Юлий Шейнис – Письма. Сказки. Повести

Page 1

ЮЛИЙ ШЕЙНИС

ÏÈÑÜÌÀ

.

ÑÊÀÇÊÈ

.

ÏÎÂÅÑÒÈ


ÞËÈÉ ØÅÉÍÈÑ

ПИСЬМА СКАЗКИ ПОВЕСТИ

ÈÇÄÀÒÅËÜÑÒÂÎ “×ÀÉ” Êèåâ, 2009


ББК 84-4-44

Автор книги «Письма, сказки, повести» Юлий Шейнис – художник. Переписка с близкими и друзьями подлинна. Повести «Четыре броска на Кавказ» и «Боксер Давид Григорьевич» документальны. По замыслу автора, ирония изложения используется для облегчения прочтения важных для него тем. Волнующие его темы могут быть интересны определенному кругу читателей (в основном, близким людям).

Ш 58

Шейнис Юлий. Письма. Сказки. Повести. – Киев, ЧАЙ, 2009, 216 с.

© Шейнис Ю.


С

полной ответственностью могу сегодня сказать только то, что мне почти семьдесят лет, я – еврей, и в 1941-1945 годах была Великая Отечественная война. Все остальные события, как рассказ о пожаре – каждый рассказывает про свой пожар. Подумать только, всего три вещи за жизнь можно утверждать наверняка! Хоть первое утверждение – медицинский факт, есть в нем некоторое кокетство, претензия на так называемый жизненный опыт. Смею сказать, что этот опыт во многом блеф. Как и пятьдесят лет назад, я во всем сомневаюсь, как водили за нос, так и водят по сей день. Всяческая моя борьба – всегда с опозданием и не с тем результатом. Так что годы ничего не прибавили в смысле ума и опыта. Однако, второе мое утверждение не простое. Конечно, с позиции отведенного мне места в мире, я – еврей. Все льготы и невзгоды касаются меня в полной мере, «по закону». Родословное дерево не привожу. Оно прямое, как на детском рисунке, ветки на нем одинаковы в разные стороны, влево и вправо, и солнце сверху желтое. Все сплошь еврейское. Но! Бог видит, я не хотел быть евреем, я хотел быть кем угодно, только не евреем. Сначала я не знал, кто я, а потом не хотел знать! Я хотел быть летчиком, моряком, кузнецом, хулиганом, я хотел ходить вниз головой. Бабушка не разрешила. Мне казалось, все эти дела, безусловно, не еврейские. И девочки еврейские мне не нравились. Я хотел быть, как все, я не хотел быть несчастным. Такой неясный, но устойчивый образ сложился в моей голове. 3


Сейчас принято валить это на Советскую власть, на ее обязательный антисемитизм. И хотя есть много тому свидетельств, я это не сделаю. Тогда можно было учиться бесплатно, но через «пятую графу», сейчас можно учиться без «пятой графы», но очень платно… Так что власть никогда своего не отдаст просто так. Все это было бы слишком просто, но это лишь полуправда, то есть ложь. Теперь я понимаю, эта «штука» есть во всем мире. И в Советскую власть она пришла издалека, и, очевидно, будет еще очень долго или всегда... Есть подозрение, что антисемитизм необходим, как левая нога или правая, все равно. Небольшая хромота даже облагораживает, а большая делает из человека калеку. Никто не скажет вместо «антисемитизм», например, «антиэскимосизм». Будет глупо и не имеет смысла. А здесь смысл есть, и его содержание – еврей не такой как все. И хоть этот антисемитизм был гневно осужден мировым сообществом, когда обрел масштаб геноцида (такой плохой и безобразный Адольф Гитлер!), он вполне снисходительно и весело живет в сознании мира сейчас. И вот евреи борются с антисемитизмом (на свою голову) при учтивом равнодушии всех остальных. Вечный двигатель – тяни-толкай, при двух лошадиных головах в разные стороны и четырех передних ногах. Смириться с этим невозможно, но и устранить невозможно тоже. Когда стрелка этого барометра движется в «еврейскую» сторону, это плохо. Потом она пойдет обратно, а потом опять в еврейскую. Дело здесь, кажется, в другом. У меня есть сомнение по поводу разделения людей по национальному признаку. Не оригинальное, конечно. Тут мне скажут, японец не казак, а китаец не турок. (В голове заиграло «теперь я турок, не казак» из оперы «Запорожец за Дунаем»). Все это, конечно, из далекого прошлого, кто, где. Кто первым слез с дерева или выполз из пещеры... И кто на ком женился, и кто за кого вышел замуж. Но реальность эта есть, и здесь «национальные интересы» – очень удобный ключик. С его помощью можно закрывать дверь или форточку, или сундук, когда это понадобится владельцу «инструмента». Так что попытки освободиться легко контролируются. Обыкновенные люди этим не занимаются. Этим занимаются люди особенные, «специалисты», так сказать. Которым важно, с какого дерева ты слез, и как тебя приспособить. И какую из этой еврейской, арабской, сербской, хорватской, чеченской или какой угодно иной проблемы можно извлечь выгоду?!... 4


Польза – величайший двигатель и перед соблазном извлечь выгоду не устоят никакие добродетели. Всякие там «не убий», «не укради», а о «любви к ближнему» вообще смешно говорить. Более того, все эти слова немедленно будут приспособлены к «национальным интересам»... В Советском Союзе товарищ Сталин учил, что национальностей у нас много, а национального вопроса у нас нет... Умер товарищ Сталин, умер Советский Союз, но остались «специальные люди»… Если «национальная идея» похожа на пони – маленькую добрую лошадку, украшенную блестящей сбруей с бубенчиками и лентами, то, взявшись за руки, можно вокруг нее водить хоровод и петь разные песни. Но если эта идея тянет на носорога – тогда миру не быть! «Люди будьте бдительны!» – призывал Юлиус Фучик. «Специальные люди» рядом, позвякивают своими универсальными ключиками. Так живу себе, раздумываю, рассуждаю... Вот Гегель сказал. Вот Кант сказал… Вот, Маркс… Бытие, говорит, определяет сознание… Тоже еврей, не самая плохая компания… Вдруг телефонный звонок поздним вечером ТРРРРРР! Будете говорить с Соединенными Штатами Америки. Можно рехнуться! – Алло. Здравствуйте, Юлий Петрович! – Здравствуйте. – Отвечаю. – Я очень соскучился и хочу видеть вас здесь в Америке, у себя… То да се, ехать я отказался, прикинул сколько это будет стоить. До конца жизни не расплачусь. И тут мой собеседник, мой друг взял меня буквально голыми руками… Все вам оплатят, нужно только прибыть сюда… Наконец, я согласился, но грусть тихо вползла, как начинающаяся простуда. Я понял, что клюнул на денежного червя. Расчет был точный – киевский обыватель не в силах устоять перед щедрой ласковой милостыней, да еще из Америки… В американском конверте прибыл документ. На гербовой бумаге с логотипными прибамбасами, телефонами и факсами, на английском языке было напечатано примерно о том, что Институт Хасидского Искусства приглашает мистера Шейниса, выдающегося художника на научную конференцию… перелет туда-обратно оплачен, прибыть в Нью–Йорк… числа… месяца… года. Высокий стиль документа исключал малейшие сомнения в значимости этой международной акции. Античная мифология со своими циклопами, горгонами и троянскими конями может отдыхать в сравнении с оглушающим пафосом Хасидик Арт Инститюд. «Грамота» сработала как гаубица. 5


Визу в посольстве получил за полдня. Молодой рыжий американец с интересом рассматривал меня сквозь стеклянную стенку и на ломаном украинском языке удостоверился, действительно ли за меня все будет уплачено – и проезд, и пребывание, действительно ли я художник (членский билет был предъявлен). Я застенчиво улыбался и повторял всё, что написано в волшебной «грамоте». Подумал – иногда полезно быть евреем. Все это было ни на что не похоже, какая-то фантастическая чепуха. Может быть, и вид у меня был смешной, не деловой, не озабоченный и потому, наверно, дали визу просто так. Большинству в очереди отказывали. Заплатил я за анкету в специальном окошечке, положили мне сдачу пять долларов, и пока я перекладывал в руках все бумаги и паспорта, пятерка исчезла. Увели ее грубо, сперли! Ведь я ее видел, только не успел взять. То ли следующий из очереди взял, то ли кассирша прихватила. Только сгинула, улетучилась пятерка. Было очень смешно, хожу по залу, смотрю на пол, по углам хожу, хотя в углах я не стоял. Охранник смотрит на меня, на странные мои движения и спрашивает – что это вы все ищете? Ведь пол совершенно голый и чистый, а я ему говорю. Пятерку долларовую украли. И смеюсь. Это было как раз перед тем, как мне идти к рыжему. Видимо, все это сказалось в моем облике и повлияло на отношение. Что, мол, простак, не хитрый. Первое предзнаменование, которого я не понял. Это же, если подумать. Где украли?! В какой стране! На голом месте, можно сказать…

6


Д

вадцать восьмого мая 1998 года через 11 с половиной часов беспосадочного полета с полностью отмороженным задом и деревянными ногами в 19 часов по местному времени самолет совершил посадку в аэропорту Кеннеди города Нью–Йорк. Уму не растяжимо! Тут было второе знамение, но я его тогда не понял. Таможенник, сидя где-то внизу за стойкой, взял мои документы – паспорт, декларацию и волшебную Хасидик Арт Инститюд. Он смотрел на заполненную мной в самолете декларацию, часто поглядывая на меня снизу, потом как-то весело перечеркнул ее накрест двумя росчерками. Маленькая плоская кипа на черных закрученных волосиках подпрыгивала и раскачивалась за стойкой. Несколько задержавшись на «грамоте», он игривым и хлестким движением шлепнул моими документами по стойке, вскинул правую ладошку и со словами «Зай гезинд» махнул ею мне в сторону выхода. Неужели все таможенники – евреи? Не может быть. – Подумал я. Меня уже ждали. Двое. Один – Марк Шурман, друг пионерского детства, мечтатель, писатель, идеалист, гордый советский еврей,

7


униженный грубым антисемитизмом в интернате неблагополучных детей, где он учил русской литературе и высоким порывам души. Филолог, закончил университет, несмотря на пятую графу... Покинул отчизну в 1975 году. Теперь он страховой агент… Тоже не так плохо. Интеллектуал. Из трех ударов по гвоздю четыре раза попадал по пальцу. Сейчас одной рукой Марк мягко держал руль, другой гладил меня по голове и приговаривал: – Юличек, Юличек… Понтиак, казалось плыл по воздуху. «Біда навчить»… кажуть у нас… Играла музыка. Другой – Миша (теперь Майкл) Глейзер, художник. Незаметно и тихо исчез и лишь спустя пять лет я случайно узнал, что живет он в Нью-Йорке. Теперь известный еврейский американский художник в Бронксе (еврейский район) и других частях Америки. Гонимый и непризнанный, как у нас принято о себе говорить в прошлом, тогда успешно работал в столичном драматическом театре имени Ивана Франко, оформлял спектакли («Тевье-молочник» Шолом Алейхема, например) и вдруг… «Хасидик Арт Инститюд» это его крыша. Именно он организовал это фантастическое путешествие. «Мистер Шейнис» видите ли! Сейчас все это представляется странным сном. Машина, то поднимаясь, то плавно опускаясь, стремительно и бесшумно неслась по волнам гигантского шоссе. Встречные авто мелькали со скоростью щелчка фотографического затвора. Играла музыка. Я ехал по Америке! Впереди в сиреневом мареве вставал мираж. Заходящее солнце озаряло гигантские строения, размеры которых я мог сравнить только с Кавказом. Других я не видел, хоть, нет…вру… я видел еще вершины Памира. Их высота воспринимается больше, чем удаленность. Здесь мираж был делом человеческих рук, и это восхищало. Машина ввинчивалась, громады поглощали нас. И вот уже стол, ужин, знакомые и друзья, узнавшие о моем прибытии, телефонные звонки… Ни о чем не думалось, не было этих одиннадцати часов полета. Вышел из своего дома и вошел в другой. Только на обратной стороне Земли. Три недели перемещения в пространстве, знакомом по фильмам и фотографиям, ставшими вдруг реальностью, встречи и разговоры, лишенные продолжения. Сейчас они рождали ложные представления о будущем. Это стало понятно потом. О «научной конференции» больше не упоминалось. … Откуда посольство или таможня могут знать, была ли она вообще в природе?!.. И что это такое Хасидик Арт Инститюд?.. Но юристы и лоеры все продумали… 8


У

важаемый господин посол!

Я благодарен Вам за ответ на мое письмо, несмотря на «…невозможность положительно решить Вашу просьбу о предоставлении Вам и Вашей семье права на жительство в Соединенных Штатах Америки». Сам факт ответа для меня очень значителен. Действительно! Кто я такой, какую ценность представляет моя семья для великой страны!? Подумаешь – еврей! Там у вас их каждый третий… Когда–то у Шолома– Алейхема спросили: – «Как живут евреи в Америке?...» Он ответил: – «Евреи в Америке не живут, евреи в Америке спасаются!..» Не удалось мне спастись, не судьба!. «Политическое» спасение (гнет и угнетение народа, дискриминация, ущемление прав, унижение человеческого достоинства, притеснения, бытовой и административный антисемитизм и прочая обида) закончилось. А бытовое? Но сколько же можно? И родственников там у меня нет, не с кем воссоединяться. Я и не обиделся даже. Наверно, я не смог убедить Вас в своих достоинствах (ах, художник!), да и возможно ли это в кратком официальном обращении. Но вежливый и интеллигентный тон Вашего письма дают мне надежду, что если бы Вы узнали обо мне больше, то поняли бы некоторые тонкости, которые много превышают «официальную дипломатию и дипломатическую логику». Читали ли Вы замечательный рассказ А.П.Чехова «Письмо ученому соседу»? Помните: «простите мне… что мой дикий череп…» и далее:

9


«нелепые и фантастические идеи, кои посетили мой ум, толкнувший меня обратиться с подобной в дерзости своей мыслью к Вам». Теперь уже без всяких просьб для себя, а только ради возможности общения, хочу поделиться с Вами своими соображениями, кои кажутся мне достаточно существенными. Опять же простите (по А.П.Чехову и без него), но Вы мой первый читатель (волею судьбы), и это, пожалуй, самое важное для меня. О, Великая страна! Я был так восхищен панорамой Нью–Йорка, что Марк и Майкл улыбнулись, когда я изрек: – «Если есть такая страна, если она смогла такое создать – то мир на земле обеспечен!.». Удивление туземца всегда искренне, и я лепетал газетные заголовки, других слов у меня не было, а эти всю жизнь мне вдалбливали в голову, как величайшие ценности человеческого сознания. Свобода, демократия, богатство, родина правды, американец – великий, лучший из людей и еще какие-то дежурные метафоры лезли из меня, как майонез из пакета. Для попугая не важно, что он говорит, для него важно, что его за это кормят и любят. Я видел, что я – этот самый попугай, но не мог остановиться. Это победа идеологической пропаганды в конкретном виде или, как говорят, «в натуре». Абстрактные величины поражают разум обывателя и парализуют его. Обласканный своими бывшими соотечественниками (теперь американцами), мой дикий разум стал гаснуть, в нем стали зажигаться новые огни, оранжевые. Они стали сообщать мне, что сейчас все ЭТО есть и у нас. Мы теперь тоже американцы, только украинские. Вот только одно «условие» мешает, вернее, его недостает для полного счастья и торжества великих идей. Деньги! Вы совершенно правы, господин Посол, нужно трудиться! Труд, как известно, завершается вознаграждением, то есть деньгами. И так простите мои логические измышления, мои стариковские упражнения и открытия, изобрел я логическую формулу. Вот она: деньги сначала и тогда – свобода, демократия, независимость и все прочее, ибо! Ибо что купишь, куда поедешь и кому нужны крики нищего о демократии и независимости, если нет денег. Ведь за все блага нужно платить, не так ли? Или пусть все будут попугаями, и тогда деньги им не нужны, их крики и есть их свобода. Этому много не надо – чуть подсыпал, и он уже кричит… Ну и, конечно, тут в качестве кормителей может подвизаться дядя или тетя с ключиками от национального сундучка. Но корм получит не каждый… попугай. И все же свобода слова теперь есть – вот говорю, что думаю, хоть и без корма. 10


Из уважаемого Карнеги узнаю очень важное. «Труд прежде всего должен быть полезным». Про вдохновенность труда ничего не сказано, видно, это подразумевается. «Только деньги определяют смысл и качество твоего труда». Тут господин Карнеги несколько не договаривает, не уточняет или умалчивает. Разумеется, для трудящегося смысл и полезность его труда очевидны, а вот во что его труд оценивает другая сторона, которая платит за смысл и качество, скажет только хозяин. Так что известный афоризм «Кто платит, тот и заказывает музыку» остается универсальным. И еще одно – труд и деньги далеко не одно и тоже. Трудятся почти все, а вот деньги отнюдь… Хорошо бы еще обсудить «полезность», но отложу на потом… Запутался совсем. Как же быть? Читать формулу достижений человеческого разума с деньгами, как я думаю, или без них? Простак, по-попугайски? Извините, господин посол, за назойливость и простодушную мою ядовитость, но поскольку просьба моя нереальна, то и просто поговорить с умным человеком – большая для меня радость. И пусть не будет Вам в тягость мое обращение. Счастья вам и Вашим детям. Это согласно А.П.Чехову. Лучше сказать невозможно… Господин посол! Прочел я своему соседу письмо прежде, чем Вам отослать, а он говорит: – « Ты что, рехнулся совсем, такое писать?». А я говорю: – «Да ведь демократия на дворе», а он: « Да тебя закопают по частям и никто не найдет!». А я говорю: «Ко мне на улице как–то уже подошел какой–то господин, пан и так говорит вежливо и так демократично, вы бы прекратили эти свои письма послу.»… Ну, я и наделал в штаны, рабская моя душа. Сосед мой Печкин, я о нем потом расскажу, и говорю ему, мол, ты не понял, я все это выдумал, никакого посла нет, и никому я не писал и А.П.Чехова приплел для этого. Печкин посмотрел на меня, покрутил пальцем у своего виска и сказал: « О! Ты придурок.». Я промолчал, чтобы не обидеть его. На сем заканчиваю. Свои измышления и другие мысли о евреях, кои меня очень беспокоят, изложу в следующем письме, господин посол. Нижайше Ваш и с благодарностью Ю. Шейнис, отставной богомаз и доморощенный философ. Егупец…

11


Г

осподин посол! Не дожидаясь ответа, пишу сразу вслед, чтобы не потерять мысли, в душе моей вскормленные, и от того очень важные для меня. Я говорил в первом письме, что соображения свои, как еврея, который должен знать свой народ, непременно хочу передать Вам, и вот сразу начинаю передавать. Как было замечено, умели евреи наживать богатство. Не все, конечно, а только выдающиеся, способные то есть к этому делу, так сказать. Взять к примеру Якова, он же Иаков, он же Израиль. После ночной борьбы с Богом всю ночь, от которого требовал признанья, – кто тот есть, и не отпускал его, пока тот не признается, кто он, такой упрямый и вздорный, Иаков Исаакович был благословлен и наречен именем Израиль, от которого пошел род израильтян, то есть целый народ. Надо думать, за упрямство и терпение, ибо в борьбе был «отмечен» ударом («коснулся бедра его») и от того стал хромым (правда не сказано, левого или правого). Но это было потом, на пути в свою землю. До этого, помните, Яков служил Лавану, дяде своему. К Лавану он убежал от наказания за обман, потому что «выкупил» себе первородство, то есть право на наследство за чечевичную похлебку у брата своего старшего Исава. Служил Яков, а по простому Яша (кстати, моего дядю тоже звали Яша, Царство ему Небесное, замечательный был человек, тоже сломал шейку бедра, и я учил его ходить на костылях: потом он бегал как молодой и даже не хромал, фамилия его была Приворотский Яков Борисович – может быть, слыхали?), служил Яков Лавану за Рахиль – младшую дочь Лавана. Полюбил Яков Рахиль, когда встретил ее у колодца на пути в Сирию, к Лавану и просил ее в жены. Лаван обещал отдать Рахиль в жены еще за 12


семь лет службы (семь лет уже прошло до этого) и обманул его вероломно, и подложил в постель Лию (кстати, так звали мою тетю, чистая правда, господин посол, вот Вам крест!). Утром обман был раскрыт, но было поздно, а Лаван был посрамлен во лжи. И вот Яков решил отомстить лжецу, и еще за семь лет службы взять не только Рахиль, но и часть скота Лавана, за обман – нельзя же так поступать с родным племянником, в конце концов! Он заключил с дядей договор, что уйдет от него с миром, если тот поделит свой скот, гладкий – себе, а пятнистый ему – Якову. Ладно. И вот за третью пятилетку вырастил Яков пятнистый скот. «И выкладывал перед скотом на водопое ветки с листьями во время спаривания. Вот было пестрое у них, то есть овец и баранов перед глазами и рождались другие бараны и овцы, но уже пестрые!» И вот через 21 год службы ушел Иаков от дяди своего Лавана, ушел с двумя женами, рабами, наложницами (эти еще серебряную посуду украли у Якова) и стадами овец, баранов и коз. И был целый караван добра! В тревоге возвращался Иаков домой – в свою землю, ибо боялся мести старшего брата Исава. Именно в этой тревоге проходили ночи Якова на том пути, и явилась ему лестница с небес с ангелами, и боролся с Богом, прося благословения... Но это длинная история. К счастью для него все обошлось. Однако, согласитесь, господин посол, что нажить без обмана большое имущество трудно, почти невозможно. И муки за грехи будут, и хромота, и может на всю голову. Короче говоря (ха–ха–ха, ничего себе «короче», но так сейчас говорят почти через каждые два слова), я хотел сказать, что жили евреи в этой земле, как могли: пасли скот, воевали, оказывается, складывали жертвенники Богу, размножались себе, как все, и в плену были у сирийцев, вавилонян, египтян, и снова возвращались и жили в Богом указанном месте. И было так тысячи лет. И Давид был, и Соломон, Далила и Самсон, И Юдифь и Олоферн… и было много жертв, и подвигов у них. Как, впрочем, и у всех других. У всех есть свои герои и оперы про них. То есть поют, воспевают. Но вот пришел великий Рим. За непокорность (помните умничанье Якова?), и умничанье всякое с книгами своими, разрушил ихний Ерусалим и храм, и сравнял с землей, и сверху построил другой город, и разогнал евреев по свету. За Европу не говорю, добрались евреи даже до Америки. И снова прошло две тысячи лет, и гоняли их туда–сюда, но памяти своей они не потеряли... Все это вы, конечно, знаете по культурному образованию и службе своей, но не могу не поделиться с Вами, что и я имею об этом некоторое представление. 13


Наконец, после того, как их, евреев, чуть всех не спалили в печке и не задушили в газовой машине, дали им возможность свое государство создать. Спасибо. И что вышло – Вы знаете. Не буду пересказывать всю эту историю, но где же справедливость, простите?! Зачем же весь мир держит евреев за руки, когда они, наконец, могут себя защитить?! Ах. Неадекватно отвечают на подрывы автобусов, магазинов, кафе и ресторанов, на уничтожение сотен обыкновенных граждан, на обстрелы с севера и юга… Ведь жили же в этой земле и другие семиты, сегодня это арабы, палестинцы, тоже колена израилевы. Жили рядом, ссорились, мирились, но жили, пока кто-то не открыл своим «волшебным» ключиком «сундучок» и выпустил «носорога». Думаю, опять все из-за денег. Опять надо что-нибудь отобрать. И называется, как положено, благородно – национально–освободительная борьба с агрессором... И виноваты, конечно, евреи. Традиция такая, тысячелетняя. У нас говорят просто: Ах, господин посол. Хватит о плохом, поговорим о хорошем. Погода ныне установилась, можно покататься на яхте, свежих омаров с бургундским, на палубе, музыка, Шопена сыграют… на белом рояле… Прощаюсь, господин посол, уже ночь. Могу нарисовать для Вас, чего изволите, возьму недорого. Всегда Ваш нижайше Ю.Ш. Жду ответа, как соловей лета! Постепенно остываю. Официальный ответ – отказ я получил. Конечно, какой может быть ответ на такие письма. Хорошо, хоть по голове не дали, или поняли, мол, дурачится, пусть его… Как обычно, вечером возвращаюсь домой привычной дорогой – Лавра, троллейбус № 38, посольство Израиля, школа, гастроном, баня (в прошлом «боенский банно-прачечный комбинат», а теперь сауна…) барказино «Гибралтар» (почему именно так?), еще несколько домов, и вот мой двор. Как обычно, заглядываю в почтовый ящик. Какой-то конверт, в темноте не видно. Достаю. Сердце вздрогнуло, вдруг стало большим, что-то толкнуло в голову и упало вниз в животе. Конверт с моей фамилией. А вверху слева… «Посольство Соединенных Штатов Америки». В висках стучит, внутри тяжелые толчки. Открываю прямо на лестнице… Уважаемый господин Шейнис Ю.П.! С интересом прочел Ваши письма. Забавная галиматья не лишена некоторого смысла, однако, простоватые Ваши рассуждения и произ14


вольное изложение ветхозаветных сюжетов не дают возможности составить более полное представление о Вас. Если возможно, сообщите о себе сведения более последовательно и подробно. С уважением. Джон. «О, господин посол! Вы не представляете, какую надежду Вы заронили в моей душе! Я все расскажу, я ничего не скрою, я выдам все тайны и чужие тоже, может быть, я Вам еще пригожусь! Я откажусь от всего, что вам не нравится. А вдруг вы передумаете… и возьмете меня к себе в Америку! О Боже, надо спешить!» Все это в одно мгновение мелькнуло у меня в голове и вырвалось наружу диким смехом. – Что с тобой случилось? – Спрашивает моя жена Юля. – Вот письмо из посольства! Ха, ха, ха… Конечно, этого я не писал. Через некоторое время я понял, что с этим нужно заканчивать. И вот третье мое письмо послу. Последнее.

15


У

важаемый Джон! Благодарю тебя за внимание, но для того, чтобы ты мог сложить представление обо мне, придется писать много и долго, а это может наскучить. Но вот, что произошло. Пришло мне в голову действительно написать такой текст, из которого будет вполне понятно, кто я и чем занимаюсь. И все это благодаря тебе, что может показаться странным. Именно мои письма на твое имя – первое и второе стали началом этого текста. Теперь я занят этой работой. Дети мои живут теперь в Израиле, на границе с Ливаном, и снаряды, бывает, летят над ними, а иногда падают и у них. .. понимаешь? И хотя в Нью– Йорке, Филадельфии, Бостоне, Чикаго и др. у меня есть друзья и изредка я пишу им, почти все мои письма идут в Израиль и оттуда. Если судьбе будет угодно, и я осуществлю свой замысел, непременно пришлю тебе эту работу и начинаться она будет с уже знакомых тебе «писем господину послу». Прощай, гудбай, ариведерчи! Ю.Ш.

16


П

исьмо – Сказка в самолете Не про царя Салтана.

Кабы я была царица, Молвит средняя сестрица, Я б для батюшки–царя Родила богатыря. Такового не имея, Вышла замуж за еврея. А.Пушкин – Ю. Шейнис

В некотором царстве, в некотором государстве пришло время, когда девице пора замуж выходить. Время настало, а жениха все нет. Как сказано у Александра Сергеича, у девицы было две сестрицы и уже замужем, да не просто, а за знатными вельможами, за богатыми дворянами. Средней же все не выпадало, а время уходило. И вот старшая из них проведала, что есть один свободный человек, правда, еврей и разводной. Не богат, скорее беден, хотя слух был, что, вроде, ничего, работать может. Думали–думали, думали–думали, да делать нечего, надо брать, а там видно будет. Главное – быть при муже как бы. И любовь, конечно, появилась. Дело такое. Этот еврей был, повидимому, дурак, но он этого не знал, хотя его бабушка ему говорила: – Шлымазл ты, дескать… Он много думал и додумался до того, что решил, мол, если добром и своим примером к 17


другому (к теще, например, или к тестю), то и придти к тебе также будет. Наивный. Долго ли, коротко (скорее, коротко) обженился он на девице и стали они, как говорится, добро наживать. Срок положенный спустя Родила она дитя. Родила девица в ночь Против воли мужа дочь.

Он думал как все, простой русский парень! Хотел сына. В том царстве рассуждали так же, как в древние времена пещер. Мальчик, сын – это охотник и воин, солдат, от врагов защищать свою пещеру будет – они ведь везде и кругом и всегда... Но долго он не горевал, а вскоре и рад был, что девочка у него теперь есть. Еврейская душа… Тут вышла незадача. Не хочет родня, что бы девочка в Акте гражданского состояния записана была по отцу, хотя на Руси так положено. И тайно от него записали по матери, вроде как отца и нет, нет его фамилии. «Зачем нам еще еврейка…» И национальность определили – украиночка. И так старались, что не заметили, по матери записывают у евреев, по крайней мере, определяют национальность. В общем, какая-то чепуха. Случился раздор в благородном семействе. Папа еврей стал возражать, не по закону, дескать, его отцовские права ущемлены! Тут было принято «соломоново» решение – ладно, фамилия пусть будет еврейская, скажем на «манн», а национальность – украинская! Знал бы Соломон, а если бы знал – перевернулся в гробу! – Вот вырастет до паспорта, – решили в доме, – выправим ей и фамилию «нашу»… Вышло немного по-другому. Выросла девочка – принцесса. Тут явился принц в положенное время, полюбил принцессу с еврейской фамилией, и таки стала у нее фамилия украинская на «ко». Не мытьем, так катаньем, а вышло по ихнему. Пропали все папкины следы окончательно. Как водится, родился у них чудный мальчик, внук папы еврея, богатырь, и нарекли его Ильей. То ли пророк, то ли богатырь, это еще впереди будет, его сказка только началась. Вот живут они, хлеб едят в поте лица своего, как было сказано, да стало как-то хлеба не хватать в том царстве, да и другие трудности (принц в приймах – дело хоть и житейское, но злое, сваха со свахой тоже, а невестка то еврейка), темные времена пришли в то государство,

18


смута, независимость какая-то, говорят, от заклятых врагов москалей, наконец то… И стали люди спасаться от лишений и бед и бежать по возможности кто куда. Случилось так, что один чужеземец-немец, то ли оракул, то ли пророк посмотрел на них левым своим глазом и говорит: – Следует вам, во спасение вас и чада вашего покинуть «темное» царство и идти в царство своих предков. Вот тут и сгодилось, что принцесса была еврейкой, и царство предков, про которое намекал оракул намеком, было еврейским и в давние времена именовалось Землей Обетованной. Вот выправили они доказательства своих еврейских корней в пяти поколениях и били челом перед консулом еврейского царства–государства, мол, хотим на родину предков. Сгодился тут папа, его мама, бабушка, дедушка, и разрешено было им великодушно жить в Земле Обетованной. Истинно, от чего бежали, туда и пришли… И стали собираться в дальнюю дорогу, в далекую страну, где две тысячи лет и тридцать три дня назад жили кровные родственники папы. Воистину неведомы нам мысли Бога нашего, когда, не ведая того, дали имя Илья младенцу, коему суждено стало вернуться туда, где пять тысяч лет тому Илья–пророк дал евреям от Бога дождь спасительный, и были они спасены от засухи и голода. Тем временем думает папа думу трудную. Ой, да не всегда дочь его поступала верно-правильно, да всегда миновала ее беда-наказание. Будто берегла ее сила неведомая. Пусть и в этот час не оставит их, защитит ее и ее семью… Не дано ему понять, что это не случайные явления, а провидение, и не может оно быть нарушено. Вот сушит он свою голову, боится, хоть виду не подает, а время идет, и приходит оно к отъезду–расставанию. И назад уже хода нет. И страшно. И вот застава. Тут опричники бравые–веселые выпускают и проверяют – не увозят ли чего дорогого, чего им не хотят оставить. Будто ихнее добро увезти хотят. В этом царстве всё их и люди, и их нажитое. Коли бы другие страны не смеялись и пальцем на них не указывали, выпускали бы они рабов своих в одних трусах. Законы такие специальные выписали – сколько чего можно взять с собой, остальное всё в пользу государства. Мало государству было пользы от них, пока тут жили. Надо напоследок еще чего прихватить, всё по закону! Так все и вышло – отобрали у них часть нажитого, деньги их. Определили, 19


сколько им положено, остальное государству… Бедное оно, побирается… И сказать ничего нельзя. Все боятся. Лишь бы выпустили. И выпустили, и плюнули им вслед. Пригорюнился папа от горечи такой, что позабыл, что сила неведомая прежде берегла принцессу, может, и сейчас не оставит. Сидит, горюет и ждет, Вот и ночь прошла, и солнышко взошло, и день прошел. Сидит папа и смотрит в окно, уже и думать перестал. Ан вдруг села на окно голубка и стучит, а на лапке весточка припрятана. Впустил папа, открыл окно, взял весточку и отпустил на волю птицу. И сообщает дочь–принцесса, что ковер–самолет опустил их на зеленую траву– мураву сред дерев и пальм пред теремом небогатым. И сказано им было здесь теперь жить, ибо это есть первый дом на Родине… Тут он приободрился и таки снова вспомнил про силу неведомую, ангела–хранителя и фею–волшебницу. Привык папа упорством своим да лбом в стену упираться, чтоб достичь чего, не то дочь его принцесса. Все больше планы да фантазии разные, но чтобы сделать чего из этого или испытать – так этого не было, да еще причины так выведет, что ты же и виноват будешь за упреки свои и укоризны обидные, коими огорчаешь ее жестоко и незаслуженно. Вот и выходило всегда, что прежде всего беречь ее надо от всех и всяких огорчений. Ну и верно принцесса, упаси Боже огорчить ее – сам же и огорчен будешь и наказан. Не может папа объяснить – отчего же происходит такое, что по любому благополучно все кончается, слава Богу, да страшно как–то, всегда ли так будет?.. И вот однажды сидит он в четверть десятого, держит двумя кулаками щеки свои за столом и в окно темное смотрит. И из тьмы подходит к нему такая в светлом фиолетовом с тоненькой палочкой с шариком на конце и так со звоном тоненьким в лобик его «тюк» и говорит, напрасно без пользы говорит, голову свою слабую утруждаешь, не дано ей понять – что есть такой закон – за гибель, страдания и лишения предков, благо будет потомку и само его найдет и будет с ним за муки прошлые в давние времена. А еще она такая, принцесса твоя, что собаки и кошки за ней ходят и хорошие люди, когда встречаются, а это не часто бывает, голова твоя бедная и тяжелая. Вот тебе знак – и третий раз по голове «тюк». Посетишь ты дочь свою в указанное время в Земле обетованной и будет бал. И на балу том будет тебе еще знак. Собирайся в дорогу, подстриги ногти и волосы… И растворилась во тьме и ушла. Всего опасается папа. И там не разрешат, и туда не пустят, и на вопросы всякие ответы сочиняет, которых и нет. Одним словом, еврей. 20


Люди ведают, что однажды один страшный людоед, лохматый, волосатый и беспощадный пожирал толпами тысячи людей, а они молчали и ждали своей очереди... Вот утром проходит он по загону в поле и пальцем говорит, указывая: на завтрак, на обед. На ужин, а один вдруг тихонько так, мол, не хочу я. Волосатый поднял другое веко, посмотрел закисшим взглядом на «храбреца», вынул кусок мяса промеж черных зубов, икнул и сказал – не хочешь – не надо, и пошел дальше – на ужин, на завтрак… Вспомнил папа этот редкий случай и решил испытать на себе, то есть не испугаться. Вот уже знакомая застава на вылет, и люди стоят и ждут, чтобы пропустили. А рядом другие ворота и на них высечено: проход для тех, у кого ничего нет. И никто туда не стоит. Папа подумал, а потом говорит себе: у меня ничего нет, и идет туда. А ему говорят, а это что – на чемодан. Папа испугался, но виду не подал и говорит: – это мое. А ему говорят: – ну, идите. Он пошел и ждет – вот сейчас схватят, и никто его так и не схватил. Чудеса! Оказывается, нужно только захотеть! Сел папа на ковер–самолет Боинг 437 и улетел. Летит еврей и глазам своим не верит – подают на ковре явства да пития разные, меда да жареные лебеди с луком в чесночном соусе, наливки всякие и даже плавленый сырок подали. Сказка, да и все тут. Летит и ест, ест и летит. И вот внизу стала приближаться земля. Земля, вот она, вот. Вздрогнули крылья, и вот уже мелкий камень и мелкая пыль от прикасанья с Землей. И стал – лег ковер и папа сошел. Неужели это – эта Земля!? Да, это она. Бежит навстречу ему его принцесса – дочка и кладет свою красивую голову на его еврейскую грудь. И всё! Вот и встретились. Земля обетованная, Родина всех евреев на земле! Пальмы машут руками, горячий ветерок и зеленое море, синие горы вдали, а вокруг люди, люди, много людей – неужели, все евреи?! И кажется папе, что все вроде знакомые лица, и не за тридевять земель, а вот рядом, пред тобой… Все же это очень далеко и по земле, и по мысли – понимает папа. Ведь он только слышал, видел только на картинках, в телевизоре. Люди кишмя кишат. Девы с черными волосами, оливковыми глазами, с двумя дынями впереди и двумя арбузами сзади, плавно двигаются и курят длинные сигареты, парни кудрявые с огромными сумками и черными автоматами в расстегнутых рубахах, старухи с накрашенными губками в белых панамках едут на мотороллерах о трех колесах под тентом, голоса громкие, руками машут, ветерок горячий, финики висят над головой, бананы растут вдоль 21


дороги, нищие играют на скасофонах, кошки на длинных ногах, с маленькими головами и тонкими хвостами. Солнца не видно, все вокруг – сплошное солнце, от большого света темно. Долго едет автобус, и стали появляться горы. Вот стала дорога подниматься вверх. Все круче и чаще поворачивает она то в одну, то в другую сторону, скалы проносятся то слева, то справа, и все выше, выше. И вот опустилась ночь. Закрыл глаза папа и чувствует, что летит вверх. И не открывает глаза. Принцесса рядом, беспокоиться больше нечего. И голос принцессы говорит – приехали, папа. Встает папа на ноги. Теплая, черная ночь, а вокруг все в звездах – серебряная пыль с алмазными блестками. Где-то слышны музыка и голоса. Ведет принцесса папу за руку куда-то… Вдруг вспыхивает яркий свет, и видит папа – идет бал. Стоят столы под деревьями и уходят вдаль. Сидят люди. Много людей. Женщины, мужчины, дети, собаки, кошки – все смеются, выкрикивают что-то, машут руками и ломятся столы от явств всяких. И видит папа, среди всех сидит за столом принц и маленький царевич, и машут ему руками, мол, папа, вот ваше место. И обнялись, и поцеловались и сели все вместе. Нет возможности перечесть, что подавали. Музыка играла, люди пели, кошки мяукали, собаки гавкали, в темноте где-то дико вскрикивали павлины. Но одно явство-блюдо папа все же запомнил, вернее, узнал. Угадай, говорят, и поднесли. На золотом блюде молочно-серого цвета с темненькими крапинками блестит и пахнет что-то очень знакомо. Закрой глаза и открой рот. Открыл рот и замер. Веки закрыты и дрожат. Сильно грянула музыка, взревели голоса, ярко вспыхнул свет, и мелькнул знакомый светло-фиолетовый образ. Коснулся папа языком и… Бабах! Это были вареники с картошкой и луком! Папа открыл глаза. Не все вареники были целыми. Начинка вперемешку с кусками вареного теста не теряла очарования, но отдельные комки настораживали толщиной и вязкостью... Немолодой папин желудок ждали испытания. Тут для храбрости папа выпил порцию русской водки и вторую – украинскую с перцем для профилактики, и все съел. Стало легко м светло. Лебеди взлетели, павлины запели. Бал разгорался. Пел Розенбаум и Шафутинский. Пели все… Я милого узнала по походке… Пел Гарик Сукачев. Любимая папина песня. Вдруг у папы что-то сверкнуло в голове, и стало тихо. Из теплой тьмы выплыло светлое пятно, оно приблизилось, и он узнал его. В 22


фиолетовом сиянии блеснул знакомый маленький шарик и прозвучал спокойный голос. «Подыми голову и смотри в небо. Слева от тебя вспыхнет яркая звезда. Трижды она обернется и станет твердо. Это звезда твоей принцессы. Помни и знай – она ее поведет. Верь ей. Ее свет. Это и твой свет. Жди». Тоненько звякнул шарик у папы в голове. «Папа, куда же вы!?» «Я сейчас, по малой нужде…» Вышел папа из-за стола, отошел в темную сторону. Вроде, по делу, а сам посматривает наверх и ждет. Сомневается упрямец, а сам поглядывает. Неужели?.. Истинно еврей. И вот знак. Слева над папиной головой появилась звезда. Это показалось – подумал папа. Потом звезда как бы сделала поворот. Папа затих. Вдруг звезда кувыркнулась, как через голову, и тут же снова повернулась… Два, три! – вскрикнул папа и испугался. Звезда встала. За папиными ушами пробежал мороз. – Все! – сказал папа. – Пусть она будет права!» Звезды отчаянно кувыркались, останавливались и плыли. Папа подплыл к столу. Клецек уже не было, остались только финики, бананы, какие-то апельсины и жареные курицы. Папа был счастлив – все были рядом, а он уже точно знал, все будет хорошо. Поцеловал вдруг всех и с пьяной улыбкой сел на свое место. Потом выпили опять «по второй», папа был все же русский человек. Звезды кувыркались… Бал удался на славу и, как положено в сказке, сообщаю, что я там тоже был, все это видел, мед, пиво, водку пил и таки хорошо напился. Утром пришлось похмеляться. Нечаянно поднял я голову и посмотрел вверх. Закружилась голова. Утренняя звезда еще была видна и была она слева от меня… Может быть, столы стояли в другом направлении, и звезда была другая… но папа то видел свою.

23


З

дравствуй, дедушка!

