об этом не узнал. И даже если успеешь сообщить, что нужна помощь, — пока самолет долетит, все что угодно может случиться. Мы себя чувствовали как первые космонавты — понимали: случись что с тобой, спасти никто не сможет. И, конечно, с нами периодически чтото случалось. И пожары были, и другие бедствия. Но самым экстремальным было событие, произошедшее 13 февраля 1951 года. Вдруг началась сильная подвижка льдов. И на западной стороне вырос огромный ледяной вал, высотой примерно восемь метров. Как огромный танк или бульдозер, этот вал пополз на станцию. С одной стороны надвигался вал, с другой была черная ледяная вода, треск стоял жуткий, бежать некуда. Трещины пошли по центру лагеря. Мы, честно говоря, думали, что все погибнем. Но за считаные метры от нас движение льда остановилось. Правда, от самой станции почти ничего не осталось — все было перемолото в щепки. Еле успели спасти радиостанцию. К счастью, у нас остава-
лись запасные палатки и запасы еды, которые мы в самом начале рассовали по разным концам льдины. Это позволило нам продержаться еще три месяца до конца экспедиции. Самое интересное, что в тот момент я не испытывал чувства страха. Да и никто, по-моему, не боялся. В честь этой истории я тогда написал стишок: Не раз мы попадали в переплет, Но знали, что в высокие широты К нам ни один корабль не приплывет, Не прилетят на помощь самолеты. Но коль придет нежданная беда, Не подведем — ведь мы за все в ответе. Но кажется порою иногда, Что мы совсем одни на свете. Когда весной 1954 года составлялись списки вещей, необходимых для обустройства дрейфующей станции «Северный полюс-3», я настаивал, чтобы взяли пианино. Наш хозяйственник был, конечно, против. Но я его уговорил, пообещав, что компенсирую это уменьшением количества других грузов. А вес у пианино, кстати, был очень серьезный — 250 килограмм. Хозяйственник взял списки и отправился к начальнику Главсевморпути Бурханову, который должен был все это утверждать. Бурханов читает список: трос гидрологический — 500 кг, кровати — 70 кг, пельмени, палатки… Вдруг он замолкает и поднимает глаза: «Пианино! Это шутка? Это чья идея? Если вы там такие меломаны, то берите гитару, ак кордеон. Но никакого пианино не будет». И вычеркнул пианино из списка. Пришлось везти на полюс аккордеон, но играть я на нем не умел и очень мучил то варищей своими попытками освоить инструмент. А потом мы решили на 1 Мая построить снежный дворец на полюсе. А в этот момент как раз мимо пролетал самолет с Бурхановым. Его беспокоило состояние льда на полюсе, и на обратном пути после осмотра самолет сел у нас. С Бурхановым прилетело еще несколько важных гостей: академик Федоров, академик Щербаков. Мы устроили торжественный вечер. В какой-то момент все почувствовали, что не хватает музыки. Вспомнили про меня. А я стал отказываться, потому что играть на аккордеоне не умел. В результате двое вызвались тянуть меха, а я стал играть
слева направо: Виталий Волович, Юрий Гагарин, Иван Борисенко в самолете, летящем в Куйбышев, 1961 год
на аккордеоне как на пианино, положив его плашмя. И на мотив известной песни «Маркиза», исполнял которую Утесов, я спел песню о пожаре, который у нас приключился во время работы на дрейфующей станции «Северный полюс-2». Все хохотали. И тогда Бурханов сказал: «Вы, доктор, заработали пианино. Завтра очередным рейсом привезут». И точно, уже 5 мая наш радист принял радиограмму, что пианино везут. Когда его выгрузили на лед, я сразу стал играть, и играл, пока пальцы не замерзли. На Севере подолгу приходилось чего-то ждать. Просто сидеть и ждать. Если погода нелетная, то ничего с этим не сделаешь. Можно спать. Можно в преферанс играть. Можно анекдоты рассказывать. В таких условиях мы развлекали себя как могли и шутили, конечно, отчаянно. Один раз мы разыграли второго пилота на Диксоне: послали к нему бортмеханика, он разбудил его и говорит: — Надо срочно оформить спецгруз. — Какой? — Сено. — Мы что, коров на полюс везем? Тот говорит: — Не коров, а мамонтов. Не на полюс, а в Москву. И рассказал ему, что на Чукотке выкопали стадо мамонтов в мерзлоте, а те оттаяли и ожили. И вот теперь их надо своим ходом гнать до Архангельска, потому что навигация только в июне начнется, а их там кормить нечем. И по дороге, чтобы им было что есть, надо сбрасывать сено с самолетов. Сказал, что еще и другие экипажи на это назначили, но проблема в том, что сено есть в тюках, а есть россыпью. И чтобы все вышло гладко, нужно
Смешно сказать, но я дважды чуть не отморозил пальцы. И где? В фарше!
поторопиться и получить брикетированное сено, которое проще и грузить, и сбрасывать. — Так что беги к начальнику аэропорта: он будет отказываться, но можно посулить ему спирта. Главное — дави, настаивай. Пилот побежал. Начальник аэропорта спрашивает: — Что надо? — Сено. — Ты шутишь? Коров, что ли, повезете? — Мамонтов гонят с Чукотки. Приказано каждые 50 километров сбрасывать им сено. Вот я и пришел, чтобы вы нам тонн десять выписали, но желательно только брикетированное, а не россыпное. — Может, к врачу лучше обратиться? Откуда у меня сено? — Все у вас есть. Наверняка для своих коров бережете, а на пилотов вам плевать. Может, тут дело бы и врачом закончилось. Но под дверью уже пара десятков людей подслушивали — и они эту дверь прямо выломали от хохота. Еще со времен академии многие знали меня как сочинителя комических песен. Когда появлялся новый фильм, я писал под музыку из него хулиганские песни. Например, на мотив мелодии «Носил рубашку я три года» из фильма «Джордж из Динкиджаза» (популярная британская комедия, вышедшая на экраны в 1940 году. — БГ) я как-то написал песню про портянку: Проносил портянку я три года, Но ее ни разу не стирал, Ведь стирка денег стоит, а мыло грязь не смоет, А мыло в наше время — капитал! И дальше: Ночью воры к нам забрались, Никто из них опасности не ждал, С портянкой повстречались и все позадыхались, А утром я их трупы собирал. В 1959 году меня перевели в специальную научно-исследовательскую лабораторию, занимавшуюся проблемами выживания летчиков и космонавтов после вынужденного приземления и приводнения. Все космонавты готовились и обследовались в нашем институте, мы с ними все время контактировали. Когда стали готовиться к полетам, я предложил свой арктический опыт врача-парашютиста.
Родители — Георгий Иосифович и Мария Виссарионовна
С механиком станции Михаилом Комаровым (слева) на дрейфующей станции «Северный полюс-3». Ружье — чтобы отгонять медведей
Прежде ведь приземление космонавта происходило совсем не так, как мы это теперь себе представляем. Никакого спускаемого аппарата не было. Корабль входил в атмосферу, отстреливался приборный отсек, где сидел космонавт, и на высоте семи километров космонавт должен был катапультироваться и спускаться на парашюте. После этого космонавт включал радио, и его находили. На борту поискового самолета находился врач-парашютист. Сразу после обнаружения космонавта врач прыгал к нему, определял состояние и оказывал помощь, если она была нужна. А уже потом космонавта забирали. Такую группу врачей-парашютистов я и возглавил. Она состояла всего из четырех человек — брали только людей с безупречным здоровьем. Перед полетом Гагарина, естественно, мы долго готовились. Врачей учили прыгать с парашютом, а потом мы занялись травматологической подготовкой. Например, нас включили в состав травматологических бригад скорой помощи Института Склифосовского, и мы целыми днями ездили с ними по вы зовам. Была сконструирована специальная сумка, стенки которой были выложены поролоном с ячейками для ампул и другого бьющегося инвентаря. Снаряжение врача вышло очень тяжелым. Два парашюта — основной и запасной, контейнер с медицинской сумкой, которая весила килограмм двадцать пять, да еще кислородный прибор. По земле с таким грузом было крайне сложно передвигаться, и мы долго тренировались мгновенно надевать на себя все это добро. Понятно, что приземлиться мы могли в самых разных местах, в том числе там, где нас не сразу могли бы найти. Поэтому нам выдали особые мандаты, где было написано, что предъявители этих документов выполняют ответственное задание правительства и все партийные и государственные организации должны оказывать им помощь — транспортом, связью и всем необходимым. О том, что Гагарин на орбите, мы узнали уже в воздухе. По радио сообщили, что с Гагариным установлена двусторонняя связь и что чувствует он себя хорошо. Было понятно, что корабль скоро начнет снижаться где-то над Африкой. С командного пункта передали расчетную точку 42 приземления. Второй пилот ворвался
Гагарин обнял меня и сказал: «Я в полном порядке. Я вас ждал. Думал, вы будете меня встречать» в грузовую кабину с криком: «Парашютисты, быстрее! Мы в расчетной точке!» Это было недалеко от города Энгельса. Бортпроводник резко открыл дверь, и я увидел внизу на фоне светло-коричневой вспаханной земли яркое оранжевое пятно парашюта и несколько человеческих фигур. Гагарин уже приземлился. Я весь напрягся. Вдруг ему плохо? В нетерпении я ждал команды «Пошел!». Но команды все не было. Потом вместо команды на табло вспыхнула красная лампочка — отбой. Из радиорубки вышел радист и сложил руки на груди. Ничего не поделаешь — врач не нужен. Жалко, а с другой стороны, хорошо, что Гагарин приземлился благополучно и медицинская помощь ему не требуется. Так что первого космонавта я увидел уже в командном пункте аэродрома. Я открыл дверь. Там было полно народу, а у стола в светло-голубом теплозащитном костюме сидел улыбающийся Гагарин. Я спросил, как его самочувствие. Он обнял меня и сказал: «Я в полном порядке. Я вас ждал. Думал, вы будете меня встречать». Потом Гагарина, меня и еще нескольких человек посадили в самолет, и мы полетели в Куйбышев. В самолете было уютно: столик с четырьмя креслами, занавески из белого парашютного шелка на иллюми наторах. Гагарину стало жарко, он расстегнул теплозащитный костюм, оставшись в тонкой трикотажной рубашке. Я провел медицинский осмотр. Первые наблюдения были такие: чувствует себя
хорошо, оживлен, активен, легко вступает в контакт, благожелателен. Было ясно, что психическую нагрузку он перенес хорошо. Давление было отличное — 125 на 75. Пульс — 68. Температура — 36 и 6. Были и жалобы, конечно. Он пожаловался на потливость и небольшое чувство усталости. Говорил, что сейчас бы отдохнуть. Есть и пить ему не хотелось. Во время полета он на минуту задремал, а потом сказал, что его укачало. Гагарина сразу спросили про невесомость. Он сказал, что ему понравилось. Стало все легко делать, общее состояние улучшилось. Попробовал писать карандашом, телеграфным ключом поработал. И все получалось. А потом вдруг мимо лица проплыл карандаш и прозрачные бусины. Это была вода, которая пролилась, когда он пил. Все у него брали автографы. У одного из специалистов не оказалось блокнота, и он попросил Гагарина расписаться в паспорте. Сначала Гагарин отказывался — документ все-таки. Но тот так уж просил, что пришлось расписаться прямо в паспорте. Под конец и я взял автограф. В моем полевом дневнике космонавт написал: «Передовой медицине. Гагарин. 12.04.1956». Через несколько дней я показывал друзьям автограф, и один из них спросил: «Как это тебе удалось получить автограф Гагарина за пять лет до полета?» И действительно. Год был указан почему-то 1956-й. Потом показал Гагарину. Он тоже очень удивился и поправил. Странная история. Когда мы подлетали к Куйбышеву, оказалось, что у Гагарина нет шапки, он ее оставил в Байконуре. Артиллеристы, которые подобрали его на земле, подарили ему фуражку, но в фуражке летчику появляться перед командованием было неудобно. Тогда я полез в парашютную сумку и достал старый меховой шлемофон, в котором я прыгал на Северный полюс. Гагарин надел, сказал, что немного маловат, но нормально. Встречала нас большая толпа. Гагарина увели, а ко мне подошел какой-то коренастый человек с зачесанными назад волосами, спросил, кто я такой, расспрашивал о здоровье Гагарина. Потом оказалось, что это был Королев. Нужно сказать, что мне очень повезло. Я встречал космонавтов от Гагарина до Бы ковского, и никого не пришлось спасать. Все проходило гладко, к счастью.
После работы с космонавтами я занимался проблемами выживания в разных климатических поясах. Приходилось посещать тропики, жить в пустыне, в джунглях, плавать в открытом море. Мы разрабатывали средства и технику выживания для космонавтов и пилотов, если они окажутся внезапно не там, где предполагалось. Как-то в тропиках мы много дней лежали на солнце в бассейне с морской водой, проверяя качества новых космических гидрокостюмов. Мы высаживались в пустыне и максимально урезали потребление воды, чтобы определить возможности человека, оказавшегося в сухом жарком климате. Работали с акулами в океане, чтобы понять, как с ними себя вести и как от них защититься, если оказался в воде. Занимались и защитой от других морских тварей — ведь в море есть даже ядовитый планктон. А сколько в морской воде ядовитых, жалящих организмов, чей яд может убить человека в считаные минуты или вызвать болевой шок, который приводит к утоплению! Мы выходили на шлюпке в открытый океан с минимальными запасами воды и еды, чтобы понять, как себя чувствуют потерпевшие кораблекрушение. В конце 1980-х я работал в довольно интересной программе, которую мы выполняли по заказу индийского министерства обороны. У них тогда случились с китайцами неприятности на границе, и оказалось, что индийские солдаты не приспособлены к боевым действиям при низких температурах. Мы проводили эксперимент. Зимой брали из Дели десяток индийских солдат, быстро везли их на самолете под Мурманск и смотрели, что с ними происходит. Оказалось, что опасения насчет резкой смены климатических поясов сильно преувеличены. Про правила выживания в разных климатических зонах, в воде и на суше, в хо лоде или зное можно говорить очень долго. Я скажу лишь главное. Есть одна основная ошибка, которая очень часто приводит к несчастьям вне зависимости от того, где человек оказывается. Это безграмотность или нежелание следовать известным, проверенным рекомендациям и правилам. Что я имею в виду? Ну вот читаю я где-то о том, что молодая женщина заблудилась в тайге. Любой человек, которого готовят к работе в тайге, в лесу, знает, что не нужно пытаться выбраться. Нужно оставаться на месте и ждать, пока тебя найдут. Потому что найти неподвижного человека
НОВОЕ!
МЕНЮ ЗАВТРАКОВ ПОДАЕТСЯ В ТЕЧЕНИИ ВСЕГО ДНЯ С экипажем научно-исследовательского судна «Михаил Ломоносов», 1959 год
на порядок легче, чем найти человека передвигающегося. Особенно если он передвигается хаотично, если он блуждает. То же самое в какой-нибудь пустыне. От жажды, от солнечных лучей и жары изнемогает и погибает тот, кто начинает бегать по барханам. Тот, кто остается лежать на месте, укрывшись, скажем, парашютом, конечно, гораздо лучше сохранит и влагу, и силы и убережется от солнца. В море же, например, нельзя пить морскую воду, потому что она, хотя и дает временное облегчение, вызывает отравление солями, быстро приводящее к расстройствам почек, нервной системы и психики. Все эти правила давно описаны, и, если человек отправляется в дикую местность с неблагоприятными условиями, ему обязательно все это нужно знать. Если вы едете в тропики, то вы уже знаете, что нельзя пить сырую воду и есть немытые фрукты, потому что это, скорее всего, приведет к расстройству желудка, к заражению какой-то инфекцией. К сожалению, некоторые люди нечасто об этом вспоминают. И они всегда в группе риска. После ухода на пенсию я продолжал заниматься научной работой, много общался с журналистами, написал несколько книг. Должен сказать, что нередко люди, особенно военные, которые уходят в от ставку, сразу теряют связь с окружающим миром, интерес к жизни и замыкаются в себе, доживая свои дни морально раздавленными. Чтобы этого не происходило, пожилым людям необходимо общение, необходимо, чтобы они могли кому-то рассказать о своем прошлом. О том, что сейчас происходит в стране, я стараюсь не думать. Потому что многие вещи, которые сейчас творятся, противоречат моим жизненным установкам. Надо любить людей. Надо стараться помочь, стараться сделать лучше. А на это сейчас никто не обращает внимание, что вызывает чуть ли не раздражение. И это очень жаль.