Мама говорит, что ты скоро приедешь, а ты все не едешь. Приезжай скорей. Мы живем хорошо – я хожу в спортивный лагерь, и мы тренируемся и играем в разные игры. И я уже умею прыгать в воду вниз головой и нырять под водой долго и далеко. Мне нужно написать историю своего рода или родов, чтобы узнать. Кто были мои пра– дедушки и пра–бабушки. Мама что–то говорила, что твой дедушка играл на скрипке, а твоя бабушка каталась на одном коньке, как на самокате. Потом она говорила про город Омск, и что ты не знал, когда был маленький, что ты – еврей, и всякое такое, что я ничего не понял, кто на чем играл и катался. Как твое здоровье? Приезжай и сам расскажи, что и как было по порядку. До свидания. Обнимаю. Илья. Из Киева. Здравствуй, дорогой внук Илья! Уже скоро мы встретимся. Визу для въезда в Израиль я уже получил, так что можно сказать – поездка началась. Я очень смеялся, когда ты написал про скрипку и конек моей бабушки. Получилось у тебя, что дедушка играет на скрипке, а бабушка под его музыку катается на одном

24


коньке. Было очень смешно, настоящая еврейская картина в духе знаменитого художника Шагала. И вспомнил я один старый анекдот. Один фокусник хотел показать свой фокус в цирке, но для разрешения цирковой совет решил просмотреть фокус предварительно. Вносят рояль, входят двое – обезьяна и крокодил; обезьяна садится к роялю. Крокодил становится рядом; обезьяна играет на рояле и поет голосом знаменитой певицы. Комиссия в восторге, аплодирует и спрашивает у фокусника – в чем секрет фокуса?! Фокусник скромно разводит руками и говорит: «дело в том, то есть фокус в том, что обезьяна не поет совсем, а поет за нее крокодил…» …Бабушка каталась на одном коньке зимой, когда ей было 12 лет, а дедушка может быть на пару лет старше, в это время жил в Одессе и, делая урок по арифметике, ковырял в носу… а на скрипке, возможно, тогда играл сосед по дому… В жизни, конечно, все еще сложнее. Попробую сжато рассказать все, что мне известно, из кратких обрывочных рассказов бабушки и тети Лии под настроение или разговор «кстати»… Вот перед тобой самая старая фотография в нашей семье. Коричневого цвета, с обломанными углами и трещинами. Слева лысый, с большими ушами, толстыми губами и короткими усиками под носом мой дедушка – Кричмар Меер Борух (Беер), или Кречмер – точно не знаю. В метрике моей мамы – девочка с бантиком стоит рядом с дедушкой, своим папой, записано – Кричмар Мария МеерБеровна (Боруховна) в жизни Борисовна; на руках бабушки, она справа, сидит маленькая толстенькая девочка, губки поджала и смотрит на нас с любопытством – это моя тетя Лия, бабушку зовут Софья Львовна (Шифра Лейбовна Пельцман). В доме ее звали – Шифка. Родилась она в местечке Коростышеве возле Житомира, и детей в семье было одиннадцать! Шестеро умерли еще детьми. Ее папа читал на древнееврейском языке толстые книги и к нему приходили соседские мужчины и слушали его. Тетя Лия помнила его шапочку (кипу) и большую белую бороду. Она помнит, как он погладил ее тихонько по головке, почему бы и нет, а могла это придумать потом. Это неважно, но к портрету тети подходит. Еще бабушка мне рассказывала, что училась она только два класса и запомнила навсегда, что «орелъ», «брелъ» и «цвелъ» пишутся с буквой «ять» в конце слова. Старшие дети нянчили младших. Была у них корова Манька, коза и куры. Зимой дети катались по очереди на одном коньке на замерзшем пруду. Как видишь, дедушки со скрипкой тогда еще не было, 25


и бабушка скользила по пруду без музыкального сопровождения. В Коростышеве была бумажная фабрика, и определили Шифку в тряпичный цех – сортировать тряпки, шерстяные сюда, хлопчатобумажные туда. Высококачественная бумага делалась из ткани, то есть, тряпок. Производство было вредное – тряпки растворяли в едких растворах и кислотах. И было ей тогда уже пятнадцать лет. Еще она работала на спичечной фабрике. Записывали желающих рабочих–евреев в бундовскую партию (партия пролетариев-евреев). Шифку записали тоже. Чуть–чуть не стала моя бабушка революционеркой, но на демонстрации с лозунгами она ходила. Могла стать Кларой Цеткин или Розой Люксембург!!! Тут ее старший брат Давид (Давидка) забирает сестру свою Шифку в Киев и работает теперь она у него портнихой–юбочницей в Пассаже, где он держал пошивочное дело (бизнес, по нашему). В этом месте события не ясные, и сколько прошло лет мне не понятно, но по намекам тети Лии, уже спустя много лет, в порыве какогонибудь конфликта тетя Лия называла бабушку «мадам…» с добавлением фамилии, которую я не запомнил, видимо, намекая на предыдущее замужество, о котором она тоже мало могла знать, разве что по какимто слухам. Со мной бабушка об этом времени говорить уклонялась. Она говорила: «это не интересно…». И вот появляются сведения о дедушке Борисе (Борух, Меер Бер). Имело место выражение «Шифку выдали замуж за часового мастера из приличной семьи…» Можно предположить, что в окружении Давида были часовщики и ювелиры, потому что после замужества Шифка и Борух поселились во флигеле дома по улице Прорезная 13, т.е. во дворе, а с улицы Борух и бабушка держали часовую мастерскую. Значительно позже мне показывали это место на улице уже под названием: Свердлова,13. И вот в 1914 году началась Первая Мировая (империалистическая) война. Бабушкины братья, имен я не помню, кроме Давида, эмигрировали – один в Аргентину (а может, в Рио–де–Жанейро – хрустальную мечту Остапа Бендера), другой в Канаду. Помню, город Торонто упоминался бабушкой много позже. Бабушка тоже собиралась в дорогу. Дядя Давид, так называла его мама потом (следовательно, он не уехал), дал ей деньги на дорогу, но уехать она не успела. Родилась Маничка в феврале 15-го, моя мама Мария Меер Беровна, твоя прабабушка. На фотографии она возле своего папы, моего дедушки, твоего прапрадедушки. 26


Михаил Булгаков в романе «Белая Гвардия» описывает Киев периода 1917–1920 годов. Разбои, грабежи, погромы… белые, зеленые, красные, немцы. Кричмары прячут дома часы, кольца из магазина. Обыски. Магазин ликвидируют. Потом приходит Советская Власть и мир, наконец. Но еще до этого в 1918 году успела родиться тетя Лия. И вот дедушка Борис – служащий мастер в государственной часовой мастерской «Гравюрчас», сидит с черной лупой–трубочкой в левом глазу за стеклянной перегородкой и чинит всякие часы. Оставшиеся собраться сидят рядом, иногда перебрасываясь словом. Подрастает моя мама и в 1934 году ее выдают замуж. Тут появляется Шейнис Петр Израилевич. Он тебе пра-дедушка. Петя Шейнис – активный комсомолец первых лет Советской власти, первая волна советских рабфаковцев, первая волна советских инженеров. Уже партийный и даже депутат какого-то Совета, инженер завода «Красный экскаватор» и даже имеет личное оружие. С чего бы это? Неизвестно. (Вот бы нам с тобой пострелять!) Философ, видите ли, поэт. Это мне говорил его старший брат Арон, когда я впервые увидел его уже совсем недавно, маленьким лысым прыгающим старичком. Он приезжал в Киев к сестре своей жены из Москвы. Отдельная история, я ее совсем не знаю. Единственную фотографию Пети Шейниса, запечатлевшую его в конце 70-х годов, мне передал Арон. Ну вот, история становится ближе. Я – твой дедушка родился в Киеве на улице Прорезной 13, во дворе 9 июля 1935 года. И было мне 6 месяцев, когда моя бабушка Шифка (Софья Львовна) запаковала меня, схватила мою двадцатилетнюю маму и увезла в город Магнитогорск, это на Урале. Сейчас все, и жук, и жаба знают, что такое «партийная чистка» в те годы, хотя их тогда не было еще, но я не знал по малости возраста и ненужности лишних разговоров. Говорят, Шейнису Пете «посоветовали» ехать на Урал, строить первенец Советской индустрии Магнитогорский металлургический завод, а могли бы расстрелять за активность в 20-е годы. Сегодня просто так надо говорить, чтобы быть умным. Тогда было вот, как плохо, а сегодня вот, как хорошо. И говорить можно ярко и красочно без всякого риска, под сегодняшнюю демократию, и только через следующие 80 лет так же будут говорить, как сейчас взрывают машины и просто расстреливают неугодных, а будет их названо сотни и тысячи, как сейчас про те страшные времена. Люди научились говорить много, но про вчера… А между тем завод был построен, и сталь для танков давал во время Великой Отечественной войны… и Петю 27


Шейниса никто не расстреливал, и проработал он на своем заводе до последних своих дней. Говорить легче, чем прожить… Однако, разошлись папа с мамой, и мы с мамой в 1939 году вернулись в Киев. Через два года началась война. На этом заканчиваю, потому что письмо очень длинное, и ты, наверно, устал читать. Ложись спать и пусть тебе приснится «Том и Джерри», где ты, конечно, умный мышонок. Целую, твой дедушка. Из Киева. Здравствуй, дорогой Илюша. С того дня, когда тебе приснился сон про Тома и Джерри, прошло три месяца, но я помню, на чем я остановился, и продолжаю рассказывать тебе свою жизнь, чтобы ты мог представить, как жили мы – твой дедушка (маленький мальчик Юлик), твоя прабабушка Мария (моя мама) и прапрабабушка Софья (Шифка, помнишь в прошлом письме?) и еще тетя Лия. Напомню. Началась война. Вторая мировая, и с 1941 года Великая Отечественная, с которой связаны такие страшные слова – фашисты, холокост, геноцид, лагеря смерти (Освенцим, Треблинка, Дахау), в которых Гитлер сжигал людей миллионами в печах, как дрова, когда падали дома по всей земле, и сама земля горела и кричала... Недавно ты видел как взрывались небоскребы в Нью-Йорке. Вот так было по всей земле и длилось одна тысяча четыреста шестьдесят дней или целых четыре года… И потом была Победа! Сегодня о той войне говорят много неправды и пытаются перевернуть все с ног на голову. Не верь. Это те же «жуки» и «жабы». «Фокус» сегодняшней «правды» в том, что в одну корзину «жуки» и «жабы» кладут гниль (ложь) рядом с настоящим (правдой) Потом хватают из корзины гниль и кричат, что в корзине все гниль. Учись отличать. Сегодня много лжи о прошлом, чтобы о сегодняшнем все казалось правдой. Одна из песен той войны начиналась словами: Двадцать второго июня, Ровно в четыре часа Киев бомбили, Нам объявили, Что началася война.

Песен о войне было много, мы все их пели, знали наизусть все слова, пели всю войну и еще много лет после войны, и кто еще жив, помнит и поет их до сих пор.

28


Мне не было страшно, я был маленьким, мне было всего шесть лет. Я помню звук сирены «воздушная тревога». Он почти такой же, как и в Израиле, когда обстреливают. Ты его знаешь. Окна оклеили бумажными полосками накрест, чтобы разбившееся стекло сильно не разлеталось, окна завесили одеялами, чтобы снаружи не видно было света в окнах. Дежурные ходили по улицам и смотрели, не светится ли где в окнах. В комнате – лампочка синего цвета. Все это называлось «светомаскировка». Еще появилось слово «эвакуация». Было указание – вещи не брать, только самое необходимое, через два– три месяца вернемся… Бабушка не поверила и завернула в подушку ручную швейную машинку и мою заячью шубку... Потом помню: товарные вагоны–теплушки (тогда я и узнал эти слова) – это такие небольшие деревянные вагоны с широкой дверью, что отодвигается в сторону и два маленьких окошечка по бокам под крышей. Внутри по стенкам полки в два ряда. Кто с детьми – на полу. Мне нравилось, можно было лазить и прятаться за узлами, а пол был устлан мягкими тряпками и полосатыми матрацами. Мой день рождения – 9 июля отмечали перед вагоном, и дети водили вокруг меня хоровод и пели: «каравай, каравай, кого хочешь, выбирай!» Кого я выбирал, не помню. Отдельно помню: я с бабушкой лежу под нашим вагоном и вижу, как разбегаются люди и падают в траву… что-то «цокает» по колесам и рельсам, а сверху воет и ревет… несколько раз. Потом стало тихо. После стали свистеть, как милиционер, и кричать «по вагонам». Все влезли в вагон и стали пересчитывать друг друга, все ли есть. Были все. Потом еще раз долго засвистели, задвинули дверь, и поезд тронулся. Все молчали. Поезд стал набирать скорость, пошел быстрее, и вот вагон стал как бы легче, он уже не стучит по рельсам, а как-то шуршит и даже как бы посвистывает. Мы мчались уже с большой скоростью. Больше налетов не было. Поезд ушел из района Киева. На станциях стояли подолгу, пропускали идущие навстречу платформы с пушками и танками, и мы махали им руками. Бабушка почему-то плакала и говорила «азохенвей».

29


Потом в вагоне стали часто говорить «город Омск», и тоже бабушка говорила «азохенвей». Потом приехали. В большой комнате кровати стояли в несколько рядов. Мне сказали никуда не уходить, я остался один и сидел на «своей» кровати. Когда стало темнеть, бабушка, мама и тетя вернулись и часто повторяли слово «Бакунина». Я помню дом, в котором нас поселили на улице Бакунина. Дом был большой, из серо-коричневых бревен, очень толстых, три окна высоко над землей и высокий забор в одну сторону от дома, а в другую сторону ворота из таких же толстых досок и калитка рядом с воротами. Наверно, мы еще долго ехали до Омска, потому что здесь уже было холодно, и все время шел снег. За забором было темно от густых деревьев, и все заросло высокой травой. Там был темный деревянный стол из досок и две скамейки, такие же темные и мокрые. Там было тихо и страшно. Хозяев я не помню. Мне кажется, они с нами не разговаривали. Нам отвели комнату с одной железной кроватью, без печки. Это я понял потом. Все время было холодно. Печка была в кухне, и когда какая-то бабушка, не моя, варила себе еду, стенка в нашей комнате немного нагревалась… Помню, пошел густой снег, и стало совсем холодно. Мы прожили здесь одну зиму. Как-то мама принесла с работы, не знаю какой, две узкие доски с заостренными концами и ремешками посередине, и мне сказали, что это «лыжи». Позже бабушка мне сказала, что в колонии для заключенных, где мама работает теперь в библиотеке, есть столяры, и один сделал для меня лыжи. Были сильные морозы, и мама отморозила ноги до самого верха. Она стояла вечером возле теплой стенки, и с ног текла вода… Ее забрали в больницу, и я ее очень долго не видел. Однажды днем, когда почему–то я был один, бабушка моя куда-то ушла, хозяйская бабушка-старушка разрешила мне войти в большую комнату. Там было тихо и удивительно. На окнах были занавески и длинные до пола шторы, большой стол был покрыт широкой скатертью, над столом висел очень большой абажур, на полу лежали полосатые дорожки, а на стенах висели цветные картины на бумаге в широких белых картонных рамках и еще раз в золотистых тоненьких рамках по краям. Такого я еще не видел никогда. Розовые горы, белые домики и высокие, заостренные кверху узкие деревья с голубым небом. Были еще розовые горы, камни и голубое море. Несколько таких картин висели между окнами. А одна, самая большая, висела на внутренней, теплой стенке. Старушка произнесла слово «акварель». Я ничего не понял. 30


Далеко от дома мне уходить не разрешала бабушка, и я на своих лыжах ходил под окнами туда и обратно. Постепенно я уходил в одну сторону всё дальше и возвращался. И вот, когда я зашел в эту одну сторону, как мне показалось, далеко, я увидел много людей и детей, которые куда–то пропадали, как проваливались под землю. Вот стоят и вдруг проваливаются. Очень захотелось увидеть, куда они пропадают. Я приблизился и увидел, что стою на горе, а те, которые «пропадали», были очень маленькие и где-то внизу… Это была моя первая в жизни гора, я съехал с нее и почему-то не упал, не знаю, как это вышло. Когда я очутился внизу, что-то кольнуло в уши, я посмотрел вверх и увидел там маленькую бабушку, которая пронзительно кричала; «Юууулик!» Жить было хорошо, бабушку я боялся, мне запрещено было сюда ходить, но мне показалось, что-то важное произошло, я первый раз отошел от дома, и был как все. Я никого не знал, как никто не знал меня, я был один среди всех, но все же я был «там», где все… Я был в белой заячьей шубе (как права была бабушка, что взяла ее из Киева!), и был очень маленький, наверно, этим всё объяснялось. Мне было только шесть лет… Наконец, кончилась зима. Не знаю, почему, но весной мы переехали с улицы Бакунина. Помню, что «Бакунина» была недалеко от вокзала, так говорили дома. А этот другой дом не был на улице. Он стоял просто на земле, росла местами трава. Деревьев не было, не было и домов рядом. 31


Мы жили на «втором» этаже. Было много мух. На первом этаже жила свинья и куры. Осенью мы снова переехали. Больше ничего не помню. «Новый» дом был возле железной дороги. Были недалеко и другие такие же дома. Здесь я хорошо запомнил всё, что там происходило тогда. Худой маленький дедушка по фамилии Сюткин сидел под окошком за маленьким столиком и деревянной ложкой медленно растирал в чугунном горшочке картошку. Потом он подливал воду и снова растирал. Получалось густое молоко, а он всё подливал и ложкой переливал сверху вниз. То, что оставалось на ложке, он облизывал и снова мешал ею в горшочке. Я стоял возле него и смотрел. Мне казалось, что это очень вкусно, так он всё это делал. Он предлагал мне, и мне очень хотелось попробовать, но я помнил, что бабушка не разрешала. Мне было жалко дедушку, и мне хотелось сделать для него что-нибудь хорошее. Я пошел в огород и стал собирать сухие листья от картошки. Они хрустели, ломались, и получался порошок из мелких кусочков. Я решил, что это табак, который курил после картошки дедушка и принёс ему в ладонях «подарок». Он мне как–то грустно улыбнулся и сказал, что курить его, конечно, можно, но у него есть настоящая махорка. Внутри у него что-то хрипело и тихо свистело, когда он покашливал и курил медленно скрученный узенький длинный кулечек с настоящим табаком. Уже много позже я узнал, что это называется «козья ножка». Потом дедушки не стало. Он попал под поезд. Всё так и было, как я нарисовал. 32


Мы снова переехали в другое место. Почему мы всё время переезжали, я не знал. На этот раз тётя Лия сказала, что это – последний раз, и что теперь это наш дом… Мы теперь не на квартире, а сами у себя! Теперь мы живем в «поселке». Деревянные двухэтажные дома, кое-где длинные одноэтажные – назывались «бараки» и даже несколько кирпичных трехэтажных. Есть базар, поликлиника, какие-то рабочие столовые возле железнодорожной ветки и Завод. Все работали на заводе. Гудение и разные громкие шумы никогда не проходили. Завод работал днем и ночью. Тетя Лия добилась невозможного, как говорили тогда. Отдельная квартира с номером 00 в двухэтажном деревянном доме для эвакуированных – так нас называли. 00 – общественная уборная всех жильцов нашего дома. С завода пришли, зацементировали яму, положили доски и поставили печку – кирпичную с двумя конфорками и дымоходом-стенкой. Можно было самим топить. В тамбуре вырыли погреб для картошки. Поместились две железные кровати и маленький столик возле двери, напротив печки. Окошечко выходило во двор. Ура! С завода выдали два настоящих ватных матраса, соседи подарили две табуретки. Здесь мы прожили до конца войны. Мамы всё нет. Я давно её уже не видел и слышал слова «перитонит» и «туберкулезный». Война продолжалась… 33


Это радио. Называлось «тарелка». Радио было не у всех. У нас не было. Слушать можно было у соседей. Слушали три раза в день, если было можно. Грозный и печальный голос говорил: «От Советского информбюро: сегодня, …ноября Советские войска по всей линии фронта вели тяжелые оборонительные бои. После тяжелых кровопролитных боёв, изматывая превосходящие силы фашистских захватчиков, Советские войска оставили города: Харьков, Курск, Полтаву… (почти все города Украины). Немецкие войска рвутся к Северному Кавказу, тяжелые бои идут за город Ростов на Дону. Немецкая авиация бомбила города…», становилось страшно. Я начинал что-то понимать. Сообщение заканчивалось словами: «Смерть немецким оккупантам! Наше дело правое, победа будет за нами!» Бои на улице, перед домом шли тоже ожесточенные, и мы – пацаны нашего дома и соседские сидели в «траншеях», вырытых под посадку кустов (всё же жизнь продолжалась!), и швыряли друг в друга камни и комья земли. Среди «призывов» к «победе», взятых из радио–тарелки, из кинохроник, и с улицы был незнакомый мне – «бей жидов, спасай Россию». Камни летели густо и попадали… Мне пояснили: еврей и жид – это одно и то же. Я спросил у бабушки: «Ты еврейка?». «Да.» – Сказала она, а я запрыгал и закричал: «Жидовка, жидовка…». Она сказала: – «Ты дурак», и не сказала больше ничего… Появилась, наконец, мама. Она была очень худая, белого цвета и с бритой головой. Она была мало похожа на ту, прежнюю, и мне иногда казалось, что это не она. Доктор сказал: поите ее рыбьим жиром три раза в день… Бабушка крутила ручку своей швейной машинки, шла на базар и иногда приносила кружок замороженного молока. Зимой это удобно – не разливается. Прошла вторая зима. Я уже в первом классе, мне восемь лет. Был такой лозунг–призыв: «Всё для фронта, всё для победы!». Так, наверно, и было, так, наверно, иначе не могло быть! Суп (щи) из мороженой капусты и воды был не вкусный по талонам в столовой и мороженая жареная картошка на рыбьем жире тоже. (Все же этот жир нас спас, его 34


было достаточно, хоть и тошнило.) Иногда по карточкам на талон «мясо» выдавали кости. Они уже были выварены, но кое-что еще можно было наскрести немного, да и запах мяса все же был. Еще раз проваренные, но уже с картошкой – вполне вкусная еда. Снова лето. Я еду в пионерский лагерь. Наконец. Перед отправкой нас строят на берегу Иртыша и моют. Белые и худые, голые и бритые кривыми рядами стоим на твердом мокром песке. Команда: Трусы надеть! Раз–два!.. Как хорошо нам! Мы едем в лагерь! Американские (мы уже знали) грузовики «студебеккер» с глухим ревом несутся в пыли. Бешеная скорость! Вперемешку с матрасами мы болтаемся в кузове и орем от радости. Шофера нам на радость мчатся наперегонки, как бы уступая друг другу. Несколько секунд летим рядом и вот начинаем уходить вперед! Ур–ра–аа! Лучшее время моего детства! Война! Мы мчимся вперед, мы победим!!! Всё было настоящее! Мама начала поправляться, наконец. Волосы отросли, она больше не держится за стенку! 1943 год. Голос в тарелке изменился. Он стал грозный и торжественный… «Преодолевая яростное сопротивление противника, Красная Армия вошла на территорию Украины. Освобожден город Харьков!.. Да здравствует Советский народ… под руководством…» Мама устроилась на работу в Институт Туполева (ссыльный видный авиаконструктор находился тогда в Омске) и получила карточки служащего – это уже спасение. И вот сообщение: «Сегодня 6 ноября 1943 года победоносная Красная Армия освободила столицу Советской Украины, мать городов русских, древний Киев! Смерть немецким оккупантам! Слава победоносной Красной Армии! Слава…, слава… в ознаменование освобождения… произвести салют тридцатью артиллерийскими залпами в столице нашей Родины Москве…» Тётя Лия связала в узелок свою одежду, сложила документы (студентка 3–го курса Киевского строительного института) и отправилась на вокзал. Мы ждали – удастся ли ей уехать?! Ведь поезда были переполнены, все или почти все киевляне бросились возвращаться. Ехать до Москвы, а там… Домой она не вернулась. Те, кто не смог пробиться, передали нам, что она села в поезд… В декабре пришло письмо. «В Киеве всё разрушено. Наш дом сгорел – попала бомба… подполковник И.Г. поселил меня на улице Красноармейской, 12, институт еще не работает, но студенты записываются, работаю на разборке развалин, встретила знакомого преподавателя, он устроил… Целую. Ваша Лиечка!» Бабушка тихо плакала. 35


До отъезда тетю Лию я видел ее редко. Иногда вечером она приходила в нашу натопленную уборную. Лицо красное, в широких ватных штанах и ватнике (она сама была маленькая, даже мне так казалось). Доставала из этих штанов какие-то завернутые в кальку комки и говорила: «Поешьте!» Бабушка разворачивала бумагу, там были склеенные лепешки непонятно чего. Называлось это «казеиновые блинчики». Помню, что у меня потом сильно болел живот, но они были вкусные… Нас осталось трое. Снова зима и холод, и мы спешим вовремя закрыть печку, чтобы тепло до утра не ушло. И вот однажды вечером играем мы в шахматы со Славиком, а бабушка и мама спят. Славик – мой друг и сосед со второго этажа, и тоже из Киева. Я его очень любил и хотел, чтобы он дружил только со мной. Один раз я увидел, что он разговаривает с другими ребятами, без меня, и так огорчился, что с разбега прыгнул ему на плечи сзади… Папа Славика был очень высокий, почти до потолка, и он был настоящий шахматист, и на фронт его не взяли, потому что он был какой-то важный моторный специалист на авиационном заводе. Однажды он попал под машину, и машина с досками проехала по нему, это было прямо напротив нашего дома, и все выбежали на улицу, и думали, что он умер. Но он оказался такой сильный, что его ребра не сломались, и он вскоре выздоровел. Вот мы играем, а Славик говорит: «я пойду уже домой.» – собрал шахматы и вышел. Я стал будить маму, потом бабушку, а они не просыпаются. Я испугался, открыл дверь и решил позвать соседей. В коридоре почему-то уже были соседи с нашего первого этажа, а Славик как-то полулежал на лестнице на второй этаж, и шахматы рассыпались возле него. Тут соседи закричали: «угар, угар», кто–то вбежал к нам и еще больше закричал «угар», и сразу распахнули наше окошко и снежинки стали залетать в комнату. «Они угорели, – сказали, соседи, – конечно, печка закрыта, а там еще не прогорел уголь», и стали снова будить бабушку и маму. Потом бабушка и мама стали шевелиться, холод и мороз из окна их освежил, и они пришли в себя. А Славика отвели домой. А я почему-то угорел мало. Вот какой у тебя противоугарный дедушка! Мне было тогда уже восемь лет, и, конечно, дедушкой я еще быть не мог. Зима в Омске суровая, снег скрипит под ногами. В школу я выходил в семь часов, как ты, только это была ночь, луна, и мороз тридцать градусов. Иногда за мной заезжал другой мой товарищ по классу Юра 36


Файбисович. В школу его отвозили на грузовой машине–полуторке. Он сидел в кабине рядом с шофером. Я уже ждал его на пороге дома в той самой заячьей шубке, она стала короткой и в бабушкином платке, завязанном накрест на спине. Я залезал в кузов, и мы ехали в школу. Домой возвращались в девять часов, через два часа то есть. Уже светало. Плелись пешком, день только начинался. Школа наша была похожа на дом на улице Бакунина. Она была из толстых бревен, но намного больше. Там было высокое крыльцо со ступеньками, и, когда мы приходили, на ступеньках сидел сторож в большом тулупе до земли. Учительница была очень большая, в сером, длинном, почти до пола платье, и там вверху была круглая маленькая голова с узелком волос сзади, широким лицом и узкими глазами. А лицо было все в дырочках, как в веснушках. Говорили, что это после «оспы». Тетрадки мы делали сами из чертежей. Чьи-то родители приносили большие листы фиолетового или синего цвета. На них было что-то бледно начерчено, какие– то цифры, стрелки и буквы. Мы складывали эти листы до размера тетрадки, потом разрезали и сшивали нитками. У всех должны были быть свои иголки и нитки. Это был первый урок. Потом была перемена. На перемене нас строили вдоль стен в большой комнате с окнами во двор, и мы знали – сейчас будет завтрак. Учительница выходила с большим подносом и на нем лежали тоненькие в три пальца ширины ломтики черного хлеба, посыпанные сахаром. Иногда они были еще политы постным маслом. Каждый брал один кусочек. Ели медленно, откусывали понемногу. Второй урок был еще лучше. Палочка ровная и гладкая, как карандаш, только четыре грани, а не шесть – квадрат в поперечнике, кладется на страницу тетрадки вверху и, как под линейку, проводится линия; потом на одну грань откатываешь палочку вниз и снова проводишь линию. Линии получались ровные и на одинаковом расстоянии друг от друга. Катишь вниз – проводишь линию, и так до конца. Хотелось линеить и линеить, урок проходил быстро, и было жалко, что не успеваешь разлинеить всю тетрадь. Домашнее задание заключалось в том, чтобы закончить разлинеивать всю тетрадку. Я был отличник… В эту же зиму уехала бабушка. Она решила, что мы здесь «устроены», а Лиечка там в разрушенном Киеве одна, дом наш разбомбили…, и она должна быть там. И она опять завернула в подушку свою швейную машинку, перевязала ее веревкой и завернула в простыню. Вторую подушку она оставила нам. Пришел какой-то дядя, кажется, наш сосед, 37


взял этот узел, бабушка поцеловала меня в лоб, так же торопливо поцеловала маму и вышла за дверь… Мы остались одни. В мае пришла весна 1944 года. Красная Армия уже освобождала наши города, побеждала в боях за узловые станции и приближалась к западной границе. Появился такой плакат, где наш боец в каске с большой красной звездой прокалывает противного Гитлера на фашистском знаке. Я его перерисовал для школы. В школу можно было доехать на трамвае, если идти до березовой рощи. Там линия делала кольцо, и трамвай возвращался в центр города. К этому времени я уже уходил далеко от дома, мама работала по 12 часов, и я был на хозяйстве. Топил печку, жарил ту же картошку на рыбьем жире к маминому приходу. Картошка, к счастью, у нас была. Перед нашим окном нам разрешили вскопать землю, и весной мы сажали в ямки верхушки картошки «с глазками». Осенью три мешка картошки мы засыпали в погреб. К несчастью, в сильные морозы часть картошки замерзла, и мы ее съедали еще зимой. Остальную держали под кроватями, ежедневно перебирая. Случилось горе. Мы с товарищем решили проехать на трамвае до школы, просто так, и вернуться домой. Пошли к роще. И когда трамвай заворачивал по кругу, мы бежали рядом с первым вагоном, но он быстро обгонял нас, и второй вагон оказался так близко, что отбежать мы не успели и ударились об него, и товарищ мой упал вниз… Трамвай затормозил, но было уже поздно. Он остался там, под вагоном… Позже, уже в Киеве меня научили, что прыгать на ходу в трамвай можно только на заднюю площадку второго вагона, так что если промахнешься, колесо будет все равно впереди. Несколько шагов бежишь рядом с площадкой, двумя руками на бегу хватаешься за ручки и прыгаешь на ступеньку. А вечером пришла мама и рассказала, что какой-то мальчик из нашей школы попал под трамвай, и чтобы я не смел ходить к трамваю и ходил только возле дома. Я подумал, что если я ей всё расскажу, она испугается, будет кричать и плакать, и я ничего ей не сказал. Я стал обманщиком и лгуном. Мы бродили по поселку, пробовали семечки на базаре, иногда нам насыпали в пригорошню, просто так, ходили иногда в кино – детей на первый ряд иногда пускали. Однажды подошли к нам пацаны, старше нас, и один говорит мне: «дай семечек». У меня семечек не было, и этот самый сказал «жид» и чем-то твердым ударил меня в лицо. Я упал и 38


сразу встал. Из носа текла кровь, но не долго. Несколько раз капнуло на землю, остальное я размазал руками… Потом стало как–то в голове нехорошо, и лицо какое-то тяжелое. Все же мы пошли в кино. Вечером я вернулся с распухшим лицом, и когда открыл дверь и вошел, мама вскрикнула: «Где ты был? Кто тебя ударил?» Я сказал, что в кино была давка, и я ударился в темноте о ручку двери... Оказалось, что нос сломан. У меня должен был быть прямой ровный нос, но меня таким уже никто никогда не видел. Сначала он стал кривой, в сторону, а потом постепенно становился горбатым, каким ты его видишь теперь. Всякий раз, когда мой нос оказывается «в зоне поражения», его кривизна и горбатость увеличиваются. Ему не повезло, можно сказать. В это лето мне исполнилось девять лет. И был еще раз пионерский лагерь, уже последний в Омске. В этот раз в лагерь мы плыли в пароходе по Иртышу. Я первый раз увидел пароход. Он был очень красивый, черный внизу и белый вверху с черной большой трубой. Когда он гудел «Дуу… дуу», вылетал белый пар рядом с трубой, и эхо катилось по берегам. Из трубы шел черный дым. Большие колеса по бокам часто и сильно били по воде, и было хорошо стоять на нижней палубе возле самых колес и смотреть на воду. Вода ревела, ничего не было слышно, и пахло чем-то горячим и жирным. Задняя часть парохода, как на паровозе, загружалась углем. Зима прошла привычно. Дрова, уголь (тоже по талонам), печка, рыбий жир. Маму вижу только вечером, иногда она дежурит, и я ночую один. Теперь она работает в регистратуре, в поликлинике. Это не очень далеко. Печку теперь не закрываю, боюсь, и к утру уже совсем холодно. Но можно утром немного протопить. Мы ждем конца войны. Все ждут. Снова весна. 1945 год. Письма из Киева. Обычные вопросы – как мы тут живем? Советы, беречь себя. «Обнимаю, целую, мама, твоя сестричка, твоя тетя Лиечка, приезжать пока не надо, вы там уже привыкли… Бабушка Доба и Фирочка ушли… в Бабий Яр… соседи видели, когда их вели…» Бабушка Доба – мама моего папы Пети Шейниса, Фира – его родная сестра. Незадолго до войны, помню, как я с бабушкой был в гостях у бабы Добы. Они жили на Евбазе – это было сокращенное название от Еврейский базар, теперь там Площадь Победы. Как-то смешновато. Конечно, уже немало тех, кто хочет это забыть, вместе с Победой! Но думаю и надеюсь, и верю, что этого не будет. Правду уничтожить невозможно. 39


Двор, где они жили, сохранился до сих пор. Вернее, подворотня. Вход в квартиру был в самой подворотне. Несколько ступенек вверх, темная дверь, и мы входим в комнату, темно–коричневую, почти ничего не видно, только стол и над ним оранжевый абажур, и свет от этого абажура на столе. Бабушка Доба была очень маленькая и сгорбленная, она двигалась вокруг стола и перебирала по столу руками, когда шла ко мне навстречу. Одежда на ней как-то качалась, будто внутри ничего не было... Она была шляпница, шила дамские шляпки. Очень узенькая дверь вела в другую комнату, и мне показалось, что там тоже нет окон. В этой квартире и родились три брата и одна сестра. Один из братьев мой папа Шейнис Петр Израилевич. Когда началась война, маленькая бабушка Доба не захотела эвакуироваться, да и не могла – сыновей рядом нет, некому было позаботиться… и вот… ее не стало… «Ушли по приказу»… Было такое выражение. Все двери в доме нашем открыты, все соседи вышли на улицу, стоят друг против друга, машут руками, обнимаются, кричат. Мама на дежурстве. У кого было радио – оно было включено на полную громкость. Голос Юрия Левитана. «Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского союза! Вчера в… часа… мая немецкое командование подписало акт о безоговорочной капитуляции! Фашистская Германия пала! Слава Советскому народу – победителю! Слава победоносной Красной армии! Слава великому товарищу Сталину! Слава Всесоюзной Коммунистической партии большевиков – вдохновителю и организатору наших побед! Ура, товарищи!» И гимн Советского Союза… Я бежал по железнодорожному полотну, по шпалам. Это был самый короткий путь к поликлинике. Я бежал к маме. Утренний лед блестел между шпал, я с разбега ломал его, и вода не успевала намочить ботинки. Я бежал, сообщить маме, что пришла Победа! Кончилась война! Война кончилась!!! Занятия в школе тоже кончились. В этот последний день нас кормили хлебом, и я получил грамоту. Учительница часто неправильно называла меня по имени – вместо Юлий, Юлик она говорила Юра, но мне это нравилось. Юра – обыкновенное нормальное имя, и я не возражал. У всех были обыкновенные простые имена, а «Юлий» как-то выделялось, и я стеснялся. Грамоту я нес в руках, впереди себя. Я смотрел на нее и перебирал ногами, не глядя вниз. На грамоте в кружочках с двух сторон были Ленин и Сталин, и слова посередине 40


«Похвальная грамота» были золотые, а вокруг по краешку шла двойная тонкая красная рамочка. Всё было белое и золотое. Только фамилия и имя были вписаны тушью. Красивыми прописными буквами. Возле дома встретилась соседка, тетя Нина. Она аккуратно взяла грамоту, подержала так торжественно и вернула мне. Потом сказала «молодец» и говорит: «Тебя зовут Юра или Юлик?» Я говорю: – «Юлик», а она говорит: «Тут написано Юрий». Я еще раз посмотрел на грамоту и прочел первый раз: «Награждается за отличную успеваемость и примерное поведение ученик второго класса начальной школы №… города Омска Шейник Юрий». Большое жирное пятно было почти посредине. Как я его не заметил?! Я подумал, что теперь мне не поверят, что это грамота моя, а фамилия и имя – это просто ошибка, и я уже никому никогда не говорил, что я получил похвальную грамоту во втором классе. Теперь я вспоминаю об этом легко, я с радостью отказался от нее. Без грамоты гораздо легче, так как все обыкновенные ребята были без всяких грамот, тем более таких… Ну вот, пока всё. Заканчиваю писать. Много обо мне написано с моих слов в книжке Селима Ялкута и Саши Павлова «Жизнь удалась». Она у вас есть. Обнимаю, твой дедушка Юлик Шейнис. PS. У твоей мамы на пальце есть обручальное кольцо. Его история – это история начала моей жизни уже в Киеве. После возвращения из Омска. При случае – расскажу или напишу отдельно. В то время десять лет жизни уже много, а мне уже исполнилось десять лет. К этому времени я уже твердо знал, что ни у кого ничего просить не надо, никому не надо завидовать и стараться никого не утруждать, не обременять собой; я понял, как тяжело взрослым зарабатывать деньги честно, и поэтому я лучше откажусь и не буду ничего хотеть, чем знать, что им это трудно сделать (пример моей бабушки для меня остался навсегда). Тогда в Омске я это понял и почувствовал по детски, сейчас это стало для меня обыкновенным и естественным. Желать можешь только то, что можешь сделать сам, и тогда можно быть свободным и ни от кого не зависеть. Я стою того, что могу дать или сделать сам. Остальное на совести других… Крепко обнимаю еще раз.

41


КАК Я РАЗБОГАТЕЛ

А

теперь история, как я чуть не стал богатым человеком и обогатил свою бабушку. Красноармейская 14, рядом с нами. В сорок седьмом году это была огромная руина, дом был весь провален, осталась неразрушенной только фасадная стена. Этот дом, кстати, и сейчас стоит с тем же фасадом, внизу какие-то дорогие магазины. А тогда мы – пацаны постоянно лазили по развалинам. Нам не разрешали, развалины продолжали рушиться. Это было небезопасно, там жили тогдашние бомжи, всякие «черные кошки». Но это было ужасно интересно. Забраться в эти развалины и пройтись, подняться, как можно выше. И вот мы с соседским мальчиком туда полезли. Ступени в стене остались, вернее, зубья, дальше, к шахте лифта они были обрушены. А так мы, прижимаясь к стене, добрались до уровня третьего этажа. Там из стены торчал толстенный рельс. С нашей стороны он был закреплен, а до фасадной стены, хоть и дотягивал, но болтался свободно. И у нас появилась идея, проползти по этому рельсу, выйти на балкон (на фасаде в этом месте сохранился балкон) и с балкона прокричать на весь Крещатик «ура». Как раз напротив начал строиться кинотеатр Киев (он открылся в пятьдесят третьем году). Сели мы на этот рельс верхом и поползли. Добрались до балкона, накричались «ура» и двинулись обратно. А чтобы усесться на этот рельс, приходилось держаться за батарею, она висела на этой черной стене. Я полз вторым, взялся за арматуру, рука скользнула в кирпичи, в золу, оплавленное стекло (пожар страшный был), и я вдруг нащупал какие-то черные кружочки. Я своего приятеля позвал, смотри, что тут. Он тоже взял пару кружочков, и мы поползли назад. Прихожу я домой, показываю бабушке. Что это такое? Он глянула. – «Где ты это взял? Идем. Покажешь…» А я не могу сказать, что я был в развалинах, мне это строго запрещалось, я начал юлить. – «Зачем тебе ходить? Я пойду сам?» – «Нет, отведи меня туда, где ты это нашел.» – «Нет, ты не ходи. Я сам пойду. А что это такое?» – «Это пять золотых рублей.» Она ставит монету на ребро. Монета тоненькая. Но стоит. Это проба специалиста, который знает, что золотая монета должна стоять. Абсолютно гладкий край, она стоит как вкопанная. Бабушка была женой часового мастера и ювелирщика. Держали магазин на Прорезной 13 в пятнадцатый, шестнадцатый годы, при Советской власти его быстро прикрыли. В общем, бабушка была в курсе дела. И я вернулся туда один. Товарищу ничего не сказал. Первая линия искривления. Пошел сам. Мне 42


было одиннадцать лет. Полз по этому рельсу один. Мне было страшно. На улице шум, я как сейчас помню, пятое августа – День физкультурника. Я подползаю к этому месту, к батарее и нахожу эти кружочки. Четыре десятки, еще двадцать или двадцать пять рублей. Накопал в сумме семьдесят пять рублей золотом. Стал возвращаться. Но как? Карманов нет, руки нужны, чтобы ползти. И я сложил свое сокровище в рот. Ползу, на середине пути от страха рот открылся, и одна монета упала в пропасть. Я дополз до конца, пришел домой, отдал бабушке. Бабушка засуетилась, закрыла дверь. Мы жили в коммуналке, напротив – фотографы, при немцах оставались. Держали рундук на Бессарабском рынке, ночью проявляли фотографии. Воровали электричество, набрасывали провод на кран, нас бил ток. – «Бабушка, – говорю, – у меня монета упала.» – «Как упала? Покажи, куда. Я пойду.» – «Нет, – говорю, – бабушка. Я сам пойду.» Полез в подвал. А там чтото немыслимое, сплошной завал, ванны, горы мусора, рухнувшие перекрытия. Но потому, что это было золото, монета не отлетела, лежала именно в том месте, куда упала. Я нашел и отдал бабушке. Видно, жильцы, спрятали, когда уезжали. Я потом вспоминал, думаю, жили люди, на что-то надеялись, прятали. До войны была такая контора – Граверчас. Там работали одни евреи. В том числе и мой дед. Они чинили часы, вынимали камушки. Вообще, это была их работа. Бабушка нашла кого-то, кто вернулся из эвакуации. Монеты нужно было переплавить. И вот я вижу, у тети появляется колечко. Желтельное, толстенькое, не такая проволока, как сейчас. Потом у тети появляются зубы, кое-где, на коронках. Но еще до этого я стащил у бабушки одну большую монету и играл ей в коцы. И никакого внимания. Потому что у ребят были немецкие серебряные монеты, разного достоинства, и они казались лучше моей. Я свою отчистил, отполировал. С одной стороны – Александр Третий, с другой – орел. Никто не спер. Самая шикарная монета. А потом я ее вернул. Подложил бабушке. У нее был схрон. Брезентовый футляр, наверно, семнадцатого века, обтянутый материей, обтрепанный. Я тогда ушел жить к отчиму. Смотрю, и у мамы появилось колечко… А закончилось все печально. Пошли слухи, что по домам ходит НКВД с обысками. И бабушка, как старый, опытный человек, высыпала все остатки в унитаз. А мама, когда у нее сломался со временем золотой мост, вышла от врача и выбросила этот мост в мусорник. Так что мне не суждено было стать богатым. Только одно оставшееся колечко теперь у моей дочери. Так что я не все потерял. 43


Д

орогой Марк! Ты сейчас в Риме. Для меня это все равно, что на Марсе или на какой–нибудь другой планете в созвездии «Альфа Центавра» или «Рака» (мое созвездие). Простой русский (еврейский) не может это воспринимать как обычное дело. И потому я не предлагаю тему о вечном Риме, соборе Святого Петра или гениальных творениях Микельанджело Буанаротти… в письмах ты всегда спрашиваешь о «творчестве», планах, замыслах, помимо прочих житейских вопросов и проблем. Их всегда с избытком у всех, и писать об этом можно только в виде краткой информации. Кто-то болен, кто-то ушел… обычные дела. Умер, шмумер, лишь бы был здоров! Лишь бы все были живы! Это такая жизнь. – «Как можно?!» – Воскликнешь ты… А я и не говорю, что можно, я говорю – всего не выскажешь, и так все должно быть понятно... Оранжевый цвет больше не цвет надежды. Ложь воспользовалась красивым цветом, как и во всем, красивым пользуются не те... Но не буду тебя больше нагружать. Опасаясь сурового твоего суда филолога и романиста, осмелюсь сказать тебе, что рисовальное дело притягивает меня теперь намного меньше, по причине, которую я собираюсь тебе объяснить письменно, т.е. словами и рассуждениями, возможно, несовершенными, но важными для меня. Рисовать приходится лишь то, что может доставить удовольствие «скользящему» взгляду и пробуждать исключительно положительные

44


ощущения, либо отражение «модных» течений – «а–ля». Реалистическое «а ля» – такой, абстрактное «а ля» – другой. Зайди в Интернет – туда, где живопись, и ты поймешь. Там где-то болтаются и мои «произведения». Конечно, это дело маклера (галереи). Он дает мне три рубля, благодетель мой, и чтобы я ни в чем себе не отказывал. А дальше делает свой бизнес… Говорю сразу и предупреждаю, придется тебе выслушать меня, потому что именно об этом я хочу тебе написать, как сказано, «черным по белому». Сейчас это для меня важней, чем рисовать. Тебе же станет понятно, что для меня стало проблемой – что является искусством сегодня, после всех взлетов, полетов, открытий, закрытий, изобретений и превращений. Но я тороплюсь, хочу выразиться. Я начинаю писать буквы и слова. Вместо рисования. Ты недавно был в Париже. Был ли ты в «Мулен Руж»? Расскажешь, что тебе больше всего понравилось. Я, например, помню, хоть это было тридцать лет назад, когда во всех портах Черного моря в ресторанах играла одна и та же музыка, а заглавной была песенка «Ах, Одесса, красавица у моря», с милыми нашим душам блатными интонациями. Это был наш Париж. Тогда бродил я по разным городам и оказался в Новороссийске. Была компания, и как–то вечером зашли мы в ресторан. Среди нас был один видный человек, соавтор и лауреат Сталинской премии за известную картину Ефанова «М. Горький читает «Песню о Буревестнике» товарищу Сталину и группе писателей». Фамилия его была Максимов, и сам он был живой и веселый человек. Он был значительно старше нас, разумеется. Сталина уже не было, а мы были еще молодыми. Сам понимаешь – московский лауреат и новороссийский ресторан... Максимов предъявил свое «лауреатство» администратору, и нас усадили за хороший столик за колонной, но близко к сцене. Мы уже успели выпить, когда заиграл джаз и под музыку «Ах, Одесса…» появилось пять девочек, по тем временам почти голых – белые трусики, белые лифчики, и все это в белых перьях из страуса, и на голове веночки тоже из перьев. Они танцевали как лошадки в цирке – высоко поднимали ножки, и публика за столиками – моряки и боцманы торговых судов ревели от восторга и бросали деньги на сцену. Вечерний праздник разворачивался – девочки пошли между столиками. Они ловко выскальзывали из протянутых к ним рук. Они работали… У одной из них сидел на плече большой белый попугай – знак далеких заморских странствий. Он взмахивал крыльями, когда танцовщица уклонялась от объятий и неслась дальше по залу. Наш 45


захмелевший лауреат стал звать. Сюда, сюда. Она услышала. Обернувшись, она остановилась возле нашего столика. От бега она сильно дышала, по височкам и за ушками блестели струйки пота. «Красавица, – вдруг закричал лауреат еще громче, – дай ручку.» Что-то было в этом московское-цыганское! Неожиданно оркестр стих, и вместо него на весь зал прокричал попугай. Хриплой скороговоркой, но вполне понятно и просто несколько раз крикнул: «Деньги давай! Деньги давай!» Оркестр заиграл снова. Публика ревела. Номер получился. Неужели это бывало каждый вечер? Сейчас ты поймешь, зачем я это пишу. Я спросил, был ли ты в «Мулен Руж». Недавно, когда я был в Израиле у Марты, я видел передачу из Парижа. Подумать только! Показывали «Мулен Руж» и другие «шантаны» и потому я вспомнил Новороссийск. В сравнении с парижским, «новороссийский стриптиз» из перьев был похож на детский утренник с зайчиками и поросятами. А тогда нам казалось, что мы в портовом борделе, и пусть нам завидует тот, кто там не бывал! Бедное воображение! Всё не то!!! Ряд за рядом совершенно голых и совершенно одинаковых молодых женщин не просто высоко поднимали ноги под музыку, выбрасывая их выше головы, но делали совершенно одновременно удивительные и смелые движения всем телом с точностью почти космического механизма, сияя в зал приклеенными улыбками. Камера репортера наезжала вплотную. Это был парад бедер, животов, грудей и плеч в «макро» режиме. В сравнении с такой индустрией попугай здесь был бы смешной сентиментальностью. Его здесь и не было, естественно. Обнаженность достигла уровня абсурда. Вход стоит двести долларов. Мелочь, конечно (три месяца скромной кормежки!). Какие люди сюда ходят и зачем?!