WWW.REDESPRESSOBAR.COM Реклама. Red Espresso Bar - Рэд Эспрессо Бар. Red - Красный
44
Феликс Шапиро Литературный редактор «Веселых картинок» — о Харбине 1920-х годов, аресте редакции газеты «Гудок», дворовой жизни, голоде и расцвете детского журнала, который в эпоху оттепели стал единственным изданием без цензуры записала: Елена Леенсон фотографии: Алексей Платонов
24 августа 1930 года Родился в Москве 1937 год Арестовали и расстреляли отца
октябрь 1941 года — февраль 1944 года Был в эвакуации в Марксе, а затем в Оренбургской области 1944–1948 годы Продолжил учиться в мужской школе №59 1948–1953 годы Учился на филологическом факультете МГУ 1953–1954 годы Работал учителем в городе Чесноковке
6 июля 1954 года Родился сын Андрей 1955–1956 годы Преподавал в вечернем техникуме при Министерстве местной промышленности и работал внештатным сотрудником в газете «Московский комсомолец» 1956 год Реабилитировали отца 1956–1993 годы Работал литературным редактором в журнале «Веселые картинки»
14 октября 1962 года Родилась дочь Катя 1993–1998 годы Работал в журнале «Плюс Я» 11 октября 1988 года Родилась внучка Юля 25 октября 1993 года Родился внук Александр 2002 год — н.в. Работает в журнале «Розовый слон» 21 января 2005 года Родился внук Ника
Мой папа, Шапиро Бениамин Захарович, родился в 1907 году в Белоруссии; мама, Шнидман Лия Моисеевна, — в 1909 году в Хабаровске. После революции они оба со своими родителями переехали в Китай и жили в Харбине, где и познакомились. Не думаю, что их родители бежали от Красной армии, просто так вышло. Харбин в 1920-е годы был, по сути, русским городом. И мама, и папа были просоветски настроены. Маму даже таскали в китайскую полицию, потому что она демонстрировала приверженность коммунистическим идеалам. Позднее мы шутя называли их поколение комсомольцами 1920-х годов. О жизни бабушек и дедушек я знаю мало. По рассказам мамы, ее отца убили в Харбине китайцы за то, что он заступился за русскую девочку. В 1928 году русскоязычные жители начали массово уезжать из Китая. Папа приехал в Москву в 1928-м, а мама — в 1929-м. Здесь они и поженились. Папа окончил Институт красных журналистов и пошел работать в газету «Гудок». И сразу вступил в партию — конечно, по убеждениям. Тем более что особых благ это не принесло — тогда госслужащие и члены партии не могли получать больше, чем обыкновенный рабочий. Мама пошла на электроламповый завод и, уже работая там, вступила в партию. Я родился 24 августа 1930 года. Мама сразу ушла с работы, а папа был помощ ником ответственного секретаря в газете «Гудок». Ну, конечно, отдельной квартиры у нас не было — мы жили, как и все, в коммуналке, без ванны, с колоссальной плитой, которая топилась дровами. Всего в квартире было шесть семей. Благодаря папе мы жили чуть лучше, чем наши соседи по квартире: он уже считался ответственным работником. Он был очень эрудированным и целеустремленным человеком и где-то в 1935 году пошел на курсы подготовки советских дипломатов. А 1937 год стал рубежным: в ночь на 14 мая папу арестовали. Устроили обыск, забрали пишущую машинку. Я спал, а когда утром проснулся и спросил, где папа, мама сказала, что он уехал в командировку, — в этом не было ничего необычного, он ведь ез дил в командировки. Но ребята во дворе быстро открыли мне глаза на то, что слу чилось. Маму, естественно, исключили из партии — она осталась с шестилетним мной и моей десятимесячной сестрой Ритой. Без специальности, почти без денег —
жена врага народа. Мама была очень прямым человеком. Когда на партсобрании в «Гудке» их с папой исключали из партии, она там устроила такое! Мол, я лучше знаю своего мужа — он не мог быть врагом народа. Потом ее несколько раз вызывали в НКВД, и там она тоже выступала с такими речами. Следователь подошел к ней и сказал на ухо: «Лия Моисеевна, пусть мы будем все враги народа, пусть ваш муж не враг народа, но я вас очень прошу об этом помолчать. У вас двое детей, и вы знаете, что может произойти, если вас арестуют». Вообще до ареста отца мы жили неплохо. Вот-вот должны были получить квартиру… И не дай бог, если б мы ее и правда получили, — после папиного ареста нас бы выкинули на улицу! Вот-вот папа должен был кончить одногодичные курсы английского языка, и мы бы уехали в Лондон. Так что жизнь сломалась на взлете. Некоторое время мама носила передачи в Бутырскую тюрьму, а потом ей сказали, что папа приговорен к 10 годам без права переписки, переведен в лагеря и больше передачи принимать не будут. Тогда никто не знал, что это такое. Только потом, уже после смерти Сталина, стало ясно, что это означало расстрел. А в 1944-м мы получили маленькую записочку, что папа умер в лагерях от сердечного приступа. Что произошло на самом деле, мы узнали намного позднее. Когда в 1956 году началась реабилитация, я получил справку о том, что
Осведомителем в нашей коммуналке была одинокая женщина, подрабатывающая своим телом
папино дело прекращено за отсутствием состава преступления, а он посмертно реабилитирован. Мы с мамой пришли в архив КГБ, нам вынесли тонюсенькую папочку, в которой было три или четыре листочка. Тогда же, в 1956 году, маме позвонил незнакомый мужчина и сказал, что встречался с папой в заключении и теперь очень хочет встретиться с нами. Мы пришли к нему, и он рассказал, что был арестован в 1937 году и одну ночь провел в башне Бутырской тюрьмы. В камеру, где он находился, бросили насмерть избитого человека — это и был мой папа. Папа сказал ему: «Я не выживу. Я все подписал. У меня такое предчувствие, что вы сможете выйти, и я вас умоляю найти мою жену и детей и сказать, что я ни в чем не виноват, что показания из меня выбили, и поэтому пусть в их глазах я останусь честным человеком». Где-то в 1988–1989 годах я получил уже совсем другую справку — в ней говорилось, что папа был арестован 14 мая 1937 года и необоснованно расстрелян по приговору военной коллегии 23 ноября 1937 года. Если раньше дело было закрыто, то теперь мы могли его посмотреть. На этот раз мне выдали очень пухлое дело. Первым документом был ордер на арест. Бланк был стандартный, а имя вписано от руки. Никаких точных формулировок, просто — «арестовать». Далее шли страницы, которые заполнялись следователем, и страницы, которые папа писал собственноручно. Дочка, которая сидела рядом, сказала: «Пап, смотри, как изменился его почерк». И действительно, был такой округлый, красивый почерк, а потом он сильно изменился — строчки налезали одна на другую. Папу обвинили в том, что он шпион японской и китайской разведки и вместе с другими сотрудниками газеты «Гудок» — а арестовали почти всю редакцию — должен был устраивать диверсии на железных дорогах. В этой папочке было зафиксировано все, каждый наш чих! Так я узнал, кто был осведомителем в нашей коммуналке: одинокая женщина, которая (она этого не скрывала) подрабатывала своим телом. В тот год брали почти всех харбинцев. Папиного брата Матуса тоже расстреляли, уцелела только их сестра Августа. Не тронули и маминых сестер. А вот ее брата Александра, которому было 18, арестовали, и 10 лет он провел в лагерях. Выжил благодаря тому, что рассказы
Мать, Лия Моисеевна Шнидман, конец 1970-х годов
вал уркам «Трех мушкетеров» и «Графа Монте-Кристо», и его не трогали. Материально мы жили не приведи господи. Ну например, были одни ботинки — одновременно и летние, и зимние, и пока они не снашивались, другие не покупались. И одежда тоже — пока я из нее не вырастал, другая не покупалась. Но все ребята были такие, поэтому изгоем я себя не чувствовал. Воспитал меня двор. Наш двор был закрыт со всех сторон забором, и самым любимым местом была помойка, которая вывозилась раз в неделю, поэтому всегда можно было в ней покопаться — вдруг паяльник какой-нибудь найдешь старый… Но самое главное — это компания. Нынешним ребятам это трудно себе представить, но тогда мы жили как дети одной семьи. Прятки, «12 палочек», «Штандар» — весь день был занят играми. Маме было не до меня, она уходила на весь день на работу. Мы гуляли, бегали в арбатскую булочную, катались на подножках трамваев — в общем, полная свобода. В 1938 году я пошел в замечательную 57-ю школу. У нас была очень хорошая учительница. Помню 8 Марта, абсолютно бесснежная Москва, и я в какой-то безрукавке бегу с ребятами на улицу Горького покупать ей цветы. Когда началась война, мы с пятилетней сестрой уехали с интернатом медицинских работников, потому что еще в 1940-м мама стала работать на санэпидемстанции. Мы плыли по Волге в Республику Немцев Поволжья, и нас засек немецкий самолет. Но у нас был очень опытный капитан — он обманывал летчика, подавая то вперед, то назад, и ни одна бомба в нас не попала. В Марксе были хорошие дома, все по-немецки сделано. Печи — вполовину дома, и в каждой — котел для горячей воды. Только все эти дома стояли пустые — немцев выселили в один день. В городе остались только русские. По улицам ходили недоеные коровы. Грязь была жуткая, потому что улицы немощеные. Я сразу пошел на почту и отправил маме телеграмму: «Доехали благополучно, срочно высылай сапоги». Мама приехала где-то в ноябре 1941-го: покинула Москву во время паники и стала пробираться к нам. Ей главное было — спасти детей. В Марксе я пошел в школу. Зима была жуткая, очень холодная. Помню, как мне говорили, что в такие морозы 46 никто не учится.
Оказалось, что коронное блюдо мос квичей того времени — паштет из дрожжей Страха во время войны не было. Да и возраст был такой, когда интерес посмотреть на немецкий самолет сильнее, чем страх. Прежде всего вспоминается чувство голода. Вплоть до отмены карточек в 1947 году все время хотелось есть. Помню, когда уже вернулись в Москву, мама мне оставляла на обед кусочек хлеба. Я готовил уроки, а этот кусочек лежал в шкафу. Вот я чтонибудь поделаю — и отломлю себе немножко, потом еще чуть-чуть, и к обеду ничего не оставалось. В 1943 году мы с мамой и сестрой уехали из Маркса в Оренбургскую область, где отбывала ссылку моя бабушка с папиной стороны. А в конце зимы 1944 года муж маминой сестры прислал нам вызов из Москвы — без вызова приехать было невозможно. В Москве прямо на вокзале у нас украли чемодан. Мы поехали к ма миной сестре. На столе нас ждало угощение: нарезанный хлеб, на который намазывали нечто очень хорошо пахнущее. Оказалось, это коронное блюдо москвичей того времени — паштет из дрожжей. Мы думали, что сразу переселимся в нашу комнату, но она оказалась занята майором морских сил. Он добился, чтобы жене врага народа отказали в заселении. Вызов ликвидировали, и мы перешли на нелегальное положение — а это значило, что нам перестанут давать карточки. Но и тут не обошлось без добрых людей: наш домоуправ, рискуя своей свободой, ставила печать и подписывала карточки. В общем, она нас спасла. Маме удалось устроиться на санэпидемстанцию, где она работала до войны, так что какие-то деньги у нас были. Но жить
Жена Феликса Шапиро Ольга Лаптева с их сыном Андреем, 1955 год
мы продолжали с дядей Ганей и тетей Фирой, рядом с Трубной площадью. Там ходили трамваи. Рядом с нами они замедляли ход, и я спокойно вспрыгивал на подножку на Трубной, а в Нижнем Кисловском переулке спрыгивал. И вот однажды я спрыгнул, а милиционер хвать меня за шиворот: «Ты чего?» И отвел в милицию. Вот тут я сильно перепугался, потому что знал: если я скажу, что я Феликс Шапиро и живу там-то, — нас выставят из Москвы. Часа три я сидел, а рядом сидел дежурный и чего-то писал. И вдруг он поднял глаза и говорит: «Ты чего здесь делаешь?» — «Да вот, спрыгнул». — «Большая скорость у трамвая была?» — «Нет, небольшая». — «Так иди отсюда, но больше не прыгай». Он увидел: парень какой-то, худой. Наверное, даже босой — ботинки я летом не носил, экономил. Я даже написал письмо Сталину, чтобы нам восстановили вызов. Пришел в Кремль со стороны Боровицкой башни, где было написано «Приемная». За окошечком сидит кагэбэшник, естественно. Я говорю: «Вот письмо товарищу Сталину». Он: «О чем пишешь?» — «Личная просьба». А мама написала Молотову. Конечно, письмо к нему не попало, но, видимо, его прочитала какая-то добрая душа, потому что прописку нам восстановили, а майора этого попросили. Послевоенное время было очень трудным. Я пошел учиться в 59-ю школу, которая тогда была мужской. Класс у нас был очень дружный — мы до сих пор почти каждый год встречаемся. Если срывались с уроков, то все вместе, кроме двух-трех самых благовоспитанных. Друг за друга стояли стеной. И учителя были замечательные. До революции это была Медведниковская гимназия, и, по-видимому, многие наши учителя преподавали еще там. Сейчас-то я понимаю, что они работали за нищенскую зарплату, но всегда очень следили за собой. Это были интеллигенты высшей пробы, из старомосковской интеллигенции. Они никогда не раздражались, не ругались, сами были личностями и уважали личности учеников. Были у нас и трагедии. Лидером нашего класса был Том Петров. Вообще, это были два брата-близнеца — Том и Дим. Их родители преклонялись перед англо-американской культурой и так их назвали. О Томе можно писать целую книгу, и, кстати, о нем написаны две — одна художественная и одна биография. Том был очень сильной
личностью, из очень обеспеченной семьи — его мама была директором Института туберкулеза и депутатом Верховного Совета, отец — завсектором здравоохранения ЦК партии. Но Том никогда не за дирал носа, учился средне, считая, что это не самое главное в жизни. После окончания МГУ его устроили в Госполитиздат при ЦК партии. И тут он оказался связан с так называемым «делом Краснопевцева». Это было время оттепели, и сложилась группа студентов и аспирантов, которые вместе обсуждали разные политические вопросы, даже писали листовки. А тут грянули венгерские события, и несмотря на ХХ съезд, их всех загребли. Собирались они как раз у Тома, и он, вообще-то, проходил просто как свидетель, но его обвинили в недоносительстве, и судьба его зависела от решения партийной организации. А его лучший друг Феликс Алексеев очень хотел поехать работать в Прагу — он вы ступил и сказал, что вот здесь раздаются речи «по молодости», «простить», а это все на самом деле политическая близорукость. И предложил исключить Тома из партии. В итоге Феликс поехал в Прагу, а Тома исключили из партии и сняли с работы. Он пошел работать на завод, в самый трудный черный цех, где льют чугун, от этих переживаний у него открылся порок сердца, и в 1956 году он умер. Школу я окончил в 1948 году с тремя четверками — одна из них по русскому, с которой медаль не давали. Дело в том, что несколько медалей у нас должны были получить евреи, и всем, включая меня, поставили четверки по русскому. Я собирался поступать на филологический фа культет и написал перед поступлением автобиографию: «Я, Шапиро Феликс Бениаминович, родился тогда-то, отец — Шапиро Бениамин Захарович, арестован тогда-то…». А мама мне говорит: «Фелька, про отца не пиши». Но я ж комсомолец, а перед государством нужно быть честным. И написал. Вхожу в большой зал, в конце — стол приемной комиссии. Там сидит доцент Василенок — на всю жизнь его фамилию запомнил. И вот я стою в длинной очереди и по губам этого доцента Василенка читаю, что он всем задает один и тот же вопрос. Подхожу ближе и слышу: «Репрессированные в семье есть?» Вместо того чтобы выйти и все переписать, я отдаю ему и говорю: «Читайте». Он прочитал, передал документы секретарю — и все. За сочинение я получил четверку,
Со своим классом в Чесноковке, 1954 год
а на следующем устном экзамене по литературе доцент Ухалов начал меня сыпать. И я вижу — перед ним лежит мое раскрытое дело, а слова «отец арестован в 1937 году» подчеркнуты жирным-жирным красным карандашом. В итоге у меня был непроходной балл. Жизнь вообще удивительная вещь. В судьбу я не верю, но верю в удивительное сцепление добрых людей. Судьба — это и есть те добрые люди, которые попадаются у нас на пути. Оказалось, что в на шей школе учился сын заместителя декана заочного отделения филфака Николая Ивановича Либана. Он договорился, чтобы меня приняли на заочное отделение. И вот я, как идиот, заново пишу автобиографию — в том числе про отца — и несу на заочное отделение. Маленькая такая комнатка, за столом сидит женщина — явно дворянка в прошлом. Она читает мою автобиографию, смотрит на меня своими голубыми глазами и говорит: «Молодой человек, вас кто-нибудь тянет за язык?» А я уже созрел: «Переписать?» — «Разумеется». Так я попал на филфак. До 1953 года я только допускал, что есть отдельные ошибки, но был уверен: советский народ живет замечательно, гораздо лучше, чем за рубежом. В 1953-м я не рыдал, но абсолютно искренне думал: «А что же теперь будет без него? Как мы будем жить дальше?» После ХХ съезда весь флер, конечно, слетел. И не только у меня. У нас в доме жила темная-темная монашка, которая отсидела за то, что была в монастыре. Помню, как она посмотрела «Обыкновенный фашизм», пришла и сказала: «Фелька, а ведь у нас — как у них». Что касается мамы, то у нее никакой переоценки не было. Ей было всего 29 лет, когда она осталась одна. То, что ее не арестовали, спасло меня и Риту от детдома для детей врагов народа. Тем не менее она считала, что Сталин об этом не знает. Но это не самое страшное. А самое страшное, что она оправдывала эти репрессии: кругом враги народа, мы живем в капиталистическом окружении, они хотят нас покорить. Лес рубят — щепки летят, она так и говорила! В 1956 году, как только реабилитировали папу, она сразу подала заявление о восстановлении в партию. Че рез 20 лет после исключения! Когда ей вы дали партийный билет, там был прочерк: с 1937 по 1956 год. И мама дошла до комиссии партийного контроля, чтобы этот прочерк ликвидировали. А когда в 1981 году
придумали значок «50 лет в КПСС», она с гордостью его носила. Сейчас, конечно, маму понять трудно. Но тогда был такой невероятный идеологический пресс, и тяжелее всего пришлось нашим родителям, потому что сталинские репрессии прошлись именно по ним. Конечно, то, что я пережил до 1953 года, и то, что было после, — две разные эпохи. Страх, конечно, оставался. Помню, на одну ночь мне дали «Архипелаг ГУЛАГ», я лежал на балконе с лампочкой и читал. Думал я только о том, что если сейчас ко мне придут, то деваться некуда: если сброшу книгу с балкона, то там уже стоят. За самиздат ведь действительно сажали. Красный диплом я не получил из-за четверки по марксизму-ленинизму, но не это сыграло решающую роль в моем распределении. Это был 1953 год. Сталина, к счастью, уже не было, но я все-таки был евреем и сыном врага народа. Помню, как я вошел в комнату, где сидела распределительная комиссия. Председатель Почекутов, с которым я столкнулся на три минуты, на всю жизнь мне запомнился. Он посмотрел на меня своими холодными кагэбэшными глазами и спросил, кем бы я хотел стать. Я сказал, что хочу работать в газете. Он сказал, что желающих работать в газетах у нас много, а вот школьных учителей не хватает, а потому мы вас распределяем в распоряжение Алтайской железной дороги. И я поехал в Новосибирск, откуда меня отправили в Чесноковку (сейчас Новоалтайск. — БГ), в 30 километрах от Барнаула и в четырех сутках езды от Москвы. Я работал в 166-й железнодорожной школе, преподавал русский язык, литературу и психологию. В Чесноковке меня должны были взять в армию, потому что, в отличие от всех моих однокурсников, после окончания университета мне не присвоили звание младшего лейтенанта. Я пришел в военкомат вставать на учет, а там сидит лейтенант — мой ровесник. Он достал мое личное дело, а в нем, как на приемных экзаменах, подчеркнуто: «Отец арестован в 1937 году». И он говорит: «Вообще-то, я тебя должен призвать. Ты пока напиши министру обороны, а у меня к тебе личная просьба: я сдаю экстерном за десятый класс — будешь писать за меня сочинение». Так и договорились. Я написал Жукову письмо, а поскольку потихоньку начиналась оттепель, мне довольно быстро пришел ответ, что дело пере-
С сыном Андреем, 1955 год
смотрено и мне присвоено звание младшего лейтенанта. Я пришел в военкомат, этот лейтенант мне отдал военноофицерский билет и говорит: «Писать-то сочинение будешь?» Ну что поделать, уговор дороже денег, так он и кончил десятый класс с моей помощью. В октябре 1953 года ко мне в Чесноковку приехала моя однокурсница Оля, которая училась в Москве в аспирантуре. В Чесноковке мы поженились. А в 1954-м я уже вернулся в Москву, потому что в июле она должна была родить. В Москве меня никуда не брали на работу, даже в школу, ведь 1956 год еще не наступил. Наконец по знакомству меня оформили почасовиком в вечерний техникум при Министерстве местной промышленности. Одновременно я стал работать внештатным корреспондентом «Московского комсомольца», писал наивные статейки, за которые мне сейчас стыдно. С заголовками вроде «Слишком много у нас безответственности». Реагировал на письма — тогда ведь было постановление ЦК партии, по которому в двухнедельный срок нужно было ответить на любое письмо. В 1956 году ЦК ВЛКСМ принял постановление о создании детских журналов — до этого были только «Пионер», «Мурзилка» и «Костер», а тут появились разом «Юный техник», «Юный натуралист», «Юный художник» и «Веселые картинки» — для самых маленьких. «Веселые картинки» создавались как абсолютно уникальный журнал — в России, а может, и в мире такого типа детского юмори стического журнала, не комиксовидного, больше не было. Я туда устроился лит сотрудником. Все журналы ЦК комсомола делились на четыре категории. От категории зависела зарплата сотрудников и другие блага. «Веселые картинки» относились к третьей, хотя в пору своего расцвета приносили ЦК ВЛКСМ прибыль больше, чем все ос тальные 16 журналов. У редактора «Молодого коммуниста» был грандиозный кабинет с мебелью из красного дерева, а главред «Картинок» Иван Максимович Семенов сидел в крохотной комнатенке вдвоем с ответственным секретарем. И туда набивались художники, человек 20–30. Они приходили с черновиками будущих рисунков и показывали их друг другу. Если над рисунком смеялись, зна48 чит, тема интересная. Ивану Максимо -
вичу удалось привлечь к работе цвет русских художников — из-за политического гнета многие ушли в детское книгоиздание. Васнецов, Кузнецов, Сутеев, Сазонов, Бялковская, Елисеев, Лаптев, Скобелев, Монин, Лосин, Чижиков, Филиппова, Колюшева, Кузьмин, Стацинский, Ротов, Мигунов, Каневский… Что ни имя — то личность. Все очень интеллигентные, профессиональные, с колоссальным чувством юмора, очень требовательные к себе. Многие из них делали самые первые шаги. Например, Витя Чижиков, который сейчас известен всем абсолютно, пришел к нам, еще не кончив Полиграфический институт. И Иван Максимович умел создать такую атмосферу, что все эти ребята росли как на дрожжах. У нас печатались художники из других стран (правда, только коммунисты). Например, Жан Эффель как-то прислал рисунок, на котором были нарисованы лошадь и жеребенок, а у лошади в зубах была игрушечная лошадь. И Маршак подписал: «Жеребенку мать кобыла куклу новую купила». Сколько же у нас было писем! Мол, как это — «мать кобыла»? Как это вы посмели мать назвать кобылой?! В первом номере журнала было опубликовано приветствие Маршака: «В большой семье советской журналов и газет сегодня самый детский журнал выходит в свет». Я сам столкнулся с Маршаком два раза. Повез ему корректуру его стихотворения «Веселый автобус», и там не в том месте была поставлена запятая. Он мне устроил просто кошмарный разнос! Я готов был сквозь землю провалиться. А потом он за смеялся и говорит: «Вы думаете, что я злой? Я не злой. Я вас учу, как нужно относиться к литературному тексту. Если я поставил запятую здесь, значит, тут она и должна стоять». «Веселые картинки» были единственным бесцензурным журналом. Считалось, что он настолько безобиден, что ничего крамольного в нем быть не может. Конечно, мы все прекрасно знали, что можно, а что нельзя. Но случались и казусы. Очень смешной случай был в 1968 году. Журнал сдавался за три месяца, и августовский номер был готов в конце мая, а там как раз шла чешская сказка. И вот только-только ввели войска в Прагу, выходит наш номер. А сказка была такая: букашкам в Брно очень плохо живется. Их давят, их всячески третируют. И букашка из Брно решила пойти в Прагу. Посреди дороги встречается ей
С женой, 1960-е годы
Он пытался объяснить, что у нас там букашки, зайцы, волки, лисы — и вдруг Ленин букашка из Праги и спрашивает: «Ты куда идешь?» Та ей объясняет. А букашка из Пра ги говорит: «Да ты что, у нас в Праге еще хуже. Я иду в Брно, потому что в Праге нас, букашек, давят, травят…» Это был единственный случай, когда мы немножко перепугались. Но ничего не случилось — наверное, не до того им было. А в других изданиях бывало иначе. В од ном из номеров «Литературной газеты» на первой полосе был Сталин, а с другой стороны страницы — какой-то очерк об Албании, где упоминалась ее столица — Тирана. Какой-то ушлый человек посмотрел на просвет эту страницу, и получилось «Тирана Сталина». Всех поснимали, и после этого выпускающий редактор, если видел имя Сталина, был обязан перевернуть страницу и смотреть на просвет, нет ли там чего. Другой случай был в журнале «Техника молодежи». Там опубликовали чью-то повесть о том, что советский экипаж космического корабля куда-то летит. Повесть шла в двух или трех номерах, и первый номер проскочил нормально. А потом пошло письмо в ЦК партии, и оказалось, что автор назвал всех членов этого экипажа фамилиями ведущих диссидентов Советского Союза, часть из которых сидела в тюрьме, а часть была выслана. Никому это и в голову не пришло — не только редакторы, но и цензоры не обратили внимания. Повесть сразу прекратили печатать и сняли всю верхушку журнала. Правда, тогда за такое уже не сажали, это было в конце 1960-х — начале 1970-х. А в середине 1970-х Сережа Кузьмин нарисовал картинку, над которой хохотал
весь «Крокодил». Тогда на поток ставили совмещенные санузлы, и вот рисунок: в ванне сидит дама преклонных лет, а около унитаза стоит старичок, и подпись: «Дорогая, нырни на минуточку». В итоге сняли главного редактора за то, что осмелились смеяться над совмещенными санузлами. Первые годы наш журнал был абсолютно аполитичный. Потом Ивану Максимовичу деликатно намекнули: «Ну что же вы, вся страна празднует годовщину Октябрьской революции, а вы не празднуете. Нехорошо». И мы стали на обложке рисовать красные флажочки. Потом ему сказали: «Ну, что же, Иван Максимович, вся страна празднует День Советской армии, а вы не празднуете. Надо исправиться». И мы стали искать подходящее стихотворение. Дело дошло до того, что Ивану Максимовичу сказали: «Ну, что же вы, вся страна отмечает день рождения Ленина, а вы не отмечаете. Нехорошо». Он пытался объяснить, что у нас там букашки, зайцы, волки, лисы — и вдруг Ленин. Но ему сказали: «Нет уж, пусть будут букашки, а всетаки Ленин — вождь мирового пролетариата, давайте рассказы из его детства…» И в какой-то юбилей мы посвятили целый номер тому, что мог читать Ленин, когда был сверстником наших читателей. В Ульяновске, в городской библиотеке, оказался специальный ленинский фонд. Это была куча журналов, перевязанных веревочкой, которые валялись где-то в углу. Так что приходилось изворачиваться. Очень смешно журналы ЦК ВЛКСМ откликались на череду смертей наших генеральных секретарей. Вот все журналы напечатаны, уже готовятся их отвозить, и вдруг шум, переполох — Брежнев умер. Что делать? Со всех журналов срывают обложки и печатают новые, о «безвременной кончине», а ведь это миллионные тиражи, полное нарушение технологического процесса… «Веселые картинки», к счастью, не тронули. А вот с журнала «Сельская молодежь» обложку сорвали, а она была посвящена животноводству или свиноводству, и внутри журнала, на первой странице, была нарисована процессия свиней, которая — так было задумано — направлялась на обложку. А там Брежнев в траурной рамке. Жизнь была вообще довольно комедийной, несмотря на гнет. Когда хоронили Брежнева, некий траур и печаль все-таки были, по крайней мере они изображались. Потом умер Андропов,
Феликс Шапиро, 1960-е годы
и опять собрали главных редакторов. И когда вошел инструктор, все уже сами говорили: «Знаем, знаем, все уже готовы срывать обложки». А потом, когда через два года умер Черненко, ну просто хохот стоял. Разболтался народ. Но за это ничего не было. В «Веселых картинках» могли опубликовать того, кого нигде не печатали. Например, после снятия Хрущева всех постов лишили его зятя Аджубея. И было негласное постановление его не печатать. Тем не менее Иван Максимович поместил у нас его сказку. Она была не самого высокого уровня, но главное, что ее напечатали. В другой раз мы опубликовали Диму Менделевича, который собирался уехать. А уехавшие для литературы не существовали, на них было табу. Видимо, за счет высокого художественного уровня, юмора и колоссального разнообразия тем «Веселые картинки» пользовались очень большой популярностью. Мы начинали с 300 тысяч, потом стал миллион, потом три… В середине 1960-х для детских журналов сняли ограничение по тиражам. И сразу с 3 миллионов наш тираж скакнул до 5 миллионов 700 тысяч. А в начале 1990-х он составлял 9 миллионов 700 тысяч. После ухода из журнала Ивана Максимовича в 1975 году три года обязанности главного редактора исполняла Нина Ивановна Иванова. Все это время искали художника — члена партии, а таких почти не было. В конце концов Варшамов стал главным редактором, в основном потому, что был членом партии, а юмористом он не был совсем. И при нем журнал стал совсем другим. Есть такое изречение, что человек жалеет не о совершенных поступках, а о несовершенных. В моей жизни было, пожалуй, два таких поступка, о которых я буду до са мой смерти вспоминать с чувством глубокого удовлетворения. Первый относится к 1986 году, когда к нам приехал главный редактор какого-то чешского журнала. Обычно принимающей стороной у нас был главный редактор, потому что ему очень хотелось потом поехать за рубеж. Но он уже так наездился, что вдруг сам мне говорит: «Знаешь, Феликс, ты его принимай, а потом поедешь в Прагу». Мы с этим чехом очень хорошо провели время в Мос кве, а потом мне пришло приглашение, но райком партии все равно надо было пройти, хотя уже был объявлен курс на пе -