Память достает из далекого детства эту вечную тайну. Навсегда непостижимую и всегда ожидаемую… Мы жили тогда (шла война!) в рабочем поселке под Омском. Бараки, отсеки–купе для семей и общий коридор во всю длину барака. Туалет, конечно, во дворе. Буквы «М» и «Ж» на побеленных досках были метрового роста, немного тоньше столба. «Великие тайны» будоражили воображение пацанов–подростков. Стенка «Ж» была просверлена дырками изнутри и снаружи. 46


«Шпана» ждала, когда какая-нибудь женщина шла в туалет (называлось «уборная»), она шла и оглядывалась, а некоторые, наоборот, посмеивались. Пацаны приникали к доскам с дырами и вглядывались одним «дурным» глазом в темноту, внезапно орали дикими голосами и разбегались. Было стыдно, конечно, но друг перед другом нужно быть смелым… Стены туалета и прилегающих (ближних) заборов были разрисованы рисунками на ту же тему. Отдельные фрагменты и целые фигуры сообщали, как все устроено и происходит. Картины были исполнены уверенной рукой, хоть материалы использовались простые – забор (доска в известке), уголь и кирпич для цвета. Для сравнения – холст, масло, темпера. И все бесплатно! Еще долго после войны эти и им подобные картины покрывали стены общественных туалетов. «Фрески» не были подписаны автором, и, наверно, неизвестный художник не знал о существовании Пикассо, иначе непременно бы подписался. Видать, славы он не искал… и был бескорыстен. Цивилизация нашла применение инстинктам недорослей (подростков и взрослых). Теперь не нужно смотреть в дырку одним глазом (хоть это тоже «аттракцион», наверно, из недорогих). Смекалистые культрегеры превратили это в публичное развлечение, называется «шоу». Вместо маленькой дырки, большая сияющая огнями сцена, а перед ней столики с дорогой выпивкой и закуской. Гулять, так гулять! Короли, президенты, миллиардеры и звезды туда не ходят. Они получают свои зрелища дома, на яхте, в клубах, куда пускают по приглашениям. Остап Бендер знал четыреста способов сравнительно честного отъема денег, но до этого он не додумался, хоть знал, как выгнать самогон из табуретки. А может быть, он был все же сентиментален и не без стыда. Ведь Зося Синицкая все же была…. Делать деньги надо учиться, учиться и учиться… узнаешь лозунг?!. PS. Когда ты получишь мое письмо, дай знать, когда ты возвращаешься в Штаты. Я уже написал тебе часть из того, что обещал, и хочется поскорее тебе отослать, чтобы мое письмо не искало тебя, а сразу пришло по адресу. Жду, обнимаю, привет Любе, будьте все здоровы, привет Полине. Ваш, твой Юлик.

47


Д

орогой Марк!

С благополучным перелетом и мягкой посадкой! Открытки Колизея, римского фонтана и гениальной «пьеты» Микельанджело я получил. Большое тебе спасибо! Частичка твоего вдохновенного восторга досталась и мне. Продолжай путешествовать и вдыхать воздух искусства веков. Может быть, и я с твоей помощью сделаю несколько вдохов и тем утешусь. Ты говоришь, что у каждого свое развлечение, что для тех, о ком я написал, именно это и надо. Может быть… Может быть лучше их развлекать так, как им нравится, да еще и зарабатывать на них, чем учить их чему-то другому. Ты прав, наверно. Действительно, учить, стараться вкладывать в это деньги, которые скорее всего пропадут, да еще потом они станут слишком умными, захотят другого, станут задавать сложные вопросы, поумнеть могут, не дай Бог… И тогда будут проблемы. Умники всегда создают проблемы… А этого как раз и не нужно. Пусть просто веселятся. Каждому свое… И выходит, что настоящее искусство для умных, а для «не очень» и других прочих это подходит в самый раз. Мне, во всяком случае, это понятно, но вот совсем непонятно, кто эти умные, не считая, конечно, тех, кто «настоящее искусство» рассматривает как вложение

48


денег. Нужно ли оно сегодня, действительно, да и что такое это «настоящее»? Кто судьи? По–моему, сегодня инстинкты важнее разума, и сам разум поглощен обоснованием инстинкта. Отсюда духовная часть разума надежной защиты не имеет. Духовный мир расшатывается под напором инстинктов, а на них делаются деньги. Рынок – это не просто торговля, а скорее психология, или даже философия. Помнишь афоризм Остапа: «судьба играет человеком, а человек… играет на трубе!» – пример абсурда в шуточном исполнении. Также смешно видеть с «рынком» разные добродетели и благочестия. Сделаем алгебраическую замену: судьба – это рынок, а добродетели и благочестия – это труба. Можно предположить, что искусство (современное, конечно) ближе к рынку, чем к благочестию (стараюсь выразиться осторожно…) Сказать противоположное труднее… А ведь все начиналось совсем не так, как ты помнишь. Помнишь античный миф «Орфей и Эвридика»? Напомню, потому что это – начало, и читай не спеша.

49


Н

екоторые помнят, что древние греки любили всякие искусства, видите–ли, особенно театр и музыку (хор всегда сопровождал представление и драму). Так же любили скульптуру, да так сильно, что, говорят, раскрашивали ее под «живое». Играли эти греки на разных свирелях, дудочках и арфах. Бог культуры и искусства Аполлон был изваян, в чем мать родила, но с плащом на руке и арфой. Одним словом, искусство они очень уважали и высоко ценили. И на эту тему у них придумано много мифов. Один из них рассказывает, что был такой Орфей – певец и сочинитель. Этот Орфей очень полюбил одну нимфу (как бы девушку) и от большой любви сочинял для нее такую музыку и слова, что коровы и быки на лугах по всей Элладе переставали жевать, и даже птицы замолкали от таких звуков (слов они не понимали, конечно) и тоже слушали… Вот играет он и поет, и жизнь у них от того была хороша и прекрасна. Но злой рок (судьба, или, как они ее звали, – мойра) не вытерпел такого счастья и наслал на них беду. У древних греков всегда так бывает, чего у нас, конечно, нет и быть не может. Однажды, когда под музыку Орфея нимфы играли в лугах и рощах, и их счастье и веселье стало безгранично, выползла из–под колоды змея (отсюда, сам понимаешь, и пошло – «змея подколодная») и своим ядовитым жалом укусила нимфу по имени Эвридика, которую любил Орфей. Мгновенно упала нимфа, и глаза ее закрылись навеки… Горестная музыка разлилась по лугам, лесам и горам, и все поняли, какое горе случилось на Земле.

50


Не мог Орфей жить без Эвридики и пошел за ней в царство теней. Говорят, царя этого подземного царства звали Аид. Может быть, его звали как–то еще, не помню, у богов древнеримских греков было несколько имен, но на языке идиш «Аид» значит еврей. Не понимаю, причем здесь это замечание, но так вышло, извини… И вот просит Орфей Аида отпустить Эвридику отсюда наверх, на луга, к солнцу… Но не хочет черствый владыка темного царства отпустить свою жертву… И вот тогда запел Орфей в аду свою горестную песнь, в которой было столько печали и скорби, что тени умерших стали рыдать, и даже сам Аид дрогнул, и из глаз его потекли слезы. Орфей пел, и рыдало все мрачное подземелье. Невозможно было терпеть такое горе, и разрешил Аид Орфею забрать Эвридику, но сказал: – «Пусть она идет за тобой, и пока ты не выйдешь отсюда совсем, не оглядывайся, ибо она тенью идет за тобой…» И пошел Орфей через все темное царство, и шла за ним тенью Эвридика. И когда уже почти вышел он на свет, не вытерпел он, захотел увидеть свою нимфу. И нарушил наказ царя. Оглянулся он раньше времени, и в то же мгновение Эвридика исчезла, и теперь уже навсегда… На этом история поэта–певца не закончилась. Бродит теперь одинокий певец по лугам и рощам и не поет. Зачем ему?.. Тем временем стали забывать нимфы свою подругу. Как прежде гуляют себе, наслаждаются теплом, цветами и травами, шалят… Вот их удалая гурьба видит – сидит бывший певец у ручья. Шумно и весело бегут они к нему и требуют, чтобы он заиграл им. Не хочет Орфей петь. Дразнят нимфы певца, грозят, наступают. Наотрез отказался Орфей петь под угрозы, требования и посулы… И тогда ярость охватила их, и исказила их души и лица, и стали они бить его камнями и палками и изорвали на нем одежды и лиру его сломали, и выбросили… И замолк теперь певец навсегда, и его не стало… И опять говорят старожилы, что один–другой скульптор, тоже из древних, изваял из мрамора чудесную девушку, и так любовался ею, и не мог оторваться, что от его большого чувства она ожила и стала живой. Его, говорят, звали Пигмалион, а ее, говорят, Галатея… Как видишь, греки намекают на то, что только большое чувство рождает большое искусство, а маленькое – маленькое… 51


… А один живописец так нарисовал на стене гроздь винограда, что птицы стали прилетать и клевать ягоды, и не могли понять, почему они не клюются… И много тому примеров среди прошлых лет и в рисовании, и стихотворчестве, и музыке. Ход времени показывает, что ясное представление о прошлом ушло, ибо настоящее время имеет другие ценности, ясность которых несколько затушевана, так сказать, не однозначна. Тут надо думать – в чем дело? Отсюда глава будет называться «Размышления», конечно, доморощенные, так сказать, провинциальные…

52


В

от голос современного свободного буржуа (а мы теперь все буржуа, кроме кубинцев и китайцев), услышав наши смешные воспоминания о прошлом, решительно и свободно скажет вслух: – «Ах, бросьте эти ваши слюни и моралите. Хватит наматывать сопли на кулак, хватит этих мифов, сказок и библейских причитаний. Человечество идет вперед, продвигается…», и дальше идет галиматья, салат Оливье или, по-нашему, просто винегрет из случайно услышанных терминов эзотерики, разных религий, философий и цитат разных неизвестных ему авторов («как сказал один известный философ») Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно… Сегодня все (буржуа) говорят именно так, и состязаются в этом между собой, закрыв глаза, как глухари… К этому мы еще вернемся. Один известный старожил Фридрих Энгельс назвал древнеримских греков детством европейской цивилизации. (культура тоже входит в эту цивилизацию, между прочим). И был прав, потому что мы уже ушли далеко… (чем они чистили зубы, и чем мы, или, к примеру, взять для сравнения туалетную бумагу…). Не забываем, что говорим об искусстве (живописи и др.) В сравнении с нами – умными и очень сообразительными, эти древние верили богам и мифам своим, и как дети отражали это свою наивность без задней, как говорят, мысли. Как думали – так говорили, то есть, изображали. И кое-чего достигли, хотя так и остались наивными… Но, как сказал Фридрих, детство проходит. Деться некуда. Хотя все знают, что это лучшая пора жизни. И хорошо было бы, если бы художник оставался, как ребенок – чист и откровенен… Но «взрослым» это не подходит, у них другие интересы, взрослые… Интересы буржуа просты. Прежде всего он думает о благополучной жизни, о достатке и 53


приобретении чего–нибудь еще… Далее он думает о способе достижения этой цели и отсюда выбор деятельности. В этом смысле все люди – буржуа. Кроме художника. Он приходит в жизнь и творит по вдохновению, и лишь потом выбирает, на кого ему работать – на вдохновение или на буржуа в себе… Совпадение того и другого настоящего качества не дает…, кроме ремесленничества. Утверждать, что буржуа прежде всего думает о Боге, совести, чести или справедливости (если он не ханжа, конечно), что он ищет истину (философ, то есть), или хочет совершить поступок (Дед Мазай и зайцы), трудно. Буржуа не романтик. Вообще, романтиков мало, над ними посмеиваются. Эстетика буржуа, то есть его вкус, развивается, естественно, с отставанием от основных его устремлений, и потому не может быть независимым, и, следовательно, он пользуется шаблонами в этом деле или модой в своем кругу общения. О моде надо говорить отдельно. Мелкий и средний буржуа в потреблении искусства погоды не делает. Для него художник что-то призрачное и смешное, он ему просто не нужен. Другое дело, большой, крупный бизнес. Для него в шеренге обслуги художник стоит перед парикмахером, но довольно далеко от кутюрье... Отсюда уровень вознаграждения стараний… Конечно, все дело в таланте, который во многом зависит от случая, то есть обстоятельств. Немало талантов не встретили своего случая при жизни, но это мало кого огорчило, кроме самого горемыки и его родственников. Зато, что начинается потом. «Дорога ложка к обеду» говорят, но это правило для «бедных». А на таланте можно хорошо заработать и после обеда и без самого художника... Для этого есть его величество бизнес. Опытный маклер знает, что старый художник – это уже хороший художник, но очень хороший – это мертвый художник. Не пугайся, это действительность. Его талант развивается и после него. Читай дальше.

54


Т

алант – штука трудная, и судья ему время. Без него вообще было бы не о чем говорить. Но в текущее время талант – это сильно поношенное пальто, в том смысле, что этим названием пользуются слишком просто, легко и часто. Так просто… бросают налево и направо и часто не туда. … Это у публики такое развлечение. Она так играется. – набрасывает на плечи, держа двумя пальцами за воротник…, но с ней – с публикой нужно аккуратно – она берет плату за использование «пальто» – дает в прокат. Серьезно и строго разобраться в этом невозможно. Слишком много условий и составных частей его образуют и потому говорят – дар Божий, а я пошел пить чай–кофе… Возьмем к примеру еду. Как ни крути – это искусство. Вот вода закипела, бросаем туда картошку. Через двадцать минут картошку можно размять или просто подробить. Солим. Суп готов! Можно кушать? – Можно! Если голодный. Это суп бездарный. А положим мы в этот суп лучок, петрушечку – корешочек, а в тарелку покрошим укропчик, потом масла сливочного, да подсолим и тогда скажем – вкусный суп, между прочим, способный мальчик или девочка… А если сварить борщ, а если харчо, а если чохохбили, лагман, шурпу и т.д. – мы скажем, наевшись, – очень вкусно, очень способный повар и, разомлев, нечаянно и не без пафоса обозначим: этот повар – талант. Нам не жалко. Пусть носит «пальто»! Ну, а если ты человек значительный и уважаемый, и ты остался доволен, и у тебя превосходное настроение, и друзья вокруг восхищаются тобой, а ты собой, назвать повара гением для всеобщего веселья ничего не стоит. 55


Это широко распространенный и привычный способ определения того, что понравилось. Уровень компетенции не имеет значения. Имеет значение только, кто это сказал. И вот наступает особый случай – еда незнакомая..?! Для «таланта» рискованный момент. Попробуйте, говорят, вы такое не ели. Все ждут. Ты медленно жуешь, стараешься распробовать, не можешь узнать составные части, но опять жуешь, и вот в тарелке ничего не осталось… – Что это? – Спрашиваешь ты. – Вкусно? – Спрашивают. – Если было бы невкусно, не ел бы и, наверно, устроил бы скандал. – Думаешь ты. Надо попробовать еще. – Приходите завтра. «Талант» висит на волоске. Угроза неминуемой катастрофы полностью закрыла горизонт... Мастер в обмороке. Назавтра ты приводишь друзей и говоришь: – Я вчера ел, это очень вкусно, попробуйте. Один шаг в пользу «таланта», но еще все может быть. Твой авторитет перевешивает, и все говорят «очень вкусно!», а одна зануда, отставив мизинчик, говорит: – Я такое ела в Мулен Руж и уже давно! И тут все закричали: – «Да то, по сравнению с этим, дерьмо (шайзе)! А позвать сюда шеф-повара!» И вот приходит обыкновенный человек в полуобморочном состоянии, вытирает руки о передник, снимает поварской колпак: – «Вы звали?!!...» И ты первый говоришь: – «Молодец, ты талант, ты как Пикассо в живописи, Пабло!» Тут все гости захлопали и закричали: – «Ты гений, ты молодец, ты талант!!!» И не спрашивали, из чего это сделано. А ведь та «зануда» могла крикнуть первой… Как видим, случайность состоит из множества факторов, включая размер стола, освещение, температуру воздуха, цвет стен, выражение лица повара и длину его носа и количество ступенек при входе и еще черт знает что, кроме уже отмеченных выше. Что же говорить тогда о таланте… Время, конечно, все поставит на свое место, но уже сейчас можно и нужно воспользоваться этим… И хотя все это привязано к кухне, к еде, то есть, но по этой же схеме талант в искусстве определяется сейчас, в наше новое лучшее время из времен, а лучшее оно потому, что оно наше. 56


Дорогой Маричек! Обнимаю и будь здоров. Большой привет Любе! Продолжение дальше. PS.Конечно, предложенное сравнение грубое и, можно сказать, неуважительное по отношению к искусству. Кто позволил сравнивать глубокие движения души творца с какой-то кулебякой или харчо..? Кто посмел трепетную душу художника одевать в поварской колпак?! И пошло, и пошло. Согласись, это крики искусственные, фальшивые. Ибо на настоящее искусство колпак не наденешь, а на остальное – сколько угодно. Искусство же повара вне подозрений. А вот вопрос: – «Кто судья?» – Остается открытым.… Вернее, не вопрос, а компетентность «судьи». С другой стороны, плохая еде опасна – можно заболеть и даже отравиться, а от искусства ничего такого не бывает, потому что оно вообще необязательно, его можно не видеть и жить себе дальше, тем более, которое в колпаке…, ряженое то есть. Наше время отличительное по отношению к искусству тем, что главным является не оно само по себе, а как его продать, и каким оно должно быть, чтобы его хотели, вернее, согласились купить. Пожалуй, я перенесу художника в шеренге обслуги после парикмахера, не обижайся. Пусть бы я ошибался и увидел художника в этом ряду первым.

57


Д

орогой Маричек! Твой ответ меня обнадежил, я рад, что все вы здоровы и никаких, слава Богу, плохих событий не происходит. Пусть так будет всегда! Эту главу я посвящаю наиглавнейшей в нашей жизни теме – теме рынка. Естественно, относительно художественного творчества и, так сказать, производства. Никогда бы не мог предположить, что моя самостоятельная деятельность начнется именно с рынка в самом прямом смысле, тем более оценить это, как «знак» будущего, которое наступило только сейчас, по прошествии сорока лет. Мне – свежеиспеченному специалисту было поручено художественно изготовить этикетку «Борщевая заправка». Для всестороннего изучения проблемы я был направлен к начальнику отдела оптовой торговли города Киева. Представь себе, его «офис», как это теперь называется, находился в нашем родном Бессарабском рынке на втором этаже этого великолепного сооружения. В конце пятнадцатиметровой ковровой дорожки стоял стол, за которым сидел суровый крупный дядя. Я пришел с уже готовыми эскизами, на которых было несколько вариантов овощных композиций борщевого направления – варианты доминирующего образа, – свекла, морковка, капуста, луковица, картошка и т.д., могущество моего таланта так и сверкало в динамике цветовых акцентов и форм. Я очень волновался, что он выберет, и

58


вообще, понравится ли ему. Нелепость всей ситуации была очевидна – никчемность проблемы соединенная с «масштабностью» действия могла быть темой хорошей карикатуры в юмористическом журнале. Он что-то выбрал, высказал пожелание, увеличить свеклу, как ключевой момент всего содержимого, и я ушел. Окна коридора второго этажа выходили внутрь рынка. Гигантский зал был внизу, и я остановился. Цветочные ряды горели внизу самыми чистыми красками, палитра которых несравненно превосходила палитру художников, фруктовые горы не уступали по многообразию цветов, но превосходили по объему и плотности. Овощные развалы в палитре земляных красок от всех оттенков охр и умбр до такого же диапазона фиолетового и зеленого, как дорогой персидский или туркменский ковер со сложнейшим орнаментом, занимали центральную часть зала. Молочные ряды жемчужными кольцами строились ближе к восточным воротам, а вдоль стен южной стороны и напротив них торжествовал наивысший символ еды – мясо. Цвет мясных рядов размещался в диапазоне краплака, исключая, конечно, темные части спектра; зато светлые тона в полной растяжке вплоть до самого светлого с добавлением молочного оттенка (поросятика и телятина) с вкраплением белых халатов мясников. Ни с чем сравнить не могу, мясо – есть мясо, торжество могущества человека над остальным животным миром. Рыбные и медовые ряды сверху не видны, но они есть, и сознание дорисовывает картину без затруднений. Толпы посетителей разноцветными пятнами своих одежд завершают картину. Полотно праздника достатка, благополучия и радости с высоты наполняет душу. Простые смертные на такой высоте не ходят. Они внутри, и потому оценка их определяется стоимостью продукта... Зато начальники базаров и их гости воспринимают рынок именно так, как свой праздник или праздник для них. Так уж устроено… «Миром правят первые!» (реклама). Вернее, мир принадлежит первым… Это я слышал собственными ушами. Может быть, это только на Украине..? В других странах об этом просто не говорят, наверно. Начинаю изобретать велосипед. Раз эпоха торжества рынка наступила, и других торжеств без рыночных свойств быть не может, а основное свойство рынка – всё является товаром и имеет цену (сколько дадут), как бы он не драл глотку… и столько же стоит его душевное настроение (даже потеря Эвридики) – покупателя это не интересует. Разве что сердобольный попадется – может 59


слегка накинуть. Ты скажешь, мол, нельзя все доводить до абсурда! Я согласен – нельзя. Но ведь именно так все и происходит. Только это сопровождается улыбками, восклицаниями, обещаниями и приглашениями. Еще заверениями в дружбе и почитании таланта. Признание таланта художника – момент для него очень серьезный, контрольный, можно сказать. В художнике могут произойти после такого серьезные перемены, как у вернувшегося к жизни после клинической смерти, ощущение проводника Высшей Воли… Но это его выбор. В целом же, в торговом ряду (других рядов просто не существует для взрослого человека передовой капиталистической системы, кроме стариков, которые уже отторговались, и детей, которые готовятся стать в ряд), художник занимает место в разделе развлечений для отдыха... Там он раскладывает свой «товар» и ждет. Выбор происходит в зависимости от характера отдыхающего – один любит тишину и покой, другой – буйное веселье и экстремальные состояния. Уровень компетенции (и вкуса) происходит по предложенной выше схеме (сцена в ресторане). Но одно условие от этих способов определения не зависит. Это условие – никаких негативных признаков в изображении быть не должно, – ни в сюжете, ни в количестве темных тонов по отношению к светлым, все только светлое, только радостное. В диапазоне реалистического спектра – фрукты-овощи, отражения в воде, волны– паруса, дамы особой красоты (иногда голые, но лучше – полуголые), замки, облака, архитектура знаменитых городов (Рим, Венеция, неаполитанские виды…) Это для тихого отдыха. Есть раздел декоративного, так сказать, состояния или подачи, где есть реальные места в сочетании с цветными уже абстрактными формами. Соблюдается главное условие. Наконец, для активного отдыхающего. Абстракция лучше. Диапазон уже не диапазон – границ нет. Все, что придет в голову художнику в размере его таланта – «пальто» и далее – тот же главный принцип выбора – хулиганства сколько возможно, но с балансом в сторону светлого. Это для тех, кто пошел торговать по своей воле. Теперь мы понимаем, что искусство нужно для отдыха. Как фон. Отдых должен быть отдыхом, а не работой... Сейчас человек работает, чтобы отдыхать, а не думать… Интеллектуалы и снобы всех уровней в счет не идут. Это отдельный мир и к рынку отношения не имеет, хотя кормятся от него тоже... Очень малая часть, как пылинка в космосе, но имеет 60


специфический аромат (запах). Говорят, это элита. Упаси Боже, не политическая, нет, нет!.. Итак, отдых – это не работа. И если весь мир отдыхает в выбранное время, так или иначе, не отдыхает никогда только художник. Я имею в виду, –настоящий. В его воображении идет непрерывная работа, и остановить ее невозможно, ибо в сумеречном его сознании постоянно возникают образы. И только с концом пути эта тайная работа прекращается. Но это знает только он один. Безусловно, художник явление особенное и редкое и потому странное, так как живет одновременно в двух мирах – в воображаемом и реальном. Он пытается эти «штуки» соединить, и иногда у него получается, правда, изредка. Но это про Художника. А вот у ремесленника, который в быту тоже называется «художником» – а кто знает, где тот, а где другой, – получается всегда. Ему просто воображаемая часть не нужна, или она мало «проработана», дальше подражания известным источникам он не идет. Но я об этом не хотел говорить, это все и так понятно, просто занесло, хоть шума бывает много от этой путаницы. Вообще то, гимн Художнику можно создать длинный, и он того, конечно, заслуживает и уже написан самими именами, и сказать, что это не так, невозможно. Просто наше время (очень особенное!) тянет все «одеяло» на себя и только себя хочет видеть и слышать. Художник видит мир не таким, как все, и видит в нем то, чего не видят все остальные трудящиеся. И вот он предлагает всем трудящимся увидеть то, чего они не могут увидеть. Это, как орел гнездится высоко в горах на неприступной скале и видит с высокого горизонта высоко и глубоко вниз. Иные птицы гнездятся при земле. И больше стаями, и даже вороны – очень умные птицы и полет у них хорош, –гнездятся на одном дереве и постоянно выясняют отношения… Хотя певчие птицы большое удовольствие доставляют людям, а говорящие вообще удивляют, но их приручают, и они нередко живут при хозяевах в клетках… Каково я тебе загнул, а?! Ничего, это надо проглотить для своего же здоровья, чтобы не поддаваться на шум и треп. Искусство нужно не только созерцать, но и думать и больше доверять себе. Пусть каждый из нашей братии сам определит – где он летает и чем живет – себя он не обманет, если, конечно, не «пережил» клиническую смерть… (это про «пальто»!). 61


И вот тут гимн заканчивается. Пора возвращаться на базар, т.е… рынок. Ясное дело, орлы по базарам не летают. С другой стороны, вороны – очень полезные птицы и умеют хорошо приспосабливаться. Иная ворона может парить с большим мастерством, и тогда говорят: – смотри, как орел… К счастью, орлы ручными не бывают, как ты понимаешь. Остальных рынок приручает… для развлечения, да и кормиться птице тоже надо… Вот из этой метафоры, прости за такой оборот, хочу подвести тебя к выводу – базар, то есть рынок, не способствует полету орла, или проще, ничего общего с ним не имеет. Иной раз «приглашают» орлов и хорошо платят за полет, для себя, вот, мол, мы с орлами в дружбе, но орлы остаются орлами, и только по их полету мы определяем полет других птиц. Конечно, каждый сам выбирает, что с чем сравнивать. Богу – Богово, кесарю – кесарево, а слесарю – слесарево! Торговать – так торговать, а летать – так летать. Искусство от ремесла отличается высотой полета и потому достаточно легко увидеть разницу между тем и другим, если есть в этом, конечно, потребность. Естественно, тот, кто хочет приятно отдыхать, выбирает то, что на «высоте» его полета, чтобы голову высоко не поднимать, то есть рынок регулирует высоту «полета» под себя, искусством называет то, что соответствует именно его представлениям и вкусу… т.е. рядом с парикмахером… – то, чем легко торговать. Основа рынка – дешево купить и дорого продать! Согласись, обман очевиден. Как только прекратился натуральный обмен и появились деньги (сначала камешки или акульи зубы, потом кусочки разных металлов и, наконец, чеканные монеты и печатные купюры), обман сделался неотъемлимой частью торга. Он заложен в самое основание постройки под названием «купля–продажа», и чем выше эта постройка и крепче, тем выше и крепче обман. Чтобы не огорчать ухо этими грубыми и вульгарными выражениями, используется слово «бизнес». Бизнес угольный, нефтяной, обувной, оружейный, аптечный, ресторанный… парикмахерский и, наконец, торговля произведениями искусства, т.е. рынок указанного товара. Эта тема почти неисчерпаема, и так или иначе будет присутствовать во всех моих дальнейших поисках и исследованиях. 62


Сейчас же, мне кажется, нужно остановиться на искусстве реалистическом и нереалистическом или проще – узнаваемом или неузнаваемом со всеми промежуточными состояниями, ибо все это множество «измов» похоже на сильно взбаламученную и мутную реку, где, как известно, легче ловить рыбу… К тому же известно также, что за тушу, разделанную на много частей, можно выторговать значительно больше, чем за проданную целиком… В следующей главе именно об этом…

63


Д

орогой Маричек! Скоро зима. Я слышал, в Нью-Йорке зимы бывают неожиданно суровые. Снегопады, гололеды. Атлантический океан дышит зимой туманами и дождями. Нам показывали по телевизору. Прошу, берегите себя, не простуживайтесь. Пейте вечером теплое с молоком. Советую надежный рецепт от простуды. Четыре-пять капель эвкалиптового масла разведи столовой ложкой оливкового маскла, сделай квачик из ваты на палочке и смажь нёбо до язычка. Сделай это утром и вечером. Маленьким квачиком на спичке смажь в носу. Очень помогает при простуде, и профилактика не дает ей зацепиться. Я это делаю, как только чувствую угрозу. Что касается названия главы, так я на марке изобразил примерный переход от обыкновенной чашки с ложкой к абстрактной картине необыкновенного содержания... Это шутка, которая за сто лет превратилась в почти конституционный закон. Но попробую по порядку. Относительно узнаваемого изображения потребитель-зритель особых трудностей в определении своего отношения не испытывает. Многовековой опыт восприятия понятных и узнаваемых образов, независимо от уровня стилизации формы, цвета и техники исполнения, легко подводит потребителя живописи к простому выбору – нравится или не нравится, потому что он понимает то, что видит. Тут много не о чем говорить – зритель сам может все рассказать. Конечно, можно и тут хорошо 64


разговориться, подлить, так сказать, сиропу или кислоты... Но, опять же, «узнаваемость» достаточно надежно оберегает главный замысел мастера… Другое дело, с «едва» или «не» узнаваемым. Сразу возникает препятствие и часто не одно. Первое – «не понятно!» имеет два направления – положительное и отрицательное. Положительное вызывает и принимает толкование, отрицательное – толкование отвергает, и клиент автоматически становится ретроградом и дураком... Таким образом непонятная картина сразу делит ценителей прекрасного на умных и дураков, а автор, конечно, «в белом фраке». Чтобы продвинуться дальше, нужно, я думаю, задать вопрос – откуда, когда, по какой причине и при каких обстоятельствах возникла такая ситуация. Мне понятен только один способ определения, только что сформулированный, так сказать. Назывался или называется, это не очень важно, «диалектический»… Франция – место действия. Всего на протяжении ста лет переход от монархии к империи, опять к монархии и так – через виселицы и гильотины к буржуазной республике, в промежутке – завоевание почти всей Европы и полное удушение этого французского «разгула» собравшимися в одно шобло суровыми монархами Италии, Австрии, Германии и России. Этого вполне достаточно, чтобы французы ощутили себя способными к свободному волеизъявлению, то есть демократия в их душах проросла и дала демократические плоды. Они способны возражать и ценить свободу. Вот с таким настроением, взбудораженные Первой мировой войной, Верденом и газовыми атаками, дождавшись мира, французы сделали глубокий вдох и выдох и в их жилах с новой силой закипела жажда протеста и свободы. Заиграла другая музыка, «записались» другие стихи, ученые увидели то, чего раньше не видели, а художники поменяли краски и представления о живописи и ее место в жизни общества на свое собственное место в этом обществе. Одним словом, живопись – это я сам. Свобода – так свобода… В других странах, конечно, тоже задышали, но французы задышали сильнее – они раньше начали. И потянулись в Париж все, кто почуял в себе желание поскорее присоединиться к свободному и веселому дыханию. Не в Бобруйск же и даже не в Киев! Вот так сложилась общая атмосфера и историческая для искусства обстановка. В цельное зеркало искусства, т.е. узнаваемого всеми, сначала попали камнем свободы. Сначала, задолго до войн двадцатого века появились 65


барбизонцы – приверженцы воздуха в живописи. Пошла первая трещина. Потом несколько трещин нанесли импрессионисты – цвет краски состоит из многих цветов и оттенков! Зеркало еще целое, хотя в трещинах... В оправе еще. Но вот – уже в наш век – протестный дух достиг запредельной температуры. Тяжелый удар авангардного булыжника обрушил ослабленное стекло, и зеркало ссыпалось грудой осколков. На этом многовековая история узнаваемого искусства закончилась. Дальше оно будет жить в виде части целого, но уже другого... В этом месте надо от общих понятий перейти к частным, ибо, как сказал Хемингуэй позже, «искусство делают единицы, все остальное эпигонство…» И это не может иметь возражений. Теперь это подтверждено временем. Назову несколько «единиц», ибо дальше будут идти эпигоны, и имя им легион вплоть до наших дней, светлых дней. Эти единицы тебе известны. Сезанн, Пикассо, Брак, Матисс, Дерен, Модильяни, Шагал, Кандинский, Моне (правда, еще импрессионист) и дальше еще, но уже более подражательные и всё меньше, меньше… уходят имена в столетнюю бесконечность двадцатого века…. Удар булыжника разбил привычные представления. Красивое стало некрасивым, умное – скучным, привычное – глупым. Конечно, ничего не происходит просто так, само собой. В таком деле нужен характер дерзкий, убежденность, не просто быть хулиганом, но хулиганом веселым. Обыватель любит хулигана и боится его, и одновременно хотел бы быть таким же. Хулиган рискует, но, преодолев риск, утверждает себя, и тем самым вынуждает обывателя как бы присоединиться. И вот шутка талантливого хулигана становится «мыслью» обывателя. Если учесть развитие фотографии и кино, а это просто необходимо учесть, станет понятно, что рисование больше не преследует цель быть похожим на реальность, наоборот, такое сходство есть знак (признак) плохого вкуса и вообще… настоящим искусством не пахнет… и просто «фе». Художник теперь рисует не то, что видит, а свое отношение к оному через создание подходящей формы (способа, характера) изображения, и чем это более неадекватно видимому и чем более не имеет с ним ничего общего, тем более он талантлив. (Но это для ремесленников!) Быть же первым – совершенно другое дело. Разрушить и собрать заново, сделать топором то, что привычно делается тонким 66


инструментом, может только тот, кто хорошо знает этот предмет, т.е. правила делания и знает вкус делания. И эти ребята хорошо знали правила и имели вкус. На голом месте такое не могло придти в голову. Поэтому мысль «разрушить» имела «право» быть... К сожалению, последствия их не интересовали, они жили для себя! И тогда для реализации всех этих идей и свершений явился ПИКАССО. Историческая ситуация выдвигает личность, соответствующую требованиям времени (этим определяется история всех революций).