рестройку. Секретарь нашей парторганизации мне говорит: «Только, пожалуйста, не дергайся, ну зададут тебе несколько вопросов, как-нибудь выкручивайся». Я пришел, там сидят три представителя советской власти и начинают меня терзать. Один спрашивает: «Что такое Пражская весна?» А у моей жены очень много друзей было в Праге, в 1968 году их всех поснимали с работы, конечно… И я говорю, что Пражская весна — это такой музыкальный фестиваль. Он говорит: «Да, был такой фестиваль. А что вы скажете о Дубчеке?» Тут уж я начинаю выкручиваться, особенно их не осуждаю, но приходится признать, что они не занимали явно просоветскую позицию, раз их поснимали-то всех. Он: «Вот с этого и нужно было начинать». Как только я вышел из здания райкома, у меня начался приступ язвенной болезни — она всегда обостряется от стресса. И никакие лекарства мне не помогали. Через некоторое время меня вызывают в ЦК комсомола, оформляют командировку и дают заполнить анкету. А в Прагу-то хочется. Я написал, что отец посмертно реабилитирован, но сам факт, что ничего не изменилось, что какая была анкета на четырех полосах, такая и осталась, меня неприятно поразил. А язва у меня все крутит и крутит. Месяца через два мне звонит наш инструктор: «Ты знаешь, потеря-
Весь ЦК ВЛКСМ заходил посмотреть на идиота еврея, который решил бодаться с дубом
Феликс Шапиро с женой Ольгой на кухне московской квартиры, 2000-е годы
ли твои анкеты. Придется заполнить снова. Приезжай». Я приезжаю, меня сажают за стол, и тут я говорю: «В 1986 году такую анкету заполнять стыдно. Я отказываюсь заполнять». У инструктора прямо глаза на лоб полезли. Он говорит: «Ну ты знаешь, я сам не могу решить этот вопрос, пойду посоветуюсь с руководством». Это нужно было видеть — я полчаса сидел в этой комнате, и у меня было ощущение, что весь Центральный комитет ВЛКСМ заходил посмотреть на идиота еврея, который решился бодаться с дубом. Потом инструктор вернулся и говорит: «Я с руководством посоветовался, эта форма утверждена МИДом, есть инструкция. Не хочешь заполнять — не заполняй, тогда не поедешь». Но самое интересное другое: когда я отказался заполнять, язва меня отпустила. Так я и не поехал. И я счастлив, что я боднул дуб, как писал Солженицын. Второй поступок, за который мне не стыдно, я совершил в 1993 году, когда узнал, что Варшамов и его заместитель Сережа Тюнин приватизировали наш журнал. Вместе с Милой Климовой и Таней Алаторцевой мы написали в министерство, после чего Варшамов уволил нас троих. Куда мы только ни ходили, и все говорили: безобразие, беззаконие! Но сделать ничего не могли. Мы не понимали, что как раз Варшамов на острие, что он смог воспользоваться тем, что происходит. Между прочим, из 17 журналов ЦК комсомола наш был единственным, который приватизировали два человека, все остальные стали собственностью коллективов. Мы судились, но всерьез ничего не выиграли. И все равно я не жалею, что не сдался. Я себе так говорил: «Скоро с папой и с мамой встречусь, которые были кристально чистыми людьми. И они мне скажут: «Что ж, сынок, за шкуру свою испугался? Мы не испугались, мы боролись, а ты без борьбы сдался?» В 1993 году мне было 63 года, вроде пора на пенсию. Но уходить не хотелось. И было непонятно, на что жить: все наши сбережения ушли коту под хвост. Постепенно вместе с Милой Климовой и Аллой Вовиковой стали издавать журнал «Плюс Я». Это было пиршество свободы, единомыслия и содружества. И получалось так, что, как только мы начинали умирать, что-то нам помогало. Вдруг Сорос объявляет конкурс на лучший детский журнал — и я посылаю туда наши номера. Мне приходит ответ: «Ваш журнал прекрасен, но мы не можем выдать дотацию». Ну нет так нет. Потом звонок:
«Это из фонда Сороса. Почему вы не приходите за дотацией?» Оказалось, что нашу заявку направили по ошибке в отдел, который ведает взрослыми журналами. И они автоматически напечатали отказ. А потом каким-то чудесным образом журнал ушел в детский отдел. Потом стали издавать журнал «Розовый слон», кое-какие книжки начали выходить. И по-прежнему вынашивается много планов… Так что сейчас я могу сказать, что с 1993 года начался лучший период моей жизни. Потому что работать в творческом учреждении, где есть вертикальное подчинение и где над тобой сидит дурак, это ужасно. А тут я наконец почувствовал себя свободным. Говорят, что старость начинается с утратой желаний и когда ты замечаешь, что все моложе тебя. Вот я вхожу в метро и вижу — ну все моложе! Гете очень хорошо сказал, что трагедия старости не в том, что тело стареет, а в том, что душа остается молодой. Для меня это очень большая загадка. Ведь душа действительно не стареет. Сейчас я очень хорошо понимаю, что, несмотря на все мои заслуги и дела, несмотря на то что моя жена довольно крупный ученый, лингвист, основное наше достижение — это дети. Старший сын Андрей, дочка Лиза и младшая Катя. Они все разные по характеру. Ну пьеса была, и не одна, мультфильмы были, и в журнале много делал. Но это как-то вдали. Потому что с этим нет обратной связи. Это куда-то ушло и незримо. А здесь есть колоссальная обратная связь. Ну а самое интересное, что есть в жизни, — это сама жизнь.
49
50
Ирина Ракобольская 22 декабря 1919 года Родилась в городе Данкове Рязанской губернии (сегодня входит в состав Липецкой области)
Специалист по физике космических лучей — о женских авиаполках, ночных бомбардировках, актрисах, письме Сталину, написанном кровью на рубашке, научных экспериментах в метро и о том, почему война — не главное в биографии записала: Ирина Калитеевская фотографии: Алексей Лукин
1920-е годы Семья переехала сначала в Смоленск, затем в Егорьевск лето 1931 года После смерти отца вместе с матерью переехала в Николо-Погорелое 1932 год Переехала в Москву 1938 год Окончила опытно показательную школу им. Радищева и поступила на физический факультет МГУ октябрь 1941 года Добровольно ушла в армию; вошла в состав женской авиагруппы под командованием Марины Расковой февраль 1942 года Назначена начальником штаба 588-го ночного бомбардировочного авиаполка на самолетах У-2 (в 1943 году полк получил гвардейское звание и был преобразован в 46-й гвардейский ночной бомбардировочный полк) 27 мая 1942 года В составе полка прибыла на фронт октябрь 1945 года Была демобилизована и вернулась на физфак МГУ 1946 год Вышла замуж за Дмитрия Павловича Линде 2 мая 1948 года Родился сын Андрей 1949 год Окончила МГУ 1950 год Начала работать на кафедре космических лучей и физики космоса физического факультета МГУ 21 мая 1951 года Родился сын Николай 1962 год Защитила кандидатскую диссертацию 1976 год Защитила докторскую диссертацию 2005 год Умер муж
Мой папа родился в Смоленске. Его отец был из рабочих, но дослужился до дворянского звания. Он умер, когда папе был всего год, и у бабушки, сиделицы в винной лавке, осталось семеро детей — два сына и пять дочек, — кроме которых она воспитывала еще троих детей своей сестры. Как они жили — я не знаю, но наверняка тяжело. Тем не менее мой отец поступил на физфак МГУ, окончил его в 1910 или 1911 году, и его отправили работать в маленький городишко Данков в Рязанской губернии, о существовании которого он до того и не знал. В Данкове папа преподавал физику в гимназии и там познакомился с мамой — она была учительницей русского языка. Мамин отец был из породы Ломоносовых. Он был неграмотным, жил в селе под Данковом, где вокруг никто не умел ни читать, ни писать, никому это было не нужно. А ему захотелось, и он начал потихонечку учиться. Потом украл у мамы деньги и отправился в какую-то школу под Рязанью, куда принимали бедных детей. Выучившись, он поехал домой и по дороге встретил бабушку. А она была такая красавица, что он сразу влюбился, женился и вместе с ней вернулся в Данков. У них родилось восемь детей — три сына и пять дочек. Детьми и всем хозяйством занималась бабушка, а дед рисовал, писал стихи, разводил пчел, делал скрипки, ставил спектакли в театре, руководил церковным хором и даже открыл в Данкове школу, которая носила его имя — Шевляковская школа. Все его три сына получили очень хорошее образование. Мама окончила школу и епархиальное училище и стала учительницей. Мама с папой поженились, и в 1913 году родилась моя сестра Женя, а в 1919-м — я. Потом мои родители переехали в Смоленск. Папа преподавал, но семье там не жилось — не было квартиры, только какой-то подвал, и с бабушкой у мамы были сложные отношения. В это время в газетах появилось объявление о том, что в Егорьевске открываются вузы и туда набирают преподавателей. Мама с папой приехали в Егорьевск — но там так ничего и не открыли, и отец опять стал работать в школе, хотя ему очень хотелось в вуз. Поэтому, когда где-то в 1931–1932 годах появилось объявление, что по дороге между Москвой и Смоленском, в имении Николо-Погорелое, открывается вуз (Западный институт
Дед рисовал, писал стихи, разводил пчел, делал скрипки, ставил спектакли в театре, руководил церковным хором и даже открыл школу прядильных культур, открылся в 1930 году; с 1933 года — Западный сельскохозяйственный опорный техникум Наркомзема СССР. — БГ), папа туда написал, и его взяли. В тот же институт приняли мою сестру, которая как раз в это время кончила десятилетку — это было очень важно, потому что детей интеллигенции в то время в вузы не брали, а сюда ее взяли как дочь преподавателя. Женя с отцом уехали в Николо-Погорелое, а мы с мамой остались на некоторое время в Егорьевске, мы должны были приехать позже. Зимой мама поехала проверить, как они там устроились, сильно простыла и, вернувшись в Егорьевск, слегла. Мне тогда было 11 лет. Я ходила за продуктами, готовила, подавала маме, убирала за ней, а она меня учила, как чистить курицу, как ее варить, вообще как что делать. Мне это было даже интересно — как игра. Когда мама наконец поднялась, ее брат, врач-уролог из Ленинграда, позвал ее в Железноводск, в большую урологическую клинику. И мы поехали на Кавказ. Но пробыли там недолго:
через 13 дней мы получили телеграмму от сестры, что папа умер. У папы был такой порок сердца, что однажды дядя, послушав его, сказал маме: «Люди с таким заболеванием живут только до 22–23 лет, не больше». Но благодаря маме папа прожил до 41 года. Она сама вела весь дом, никогда никаких претензий отцу не предъявляла — а папа только преподавал и дома делал какие-то передатчики, приемники… Умер он на берегу Днепра: он очень любил ловить рыбу, но никогда никого не вылавливал, а тут вдруг поймал какую-то щуку. Я думаю, что это было такое сильное переживание, что он рядом с этой щукой и умер. Мы тут же сели в поезд и поехали на похороны. А после похорон переехали в Николо-Погорелое: там училась сестра, и возвращаться в Егорьевск нам не было никакого смысла. Мама пошла работать лаборанткой в физический кабинет, а я стала учиться в 4-м классе в школе крестьянской молодежи. Школа не отапливалась: мы все сидели в пальто, рукава натянуты на ладони — пальчики только торчат, — и чего-то там писали. Проучившись так четыре или пять месяцев, я заболела туберкулезом, и мне запретили посещать школу. Тогда мама связала мне какие-то безумные шерстяные штаны, стала давать по одному яблоку в день — и пустила меня на вольную волю. Чувствовала я себя неплохо, и так получилось, что почти всю зиму я просто каталась на санках. Мы плели такие круглые корзинки и обмакивали их в навоз и в воду, так что они покрывались со всех сторон льдом. Ты в нее садишься попой, пускаешь с горы, и она катится куда-то — они были неуправляемые. Это было удовольствие необычайное. И тут — а это был 1932 год — начался голод. Кроме того, вуз, в котором училась моя сестра, перевели в Ленинград, сестра уехала, и мы с мамой остались в НиколоПогорелом вдвоем. И мы решили ехать в Москву. У мамы был знакомый, звали его, кажется, Александр Петрович Кузнецов, в Егорьевске он был нашим соседом по коммунальной квартире. До революции он работал ассенизатором и вместе с женой активно участвовал в революции. Он был такой красивый, деятельный мужчина. Когда рабочий класс победил, его сделали председателем райисполкома в Егорьевске, потом он стал в Москве каким-то не то министром, не то зам министра. И он сказал маме: «Варвара
Родители Ирины Ракобольской — Варвара Федоровна (в девичестве Шевлякова) и Вячеслав Афиногенович Ракобольские
Дом деда Ирины Ракобольской Федора Павловича Шевлякова в Данкове. Сгорел в 1936 году
Ирина Ракобольская (справа) со старшей сестрой Евгенией
Федоровна, переезжайте в Москву, я вам помогу». Благодаря ему мы получили комнату в студенческом городке, мама устроилась работать в детский сад воспитательницей. Потом нас выгнали из общежития, и тогда этот Александр Петрович отдал нам одну комнату в своей квартире — он как молодой деятель с большим опытом подпольной работы получил в Москве на Покровском бульваре шестикомнатную квартиру, а у него были только жена и сын — и что в этих шести комнатах делать, он не знал. Александра Петровича потом послали работать в Сибирь и там в 1937 году посадили. Но это была плеяда людей, которые привыкли работать подпольщиками. Его жена сумела передать ему в тюрьму белую рубашку, он на этой рубашке кровью написал письмо Сталину и смог передать эту рубашку ей, а она привезла ее в Москву на поезде. И здесь, в Москве, тоже по каким-то своим старым подпольным каналам передала рубашку Сталину. И Александра Петровича освободили. Он приехал в Москву униженный, побитый, потерявший весь свой огонь, весь свой пыл. Я была тогда маленькая, но я помню, как он рассказывал обо всем маме, показывал ей ноги в синяках. Дальнейшую его судьбу я не знаю — подошла война, и наши пути разошлись. В Москве тогда жил мамин брат, Ваня, он преподавал в опытно-показательной школе имени Радищева и устроил туда меня. В школе работали старые, очень хорошие преподаватели. У меня там были проблемы только с немецким языком: когда я приехала, ребята уже что-то знали, а я даже букв латинских не знала, не могла ни читать, ни писать, ничего не понимала. Я мучилась до слез! Но наша преподавательница очень хорошо относилась к дяде Ване и помогла мне. У меня была очень хорошая память на стихи — я и сей час помню стихов уйму. Когда проходили какого-нибудь поэта или какое-нибудь стихотворение, она обязательно меня вызывала к доске. Я выходила и с выра жением читала наизусть. Вот до сих пор помню: «Wer reitet so spät durch Nacht und Wind?» — «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?». И она за это стихотворение ставила мне в журнал пятерку и больше меня ни разу за четверть не спраши вала. Таким образом я кончила школу с пятеркой по немецкому языку, ничего 52 по-немецки толком не зная.
В школе я ходила в драмкружок — играла донну Анну и хозяйку корчмы в пушкинском «Борисе Годунове». Очень мне нравилось! Однажды Вера Мухина, у которой сын с нами учился, увидела меня гдето и сказала: «Давайте я вас познакомлю с Андровской (Ольга Николаевна Андровская — известная советская актриса, преподаватель в ГИТИСе. — БГ), вам надо идти в театр». Но я сказала: «Не пойду». Понимаете, это было такое время, и мы были такие люди — все эти актрисы с завитыми прическами, с накрашенными ногтями и губами казались нам ужасно легкомысленными, все это было для нас ерундой. Я очень хотела стать врачом. Но мама ни за что не хотела, чтобы я шла в медицинский: у нее брат и сестра были врачами, и она видела, как они мучились. Тогда я захотела на кинорежиссуру, но во ВГИКе в это время не было приема. Куда идти? Думаю: ладно, папа кончал физфак, пойду
Начала учиться — ничего не хочу, ничего мне не интересно, все умные, а я дура, мне ничего не надо. И я пошла топиться в Яузе
тоже — наверное, это интересно. При этом в школе я физику не любила. Вот по математике хорошо училась, а по физике учитель был какой-то запутанный… Поскольку школу я окончила на отлично, поступала без экзамена — подала документы, меня пригласили на собеседование. Помню, замдекана меня спросил: «Почему вы идете на физфак?» — «Потому что папа его кончал». — «Ну хорошо». И меня приняли. Я очень хорошо помню, как впервые собрался наш курс — и я пришла в ужас. Все такие серьезные, разговаривают на научные темы, а я не понимаю, чего они говорят и зачем они это говорят… Начала учиться — ничего не хочу, ничего мне не интересно, все умные, а я дура, мне ничего не надо. И я пошла топиться в Яузе. Бросилась в реку с берега, сразу окунулась с головой и, наверное, вдохнула немножко воды, потому что у меня было чувство, что все, я утонула. Но я подняла голову, встала — а мне вода по колено. Я стрелой вылетела из этой воды наверх — и тогда точно поняла, что я уже пережила смерть и больше никогда в жизни не смогу кончить жизнь самоубийством. Дома маме сказала, что меня мальчишки в Яузу столкнули. Так все дело и прошло. Физика мне не нравилась, но я была очень активной и начала заниматься общественной работой — стала секретарем вузкома комсомола университета. Пошла в парашютный кружок. Прыгать с парашютом — такое незабываемое ощущение! Потом в пулеметную школу. Это был уже 1939 год: войны еще не было, но чувствовалась какая-то напряженность, было ощущение, что вот-вот что-то такое произойдет, поэтому многие считали, что нужно получить какую-то военную специальность. 22 июня нам оставалось сдать один экзамен за третий курс. В тот день я сидела у своей подруги Лены, и туда позвонил один наш приятель и сказал: «Девочки, включите радио, послушайте, будет выступать Молотов. Кажется, о войне с Германией». Почему-то я сразу заплакала — я была очень эмоциональной девчонкой. Прослушав выступление Молотова, мы тут же поехали на Моховую, в университет. В Большой коммунистической аудитории собралась толпа комсомольцев со всех факультетов, все говорили какието слова, а потом приняли решение, что комсомольская организация МГУ объ-
являет себя мобилизованной и пойдет туда, куда нас пошлет правительство. Сначала нас послали убирать сено в Рязанскую область, потому что все колхозники там были демобилизованы. Мы все лето жили в палатках, убирали сено, покупали какую-то картошку… У меня тогда было два друга — Миша Левин и Дима Линде, мой будущий муж. Когда мы приехали в колхоз, Мишка мне говорит: «Дима мне сказал, у нас на физфаке нет ни одной приличной девчонки, может быть, кроме Иры Ракобольской, но влюбиться в нее все равно нельзя». Мне так стало обидно — почему это в меня нельзя влюбиться? Ну и я, наверное, пококетничала с ним. После этого мы стали дружить втроем, ходили гулять — я посередине, а они вдвоем по краям. И я не знала, кто из них мне больше нравится. Осенью начал работать университет. Москва в это время была в ожидании, что вот-вот придут немцы. Город был затемнен, эвакуировались крупные предприятия, должен был эвакуироваться университет. Мы каждую ночь дежурили на крышах, ловили «зажигалки», которые немцы кидали сверху. Девочек тогда на фронт не брали — только медиков, санитарок или радисток, так что мы стали учиться на медсестер. И вдруг 9 октября 1941 года из ЦК комсомола в райком приходит телефонограмма, в которой написано, что объявляется добровольный призыв девушек в армию и нужно собрать 12 человек. Куда, что — ничего не сказано. Я обзвонила факультеты и сказала, чтобы все желающие на следующий день в 10 утра пришли в ЦК комсомола. Народу пришло гораздо больше двенадцати. И знаете, из моих подруг никто не пошел на мой добровольный призыв — пришли многие, но не те, в кого я верила. С нами проводили беседу: почему мы хотим пойти добровольно, где наши папа и мама, не возражают ли они, чего мы умеем и так далее. Многих отсеивали — не дай бог, родители арестованы или еще чего-то. Я помню, у нас на биофаке училась дочка Евгения Самуиловича Варги, крупного экономиста, академика, директора Института мирового хозяйства и ми ровой политики. Ее не взяли, потому что она Варга — значит, нерусская. Но я была уверена, что меня возьмут, — во-первых, я очень хотела, во-вторых, я пулеметчица, да еще и прыгала с парашютом, к тому же комсомольский работник. Ну как же меня
Самолет По-2. На фюзеляже написано: «Мстим за Дусю Носаль» — командир звена Евдокия Носаль погибла 23 апреля 1943 года
Ирина Ракобольская в Данкове
не взять? И меня сразу взяли, действительно. Потом выяснилось, что накануне, 8 октября, Сталин подписал приказ, по которому Марине Михайловне Расковой (летчица-штурман, майор, Герой Советского Союза. — БГ) поручили сформировать три женских авиационных полка. Перед этим многие женщины писали в правительство письма с просьбой взять их на фронт — и в конце концов Раскова это пробила. Летчиков среди девушек было много, и отличных — они летали в гражданской авиации, в аэроклубах, — а штурманов не было. И ЦК комсомола объявил призыв девушек, желающих пойти в армию, чтобы учить их на штурманов. В это время Женя уехала в эвакуацию, а мама вместе с внуком, Жениным сыном Славкой, уехала в Данков, и я оставалась в Москве одна. Дяде Ване я сказала, что иду в армию преподавать физику в школах младших специалистов. Он еще сказал: «Господи, что, никого умнее вас не нашлось, что студентов третьего курса берут?» Уже на следующий день мы пришли к зданию ЦК ВЛКСМ с вещами. Нам выдали обмундирование — шинели, сапоги, противогазы, шлемы. Это был кошмар — ведь специального женского ничего не было, так что нам дали мужские брюки, мужские кальсоны, здоровые мужские шинели; самые маленькие сапоги были 43-го размера. Мы думали, что сразу же пойдем воевать, но нас посадили в теплушки и повезли в город Энгельс, в Энгельсскую военную авиационную школу пилотов. Ехали мы больше недели. В это время ехала вся страна: рабочих везли на фронт, с фронта вывозили технику в тыл, шла эвакуация, а тут — эшелон, в котором сидят какие-то девчонки. В теплушках стояли двухэтажные нары с матрасами, а между нарами в углу — ведро с крышкой для нужды и баки с водой. Мы почему-то называли это ведро Сережей, говорили: «Пойду к Сереже». Наконец нас привезли в Энгельс. Мы вышли из поезда ранним утром, нас по строили, обросших девчонок с грязными головами, в громадных шинелях, в неуклюжих сапогах, и зачитали приказ №1: всем девушкам постричься под мальчиков — «волосы спереди до пол-уха». Косы можно было оставить только с личного разрешения Расковой. Но кто же из-за косы пой-
дет к Расковой? Я до сих пор хожу с такой прической — волосы спереди до пол-уха. Нас, студенток, всех определили в штур манскую группу. Мы занимались строевой подготовкой, учились летать на самолетах… Меня, конечно, опять сделали комсоргом — я очень активная была девчонка. Пока мы учились, у нас постоянно были хохмы, хохот. Три девочки организовали редакционную группу и стали выпускать стенгазету «Крокодил» — мы там рисовали и писали веселые стихи. И выпускали эти «Крокодилы» всю войну — наши по други сгорали рядом, а мы продолжали шутить. Например, я писала письмо Диме, своему будущему мужу, а отправляли мы его милому другой девочки, а ее письмо отправляли Диме. И потом получали ответы: «Я получил от вас письмо — вы, наверное, ошиблись». И мы хохотали над ними! Ну девчонки, какая там серьезность? Первым из наших девушек сформировали полк истребителей, а уже вторым — наш (всего было сформировано три женских авиационных полка — №586 (истребители), №587 (пикирующие бомбардировщики) и №588 (ночные бомбардировщики); единственным полком, состав которого был полностью женским, стал 588-й, тот, в котором оказалась И.В.Ракобольская. — БГ). Всех разбили по должностям и сформировали штаб. Я была такая активная, что меня сразу назначили начальником штаба. Я пошла к Расковой и говорю: «Я хочу летать!» А Раскова мне ответила: «Я гражданских разговоров не люблю». Все. Я была совершенно этим убита. Это надо понять: все мои подружки в штурманской группе, а я — начальник штаба, заместитель командира полка. То есть я сказала — все должны делать; моя подруга должна встать, когда я вхожу. А они не хотели. Катя Рябова сказала тогда: «Знаешь, я просто не могу слышать, как ты кричишь: «Рябова, ко мне!» Мне хотелось, чтобы я могла с ними и пошутить, и поговорить, и одновременно отдать приказ, который они бы выполнили. А так не получалось. Это было очень сложно! Первые дни я каждый вечер плакала. Так продолжалось очень долго, пока в наш полк не пришли новые люди, для которых я уже была настоящим начальником штаба. Тогда я научилась в перерывах между полетами гулять по аэродрому с Катей Рябовой и спрашивать, как она там кого любит, а потом кричать: «Рябова, ко мне!» — и она шла, как полагается.
Мужчины пока штаны наденут, пока им подадут машину, пока приедут на аэродром — у нас весь полк успевал один раз вылететь и вернуться Однажды, когда мы уже готовились вылетать на фронт, была очень тяжелая ночь, страшный снегопад, ветер, и во время учебного полета экипажи двух самолетов (четыре девушки) погибли. И я, как на чальник штаба, должна была подать документы, почему это случилось, составить акты. Я еще ничего не умела, и тогда Раскова сама меня натаскивала. Так для меня началась война. Наконец наш полк отправили на Южный фронт. Шло отступление. Наша пехота бежала неорганизованной толпой. Я видела своими глазами, как идет солдат, а рядом бежит женщина и хватает его за плечо, он от нее отмахивается, а потом у него из-за пазухи вылетает курица. Значит, он ее схватил там в каком-то селе и пошел. Жить-то надо как-то. Немцы выбрасывали десанты в маленькие пункты: 10 человек десант — и все, уже пункт занят. И мы часто не знали, где наши, а где уже немцы. Встретили нас на фронте очень агрессивно. Я помню, что командир дивизии, когда принял нас, сказал: «Боже мой, за что мне такое наказание? Южный фронт, от-
ступление, ужас — и пришел полк девчонок, которые никогда не вылетали из прожекторов, не умеют во второй кабине двух человек возить. Вообще, они, может, хорошие летчики, но девчонки же…» Сначала мы думали, что нам, девушкам, дают ложные цели, просто чтобы нас попробовать. Но один из наших экипажей не вернулся из первого же вылета. Поскольку никакой стрельбы не было, мы были убеждены, что девчонки повздорили или что-то сделали неправильно и разбились сами, никто их не сбивал. А когда кончилась война, из этого населенного пункта в «Правду» пришло письмо: «Во время войны, такого-то числа, над нашим селом был сбит самолет. Когда немцы ушли, мы прокрались к самолету и нашли там двух мертвых женщин — одну с такими-то во лосами, другую с такими-то. Мы их похоронили, но не знаем, кто они. Объявите, пожалуйста, по стране, чтобы их опознали и их матери узнали, что они погибли, а не в плену у немцев, и смогли приехать на их могилу». Это письмо «Правда» сразу переслала нам. Мы отправили кого-то в этот поселок — и выяснилось, что действительно это были те наши две девочки. Ребята из других полков относились к нам сначала настороженно, называли нас «Дунькин полк» (командиром нашего полка была Евдокия Бершанская) и только смеялись над нами. Нам было так обидно — они-то обязаны были служить в армии, а мы пришли по зову сердца. И мы все время старались летать больше, чем ребята. Например, в чеченской станице Ассиновской было взлетное поле и рядом — большой сад. Мы хвостами затаскивали самолеты в сад, закрывали их яблоневыми ветками, чтобы нас сверху не было видно, и каждый вечер все экипажи шли и садились в свои самолеты. А на поле стояла разведчик погоды, которая каждые полчаса или час поднималась и смотрела, идет ли туман. Когда туман рассеивался, она говорила: «Все, можно лететь». И мы начинали боевую работу. А мужчины никогда не сидели в самолетах: в нелетную погоду они спали. Когда можно было лететь, их будили по тревоге — и пока они штаны наденут, пока им подадут машину, пока они приедут на аэродром, у нас весь полк успевал один раз вылететь и вернуться. Потому что они все делали по уставу, а мы хотели лучше, мы хотели доказать, что мы не Дуньки, что мы по-настоящему хотим воевать. 53
Начальник штаба 588-го авиаполка Ирина Вячеславовна Ракобольская
cлева направо: штурман полка Софья Бурзаева, начальник оперативного отдела Анна Еленина и начальник штаба Ирина Ракобольская
Летали мы на кукурузнике У-2, которому потом дали имя его конструктора Поликарпова — и он стал По-2. Это был самый простой биплан, на котором учили летать во всех аэроклубах. Эти самолеты с начала войны начали использовать как связные, для вывоза раненых, для связи с партизанами, потому что они тихие, медленные. Если погасить аэронавигационные огни, то его и не видно. Если его подобьют, он сядет, как парашют, — на опушке леса, на деревенской улице, в любом месте, потому что у него маленький пробег, маленькая скорость. И сбить его не так-то просто: если ему пробьют плоскость — то будет дырка, и больше ничего. Чтобы он загорелся, в него надо попасть зажигалкой — правда, тогда они тут же сгорали, потому что были деревянными. Мы выпускали по одному самолету раз в пять минут — с включенными аэронавигационными огнями летать строем нельзя. Когда все экипажи вылетали, возвращался первый самолет, ему заливали бензин и подвешивали новые бомбы. На аэродроме всегда дежурил штаб: командир полка Бершанская и я или мой заместитель. Мы принимали доклады у приходящих экипажей — они нам рассказывали: «Я бомбила в такой-то точке, вот здесь стоят большие баки, очевидно, с бензином, отсюда стреляет такая-то зенитка, вот тут костры горят, вот тут десант высаживается, здесь катера подходят…» И мы уточняли цели следующим экипажам. И так всю ночь. За ночь мы успевали сделать больше вылетов, чем ребята. А по утрам мы все это обобщали и писали оперативную сводку — летали туда-то, бомбили там-то — и потом ложились спать, если оставалось время. Всего в нашем полку сначала было 115 человек, две эскадрильи. К концу войны у нас погибли 32 девушки, еще две умерли от болезней. И при этом, когда мы кончали войну, нас было 230. Вообще, в авиации обычно бывает так: полк выходит на фронт, за месяц его почти весь уничтожают, тогда оставшиеся один-два экипажа отправляют в тыл, дают им новые самолеты, переучивают летчиков, набирают новых людей — и они снова возвращаются на фронт. Но мы так не хотели — кто бы нам в тылу стал давать девушек? Мы делали все сами, прямо на фронте. Одновременно с боевой работой у нас действовала школа переподготовки.