67


К

ак ты сам понимаешь, художник – существо тонкое, нервное и амбициозное и жжет его жажда признания, успеха и славы… Он хочет быть знаменит, сам-один удивить и ошеломить публику и заодно своих ревнивых собратьев. От этого мысль его отчаянно трудится и ищет желаемого результата. А если он знает, насколько публика уже изощрена и избалована неисчислимым множеством эстетических чудес, а он, конечно, это знает, его замыслы стремятся превзойти их знание, и явить ей – публике еще не виданное. Если добавить к этому известное положение о том, что в большинстве своем художник голоден и бедноват, то станет понятно, что признание – это дорога в ресторан, ключ от собственного дома и счет в банке… (если он по происхождению своему не получил хорошего наследства). – Какого художника двадцатого века вы считаете гением? – Прочла милая хозяйка в конце американского семейного журнала – викторина к вечернему чаю. И услышав ответ, воскликнула: «Действительно! Как вы угадали! Здесь так и написано!» Хозяин дома Майкл Глейзер улыбнулся сочными губами в бородку, глядя в чашку. Указан был, конечно, Пикассо. Гений – человек, талант которого взламывает границы привычного и вынуждает этот «взлом» признать. Аферист – человек, готовый 68


рисковать ради сомнительной цели, результат осуществления которой непредсказуем. В том то и сила гения, что на пути к цели он не имеет сомнений. Речь, конечно, не о злодеях и шулерах. Исключив их из дальнейших рассуждений, надо признать, что Пикассо пошутил. Он сыграл пальцами на губах – брум, брум, бурум… На фоне великих хоралов Баха или Бетховена уверенно и спокойно исполненная шутка в нужной тональности была несоизмеримой ни с чем дерзостью. Ее приняли – магия ошеломляющей аферы. Ни голубой, ни розовый периоды его творчества не сделали бы его триумфатором. К этому времени Сезанн уже «освободил» цвет от избыточной формы и упростил пространство картины «без шума и пыли». Но Пикассо решился на еще более дерзкое в своей новизне: на замещение привычного состояния формы – предмета и тела на произвольное нагромождение и соединение форм. Ягодицы соединяются с грудью, бедра с руками, гигантские ступни растут из живота рядом с пупком, и таинственная промежность лукаво кудрявится в узнаваемом месте. Античный лик Венеры с глазами– рыбами глядит на нас с очаровательной улыбкой! И никаких усилий в исполнении. Все одним росчерком. Разобрано и снова собрано. Проще невозможно. «Брум, брум, бурум…» И все узнаваемо. После многовековых усилий художника в совершенствовании рисунка и формы, после непостижимой драматургии композиции, цвета и тона в необъятных просторах соборов и дворцов, после канонизации идеалов красоты и гармонии, позволить себе такой пассаж мог только гений аферы. И его приняли. Все гениальное – просто. Так говорят. Но не все простое гениально. Значит, пришло время… «Мир принадлежит первым…» – из современной рекламы. И что же первые делают с этим миром?.. Как отнестись к внезапному прорыву? Критерий красоты здесь не годится. Изображение это вне красоты. В главном – оно остроумно, неожиданно и снова таки просто. Шутка гения стала новой эстетикой. Пикассо – созидатель и разрушитель культуры в одном лице. Разрушитель ее традиций и целостности. Как уже было сказано: Богу – Богово, кесарю – кесарево. Теперь кесари стали богами. Пикассо был вознагражден за дерзость, а эпигоны потянулись к пьедесталу. Напрасно. Там место только для одного. Первый тот, кто указал путь… 69


Т

еперь мы понимаем, что новая ситуация, сложившаяся в изобразительном искусстве, в результате «взрыва», настоятельно и безусловно требует объяснения и толкования. И совершенно недостаточно «авторитетного» мнения авторитетной фигуры, несмотря на ее необходимость, как основной сигнал, как команда «На старт!». Авторитетному мнению необходимо придать изысканную форму с философским колоритом. С одной стороны, авторитет должен быть надежно обеспечен в соответствии с его статусом, с другой – рынок требует наивысших степеней рекламы. В этой новой ситуации смутных угадываний и полного непонимания смысла в соединении со смещенными и «новыми» ценностями, раскрывается необычайный простор для журналистов, юристов–искусствоведов и демагогов всех уровней, чем больше – тем лучше. Главное, это сильный звук, резонанс, так сказать. И мы видим, что это обеспечено наилучшим образом. «Институт» толкования известен еще со времен Ветхого Завета, т.е. уже много тысяч лет назад человек понял, что объяснение (толкование) есть почти полностью самостоятельное явление, и способно существенно, а порой и радикально изменить содержание или даже сам факт. Не случайно Моше (Моисей) был определен как «трудногово-

70


рящий». Без Аарона мы могли остаться в полном неведении и, как знать, могли бы пойти другим путем… Дошло до того, что Аарон стал первосвященником и стал фигурой первого ряда – до того увлекся красноречием. И в дальнейшем есть множество примеров того, что «ясность» исходит не из первоисточника, а из его толкователей. Так юристы толкуют законы, журналисты толкуют политику, а искусствоведы толкуют новейшее непонятное искусство… Немногочисленный, но очень крепкий класс заплел общество (наверно, того оно и стоит) паутиной словоблудия и лжи. Мастерство их достигло изощренных форм. Простой служащий (обыватель) не узнает в водопаде слов, которое из них правда. Нагромождение заведомо малознакомых и заумных оборотов с вкраплением специфических терминов подавляет всякую инициативу самостоятельно разобраться в теме. «Толкователи» определяют себе главное место в оценке творческого процесса и замысла автора, претендуя на единственно подлинное понимание современного мышления. «Искусствоведы», закатывая глаза и с трудом успевая перевести дыхание, несут околесицу (предмет то непонятен!) из цитат и терминов, переставляя их местами бесчисленное число раз… (Конечно, и тут уровень «таланта» очень важен.). Хренотень обрела форму совершенства, чушь – абсолютной истины, ложь – неслыханной открытости и правды, словоблудие стало визитной карточкой политика, торговца, искусствоведа, журналиста, лоера. Редкие исключения не могут нанести ни малейшего урона этому цеху говорильщиков. Это закон – правило современного глобального мировоззрения и психологии. Тут я «сочинил» для примера одну такую «трактовку». Думаю, «специалист» сделал бы это «гораздо лучше», но суть «метода» нерушима. Подставляй сюда, кого угодно, заполняй нужную фамилию и выдавай в статью, в речь, в предисловие… Везде сойдет. Итак: «Мастер» (Иванов, Гоберидзе, Куры-оглы, Рабинович…) и одновременно артист верен своим идеалам. Свобода и независимость, присущая только человеку современной цивилизации, одновременно является сущностью подлинного таланта творческой натуры. Вдохновение приходит не вдруг. Сначала отдельные «сигналы» рождают предчувствие, а затем, накапливаясь и постепенно наполняя все его существо, превращаются, можно сказать, в сильный даже могучий всплеск вдохновения, сдержать который мастер уже не может. Он решает приступить к делу – образ уже созрел. 71


Техника исполнения свидетельствует о том, что мы приближаемся к высокому профессионализму… Мастер производит необходимые хорошо усвоенные действия и… результат не заставляет себя ждать. Ментал выходит в астрал, чакры открыты, и простор для полета воображения не имеет границ. Свободное парение фантазии в сочетании с опытом, достигнутым многолетним трудом на протяжении всей предыдущей жизни мастера, умноженный на талант, являет нам тот результат, мимо которого, как мы видим, пройти уже невозможно!» Угадай, о ком это. Как ты понимаешь, под такой текст можно подложить что угодно. Если бы я не предупредил тебя, о чем речь, возможно, ты бы не угадал сразу. Неплохо было бы хоть иногда называть вещи своими именами. Я думаю, что немощь современного искусства (живопись) просто спряталась за выдуманную сложность, умышленную непонятность и призрачное подсознание. Много потеряно, и страшно это признать. Свободу нечем наполнить внутри, или просто в ней нет самой жизни. А жизнь, как ты понимаешь, имеет достаточно признаков и многообразий, которые недостаточно ласкают взор и душу сытого буржуа. Именно эта часть жизни выдавлена из живописи, это уже идеология. Уход живописи в неузнаваемое – признак ее слабости, а с другой стороны, – приспособляемости к условиям… Обществу потребления нужны удовольствия, а не раздумья и сомнения…

72


В

наше наилучшее время из времен слово «идеология» употребляется редко, и теперь мало кого интересует, что за этим, так сказать, стоит. А между тем, во все времена, кроме нашего, это понятие определяло точку зрения всех известных и неизвестных мыслителей и философов, чьими стараниями постепенно, век за веком, складывались представления обо всем, что составляло мысли и действия человека. Так что идеология – это определенная система представлений всего общества людей на земле (хотят, чтобы она была одна для всех!) или отдельных частей этого общества (этого не хотят!). И то обстоятельство, что об этом мало или вообще не упоминается, вовсе не означает, что ее, этой идеологии, как бы нет. Вовсе наоборот. Если обратить внимание на рекламу и ее настойчивость, легко обнаружить, что нас, т.е. население, кличут, призывают и даже приказывают, не разделяя на могущих и немогущих, и не интересуясь этим, покупать, приобретать, вкладывать, участвовать в акциях, пить только такое пиво и говорить «бесплатно» только по такому телефону, и предлагают условия, при которых вы будете богаты и, значит, счастливы! Все средства информации заняты этой работой. Никто не говорит, что это идеология, это «просто» так надо жить, думать и рассуждать в направлении указанных предложений. Это называется идеология потребления, надо признаться. Но мы пришли к этому достижению. А путь был долгий и трудный. Как у всякого дела есть своя идеология, т.е. убеждения и представления, 73


так и искусство имеет их, хоть оно и заявляет, что свободно. Но такого, увы, не бывает в природе вещей… И вот есть возможность сравнить две основные идеологии, исторически сложившиеся, как говорят. Вверху, над обоими стоит объединительный фактор: «Кто заказывает – тот и платит» – так же просто, как солнце всходит и заходит. Справа – идеология потребления и накопления, о ней только что упомянуто. Их роль и влияние на содержание и развитие искусства отрицать нет никакой возможности и даже немыслимо. Идеология веры словесно изложена и отражена в мифах и затем исчерпывающе в Ветхом и Новом завете Библии, в Евангелиях от Иоанна, Матфея, Марка, Луки, в откровении Иоанна Богослова, Посланиях Павла – у всех этих первейших учеников Христа. Эти источники Духа и мысли Европейской цивилизации являются единственными и незаменимыми, и нет ничего, что могло бы их заменить. Фактически, это история формирования психологии европейца и его интеллекта. Формирование этики поведения, права и закона. Все последующие изыскания философии и литературы в Европе, можно сказать, пили из этого единственного источника, и будут пить даже тогда, когда будут переворачиваться с ног на голову законы и заповеди. Из «ничего» ничего не бывает… Поступки, мысли, желания в идеологии веры – все оценено и определено через обозначенные верой понятия добра и зла. Краткий курс идеологии веры – это десять заповедей. Тоталитарная власть в лице единого властителя, независимо от названия в те времена во многом зависела от церкви, и отсюда религиозная идеология была общей для всех. Несогласные горели в огне… Тем не менее, светлый образ жертвы, подвиг во имя спасения добра, страдания во благо другого, величие властелина, кротость кающегося, противостояние злу и т.п. темы, изложенные в мифах и в евангельских притчах, укрыли стены соборов, церквей и дворцов в таком мастерском исполнении самых разных мастеров, что подобного им уже быть не могло (в качестве и мастерстве). Сойдя со стен соборов на холсты и гобелены, но сохраняя величайший уровень мастерства, искусство до буржуазного времени оставило нам на долгую память (сегодня нам – художникам почему-то хочется об этом не вспоминать) то, без чего бы мы сегодня ровно ничего бы из себя не представляли (я имею в виду архитектуру, живопись в ней и скульптуру). 74


Надо заметить, что искусство в этот период религиозной идеологии, разумеется, оплачивалось, однако, товаром его никак назвать было нельзя, но от этого оно не страдало… Условно назовем религиозную идеологию старшей сестрой (для простоты изложения), ибо «в доме» уже росла младшая – идеология потребления. Постепенно в мифологическую и религиозную тематику стали вклиняться житейские и философские темы, и к концу девятнадцатого века полностью вытеснили из станковой живописи библейские и мифологические сюжеты. Но важным оставалось главное – искусство изображения сохраняло узнаваемость – это одно, и второе – рынок (купля–продажа) еще не замкнул в своих пристрастных объятиях разную культурную деятельность. Итак, смысл жизни по идеологии веры – это жертвенность, подвиг во имя добра, служение долгу и путь добродетели. Конечно, жить с таким праведным смыслом трудно и даже тяжело – все время нужно проверять свои мысли и поступки и вообще – от многого отказываться да еще все время каяться. – «Нет! Так жить нельзя.» – Сказали граждане сначала шепотом себе, потом шепотом друг другу… Состарилась старшая сестра, ослабела и поняла – кончилась ее всеобщая власть. Но, несмотря на несоответствие веры с реальной жизнью общества людей да и самого учреждения (церкви), еще долго эти идеалы вдохновляли на творческий подвиг поэтов, музыкантов и художников; наверно, потому что туда, в идеал был включен Человек. Через назначенное время человек будет освобожден от идеалов. Надо еще немного подождать… И вот вырастает младшая сестра – новая идеология. Идеология потребления и накопления. Она умна и изобретательна. Она знает, на какие клавиши нажимать и когда. Она объясняет смысл жизни просто и убедительно, т.е. конкретно материально. «Смысл жизни – в самой жизни». Жить надо вкусно, просторно, красиво и весело. Младшая, как бы шутя, говорит: – «Молитва – молитвой, а ждать, когда Бог даст день и даст пищу – долго, да и на каждого мало…» Издевается над старушкой. Подсказывает сделать гражданский выбор – вот молитвенник, а вот жареный гусь с хреном… И потянулся простой человек к гусю, без всяких раздумий, перекрестившись… и не подумав. Самое главное, родить новую цель – желание, чтобы захотелось, чтобы как осел за пучком сена на палке перед глазами шел… 75


Да что осел. Нужно, чтобы гражданин Петя, Вася, Коля… Старая притча сообщает, что такое вполне возможно… Один Петя хочет очень достать бутылку водки, подвешенную под потолком. Испытатели расставили в комнате ящики и ждут… Петя ходит по комнате и, не отрываясь, смотрит на бутылку. Ходит и смотрит. – «Думай, Петя, думай!» – Шепчет доброжелатель. Петя, не опуская головы, очень грубо и даже вызывающе говорит: – «Что тут думать?! Прыгать надо !!!» Этот грубый и, можно сказать, примитивный пример неожиданно выявляет тот факт, что отсутствие логики (если ее заблаговременно изъять, как способ мышления) не влияет на желание достичь цели. В таком случае осел всегда будет идти, а Петя, Вася, Коля будут прыгать… Что сделала младшая умница? Нажала клавиш «хотеть». Старшая никогда бы не догадалась, ведь у нее все держалось на страхе и чуде, а у младшей всего лишь «все хочу» и «все можно ради самой жизни». Но время, когда сестры сильно вздорили, даже до крови, прошло. Стареющая старшая поняла ситуацию и отступила… К тому же различные толкования истины веры привели к расколу (католики, протестанты) и, стало быть, ослабили ее, т.е. повлияли на здоровье. Теперь они больше не ссорятся. Эти две сестрички – старшая и младшая поделили между собой народонаселение, старшая рассказывает притчи и отмечает духовные праздники и дни рождения святых, а младшая рассказывает и показывает, как можно хорошо жить… Они поняли и осознали свое кровное родство. К тому же младшая материально поддерживает старушку в виде подаяний богатых прихожан и мелких приношений паствы, да и свою коммерцию разрешает иметь… То обстоятельство, что бабушка-сестричка поначалу была для «бедных», со временем, конечно, эту особенность веры как бы потеряла, опираясь, конечно, на факт: «все равны перед Богом, перед ним нет ни бедного, ни богатого, ни римлянина, ни иудея…» Очень похоже на сегодняшнюю демократию: «Все равны перед Законом!». Довольно смешно… Трудно найти человека, который бы поверил этому. Надо помнить, что до того, как младшая сестричка стала взрослой и окончательно умной, была еще одна идеология, правда, очень вредная. Она тогда получила название «марксистской», по имени одного опять же еврея Маркса. 76


Ее вредность состояла в том (этот Маркс, не без оснований, утверждал), что все население планеты Земля разделено на классы – класс бедных, класс богатых и промежуточные сословия между ними, и что богатые эксплуатируют труд бедных. Поэтому де сытый голодного не понимает (грубая ошибка, хорошо понимает…). И, следовательно, понятия о смысле – истине жизни у них разные. Она, эта истина всегда конкретная, т.е. определенная по месту, времени и обстоятельствам самого действия или явления… Это утверждение неверно, потому что неправильно! Истина – она выше этих мелких и ничтожных обстоятельств – бедный, богатый, сытый, голодный. Она непостижима в такой степени, что ее и вовсе нет. И есть она только в Боге, и искать ее не надо – все равно не найдешь! Молись! Все остальные «рассуждения» – есть заблуждения и грех. И тут сестры стали едины в своих убеждениях относительно этой ошибочной идеологии и отвергли исключительно вредную «теорию классов» этого Маркса. С этими очевидными заблуждениями уже, в основном, покончено, хотя классы, очевидно, остались и, по-видимому, будут оставаться еще очень долго, сколько бы не кричали, что их нет, и не в этом, вроде бы, дело… И вот мы видим, что эти идеологии всегда покрывали собой все человеческое понимание всех вещей и явлений. Но поскольку для нас важно понять, как искусство изображения участвовало в этих идеологических рамках (другого не было дано!), придется обратиться к известным именам мастеров разных времен и увидеть, как менялось содержание их картин, приближаясь во времени к нашему времени. Итак: Джотто, Караваджо, Боттичелли, Микельанджело, Пьетро де ла Франческо, Тициан, Эль Греко, Веласкез (все они вместе с последователями), Кранах, Дюрер – эти имена укрывают время с XIII по XVI века и творят исключительно в образах евангельских сюжетов и мифов, и притч. Идеология, философия и психология веры в эти века в искусстве изображения непоколебима. Однако, в испанском искусстве, в творчестве Веласкеза, Мурильо, Гойи и других появляются жанровые – житейские темы и затем в Голландии (в то время находилась под сильным давлением Испании) жанровая тема в живописи становится главной – Брейгель, Франс Хальс, Йорданс, Снайдерс, Вермеер и другие. Идеология веры в живописи слабеет, и ее место занимает младшая сестра – идеология потребления. Портрет (часто импозант77


ный), богатый натюрморт, пейзаж (морские лагуны и паруса), красивые интерьеры, семейные сцены… Великий Рембрандт Ван Рейн соединяет в творчестве обе идеологии, но вводит то, чего до него в живописи не было (кроме Веласкеза) – внутренний мир человека... и уходит в забвении… Некоторое затишье – до конца XVII века. Затем старшая сестра полностью покидает пространство живописи. Отдельные всплески мифологических идей и образов в классицизме и романтизме Франции – Пуссен, Энгр, Давид, затем Делакруа, Жерико и… вдруг на некоторое время идеология классов вклинивается в живописное творчество, и в картинах Милле, Курбе, Домье, Дега, Тулуз–Лотрека мы видим отражение этой вредной классовой теории в прекрасном (с художественной точки зрения) исполнении…. Надо же… Даже Пикассо писал несчастных цирковых актеров, прачек и гладильщиц... К концу девятнадцатого века (совсем недавно еще) все сомнения закончились. Никаких мифов! Никаких притч о чудесах! Никаких апостолов и кающихся! Всё! Кончено! Свобода!!! Старушка отдыхает… Но свято место пусто не бывает… Об этом необходимо все время помнить по той причине, что искусство, как отражение человеческого восприятия окружающего мира и его мышления, не может не реагировать на все эти метаморфозы и всяческие колебания общественной мысли и дыхания, будучи явлением чутким и восприимчивым, но при этом сохраняет свободу и независимость (так ему кажется!), хотя кушать ему надо, как всем. Вот тут его ждет младшая сестра. Главной фигурой в идеологии потребления является Я – продавец и покупатель в одном лице. И теперь в искусстве изображения мы видим отражение этого Я очень ярко – художник предлагает не столько то, что изображено на продукте № (он свободен в выборе!), сколько, в первую очередь, каков он сам в своей свободе, при этом прозрачно намекая, в чем надо видеть ценность… (Кроме художника-ремесленника реалистического толка, того видно невооруженным глазом). В наборе инструментов сантехника, например, главный инструмент – разводной ключ. Подобрал под размер гайки, раз и отвернул… В наборе инструментов для торговли искусством (разумеется, настоящим, раритетным) эту роль выполняет аукцион. Для современного есть такой же. (Сотбис – загадочное и оглушительное слово). Какой только автор (художник) не мечтает туда попасть (в качестве 78


экспоната!). Там покупают – кто даст больше. Это, конечно, для уважающих себя покупателей. Как говорила моя бабушка: «дешевая рыбка – вонючая юшка». За дешевыми вещами туда не ходят. В древние времена покупателями и заказчиками были папы, Медичи-Лоренцы и всякие Сфорцы. И видимо, был у них некий свой вкус (отсталый, по нынешним понятиям). Думается, что сегодняшним Лоренцам тоже не нужны вопли и крики, отрезанные части тела и акты за стеклом. За свои миллионы они покупают все тех же мастеров прошлого и… гениев современности (с подачи «специалиста-кесаря»). Они любят искусство? Они его любят? Отнюдь и ничуть!!! Они вкладывают деньги и знают, что их можно всегда вернуть. Товар не портится и не тухнет. К тому же покупатель выступает под номером, через доверенное лицо, и имени его никто не знает. Еще бы! Да здравствует аукцион! Лучшие произведения искусства для лучших людей!!! Однако, не все так просто. Там, где ходят большие деньги, не могут не появиться желающие войти в долю с ними. Если есть талант, трудолюбие и, конечно, азарт. Подделка шедевров как раз и отражает эти объективно существующие условия. Но не только. Этот промысел легко и доходчиво доводит до сведения «уважаемой» публики и сообщает ей, что мастера еще не перевелись, вопреки желанию их не замечать и может быть извести – их еще достаточно… Это во-первых. Во-вторых, этот «коварный» способ отъема денег у искушенного субъекта в этом деле как бы даже радует (называется – надувательство) – «жадность фраера сгубила!», но огорчает почтенную публику – все же какое нахальство! И в третьих, – никак нельзя допустить разжижения сложившегося объема шедевров в мире и их устоявшейся стоимости. Монополия в этом деле будет твердо и неуклонно бороться с терроризмом подделок, и, возможно, когда-нибудь победит. Или высококачественная подделка превратится в самостоятельный товар?! И тогда… дефолт на бирже искусства?.. Ай, ай, яй!!! Нет, этого мы не допустим! Это не честно… В общем, рынок как рынок – аукцион для тех, кто побогаче, галереи и галерейки для тех, кто попроще. И, конечно, раздолье для кесарей – искусствоведов. Дальше следует культура для масс… Главное, чтобы люди были заняты. И они заняты, очень серьезно… Свободой «творчества». 79


В условиях этой новой свободы творить стало легко и весело. Неприличным стало правильно рисовать. Обучение этому – еще недавно совсем непростому делу превратилось в забавную детскую игру. Говорят, что все дети, – гениальные художники. Но это дети! Искренность и простодушие ребенка ведет его кратчайшим путем к самовыражению, минуя все «профессиональные» препятствия. Но, используя этот аргумент для себя, взрослые дяди и тети лукавят. Они тоже хотят казаться простодушными и особенно искренними. Расчет прост – чем более наивным и загадочным выглядит изображение, тем более талантливым слывет автор. Пятна, черточки, росчерки, квадраты, прямоугольники всех цветов и размеров. Дальше – больше… можно приклеить что–нибудь – взрослое «изобретение», получится «концепция» и, наконец, «новые» живые картины, уже полностью концептуальные – инсталляции (так называется теперь все, что стоит, лежит или шевелится по замыслу художника). Ничего рисовать не надо. Окончательно оформляется новейшая идеология творчества – искусство должно шокировать, пугать, дразнить, возмущать. Рынок тут же рядом. Лучшие образцы получают высокие награды и … денежные премии. Называется это – биенале. Проводится в самых знаменитых городах (исторических столицах искусства) Например, в Венеции… Бедный Тициан Вечелио! Вот это да!!! Примитивизм ребенка веселит и радует, примитивизм взрослого удивляет дерзостью и лицемерием. Но, может быть, чья–то злая воля хочет сделать людей ненормальными и использует для этого искусство среди всего прочего?! Под флагом свободы.., легко сыграть на эгоцентризме художника. Похвалить, купить «произведение». Тем более, если он сам «уловил» идею и спешит объявить об этом почтенной публике. Сказка Г.Х.Андерсена про голого короля ожила, наконец. Впрочем, и Андерсен сейчас со своим морализаторством не нужен. «Пацаны, не обращайте внимания. Пусть «они» нам завидуют – бездари и… боятся! Возьмем пивка!» Да, революция в искусстве победила. Все старое отброшено с дороги свободы. Добито тоталитарное искусство социализма, наконец. (Между прочим, сейчас очень популярное на рынке!..) Осела пыль «сражений», и свобода расположилась на руинах. Кое-где в развалинах находят обломки целых прежде предметов и «лепят» из них «новые». Но в основном место свободно… от прежней жизни. Общество граждан получило руины, но в этом суть революционной борьбы, и это проверено 80


историческим опытом. «На грабли» будут наступать еще не раз. А пока революция «вместе с купелью выплеснула живое дитя» (В.И.Ленин). Дитя не умерло, к счастью, но сильно покалечено, и лечение будет дорогим и долгим… Была бы на то воля. Но будем лечиться вместе с жертвами и последователями революции (поставангард и постмодернистами – словесная белиберда кесаря–культуртрегера). Сто лет уже минуло, как «живое» в искусстве пытаются задавить ради свободы. У живого есть законы жизни, а у думающего живого – тем более. И это–то мешает свободе?! Да нет же! Свободе оно мешать никак не может. Это же заблуждение. Свободой назвали анархию и разрушение. Это так же, как дать матери кормить вместо ребенка куклу. Вот это–то дело и «поручено» массовой культуре (культуре для масс). Шум, крики, вопли, презентации, инсталяции, шмунгошляции… чем хуже – тем лучше. А кто знает, что лучше? Когда отброшены критерии, когда «планка» лежит на полу, прыгать не надо, надо просто переступить, когда «научились» говорить так, что легко можно доказать близкое родство крокодила с жирафом («Клетка того и другого одинакова!» Ха–ха) Зачем сравнения и критерии – это скучно. Лукавишь, друг! Это ты стараешься не отстать от навязанной тебе моды – «Я самый лучший!» (реклама) и не замечаешь, что становишься, как все, под заказ. Неужели мода в искусстве родная сестра моде на шляпы, скажем?! Наденем модные шляпы, господа!!! А ведь именно мода нужна Рынку! Это его сигнальная кнопка. Так кто же будет рисовать… жизнь? Или это она и есть такая? Итак, соберем все вместе. Художник со своим изобразительным творчеством прошел долгий путь от вдохновения, воображения и признания соплеменников его роли в своем сообществе до превращения этих его добродетелей в товар, вокруг которого теперь кормится много умных посредников, и от этого его цена (товара) на одном конце (возле художника) много меньше, чем на другом (возле покупателя). Закон рынка. К тому же роль стараний художника в глазах современного общества сильно упала, ибо опять же в сознании общества, ему есть вполне приемлимая замена, как то – фотография, компьютер–фотошоп, телевизор, кино и всевозможные наисовременнейшие способы печати и множения. Реклама и дизайн тоже проглотили значительную часть того, что раньше принадлежало одному художнику. На наиважнейшем «среднем» уровне среднего класса без него сегодня практически можно обойтись. Учесть также 81


надо его упавшую выразительность и вялое содержание. В результате столетних компиляций, подражаний и профессиональных потерь по этим же причинам. И главное – жизнь перестала быть важным объектом чувства и мысли художника (исключения, как положено, могут быть). Назвать этот путь успешным развитием и всяческим расцветом искусства как–то неудобно. Хочется посмотреть в глаза правде. Хотя бы раз. Народная мудрость называет «три кита», определяющие человеческое лицо победившего капитализма и смысл рынка (главный инструмент), как говорят, изнутри. Это: «Кто платит – тот заказывает музыку», второе: «Спрос рождает предложение» и третье: «Хочешь жить – умей вертеться!». Есть еще несколько хитовых подростков, вроде: «Деньги не пахнут», «Кому это выгодно?» и т.п. С помощью простой логической схемы мы легко обнаруживаем, что два первых положения фактически сращены, как сиамские близнецы – «Кто заказывает…» и «спрос рождает…» Они мало чем отличаются друг от друга и очень взаимозависимы… «спрос рождает тот, кто заказывает». Второй логический ход приводит нас к выводу, что «музыка» такова, каков заказчик». Третье положение однозначно и не нуждается в объяснении, его действие наглядно. Художник (ремесленник) – человек восприимчивый и чуткий к погоде, угадывая вкус заказчика, действует «на опережение» – готовит заранее и предлагает много и на выбор. Случаются счастливые совпадения вкусов… Вертится художник… Как уже упоминалось, в наше время много труда для создания произведения искусства не нужно. Это компенсируется «глубиной» мысли, таинственностью названия и (или) богатой (сложной) фактурой письма. Большая скорость изготовления произведения соответствует условиям рыночного производства – быстро, много и с наименьшими затратами. Одновременно это есть признак таланта, господа. Сегодня искусство изображения находится на вершине своего расцвета, полной свободы и торжества мысли и мастерства исполнения и… Трам– тарарам–тарарам–там–там… Кому это выгодно? – тому, кто заказывает, кто рождает предложение, т.е. держателю денег. Его величество – деньги теперь определяют все. В известной опере один Мефистофель сказал, между прочим, давно и даже спел знаменитую арию, где были слова: «Сатана там правит бал, люди гибнут за металл…» и засмеялся диким хохотом… Самой первой, большой и наиважнейшей страстью и желанием, любовью и целью жизни являются, господа, деньги. И не нужно стесняться, ребята. «Ах, дружба! Ах, любовь!» 82


Все виды любви и пристрастий приобретаются за деньги. И в этом свете привлекательность искусства и его место в ряду увлечений находится под номером, существенно удаленным от начала. Оно стало фоном, на котором происходит действие спектакля, ничего общего с ним не имеющего… Ну, да что поделаешь. Жить нужно легко, весело и красиво, и пусть искусство нам в этом поможет тоже. Аминь! Братцы-творцы. Сегодняшнее искусство – гиблые веники. Потеря мастерства и его подмена очевидны. Участвуя в разрушении великого искусства, созданного человеком за всю его историю, мы роем себе могилу. И вот уже стоим на краю и привыкаем так жить. Понятное дело – нет спроса на настоящее. Мы сами должны это настоящее сберечь, пусть даже «заказчик» не понимает это.. А может быть, как они сто лет назад, Пикассы, Браки и другие Шагалы и Модильяни в свое время «рванулись» не ради денег, а из принципа (они не предполагали, что будет потом, через сто лет), сами себе возьмем свободу, не ту, которую нам разрешают деньги (приятное развлечение глаз или шок…), и будем служить искусству, живому искусству жизни, а не придуманной формы (заблуждение переутомленного разума и перепуганной души – в истории не раз бывали периоды заблуждения в людских душах). Отпрянем от края могилы и вернемся в дом Искусства «без шума и пыли». Великий поэт Пушкин как–то сказал: Служенье муз не терпит суеты, Прекрасное должно быть величаво…

Отделим зерна от плевел… И еще пару слов. Если «хозяин» хочет избавиться от верного пса и при этом не потерять лица в своем зеркале, он дает ему свободу, отпускает, так сказать… Он знает, что пес вернется… голодным, все равно. А вдруг потеряется!? Ай-я-яй!!! Так будем верными искусству, а не хозяину. На эту должность всегда найдутся желающие. Будем свободными. В песне А.Макаревича есть такие слова. Это для желающих, конечно. «Не будем прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнется под нас!» Чао-какао!

83


Д

орогой Маричек!

Прошло почти шестьдесят лет от начала нашего пути пионерской дружбы. И вот перед тобой, может быть, не совсем последовательно, но, уверяю тебя, искренне, мое изложение пройденного пути в том, что называется художественное творчество, или, как я понял это явление в осязаемом мною времени. Оно прошло через меня именно в том виде и с теми отметинами, о которых я тебе пишу. Образы птиц, пищи–еды, пословицы, анекдоты и цитаты из источников, мне близких – все это для преодоления «научных» и «философских» окопов и надолбов. И прими это, как если бы мы сидели на кухне за столом, ели гречневую кашу (Теперь уже нам «по карману!» Какое счастье!), совершенно необходимую для нашего поношенного кишкопровода и говорили, говорили… Крепко обнимаю. Твой Шейнис. С пристрастием вглядываясь в отдаленное пространство, почему-то обращаю внимание на то обстоятельство, что многотысячелетняя история жизни на Земле дошла до нас лишь с помощью следов творчества, т.е. остатков деятельности творческой натуры. Именно по ним новые поколения интересующихся составляют, если хотят, пред84


ставление – что же это была за жизнь... И то, что сохранились следы в большинстве случаев именно художественного творчества, наталкивает на мысль, что роль художника в истории, конечно, не политическая, а сохраняющая память, более, я бы сказал, значительная, чем, например, сборщика податей (налоговая инспекция – очень серьезный орган государства!). А в ежедневном бытии, конечно, нет и даже очень наоборот. Казалось бы, этот безусловный факт (историческая память) должен укрепить в сознании общества это значение и место художника, сформированное, можно сказать, объективно, без протекций и рекламы… Но это, увы, не наблюдается. «Фигура» художника, смею предположить, воспринимается как бы облегченно и снисходительно, можно сказать, декоративно и экзотически, и добавлю, несколько чужеродно в среде, объединенной экономическим способом мышления. Обидчивый художник (ранимый) это хорошо чувствует и, защищая свою исключительность, поселился в башне из слоновой кости, нарисованной им самим. Там он создал свой мир ценностей и приоритетов... В этой «башне» царит мир и дух иллюзий, и он сам себя кормит этим калорийным продуктом. Самообманный и самовнушаемый, он может выжить (так ему кажется) только в таком состоянии, ибо без самоценности он пропадет. Амбиции явные или тайные – не имеет значения (считается, что это для творческого человека необходимо), движут им, и он ждет своего часа. .. «Птица счастья завтрашнего дня, выбери меня, выбери меня!» Очень нервная жизнь… Всякий, кто преодолеет собственный миф о себе и повысит требования, сможет спокойно жить и делать свое дело… Однако, сделать это не просто… Иногда среди представителей экономического способа мышления встречаются желающие что-то знать или сказать о том художественном предмете, особенно в обществе новых гостей и чудных дам на фоне приобретенной картины. Таинственные слова: «колорит», «сфуммато», «композиция», «лессировка» и др. могут оказаться недостаточными для впечатления, и, хотя об этом предмете написаны многопудовые тома, прочесть их не представляется возможным. Приходится пользоваться сокращенными обзорными изданиями с яркими иллюстрациями и краткими характеристиками. Впрочем, вполне достаточно для использования в целях примерных представлений. Коммерческая сторона интереса опускается в пользу подхода гуманитарного и эстетического. 85


«ИСТОРИЯ ИСКУССТВА». САМАЯ КОРОТКАЯ

П

редлагается наикратчайшая история искусства с целью представить общую картину пути и развития указанного предмета… (Цена одного экземпляра символическая – 1 копейка). Первого художника на земле звали Хого. Звук. Это означало: «Ого, как хорошо!» Потому что его родственники и девушки не обладали таким умением. И были рады его таланту (название наше). Он умел все. Когда он рисовал на стене углем из костра или процарапывал человека и зверей – это была графика, когда он раскрашивал своих братьев, сестер и обязательно девушек в разные цвета, которые он видел вокруг себя в природе – цвета растений, птиц, воды и неба – это была живопись. Когда он лепил из глины миски, горшки и человечков – это была скульптура. Архитектуры еще не было. Через некоторое число тысяч лет, постоянно занимаясь искусством, Хого достиг больших успехов. Его воображение и талант постоянно развивалось, и общество выделило эти его способности в отдельную профессию, чтобы не путать с другими. Ему давали особые поручения в этой именно области деятельности… Например, украшение конской сбруи, или браслеты и колье для дам… из золота… Когда люди уже не помещались в пещерах и землянках, они стали строить жилье снаружи, прямо на земле, и из-за этого появилась архитектура. Хого украшал эту архитектуру лепкой, разными узорами и живопись из цветных камешков (в природе много разноцветных камешков) называется мозаика. Постепенно улицы и площади он стал украшать скульптурами – как стоящие или сидящие фигуры, так и фигуры на лошадях... Стало вокруг красиво, и кое-что из этого еще и сегодня радует глаз (оба глаза). Дальнейшее совершенствование мастерства Хого – художника привело к таким особым большим результатам, что ему стали давать отдельное имя, и уже нужно было подписывать созданное произведение искусства, и имя его записывалось в разных сообщениях и установлениях. Но не во всех странах. Например, в стране Египет искусство не подписывалось, и никто так и не узнал имен художников, которые создали дошедшие до нас образцы египетского искусства. А вот в Греции, правда, позже, чем в Египте, записывались, и мы узнали такие имена, как Фидий, Мирон и другие скульпторы. И чем больше появлялось выдающихся произведений, тем больше имен Хого мы узнаем. 86


Надо при этом помнить, что время двигалось дальше, и все происходило постепенно. Особенно много известно нам о стране Италия. Скульптор, живописец и архитектор Микельанджело Буонаротти, Донателло – тоже скульптор и другие, живописцы Боттичелли, Рафаэль, Леонардо из Винчи (да Винчи), Тициан и др. В стране Испания – Веласкез, Сурбаран, Эль Греко, Гойя и другие…, Мурильо… Во Франции – Пуссен, Буше, Ватто, Жерико, Делакруа, Милле, Курбе, Дега, Тулуз Лотрек и другие, Моне, Писарро… В Голландии – Рембрандт Ван Рейн, Ван Дейк (уехал в Англию), Хогарт и другие, Рубенс, Йорданс, Вермеер… В Германии – Дюрер Альбрехт, Гольбейн, Кранах Лукас… Разумеется, чтобы все это произошло и стало нам известным, прошло почти две тысячи лет. Мастерство художника (Хого) стало непревзойденным и дальше уже подняться выше его стало трудно, тяжело, невозможно и… невыгодно… История искусства заканчивается именем Пабло Пикассо и его современников – Брак, Клее, Матисс, Модильяни и другие – все из Франции. Они догадались (учитывая невозможность продолжить прежнее), что можно целый предмет разделять на отдельные части и изображать их в любом порядке и отдельно, рисовать непохоже и другими цветами, чем раньше, не делать предмет объемным и не изображать в картине пространство, как это делалось раньше… Делать все наоборот тому, что было до них. Они сами решили, что это тоже самое, что и целое, и не в той красоте дело, а в изобретении другого, и красота именно в другом… иными словами, в них самих… Таким образом, все достигнутое Хого, распалось на части. И вот, несмотря на неожиданный поворот, им поверили другие Хого, а их стало к тому времени много, потому что и людей на Земле стало много. И, что очень важно, как новую вещь и невиданную до сих пор, стали покупать эти произведения, и все сказали – это хорошо! Это красиво! Это художественно! И вот отдельные части тела Хого (тысячи разных частей) перемещаются по земле, и каждая часть надеется, что кто–нибудь примет ее за целое и живое – настоящее, т.е. «надежда умирает последней». На этом история искусства закончилась.

87


В наше время искусство продолжается в виде бесконечного множества подражаний в бесконечных соединениях частей из разных образцов, и тем самым становится на одно лицо… Желание выдумать другое натыкается на стенку выдуманного перед этим. ...Но ничего не пропадает, и может быть удастся создать мотоцикл из швейной машинки и… вентилятора (но и это было уже…) Граждане! Любите искусство, братьев наших собак и кошек! Это согревает и освежает душу, если есть в этом необходимость. И будьте здоровы.

88


ВЫСТАВКА

Б

ыл 73–й год. Квартиру кооперативную на Бастионной мы только что заселили. Еще тепленькая. Меблишку купили. Какой–то временный мир наступил. Семья собралась. Вечерний свет. Ребеночек гудит. И тут звоночек. Стоят две женщины. Одна большая, крупная, другая помоложе и поменьше.. Здрасьте, здрасьте. Шейнис тут живет? Мы приехали из Ленинграда. Представляем музей Достоевского. Зашли, расселись.– Нам сказали, что вы иллюстрировали произведения Достоевского.в киевском издательстве Днипро. – К сожалению, нет. Потому, что конечно, было бы интересно. Вот так. Достоевского. Но мне не дадут. Молод еще. И вообще… – Ай, какая жалость. А мы вот хотели… А нам вот сказали… – Нет. Увы. Это ошибка. Достоевского нет. – А что есть? – Маяковского я иллюстрировал. Тургенева. Брюсова…. – О, это тоже интересно. Брюсов – петербуржец. Тургенев… Пьем чай, разговариваем. Крупная оказалась директором музея. Белла Нуриевна Рыбалко. Армянка. Смугловатая кожа, большие глаза. Темные волосы. Еще не седая, моложавая женщина. Вторая – видно, секретарша. Похожа на секретаршу, и ведет так же, тактично дополняет начальство. Видно, отправились в вояж по провинции. Кто им меня назвал, я так и не выяснил. – Я вам оставляю адрес. Если хотите, мы вам выставку организуем. – Белла Нуриевна говорит. – У нас широкий круг посетителей, свои люди, образованные, и не только по Достоевскому… Записали они свои адреса, телефоны. Просидели мы весь вечер. Остались довольны. Я вдохновился, их забалтывал. Такое предложение. Упало на меня буквально с неба. Я почел за честь. И было отчего. То, что мне давали в издательстве, вообще шло без иллюстраций. Только обложка, титульный лист. Я предлагал сам. Чуть ли не уговаривал. Бесплатно. А тут показывают книжечку Тургенева, куцую, размером в ладонь. Сделайте нам заставку и концовку. Я, буквально, стонал. Ну, какой же смысл. Хрустальные вещи. Ася. Первая любовь. Сверкающие. Ощущения, близкие каждому. Все через это проходили. – «Хорошо, – снисходительно соглашаются, – смотрите сами. Сделайте, но только немного…» 89


С Брюсовым была такая же история. Какой-то его юбилей. Тогда в основном по датам издавали. Вот, сделайте нам, что-нибудь. И я прошу, предлагаю: – «Давайте, я посмотрю, сколько там стихотворений, и на каждый десятый сделаю какой-нибудь рисунок.» – Ну, ладно. – Делают мне одолжение. – Только немного… Вот так я выбивал эти иллюстрации. Критики не было, иллюстрации не предполагались, а почему не взять, если оно уже готово? Брюсова я нарезал резцом на меди. Это было начало моей граверской деятельности. К тому времени, как ленинградки появились, я через это уже прошел. Показал, им понравилось. Через пару месяцев, я с Ленинградом списался. Готов. Выезжайте, мы вас включили в план. Это для меня честь. Я бы пешком пошел. С палкой, с котомкой. А так я собрал чемодан. У меня остался от отчима, с которым он ездил в командировку. Размером тридцать на сорок. Фибровый, как камень, с железными углами. Мама на него пошила брезентовый чехол с красными кантами. Отчим очень любил порядок. Это было его – петли кожаные и застегиваются вокруг чемодана. Для ручки окошечко. Мне чемодан достался в наследство, отчима уже пятнадцать лет, как не было. Но мир еще оставался прежним. Я не испытывал неловкости. Наоборот, чемодан мне казался продолжением того старого времени. Чемодан размером с книжку, с ручкой, по послевоенному фасону. В пятьдесят шестом году я побывал в Ленинграде. Там все прямое, я сориентировался. Сам пришел, нашел. Серый угловой дом. Невзрачный в два этажа флигель. Угол Марата и еще какой-то улицы. В углу дверь, лестница на второй этаж. Скрипучая деревянная лестница. Стол в тесненькой комнатушке. Полумрак зеленый. Зеленый абажур, зеленое сукно, коричневая древесина. Кругом какое-то поскрипывание. Пол под ногами прогибается. Сидит та же Белла Нуриевна. Сбоку та же женщина молодая. Приятно встретились. Привезли? Привез. Оставляйте работы, мы отдадим на оформление. Я отдал работы, а сам уехал, дожидаться, когда они все подготовят и меня вызовут. Буквально, в тот же день я уехал. Зацепиться мне было негде. Хоть в Ленинграде были дальние родственники по бабушкиной линии. В Петербурге еще до революции жил ее родной брат. Там он женился. После революции двинулся в Европу, оказался в Бельгии, открыл там пошивочное дело. Потом это дело натурально сгорело на пожаре, он переехал во Францию. Во Франции он тяжело болел тубер90


кулезом и вернулся сюда в Питер, где быстро умер. Осталась жена и дети. Можно было их, конечно, разыскать, но я не хотел по одной деликатной причине. У них была дочь, которую они хотели пристроить. Еще в тот самый первый приезд. Меня с этой дочерью сводили. Симпатичная девочка, кудрявая, веселая с живыми глазами и огромным носом. Катастрофическим. Сирано де Бержерак в женском обличьи. Все ничего, и тут такое. Больно было смотреть. Не страшно, а больно. Вроде во сне. Приснилось, что на лице вырос какой–то огромный нос. Как шило. И еще слегка волнистый. Нос все губил. Не хотелось появляться, казалось, я могу людей обидеть. Хоть позже я узнал, она дважды была замужем и детей родила. Так что все нормально. Нос ей не помешал. Петербургский сюжет. Я от носа фактически скрывался. Во второй приезд я услышал: – «Где вы остановились? Где собираетесь жить? Еще не знаете? Если вы не против, у нас есть гостиница…» –Это мне Белла Нуриевна говорит не без важности. – Мы вас поселим. Заплатите по закону. Я вас сейчас отведу в бухгалтерию. Там заплатите, распишитесь. Открытие завтра. А сегодня идем устраиваться. И мы отправились. Пошли по Марата, пересекли Невский. И в конце концов уперлись в какой-то собор. Что там было еще, я не знаю, но бухгалтерия оказалась там. Почему то. Заполнил я формуляр. Заплатил какие–то совершенно смешные деньги. Буквально ничтожные копейки. Я еще подумал. Какая это интересно гостиница за такие гроши? Мы вернулись на Невский, пошли в сторону Петропавловки. Сейчас, говорит Белла Нуриевна, нам сюда нужно зайти. Это куда? В Казанский собор. Заходим в собор. Я стою под колоннами, а Белла Нуриевна – минуточку, минуточку и нырнула в какую-то каптерку, сразу возле входа. Появилась с какой-то женщиной, типа мелкой служащей. В переднике, с веником. Глянула на меня и протягивает что-то завернутое в газету. – «Это ваше белье. Простыни, наволочка, пододеяльник. – Говорит мне Белла Нуриевна. – А одеяло там есть.» Я сунул сверток под мышку, и мы пошли дальше по Невскому, потом свернули направо, вдоль канала. По-моему, Мойки. И движемся вдоль этой Мойки, вдоль домов совершенно мне знакомых по картинкам. Не то Кордовского, не то Добужинского. Идем мимо этих домов, одинаковых, плотно прижатых друг к другу, и тут Белла Нуриевна сворачивает в темную подворотню. Будто ходит сюда каждый день. Я за ней на полкорпуса, борюсь с бельем, которое хочет выпасть. Я его 91


подхватываю. Двор – такой себе серый колодец. Мы заходим в глубине в какое-то парадное и начинаем спускаться. Деревянные ступеньки, перила, пошатывает, поскрипывает, дух старого жилья. Все это полутемное. И довольно глубоко. Потом повернули влево, я, как ни странно, до сих пор помню эти повороты. Влево. Она выбирает ключи и уверенно открывает дверь. Дверь была высокая, крашеная, видно, очень давно. Заходим. Снова лестница в несколько ступенек. Еще одна дверь. Открываем и заходим в помещение. Темень. Белла Нуриевна уверенно цапает по стенке рукой. Хлоп. Включает свет. На шнуре висит лампочка. Без абажура. Просто лампочка. Гнущийся шнур, который ничто не напрягает, никакой абажур. Дверь хлопнула, шнур стал покачиваться. Паутины не видно, но такое впечатление, что углы чем-то заняты. Свет тусклый. – «Это кухня.» – Сообщает Белла Нуриевна. – «А тут туалет.» И дергает перекошенную дверцу. Действительно, унитаз. – «Вон, плита газовая. Если что–то разогреть. А здесь ваша комната.» Открывает следующую дверь, и мы входим в апартамент. Запах теплой сырости, влажно и тепло. Не холодно, тем более на дворе осень. До снега еще не дошло, но там сыро и неуютно. А тут сыро и тепло. Так что с улицы даже хорошо. Красные шторы на окнах. Темно–вишневого цвета Они очень драматизировали картину. Стол. Напротив сервант, за стеклом приличный выбор посуды. Тарелки большие, маленькие, фужеры. Рюмочки. Блюдца разных размеров. В ящике вилки, ложки. Скатерть, графин с водой, что естественно для того времени на круглом стеклянном подносе. Даже вода налита. Вообще, такое впечатление, что в этот подвал ходят, что-то здесь происходит. По крайней мере, очень не трудно себе представить. Любовные свидания, встречи с агентурой. Нечто, окутанное тайной. Выходят по одному, оглядываются. Странное и по-своему выразительное местечко. – Пожалуйста, располагайтесь. – Белла Нуриевна еще немного потопталась и ушла. А я остался в этом влажном пространстве, затененном вишневыми шторами. Лежанка, прижатая к стенке, довольно широкая. Видно, у нее здесь свое назначение, не только гостиничное. И вообще, странные какие–то зигзаги. Это я о проведенном дне. Бухгалтерия в храме. Ключница в Казанском соборе. Теперь само это место. Я был под впечатлением. Конечно, можно все это упорядочить и объяснить, но тогда становится скучно. Для Достоевского, если поверхностно представить, здесь было самое местечко. В духе Свидригайлова. А для меня, который буквально выпал сюда из другого 92