Мы своих штурманов переучивали на летчиков, техников — на штурманов, а на техников брали девчонок откуда-нибудь из села. Однажды Вершинин, командующий 4-й воздушной армией, был у нас на партсобрании и сказал: «Девушки, вы самые красивые женщины в мире. Потому что настоящая красота заключается не в накрашенных губах и глазах, а в том великом душевном порыве, с которым вы воюете за счастье нашей родины». Вот до сих пор помню. Это нас прямо потрясло тогда. И он стал нашему полку создавать славу. Командующие фронтами хотели посмотреть, что это за чудо — полк девчонок, которые летают лучше мужчин, делают больше вылетов и которых уже начали представлять к званию Героя Советского Союза. А за вылеты на самолете По-2 к званию Героя Советского Союза можно было представлять летчика или штурмана, сделавшего более 500 удачных боевых вылетов. Удачных! Когда началось наступление и мы пошли от Владикавказа на Кубань, иногда мы за-
Мы воевали не за Сталина. Мы все понимали. Мы думающие были девчонки. Мы воевали за наших людей, которые погибали
Во время освобождения Малой Земли. Танцуют штурманы Нина Данилова (слева) и Екатерина Рябова (справа), под Новороссийском, 1943 год
ходили в те же поселки, где стояли при отступлении. И жители нам рассказывали, как немцы им говорили, что девушки, которые летают и бомбят, — преступницы и пошли на фронт, потому что им обещали снять за это уголовное преступление. Немцы прозвали нас ночными ведьмами. К тому времени братцы уже перестали называть нас «Дунькиным полком» и говорили «сестренки». А пехота нам писала «наши Маруси». Однажды мы были на Тереке. Там очень долго стояла наша линия обороны, и одна летчица (мы не знаем кто, хоть и догадываемся) снизилась над Тереком и закричала нашим бойцам: «Какого черта вы сидите и не наступаете?! Мы летаем, бомбим вам здесь, а вы сидите на месте!» А сверху, когда убираешь газ, очень все слышно. И утром этот батальон поднялся и пошел в бой. Мы об этом ничего не знали, но потом пришло письмо от командующего пехотой: «Найдите женщину, которая сверху кричала» — хотел благодарность ей объявить. В другой раз, когда мы стояли в Керчи, наш десант высадился в Эльтигене, и его отрезали от нас немцы. Мы летали, возили туда продукты, мины, письма, газеты, картошку. Когда этот десант вышел из окружения и проходил через Тамань, они все говорили: «Девочки, спасибо вам!» Но туда летали и мужчины, и откуда вообще они могли знать, что там были девочки? Оказывается, ребята прилетят, сбросят груз и улетят, а девочка снизится и по кричит им: «Полундра! Лови картошку!», или там: «Алло! Куда мины?», или: «Мы вас приветствуем!» И командир той дивизии потом писал, что эти веселые женские голоса из воздуха были для них дороже, чем бомбы, которые они привозили. Они только очень расстраивались, что мы картошку сбрасывали сырую — варить они ее там не могли, нельзя ж было костер зажечь. Вернувшись из эвакуации в Москву, мама познакомилась с родителями наших однополчан. Они ходили друг к другу в гости: как получат от кого-нибудь письмо — идут рассказывать другим. Когда у нас в Керчи сгорела Женя Руднева, я написала об этом своей маме. А ее мама не получала никаких писем — ей боялись даже извещение послать, что Женя погибла. И Женина мама пришла к моей: «Не знаете ничего?» Мама потом рассказывала: «Я гляжу ей в глаза и не могу сказать. Я уже знаю, что Женя умерла, а мать не знает».
После войны к нам приезжал один испанский корреспондент и спрашивал: «Почему вы пошли на фронт? Вы ведь не обязаны были. Кого вы пошли защищать? Сталина?» Но мы воевали не за Сталина. Мы не несли перед собой его портрет и ни разу ни на самолетах, нигде не писали «В бой за Сталина!» Мы все понимали. Мы знали, что он убил всю нашу военную верхушку, расстрелял лучших главнокомандующих. Мы думающие были девчонки. Мы воевали за наших людей, которые погибали около Москвы и дальше по всей России, которых немцы убивали в душегубках. Мы видели эти душегубки в Краснодаре — это была санитарная машина, на которой нарисован красный крест. В нее немцы сажали наших раненых и пу скали туда выхлопные газы. А трупы они потом выбрасывали куда-нибудь в ров. Мы знали, как немцы насиловали наших девочек, как они стояли в этих избах, видели, что они делали с населением. А когда мы вошли в Восточную Пруссию, мы видели наших солдат, которые в кармане носили записочку с адресом того немца, который стоял у него в доме, насиловал его дочь и убил его жену. Мы входили в Германию под лозунгом «Мы идем как мстители!». То есть нас призывали к мести. Но первое время мы вообще не встречали людей — они все ушли. В Восточной Пруссии были маленькие селения с прекрасно оборудованными домами; там я впервые в жизни увидела холодильник, это был 1943 год. Над каждой постелью висела большая репродукция Мадонны с младенцем. Мы увидели следы другой жизни. И все это опустело. На дороге, по которой мы шли, валялись детские коляски и летал перинный пух — очевидно, они уносили с собой перины. На горах стояли большие стада чернобелых коров, которые подыхали от того, что их никто не доил. Только в одном селе я однажды увидела немку, она лежала мертвая. Так было, пока мы не подошли к линии Данцига (после 1945 года — Гданьск. — БГ). Там были тысячи немцев. Потом, когда наши вошли в какое-то большое поселение, где было много немцев, и стали их убивать и насиловать женщин, сверху срочно пришел приказ — никакой мести. Но мне рассказывали ребята из прожекторной команды, что да, находили женщин, насиловали их по очереди, одну, другую, третью — один, другой, третий. А я видела такую картину, кото-
Комиссар Евдокия Рачкевич принимает у Ирины Ракобольской знамя полка, для того чтобы передать его в Музей Советской армии, Швейдниц, 1945 год
рую забыть не могу: мы ехали по дороге, и на повороте стояла большая служебная машина, и рядом с ней — бабка старая, у нее еще на туфлях носы были так резко загнуты кверху… И наши бойцы слезли с этой машины — и все в нее стреляют по очереди. А она стоит, не падает почему-то. Ни крика, ни шума. Вот так они эту старуху и убили. В поселках много раз находили на чердаках повешенных детей и покончивших с собой бабушек — старухи вешали своих внуков, чтобы они не попали в руки советских воинов. Но если, когда мы садились обедать, к нам подходил немец, мы его кормили. И они относились к нам очень доброжелательно. Никогда я не видела у немцев никакой партизанской войны. Говорят, что это было, но я не видела. Так что разные люди были и по-разному относились и пострадали по-разному. Когда мы были в Восточной Пруссии, к нам однажды приехал Рокоссовский вручать Звезды Героев Советского Союза. Ему любопытно было посмотреть — гвардейский полк, столько героев, и одни девчонки. Полк собирался в каком-то большом зале, командир полка Бершанская, Рокоссовский и еще человек пять генералов сидели в отдельной комнате, ждали. Я вхожу в эту комнату, чтобы доложить Бершанской, что зал готов, — и вдруг Рокоссовский встает, и все генералы за ним. Я ему говорю: «Разрешите обратиться к командиру полка?» — «Обращайтесь». Я обращаюсь. Они стоят. Потом он мне говорит: «Садитесь». Я села. И тогда они все сели. Ой, я думала, я помру. Они передо мной встали как перед женщиной. Я еще женщина, оказывается! Чтобы передо мной вставал начальник штаба или там командир дивизии, — да что вы! А Ро коссовский, маршал, — встает. Когда война кончилась, нас отправили на юг, в немецкий город Швейбниц, который потом передали Польше. Я жила в пустом доме, хозяин которого бежал: его имя, фон Мультке, было написано на двери. В Швейбнице немцы очень нам помогали — отапливали нам комнаты, что-то приносили, многое для нас делали. Это поразительно, что люди, когда видят, что их не насилуют, не бьют, не убивают, не жгут, делаются совсем другими, добрыми. В это время в Москве готовился Парад Победы. Все летчики со своими самолетами должны были участвовать в этом па раде, а наземные части нашего полка —
вооруженцы, механики, техники — остались в Швейбнице. И я осталась в качестве начальника этого эшелона. Тогда я пошла к Вершинину и говорю: «Поскольку тут у нас длительная стоянка, вы разрешили привозить жен. У меня нет мужа, позвольте мне привезти маму». Он сказал: «Привозите. У нас как раз летит в Москву самолет, пошлите кого-нибудь из ваших девочек, чтобы они ее привезли». Тогда мама в первый раз в жизни летела на самолете: «Ирина, такая красота, мы летели по Висле!» А с ней в этом самолете летела наш старший техник, и она мне говорит: «Ты знаешь, я думала, я умру от страха. Летчики перепили и хулиганили — летели так, что я думала, сейчас врежутся в берег, сейчас будет конец». Она сидела, дрожала, а мама моя восхищалась. В 1945 году полк расформировали, и я вернулась в Москву. Мы все очень переживали, что будем делать в тылу, кому мы тут будем нужны — без денег, без образования. Мы не знали, где будем работать, как будем жить… И тогда я попросила, чтобы меня оставили в армии и направили в Военно-воздушную инженерную академию им. Н.Е.Жуковского, на первый курс. Дело в том, что возвращаться на физфак я не хотела; в академии работал Дима Линде, мой друг, — его, как всех физиков с нашего курса, в начале войны призвали в армию и направили туда для обучения — армии не хватало военных инженеров. Дима кончил эту академию, аспирантуру и остался работать преподавателем — и я думала, что, если буду там учиться, он мне поможет. Но мне ответили, что женщинам в армии делать нечего и пусть я возвращаюсь на свой факультет. Я до сих пор храню это письмо — получается, в войну я могла воевать, а на гражданке остаться в армии не могла. Дима мне потом рассказывал, что в школе очень хотел быть актером. Но поскольку мы все считали, что актеры — это люди недостойные, которые думают только о се бе, он решил, что сначала кончит гражданский вуз, а потом пойдет в Малый театр. И когда война закончилась, он туда пое хал. В театре его посмотрели и сказали: «Мы тебя берем тут же, без всякого конкурса». У него оказался очень красивый голос — хотя я его никогда не слышала, он при мне не пел, стеснялся. Но академия его не отпустила. Он проработал там до 60 с чем-то лет, а потом демобилизовался и пошел в гражданский вуз.
Ирина Ракобольская, Швейдниц, 1945 год
Сыновья Ирины Ракобольской и Дмитрия Линде — Андрей (слева) и Николай (справа)
Летчики Наталья Меклин и Раиса Аронова и штурман Екатерина Рябова, все трое — Герои Советского Союза, Польша, 1944 год
Возвращаться на физфак я совершенно не хотела. Но в это время в Америке стали выпускать атомные бомбы, и на физфаке, чтобы быстрее выпустить своих атомщиков, срочно организовали группу по ядерной специальности и забрали туда всех физиков, которые закончили первые курсы и были на фронте. Мне прислали приказ: демобилизовать и направить в распоряжение академика Скобельцына (Дмитрий Владимирович Скобельцын — основатель Научно-исследовательского института ядерной физики МГУ. — БГ). Пришлось вернуться в университет. Я пришла в эту ядерную группу, сижу, ничего не понимаю — потому что все забыто, мы же хоть по отметкам учились и отлично, но всегда шаляй-валяй, со шпаргалками, с подсказками. И очень хотелось спать: на фронте ведь мы работали ночами, а днем спали. А тут днем лекции, теплая комната, мягкий стул, лектор говорит — бу-бу-бу, чтото пишет, и я не могу, хоть рукой держи глаза, я засыпаю. И тогда я пошла к секретарю парткома Сергееву и говорю: «Евгений Михайлович, помогайте. Я не знаю, что делать. Я ничего не понимаю». Он говорит: «Мы сейчас тебя спасем». Через два-три дня было большое собрание комсомольской организации МГУ, и меня опять выбрали секретарем вузкома комсомола университета — и освободили от всех занятий. Отвечавший за наше отделение академик Илья Михайлович Франк побежал к секретарю парткома и говорит: «Что вы делаете? Они же по приказу главкома к нам направлены!» А Евгений Михайлович отвечает: «Я ничего не делал, ребята выбрали. Против ребят мы ничего не можем». И все, меня освободили от этого ядерного отделения. Сразу после этого я вышла замуж за Ди му. Мишку, второго моего друга, арестовали еще во время войны. В армию он не попал, потому что у него было очень плохое зрение. И они с другими ребятами, которые не могли пойти на фронт, собирались на Арбате, стихи писали, еще чегото делали — и их всех посадили, потому что посчитали, что они на Арбате готовят убийство проезжающих там властей. После войны его помиловали (в рамках так называемой победной амнистии. — БГ), но жить в Москве не разрешили — сослали в Горький. И когда я вернулась в Мос 56 кву, мы с Димой, в отсутствие второго,
быстро поняли, что поженимся. Мишка потом приезжал в Москву иногда, приходил к нам в гости — мы были друзьями. Через год я забеременела. Дальше я имела продление на год из-за ребенка, продление на год из-за вузкома и потихонечку как-то за четыре года кончила эти два курса. Я сдавала экзамен тогда, когда всевсе выучивала. Разбираться мне было трудно, я же все забыла. Помог мне Георгий Тимофеевич Зацепин, Юра, будущий академик, который в свое время учился на два года старше нас. Мы с ним дружили, и когда я заканчивала университет, он работал на полставки на физфаке. И я как увижу, что Юра принимает, — иду к нему сдавать. Однажды он меня спросил, какую я делаю дипломную работу. А меня отправили считать электроны на установке, стоявшей под землей в метро «Кировская», и я там сидела уже с животом и спала: включу установку, она считает — а я сплю. Потом запишу результат, выключу и ухожу. Так собрался большой материал, а что с ним делать, я не знала. И Юра говорит: «Тебе надо посмотреть вот эту статью». Я посмотрела, опять пришла к нему, он опять советует: «Тебе надо еще вот это почитать». Я читала, потом снова приходила к нему… Он заставлял меня разбираться в физической сущности того, чем
Невозможно говорить только: «Ах, я воевала». А что ты потом делала? Лежала на полу? Кастрюли мыла?
я занимаюсь. В результате я написала хорошую дипломную работу. Но без Юры я бы никогда сама ее не сделала. Фактически меня в жизни сделали два человека: это Зацепин, который добивался от меня, чтобы я понимала сущность вещей, и Раскова, которая нам говорила: «Девочки, женщина может все! Вы чего-то боитесь? Почему? Если вы считаете, что вы правы, идите и добивайтесь этого». Когда я кончила университет, мне предложили аспирантуру. Я отказалась — у ме ня уже были два маленьких сына, и я считала, что сейчас должна отдавать им всю свою любовь, все свое внимание. Но преподаватель должен был заниматься и научной работой. И моя подружка посоветовала мне пойти дежурной на новую установку в Академию наук. Я пошла. А летом эта установка должна была переехать на Памир. Мне предложили поехать с ни ми, и я все лето проработала на Памире (дети с мужем провели то лето у моей мамы в Данкове). Потом я вернулась в Москву, надо было обрабатывать эти результаты, и снова Юра мне говорит: «Ира, покажи мне, что ты там получила». Я ему показываю. «А вот это, ты не знаешь, откуда?» — «Нет». — «А ты посмотри такую-то работу». Или: «Тебе надо разобрать вот такую-то методику». В конце концов я написала диссертацию. И мой второй руководитель, который взял меня на Памир, сказал: «Никогда не думал, что из такой ерунды может выйти такая красивая работа». Прошло время. Мои дети подросли, женились, и я начала заниматься наукой. В это время в Америке один ученый получил необычный результат. Нам он показался ошибочным, и я решила его опровергнуть. Но для этого нужна была экспериментальная установка, а нам не из чего было ее сделать. Тогда я села и написала письмо в правительство, что так и так, я могу построить экспериментальную установку и с ее помощью доказать, что эти результаты неверны, но мне для этого надо 500 тонн свинца, раскатанного листами, 5 тысяч квадратных метров рентгеновской пленки, подземные помещения в Москве и проявочный центр… Я послала письмо в правительство, не по казав его никому, кроме секретаря парткома Сергеева. И вдруг получаю ответ, что специально для нас будет выпущено все, что нам нужно. Я тогда вспомнила Раскову — чего бояться-то? Надо доби-
ваться. Правда, помещение они нам дать не могли. Но я знала женщину, которая была тогда начальником Московского метрополитена. Я ей позвонила и говорю: «Помогите, нам нужно помещение на глубине ровно 10 метров, чтобы я могла поставить там 40 камер, каждая площадью 0,5 квадратных метра». И она мне нашла бывшее бомбоубежище на станции «Парк культуры». Войти туда можно было только с рельсов — и мы ходили туда по ночам, когда проезжал последний паровоз. В ре зультате мы доказали все, что хотели, — и более того, этот американский ученый вышел на съезде по космическим лучам и сказал: «Я был неправ. Мы неверно посчитали грунт. Это была моя ошибка». Ни один наш ученый никогда в жизни бы не сказал: «Я ошибался». Рем Викторович Хохлов, физик, который был в это время ректором МГУ, настаивал, что мне надо защищать по этому результату докторскую диссертацию. А я не хотела — меня и так весь университет знал, я пришла с фронта, была председателем женсовета, членом совета ветеранов, деканом факультета повышения квалификации, членом большого ученого совета, свою лабораторию создала. На черта мне нужна эта докторская? И я ему говорю: «Рем, я не буду защищать. У меня силенок нету. Я же должна еще работать. Когда я буду делать эту диссертацию?» И он по лучил разрешение, чтобы я защищалась без написания докторской, по опубликованным работам. И, получив звание доктора, я, как это ни странно, почувствовала, что что-то изменилось. Ко мне как-то по-другому стали относиться — несмотря на то что меня и раньше уважали. Потом мне дали звание заслуженного деятеля науки Российской Федерации и заслуженного профессора Московского университета. Я делала эксперименты, ездила на все конференции по космическим лучам; работала заместителем завкафедрой. А потом у меня стал тяжело болеть муж. Он ослеп, с трудом ходил. И я его выхаживала и при этом читала лекции, ходила в магазины, готовила — все успевала делать. Когда он уже совсем не вставал и я не могла его ни поднять, ни переложить на другую кровать, врач, увидев, что положение действительно очень тяжелое, положила его в больницу, в реанимацию. И там он через 12 дней умер. Я уговорила директора клиники дать мне разрешение на посещение реа-
Юмористическая стенгазета «Крокодил». Слева внизу — «Азовское море... Легкая зыбь, все дороги ведут в Пересыпь! Спешат к нам по суше, по небу. Тот плох, кто в Пересыпи не был!». Справа внизу — «Редколлегия: Тропаревская, Гашева, Сумарокова»
нимации и три раза у него там была. В последний раз он уже ничего не говорил, но меня узнал — взял мою руку и поцеловал. И ему, и мне было 86 лет. У меня было чувство, что все, я никому больше не нужна и теперь могу помирать. Как только его похоронили, я свалилась на кровать — не хочу ходить, принимаю какие-то успокоительные таблетки. От этих таблеток я забыла, как меня зовут и кто я есть на свете, вообще стала сумасшедшая. Тогда мой младший сын, Коля, отобрал у меня все лекарства, и без его ведома я ничего принимать не могла. Потом у меня как-то мозги просветлели, я стала чего-то соображать и вижу, что я лежу. Что же, я не могу совсем встать? Тогда я начала себя за волосы вытягивать. Стала садиться, по квартире ходить, даже как-то в тепло выходила на улицу, сидела на скамейке. И я себя вытащила. В общем, так я прожила пять лет — то ничего вокруг не узнавала, то сама себя поднимала. За это время у меня изменилась психология — я больше не слушаю последние известия, мне все равно, что там делается. Волновать должно то, что ты можешь исправить. А если ты не можешь погоду изменить — ну и фиг с ней, что ты будешь, из-за нее расстраиваться? И так многие в жизни вещи: не можешь ты изменить, ну и сиди и не гляди. Так что я поставила свой телевизор на «Культуру» и смотрю только ее. На кафедре мои функции замзавкафедрой выполняет один наш профессор, хороший парень. Он каждый вечер мне звонит и говорит: «Ирина Вячеславовна, у нас сегодня никаких новостей нету, все спокойно», или: «Галя заболела, у нее было то-то», или: «Как вы думаете, брать такого или не брать?» Мы с ним все обсудим, и я чувствую — вроде сделала какое-то полезное дело. Один мой сын, Андрюша, живет в Америке, он известный физик-теоретик. А второй, Коля, здесь занимается психологией, он придумал новый метод лечения. У Андрюши родились два сына, а у Коли — две дочери и сын. Старшая его дочка вышла замуж за итальянца и сейчас живет в Италии, у нее двое детей — мои правнуки. Дети моих однополчан создали совет детей полка. Они, как раньше и мы, собираются 2 мая в садике Большого театра, потом идут к Кремлевской стене, где похоронена Раскова, кладут ей цветы. Выпус-
кают о нас какие-то передачи, делают книги, к ним приходят корреспонденты. А потом снимают кафе, идут туда, едят, выпивают, вспоминают, фотографируют. Из нашего полка сейчас живы пять человек, мы по телефону говорим. И из нас только двое по-прежнему ходят на эти встречи. А раньше было 50. В 2002 году вышла книга «Нас называли ночными ведьмами», в который я и Наташа Меклин (по мужу Кравцова), старший летчик, вспоминали историю нашего полка. Потом я придумала сделать сборник стихов, написанных нашими однополчанами, — собрала их, и у нас на кафедре выпустили книжку. Это все — часть моей души. Я считаю, что войну надо помнить. Но жить ею нельзя. Она давно ушла. Невозможно говорить только: «Ах, я воевала». А что ты потом делала? Лежала на полу? Кастрюли мыла? Или ты работала? Я всегда считала, что личность складывается из двух частей — войны и гражданской жизни.
58
Роксана Андриевич Врач-гематолог — об извозчиках и газовых фонарях, женском лагере в Потьме и родах в тоннеле на «Маяковской», буднях Боткинской больницы в первой половине 1940-х и мастерских художников, появившихся в Москве в 1950-х годах записали: Маша Андриевич, Анна Красильщик фотографии: Алексей Платонов
1920 год Родилась в Москве 1925–1929 годы Семья уехала в Новосибирск 1930 год Переехали в Денежный переулок 1930–1938 годы Училась в школе в Кривоарбатском переулке январь 1938 года Арест отца март 1938 года Арест матери лето 1938 года Поступила во Второй медицинский институт 1941–1944 годы Работала в Боткинской больнице 1942 год Вышла замуж за Валентина Андриевича, художника 1944 год Родился сын Николай 1946 год Вернулась из лагеря мать 1950-е годы Поездки в Окатово, в Коктебель 1985 год Умер муж 2000 год Вышла на пенсию
Я родилась в 1920 году, в доме Нирнзее, в Большом Гнездниковском переулке. Этот доходный дом начала века славился тем, что внизу, в полуподвальном помещении, было знаменитое кабаре-театр «Летучая мышь», а на крыше — зимний сад и кафе. У нас была 814-я квартира на восьмом этаже, однокомнатная и фактически без кухни — только в нише стояла маленькая газовая плитка. Там мы прожили до 1925 го да, когда папу перевели в Новосибирск. В Новосибирске родился мой младший брат Аскольд. Моя мама, Елена Адамовна Спасовская, родилась в 1900 году. Ее отец — Адам Станиславович — был поляком. Он погиб в войну 1914 года, и сохранилась огромная фотография, где вся семья провожает деда на фронт. Моя бабушка осталась одна с четырьмя детьми: тетей Мурой, тетей Наташей, дядей Виктором и мамой. В 1918 году совсем молодой Виктор ушел добровольцем в белую армию и оттуда не вернулся. Бабушка верила, что он в эмиграции, и все время его ждала. Отец, Лев Саулович Стриковский, был евреем, его семья испокон веков жила в Нижнем Новгороде, занимались, я так понимаю, торговлей. У деда была на Мытном рынке лавочка, где он принимал у рыбаков свежевыловленную рыбу и перепродавал ее. И когда мои родители поженились в 1919 году, бабушка прокляла мою маму за то, что она вышла замуж за еврея. Была недовольна и семья отца, потому что он женился не на еврейке. Они стали жить самостоятельно, в коммуне. Отец уже вступил в партию, а подрабатывал тем, что на свадьбах или где-то еще играл на скрипке. Потом он работал в Центросоюзе СССР, несколько лет был председателем Сибкрайсоюза — из-за этого мы переезжали в Новосибирск, — а потом перешел в Наркомпищепром, и мы вернулись в Москву. В конце концов он стал председателем Главмолока, а за ним — Главмяса СССР. А мама заведовала детским садом Госзнака, который находился в Глазовском переулке. Она рассказывала, что в 1936 году, после того как был арестован Бухарин, туда привезли ненадолго его маленького сына, а после отправили в детский дом. С третьего класса я училась в школе №7 в Кривоарбатском переулке, бывшей женской гимназии Хвостовой, напротив дома архитектора Мельникова. У нас был очень хороший класс, замечательный. С нами
Когда родители поженились, бабушка прокляла маму за то, что она вышла за еврея учился Николай Глазков, будущий поэт, который потом напишет: Я на мир взираю из-под столика. Век двадцатый — век необычайный! То, что интересно для историка, То для современника печально. Еще в школе он делал маленькие сшитые книжечки, в которых писал свои стихи. Вместо издательства там стояло «Самсебяиздат», тираж номера — 1. Отсюда пошло название «самиздат». Коля был ко мне неравнодушен и даже написал целую «Роксаниаду», где эпиграфом было: «Не садись в чужие сани, не пиши псалмы Роксане». На два года младше меня учился Сигурд Шмидт, которого называли Зигой, — сын Отто Юльевича Шмидта, знаменитого на чальника экспедиции на Северный полюс. Зига жил рядом с домом Мельникова и до сих пор там живет. Он стал историком, недавно вот выступал по «Культуре» с циклом лекций о Москве. В нашем доме в Москве жили многие ответственные партийные работники и даже министр последнего Временного правительства Николай Некрасов. В 1937 году начались аресты — каждую ночь кого-то из дома забирали. Отца сначала исключили из партии, и по этому поводу он подал заявление в райком, уверенный, что во всем разберутся, что это недоразумение.
Потом очень ждали заседания и пересмотра решения. Я еще училась в школе и не очень хорошо понимала, что происходит, но помню это тревожное состояние, какието разговоры. В январе 1938 года, ночью, — звонок в дверь. Дворник говорит маме: «Откройте, Елена Адамовна, внизу кого-то заливает». Мама открыла — их было двое или трое и дворник. Все сразу было совершенно ясно. Они предъявили ордер на арест и начали обыск. Обыскивали сначала одну комнату, потом другую, третью. Последняя комната была моего брата Аскольда. Не знаю, понимал ли он, что происходит, был ли в курсе арестов, но когда вошли в его комнату, он играл на скрипке — Аскольд был очень музыкальным, и так выразились его тревога, волнение и растерянность. Папа сказал мне: «Роксанка, я ухожу совершенно спокойно, я уверен, что все разберутся, что я скоро вернусь. Ты как была комсомолкой, так и оставайся. Это недоразумение». С этими словами мы по прощались, и его увели. Сразу после ареста отца мама взяла отпуск и поехала с самым младшим сыном, Виталием, в Нижний Новгород, где жили ее сестры и мать, а также родня отца, а мы с Аскольдом и нянькой остались в Москве. И вскоре, в марте, пришли за мамой. Я говорю: «Мамы нет, она уехала в Нижний Новгород». Когда я позвонила, чтобы предупредить ее, она сказала: «Я с Левой прожила всю жизнь, значит, я нужна, чтобы дать какие-то показания. Никто его так не знает, как я, и уклоняться не могу: нужно ему помочь. Встречай меня завтра на Курском вокзале». Тогда мы считали, что отец был жив. Мы же ничего не знали, потому что сначала у нас брали передачи — у мамы приняли деньги, это было на Лубянке. Там принимали передачи по буквам, по алфавиту: сегодня А, завтра Б. Причем никогда не принимали ту сумму, которую вы принесли, они меняли ее. Вот вы хотели передать 20 рублей, а у вас брали, скажем, 18. Я сначала не понимала, а потом мне объяснили: это чтобы не было никаких кодов — мол, если вы передаете такую-то сумму, это значит то-то. Один раз приняли у мамы, один раз приняли у меня. А потом перестали. В справочной на Кузнецком, 24, нам сказали: «Десять лет без права переписки». Никто не подозревал, что это означает расстрел.
8-й класс, Москва, 1935 год
Мать Роксаны Андриевич Елена Спасовская с братом Виктором, погибшим на Гражданской войне, сестрой Мурой и няней, начало 1900-х годов
Поезд из Нижнего Новгорода пришел утром. Мама приехала одна, а Виталика оставила у бабушки и тетки. Мы долго сидели на Петровском бульваре, разговаривали. Когда стало смеркаться, поехали домой. И через 40 минут за мамой пришли. Было, наверное, часов 9–10 вечера. Два молодых человека и тот же дворник. Они начали обыск, а потом сказали, что должны ее арестовать. Она была осуждена на восемь лет как член семьи врага народа. Потом, когда после маминой реабилитации Аскольд читал ее дело, мы поняли, что ордер был выписан после того, как расстреляли отца. У мамы в справке было написано: «Осуждена тройкой ОСО как член семьи врага народа на 8 лет», а в графах «статья» и «судима» стояли прочерки — суда не было. Два раза после маминого ареста у меня приняли для нее передачи в Бутырской тюрьме, но потом сказали: «Все, у нас ее нет, передачи не принимаем». Меня отправили на Кузнецкий, 24, где была центральная справочная, и там я узнала, что следствие закончено, а мама направлена в лагерь, и я должна ждать от нее письма. Был март 1938-го, я заканчивала десятый класс, Аскольд — пятый. Летом я подала документы в Медицинский институт, а потом мы с Аскольдом поехали в Нижний. У папиной сестры, тети Берты, и ее мужа не было детей, и они решили, что Аскольд будет жить у них. Я же вернулась в Москву и поступила во Второй медицинский институт. Следующим летом я сдавала сессию, и вдруг приходит открытка: меня вызывают в приемник для детей арестованных. Я приехала: достают какую-то папку, разворачивают — вижу, там бумага с маминым почерком. Разрешений на письма тогда не давали — только тем, у кого дети были в детских домах, и хотя мама понимала, что мы живем у себя дома, она надеялась, что хоть так сможет отправить нам весточку. Так я узнала, что она в лагере в Мордовии, на станции Потьма. Свидание полагалось раз в год, и до войны я ездила к маме два раза. От станции Потьма до лагеря была проложена по лесу узкоколейка, по которой ходил поезд, так называемая кукушка. Там, на территории лагеря, среди леса были разбросаны от дельные лагпункты, соединенные между собой узкоколейкой. От одного до другого 60 ехать где-то час. Едешь, едешь по лесу, по-
С отцом, Москва, между 1926 и 1927 годами
том видишь огороженный квадрат с вышками по углам. Но на территорию самого лагпункта не пускали: за его пределами был специальный домик для свиданий. Внутри две или три комнаты и тамбур, где сидел часовой с винтовкой. Свидание длилось два дня, и я там ночевала, в этом доми ке, а маму приводили и на ночь уводили. Они жили в бараках на 200 человек, спали на двухэтажных нарах, а днем работали. Мама брала самую тяжелую работу — колола дрова, — чтобы скорее заснуть после тяжелой нагрузки и отключиться от действительности. А еще она шила — у меня была косынка, связанная ею в лагере из шелковых ниток. Они все там распускали вещи, которые у них были — белье и так далее, — и шили скатерти, шторы, занавески, чтобы украсить свой барак, а также в подарок надзирателю, врачу, начальнику, ну и главным образом для детей, которые навещали. Мама рассказывала, что вечером, когда ложились спать, стоило одной заплакать — рыдал весь барак. Рыдали, потому что ни-