мира, здесь было как-то непривычно. Сыровато. Хотелось согреться, поесть чего-то горячего. Я сел на стул возле стола. Посидел на стуле. Не то. Пересел на лежанку. На самый краешек. Опять не то. Походил вокруг стола. Не могу ни делать ничего, ни думать. Тишина оглушительная. Чувство времени пропало. Я встряхнулся. Было еще не поздно. Думаю, нужно выйти. Ночевать есть где, есть куда вернуться. А чего сидеть? В обычной гостинице какие-то люди, шум, движение. А тут меня, как будто опустили куда-то и сказали: а теперь, как хотите. Я понял, нужно уходить. Меня что-то теснит. Нехорошо, неуютно. Я выскочил. Ключами трик–трак, все позакрывал и скорее на ход. На Невский. Невский широкий. Светофор далеко. Машины несутся. Люди стоят, и я стою. Дали зеленый свет. Все пошли, по-деловому, как переходят улицу. И старик в этой же толпе с палкой. Не по силам ему. Отстает. Добираемся до середины дороги. Тут машина прет. Люди еще идут. Машина на большой скорости. Останавливается возле этого старика, выскакивает какой-то мужик и лупит старика наотмашь в голову. Тот падает, как кегля, со стуком. Этот садится в машину и уезжает. Старик медленно шел, мешал ему маневрировать, выбирать путь. Он этот путь себе освободил. А старик полежал, полежал, потом стал медленно подниматься. Люди помогли ему встать. И старик пошел дальше, куда направлялся. Все это случилось, как в немом кино. Движение себе шло, потом остановилось, кадр задержался, а потом пошло дальше. Как будто ничего не случилось. Никто в толпе полслова не обронил, и сам старик не чертыхнулся. Всё молча. Как будто вдруг все замерло, лишилось звука, лишилось речи. И люди уже вроде бы не люди, а какие-то куклы, манекены. Внезапное такое действие. Да, еще этот подвал. Я почувствовал себя нехорошо. Я стал искать пирожковую, потому что в тот однодневный приезд в Ленинград я ее открыл. Я там был. Я там ел пирожки замечательные, с мясом. И можно было взять кружку бульона. Пять пирожков. Отъесться от пуза, согреться. Потому что все эти смены и мелькания как-то на меня подействовали. То есть я знал, что я в Ленинграде, но все происходящее как-то сняло меня с реальной плоскости. Я потерял ориентировку. Киев казался мне бесконечно далеким. Тихий, затрушенный, слегка скандальный… А тут все движется, немое, плюс с иллюстрациями, внутри которых я нахожусь. Я стал видеть себя со стороны. Вот я ем пирожок, вот пью этот бульон. Вот 93


я здесь стою. Вкусно. А только что дали в голову старику. Он упал под стук своей палки. Где-то там подвал, в котором трудно находиться. В Казанском соборе мне белье выдали. Что происходит?.. После пирожков мне стало полегче. Вечер, огни зажглись. Я еще походил немного, нужно идти в свою гостиницу. Сначала я шел бодро, но по мере приближения сбавил скорость. Само так вышло. Узнал двор, темно уже, кое-где окна светятся, нашел подъезд. Руками держался за стенку, спустился, отыскал наощупь дверь. Ключом повернул, нашел выключатель, зажег. Лампочка меня не обрадовала, хоть стало светлее. Проскочил в апартамент, там включил свет. Ни телевизора, ни радио. Тишина полная, цепенеющая. И звон от этой тишины. Я же в земле, кроме всего прочего. За стенкой, но в земле. Трогать ничего не хотелось, ни к чему прикасаться. Развернул я простыни. Затюкала меня ситуация полностью. Лег в эту постель, руки за голову, заснуть не могу, и думать не могу. Завтра открытие выставки. Люди будут, вопросы. Я должен что-то говорить. А меня охватила эта прохладная жуть. Вдруг за стенкой голоса. До этого было абсолютно тихо. А тут голоса. Я оторопел, хоть, конечно, ничего удивительного нет. Такие же подземные жители, как я. Откуда-то. Они там, я здесь. Голоса мужской, женский. И они все громче. И удивительное дело. Голоса отчетливые, а слов не разобрать. Причем серьезный разговор, со вскриками. Отмахнуться от него я не могу. Сон окончательно пропал. Лежу, голоса бубнят. Сна нет. Потом задремал. Очнулся утром, и первой мыслью было. Слава Богу, одна ночь прошла. Открыл я шторы и где-то на самом верху увидел щель, а в ней тусклый осенний свет. И, если отойти вглубь комнаты, видно, как туфли ходят, штанов или чулок не видно, одни туфли. Прямо как на выставке обуви. Если смотреть, как я, снизу вверх. Все остальное окно в земле. Я включил свет и стал собираться. Хотелось поскорее отсюда выбраться. В три-четыре часа было открытие. Я поел и пошел погулять в Апраксин двор. Двухэтажное здание с красными арками. Пересмотрел все витрины. А оттуда пошел в музей. Там уже собралась публика, и не очень мало. Причем публика просвещенная, с которой общаться интересно. Я выступал. Они меня рассматривали. Я еще отходил от прошлых впечатлений, был в каком-то полуавтоматическом состоянии, говорил без энтузиазма. Но люди стали расспрашивать. Как то сделано? Как это? И я воодушевился. Стало приятно. Никакого фуршета, никакой выпивки. Белла Нуриевна всем заправляла. Подводит ко мне 94


человека средних лет, плотного, среднего роста. Коротко стриженый, с залысинами. Волосики мелкие, крутящиеся. Глаза темные. Нос не большой, но заметный. Если не приглядеться, ничего особенного, человек, как человек, из толпы. А если остановиться, лицо выразительное и состояние как бы направленное вглубь себя. Взгляд не преследующий, а быстро оценивающий и возвращающийся к себе, обратно. Пожалуйста, познакомьтесь. Это ленинградский художник – Виктор Вильнер. Я его, конечно, тогда не знал. А это оказался один из известных ленинградских графиков. Прекрасный художник. Его за границей знали, покупали охотно.Мы слегка поговорили, а потом Вильнер предложил. Если вы не против, поедем ко мне. Правда, это далеко. Долго ехать. У меня мастерская новая. Это где-то на Финском заливе. Действительно, далеко ужасно, ехали примерно час. Вышли, вокруг какие-то песчаные пространства, протоптанные дорожки, столбы с обвисшими проводами. Стоят дома. Немыми свечами. Без деревьев. Только ветер песок гонит. Прохладно. Пришли, поднялись на самый верх. Мастерская меня оглушила. Двухэтажная с наклоненной стеклянной стеной Антресоль, лестница. Еще комнатка для сна. Кухонька с выходом на маленький балкончик. Он мне стал показывать свои работы. Только графика. Цветные литографии. Большие и предельно выразительные. Две основные темы – Гоголь и Достоевский. Для меня – провинциала это было не просто интересно и даже не очень интересно. Сверх того. Нечто особенное. Я увидел совершенно освободившегося человека, рассказывающего без всякой оглядки. На одном листе происходит масса действий – внизу, вверху, в разных плоскостях, среди меняющейся архитектуры. Наслоение цветов, с просветами, с оставленным предыдущим цветом. Все это не нуждается в пояснении, – где верх, где низ, потому что все происходит одновременно и не требует ответов. Ответ перед глазами. Настолько это органично. Это нужно придумать, увидеть в воображении. Его и не было, а воплотилось – и вот оно, есть. В каждом новом листе свой сюжет, и общее впечатление, что это один бесконечный рассказ, кружение по Петербургу Гоголя и Достоевского, движение по улицам, переулкам. Новый виток, один за другим. Нечто совсем иное. Фантазия удивительная. Человек вроде бы скромный, не отличимый внешне ничем особенным, не выпирающий. И вот еще. Спокойный человек. Хорошо знающий цену всему. И не суетливый. Совершенно не суетливый. Мне нравятся люди, которые не суетятся. Не спешат успеть, забежать вперед, предложить себя. 95


– Я посмотрел внимательно ваши работы. – Он говорит... Я смущаюсь. Периферия. – На периферии, – говорит он, – бывают случаи, которые могут и столицу за пояс заткнуть. Так что не робейте. Я понял, что вы можете, что вы умеете. Продолжайте. У меня такое впечатление, что вы можете все. Будьте свободны, делайте, что считаете нужным и ни о чем не думайте. Такими словами он меня сильно приподнял. Не то что бы я сразу распрямился, но я услышал человека. Я был ему благодарен. Ведь я чужой для него. И кроме того, услышать о себе такое от художника. Именно от художника – это редкий случай. Если он не циник, и это не лесть, и это не твой товарищ, который просто хочет, чтобы тебе стало от его слов хорошо. Я понимаю, что и плохо не следует говорить, даже постороннему, но мне не показалось, что это был жест вежливости. Он мог бы найти для этого свои слова. Я был ему интересен. Общение с ним было для меня очень важным. Он достал вино. Мы выпили, разогрелись. – Если хотите, –говорит, –оставайтесь, чтоб далеко не ехать. Это я с удовольствием. Еще бы, после всех недавних впечатлений не мешало и передохнуть. На следующее утро он вывез меня в город и отпустил. А вечером я отправился в гостиницу. Без большой охоты, но все же с другим настроением. Все прошло хорошо. Хоть и потом я старался в этой гостинице не задерживаться. Когда я забирал выставку, Белла Нуриевна пригласила меня к себе домой и накормила парадным обедом. В большой светлой комнате, с арочными окнами, белыми шторами (мне было с чем сравнить), с навощенным паркетом и черным роялем. Это была для меня честь. С Вильнером мы потом долго переписывались. Не помню уже о чем. Короткие письма. Пожелания здоровья, осторожные вопросы, над чем я работаю. Не более того. Но сам факт его выбора был для меня очень значим. Он мне подарил несколько своих литографий, а я для него вырезал экслибрис. Стеклянная стена–окно и в нее сверху вниз заглядывает атлант.

96


НЕАКВАРЕЛЬНЫЕ СИТУАЦИИ

Э

тот рассказ относится к началу семидесятых годов. Увиденная картина с тех пор могла сильно измениться, как и все остальное в бывшем Советском Союзе. Но впечатления о той поездке сохранились и не очень потускнели. Собралась Всесоюзная акварельная группа. Организовали ее через год после нашей поездки в Таджикистан. Та поездка удалась, начальство осталось довольно и решило опыт повторить. На этот раз решили отправить группу на Каму. Отправной пункт – Пермь, а дальше вверх на Север. Северное Прикамье – это уже Средний Урал, еще выше – Полярный. Пермь, Соликамск, Березняки и конечная точка – Чердынь. В общем, оказалось интересно, хоть впечатления остались разные. Чердынь – глухое, богом забытое место. Глухая тайга. В месте впадения в Каму ее притока – реки Вишеры. На очень высоком холме – этот городок Чердынь. Место совершенно дикое, заросшее тайгой, избушки, домики, которым уже, наверно, двести лет. Не то что с начала века, а такое впечатление, с самого своего основания это место не менялось. Как образовалось, так и стоит. Место последней ссылки Мандельштама. Конечно, никто не знает ни Мандельштама, ни где он тогда бедствовал. Высокие холмы, засеянные деревянными домишками. Аптека – каменный дом, здание Почты каменное. Вот и все. Были художники из Москвы, из Ленинграда. В такой компании чувствуешь себя провинциалом. Рига, Москва, и тут – Киев. Ощущение, которое просто не объяснишь. Московские, питерские имена на слуху. Люди спесивые. Крупные. Не по размеру, а по манере подачи себя. Тертые ребята, объездили весь Союз, постоянно сидят в этих группах, это их хлеб. Что наработают за поездку, в Москве хорошо продается. Там жизнь кипит. Ответственным секретарем Союзной секции графики была Ольга Иосифовна Порхайло. Наш человек, или не наш – не понять. Кудрявая, большая, толстая. Красивая женщина московского разлива. И не художник, видимо, искусствовед, но в процессе общения стала неплохой акварелисткой. Вообще, акварель тогда была в моде. Всесоюзные выставки акварели устраивались. Все московские ребята, по виду, друзья, в одной обойме. Из наших там был Саша Губарев – председатель Украинской секции графики. Люди уже хорошо накатались, а тут Пермь. 97


Поэтому собирались с ленцой. Союз художников разослал приглашения по республикам. Пришла такая бумага к нам. Акварелисты? Значит, на секцию графики. Саша Губарев спрашивает меня: – «Ты хочешь? Поезжай. Гену Полевого бери. Гена, ты как? Едешь? Вот и молодец.» Добавили Васю Наконечного из Одессы. Мы трое были хорошо между собой знакомы, и это было кстати. Из Киева был еще Юра Вербицкий – его сделали руководителем группы. Тоже для нас кстати. Васю я знал уже несколько лет, познакомились мы в творческой поездке по Черноморским портам. Внешне он не очень похож на художника. По виду разбитной, говорливый мужичок. По Тамани из Новороссийска мы ехали втроем на Васиных «Жигулях». Дорога шла вдоль плантаций с одной стороны – виноград, с другой – помидоры. И такое все живописное, красивое. Август месяц. Невозможно спокойно проехать. Вася извелся, как никак одессит. Давай возьмем, давай возьмем. И мы, честно говоря, не возражали. Дорога шла чуть повыше плантации, мы с Геной сбежали и взялись за работу. Помидоры огромные, бурые, плотные с голову ребенка. Рвем, вошли во вкус. И вдруг сверху голос. А ну, выкидай к такой матери… Стоит дядька с ружьем. Тут, конечно, пришло отрезвление от собственной жадности. Стало очень неловко. Мы как пацаны, шпана, сидим у этого человека с ружьем под ногами и с покаянным видом высыпаем помидоры. А он еще нас стыдит. – Шо не могли сказать. Попросить. А вы втихаря… Мы, понурив головы, поплелись к машине. Отъехали грустные. И тут Гена говорит. А я не все высыпал… Действительно, у него большая сумка, типа почтальонской, и он в ней умудрился изрядно унести. Я был очень удивлен, потому что Гена – человек на редкость правильный и прямой, осторожный и очень серьезный. Очень любил рисовать. Очень много всего знал, брат у него – известный композитор. Но производил впечатление человека незащищенного. Я по сравнению с ним чувствовал в себе что-то жуликоватое. Так что, когда он под ружьем уволок сумку с помидорами, и глазом не моргнул, мне стало как-то легче. Дистанция сократилась. Просто он более осторожный, чем я. В Керчи Вася купил ящик пепси-колы. Как раз тогда рядом в Новороссийске открыли первый завод по производству этого драгоценного напитка. Вася закупил, чтобы отвезти в Одессу, ну, и кроме ящика мы еще взяли для быстрого потребления. Пить эту пепси теплой невозможно, но приходилось, раз такая диковинка. Половина сразу в пену уходила, из носа и ушей текла. А что оставалось, если сразу 98


не задохнешься, – на руки и штаны. Липло все – руки, пол. И жажда после пепси страшная. Гена разложил под кроватью помидоры и сражался с ними. Потому что съесть все даже за неделю было невозможно. Такая была наша первая совместная поездка… Что теперь было делать в этой Чердыни – непонятно. На пристани длинные амбары из толстенных бревен, крытые тесом и на столбах. Как построили их когда–то, так и стоят. Ничего не меняется. Заброшенный край. Все серое, бесцветное, блеклое. Север. Тусклый, неяркий свет. Люди какие–то больные. У нас бомжей тогда не было видно, а здесь это привычный типаж. Пермь – центральное место рассылки по лагерям, так что народ соответствующий. В этой толпе меня почему-то постоянно находили, принимали за своего. Не знаю, как считать, везло мне или нет, но я все время попадал в непривычные и даже неудобные ситуации. Началось еще в Перми. Стоим мы с Геной в кафе, едим. Два бандюка тут же устроились пить пиво. Один меня спрашивает. Ты где сидел? В седьмом или шестом. Я… Да я… замялся. Ладно, говорит, я тебя помню. Ты из седьмого. И, действительно, помнит, это они обмениваются впечатлениями насчет меня. А мне неловко. Что я должен говорить? Нет, я не сидел… Я хороший… И поддерживать разговор я не могу. Нет темы. Второй молчит, а этот его убеждает. Мол, ты же его помнишь. Я же видел его с тобой. Тот в меня всматривается. Видно, по их расчетам, я должен еще сидеть. А я тут стою. Оба, конечно, хорошо выпившие. Вокруг шалман. Что я им скажу? Нелепая ситуация. Гена отворачивается, отмалчивается, хоть он как раз сидел. А они на него ноль внимания. Ну, ладно, не хочешь говорить, давай выпьем. Я отказываюсь. Они меня еще поизучали, засомневались и с этим ушли. Это было только начало, запев, а дальше такие события происходили регулярно. Стоило только мне появиться. Почему? Нос, челюсть, глаза, задним числом это объяснить невозможно. В Соликамске меня оставили на причале, сторожить вещи. А вся группа пошла на дебаркадер, греться. Ждали рейсового парохода, ночь нужно было просидеть. Уже май, ночи белые. Холодно и светло. Часов двенадцать. Никого нет. Сумеречный свет, я сижу, нахохлившись, обложенный рюкзаками. Появляются две черные фигуры и очень энергично движутся ко мне. Один мужик крупный, тяжелый, другой полегче, помоложе. Шустрый, живой. Идут широким шагом. Одеты в белые рубашки, черные костюмы. Подлетают ко мне, по деловому. Стакан 99


есть?.. Никаких эмоций. Как будто проходят мимо. – Стакан есть? – Есть кружка. – Давай… Один вынимает из-за пазухи бутылку водки, быстро разливает. Пьем по очереди. Они, потом я. Я почти не отказывался, чувствую, неуместно. Все это молча, идут к воде. Спрыгнули в лодку, снимают ботинки и в костюмах бросаются в реку. В ледяную воду, кое-где еще льдинки плавают. Бодро плывут, расталкивают эту воду со вскриками, ах–ух, лезут опять в лодку, снимают пиджаки, брюки, выкручивают их, буквально, как веревки. Одеваются. Возвращаются ко мне. Понимаешь, только что освободились. Только что с зоны. Свобода… Достают из-за пазухи четвертушку. И мы ее так же молча распиваем. Без слов, без закуски. Спасибо – это они сказали. И ушли. Как будто какой-то сон. Ночные сумерки, пустынная набережная. Грязные холмы вдоль реки. Две фигуры удаляющиеся. И никого. Хоть бы кто из наших нос из дебаркадера высунул. Может, уже вещи потырили, или меня убили. Никого. Я один. Сижу, оглушенный водкой. Никто ничем не закусывал. Сошлись, влили в себя жидкость, и расстались. Мне уже тепло, все безразлично. Потом пошел к своим. Вот. Рассказываю, меня угостили. Я выпил. Да ты что. Могли убить. Хлопают меня по спине. Будешь за главного. Будешь принимать на себя все. Я. Да, да, да. Приезжает наш автобус в Чердынь, все выходят, никаких эмоций. Выхожу я, на меня бросается невозможного вида женщина, немолодая уже, с провалившимся носом, вся в язвах, обхватывает меня за шею, целует почти в губы, я еле успел увернуться, и кричит. Родненький ты мой, дай мне рубль Я не могу вырваться из ее объятий. Даю ей рубль, она тут же успокаивается и уходит. Наши стали приходить в себя от этого зрелища. И мне заботливо сообщают. А тебе не кажется, что она сифилитичка. Ты что, не видишь? Все симптомы на лицо… Иди, умойся с хлоркой. В баню сходи. Потому что потом поздно будет. Это они так меня морально поддерживают. Я протер мокрым платком лицо, руки. И остался жив. В Чердыни нужно было пробыть двенадцать дней. Кругом сплошная агрессия. Стали собираться группы подростков, вроде, еще не мужчины, но такие, что ищут себе занятие. Становятся вокруг, руки в боки. Изучают. Чё приехали? Мы лебезим. Ну, ребята, ну, что вы. Крутимся возле школы, куда нас поселили. Они ходят кругами, поплевываеют, посвистывают. Женщина – акварелистка с нами была из Минска, она уехала еще раньше. 100


Некуда податься. Срок долгий, всего сорок дней. Сначала время идет быстро, а потом постепенно замирает и останавливается. Даже трудно сосчитать, сколько прошло, сколько осталось. Начинается тоска и уныние. Что делать? Смотрю через Каму на заречные дали, туда, где Урал. Просматривается гора. Не очень высокая, но силуэт красивый. Поднимается слева направо плавно, образует конус, а затем резко спадает вниз. Называлась эта гора Полюдов камень. По нему в Чердыни определяли, какая будет погода. Как его видно, так или сяк, в тумане или еще как. Дорог с той стороны хороших нет, только грунтовые, от переправы. А сама переправа – плот на веревке, тащит на другую сторону. Я говорю, Гена, Вася, давайте рванем. Они будут тут, никуда не денутся, а мы съездим, поглядим, что там возле этого камня. И вернемся. Времени нам с головой хватит, здесь мы не высидим. Загнемся со скуки. Мы к Юре Вербицкому – руководителю группы. Нужно его согласие. Он дулся, дулся, не хочет отпускать. Мы его начинаем уламывать. Мы пойдем… Нет нельзя. Категорически… Мы еще… Я знать не знаю. Хотите – идите, дело ваше, но я не разрешаю. И ничего не знаю. Я же за вас отвечаю. Вы мне ничего не говорили, а дальше – ваше дело. Хорошо, что Юра – свой, киевлянин. Будем считать, мы его уговорили. И сами на паром. Продукты захватили, теплые вещи. Тогда большие акварели писали, не меньше, чем на половину листа. Так что ящики – этюдники у нас были как гробы. Переправились и на попутную машину. Вам куда? Туда. Показываем на камень. Это – Красновишерск. Мы в кузов, на доски и поехали. Кругом тайга. Свежий запах пиленой древесины, смолы. И часа через три доехали до камня. На горе вышки стоят, то ли сторожевые, то ли радио, не поймешь. Впереди длинные дома, как несколько сцепленных вагонов, бревенчатые, с окошками. Я у Гены по наивности спрашиваю, что это за строения такие? Люди ходят. Дети бегают. А это бывшие лагерные бараки. Колючка, охраны нет… Гена знает, потому что он в таких бараках провел несколько лет. Гена Полевой сидел. Володя Куткин – художник (его уже нет, он умер) тоже сидел. Я поступил в Художественный институт в пятьдесят пятом году, а они учились раньше, лет на пять. Обычная обстановка в мастерской. Студенты, натурщик. Сидят, рисуют, переговариваются. Совершенно обычная обстановка. Никто не обращает друг на друга внимания, никто не помнит, кто, что сказал. И вот взяли. Куткина. Гену Полевого. Аркашу Фейгина. За анекдоты. Так это негласно на курсе объяснялось. 101


Куткин сел на пять лет, Гена на три, Фейгин выпутался, выпустили через несколько месяцев. Кто стучал? Неизвестно. Ни Гена, ни Куткин не умели рассказывать анекдоты. И не рассказывали. Гена – правильный, прямой, как рельс. Но он присутствовал. Куткин рассказать мог, но он не заводила, довольно пассивный человек. Аркаша Фейгин – тот трепач… Но кто их сдал – непонятно. Потом эти двое вернулись, их реабилитировали, вернули на курс, с которого их взяли. Как раз в то время, когда я учился. Так мы и познакомились. Ни один, ни другой никогда ничего о своих лагерных днях не рассказывали. Молчали глухо. Я знаю только, что Гена был на лесоповале. Причем на нем лагерь никак не сказался. Людей, которые там побывали, видно. По манере, по битым пальцам. О Гене ничего нельзя было сказать. Я к нему приставал, расколись. Ты же знаешь тему. Ты же был внутри. А он только отнекивался. Ничего особенного. Ну, лес валил, ну, дрова… Вот и весь его рассказ. Просидели мы день в Красновишерске. Особенный город. Здесь кончается лесосплав и идет сортировка и погрузка леса. Большой целлюлозно-бумажный комбинат, его продукция – бумага и взрывчатка. Целлюлоза – сырье для взрывчатки. Первый советский завод по производству бумаги, построен под руководством Орджоникидзе. Полное название – Красновишерский Ордена Трудового Красного Знамени бумажный комбинат. Огромное производство, где работают бывшие ссыльные или заключенные и их дети. Кто-то уезжает, но многие остаются или остались уже навсегда. Потому что их нигде больше не примут. А здесь они – свои. Они здесь свободны. Клуб, столовая – это кирпичное, остальное – дерево. Полно народа, пролетарского вида, в ватниках. Никакой милиции и вообще никаких признаков слежения за порядком нет. Порядок, какой он есть, формируется самими людьми. Как они его понимают, такой он и есть. Никого не душат, не бьются. По крайней мере, я не видел и, похоже, что это не принято. Дамы матерятся. Разговор почти одинаковый, громкий, что мужской, что женский. Один хор, одна музыка. Мы сначала слегка ужались, а потом почувствовали себя вполне непринужденно. К нам проявили интерес. Кто такие? Откуда? Поселились мы в гостинице. Внутри пол покрашен красной масляной краской, большие широкие доски, несколько комнат. С железными кроватями, с тумбочкой между ними. В общем, наш привычный быт, как полагается. Постель, тонкое одеяло, баевое. И надо же, простудился Вася. Залег. Красный весь, 102


температура высокая. Я нашел поликлинику, вызвал врача. И врач пришел, посоветовал лежать, чтобы не было воспаления легких. Выписал лекарство. Все это, как в нашем киевском городском мире. Когда соображаешь, где ты, начинаешь понимать масштаб страны, как она устроена, как работает эта система. Мы сели возле Васи и давай его уговаривать. Чтобы быстрее выздоравливал. Ехать дальше без него, бросить его здесь мы не можем, и возвращаться с ним нет резона. Мы ведь буквально вырвались, и там, в Чердыни ему лучше не будет. Поили его горячим, лекарства давали, ему слегка полегчало. Решили двигаться дальше, идем к реке. Переезжали из Чердыни мы через Каму, а здесь уже Вишера. На реке лесосплав, катера, буксиры. Мы разговорились, представились, кто мы есть. Нам бы проехаться вверх, и сойти на берег, если найдем подходящее место. Тут один, я так и не понял, кто такой, почесал голову. Вот сейчас идет буксир с самодеятельным хором к лесорубам. Хотите, поедем с нами. Захотите сойти, причалим, высадим. Обратно будем ехать через пять дней, встанете на берегу, подберем. Мы сели, мотор завелся, поехали. Женский хор, девки краснолицые, в косынках. По виду, им хорошо. Это их родина. Очень общительные. И у всех родственники. У одной – в Днепропетровске, у другой – в Питере. И мужиков хватает. Украинцев – половина. И не старые, молодой народ, дети тех, кто когда-то сюда попал, кто здесь отсидел и остался. А эти уже здесь родились и выросли. Люди собранные и согнанные со всего Союза, со всей страны, разбросанные, перемешанные, они и есть местное население. Вот так плывем мы с этим хором. Начинаются замечательные красоты. Каньон с высоченными скалистыми откосами – слева триста метров, справа – двести метров. Река делает зигзаги и плывет между огромными камнями. Они так и называются по именам – камни. Камень такой-то. Подожди, говорят, доплывем, называется – Говорливый. Почему – сам узнаешь. Еще через час показался откос, на него падают лучи заходящего солнца. Меня учат. Когда подойдем, крикнешь ему что-нибудь. Я крикнул, и камень повторил мои слова раз семь. Потому что напротив такой же камень, и эхо ходит в теснине между ними. Стоишь лицом к Говорливому: – Эй. Он отвечает, а потом из-за спины, это эй, и опять в лицо, и снова из-за спины. Тут мы сошли. Скалы высоченные, сверху тайга. Остаток дня просидели на берегу, писали влево, вправо. Ребята стали беспокоиться, а я успокаивал, вошел в раж. Что-то должно произойти, а если нет, разведем огонек возле камушков, переночуем у реки. Теплые вещи у нас 103


были. Комары еще не расплодились. Но потом решили подняться на гору. Поздний вечер, светло, тускло. Нашли тропку и полезли. Взобрались на плоское совершенно место, каньон остался позади, а впереди все ровное, и лес далеко впереди. Смотрим, на велосипеде ктото проехал. Не близко, но все равно, это – верный знак, где-то люди здесь живут. И велосипедист нас заметил, наши непонятные фигуры. Значит, пока мы доберемся до жилья, о нас уже будут знать. Человек приедет и скажет, там трое. Кто неизвестно, но они будут знать, уже знают. И точно, навстречу бегут детишки. Один мальчишка совсем малыш, в рубашечке на голое тело, двое постарше – мальчик и девочка. Встали, не подходят, рассматривают. Ребята вы из деревни? Да-а… Можно к вам? Мо-ожно?... Взрослые есть?.. Бабушка. Дедушка… Дошли с ними до деревни. Она небольшая, но очень красиво расположена. Чуть ниже плоскогорья, на которое мы вышли, за ним начинается спуск и вдали видна Вишера. На самом верху березовая роща и качели. И девки качаются. Точь-в-точь, как где-то уже видено и не раз. Допустим, у Борисова–Мусатова. Или в театральных декорациях. Островский. Русская идиллия. Березовая роща, внизу река и на березах катаются девочки, девушки, бабы. Буквально, взлетают над рекой. Красота, но с какой–то грустью. Так они качаются весь день и всю жизнь. Потому что ничего другого здесь нет. Есть река, есть березы, и есть эти качели. И есть избы, в которых они живут. Половина изб пустые. Пришли в село. Дети и старухи. Папы, мамы весной уходят выше по реке, рубить лес. Там они и живут, детей оставляют со стариками, а зимой возвращаются. Я главный переговорщик, нахожу общий язык. Нам бы переночевать, съесть чего-нибудь горячего. А мы вам за это чтонибудь сделаем… Схватили топоры, нарубили гору дров. Старушка, хоть и не старая еще, сварила нам картошки, напоила молоком. Что еще нужно? И мы у нее в избе заночевали. На полу лежат коврики, сплетенные из изношенных трусов и маек. Мужских, женских. Нарезаны на лоскуты и из них сплетены коврики, чтобы по холодному полу не ходить. Стол есть, керосиновая лампа есть. Простота, но и свое достоинство во всем. Меня уложили на диванчик, запихнули буквально в этот диван, так он был продавлен. Я то сгибался, как лук, то разгибался и сгибался уже в другую сторону. Гене постелили на полу. Васе в другой комнате. Переночевали, а утром вернулись к реке. Катер дребезжит. Помахали руками, Вася сел и уехал. Он плохо себя чувствовал, а мы с Геной 104


остались. То есть проехали немного вместе с Васей и попросили причалить к противоположному берегу. Совершенно отвесная стена, немыслимой высоты. Мы решили высадиться прямо напротив нее. К берегу подойти невозможно, все забито бревнами. И дно реки покрыто этими бревнами на несколько метров. Так нам говорили. Сплав здесь сотни лет, за это время набралось. Катер аккуратно подошел к бревнам, мы выбрали более менее–устойчивые. Гена высадился удачно, а я прошел по бревну, а конец ушел под воду, и я вместе с ним и всем своим имуществом. Еще удачно, потому что по голове не получил. Выбраться оказалось непросто, еще с мокрым рюкзаком, побарахтался я среди бревен, и в конце концов вылез. Вымок страшно, вода ледяная. Нос у меня и так был заложен, дышал я только ртом. Нужно было спасаться. Я наворотил камней, сделал внутри очаг, разжег огонь, разложил вещи, а сам раздетый присел, спрятался от ветра. Солнечно, но холодно, начало смеркаться. От вещей парок пошел, мы открыли тушенку, едим. И ждем, что будет дальше. Солнышко уже садится. У меня четвертушка припасена, я думаю, открывать или нет. Так ведь и заболеть можно. Видим, чуть подальше, среди деревьев маячит человек. Выходит к нам. Здоровается вежливо. Я, говорит, за вами давно наблюдаю, видел, как вы с катера высаживались. – Вот, – это я Гене, – что бы ты в следующий раз не сомневался, я говорил, что нам повезет… – Причем сильно повезет, – добавляет новый знакомый, – потому что на всю деревню один я со своей старухой. И никого больше. Так что вы – мои гости. Приходим. Деревянная изба, ворота, как положено, с перекладиной вверху, высокий забор, крылечко, ступеньки. Меня морозит, одежда полусырая, продрог до костей. Представились. Перепелица Константин. Отчества не помню. Долговязый, сухой, совершенно лысый, для кого он брил череп, я не знаю, но череп совершенно чистый и блестящий. Длинный расплющенный нос, конец висит. Ресницы белые. Странный облик, как-то не получается сразу его охватить. И нет пальцев на одной руке. Только большой остался. Крепкий, сухой и совершенно не сутулый человек, очень прямой. Лет под шестьдесят, но очень крепкий… Я говорю, вот искупался на полярном Урале, сохраню впечатления в виде простуды. – Не волнуйтесь, – Перепелица успокаивает, – я баню натоплю, пройдет… А уже десять часов вечера. Светло. Непрерывное течение времени, без дня, без ночи. Мы на радостях – крыша есть, баня будет, помчались пока на природу, выбрались на холм, расставили 105


ящики, стали писать. Место замечательное, мы вверху, пустая деревня под нами спадает к реке, как на ладони. Избушки, крыши. А на другой стороне реки вздымается на фантастическую высоту скала. Метров триста, сосны, ели отсюда смотрятся не больше мизинца. Спички с перышками. Место удивительное, как в сказах Бажова. Писали мы с удовольствием. Вернулись, баня натоплена. Перепелица объясняет. Проходите вон туда, по мосточкам. В одном баке вода холодная, в другом горячая. Плеснете воды в духовку, сами знаете. Мы вошли, закрыли за собой дверь… и дыхание остановилось. Такое блаженство. Горячий сухой воздух. Минут пятнадцать хорошо, а потом началось одурение. Я еще харахорился, воду подливал, а Гена припал к двери, оттуда из-под низа тянет. Я больше, говорит, не могу… Я тоже не могу, но надо потерпеть, потому что другого раза, наверно, не будет никогда. Баня по–черному. Обтирались мы какой-то рогожей, типа малярной щетки, вымоченной в тазу. Обжигает, не хуже веника. Назад еле прошли по этому мостику, так нас качало. Болотистое местечко на краю огорода. А в доме на столе стоит огромная сковородка, размером с дно бочки, яичница с салом. Кислое молоко. И квас. Мы сели к столу, хорошо, что у нас хоть четвертушка есть. Старуха закричала. Нет, нет ему нельзя. Она тоже сухая, крепкая, но немного согнутая. Он прямой, а она согнутая. Уговорили. В кои веки гости выходят прямо из воды. Старуха поворчала, но поставила нам с Константином стопки. Сама не пила, и Гена не пил. Выпили мы с Перепелицей, и пошел разговор… Что я вам, ребята, могу сказать… Старуха тут же сунулась. Ой, ему только начать. Сейчас заведется. Так людям же интересно. Я коротко. Здесь живу с довоенных времен. Только на фронт сходил и вернулся. Сюда попал после Халхин–Гола, по родственным связям. Родственники мои в Ленинграде, брат родной теперь генерал, а тогда раскулачили их. Я служил, но меня нашли и отправили сюда. Отсидел в лагере, вышел, женился вот на местной и остался. Никуда не выезжал, кроме фронта. Жена – кивнул в сторону старухи, – здесь сама оставалась с детьми. Жили тем, что ходили на медведя, этим и кормились. Старуха моя их пятнадцать завалила. А соседка рядом была – восемнадцать. Они тут без мужиков соревнование устроили. Теперь никого не осталось, вдвоем живем. В Красновишерске знают. Здесь Перепелица. И почту забрасывают, когда есть. Войну прошел цел 106


и невредим, а сына женил в Красновишерске. погуляли там, потом сюда отправились. Зимой на санях, по реке. Я пьян был, не помню, как обморозился, пришлось пальцы отнимать. А вообще, если бы вы мне прислали сеть с мелкими ячеями, это было бы да, в самый раз. Крупную рыбу я беру, у меня на нее сеть есть, а вот среднюю… У него теплый чулан, там ружья, сети, багры. Приемник какой-то старый. Цивилизованный человек, но превратившийся в мужика, крепкого мужика, и совершенно спокойно с этим сжившийся. Мы, конечно, рассказали про себя. Художники из Киева. Но чувствую, не то. Мелко как-то. Все вроде бы верно, но не интересно это именно отсюда. Из этой избы, с этого места, исходя из какого-то другого, отличного от нашего понимания жизни… Рука его лежит на столе, однопалая… …Тут я немного отвлекусь, поясню свои ощущения. Меня всегда волновало и озадачивало общение с миром людей, которые действительно работают, а не говорят о том, что они работают. Они просто так живут. Живут, потому что они работают. Это не образцы, не пример для подражания по нашему городскому, «интеллигентскому» мерилу, они не ведут разговоров на привычные для нас темы, они сразу переходят к обсуждению главных для себя вопросов. Жена. Семья. И вообще, как идет жизнь. Даже такое, кого убил. Их не сильно интересует политика или всякое разное, что для нас привычно и кажется важным. И это отрезвляет от городской ерунды или даже спеси. В том смысле, что мы главные. Мы думаем, мы изрекаем, мы все знаем. А это не так, по крайней мере, для меня. На их фоне мне казалось, что я меньше и менее состоятелен. Мне казалось, что при всех цивилизационных пустотах, недостатке культуры, вернее того, что мы привыкли под ней понимать – развлечений, интересов, тем для обсуждения, эти люди как-то больше, крупнее. Они мне казались более значительными, чем я сам. То, чем мы так гордимся, считаем за достижение в беседах между собой, в разговорах с ними никакого значения, никакой роли не играет. Наши темы никаких следов в их воображении не оставляют. Это озадачивает, даже пугает, ведь мы привыкли представлять других похожими на себя. А тут понимаешь, что огромное большинство людей живет иначе, не принимая нашего мира. Но их мир не менее значителен, а может быть и более. Три года подряд летом я приезжал в Днепродзержинск и там работал. Что может быть более пролетарского, чем чугун и шлак. 107


Дальше некуда. Я с этими людьми общался, и хорошо общался. У них ко мне было вежливо–снисходительное отношение, а у меня к ним – виноватое. Потому что, как я понимаю, эти люди делают нечто такое, в сравнении с которым любое другое делание мало чего стоит. Это мое личное ощущение. И это очень значительно. Я приходил на домну, день ото дня, я знал эту смену, этих ребят. Они знали, что я приду, они меня ждали. И это приобщение давало мне право элементарно сказать. Да, я работал с ними… Я был возле них… Они заняты, они поглощены работой, они не суетливы. Я понимаю, возможна другая трактовка, но моя именно такова, и я в ней уверен. Я рисую. Они подходят, смотрят. Вежливые в этот момент, замечания всегда положительные. Они поощряют, им нравится, но не настолько, чтобы восхищаться. Они меня принимают и делают дальше свое дело. Конечно, город, цивилизация, культура – это немало. Театры, музеи, что говорить, но когда из трубы вырывается столбом пламя и льется, как вода, металл – это очень сильное впечатление. Есть ощущение того, что именно это – главное. Виден смысл, содержание жизни, чем она наполняется. Пролетариями занимались те, которым, как мне, это было нужно, выгоды из этого извлечь нельзя, кроме собственного отношения. Искусство первой четверти прошлого века – Бельгия, Голландия, там много индустриальной тематики. Никакой позы. Потому что ничего более значительного просто не бывает. Приобщение, участие в гигантском действии многих людей, когда видно, что и как происходит. Что держит человеческое общество, что держит землю. Три лета подряд я туда ездил, и не хотел ничего другого. Десять тысяч рабочих на одном заводе. Конец смены. Идут нестройные, покачивающиеся ряды. Космическая картина, если понять, что это такое. Инопланетяне – огни, тарелки, но то выдумка, а тут – реальность, которая почти фантастична. Чуть сдвинуть угол зрения, не думать о том, сколько кому и за что платят, а подумать о том, что держит землю, что ею движет… Героическое – не я придумал, не я открыл. Но когда я увидел, я принял это. Это правда. Вот так лето просидишь, возвращаешься в Киев, и ощущаешь какое-то свое превосходство. Я набирался их энергии... Утром мы собрались, на реке пусто. Перепелица предлагает, побудьте еще. Но мы решили идти. Перепелица говорит. Будете идти вдоль реки, не должны сбиться. Тайга приступает к воде, но тропы есть. К вечеру дойдете. Может быть… 108


И мы пошли. Тропинка действительно была, то появлялась, то пропадала, а потом вообще исчезла. Но река шумит за деревьями. И мы топали напропалую, по еловому настилу. Целый день шли, уже засомневались в успехе, вышли на берег и видим, далеко впереди огоньки. Пришли к затону, где кончается сплав и улавливают лес. Его цепляют баграми и направляют бревна по каналам, толстые, тонкие, сортируют. Двое мужиков, пять–десять баб в косынках. Народ простой. Бабы управляются, мужики при механизмах, а бабы с баграми. Захватить бревно, развернуть, направить в нужное место – уметь нужно. А они бегают по этим мосткам, ворочают лес, с такими бревнами управляются, что и медведя можно вообразить. Мы с ними посидели, поговорили, подошел катер к концу смены и перевез нас в Красновишерск. Переночевали в гостинице. Оттуда на другой день мы добрались до Чердыни. Конечно, все на нас дулись. Юра Вербицкий недоволен. Через два дня закончилось сидение в Чердыни. Прикатил за нами автобусик, специально прислали. Мы покидали в него вещи и поехали. Местные орлы сошлись проводить, посматривали с сожалением, не удалось им никого отдубасить. Стояли, глядели, как мы собираемся. Вообще, в Красновишерске атмосфера гораздо теплее, чем в Чердыни. Там город рабочий, а здесь никакой. Работы, так мне показалось, нет, как люди живут, как они себя видят, непонятно. Это так далеко, если вообразить, дальше сплошная тайга до Полярного Круга, дальше люди уже не селятся. А Пермь отсюда – вообще юг, пуп земли. Последний паром, только мы на него заезжаем, мчится с горы человек. Машет руками, орет. Догнал нас. Здоровенный мужичина, сетка у него. Куда едете? В Соликамск… О, и мне туда. Я с вами. Я сидел в конце, а он плюхнулся прямо напротив, на место кондуктора. Сидим лицом друг к другу. Едем, трясет, дорога грунтовая. И стало его понемногу развозить, видно, выпил только недавно, когда садился, был еще похож на трезвого. А тут мотает из стороны в сторону. Он уставился на меня и говорит неприятным голосом: – Мне не нравится твоя рожа. Надо что-то отвечать. – Ну, а ты красивый мужик. Молодой, интересный. Он ко мне ближе. Присматривается: – Нет, мне не нравится твоя рожа. – Встает, поднимает лапы, как медведь. – Кто вы вообще такие? Что вы тут делаете? – Валится на меня. Я его толкаю. Он роняет сетку, она падает со ступенек, слышен звон стекла. И устанавливается крепкий водочный запах. Дальше пояснять не нужно. Праздник сорван. Он 109


взревел, нужно было слышать. Мат, рык. Словами трудно передать. И на меня. Все остальные сидят впереди и внимательно смотрят в окна, не отрываясь. Изучают пейзаж. Тут идет рев, возня, он опять на меня, сходимся, как борцы, автобус трясет, нас мотает, сцепились, а впереди никакой реакции. Я его отталкиваю, он плюхается на место, затихает на минуту, и опять на меня. Я его уговариваю: – Ты посиди, подыши. Вспомни что-нибудь хорошее. А то ты собираешься меня бить… – Мне твоя рожа не нравится… – Я этот рефрен запомнил на всю жизнь. И опять на меня. Легко можно поверить, что все это было очень некстати. Потом туман с него чуть сошел, говорит: – Ты вообще знаешь, кто я такой? Знаешь? Ты знаешь самолет ТУ–114. Я его испытывал. А теперь живу здесь после отсидки. Десять лет. А сидел за то, что топором зарубил любовника своей жены. Но я летчик. А вообще. Мне твоя рожа не нравится… Я его слегка разговорил, но каждое предложение он заканчивал этой фразой. Насчет моей рожи… – Художник… Художник… А ты видел, как запускаются баллистические ракеты ночью? Не видел? Ты ни хера не знаешь. Художник… Если бы ты видел, как запускаются ракеты ночью… И тут неожиданно пошла лирика. Вспышками света: – Я написал поэму. О запуске ракеты ночью. Я отсылал Евтушенко. И он ответил, что ему понравилось… А вообще, я могу зарубить кого хочешь. И мне твоя рожа все равно не нравится… И вот так три часа. Он то воспламенялся, то затухал. То дремал, то начинал все сначала. Сейчас я тебе прочту стихи Евтушенко. И он читал, на память… Что это был за субъект, определить невозможно. Там было все. Может, он что-то врал, может, он никого не рубил, не знаю. Но зачем он лепил все это мне? Какое-то образное созидание у него было. Он все время выплескивал информацию, в которой сам был фигурой. Общественной, военной, уголовной, даже правовой. А в промежутках он со мной боролся, он на меня наваливался, я его отталкивал… Ни разу никто в нашу сторону не оглянулся. Приехали мы на автостанцию в Соликамск. Все потянулись через переднюю дверь, а мы с ним сошли через заднюю. Вдвоем, как два кореша. Он мне говорит: А ты ничего мужик… Помочился на колесо и ушел. 110


Тут стали подходить наши. Ну, тебе и везет. Я их неприветливо встретил, я был обижен: – Мне еще раньше повезло, когда баба в Чердыни стала меня целовать… А теперь вы сидели, читали пейзаж, хоть можно было обернуться, помочь, обратить внимание. … – Да, что ты. Он неплохой мужик… – Теперь я знаю, что неплохой. А когда мы толкались. И я не знаю, что у него в кармане. А у меня в кармане ничего… – Да что ты. Брось. Все нормально. По-моему, не очень нормально, но с этим уже ничего не поделаешь… Последняя часть путешествия была в городе Чайковском. Имеет прямое отношение к Петру Ильичу. Там большой город, промышленный район. В местном музее была организована выставка всей группы. Потом переехали в Пермь, группа объединилась. Потому что часть работала на КАМАЗе. В Перми был устроен ужин в ресторане. И в разгар веселья распахиваются окна и с улицы – ресторан на первом этаже – лезут местные хулиганы. Человек пять–шесть. Именно не через дверь, а через окна. Начинается разговор на повышенных тонах, выясняется цель посещения. Бить художников. Такая была главная мысль. Но персонал местный, друг с другом были знакомы. Ша–ша, ребята, все свои. В общем, они устроились у нашего стола. Выпивка есть, закуска тоже и в такой миролюбивой и дружеской атмосфере закончился прощальный вечер. Сели в самолет и разлетелись. Мы с Геной в Киев, а остальные, кто куда.

111


ЧЕГЕТ

Б

ыло это более двадцати лет назад. Я хорошо запомнил, день нашего возвращения – последний день продажи водки. Дальше все – сухой закон. Сначала мы, конечно, бросились в аэропорт. Народа – огромная толпа, конец мая. Минеральные воды. Эдик мечется со своим киностудийным удостоверением. Его отовсюду посылают. Он куда-то протискивается. Его опять посылают. Короче, мы отправились на вокзал, с трудом взяли билеты на поезд. Ну, и конечно, накупили водки. Напились так, что прибытие в Киев я помню с большим трудом. Так закончилась эта нелепая поездка. А началась она с того, что мой товарищ Женя – художник– мультипликатор предложил поехать на Чегет. Надо понимать, что тогда был Чегет. Элитарный горнолыжный курорт, почти единственный на весь Союз. Пробиться туда казалось невозможным. Тем более, Женя был человеком непробивным и скромным. Простым и ясным, неприспособленным по части благоустройства под солнцем. Мир воспринимал таким, каков он есть. Не перебирал варианты, можно так, а можно этак. Чегет с ним как–то не вязался. Карпаты, это я еще понимаю с их туземным сервисом. Но тут он ко мне подступил. Давай, говорит, поедем. – Куда? Я же на горных лыжах ни разу не стоял. – И я не стою, и Эдик не стоит. Давай, поехали. Такого случая больше не будет. – Какого случая? – Я так Женю и спросил. Как он себе это представляет. Оказалось, представляет он отчетливо. Женя тогда работал с одним известным режиссером, назовем его Эдиком, человеком не чета нам. Энергичным и на все руки мастером. Можно сказать, романтиком и любителем приключений. Эдик имел немало почитателей именно в этом своем качестве. Среди женщин само собой. Как человек выдающийся. По крайней мере, так он себя видел. Эдик все сделает. – Сказал Женя. – У него там концы. Все схвачено. Нас ждут. Гостиница, номер, еда. По первому разряду. Эдик все организовал. Ты что, не знаешь Эдика? Эдика я особенно не знал. Но в том, что он может организовать, не сомневался. – Нужно только добраться до места. – Убеждал Женя. – А лыжи? 112


– Желательно, свои. Там, конечно, есть. Эдик может сделать. Но ты же понимаешь... Лучше свои. Я понимал, что дел масса, денег нет, лыж нет, но поехать я хочу. Женя правильно за меня взялся. – У Борьки Правдивого есть лыжи. Попроси, он даст. Пошел я к Боре. Он лыжи дал. Хоть вопрос этот не простой. Горные лыжи были занятием престижным, а Боря – человек небогатый. Не знаю, как часто он ими пользовался и катался ли вообще. Где это он ездил, или не ездил. Но лыжи держал. Польские. Самые заурядные, как я теперь представляю, и самые замечательные, как тогда они мне показались. Это же не просто лыжи – это целое снаряжение, амуниция. Ботинки. Ботосы. Красные пластмассовые. Каменные совершенно. Несгибаемые, железные. Внутри еще один ботинок – мягкий, поролоновый. Влезаешь сначала в него, потом в этот ботос. Застежки, какими крыло самолета к фюзеляжу крепится. Щелк, щелк. И нога закована, крепче, чем в испанском сапоге. Голову можешь сломать, а ногу никогда, пока она в этом ботосе. Боря мне это все выдал. Что он при этом думал, не знаю. Подвиг самоотверженности. Лыжи в чехле, ботинки, рюкзак. Чувствуешь себя новым человеком. Не нужно никуда ехать. Просто по улице пройтись, чтобы люди видели, что у тебя это есть. Женя тоже где–то раздобыл, возился, переставлял крепления. В общем, было, чем заняться. Ну, и наконец. Летели какие-то два часа, с ощущением праздника. Солнце, юг, начало мая. Автобус на Чегет, тут же около аэропорта. Народ грузится серьезный, все с лыжами. Крутые, как сейчас говорят, серьезные люди, со значительностью в лицах. Говорят отрывисто, не улыбаются. Сейчас мы эти горы порежем в песок, только подставляй. И мы такие же, внутри чайники, но держимся уверенно. Эдик взял на себя роль главного. Гордый весь из себя. Вообще, как для меня, он немного смешной. Личико оттянутое книзу, щечки, подбородок, носик, все это розовое, розовое. Глазки масляные, маленькие, а губки сладкие, сладкие, И вся серьезность, как бы для камуфляжа, а в принципе он совершенно о другом думает. Это смешноватое впечатление меня настораживало, я не мог представить, что за ним может быть что–то серьезное. Я не мог понять, как такой человек – режиссер. В моем тогдашнем представлении, режиссер – чтото очень значительное. Огромная эрудиция, знание массы деталей, не говоря уже о воображении, о фантазии. И сам предмет, режиссура, 113


умение управлять людьми. Но Эдик был лауреат. Реальный, и все мои соображения в сравнении с этим тускнели. В общем, уселись мы в автобус. Ждем, остается минут двадцать. Сидим довольные. Тут вдруг Эдик оживился. – А ну, Женя, дай сто рублей. Зачем? Где? Эдик углядел. Прямо под стеной авиавокзала, метрах в сорока, играют в наперстки. – Куда? Ведь мы уже едем. – Много времени не займет. Удвоим капитал. Я их штучки знаю. – Не ходи, не надо. – Да что ты. Я их разведу на раз. Все их фокусы у меня вот здесь. Вечно ты что-то такое... – Эдик берет сотню, бегом из автобуса и бросается к толпе. Толпа распахивается ему навстречу, проглатывает, и Эдик исчезает. Мы сидим, ждем. Автобус вот-вот тронется. Но много времени это действительно не заняло. Появляется из толпы Эдик и, не торопясь, как-то понуро, направляется к нам. Головкой крутит налево, направо, ручками размахивает. Вид виноватый. Только зашел, автобус поехал. Эдик сидит, молчит. – Ну что? – Ты знаешь, такая там режиссура. – А где сто рублей? – Какие сто рублей... Там такая режиссура... – Ты же сам режиссер. – Такая режиссура. У меня было столько советчиков, столько помощников. Я уже потом понял. Я и в долю, и пополам. И на три четверти мое, четверть только ему. Все подсказывают. Свои люди. И я же вижу, где шарик. Вот он. Поднимает, нет шарика. – Ну, хорошо. А где сто рублей? – Как где? Нету. У Эдика с Женей были общие деньги. Получили какой-то гонорар. Считалось, что мы едем на все готовое. Эдик все устроил. И эта сумма положена на развлечения. Винцо, шашлычок. Нам бы эти деньги пригодились, как потом оказалось. А пока мы едем. Долго ехали. Все вверх и вверх. Стемнело. Снег пошел крупный. Ощущение замечательное. Пока приехали, кругом была глубокая ночь. Может, и не ночь, но тьма. Вышли из автобуса, народ как–то рассосался, вдали горит огнями наш замечательный корпус. И мы втроем отправились к нему по снегу, глубиной по колено. 114


Только что выпавшему. Ели в снегу, синий свет какой-то, отблески из окон. Только что Минводы, жара, сушь, а тут такое. Что-то нереальное. И со всей амуницией подходим к дверям. Корпус уже закрыт, Народ накатался за день и отдыхает. Тарабаним в дверь. Открывают какие-то служители, видно, из местных, вид непрезентабельный, бомжеватый. Все свои уже на месте, а тут мы. Но Эдик распоряжается уверенно. – Позовите Марью Петровну. – Какую тебе Марью Петровну. – Иванову Марью Петровну. Пошел недовольный, звать. Появляется Марья Петровна. Странного вида женщина. Похоже, что выпившая, и такого же бомжеватого вида. Серое лицо, сухая, тусклые волосы космами. Косынка поверх повязана. Эдик уверенно представляется и держит в руках какую-то коробку. Марья Петровна, завидев коробочку, оживилась, встрепенулась, сунула ее в халат и велела идти за собой. И мы уже на правах гостей протопали мимо церберов и отправились за Марьей Петровной. Что это за коробочка я потом узнал. А пока мы идем, душа поет. Намаялись за день, сейчас попадем в апартаменты. Доходим до лестницы, тут Марья Петровна тормозит и вместо того, чтобы вести нас вверх, сворачивает в подвал. Объясняет. Сейчас уже поздно, переночуете пока здесь, а утром будем разбираться. Я вас сейчас закрою, утром открою, сами не выходите, чтобы вас никто не видел. А то будут неприятности. – Какие неприятности? – Ай, зачем вам знать… В общем, спускаемся мы в подвал. За ним еще в один. Масса дверей, какие-то каморки, замки висят. Туалеты рядом, судя по запаху. Марья Петровна открывает одну из таких дверей, дергает, вся перегородка трясется, заходим. Внутри, что называется, каптерка, побольше дворницкой, а по сути одно и тоже. Сломанная мебель, лыжи, палки такие же, ящики, коробки, ботинки свалены разномастные кучей. Три кровати кое-как втиснуты, заправленные солдатскими одеялами, без белья, одни матрацы. Марья Петровна нас закрывает снаружи, садимся мы на серые одеяла. – Эдик, – говорю я, – ты можешь объяснить, что происходит? – А что происходит? Ты же видишь, все нормально. Завтра все будет.– И что ты ей такое привез? – Препараты. – Эдик таинственно покрутил возле головы. – Не переживай. Готовься. Завтра все будет. 115


Эдик следил за собой. Чтобы хорошо выглядеть, аромат источать. У него был привычный жест. Сначала протирал ладонями лодочкой крылья носа, сверху вниз, а потом тем же жестом вел вдоль бедер, проглаживал промежность. Если руки не заняты, он не пишет и не держит ложку, то руки то тут, то тут. То возле носа, то внизу. И губы замечательные, такие пухлые, такие пушистые, сладкие, как для отсасывания то ли крови, то ли еще чего-то вкусного. Сиропа какого-то. И он ими поджевывает постоянно. И глазки поблескивают ласково. Плюс у всего этого замечательный розовый цвет. Улегся Эдик ровненько на солдатское одеяло, головку устроил, носом вверх, ручки сложил на животе, прикрыл чакру и задышал. Заснул мгновенно. Мы с Женей еще только укладывались. – Главное, чтобы она о нас не забыла. А то придется дверь ломать. Но утром Марья Петровна тут как тут. – В туалет надо? Тогда быстренько, быстренько, чтобы вас никто не видел. Значит, так, ребята. Когда устрою, я вам скажу. А пока поживете здесь. Только выходите по одному. Или когда никого нет, или когда народ. Они здесь лыжи подгоняют, поправляют. И вы тогда незаметно выдвигайтесь. Раненько или поздненько, когда все спят. Вот вам ключ, сами будете открывать, закрывать. – А как же с питанием? Марья Петровна только руками развела. И вздохнула тяжело. С тех пор видел я ее только издалека, но общаться не приходилось. Так началась наша жизнь. Утром мы просачивались по одному, растворялись в толпе, а возвращались к обеду вместе со всеми. Только все шли в столовую, а мы… Вот когда бы пригодились эти сто рублей. Пару раз сходили пообедать в ресторан, конечно, с водкой. Когда подвыпьешь, жизнь прекрасна. Потом нашли более дешевый способ питания. На площади, прямо напротив корпуса – шашлычная. Шашлык – девяносто девять копеек, хлеб отдельно, и мы переключились на шашлыки. После сильного снегопада, подъемник пару дней был закрыт. Наверх никто не поднимался, катались неподалеку. Трасса очень плохая, масса пней. Можно сильно травмироваться. И весь этот огромный корпус тут же тусуется. Буквально, во дворе. Музыка гремит, солнце сияет. Но практика, чтобы съехать, нужна. Склон крутой, просека узкая, камни торчат. Летают люди кувырком, приземляются полуживые. Зато масса женского пола. Эдик вошел в свою зону. Приятные беседы, кокетливые 116


обращения. А я стою возле дома, проверяю снаряжение, подходит мужик моего возраста. Странного вида, не поймешь, то ли приезжий, то ли местный. Пристально на меня смотрит: – В наши годы на лыжах уже не катаются. На санках… и то, с большой осторожностью. Не больше. Я вам не советую. Оглядел меня сверху вниз. Я, конечно, был уязвлен. Но это была правда. Хоть мне казалось, со стороны я хорошо выгляжу. Но во всей его фигуре, во всей мимике я увидел собственное отражение. Тем более, я действительно не представлял, как это я буду ехать. Понятия не имел. Кое-как дело, однако, пошло. Спустя два дня заработал подъемник, работал он через раз, но работал, мы несколько раз поднимались. Ездил я, можно только вообразить, лежа было бы гораздо удобнее. Зато фотографировались, у меня была кинокамера. Голые по пояс, ботосы красные, штаны синие, шапочка красная с синим, очки черные. Солнце оглушительное. Свет удивительный, дышится, буквально, с наслаждением. Такой воздух. Половина вообще поднимается, не кататься. Загар – сегодня красный, завтра черный, а возвращаешься домой в таком виде, что люди с завистью оглядываются. Замечательное сочетание – снег лежит, а солнце жжет. Девки одеты, как на пляже, все в очках, носы намазаны кремом или зубной пастой, снизу огромные ботосы, а сверху – ничего лишнего. Лежат на камнях, облепили, как птицы морские скалы. Эдик как увидел все эти формы, все эти груди, все эти ляжки над разноцветными ботосами, буквально пропал. Губы надулись, стали тяжелые, красные. Проехать на подъемнике – колоссальное удовольствие. Два яруса. Первый, потом площадка, и едешь дальше. Спускаются, кто откуда хочет, можно с середины, а можно с самой вершины. Поднимаешься, лыжи уже на тебе, болтаются, а ты медленно плывешь вверх. Панорама раскрывается. Так бы себе ехал и ехал. Но вверху круг, соскакиваешь, и ты готов. Эдик до нас уже катался, ездил по горным курортам. Выбирал склон, градусов пять. Виражи ногами у него не получались, вместо этого он делал движения головой. Туда-сюда. Влево-вправо, и палками обозначал движения. В общем, как в кино. Хотя почти стоит на месте. Я снимаю кино. – Ну, как я проехал?.. – Хорошо, давай, еще раз… Берется еще раз и повторяет буквально. Просто удивительно, как ему удавалось с такой точностью воспроизводить. Головку наклоняет влево-вправо, палочками ударяет и стоит почти на месте, потому что самого склона нет. 117


Потом я в Киеве ему эти кадры прокрутил, он даже обиделся. – Нет, это не я. – А кто?.. Тут же мимо пролетают ребята, которые сверху разогнались. – Нет, вон тот – я. Ты что не видишь… – А это кто? – Я показываю. – Этого я не помню – Эдик говорит. – Ты сюда смотри. Видишь, как крутит. Не узнаешь? Это же я. Все это, конечно, хорошо, но спим мы в чулане, жрать нечего, и, вообще, праздник не для нас. Тут тебе огромный кинозал, автоматы, масса развлечений, а мы на нелегальном положении. Маскируемся в толпе, но какие-то люди ходят, и такое впечатление, что тебя вот-вот найдут. А ты – чужой, ты – вне закона. Нельзя ответить ни на один вопрос. Кто мы такие? Как мы здесь оказались? На каком основании. Я Эдика спрашиваю: – Долго это будет продолжаться. – Ай, подожди день–два. Ты же видишь, я над этим работаю. Проходит еще день–два, и я вижу, он таки работает, но только не над этим. Нашел себе подругу, и как-то с утра нам говорит: – Ребята вы назад не торопитесь. Погуляйте, потому что помещение будет занято. Где тут можно тазик достать? – Зачем тебе тазик? – Ты что, не понимаешь? – Спроси у Марьи Петровны. В общем, мне все это стало надоедать. Вся эта жизнь. И тут мы познакомились с двумя ребятами. Бравые молодцы, откуда-то из Перми, катаются замечательно, как будто по земле ходят. И у себя на Урале катаются, и сюда ездят каждый год. Раззнакомились, я и говорю. Уезжать собираюсь… – А что такое?.. – Надоело. Живем в подвале, прячемся, без еды, без ничего. – Да вы что. Что ты раньше не сказал. – И вручают нам с Женей две путевки. Никаких денег, ничего. У них эти путевки лишние. Прихватили с собой на всякий случай, просто так. Берите, ребята, и живите. И разместились мы с Женей в два двухместных номера. Эдик великодушно отказался. – А я как-нибудь так устроюсь… У него уже было, где. Поднимаюсь я к себе, на седьмой этаж. Выхожу на балкон. Солнце, горы. Я только сейчас понял, что это за жизнь была в этом подвале. Страшный сон. Бросил вещи себе на кровать, принял душ, переоделся и пошел в столовую. На праздник жизни. Сел за столик, получил первое, второе, третье. Поел. Обошел по хозяйски корпус, полюбовался на горы. 118


Совсем другое ощущение, вроде, из тюрьмы освободился. Вернулся поздно вечером, открыл своим ключом дверь. Захожу, темно. Гляжу, в полумраке на соседней кровати какая-то возня, потом голова, судя по силуэту, женская выныривает, скачет вверх-вниз. Мужской голос мне откуда-то командует. Дверь закрой. Я закрыл, разделся, лежу, как бревно, правда, заснул мгновенно. Утром просыпаюсь, соседняя кровать аккуратно застелена, вроде, мне приснилось. На следующий вечер история повторилась, только я уже не удивлялся. Дверь закрыл и улегся. И так оно было до конца. И у Жени так же. Коридорная свободный койкофонд сдавала почасово. Так я и засыпал под эти звуки. Но спал хорошо. И отдыхалось хорошо. С Эдиком общались мы теперь меньше. Но за день до отъезда заходим с Женей в столовую. Сидит большая компания с Эдиком во главе. Он нас подзывает, знакомит со всеми (это – художник, это – режиссер, мой напарник), усаживает. Оказывается, банкет. И грузин тост поднимает. У нас на Чегете известный режиссер. За великого нашего режиссера. С которым мы имеем честь за одним столом находиться. Пьем, гуляем, Эдик посматривает на часы. В девять он важно объявляет. Пора. У меня деловая встреча. А вы тут догуливайте. И с тем нас покидает. В общем, все так и закончилось. Впечатления разные, но, в целом, утомительные. Еще была польза. Летом Боря о лыжах не напоминал, а я помалкивал. И следующей зимой походил у нас в Киеве на горки, покатался. Горки небольшие, но довольно крутые, и я, пока Боре лыжи вернул, кое-чему научился. Но на Чегет больше съездить не довелось.

119


П

ечкин – мой сосед. Он живет надо мной в такой же однокомнатной квартире. Во дворе его знают все – он работает почтальоном в нашем 42–ом почтовом отделении.. Он кормит всех дворовых кошек и собак. Возле дворницкого сарая есть такое место, куда он выносит для них еду в упаковочных магазинных коробках. Все кошки и собаки бегут к нему, когда он появляется. Он общителен и любит поговорить. Появился он не так давно – лет десять назад. До него в этой квартире на третьем этаже жил юрист из треста, где работал мой отчим Давид Григорьевич. Юриста звали Рабинович Александр Владимирович, жил он со своей семьей. Он умер вскоре после заселения дома, как и Давид Григорьевич. Не пришлось им насладиться жизнью в отдельной своей квартире… Его жена Ева Мироновна жила с дочерью там же еще лет двадцать. Потом умерла и она, а дочь переселилась к тете. В их квартире поселился новый жилец, бывший военный, кажется, отставной майор с подругой. Он был маленького роста со щетинистыми черными усами, а она была большая, с белыми волосами, в локонах, и все время пела... Его «хобби» были трубы. Водопроводные.

120


Над головой у меня все время что-то падало, что-то перепиливалось, и потолок у меня на кухне и в ванной стал покрываться темными пятнами. Они то подсыхали, то расползались, и постепенно укрыли весь потолок красивыми разводами… Попасть к нему в квартиру было невозможно, дверь он не открывал. Пришлось вызвать инженера из ЖЭКа. Когда, наконец, дверь открылась, и мы вошли, «открылась» совершенно неожиданная и удивительная картина. На кухне, перед окном, на столе стояли слесарные тиски размером с малый паровой пресс, рядом со стиральной машиной, увитой шлангами, ползущими в разных направлениях, на железной сварной треноге стояло приспособление для сгибания водопроводных труб. На полу вдоль стен лежали и стояли трубы разного сечения, валялись хомуты, переходники, гайки, проволока, и все, что необходимо для слесаря бойлерной районного масштаба. Было немало и бутылок… Играла пластинка. Леонид Осипович Утесов пел любимую «Эх, путьдорожка, фронтовая…» После этого посещения пятна на моем потолке стали подсыхать. Но вскоре майора с тисками не стало. Подруга плакала на скамейке во дворе и вскоре съехала к сыну в Кременчуг. И вот теперь поселился Печкин. Тоже бывший фронтовик. Невысокий, узкоплечий, улыбчивый, с плохими зубами. Он как-то быстро двигался, то влево, то вправо, ходил почти бегом... Как будто все время спешил. Пластинка поменялась, пела Клавдия Шульженко – «Синий платочек» и вальсы Штрауса. Он разносил газеты и почту по ящикам, а потом стал приносить нам пенсию. И тут мы раззнакомились. Как-то вечером, осень, мы по обыкновению сидели на кухне, когда в дверь позвонили. В это время мы уже никого не ждем, иногда, правда, заходит Женя Бобрик – хороший живописец и философ, и тогда беседа длится до 12 часов. Потом он бежит через три ступени по лестнице на последний поезд метро… и успевает. Наверно, Женя, решили мы и сразу поставили тарелку, хлеб, ложку и вилку… Дверь открылась, на пороге стоял Печкин. Его звали Федор Кузьмич. Он стеснялся, извинялся, двигал руками и перебирал ногами. – Хочется поговорить по соседски, вы ведь художник… Конечно, конечно, заходите… От обеда он не отказался, ел легко, нахваливая по старинному обыкновенный суп с вермишелью и картошку с рыбой… Потом пили чай и разговаривали. Федор Кузьмич рассказывал о Харькове, учебе, 121


фронте, мы, в свою очередь, о своем, том же самом, только детском. Мы ведь тогда были детьми… Хотя он был лет на пятнадцать старше нас, стариком его назвать было трудно. Очень живой. О времени мы забыли. Никто никуда не спешил. В одном месте беседы Федор Кузьмич переспросил: – Как, вы говорите, звали вашего отчима?... Я назвал: – Давид Григорьевич Боксер… Печкин вдруг подскочил на стуле, заморгал и почти закричал треснувшим голосом: – Я знал такого, я его знал! Он сапер? Он подполковник? Он воевал в Сталинграде? Фотография у вас есть? Я воевал с ним, я был у него писарем!.. Я показал фотографию. – Это он! Я знаю его!.. Он хлопал себя по ногам, выкрикивал «ай–ай–яй» и качал головой. Потом подбородком вперед покрутил шеей и спросил: – Он вот так крутил шеей после контузии?.. Было очень похоже… Федор Кузьмич рассказывал о войне... Случаи, отрывки, ранение… «я кое–что записал, вообще я записываю свои мысли…» Часы показывали три часа ночи… Печкин стал раскланиваться как-то по старинному, что-то проговаривал. Вроде: – Боже мой, боже мой, надо же, такое совпадение… Так мы подружились. Он был смешной, но настоящий. Он все время что-то придумывал, не врал, конечно, но было видно, что ему интересно из всего делать событие и тайну. Все для него было откровением… Легкий человек. В действительности его фамилия была Рутов, но я узнал об этом позже. Фамилию Печкин я ему «присвоил» по прямой связи с мультфильмом про «Простоквашино», где главный герой был почтальоном. Фильм был очень смешной и трогательный. Проказливый и въедливый почтальон Печкин однажды стал добрым, веселым и заботливым, когда ему подарили велосипед… Он не обиделся, и не возражал, и мы вместе смеялись…. Теплым вечером Федор Кузьмич сидит на скамейке во дворе перед нашим парадным. Ждет собеседника. Он листает толстую книгу и бормочет. Словарь иностранных слов. Время от времени он радостно поднимает голову, смотрит вокруг и снова нажимает темным ногтем на строчки. Я возвращаюсь домой. – Здравствуй, Печкин! – Он радостно протягивает мне руку. – Никогда не думал, что мы говорим слова и не знаем, что они значат. «Гастроном!» Ну надо же?! Идешь в гастроном за колбасой, за водкой, извиняюсь, нюхаешь воздух, в каждом отделе другой, например, рыбный, возьми – свежая рыба, сырая – пахнет тиной, прелой водой, соленая – тут вообще голова дуреет, пряности всякие – лавровые, 122


перечные…; а кондитерские – ванильная, сладкая пудра висит в воздухе, молочный – дух такой, как будто лежишь рядом с коровой, и она дышит на тебя маслом и сыром – душно и сладко сразу. Но оказывается, слово это – гастроном! означает – подумать только! – желудок человека. И правда – желудок – это всё! Понимаешь – Всё! Всё, что мы знаем вкусного и вообще хотим съесть – всё для него, то есть для себя. Всё – через «гастроном». – Печкин остановился, и я успел спросить: – Почему вдруг «Словарь иностранных слов»?.. – Вчера был на выставке живописи. То же не простое слово. Случайно зашел, был свободен. Я, вообще, люблю искусство. В молодости, еще до войны, ходил по музеям, когда учился в Библиотечном институте. Практику проходили в Москве. Ты знаешь, конечно, Румянцевская библиотека им В.И.Ленина, а там, почти рядом музей, такой, что ноги дрожат, когда входишь! Музей имени Пушкина! Там внутри стоит Давид Микельанджело и рыцарь на коне, и вообще чудо везде. Такие картины, что трудно поверить, что это человеком сделано. Был я и в Ленинграде, в Эрмитаже. Так я тебе скажу… Там видел я картину такую, называется «Даная», художника из Голландии Рембрандта Ван Рейна. Так я тебе скажу – живая женщина лежит и зовет кого-то. Конечно, она не очень красавица, но такая живая, такая живая, что я несколько раз возвращался, помню. Ну, и другие тоже были. Слышал я, не так уж давно, какой-то кретин облил картину кислотой, и она пропала. Подумать только! Наверно, сошел с ума от живописи. Видно, очень впечатлительный был человек, бедный… В Русском музее тоже был. Художник Брюллов. Помню, почему-то Карл, но не в этом дело. Картина его руки «Гибель Помпеи». Он там тоже есть, говорят, нарисован с ящиком красок на голове. Ну, я тебе скажу, замечательная картина. Так красиво нарисовано, все итальянцы – мужчины, женщины, дети и старик там один упал, и его поднимают, а сверху валятся скульптуры, летят камни, сверкает молния – и красиво, и страшно… Помню, видел картину Ильи Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Это меня касается напрямую! Письмо пишут, понимаешь, письмо! Да как пишут! Хохочут черти. Хорошо исполнено. Очень тронули меня картины русского художника Исаака Левитана «Над вечным покоем». Помню «Вечерний звон». А может, это в Третьяковской галерее, в Москве? «Иван Грозный убивает своего сына.» – точно в Москве висит. Так вот, с тех времен все помню, но жизнь потянула дальше, сам знаешь, война, контузия. Вернулся с войны. Контузия сказалась. Долго 123


сидеть не могу. В библиотеке мне душно, тяжело дышать. Врачи говорят – вы здоровы, но сидячая работа вам не рекомендована, вследствие контузии. Стал почтальоном – да ты это знаешь. Когда война кончилась, мне было всего двадцать пять лет. Вся моя «живопись» осталась там «до войны». Вот и стал я почтальоном и «вольным стрелком Робин Гудом», как поет Володя Высоцкий, борюсь с несправедливостью внутри себя и ношу письма… Подожди. Время еще есть. Так вот, вспомнил я про живопись, проходя вчера по улице Красноармейской – висит афиша, и это слово – живопись написано в витрине красивыми большими буквами небесного цвета. Ты спрашиваешь, зачем я читаю «Словарь иностранных слов»? Дело в том, что я читаю названия картин, глядя на них, и не могу понять, что это значит. Если бы на картине была подсказка, знак, сродни названию, я бы разобрался в конце концов. А тут слово, скажем, «концепция» и номер при нем 17! А на картине изображение без узнаваемых черт. Картина неплохая, голубые и розовые пятна, кое-где острые такие, желтые штрихи и внутри комки из тоненьких линий, как комок длинных волос, даже изящно, как говорят знатоки, и вдруг черное пятно, ниже и правее клубка. И всё… Я стою, смотрю и… мучаюсь. Подходит ко мне молодой человек. Лицо розовое, светлое, с кудреватой такой бородой светло–коричневого цвета. Говорит: – Вы, дедушка, я вижу, разбираетесь в живописи, что так внимательно смотрите. Это моя удача. Я долго ее писал, почти неделю». Я молчу, не знаю, что сказать. А он – «… это «нонасоциация» ощущений сна… Вот видите, композиция движется волнообразно, снизу слева вверх, потом рассыпается искрами и внезапно связывается в клубок. Но впереди ее ждет «черная» дыра – это космос. Это философия бесконечности, рождающая ассоциации и разрушающая их одновременно!» Это я запомнил все-таки. В голове у меня помутилось, как в гастрономе, в рыбном отделе, но я устоял. В одно мгновение через голову прошел взрыв, рядом с окопом, и я оглох. Однако, стою – фронтовая закалка. Повернул я лицо к собеседнику, немного так наклонил голову набок, приподнял брови и кивнул головой, мол, да, согласен с вами полностью, и облизнул пересохшие губы. А что мне оставалось? Отошел я подальше от кудрявого, читаю названия, смотрю, держу так руки за спиной… В голове молоточком выстукивает «ассоциация», «концепция» и «синопсия». Интродукция лупит по синопсии, концепция выкручивает мозги и руки всякой там ассоциации. Тут закипело у меня и кинулся я к кудрявому. Как же, говорю, тогда Рембрандт Ван Рейн или Карл 124


Брюллов, или, скажем, Репин, или Микельанджело? Кудрявый откинулся назад и засмеялся так ехидно и весело. Потом положил руки мне на плечи, почти обнял, нахальный такой и говорит: – Сейчас, дедушка, другое время, прошлое, – говорит, – ушло. Скушно то всё, понимаешь, уныло и одинаково. Нет воображения, эстетика примитивных людей. Сейчас время новое, – говорит, – время «виртуальной реальности. – И указательный пальчик вверх поставил. – Сейчас главное – удивить, оглушить, шокировать и сбить с толку. И вместе с тем, никто не признается, что его лохонули. Сейчас время энергичных людей, и они хотят острых ощущений. Современный художник рисует для новых людей, людей активного действия. Мы им предлагаем «необычное» мышление в искусстве таким образом, чтобы они утвердились в своей гениальности и избранности. Только они могут понять настоящее искусство! К тому же у них деньги… Понимаешь, дедушка, художник рисует для тех, кто может купить… – Я слушал, – говорит Печкин, – и мне казалось, что я упал в сельскую уборную. Я отодвинулся от него, а он все говорил, говорил… В зале мы остались одни, за окнами зажглись фонари… Мне стало его жалко, и я вышел на улицу. Кудрявый вышел за мной и как-то глухо и вяло вдруг сказал: – Дедушка, пойдем, выпьем, я угощаю. Гастроном рядом… – Я не пью, – говорю, – а ты хорошо подумай, чем тебе заняться…И ушел. Скажи, я правильно поступил, или я ничего не понимаю в искусстве? Рассказ Печкина меня расстроил. Потом закрутились какие-то дела, и мы долго не виделись. Трудно угадать, где у Печкина «пафос», где выдумка, но легко понять, что он начетчик и проказник. Шутовство ему тоже известно. Вот такой человек, и на фоне «серьезной» галиматьи и натужного мудрствования с ним легко и весело. К тому же он человек обязательный, что тоже не часто бывает. К тому времени мои дети уже два года живут в Израиле. Жизнь их пока не та, которую им «изображали» в призывах вернуться на историческую Родину. Конечно, там тепло и вкусная еда… Да и сама земля, несущая на себе печать вечности бытия, – это не просто для нашего рассеянного разума. Однако, пока места для их жизни на родине не нашлось… Художник театра работает токарем на заводе… Некому сказать… Конечно, фактически военное положение (там, где они живут), частые обстрелы и теракты не добавляют радости существования... Надо терпеть… 125


Чтобы как-то их развлечь, я решил в письмах воспользоваться образом Печкина – его сочинительством и «философскими» назиданиями и стал сочинять для них «сказки». Некоторые из писем сохранились.

Вчера встретил Печкина! Обнялись, долго трусили друг друга за плечи. Печкин показался мне бодрым, выглядел он хорошо, если так можно сказать о стареющем человеке…Он опять что-то придумал. Как-то быстро перескакивал от одного к другому, часто повторял, «все будет хорошо» и отводил глаза... Время было после полудня, Печкин уже разнес сегодняшнюю почту. Я решил сегодня ничего уже не делать и «пусть идет, как идет». Ну, мы и пошли... Идем, то да се, он шутит и сам смеется... Тут Печкин рассказал про бегемота, на котором он через речку переправлялся, и очень сам смеялся – говорит, на другом берегу другой бегемот рассказал, что этот сильно пердит, пукает, то есть, одним словом, портит воздух вокруг… Я ему говорю – этот анекдот с бородой, а он все смеется, а я смеюсь от того, что смеется он… Идем и хохочем. Вдруг Печкин остановился, вытянул голову и стал нюхать воздух. Нюхает и говорит: – В проходном дворе собака стащила пирог с мясом, когда разгружали лотки, стань за угол… Я прижался к углу, Печкин 126


встал передо мной. Из подворотни выбежала собака с пирогом. Печкин взвизгнул и тявкнул два раза. Собака остановилась, наклонила голову с пирогом и посмотрела на Печкина. Тот снова тявкнул, и на букве «Я» протянул. Собака приблизилась, положила пирог возле Печкина и села рядом. Печкин тут же схватил пирог, быстро достал перочинный ножик, вырезал укушенную часть пирога, обдул его и ловко завернул во вчерашнюю газету. Потом подозвал собаку и покормил ее пирогом, мне показалось, что собака сказала «спасибо» и убежала. – Теперь нужно чем–то запить. – Сказал Печкин. Он подошел к киоску и сунул голову в окошко. Потом он вынул голову, и из окошка высунулась рука с бутылкой лимонада. – Ужин есть. – Сказал Печкин. – Подумаем о ночлеге… Ты куда? Ты же сказал, пусть идет, как идет, будешь «беречь мой сон! Он вел меня по улицам, где я никогда не ходил; пересекли железную дорогу, потом пошли амбары какие-то, складские бараки. Стали подниматься в гору. Краснел долгий летний вечер, когда мы подошли к старой каменной ограде, обросшей большими липами и кленами и остановились у старой кирпичной сторожки. – Это я. – Сказал «вникуда» Печкин. Мы поднялись на три ступеньки и вошли в маленькую комнату с одним высоким окном. Под окном стоял стол из досок, два венских старых стула, прозрачных и почти невидимых в сумерках. Вдоль стены была широкая скамья, а напротив клеенчатый диван с валиком и узким зеркалом сверху и полочкой под ним. Не хватало только шести слоников… – Здесь я живу летом. – Сказал Печкин. – Тихо, живая природа, птицы, здесь я ночной сторож. Есть собака. Это ей я сказал, что пришел. – Он распахнул окно, зажег керосиновую лампу, положил на край стола спички, фонарик и свисток. Липы сладко пахли пчелами и свистели соловьи в перекличке. Это была вечность, о которой забыли… Здесь вечный покой для всех, кто устал… – Так ты говоришь, пусть идет, как идет. – Неожиданно продолжил Печкин. – Двусмысленная мысль! – Это как посмотреть – с одной стороны, вроде какая–то гниль тут закралась, что-то кислое, какое-то приспособленческое дело. Мы у наших людей такое качество как бы не почитаем. Хоть один в Китае, философ Конфуций говорит, что именно это и есть самая мудрость. Тут не разберешься. Слушаешь китайца – он прав, слушаешь радио или читаешь газеты – все наоборот. К борьбе зовут. Американцы, например, 127


взять.., но я твердо держусь диалектики Гегеля, а у него выходит, что все зависит от того, где, когда и какие условия в данный момент – то есть времени. – Вот и со мной был такой случай. – Начал Печкин, выкладывая на газету рядом с лампой подарок судьбы – пирог с мясом. Потом он достал откуда-то два стакана и поставил бутылку с лимонадом. – Так вот, – начал Печкин, – дело было в Африке, в предгорьях самой высокой горы Килиманджаро. Одно письмо надо было доставить в одну деревню, а она на другом берегу. И знал же я, что речку переплывать нужно с утра, когда течение еще не очень сильное, когда снег в горах еще не начал таять. Так надо было заговориться с одним местным приятелем. И когда подошел я к реке, вода уже поднялась, несется с силой и ревет на перепадах. Лодка для меня была всегда приготовлена и привязана к дереву. Стадо жирафов щиплет листья с верхних веток, переговариваясь. Я подошел, отвязал лодку, взял весло. Сумку я не снимаю, думаю – пусть всегда будет при мне. Вышел я в заводь, откуда всегда гребу на другой берег, сел покрепче, уперся ногами в переборку, весло слева и… погреб. Чувствую – сильно сносит. Обычно пересекаю речку выше переката, а тут вижу – несет прямо в буруны. И вроде, речка не очень широкая – в двадцать гребков пересекаю в спокойное время, утром, а тут еще до середины не догреб, а уже несет очень сильно. Стал волноваться – плохой признак. На том берегу прыгает в травяной юбочке черный человек, машет руками, кричит что-то, за ревом воды не разобрать, хоть я на их языке понимаю неплохо. Тут лодку сильно толкнуло, потом резко развернуло задом наперед и сразу же перевернуло… Весло вылетело из рук, как если бы я его и не держал. Рухнул в воду, сразу хлебнул много воды, и меня понесло. Окунаюсь, выныриваю, снова проваливаюсь... Шум, гром, глотаю воду, захлебываюсь, руками гребу, как собака, сапоги полные воды, и я, как поплавок, то окунаюсь, то выныриваю, и только хочу крикнуть, как уже полный рот воды и волны бьют в лицо. Живот от воды вздулся. Тону, чувствую – совсем потерялся, прыгаю, снова глотаю, и швыряет меня, как щепку. Бросило меня вниз, ударило меня сверху, и моя сумка стукнула меня по голове. Уже не знаю, где верх, где низ. Тут сильный поток подбросил меня, и я увидел свет… Ноги тарахтели по каменистому дну. Из последних сил оттолкнулся я от камней и вынырнул над водой… Руки раскинул и несусь. Человек на берегу бежит и кричит изо всех сил и рукой показывает вперед. Он 128


кричит, и я его понимаю: «ен иберг оньлис, кричит, ьтсуп тёсен, ьсижред ан увалп ишыд онвор, адгок еинечет тёсендоп ежлиб кучереб – оньлис инберг окьлоксен зар, игереб ылис, потом опять – игереб ылис и ивол еинечет. Окгел ьварп имагопас… имянодал йапоих окгел оп едов… онвор ишыд, ясйемс, ёсв ошорох», а сам бежит рядом, смеется и хлопает… Хорошо знать иностранный язык, понимаешь, иногда спасает в жизни. Он кричал: «не греби сильно поперек, пусть пока несет, держись на плаву, дыши ровно, когда течение поднесет ближе к берегу – сильно греби несколько раз, береги силы, береги силы и лови течение, легко правь, сапогами, ладонями хлопай легко по воде, ровно дыши, смейся, все хорошо.» Вот так я спасся. Вся деревня была уже на берегу. Меня подхватили под руки, вынесли на сухое место и посадили под баобаб… Мы ели пирог, запивали лимонадом. Ночные бабочки стучали в наши головы, звенели сверчки. Печкин ловил куски пирога во рту несколькими зубами, чмокал и поднимал указательный палец вверх. – После этого знаменательного случая я понял, – рассуждал дальше Печкин, – понимай течение, чувствуй его, зря с ним не борись, но сторожи и лови момент, и тогда ничего не страшно, любую речку «переплывешь». Так что твое «пусть идет, как идет» надо немного дополнить и получить тоже самое. Спокойной ночи… Печкин лег на лавку, поджал ноги, положил под голову кулачок и сразу захрапел. Во сне он улыбался, складывал губы трубочкой несколько раз и вдруг засвистел. Это был вальс Штрауса «Голубой Дунай». Он выводил волны и трели и свистел долго. Потом помял губами и повернулся лицом к стене. Я остался один. Сумка Печкина лежала рядом, и я решил почитать газету какую-нибудь. Нечаянно с газетами я вытащил тетрадку. Это была клеенчатая общая синего цвета тетрадь в клетку. Вся она была исписана сильно наклоненными буквами, жирные пятна проходили насквозь и затухали через несколько страниц. Потом появлялись новые и снова затухали… Наверно, это означало перерывы между записями. Я стал читать и наткнулся на этот самый рассказ, но он был очень длинный и было в нем много «философских» замечаний вроде «тише едешь – дальше будешь», и далее в таком духе – «не в свои сани не садись»… и т.д. Было смешно и грустно. 129