В справочной на Кузнецком, 24, нам сказали: «Десять лет без права переписки». Никто не подозревал, что это означает расстрел
чего не знали о детях — особенно в первый год, когда не разрешали письма. Приходил беспомощный начальник лагеря, который не понимал, что с ними делать: раньше там держали уголовников, а теперь это были беспомощные интеллигентные женщины. Он в ведре приносил валерьянку и всех отпаивал. Я уезжала к маме на свидание во время учебы, и мне нужно было брать в деканате отпуск. Деканом тогда был профессор Яков Львович Раппопорт, патологоанатом. Помню, я пришла к нему и сказала: «Яков Львович, я должна поехать к маме в лагерь на свидание». «Передайте вашей маме, что я вами доволен». Яков Львович был остроумнейший человек, умница. Когда его потом арестовали по делу врачей и следователь стал читать, что он обвиняется в шпионаже, Яков Львович расхохотался. И так это было искренне и заразительно, что следователь невольно тоже засмеялся. А потом разозлился и крикнул: «Уведите его!» Последний экзамен моего 3-го курса — фармакология — был назначен на понедельник, 23 июня. После этого мы должны были ехать на летнюю практику. 22 июня, в воскресенье, мы вместе с моей подругой Галкой Сидоровой сидели у меня и готовились к сдаче. Окна комнаты выходили на Денежный переулок, а на углу был какой-то ларек, где продавались соль, крупа, мыло, спички. Во второй половине дня смотрим — очередь. Оказывается, уже было сообщение о нападении Германии, и люди сразу бросились делать запасы. Мы были ужасно возмущены: обыватели, мещане! Первым делом бросились за солью и спичками, за мылом! Война началась, как можно думать о таких мелочах! После экзамена нам сказали, что никакой практики не будет — мы сразу начинаем занятия 4-го курса. Тогда же я начала работать в медпункте метро «Маяковская»: в определенный час вечером станция закрывалась, и на ночь метро становилось бомбоубежищем для населения. Вдоль платформы стояли два состава с открытыми дверями. Там обычно оставляли больных и стариков. Дальше — в тоннеле — клали деревянные настилы, выключали ток. Во время тревоги вызывать скорую было нельзя, только после отбоя. Как-то мне сказали: «Роксанка, там начались роды». Я спустилась в тоннель — роды были в разгаре, мальчик уже шел головкой. Первый
раз в жизни я перерезала пуповину и перевязала ее. Уже под утро мы вызвали скорую, и их отвезли в роддом. 16 октября 1941 года я, как обычно, приехала в институт, и тут выяснилось, что первые три курса эвакуируют в Омск, пятикурсникам выдают дипломы, а нам — четвертому курсу — так называемые справки зауряд-врача, где написано, что во время войны мы можем работать врачами, а по окончании должны закончить медицинское образование. Это был знаменитый день — 16 октября, единственный день, когда московское метро было просто закрыто без всякого предупреждения. Первый раз за всю историю своего существования. Было абсолютно непонятно, что происходит, и это, конечно, вселяло панику. Я помню, как шла по улице Воровского — и ветер нес черный пепел. Это перед эвакуацией люди уничтожали архивы, жгли документы, а учреждения личные дела и списки сотрудников. По городу шли люди с рюкзаками, ехали в открытых машинах, учреждения вывозили людей на поездах. Продовольственные склады открыли для населения, чтобы не досталось врагу, люди тащили муку, на грузовиках везли вещи. В городе царила какая-то всеобщая растерянность и паника, потому что немцы были под Химками и даже доносились звуки канонады. Все ждали, что кто-то выступит с комментариями: председатель Моссовета Пронин, Сталин или Молотов, но весь день было ничего не понятно. Только под вечер выступил Пронин. Наступала зима, батареи совсем не топились. По молодости и по дурости я спала на кухне: зажигала духовку, открывала крышку и конфорки. Идиотка, конечно, ведь газ могли отключить… Я прекрасно понимала, что Москву просто так не сдадут, что будут бои и в боях я нужна как медик. С ноября я работала в Боткинской больнице, где был эвакуационный госпиталь. Первую помощь — наложение жгутов, остановку крови — оказывали санинструкторы на передовой. Дальше в ППГ — передвижном полевом госпитале — раны обрабатывались, вводилась противостолбнячная сыворотка, там начиналось первичное лечение, но не было стационара. Оттуда уже отправляли в тыл для оказания квалифицированной помощи. Я работала в отделении профессорауролога Анатолия Павловича Фрумкина. Ранения были, как правило, множествен-
слева направо: Сергей Доревский, Евгений Агранович, Роксана Стриковская, Борис Дайховский, Леонид Троицкий, Владимир Вуль, Ляля Туполева на первом курсе института, 1939 год
ные, и нужно было определить самое тяжелое, превалирующее повреждение. В нашем отделении такими были ранения органов таза — это и кости, и почки, и мочевой пузырь, и отрывы половых органов у мужчин. Анатолий Павлович пытался делать им так называемую пенопластику, хотя бы декоративно. Был один раненый, деревенский мужик, — и у него был тоже отрыв. Он говорил: «Ну как я пойду в деревенскую баню?» Фрумкин даже пытался делать пенопластику от только что умершего человека: брал тестикулы и делал подсадку. Летом 1944 года я получила повестку из военкомата: выяснилось, что меня по распределению отправляют в Нижний Новгород — тогда город Горький — на двухмесячные курсы военно-полевой хирургии. К тому моменту я уже была замужем. У родителей моего школьного приятеля Бори Беклешова был совершенно замечательный дом на Новинском бульваре — там, где сейчас сверху глобус. Там собирался удивительный круг, артистический, интеллигентный: писательница Муся Поступальская, поэт Елена Благинина, актер Николай Литвинов, литературный критик Эся Живова, физик Вадим Фурдуев, эстонский художник Ниемяги, супруги Куинджи, воспитанница Горького Таня Альфер. Там же бывал и художник Валентин Андриевич — мы познакомились, когда я училась еще в школе. А потом — в 1939 году — в институте был какой-то вечер, танцы-манцы, много народу. Я там познакомилась со студентом пятого курса, звали его Валентин. Мы танцевали, а потом он провожал меня домой и попросил телефон. И вот в воскресенье раздается звонок: «Роксана, это говорит Валентин Андриевич. Очень хочется повидаться с вами, давайте встретимся». Мы договорились у метро «Смоленская». Я была уверена, что мне позвонил мой ухажер с танцев, фамилии я значения не придала. Прихожу к «Смоленской» и его выглядываю, а он был такой высокий, в очках. Тут ко мне подходит Валентин Андриевич и говорит: «Роксана, как я рад вас видеть!» Мы заговариваем, а я все озираюсь и выглядываю своего знакомого из института, а потом наконец из разговора понимаю, что звонил и договаривался о встрече как раз этот Валентин. Мы стали встречаться, и в ноябре 1942 года я вышла за него замуж. Уже ока-
завшись на курсах в Горьком, обнаружила, что беременна, и в ноябре 1944-го родился наш сын Коля. В начале войны они с актером Николаем Литвиновым придумали антигитлеровский номер — Валя сделал мягкую куклу Гитлера, а Елена Благинина написала текст, и в составе фронтовых бригад они с этим сатирическим номером выступали перед солдатами. Когда из эвакуации вернулся Театр Образцова, Валю пригласили туда работать, и в 1946 году состоялась премьера спектакля «Необыкновенный концерт» с его куклами. Валентин Валентинович был очень изобретателен при создании и конструировании своих тростевых кукол, ведь кукла — это не просто образ, но и очень сложный артефакт, и механика должна быть продумана и логически выстроена. Позже он занимался книжной графикой и много иллюстрировал детских книг для «Детгиза» и «Малыша», особенно много делал всевозможных книжек-игрушек, иллюстрировал Чуковского, Барто и Маршака. Мы прожили вместе 45 лет, и мне никогда с ним не было скучно и всегда очень надежно — он умел подставлять свое плечо. После войны началась демобилизация, и в том числе врачей с фронта, поэтому устроиться на работу мне было трудно. А в 1946 году, отбыв в лагере ровно восемь лет — с 1938-го по 1946-й, вернулась мама. Жить она могла только за сто километров от Москвы — «минус крупные города». Мама перебралась во Владимирскую область, в город Киржач. Она была очень энергичным человеком: устроилась работать в школьную библиотеку, организовала там драматический кружок, литературный. С ней поехал младший сын Витя, который все восемь лет до этого жил у бабушки. Когда маму арестовали, ему было 2 года, а когда она вернулась из лагеря, ему было 10; он не помнил и не знал ее, называл на «вы» и не хотел с ней уезжать. Мы жили тогда в Москве, в Денежном переулке. Тогда у художников еще не было личных мастерских. Первая появилась у Виталия (Вити) Горяева и находилась в Кисловском переулке. Витя дружил с Твардовским, и он там часто бывал. А еще художники — Иван Бруни, Леня Сайфертис, Толя Кокорин и его жена Ира Вилковир, Виктор Цигаль и Мирель Шагинян. Там ставили спектакли, к которым
слева направо: Борис Маркевич, Марк Клячко, Алевтина Власова, Дмитрий Придворов, Валентин Андриевич, Татьяна Толли, Владимир Литвинов, Окатово
долго писали сценарии и придумывали декорации. Очень хорошо помню один — историю любви. Сначала по Эдему с веночками, взявшись за ручку, гуляли Адам и Ева. Потом сцена из Средневековья: рыцарь надевал пояс верности. Дальше еще что-то, а напоследок — автомобиль, из окон которого торчали руки, на которые была надета обувь, — разгул секса. В мастерской у Горяева все собирались всегда на Новый год, придумывали что-то типа капустников. Тогда на Западе только начался рок-н-ролл, а у нас появился джаз, там же мы слушали Би-би-си, «Голос Америки». Это было в первой половине 1950-х годов, а позже Союз художников начал строить мастерские на Фрунзенской набережной. В одном отсеке получили мастерские Валентин Валентинович, Иван Бруни и Петя Караченцов. В соседнем подъезде была мастерская Толи Никича, с которым мы дружили. Я помню первый Новый год там: наверное, 1957–1958-й. Всю ночь шел народ, и кого только там не было! Двери всех наших мастерских были открыты на распашку. Каменские, Сарабьяновы, Горяевы, Бруни, Витя Цигаль с Мирелью. Приехал сын Сергея Прокофьева, Олег, и его жена Соня, моя подруга актриса Нина Гарская и ее муж композитор Коля Каретников. Архитекторы Скоканы — Кира и Петр Иванович. Все делалось вместе, и каждый что-то приносил — кто пирожки, кто жареную индейку. А оформлено помещение было в виде таверны. Это была какая-то невероятная отдушина для общения. В то время летом мы жили большой компанией в глухой деревне Окатово на Волге, где не было никакой связи: ни газет, ни радио, вообще ничего. Там, помню, мы познакомились с молодыми врачами — Владимиром Охотским и его женой Мари ной. Это был 1953 год. Вернувшись из поезд ки в Москву, Охотские пришли к нам, Валя наловил рыбы, мы сели за стол, и вдруг Охотский произносит, «А Берия-то оказался какая сволочь!» Услышать такую фразу в то время от малознакомого человека было не только странно, но и страшно, даже подозрительно — вдруг прово катор? Поэтому я под столом наступила на ногу Вале, чтобы он не поддавался на провокационные разговоры, а сама говорю: «Володя, вот рыба, очень вкусная, угощайтесь, пожалуйста!» Так напряженно прошло какое-то время — Охотский пе риодически возвращался к опасной теме,
я толкала Валю ногой под столом, и он нахваливал рыбу. Только под конец ужина Охотский полез в портфель и — со словами «Хорошо я вас напугал!» — достал свежую газету «Правда», где сообщалось о том, что арестован Берия, который объявлялся шпионом, вредителем и предателем. В конце 1953 года, в той же «Правде» были одновременно опубликованы новости о торжественном открытии рядов ГУМа и о том, что приговор Берии — расстрел — приведен в исполнение. По этому случаю в Москве ходила такая частушка: Не день сегодня, а феерия, Ликует публика московская: Открылся ГУМ, закрылся Берия И напечатана Чуковская. В конце 1950-х годов мы стали ездить в Коктебель, там был дом у Мирели Шагинян. Тогда еще была жива вдова Макса Волошина, Марья Степановна. По соседству, в Судаке, был дом у наших друзей Бруней, и мы часто ездили к ним в гости. Тогда же началось увлечение подводным плаванием с масками и подводной охотой. Мы плавали, ходили в походы в горы, делали там шашлыки. А потом была открыта живописная деревня на берегу Великой, недалеко от города Опочки. Это место обнаружил сын Валиного друга, Коля Маркевич, сплавляясь по реке. Уже на следующий год мы поехали туда на все лето. Электричества не было — провода протянули только в 1970 году по случаю столетия со дня рождения Ленина. Соответственно, готовить можно было либо в русской печи, либо на берегу. Так что
Я помню, первый Новый год в мастерской: 1957–1958-й. Кого только там не было
Валентин Андриевич у себя в мастерской делает лодку, 1960—1970-е годы
к ужину мы ловили рыбу, раков, разводили костер у реки и на нем все это жарили и варили собранные грибы. К счастью, мимо ближайшего городка шел поезд из Риги в Москву. Местные жи тели знали, где находится вагон-ресторан, и за те пять минут, что поезд стоял на станции, нужно было вскочить внутрь и купить сосиски, колбасу, творог и рижские конфеты «Лайма». Зато рядом, в близлежащей Опочке, по воскресеньям был рынок, и крестьяне приезжали туда на лошадях. Помните, у Пушкина: «И путешествие в Опочку, и фортепьяно вечерком». Одним из наших развлечений в деревне была игра «Скребл». Кто-то из знакомых привез ее из Америки — ничего подобного до этого мы не знали. Так как у Валенти на Валентиновича в мастерской был токарный станок и он был очень рукастый, он эту игру скопировал, сделал такую же доску и фишки с русскими буквами, и мы все с увлечением собирались и играли. Работала я до 80 лет. В Москве заведовала клинической лабораторией в одной из поликлиник, которые обслуживали персональных пенсионеров, — раньше они назывались старыми большевиками. Занималась я в основном болезнями крови, фактически была гематологом. В этой поликлинике на улице Казакова я проработала до конца. Я всегда очень много читала, и на работе меня называли «наш культуртрегер». Выписывала массу журналов, покупала книги, ко мне за советами шли даже из других отделений. Книги и правда меня сопровождают с детства. Валентин Валентинович очень любил поэзию — раннего Пастернака, Заболоцкого, Гумилева. Массу стихов он знал наизусть и даже прозу — Бабеля, Зощенко. Для меня это был новый мир, куда он меня ввел и который он мне показал. Любил и хорошо знал поэзию Валин близкий друг, Зяма Гердт, который дружил с Давидом Самойловым и с Левитанским, любил их поэзию и прекрасно ее читал. А племянник Вали, Вадим Вацуро, был известный питерский пушкинист, он много и детально занимался XIX веком, лирикой пушкинской школы. Каждый его приезд в Москву был для нас праздником и литературным событием: он приходил с коллегами, приводил Натана Эйдельмана, Турчина, Андроникова. К сожалению, Вадим рано ушел из жизни. Москва теперь совсем другой город. Я вспоминаю Арбат, арбатские переулки…
Плотников, Чистый, Гагаринский, Мертвый, Сивцев Вражек — там стояли невысокие газовые фонари, к которым вечером подходил газовщик с лесенкой, поднимался, открывал краник и зажигал. А рано утром тушил. По Арбату ходил трамвай, 4-й номер. Потом его сняли и пустили троллейбус — двойку. Когда в последнее время я попадаю в эти переулки, там уже ничего узнать нельзя. В Малом Могильцевском была лавка — мы ходили туда за керосином, хозяйственным мылом и щетками. Сейчас даже невозможно представить себе тот быт. Зимой тротуары расчищали дворники в фартуках и с бляхами, и мне сейчас кажется, что зимы были снежные-снежные. Детьми мы на коньках «Снегурочка» катались по переулкам — прикручивали коньки к валенкам веревками и гоняли по утрамбованному снегу. Тогда двор и переулки были как будто единым пространством: машин не было, а извозчики ездили по улице, сворачивая в переулки, только если были какие-то дела. Позже мы ходили на каток АМО, который находился на месте нынешнего ЦДХ, — это было открытое огороженное поле с раздевалками барачного типа и большая площадь, покрытая льдом. Туда мы ходили пешком, метро никакого еще не было. Я помню это ощущение: катание там, музыка и свет фонарей. Главное, с возрастом не терять интерес к окружающему, к людям. К сожалению, уходят друзья и близкие. Последняя моя утрата — это Мирель Шагинян и Ляля Карбышева, мои подруги с детства. Уже нет очень многих, но пока их помнишь, они всегда с тобой. Хотя нас осталось очень мало, мы по-прежнему дружим и общаемся, стараемся, хотя это уже нелегко — встречаться. Я не одинока и благодарна судьбе, что окружена семьей — это сын Коля, внуки Маша и Сережа, невестка Маша и правнучка Дуся. Они не только мои близкие, но и мои друзья, мои единомышленники. Главное — не погружаться в себя и в воз растные хворобы, не терять интереса. Кругом столько всего нового, удивительного, интересного… Многие друзья ушли, но я продолжаю дружить с их детьми — Валя называл это «наши друзьевые дети». Тогда ниточка тянется дальше и не рвется…
бизнесмены и менеджеры рассказывают о том, как построить карьеру до 33 лет Все истории читайте на slon.ru/club33
Если вы знаете достойных героев, пишите нам на jointheclub33@slon.ru