Сон стал тихо клонить меня, я сунул тетрадку обратно в сумку с мыслью как-нибудь добыть ее – или выпросить, или обменять на чтонибудь. Я потушил лампу и вытянулся на прохладной клеенке дивана. День был длинный… Во сне Печкин кормил рыбой жирафа, сидя на баобабе, я бегал по берегу и был черного цвета, в воде бегемот свистел вальс «Голубой Дунай». Чистая вода струилась и блестела на солнце. Вспыхивали солнечные зайчики… Я открыл глаза. Солнце светило в окно сквозь листву. Печкина не было. На столе была записка: «Доброе утро, Шейнис! Спасибо за день, спасибо за вечер. Дарю тебе свой роман «Синяя тетрадь»… Там кое–что есть для тебя важное… До встречи. Печкин.» Дорогие Васюки! Целую, обнимаю. Ваш папа, дедушка! С Новым Годом! Будьте все здоровы. Сердечный привет от Юлии Иосифовны, Лады, Алеши. Всё беседер. Печкин на стреме! Путь будет аколь беседер. 30.12.2001 «Васюк! – моя «подпольная» кличка. В 1961 г. В начале лета вернулся из Москвы Толик Мамонтов – он только что окончил ВГИК и некоторое время жил у меня. Конечно, из Москвы он привез массу анекдотов, вгиковских шуток и розыгрышей, и умел танцевать рок–н–ролл… Однажды он пошутил – постучал в дверь, хоть можно было позвонить и, не дожидаясь пока я открою, спросил: – Здесь живет Васюк?... Я открыл, и… мы очень смеялись. Сочетание Васюк и Шейнис не нуждается в комментариях. Но главное произошло потом, спустя достаточно времени. Я уже и забыл про это. Как-то в дверь позвонили, и я открыл. На пороге стоял дядька привокзального вида, с чемоданом. В руке он держал бумажку и, глядя в нее и на меня, спросил: – Здесь живет Васюк?.. я сказал: –Нет, и он растерянно ушел. Вот тут я вспомнил розыгрыш Толика, но что было это, я так и не узнал… Эту «историю» я рассказал через тридцать лет Марте, когда она уже была взрослой, был уже Саша и маленький Илья. Она очень смеялась и, если учесть их обострившуюся еврейскую ориентацию (они уже собирались в Израиль), кличка «Васюк» была придана мне окончательно. Они называют меня – Васюк, я их – Васюки. Им можно. 130


Снег падал тихо, ровно и густо. Впереди он превращался в марлю, а дальше было пространство из молока. Капюшон, плечи, сумку покрывал ровный теплый слой снега, валенки шли глубоко и медленно. Снежинки таяли на лице. Неожиданно в белом пространстве появился запах. Человек принюхался, запах пропал. Повеяло опять. Человек принюхался. Снова пропал. Небо и земля одинаковы – снег. И вдруг сильно запахло. Совсем близко дохнуло печеным тестом и потной шерстью. Человек стал всматриваться вперед и по сторонам, и вот – впереди темное пятно. Оно движется, раскачиваясь. Запах пота все сильней. С силой толкает он снег ногами впереди, наконец, видит: идет настоящий живой медведь с большой корзиной за спиной. Стало страшно. Медведь – это страшно, но корзина – смешно. Может быть, это снится? Покрутил себе нос, потер мокрой холодной рукой левый глаз и… проснулся. Смотрит – медведь таки несет корзину... Травка вдруг зеленая, цветочки разные, весенние, и птички скачут на веточках – синички и что-то насвистывают. Идет медведь и потеет. Вдруг голос – «сядь на пенек, съешь пирожок». Медведь, видно, испугался и прибавил… А голос снова… «съешь пирожок». Тут выскочил из-под земли перед медведем пенек. Снял медведь корзину, присел, засунул в корзину лапу и что-то достал. Открыл пасть, укусил. Сильно запахло. Пирожок оказался с мясом. 131


Глотнул почтальон большую слюну и не заметил, что вышел из-за дерева и прямо к медведю движется. Деваться некуда. «Здравствуйте, товарищ.» – «Здравствуйте.» – Отвечает. «Садитесь, – говорит, угощайтесь». И подает пирожок. Снял почтальон валенки, развернул теплые портянки и вытянул вперед усталые ноги. Пирожок был совсем горячий, как из печки, пах луком и мясом. Ели молча. Потом медведь икнул и говорит: «Я знаю, что ты – почтальон Печкин, несешь письмо принцессе, бери еще. Мне, – говорит, – сейчас сворачивать вправо, Машу нужно отнести к бабушке с дедушкой, тут уже недалеко, а тебе еще очень далеко. Валенки оставь здесь, на обратном пути пригодятся. Вот лапотки висят на ветке – бери. Слушай и запоминай. Я из сказки «Маша и медведь.» Читал? Там на меня в деревне нападают собаки, и я убегаю в лес… Тут моя сказка кончается. Ты иди прямо, там будет камень и три дороги. Ничего не читай, а иди прямо дальше. Встретишь серого волка, он будет ждать тебя у колодца. Проскачешь три дня до берега морского. Там будет ждать тебя рыба– кит. На спине у нее будет деревня, избушки всякие там, и одна на курьих ногах. В ней живет баба Яга и мучает Ивасика–Телесика, или Аленушку, или обоих, не помню, давно читал, в детстве, но точно помню, что баба непорядочная. Вот тебе наливное яблочко, обязательно подари этой бабе. Три раза вытри его платком шелковым – вот тебе платок, только три раза, запомни! Как она укусит его – сразу заснет. Снеси ее в хрустальный гроб на цепях в лесу. Потом за ней принц приедет, кажется. Но это из другой сказки. Сам же скорее бери Аленушку и Ивасика и беги к речке. Там будут гуси–лебеди. Сперва делай, как написано – Аленушку и Ивасика сади на гусей–лебедей и отправляй к бабушке, а сам садись на белого гуся–лебедя и гони… Пока все это будешь исполнять, рыба–кит два моря пройдет. Останется тебе через одно перелететь, и ты прибудешь, куда надо письмо доставить. Читал я, говорит медведь, земля та называется «обетованная», а для еврейцев – историческая, говорят, родина. Возвращаться будешь тем же путем, но в обратном порядке. Ивасика и Аленушки не будет, они дома, давно спят на печи и сосут лапу; баба–Яга работает на кассе в сельпо – принц за ней не приехал, волк работает на старом месте, а я буду ждать тебя на том самом месте, на пеньке, где ты снял свои валенки. Ну, бывай, до встречи. Взвалил медведь корзину на спину, повернул вправо и скрылся за деревьями. 132


Загрустил Печкин, надел лапти и пошел. Работа такая… Тут икотка началась и отрыжка мясная с луком. А водицы то нет. Но Миша правду сказал. На дороге камень стоит. Читать не стал, только заметил краем глаза, опыт почтальонский все же, – ругательные плохие слова там были. Пошел прямо, видит – колодец. Журавлем зачерпнул водицы, утолил икоту и отрыжку, а тут и серый. Встретились, как старые знакомые. Волк все наперед знал. Посадил Печкина на спину и помчал. Ну, там через леса, через поля или луга, как положено, мелки реченьки промеж ног спускал, три дня и три ночи, все по расписанию. Во время, к прибытию рыбы–кит были уже на причале. Простились бодро, по свойски. Взошел на рыбу Печкин и отчалили. Берег стал отдаляться и скоро пропал... Берег то пропал – а кругом земля! Вот чудо–то! Холмы, рощи березовые, на лугу коньки–горбунки пасутся, вдали синий лес, а за ближним холмом как будто деревня. Помнит Печкин наказ медведя, взбежал на холм, ищет глазами избушку на куриных ногах. На краю деревни, ближе к лесу, видит – стоит за деревьями. Идет к избушке почтальон. Тут весело пробежали собаки. «Видно прогнали медведя.» – Сообразил Печкин. Солнце садилось за синий лес, пролетели гуси–лебеди, запела гармошка у реки, заквакали лягушки и засвистели раки. Одна лягушка выпрыгнула прямо из–под ног Печкина. – Где то бродит сейчас Иван–Царевич? – Вздохнул Печкин. В избах засветились лучины. Уже стало совсем темно, когда Печкин подошел к избушке на куриных ногах. Достал наливное яблоко, платок шелковый, потер три раза, как наказал Миша–друг, и чуть было сам не укусил – так оно заблестело, а спать ему и так сильно хотелось, да смекнул, что все может не так пойти, и удержался. Дальше все быстро пошло. Выбежала баба, схватила яблоко, сразу укусила и… захрапела диким сном, прямо стоя. Взвалил Печкин старуху на спину, как корягу, и бегом в лес, тут же за ближним дубом звякнули цепи, блеснул хрустальный гроб под луной, бросил Печкин бабу в этот ящик, накрыл хрустальной крышкой, а баба там во сне улыбается – «видно принца ждет, ведьма» – съязвил Печкин вслух и бегом за Аленушкой и Ивасиком назад, в хату. Обоих в охапку и к речке. Опять пробежали собаки. «За медведем.» – Мелькнула мысль на бегу. Гуси–лебеди уже ждали, а белый гусь–лебедь стоял отдельно. Поцеловал Печкин детей, усадил помягче и… взвились в ночное небе серые гуси–лебеди и скрылись промеж звезд. 133


Перевел дыхание Печкин, на выдохе сказал «ф–ухх!» и вытер мокрый лоб под ушанкой. Потом сел на траву и откинулся спиной на ствол старой вербы. Белый присел рядом. Достал из–за пазухи Печкин сверток из «вчерашней» газеты, аккуратно развернул, понюхал. «Почти свежий.» – Сказал вслух. Гусь тоже понюхал: – «Не отравимся, долетим.» – И отщипнул кусочек… Луна садилась за лес. Заря занималась. Пора. Летит Печкин высоко. Облака внизу. Все безмолвно. Будто стоит на месте гусь–лебедь и крылья равно раскинул и не шелохнется. Гусь теплый, пухом пахнет, дремлет Печкин, но держится за шею крепко… Тут гусь голову медленно так поворачивает к Печкину и говорит: – «Пристегните ремни, идем на посадку, температура воздуха в Тель–Авиве 320.» Сильно затянул пояс Печкин, аж луковый с мясом дух из него пошел, прижался к гусю. Чуть дрогнули крылья, наклонились влево, выровнялись, еще наклонились, и снова стали ровно. И вот уже бежит гусь по ровной, широкой и длинной дороге, ловко так лапами перебирает и пятками приторжаживает. Стали. Прибыли! Гусь говорит: – «За три дня до вылета обратно позвони мне. Пароль «Аленький цветочек. «Беседер.» – Неожиданно для себя сказал Печкин, потом зачем–то добавил: –«Аколь». Трещат пальмы под горячим ветерком, падают финики, «стучат» бананы, все гуляют, и речь, как бы знакомая, слышна. Прислушался… и точно – родная речь! Это же надо – медведи, гуси, волки, люди, оказывается, понимают друг друга... В его потной голове стали разные мудрые мысли скакать, да голод быстро все поставил на место. Главное, – догадался Печкин, – еда. Еда определяет сознание. – Вспомнил Печкин. Вытрусил из газеты в ладонь крошки, ловко закинул голову назад и ссыпал в темный рот горсть «еды». Стало легко и ясно. Сознание вернулось и говорит: –«Ты, почтальон Печкин, помнишь стих «Кто стучится в дверь ко мне?..» Печкин наизусть закончил: – «… с толстой сумкой на ремне.» То–то же! – мелькнула гордая мысль. Потом весь встряхнулся по–птичьи, выпрямился и скакнул. Толстая сумка на ремне здесь, теперь быстро на поезд до Наарии, а там на автобус до Адамита и всё. «Против того пути это уже семечки, к вечеру поспею.». Мчится поезд вдоль синего моря, кудрявые парни билеты проверяют, лоточники предлагают заморские сладости, веет кондишн, бывшие седые красавицы громко говорят руками… Автобус круто заворачивает то влево, то вправо и круто прет вверх. То слева, то справа пропасть, а он все выше, выше… «Вот это да,а,а,а!» – 134


подумал Печкин, держась за переднее сиденье и привставая на поворотах. На горе уже сумерки. Горят круглые желтые фонари – луны. «Парк какой–то.! – Думает Печкин. Снова пробежали собаки, и голос сказал: «Коби!» Печкин остолбенел – в голове проплыл медведь… Вдали слышна музыка. «Кажется туда.» – Решил Печкин. Музыка все громче, дым с запахом жареной курицы, голоса, смех, крики, какой– то вихрастый мальчик на велосипеде с фонариком промчался мимо Печкина. «Мама, почтальон Печкин от дедушки идет!» В голове Печкина: –«Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел»… – Вам письмо. – Выдохнул Печкин, бегущей навстречу курчавой красавице. – Вы есть принцесса?! – Почему–то с еврейской интонацией спросил Печкин. Подводят Печкина к костру, сажают на низкий стульчик. Куриные крылья и ноги шкварчат на решетке… Сглотнул Печкин хлынувшую слюну и откашлялся… Вокруг молодые все лица, дети, кошки, собаки… Музыка гремит, звезды на небе близко мигают, вдали внизу огни городов, а дальше море под луной уходит в небо. Захмелел Печкин, кружится голова, снял ушанку, засунул под себя, раскачивается под музыку. «… Ты зашухерила всю нашу малину…» – Спасибо, – говорит принцесса, – вы, – говорит, – как раз вовремя. Принц берет из рук принцессы конверт, аккуратно отрывает полосочку сбоку и достает листочек, сложенный пополам. Вихрастый мальчик нарочно надувает губы: – Почему дедушка такое маленькое письмо написал, не мог уже придумать что–нибудь смешное. А про меня там есть?! Сидит Печкин, вспоминает свой заснеженный хутор и смутно думает по географии. «Это же надо, так далеко от «всего» и тоже живут люди…». Сквозь хмельную дрему и запах жареного мяса слышит Печкин знакомые для всех людей на земле слова поздравлений и пожеланий. Так у людей принято поздравлять друг друга, любить и желать счастья Текст ему знаком, только имена другие. «Марточка! Папа поздравляет тебя со счастливым днем рождения. Желает, чтобы ты была здорова, желает тебе счастья и удачи во всем, чтобы сбывались все твои помыслы. Он знает, что так и будет, и верит, что впереди все хорошо. Самые лучшие пожелания от Юлии Иосифовны, Лады, Алеши. Лехаим! Папа обнимает, целует и… сочиняет, чтобы смешно было читать. А также он крепко обнимает своего внука Илюшу и принца твоего моего зятя Сашу! Налейте Печкину на посошок!» 135


Нота Бене! По возвращении почтальон Печкин был награжден Лондонским географическим обществом званием «Балаклавр естествоведения и географии», а также им был прочитан курс лекций в Кембридже на тему «Роль животного в почтовом бизнесе» и «Практика рождает теорию.» Теперь он миллионер и держит почтовую компанию «Печкин и медведь», но преданный своей стихии продолжает доставлять корреспонденцию прежним сказочным путем. 07.03.2001

Дорогие Васюки! Саша Потапыч, Марта Потаповна и Илья Потапыч! Эта «потапость» – результат небрежного отношения к литературе. Книжки нужно читать не для того, чтобы сравнивать себя с действующими лицами, а для того, чтобы учиться думать. А я не успел подумать и сразу все прилепил к себе… Это я под неизгладимым 136


впечатлением от сказки Льва Толстого «Три медведя». Просто роман! Драма в лесу! «Война и мир» тоже хорошо, но как-то слабее, не хватает диалектики… «Кто ел из моей миски и все съел?!». Всего несколько слов, а сколько мысли, сколько переживаний и какая жажда возмездия… На сказку я наткнулся случайно, она висела на гвозде… Пока то да сё, прочел я ее на одном вдохе. Поток мысли хлынул на мою голову, как слив из бачка – с грохотом и ревом. Что запомнил – сразу пишу вам. Главное – не берите дурное в голову, чтоб там не говорили… Читайте не спеша, а я обнимаю вас уже сразу, чтоб не прерывать «ход мысли». Всё будет хорошо! Три медведя. I. Идет медведь по лесу. Вдруг видит – глядят на него из куста два огромных глаза и горят. Испугался медведь и спрашивает: «Ты кто?» – «Мышка я» – «Так что у тебя такие большие глаза?» – «Я какаю…» II. Сидит медведь в лесной уборной рядом с зайцем. Потом спрашивает. Ты за красных или за белых? За красных. – отвечает заяц. Ну, тогда получи. – и подтерся зайцем… В другой раз они оказались рядом. Медведь спрашивает. Так ты за красных или за белых? За белых! С надеждой ответил заяц. Ах ты предатель! Весело буркнул медведь и опять подтерся… III. Провалился в медвежью берлогу охотник. Испугался. Глядит – сидит медвежонок на горшке. Успокоился охотник и спрашивает. А мама где? Пошла за малиной. А папа? Ушел за грибами. А вот я тебя сейчас!.. А медвежонок как закричит: «Ба-абушка!..» Одна бабушка говорит другой. – Еду я как-то в троллейбусе и тут какой-то медведь наступил мне на ногу, да так больно, что искры из глаз… – Это который испугался мышку? – Нет, это который подтерся зайцем. – А-а-а! – Да, так я так расстроилась, домой пришла, накричала на свою кухарку-золушку и прогнала ее… – А я то думаю, чего это моя внучка пришла домой и плачет и говорит – старая карга выгнала меня. Так это ты, жаба бородавчатая, свое зло выместила на девочке… – Видать, я не права, извини, да так уж вышло; передай ей, чтоб не горевала, я в ее года и не такое сносила – и палкой били, и за волосы 137


таскали, и помои выливали на голову, а вот дожила до девяноста семи лет и еще собираюсь… Да к чему я это с возрастом? Ах да! Слышала ты такое слово – генетика? Это как бы наследственность передает от предков потомкам своим всякие там цурысы. – Да, конечно, вот у моей бабушки… – Это которая съела охотника? – Да, нет, это мама того медведя, который испугался мышку. – А…а…а! – Да, так это у моей бабушки Зайцевой, губа верхняя была заячья, вот гляди, у меня под носом видишь шрам, а ведь никаких «ранений» как бы и не было… – Да это у тебя от соплей, тоже мне наследство! Ты послушай, что я про генетику смотрела недавно по телевизору. Один американский ученый, какая-то еврейская фамилия на «манн», ему тоже 97 лет, объяснял, объяснял одному вьюноше, что, мол, клетки в организме меняются полностью каждые семь лет, и потому, мол, человек как бы остается в этом одном возрасте семь лет, и потому может иметь это свое здоровье все время, а вот своим «детским» разумом передает то, что слышал из памяти всякие, как я говорю, «цурысы–бабайки», и, мол, если бы Вы, молодой человек, не привязывались к «вавкам» своих бабушек и дедушек и не отыскивали бы их и с умным видом «строили» свою «генетическую решетку» – так и сказал, – то, понимая это, освободились бы от того, что обычно люди привыкли тянуть на себя и других из поколения в поколение (это я записала сразу!) и этим обрекли себя на эти все дела… Мол, человеческая психика обладает свойством оживлять свои «идеи». Так что ее сознательно нужно освободить от такой возможности, т.е. воспоминаний и примеров из прошлого и не «шить дело». И говорит, вот например, я. Моя бабушка была портниха, а ее дедушка… – Это который муж бабушки, которая съела охотника? – Да, и подтирался зайцами. Вообще то, все они родственники… Так вот ее дедушка, муж моей бабушки портнихи, говорит, этот на «манн» болел сильно головой, то есть, жаловался на голову, и медведи ему мерещились все время, ходил в лес гулять, и однажды таки провалился в берлогу или какую другую яму. Он очень испугался, но, к счастью, там никого не было. И вскоре после этого случая голова у него перестала болеть, выздоровела полностью, и от радости он стал врать, что его чуть не съела медведица, а он ловко убежал, да еще принес домой медвежонка… 138


Так вот, моя бабушка – внучка этого дедушки, который все врал, по воспоминаниям своих родственников тоже жаловалась на свою голову, только ей уже мерещились мыши с выпученными глазами, и все говорили, что это наследственное, это от дедушки... И вот я сижу перед вами, говорит «манн», и у меня тоже иногда болела голова, и тоже иногда снились и зайцы, и мыши, и медведи, и мне тоже говорили, что это у меня «в роду». Я так и стал думать, ведь у всех так бывает. «Это генетика.» – Говорили мне. Надоело мне все это слушать и терпеть, и я решил все выяснить сам. Я поехал в Америку, там стал американским ученым (они знают лучше других, и все это повторяют…) И вот я выяснил на большом количестве опытов, что медведи, мыши и зайцы – особенно в голове – это не наследство, а образ мышления, то есть привычка так рассуждать, теперь это называется менталитет. И вот я говорю, что именно наш менталитет держит буквально нас за руки, ноги и… особенно за голову. И говорю вам, что нужно сделать обратное действие, то есть перестать думать по привычке и таким образом себя освободить. Я, говорит, читаю без очков… – Да, интересно, а почем на базаре малина? – И грибы, интересно… И говорит бабушка Медведева бабушке Зайцевой: – Передай нашей подруге Мышкиной, телефон у меня сломался, что я ее всегда любила и люблю, что чтоб она выкинула теперь всех зайцев из головы, потому что завтра «день Киева», и мы идем в зоопарк, смотреть медведей, кушать мороженое и кататься на осликах. Говорят, новые седла из Бухары получили, а вечером идем на салют (Городской голова обещал большой салют!) и танцы на площади Независимости…

139


М

ои дорогие!

Всю прошедшую неделю я был в беспокойстве в связи с сообщениями о положении на границе Израиля с Ливаном. Какие–то невнятные, но в то же время угрожающие слова корреспондентов с места событий. Вот уж мастера плести «паутину». Похоже, они пользуются любой ситуацией, чтобы показать, какие они умные, и как умеют говорить, чтобы нельзя было понять суть дела, но свои «двадцать копеек» вопрут в первую очередь. Такой «деликатный шантаж». Да скажите же, наконец, что, как и почему... С этой стороны, «ливанский народ», с другой – Израиль. Как будто Израиль – не народ, и обстрел не со стороны Ливана, как будто «ливанский народ» защищает свою свободу… от кого?, кто же стреляет? Народ?... Чушь какая–то… Я уверен, «наше дело правое», антисемиты всего мира будут посрамлены в своем темном и злобном невежестве. Лехаим. Недавно я встретил Виталика Призента, и он предложил мне поехать с группой в Крым, на «пленер». С одной стороны, это было бы здорово – пописать просто так, «вживую». Уж очень давно я не мог себе позволить такую роскошь. Надо только две работы отдать в оплату за это благо. Я приготовил два кавказских пейзажа. Показать надо предварительно. Я не видел, но мне передали, что, мол, «подхожу». Там идут всякие переговоры по месту проживания, а мы ждем указаний по срокам выезда. В то же время мне не спокойно по причине бытовых условий там, – с моими «делами» вписаться в другой режим как–то тревожно. 140


От этого общее состояние мое мне не нравится, но собрался и жду. И вот Виталик сообщает, что есть указание, выезжать. Совсем мне стало «нижгит». Но идем и покупаем билеты на поезд «Киев–Симферополь», туда и обратно. Сколько лет прошло с тех пор, как я ездил этим поездом последний раз… Всё – назад хода нет. А я еще думаю, мне ведь к вам ехать надо, как же это я дважды за три месяца выезжать буду так далеко. Это мне совсем уже не подходит. В общем, радости нет, а ехать надо. Вдруг Виталик сообщает, что есть сигнал остановиться – место пребывания еще не определилось. Сказали, ждать звонка до ночи. Ночью звонок – отбой. Договориться не удалось. На утро еду сдавать билет. Удивительно, но на душе стало легко. Настроение заметно улучшилось, ничто не беспокоит. Наверно, там «наверху» меня поняли… Приезжаю на вокзал, иду в кассу возврата. – Предъявите свой паспорт. – Зачем вам паспорт, я сдаю свой билет. – Так положено. – Но в билете нет моей фамилии, так что он может быть чужим… – А может быть, вы – преступник?! – А как вы узнаете, разве в паспорте это отмечено? – Нет, не отмечено, но так положено… – Здесь что–то не сходится: если в паспорте я не преступник, то как можно утверждать, что я именно преступник, фотографическая карточка на меня похожа?! – Похожа! – Вот, видите. Наверно, я сам должен это заявить, раз не можете вы. Вот я заявляю. Я преступник и сдаю билет свой. – Не морочьте голову. – И подает мне деньги. – Спасибо, извините. Но тут очень мало денег. Билет туда и обратно стоит сорок гривен, а вы мне дали пятнадцать! Я должен потерять только комиссионные. – Дайте сюда. Вы заморочили мне голову! –… Очередь хихикает. – Вы недодали мне приличные деньги, и теперь я прошу вас предъявить свой паспорт, может теперь вы преступница, как я был только что перед этим?!... Все смеялись, и кассирша тоже. Добавила еще денег, подала мне в окошко. Я их перебрал, но сосчитать так и не смог – угорел от чепухи… 141


– Теперь давайте дружить! Было очень смешно, потому что потом я обнаружил, что пяти гривен все равно не хватает. Вот я и съездил в Алупку. А вечером они все же уехали, сигнал «выезжать» поступил во второй половине дня. Но я уже был свободен… за пять гривен. На Мальте все время дует ветер и очень яркое солнце…. Где–то, когда–то, что–то такое – Мальтийский орден или крест… мальтийский купец, крестоносцы, в общем, что–то очень историческое. Только что оттуда прилетела Лада Денисова, ваша доброжелательница. У нее там «апартамент» на неделю в году… Ну и что?! А у меня навсегда апартамент на «Черной горе» – остров в Мировом океане… И ничего. Она очень удивилась и даже слегка возмутилась, узнав, что наш Илюша – «тоже Илюша», как ее внук! У нее, видно, что–то с «зайцами». Нашему-то Илюше – десять лет, а ее, которого она видела, наверно, раза три – семь лет. Тоже смешно. Все остальное без изменений. Наш народ процветает, некоторые едят ананасы, а некоторые доедают из мусорников, но это единицы. Парламент защищает народ от президента, а президент – этот же народ от глупого парламента. Так что мы под надежной двойной защитой. Едим пшено – это такой злак – «просо» называется. В нем много фосфора – желтый потому что. Кругом царит веселье. Музыка, фестивали, гуляния на площадях. Почти Рио де Жанейро! По радио перечисляют концерты, например, в клубе «Люкс Динамо» играет трио саксофонистов из Марселя, Франция – сообщает дикторша, слегка задерживая дыхание. Так что у нас в Киеве и из Франции играют, если кто не знает, что такое Марсель. «Повторяю для невежд, что такое чешский город… Будапешт!» «Приходьте на співоче поле «Молодь Київщини» – молодим киянам!». Вот только что, ссылаясь на «Би-би-си», сообщили о том, что ты мне говорила по телефону три дня назад, но с этакими комментариями – мол, неадекватные удары, и, мол, ливанский народ (а на самом деле Хамаз) имеет «естественное» (надо же!) право... так как его территория занята... Израилем... что–то там Хамаз... Ничего определенного, но понятно, что Израиль плохой... а Хамаз защищает ливанский народ... Им ли не знать, что это такое на самом деле. Цинизм припрятан витиеватой информацией с как бы отстраненным любопытством и хитроватым неучастием. Называется «объективная» оценка событий.

142


Д

орогой мой Илюша!

Обнимаю тебя крепко, как друга. Очень хочу, чтобы ты вырос настоящим большим человеком. И потому думаю – не следует тебе мелочиться по пустякам и черствить себе душу мелкими капризами и обидами и «не тянуть на себя все одеяло», помни, что и маме, и папе укрыться тоже хочется. За сим, мои дорогие, временно прощаюсь. Будьте здоровы и бдительны, все обдумывайте и взвешивайте и, как говорит моя бабушка, «ешь, пей и ни в чем себе не отказывай». Целую. Папа, дедушка. Дорогой Саша! Еще один бросок, и мы на перевале! Когда, казалось, сил уже нет, рюкзак обрывает плечи, ноги не разгибаются, и пот заливает глаза, он сказал – «...еще один бросок» – и вот перевал взят. Вокруг сверкающие вершины, и ты вровень с ними. Снимаем груз, и... ноги сразу отрываются от земли, дышать легко, и яркий свет заливает воздух. 143


Так было и так будет всегда, когда сделаешь еще один бросок. От всей души поздравляю тебя с днем рождения! Желаю тебе здоровья и удачи. Пожалуй, это самое главное в наше время, потому что оно сурово испытывает наше терпение, совесть и верность. Вознаграждением за пройденные испытания будет удача. Еще один бросок! Приближается Новый Год! Вижу групповой портрет на зеленой вершине горы. В центре костистая молодая фигура с собакой, слева папа, справа мама, сзади «Антилопа Гну». Зеленая лужайка вместе с группой вращается и плывет вверх. Одновременно посреди лужайки вырастает елка, и над ней с белыми крыльями парит Дед–Мороз. Крупным планом Дед Мороз выгребает из мешка зефирные шарики, заворачивает их в долларовые купюры и сыпет вниз. И вот большими хлопьями повалил снег… Дед–Мороз ржет и превращается… в почтальона Печкина с крылышками. Печкин опускается на лужайку, бежит к группе и на ходу превращается в… папу. Это новогодний киноролик. Реклама. Дорогие мои! С Новым Годом! Крепко держите в руках наше знамя победы. Победы над всякой какой! Обнимаю, папа. 15. XII. 2002.

Здравствуйте, мои дорогие! С Новым Годом, с новым счастьем! К старому счастью привыкаем, но чтобы оно всегда было, конечно, нужно новое. Наверно, поэтому все так договорились между собой. Пусть его будет больше – и старого, и нового! А между тем жизнь идет дальше. И вскоре после праздничных дней к нам позвонила женщина средних лет (в глазок было видно). – Здравствуйте! – Здравствуйте! Я племянница Федора Кузьмича. Раньше я ее тоже встречал иногда, но не знал, кто она. И вот она пришла к нам. Она рассказала о Федоре Кузьмиче, о его жизни, о его несложившейся семье, и вообще мы говорили обо всем. Она сказала, что забирает его в свою семью, ведь он уже стар и за ним нужен уход. Жить теперь он будет у них, в Полтаве. Потом она ушла. 144


Жаль было расставаться с Печкиным, не часто встречаются такие открытые простодушные люди. Эти люди из прошлого. В новой жизни таких людей просто не может быть. Время таких людей ушло, может быть навсегда. Теперь не делают чемоданов без второго дна, множества карманов и замков с секретами… Вскоре мы с Печкиным простились. Он обязался писать… Дай Бог, чтобы все было хорошо. Прощаясь, он напомнил мне о своей «Синей тетради». «Ты почитай, почитай. Там есть для тебя кое–что…» Прощай, дорогой Федор Кузьмич!

Васюк! Недавно приезжал из Германии Вова Рубин с Нюсей. Ты, конечно, помнишь, как мы искали его дом как его «нашли» и были на дне рождения Нюси. Сейчас им хорошо. Они живут в городе Штудгарте, а дочка с тремя близнецами в Швейцарии… Мы несколько раз встречались и много говорили. Я даже был один раз у них на «шабате», и Вова очень красиво пел, не помню, как называется, в общем, нужную молитву. Я потом напишу тебе об этом отдельно. Одна Нюсина фраза по какому-то поводу была очень смешной. «У каждого Абрама своя программа!» Я когда-то ее слышал и забыл, но сейчас этот «стишок» меня рассмешил опять. Никакого отношения к Печкину это, конечно, иметь не может. И все же… «своя программа», как непреодолимый и упрямый ход мысли, имеет к нему отношение. Сделай поправку на его возраст и, конечно, контузию и прочти. Я переписал кое-что. Будете с Сашей смеяться, но помните, прожить жизнь и не изменить своих убеждений, пройдя через все, может не каждый… Добро и зло не могут меняться местами…

145


Э

то стихотворение написал всемирно известный ученый Архимед в честь своего, открытого им Закона. «Действие равно противодействию» известно нам с молоком матери просто как закон Архимеда. Это величайшее открытие человеческого разума. Другой знаменитый ученый Павлов доказал всем, что с помощью электролампочки можно вызвать чувство голода и желание кушать у собаки, если давать кушать, например, колбасу одновременно с включением элекстрической лампочки регулярно, вместе с колбасой. В конце концов, если лампочку включить и не дать кушать, у собаки будет идти слюна, т.е. возникнет голод. Я долго и много думал, и мои мысли вылились в открытие, а затем оформились в закон. Называется он «Закон погремушки». Соединились закон Архимеда и теория рефлексов Павлова. В двух словах его изложить трудно, но пример из живой жизни раскроет содержание и значение моего открытия. Плачет ребенок. Может, у него болит живот, или он укакался, и надо поменять пеленки, или он хочет кушать… Он плачет, и вот, чтобы его успокоить, ему подносят погремушку. Резкий звук – «си бимоль» при встряхивании формирует слова «сво–бо–да», «демо–кра–тия». И если так тарахтеть, пока ребенок не вырастет, как только ему захочется кушать или в туалет какать, или, не дай Бог, за146


болит живот, теперь уже взрослый дядя или тетя, твердо будет знать, что это значит – свобода и демократия. Как для собачки зажженная лампочка означает колбасу… К тому же еще, если настойчиво и тщательно развивать в нем (в ней) детородный рефлекс с помощью мигания лампочки (экрана телевизора или имитации звуков по радио, или живые картины кино и поддерживать веселым и живым словом с эстрады), то взрослый человек своим «тренированным» умом легко соединит все части. Вся его жизнь будет означать эти великие идеалы. Однако, закон Архимеда, гениальный своей универсальностью, указывает на обратное действие. Если тело – это человек, а свобода и демократия – вода, то «тело, впёрнутое в воду, выпирает на свободу силой спёрнутой воды» – то есть тоже «свободой и демократией» выталкивается из неё, из них то есть. И тогда человек – тело поймет, что кушать, какать и сексовать – не свобода, а громко кричать – не демократия. И тогда ему – человеку придется думать самому, без погремушки… На этом я не остановился. Обдумывая закон Архимеда, теорию рефлексов Павлова и опираясь на свой «третий закон», я пришел к еще одному закону, правда, прикладному. Он называется «Закон халвы». Суть его в том, что если слово «халва» повторить семьдесят три раза, то во рту появляется ее вкус, хоть халва так и не появится никогда. Аналогично можно выбрать любое слово – желание. Так можно жить долго и счастливо. Люблю мысли научно, да и как не любить науку, когда с ее помощью можно делать большие открытия. Ни шагу без науки, без знания! Сейчас спешу за пайком, обещали 1 кг крупы (говорят, гречка) и постное масло за бесплатно. Называется депутатский паек. Паёк, паёк, паёк, паёк… 10 часов 35 минут 11 апреля 2005 года.

147


С

одной стороны, капиталисты (двигатели мировой экономики) и их прислужники – банки, страховые компании, суды и полиция сковали тяжелыми железными цепями страха бедной жизни весь мир. С другой стороны, великий английский ученый Чарльз Дарвин, который установил происхождение человека из обезьяны, а его закон о борьбе внутри видов – т.е. среди обезьян тоже (одинаково капиталистов и некапиталистов) за еду и женщину – показывает всему прогрессивному человечеству: нет места бедному человеку (бедной обезьяне) в этой жизни. Таким образом, обезьяны капиталистические ведут борьбу с обезьянами обыкновенными и заковывают их железными цепями страха жизни без еды и женщин. И, в конце концов, от этого к смерти. Кто не хочет, может удалиться… Рынок еды и женщин работает через миссионерские и благотворительные общества. Там развлекают, читают лекции о счастье и боге, призывают к обогащению и успеху, знакомят с женщинами. По телевизору учат, каким мылом мыться, каким порошком стирать, какой бритвой бриться и чем пахнуть. На площадях и стадионах громко поют и танцуют все вместе… Лишних убьет СПИД и наркотики. Полиция следит за порядком. Аферисты «разводят» мечтателей и идеалистов. Юристы торят тропы обхода законов «по закону»… Суды судят неудачников, попавшихся, и… защищают права человека в других странах… Непопавшиеся удачники сидят в конгрессах и парламентах… Скажем «Нет!» обезьяньей жизни! Долой цепи страха! Откажемся от модифицированных объедков и лекций! Слава трудящимся всего мира! Сторожа и инженеры (челноки)! Фрезеровщики и музыканты! Официанты и журналисты (независимые)! 148


Парикмахеры, визажисты и художники! Уборщики, почтальоны и дизайнеры! Труженики села, кондуктора, артисты и сталевары! Вся элита мира! Помните! Человека из обезьяны сделал труд! В ваших руках восход солнца над землей и превращение из обезьяны в человека! Не опоздайте на работу к восходу – рынок ждет прибыли, а прибыль ждет хозяина… Призрак бродит по всему миру. Призрак глобализма. Глобализм рождает своего антипода-могильщика – апофигизм. Глобализм – это когда все на всей земле должны жить по одним правилам. Исключение – теоретики и изобретатели глобализма. Им можно жить, как хочется. Остальные должны одинаково думать, кормиться, веселиться и. естественно, размножаться (лучше умеренно). Мечтать только о больших деньгах (чемодан), стараться кушать только престижную еду – суши или бычьи яйца под соусом из жареных мух («мадагаскарских»). Машина нужна для определения собственного человеческого достоинства в глазах соседа или сослуживца. Стремиться отдыхать за границей или на островах… Это обеспечит занятость на всю жизнь, если хватит здоровья. Выживает сильнейший (умнейший – есть о чем думать). Действий или идей, не приносящих пользы в достижении этих целей, быть не должно! Всё остальное – «по барабану»! Апофизизм – понятие, состоящее из двух частей. Апогей – из античного времени истории. Означает высшую точку, вершину или высшую степень. Фигизм (отбросив «изм») – это образный жест пальцами (комбинация из трех…), означает категорическое и демонстративное отрицание. Таким образом, понятие «апофигизм» кратко и в высшей степени красочно отражает истинное (правдивое) отношение к глобализму. К сожалению, апофигизм не имеет программы действий, ибо одного отрицания, пусть даже в высшей степени выразительного, недостаточно, в то время как глобализм вооружен теорией (всемерное развитие рефлексов и их постоянное возбуждение), опытом (лампочка, погремушка, халва…), и целью (все должны быть постоянно заняты указанной выше целью с угрозой упасть в пропасть погибели…) Необходима большая и разъяснительная работа среди апофигических масс трудящихся. В борьбе главной целью является стремление к захвату власти (история не знает иных целей борьбы, каких бы то ни было). Однако, это возможно лишь вооружившись научно обосно149


ванной теорией. Только партия способна оформить стихийное движение апофигизма. Создание такой партии – краеугольная задача движения и… точка над кредо!.. Исторический опыт показывает – есть такая партия, есть кредо, есть цель! Вот новейшая расстановка сил масс на мировой арене… Задачf архисложная и требует мобилизации всех апофигических масс всех стран… Возможно, в дальнейшем придется отказаться от несколько вульгарного, хотя и точного названия, дабы не оттолкнуть образованные (культурные) народные массы, еще не определившие своей позиции в исторической ситуации текущего момента. Будущее за народными массами! Глобализм, как порождение империализма – обречен! Да здравствует разум, да скроется тьма!.. 23 часа 57 минут. Госпиталь. Ведут на ночной укол.

… После укола… Ночью продолжаю мыслить, не напрягаясь. Укол помогает. Сна нет, но на душе легко – впереди рассвет. Анализы моих наблюдений убедительно доказывают, что человек на протяжении своей трудной жизни периодически как бы то приближается к своему прародителю (обезьяне), то отдаляется от него в зависимости от качества еды, воздуха и воды. Особенно следует обратить внимание на обратную зависимость – чем хуже вода, еда, воздух, тем больше человека в обезьяне и наоборот. Это открытие произошло в тот момент моей жизни, когда я был контужен в голову. Очень хотелось есть, голова раскалывалась и трещала. Я не ел пять дней и пил воду из лужи. Воздух вокруг был тяжелый от погибших и убитых моих товарищей, пока меня нашли случайно и поместили на лечение в госпиталь. В этот период моей жизни я понял, что я человек, потому что много думал о маме, папе и бабушке, чего, безусловно, не может обезьяна ни при каких обстоятельствах, даже с контузией головы. Я полностью разделяю мысли сэра Чарльза Дарвина и дополняю их своими открытиями и соображениями о том, что только радостный труд сотворил из обезьяны человека, ибо, когда обезьяно–человек заметил, что брошенное в землю зерно проросло и вырос новый колос, в то же мгновение он стал человеком, потому что ощутил радость от своего труда и терпения. Именно труд, терпение и радость от результата научно подтверждает великую теорию. 150


НО! Труд нечестный, с темными целями (подготовка разбоя или кражи, сочинение обманных речей, фальсификация документов, провокации и т.п.), злое ожидание («терпение») и радость уничтожения другого человека, возвращает обратно обезьянью сущность (сущность коварного зверя). Это мое научное наблюдение с приложением фактов я описал и направил в несколько научных институтов. Ответы, которые я получил достаточно скоро (с подписью главврача нашего госпиталя), меня очень ободрили. Ученые мне сообщили, что как только моя голова вылечится от контузии полностью, меня пригласят для дальнейших моих исследований, очень важных для науки. Там так было сказано. Врач мой, очень хороший человек посоветовал не напрягать голову сложными мыслями и беречь ее для науки и продолжать лечение. «Свой вклад в науку вы уже сделали.» – Так он мне сказал. Я выполняю советы врачей и вот теперь периодически лечусь в госпитале, и только иногда, совсем не напрягаясь, я размышляю с научной точки зрения. Я всё помню, ведь у меня высшее образование, правда, незаконченное (к сожалению, только два курса). Однако, опыт жизни и наблюдений составили ясную картину устройства мира и человеческого общества, движения планет и смысла жизни. Все взаимосвязано. Когда ты живешь для пользы другим, ты живешь для себя тоже. Как все планеты… Вот и утро. На завтрак была гречневая каша и омлет. Кажется, за мной пришли. Сейчас иду на процедуры. 10.15. Госпиталь. Потом в «Синей тетради» была запись о выписке из госпиталя, советы врача и указание – когда нужно придти для профилактического осмотра.

151


И

з тетради Печкина.

… как я уже сказал выше – «Сначала было слово…», но надо добавить, что оно – не воробей. Не было бы слова, нельзя было бы ни говорить, ни писать, ни читать, ни даже что–нибудь подумать. Именно умственная зрелость нужна народу, чтобы противостоять лживой «правде» и «правдивой» лжи; особенно, когда обращаются к народу с этими «погремушками» и обещают чудесные блага и торжество справедливости… Конечно, обман, как средство достижения цели, давно известен. Еще задолго до Бога нашего Иисуса Христа, который в заповедях своих сказал: «не лги», люди уже в совершенстве владели этим «инструментом». А лживые подарки не раз губили людей за их доверчивость. Хитрые ахейцы «подарили» деревянного коня доверчивым троянцам, и те, не распознав коварства, втащили его к себе в город Трою. А там (внутри коня) сидели их враги. И Троя пала… Слепой Гомер сообщил об этом почти 1300 лет назад до нашей эры, но, 152


наверно, намного раньше человек знал ложь, как свои пять пальцев. В этой теме я, пожалуй, заблуждался, когда согласился с сэром Чарльзом Дарвином в происхождении человека из обезьяны. Хитрость и обманность человека намного превосходят эти же качества у обезьяны. В этой части человек сильно опередил обезьяну, хотя в остальном не ушел так далеко… 17. 10. 2005 г. «Древний философ из далекой древности сказал однажды просто – «… язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли». Если кто–то обидится на эти слова, то пусть поймет, что они обращены именно к тем, кому есть, что скрывать. И вообще это из прежней жизни. Сегодня можно нести оглушительную околесицу и представиться святее самого Бога, глядя ясными глазами вперед, и при этом знать, что лжет, но в этом и «очарование» лжи, что она упивается сама собой. Эта технология поведения теперь научно обоснована и проверена на практике. Чем более ложь оглушительна, тем более ей верят народные массы. Еще во времена Адольфа Гитлера его друг и соратник Геббельс демонстрировал виртуозное владение методом тотальной лжи, и большие массы немецкого народа верили в идеологию фашизма, как в свою собственную… пока не получили по голове. Слово – это звуковое или письменное обозначение предмета, явления природы, мысли и душевного состояния (формулировка собственная). Слова есть простые и те, которые имеют многозначительное значение. Например, «конь», «блин», «козел», «небо», «земля», «вода», или «стол», «стул», «кол», и т.д. На всяком языке это простые вещи и ничего из них, кроме обозначения, извлечь нельзя. На «стул» не скажешь «конь», и на слово «вода» не скажешь «земля». Тоже самое в ряду вкусовых и других ощущений, например, «кисло», «мокро», «тепло» и т.д. Но после каждого можно поставить слово «блин». Шутка юмора! Другое дело, слово, отражающее мысль или душевное состояние. Всем и каждому простому человеку известно, что об этом душевном состоянии или этой мысли можно соврать и можно сказать правду. Если сказана будет правда, то общение простого человека с человеком и наоборот, становится ясным и, как говорится, адекватным. Если же соврать, то те же самые слова становятся инструментом обмана, лжи и брехни. 153


При этом нужно учесть, что природное свойство человека верить слову может быть использовано для обмана последнего (простого человека) и становится предметом (доверие) спекуляции, что стало широко и довольно часто встречаться в жизни простого человека в кругу общества. Разве не зная слов и не имей их человек, можно ли было бы об этом выразить свои мысли!? Я благодарен философии, как науке, за эту возможность! Простому человеку известны такие слова как «честное слово», «справедливость», «воля народа», «любовь к Родине», «свобода» и т.д. Исходя из выше изложенного, эти слова может произносить и лжец и лицемер тоже, хотя их может говорить и вполне честный человек, но реже, ибо он не нуждается в прославлении своих поступков и действий. В политике использование слов имеет особо важное значение, ибо слово, чаще, чем хотелось бы, а в некоторых случаях, сплошь и рядом, используется для сокрытия главного замысла. «В борьбе за справедливость для каждого сомкнем ряды и объединим наши усилия, несмотря на яростное сопротивление и не позволим нарушать закон…» «Надо прочувствовать и трансформировать кульминационный момент и динамично вклиниться в наш стереотип!» «… имеет право на труд» – обратное в голову не придет. Потоки мутных и совсем непонятных словосочетаний льются на голову простого человека. Главными манипуляторами слов являются журналисты, юристы и обучающиеся у них политики, которые, в меру своих способностей, перенимают их «опыт», «обогащая» его руками и интонациями… В рекламе слова используются как образец веселого трепа и махровой спекуляции на доверии, здоровье и любви к собакам, кошкам, старикам и детям… – «Желудок вздутый, кишек стон – применяй «антипердон»! И вот мы видим, что слова – это только слова и главное в этом деле, кто их говорит и произносит. Человечество вступило в век словоблудия. Для распознания этого «шума» и его смысла нужна умственная зрелость, если почувствовать в этом необходимость. Так что, пацаны, пейте пиво, ешьте чипсы и орешки, гуляйте круто, живите клёво, а нужные и правильные слова вам скажет кто надо и когда надо!» 14. Х. 2005 22 часа 154


Эти тревожные мысли «о слове» Печкина я полностью разделяю и поэтому переписал их с большим удовольствием. Намеки Печкина на «важное для меня» действительно не напрасны. Я нашел там записи о подполковнике Боксере Давиде Григорьевиче – впоследствии ставшем моим отчимом. Моя жизнь во многом зависела и складывалась в дальнейшем от общения и просто пребывания рядом с ним. О нем я записал отдельно, в другой главе. И записки в «Синей тетради» Печкина мне помогли собрать все, что возможно было. Эту главу я решил поместить в конце книги по простой причине – написана она в Израиле, в кибуце «Адамит» весной 2007 года. Некоторые простые вещи я воспринимаю очень серьезно. Без юмора. Есть люди, которые могут переварить мысль быстро и тут же выдать ответ, а я начинаю думать. Как-то ко мне привели журналиста, он хотел записать со мной интервью. Для радио. И в процессе разговора от этой затеи отказался. – Вы, – говорит, – слишком много думаете, а у нас нужно просто говорить. Нам это не подходит… Сначала я должен все обдумать, и при этом я воспринимаю все очень серьезно. Оказывается, я проще, чем хотелось бы быть. Наивнее. Некоторые шутки я воспринимаю очень серьезно. И вот тут мне необходима ирония. Если говорить только на драматическом уровне, это буду не совсем я. Или буду пускаться в серьезные объяснения на тему, как попадает повидло в подушечки, и очень долго умничать. Я, вообще, пытаюсь довести свою мысль в лоб. Я беру простейшую тему. Заблудился в трех соснах. Ее расшифровывать не нужно. Она понятна всем. И мне остается еще раз увидеть эту глупейшую ситуацию. Я беру три сосны, дурацкие по форме, голые, не образующие ничего. Три столба и пара веток. Среди них бродят люди такого же глупейшего вида. Они всматриваются вдаль, носят какие-то узлы. Кто-то присел, прикорнул. Я стараюсь поставить жесткие рамки, чтобы никуда из них нельзя было выйти. Дурь полная. Отличие в том, что у меня это не люди, это что-то напоминающее людей. Так же, как напоминающее сосны, с тремя иголочками. Дикость, кажется, здесь невозможно заблудиться. Однако, это постоянно происходит. Я иллюстрирую оформленные словом простейшие мысли. Вот оно. Друзья, товарищи, господа, братки – вот мы все. Хотите, не хотите, но эти афоризмы не я придумал, я только их оживил, заставил двигаться на плоскости. Или вот такой сюжет. Ангелы. Известный символ чистоты, 155


возвышенности, ясности. Никаких дурных побуждений. Всем понятно, это – ангел. И я обыгрываю эту ситуацию в сюжете наоборот. Под названием … и ангелы. Я рисую юношу, голое тело, а рядом с ним – другой человек платит ему деньги и натягивает на себя его белое одеяние с крылышками. Он продал ему за деньги свои крылышки. Потому … и ангелы, потому что и они могут продать свою святость. Я долго носил этот образ в голове. Все это знают, но я должен остановить этот момент, я должен ткнуть в него. А поводом послужил конкретный факт. Я очень почтительно относился к одному человеку, не буду его называть, считал его поступки, действия, мысли безупречными. И потом слышу. Да, вы не знаете, он там себе… Не сказано даже прямо – наворовал, но это выходило за рамки моего отношения. Рухнул мой кумир. Я не просто разочаровался. Я был огорчен, буквально, как ребенок, которому дали в упаковке не конфетку, а камешек. И я уже был взрослым. Значит, ангелы могут торговать, продавать свои крылья. Я долго носил это в себе, а потом написал. Довольно большой холст. Но я не могу постоянно этим заниматься. Со временем я сам становлюсь для себя неприятен. Уж слишком мне хочется срывать это одеяло. В восьмидесятые годы началась истерика. Как мы живем? Что происходит? Была наивная мысль. Вот, если это покажу, деваться будет некуда. Я сделал шесть офортов на эту тему. Тема называлась – Я против. Там было вот это – В трех соснах. Там было Одеяло. Лежат люди на одном матраце и каждый тянет одеяло на себя. Был сюжет Стрижка. Я придумал машину, где расчески движутся по кругу. Под кругом сидят люди. И три дебила вращают эту расческу, стригут волосы на один манер. Это все афоризмы, не мной придуманные, я просто им дал форму. Еще один. Единое мнение. Как тогда было – единое мнение по всем вопросам. Изображены не люди, а скорее уроды, карлики. А перед ними на тарелке лежит гвоздь. И они все в растерянном, даже потерянном состоянии смотрят на фигуру, которая сидит в кресле. Та – более-менее человеческая. И они ждут, что будет сказано. Все композиции на уровне станковой картины. В офорте, вообще, много признаков картины, это его специфика. И я мог бы свои сюжеты написать именно как картины. Но я не стал этого делать, потому что так можно людей испугать. Цвет начинает работать, усиливает ситуацию. Мне этого не хотелось. Мне хотелось понимания, диалога. Начал я еще в восемьдесят четвертом году. Я испытывал потребность высказаться. После первых шести офортов я сделал еще пять. Я 156


нарисовал лестницу, широкую, мраморную, уходящую в небо. Внизу маленькие полуголые тела. Уроды, карлики, бьются насмерть, чтобы вскочить. А вверху на лестнице стоят трое мордоворотов и ногами сбрасывают вниз этих – пробивающихся… Это особенная графика. Она говорит о том, о чем не принято говорить, но все знают, что это есть. Сейчас нет смысла стрелять из пушки по воробьям. К кому обращаться? К нескольким людям, которые меня поймут? Так я с ними и так могу объясниться. А тогда я обращался к общественности. Ко всем. Я всех приглашал. Давайте посмотрим. Вот стоят две фигуры. Столбом. Друг друга обнимают. Один с сытым животом, другой похуже, но оба уродливые страшно. А под их ногами усиленно роют яму могучие руки и спины. И с той, и с этой стороны. Мне удалось все это вставить в один формат, и я назвал это – Искренность. Проще нарисовать, как люди любят друг друга и роют друг другу ямы – невозможно. В лоб. Все дело в том, какие руки, какие спины, какие рожи. Какие ухмылки. Нарисовано грубо, жестко, некрасиво. Красивых людей там нет. Во всех ситуациях это – монстры. Я использовал классическое рисование с введением уродства. У Домье так часто бывало. То, о чем я тогда сказал, умерло. Ситуация переменилась. А тогда работы попали на Всесоюзную выставку. Я получал письма от незнакомых людей. Пришел какой-то человек. – Это вы? Я видел ваши офорты и считаю, это – то, что надо. Я хотел бы их купить… Я говорю: – Вы меня так тронули своим приходом, я вам их подарю… – Нет, нет. Вы – художник, должны зарабатывать. Правда, денег у меня немного… – А сколько?.. – Двадцать пять рублей. – Если так, я вам тем более их подарю… И подарил. Результат был серьезный. Три офорта попали в альбом Всесоюзной графики. Но парадокс в том, что моя фамилия стоит под другими работами, а под моими – уже не помню чья. Те, что под моей фамилией, никакие. Какие-то черточки. Палочки. Иногда мне кажется, что в этом есть какой-то смысл. Но какой? Мелькнувшая мысль. Как ни странно, сказать об искусстве что–то определенное, очень трудно. Особенно в наше время. Такое ощущение, что где–то в этом месте в это время под толстым одеялом что–то глубоко куда–то провалилось. А одеяло лежит. С искусством происходит нечто печальное. При Советской власти искусство было обременено идеологической задачей. Оно не могло погибнуть, ему просто не дали бы, потому что оно имело функцию. А сейчас, когда оно 157


стало свободным, оно стало свободным от всего. Оно стало ненужным. Осталось нужным тем, кто в нем живет. А само общество без особых страданий и сожалений забыло свою приближенность к искусству или хотя бы слова, что искусство принадлежит народу. Все это моментально забылось. Отпало. Стало не нужным. Мелкобуржуазное общество в искусстве не нуждается, потому что мелкобуржуазное мышление самодостаточно. Оно себя само собой кормит и довольно собой до бесконечности. Искусство осталось на обочине дороги, а по дороге помчалась толпа. И что там с краю никого не волнует. Обломки, старые тряпки, или какие–то колеса. В процессе материального обогащения искусство никакой роли не играет. Даже если мелкий буржуа готов заплатить, он больше ста долларов ни за что не выпустит из рук, а, еще лучше, даст вместо ста пятьдесят. Это мелкобуржуазная стихия. И крупной буржуазией они никогда не станут. Аристократия от буржуазии принципиально отличается. Я имею в виду отношение к искусству. В Италии, в Испании, во Франции были великие художники благодаря аристократии. Аристократия предполагает высокий уровень образованности. Вопрос – какой, но все–таки высокий. А дальше… Пока импрессионисты решали свои живописные проблемы, чихать на них хотели. А вот когда кто–то умный спохватился, что на этом можно делать деньги, тогда дело пошло. Рынок превращает любую профессию в продукт, а раз это продукт, его нужно продать. Если в человеческом обществе все стало товаром, то этот товар выеденного яйца не стоит, как вещь в себе. Он стоит только те деньги, которые на нем можно заработать. Так общество его и оценивает. А потом пройдет двести лет, достанут работу и скажут. Смотрите. Где мы были? И сразу появится новая цена товара.

Мне очень нравится тема – снятия времени. Когда я занимался иллюстрированием Илиады, мне не казалось, что это далеко. Я жил с этими людьми буквально, не вживался в образ, а жил. На чувственном уровне. Когда я ходил по холмам около Ливана, это было совершенно естественно. Появляется человек издалека, на той же тропе, что и ты. Приближается, ты просто ждешь. Мне каждый человек казался то ли Павлом, то ли Петром, Аароном. Мне нравится Аарон, толкователь косноязычного Моисея. И мне кажется это очень естественным, толковать мысли другого, зная, о чем он думает. Но все же толковать. И 158


поэтому эти образы кажутся совершенно реальными. Сегодняшними. Вне времени. Особенно Аарон. Мне кажется, я его где–то видел, он был где–то рядом со мной. Это мое реальное состояние. У меня был замысел. Пройти по «биографии» Якова. Это для меня совершенно реальный и понятный персонаж. Человек, которого я знаю. Как он бежал, как он встретил Рахиль. Не Лию. Лию ему подсунули. Это блистательно. Мы все это переживали. Но когда начинают возникать конкретные формы из–под карандаша, я вижу, то мое – воображенное намного мельче. В Израиле полным полно марокканцев. Я на них смотрю и думаю, какое они имеют отношение к евреям? Но они – марокканские евреи. Все конкурсы красоты не стоят одной проходной марокканки в каком– нибудь супермаркете. Она просто идет по магазину. Штаны на два сантиметра ниже пупка, кофточка на три ладони выше. А там такой кусок тела, как змея, плавное движение золотисто коричневой змеи. А руки, плечи, шеи какие. Я спрашиваю. Позвольте, это евреи? Это тоже евреи? Причем здесь Израиль? В Израиле я все время чувствовал отсутствие пропагандистской машины. Израильтяне как бы вне пропаганды. Хоть им, как никому, нужна пропаганда. Ведь война, их постоянно убивают. Если по-нашему, они должны быть постоянно сконцентрированы, должны знать, чувствовать, где они, что с ними происходит. А тут. Такая великолепная Африка, такая Азия. Такие тела. Я не могу понять. Что с Израилем? Он воюет? Он погибает? Что с ним происходит? Ответ. Ничего не происходит. Он живет. Красиво. Тепло. Южно. Вкусно ест. И это сочетание крови и тут же яркой южной жизни приводит в недоумение такого ортодокса, как я, привыкшего к дисциплине, к порядку. Отсюда возникает вопрос. А причем здесь искусство? Как оно здесь живет? У меня впечатление – оно там не живет. Они занимаются развлечением. Так же, как вкусно поесть, так же и нарисовать. Чтобы красиво. Какая–то деревянная штучка, рисуночек, скульптурка. Как ребенку на прогулке, нужно обязательно что–то купить. Все это обязательно вписывается в торговый ряд. Если здесь худо–бедно привыкли видеть произведение искусства как бы отдельно, само в себе, то там оно в базаре. Его нужно продать. Я был в Цфате. Израильская столица творческих процессов и ортодоксов, все вместе. Там был фестиваль клязьмеров, то есть уличных музыкантов. Ночь, все в огнях, город на горе, в террасах. Узкие улицы. Старые кварталы. Фонари, 159


музыка во всю грохочет. Никакие не клязьмеры, группы современного металлического джаза, но с интонациями фрейлакса. И масса всяких маленьких картинных галерей. Во дворах, за угол зашел и смотришь, галерея такая–то. Галерея кукол. Замечательные куколки, ряженые, пожилая женщина с дочерью делает их, одевает. Хороший вкус. Каждая куколка стоит десять, двадцать, пятьдесят шекелей. Все это очень красиво, но все это так, между прочим. Купишь – хорошо, не купишь – не надо. А вот что интересно, это беседа. Я сидел во дворе, пока дочка смотрела кукол. И тут подходит толстый, толстый человек. Ну, как груша. В середине толстый, кверху сужается и книзу сужается. А посреди белая рубаха, огромный живот и черный пояс вокруг. Где–то наверху маленькая кипочка. И за ним все так красиво, небо ночное золотое. Он пытается говорить по–русски, понял, откуда мы. Улыбается. Русо, русо. Днепропетровск, Минск, Харьков, Киев. Перечислил, что знал. А это вот моя подруга. Рядом с ним стоит старуха, в буклях, напудренная. Это моя подруга. У него от руки шнур, к ее поясу привязан. Он как бы на шнуре ее ведет. Эта подруга, говорит, моя мама. Покажи, говорит, им. Задирает у нее рукав и показывает татуировку. Освенцим. Моя мама прошла Освенцим. А вот это – моя жена. И показывает на другую женщину, похожую, но помоложе. А это – мои дети. И тут же десять детей – семь девочек и три мальчика. И вот эта груша, эта мама из Освенцима, стая этих девочек, замечательно красивых в длинных платьицах, как там положено, этот розово улыбающийся еврей. Вот это – картина Израиля. Освенцим, Израиль, Минск, Днепропетровск, тот же Цфат, вечер, галерея, куклы. Я подумал, это – Израиль. Да, это, пожалуй, Израиль. Суть его. И тут же базарная площадь, блины летают по воздуху, все продается. Фестиваль. И также искусство, мне кажется, полностью втянуто в рыночный поток, оно совершенно не отличается по применению от ювелирных украшений, от обуви, от платья. Оно живет не своей жизнью, а жизнью рынка. Если мы здесь думаем, что у искусства есть проблемы и нужно найти для их понимания какой–то адекватный взгляд на мир, то там этого просто нет. Может быть будет потом, когда-нибудь...

160


Э

та глава посвящена Льву Семеновичу Призанту.

Обыкновенный человек – так, наверно, он определял себя сам. Во всяком случае, никаких признаков амбиций в чем бы то ни было, он не проявлял. Обыкновенным для него было больше знать, больше уметь и больше понимать… В большинстве люди, мне кажется, относятся к себе гораздо лучше… и без особых требований е себе. Если Лёва на передней линии, под сеткой – два очка минимум команда возьмет, если на подаче – тем паче. Кто говорил по французские еще в школе? Призант. Кто мог решить задачу по тригонометрии – только он. В сравнении с окружающими, он знал почти все. Все знали, что Лёва знает «это» лучше… И позже. К какому учителю родители хотели отдать своих детей? – К Льву Семеновичу! Это чья акварель? Лёвина. Эта гравюра может быть только 161


его. Дерево, металл, стекло, печать – не было предмета, в котором он не стремился бы разобраться полностью, если это было в его руках… Ему это было нужно. Легенда складывалась сама собой. По результатам. Это я говорю сейчас. Тогда это было далеко от меня. Это была какая– то другая, далекая жизнь, и так, между прочим, я слышал иногда фамилию Призант, но меня это не трогало. Я жил своей жизнью. Там где–то имена, события, какие–то значительные проявления чего–то, в общем, другой мир, хоть и для кого–то значительный, до которого мне не только не достать, но даже в голову не приходило думать об этом. Иногда перебрасывались парой слов, и всё. Так бы и прошла мимо него моя жизнь, как и мимо других. Ничего такого в этом нет. Я сам по себе, они там… тоже и он. Но что-то нас свело. Биографии его я не знаю. Задним числом все можно придумать. Но было только то, что было, и только через это я смогу что–то о нем сказать. А между тем, Лев Семенович Призант – человек замечательный, и все, кто его помнит, это знают. Все так бы и оставалось, если бы однажды утром, проходя мимо дворового «стадиона», Лёва не остановился и не свистнул бы мне через оградительную сетку. Может сходим в горы? Я отказался, сославшись на «вечный» радикулит, а на самом деле испугался – груз, высота… Прошло еще года три… Он как–то мимоходом предложил снова, и тут я решился. Сомнения оставались… знал я его мало, или просто не знал, он старше и вообще всё знает… Но я уже согласился. Подготовка началась. Проверка обуви, подбор одежды, рисовальный инвентарь (Лёва сделал мне наилегчайший этюдник в мире, толщиной в два пальца!), рацион питания и закупка продуктов, колья, палки, карабины… Особая конструкция рюкзаков (пришлось перешивать карманы и молнии). Ненавязчивые советы и указания (конечно, с иронией), и, хоть сам я насчет советов тоже не прочь, но молчу – учитель ведь. И вот 31 июля… каждого года, начиная с тысяча девятьсот восемьдесят девятого… Голос в репродукторе: «Поезд Кисловодск–Киев прибывает на первый путь…» В гулкое и пустое пространство вокзала врывается темная гудящая толпа с мешками и палками и бросается к окошку кассы. В одну минуту тяжелый вал прижал нас и тут же рванул в сторону. Понадобились все силы, чтобы, ухватившись пальцами, удержаться за деревянные резные украшения вокруг кассового окошка. 162


Руки с деньгами и красными какими-то книжечками тянулись к маленькому окошку, все вокруг кричало и хрипело. Стало душно и тревожно. Надежда уехать погибала буквально на глазах. Еще за час до этого в пустом зале, мы отирались возле кассы и, заискивая, не подозревая грядущих испытаний, сюсюкали и говорили в окошко какую-то ерунду… – Я не имею права продать вам билеты с брони, пока не прибудет поезд, я не имею права, вы понимаете… – Отвечала кассирша с большим белым коконом на голове, грустно поглядывая на нас, наверняка, смешных, подержанных «кавалеров», со странным городским налетом и длинными, но не кавказскими обгоревшими носами. Мы улыбались в ответ игриво и льстиво. – Если такая возможность появится, вспомните о нас… Она помолчала, а потом сказала: – Будьте возле окна, на всякий случай, но я ничего не обещаю… И закрыла окошко. Темный вал бушевал. Ревели руки, мешки, фуфайки и палки. Мы были раздавлены. До отправления поезда Кисловодск–Киев осталось три минуты. Неожиданно резкий женский голос вырвался из окошка: – Два на Киев. Заберите свои билеты в конце концов… Рюкзаки еще в камере хранения… Отчаянный рывок к окошку и… мы бежим. Подвал, камера хранения, перрон… Рюкзаки все те же тяжелые, садимся на ходу, в трогающийся поезд. Когда поезд уже катил быстро и плавно (купе!), Лева неожиданно спросил: – Ты сказал спасибо? И вообще, нужно учиться вести себя прилично. Цветы нужно было купить… Еще пятнадцать минут назад мы пребывали «во прахе», ни о какой езде не могло быть и речи... Я почувствовал себя хамом – оправдания не было. Так закончился один из «бросков». Вообще, последние часы всех возвращений – опустошение и ощущение небытия. Утром поезд прибыл в Киев, десятый номер троллейбуса довез до «черной горы», перешли дорогу и, сказав «пока», каждый пошел в свою сторону… Простые понятия «верх–низ» иногда начинают распухать, пространные рассуждения об этом зануды называют философией. А может быть, это и есть – «образное мышление»?! Надо же как-то оправдать свои вымыслы... И все же, высота есть, есть верх, есть уровень, (пусть даже плотницкий инструмент), без чего достичь чего-либо просто нельзя. Есть качество, не придуманное, но действительное и безусловное, отрицать которое невозможно. 163


Для него «идти в горы» значило идти вверх, подниматься и достигать чего-то внутри себя. Он это делал постоянно. Он так и жил. Он был зануда, но внутри себя. Окружающих он щадил. С ним всегда легко – он даёт пространство, но с ним очень непросто, он предлагает всегда идти дальше и требует качества. Идти с ним означало сдавать экзамен. Он был гуру – то есть учитель. Но как учитель мог не заметить, что ботинки его уже отжили (десять лет!), идти в них нельзя. Ботинки стали внезапно рассыпаться – от шага к шагу, подошвы аккуратно крошились на маленькие одинаковые кусочки–шарики, и спустя несколько минут подошв не стало совсем. Немая сцена на фоне гор. Лева стоит в полной амуниции (рюкзак, палка в правой руке), в хорошо и правильно зашнурованных ботинках коричневого цвета с высокими голенищами. Он смотрит на свои ноги. Ноги в носках стоят на земле, ботинки, освободившись от подошв, несколько поднялись вверх. Смеяться было нельзя. Это было в самом начале третьего «броска», мы ничего не знали, но война уже началась, мы шли по «чужой» земле, Украина объявила о своей независимости. «Кинохроника» зафиксировала крупным планом раритеты – два великолепных горных башмака без подошв на фоне снежных вершин вдали, и кеды, сменившие их, тоже видавшие виды, но еще целые, и, если к ним относиться с почтением, еще десять лет могут служить, взять не один перевал… Ботинки были захоронены со всеми почестями. Если бы мы не были атеистами, то были должны ряд событий и случаев воспринять как знаки предостережений, и, может быть, наши действия не имели бы стольких ошибок. Но мы шли вверх, мы поднимались, и отметали все мистические мысли еще до их появления. Тайная плоская, зауженного формата книжечка, сшитая под размер бокового кармана специально для этого похода, таила в себе только одному Леве известную информацию об этой части Кавказа, в значках, в буквах и стрелках по карте, перерисованной с малоизвестных источников, но с особыми метками. Широкая тропа, почти дорога шла вдоль потока. Мы шли резво – я сзади, Лева легко и ритмично (кеды втрое легче ботинок) отмерял путь, поглядывая в книжечку во время коротких передышек. Как выяснилось потом, карта, по которой мы шли, была очень старой и приблизительной. 164


Не снимая рюкзаков, мы присаживались, так чтобы рюкзак сзади становился на камень, и ремни отпускали плечи. Травы вдоль тропы были сочные и высокие, и видны были следы покоса. Лужайка была выкошена совсем недавно. Лева сказал: – Здесь должны быть люди, нужно у них спросить, где здесь источник нарзана… возле него нам нужно перейти на противоположную сторону потока и подниматься вверх по той стороне. Так указано на схеме… Я сказал: – Надо… Через некоторое время он спросил: – Что лежит на камне, вон на том, правом?.. Присмотревшись, я разглядел что–то черненькое и маленькое на плоской части камня. Я высвободился из–под рюкзака и подошел к камню. Железный брусочек с косо заточенным краем, не более пяти сантиметров нагрелся на солнце до горячего. Я взял его и поднес учителю. – Так что это? – Спросил он… – Не знаю – Сказал я, предчувствуя укоризну Левы. Маленькая пауза, и он сказал: – Это сошник, сталь R–18, очень хорошая для резцов. – А потом добавил. – Тот, кто знает, тот видит!.. Мы захохотали, я на секунду раньше. Урок продолжился, учитель дожимал. – Где применяется сошник?.. Тут я сообразил, что название «сошник» – соха, и сдержанно, но, радуясь правильной догадке, ответил: – Что-то связано с землей, борона, наверно.., – вспомнив «агрегат», который тянет трактор по вспаханной полосе. – Ты смотри! – Улыбнулся учитель. Я выкрутился, но он понял, что я догадался случайно. Мы продолжили путь и, действительно, вскоре услыхали голоса. На траве, скрестив по-турецки ноги, сидели трое. Медленно каждый отрезал ножиком кусочек яблока и клал в рот. Мы подошли, голоса смолкли. Лева поздоровался и осторожно спросил, нет ли здесь поблизости источника нарзана. На приветствие никто не ответил, и после долгого молчания старший сказал: «нэ знаю». Это тоже был знак, и мы тоже его не поняли. Источника мы не нашли. В поисках его весь день до самого вечера переходили с берега на берег. Стало понятно, что мы прошли мимо, по карте он остался где-то позади. Поток становился все быстрее, вода в нем уже бурлила между камнями, и к концу дня нам пришлось еще раз пять переходить его, уже полностью раздевшись. Вода доходила до пояса и несла с такой силой, что каждый шаг с адски тяжелым рюкзаком на спине удавалось сделать только заталкивая ногу в ледяной воде между камнями и опираясь на палку всем весом. Вода обжигала ноги и живот и, если первый брод нам казался подвигом, то потом это была простая необходимость. Мы раздевались молча, без шуток и комментариев. Сначала я, по долгу салаги. Без рюкзака искал место перехода. Потом также, ощупывая дно палкой, возвращался, и тогда, одев рюкзаки, мы 165


переходили на другую сторону. Ноги и живот были бурякового цвета и плохо реагировали на уколы, вывихи и ушибы. Никаких гематом не было – ледяной компресс лечил все сразу, на ходу. Лева сообщил, глядя в книжечку, что по расстоянию мы прошли мимо нужного места и придется идти наугад, повинуясь логике местности, движению солнца и интуиции (конечно, не моей), ибо карта– план касалась только левой стороны потока. Это место на карте было обозначено, как потухший вулкан, куда мы и стремились попасть. Мы промахнулись. Мы увидели его только на следующий день, когда позади остались покосы, леса, и мы шли уже по каменной пустыне, а поток превратился в водопад, падающий откудато сверху. Потом ущелье расширилось и вышло на плоский участок с разбросанными на нем циклопическими камнями. Как такие камни могли долететь до этого места, вообразить невозможно. Лева пояснил: их притащил ледник и отступил. Они лежали на земле, каждый размером с пятикомнатный дом в два этажа с верандой. Тонкая травка между «домами» была, как бы, подстрижена, а плоско разбегающиеся потоки из-под нависающего водопада извивались по равнине, на которую мы поднялись. Вокруг вздымались (стояли) следующие хребты, на одном из которых был нужный (по Левиному предположению, и он оказался прав) наш перевал. И вот слева от нас, если стать лицом к перевалу, оказались черные скалы этого самого вулкана, на который мы не поднялись в предполагаемом месте. Утренние облака скользили снизу по его черным стенам. Оставалась еще возможность взойти на него с перевала, но сначала нужно было его взять, и оттуда уже увидеть эту самую возможность, и лишь тогда принимать решение. Назад хода не было, и командир определяет ночевать и дневать здесь до принятия нужного решения. Левин «бортовой журнал» – книжечка тщательно заполнялась схемами и таинственными значками точно по числам и дням. Палатку Лева сработал по чертежам с задачей: вес ее не должен превышать 1250 грамм, что было достигнуто на пять с плюсом. Палатка весила 1200 грамм! Она была сшита из парашютного почти прозрачного шелка, так что утреннее солнце, едва появившись из–за хребта, заливало ее светом и теплом. Палатка прямой опоры не имела, а висела своей передней частью на двух палках, с которыми мы шли днем. Вверху они соединялись специальным приспособлением – алюминиевая труба, расплющенная по середине, имела отверстие для петли. Петля – верхушка палатки продевалась в это отверстие и фиксировалась специальной палочкой, которая хранилась в специальном кармане. Таким образом, палатка висела на двух палках, воткнутых по сторонам, образуя букву «Л». Вокруг главного отверстия были высечены 166


отверстия для растяжек. Таким образом, палатка поднималась над землей только одной своей частью на высоту сидящего на корточках, а остальная ее поверхность стелилась по земле и ее края растягивались колышками. Вверху палатка накрывалась толстым полиэтиленом – он лежал на растяжках и крепился к тем же колышкам. Кавказский булыжник в изобилии использовался для надежности и приваливал края полиэтилена к земле. Между тентом и палаткой получалось большое воздушное пространство – термос. Ни дождь, ни снег не могли нас достать. Описание дается для желающих повторить. Хоть в магазине все можно купить, но сделать все самому дорогого стоит. Это по старым понятиям, но художник – человек мастеровой, а мастер (по крайней мере, прежде) – средоточие многих достоинств… Внутри помещались только двое, место для примуса в середине у входа и по бокам, самый край – место для провианта, горючего (банки с бензином из-под соков, с отверстием, запаянным одним ловким и быстрым движением!) и запасной одежды. Просто сказать – поставить палатку, значит, ничего не сказать. Нет ни малейших сомнений в том, что она была на весь Кавказ одна, а может быть, и не только на Кавказ. Палатка была не куплена, не взята, она была создана как знак человека, для которого каждое действие есть достижение высоты для себя, без посторонних рассуждений и умствований. Такие люди, к счастью, тоже есть. Лева шутит: – Все очень просто – взял и сделал… Но не все так просто, как кажется… Ужин всегда сытный. Молочная каша (рисовая или пшенная – калорийность выверена по специальным таблицам!). По две ложки крупы на нос, на ложку сухого молока плюс вода до необходимой густоты каши. Затем сыр голландский толщиной в ширину лезвия Левиного ножа (соответствует 50 граммам, проверено на медицинских весах…) для удержания мочи с целью не выходить ночью (Лева знает, значит, так оно и есть), и чайная ложка с верхом специальной гремучей смеси – десерт. Состав – мед, какао, молотый грецкий орех (утраченные за день калории возвращаются со свистом, прямо на глазах!) Погружение в спальный мешок происходит внутри палатки и по характеру сгибания и разгибания разных частей тела похоже на упражнения опытного йога. Сопровождается сильным сопением (дыхание затруднено сильно согнутым телом), кряхтением, моим истерическим смехом и объяснением Левы, как это правильно делать. Выпрямив тело и натянув на головы шапки, лежим ровно. Еще некоторое время вспыхивает внезапный смех и, наконец, угревшись, засыпаем. 167


В семь часов палатка уже светлая – подъем и завтрак – чай сладкий, пять кубиков черных сухарей и кусочек сухой колбасы (жевать медленно, со слюной обязательно!), колбаса тоже измеряется шириной ножа. Палатка собирается (ставится) семь минут. 12 минут – это позор. «Кто так складывает колышки!?...» 168


Начинается первый «взлет». Палки в руки – пошли. Первый бросок – двадцать минут. Разминка. Идем молча. Лева впереди, на десять шагов. Идти сзади легче, тяжело только из-за рюкзака. Мой весит 27 кг – неумелое комплектование красок – лишний вес из-за большого размера тюбиков, толстого картона, не того размера кнопок и не того размера мастихина… Кроме того кинокамера (1200 гр!), запас ленты и… вообще, лишние трусы (можно обойтись одной парой), теплая куртка на вате (у Левы маленькая курточка на синтапоне), и все остальное личного пользования, не выверенное по весу (крупная зубная щетка, большой тюбик пасты и большая баночка вьетнамского бальзама «звездочка» вместо маленького или, еще лучше, полпорции)… Провизия, инвентарь, и всё, предназначенное для общего пользования, распределено точно поровну. Вес Левиного рюкзака – 21 кг! Гулкий стук внутри постепенно становится равномерным, пот из-под шапки уже не мешает, течет, сколько хочет. Отдых пять минут. Лева сообщает решение – дальше впереди пойду я, и я буду определять скорость движения. Ладно. Выхожу вперед. Иду один. Стало еще тяжелее. Теперь нужно самому выбирать направление и оценивать – куда ставить ногу. Перевал не приближается, наоборот, уходит вверх. Тяжело, черт побери. Однако, постепенно привыкаю, иду, раскачивая шаги, и о перевале больше не думаю. Медитация. Шагнул правой – качнулся вправо, шагнул левой – влево. Рюкзак этому способствует, помогает равномерно раскачиваться. Палкой легонько отталкиваюсь. Так можно идти долго, и нет смысла часто отдыхать – все равно ничего не меняется. Время остановилось, только солнце теперь справа… Сзади слышу: – Привал! До обеда по графику осталось два часа, не укладываемся. – Говорит Лева. – С такой скоростью будем только через три… И идем уже три часа. Там, где мы были три часа назад, – туман и земли не видно. Земля только под ногами и впереди. Пошли. Я раскачиваюсь больше – так легче и даже веселее, как бы такой танец. Шаг шире и медленнее. Поднял голову от земли и вот вижу, склон впереди становится четким, видны впадины, выступы, камни. Дышу, как широкая труба, не замечаю ни вдоха, ни выдоха, воздух входит и выходит сам, без меня. Сзади слышу: – Еще один взлет! – Один, так один… И вот земля перестает сопротивляться, ноги больше не отталкиваются, а как бы проваливаются – это ровная поверхность. Перевал. Глаза залиты потом и еще не видят, ноги будто идут по воздуху… Мы наверху. Можно снять рюкзак. Еще одна героическая пытка закончена. Лева достает «бортовой 169


журнал». Делает какие-то отметки: – Между прочим, высота 4100, сообщается, что изредка здесь перегоняют скот, если нет большого снега… Большого снега не было на перевале, следов скота еще не было, а наши уже здесь… За спиной внизу – синий мрак, перед нами – гряда белых зубов уходит влево и вправо, а слева от нас торчат из снега черные столбы и пики того самого потухшего вулкана, куда не пустили нас те самые, что резали яблочко ножичком… Красота полная, и мы одни перед ней. Как говорят, игра стоила свеч. Обед был с опозданием на целый час. Надо спуститься немного ниже, укрыться от ветра и найти какую-нибудь впадину под камнем и с солнечной стороны. – Запоминай, – говорит Лева, – пригодится, когда поведешь сам… Решено завтра оставаться здесь, писать, смотреть окрестности. – На высоте 3600 метров отца Федора укусил орел. Отдай колбасу, я все прощу. – Кричал отец Федор. Свою пайку колбасы мы съели утром, орел не прилетал. На обед был гороховый суп, заправленный кусочками колбасы для запаха, пять 170


кубиков сухарей, кусочек сала, опять в ширину лезвия Левиного ножа и один зуб мелкого чеснока. Этим рационом необходимая калорийность была обеспечена. Если покажется, что еда скудная, то это только по понятиям жизни внизу. На нашей высоте это был роскошный обед. Восстановление затраченных сил происходило мгновенно. Вечерний же прием пищи решительно утвердил ощущение сытой радости. Много ли нужно еды и прочего счастья, если ты наедине с миром. Солнце в горах уходит быстро вниз, за хребет, не дает угаснуть свету. И вот вершины в снегу, еще не потеряв теплый свет солнца, уже приняли на себя зеленый или голубой свет луны. И вот ночь. Всё светло ровным светом, как в ночном аквариуме, и ни звука. И движения тоже нет. Говорить не о чем. Стоит высокое молчание, и очень понятно, что мир легко обходится без меня. Но это меня не огорчает. Мы в составе вечного света в виде его невидимой части… Всё это вверху на вершине. Внизу мы Паниковские, Балагановы и «лучшие» из нас – Корейки и Бендеры…. Как удержать высоту?! При спуске Лева объясняет: – Снижаться, не теряя высоты, то есть идти не круто вниз, а как бы по касательной, снижаясь вместе с поверхностью, идти как бы «по верхам»… Весь следующий день обходим местность в районе перевала, пишем этюды, и еще одна лунная ночь над миром – наша! Утром выполняем спуск по указанной методике. План изменился. Угасший вулкан оставляем слева, спускаемся ниже и вправо, переходим в другое ущелье, чтобы подняться затем к тому леднику, из-под которого, возможно, тек тот водопад, у подножия которого мы стояли три дня назад. К вечеру мы углубились в это новое ущелье, до темноты решили подняться повыше и переночевать. В сравнении с прошлым перевалом, этот ход показался мне прогулкой. Мы шли резво, быстро продвигаясь вверх по несложному склону, и, когда сумерки стали густеть, легко нашли место и поставили палатку. Отдых был заслужен, и мы просто присели у ручья. Кажется, Лева был доволен удачным маневром, и доброта звучала в его молчании. Снизу из ущелья накатывал туман, его клубы уже приближались к нам. Наступил вечерний покой долгого дня. Мы смотрели, как волны тумана беззвучно накатывали друг на друга, когда вдруг внутри волн показалась двигающаяся фигура. Вместе с туманом к нам приблизился человек, голый по пояс, с перевязанным в поясе рукавами свитером и ружьем. Мы встали, человек подошел. После некоторого молчания и тяжело дыша, он сказал: – Райку растрэляли, 171


Горбатого повэсили, автоматчики ждут вас внизу… Вам нэ уйти… Идом со мной, буэм мэсте стрелять тура, я егэр, за лицензию чэловэк австрийский. Там хороши лагэр вэрху, всё приготовлэн, всэ равно вам нэ уйти… Он еще раз сказал «идом» и лихо показал зубы улыбкой Казбича. Там внизу все его знают, и, если нужна помощь, надо назвать его имя. Скажете, Джигит сказал! Лева поблагодарил, мы уже поставили палатку. Джигит повторил, что нам не уйти и скрылся в почти полной темноте... Мы молчали долго, присев на влажный камень. Ужин съели молча. Примус долго не разгорался, рисовая каша на молоке с сахаром оказалась невкусной. Сыр разжевали кое-как и влезли в мешки. Смешно не было. И тогда Лева сказал, нужно иди вниз, пробираться домой, к своим – что там с ними..? Сна не было. «Райку расстреляли, Горбатого повесили, автоматчики ждут внизу». «Джигит», «если нужна помощь», «все знают»…, «стрелять тура»… Что делать? Опасаясь разочаровать учителя. Я все же сказал: – Если все так, как сказал Джигит, домой мы не попадем. Все равно, вниз идти бессмысленно… Лева сказал: – Значит, нужно уходить вверх. Как можно раньше пройти мимо егеря и уйти как можно дальше. Возможно, придется взять еще один перевал… Встали в темноте, собрали поклажу, и, только небо стало светлеть, кинулись вверх вдоль потока. Стоянка егеря была с другой стороны. Оттуда шел запах дыма разжигаемого очага. Гигантский камень стоял наклонно и вверху опирался об отвесную стену. Получился каменный шатер. По крутому склону, почти бегом, с помощью рук мы миновали «заставу» и еще около часа, не сбавляя скорости, рвались вверх, подальше. Только на следующий день мы поняли, что это было напрасно, а сейчас мы продолжали уходить вверх и к полудню вышли на плато. Как уже известно, на ровном месте вода разливается на множество ручьев и, как паутина, покрывает ровную поверхность. Дальше – новая стена, и за ней ледник. Кажется, оторвались далеко. Все отвесные склоны вокруг почему-то розового цвета, прорезаются в разных местах водопадами, стекающими с нависающего над ними ледника. Здесь нам показалось безопасно – место какое-то застывшее и закрытое со всех сторон, почти… Решено стать на дневку с ночлегом, не считая сегодняшнего дня, и обдумать дальнейшее… Утром намечен взлет на ледник, – может быть за ним есть проходимый для нас перевал… Почему вчера Джигит рассмеялся, уходя?! Ночь прошла, но мы еще не вылезли из мешков. Два выстрела подряд – бах, бах и эхо. 172


Посмотрели друг на друга… Надо выходить. На противоположной стороне под отвесной стеной, в ту сторону, откуда мы вчера взобрались, двигались два силуэта. Они то появлялись, то исчезали за камнями, и потом исчезли совсем. Показался синий дымок и раздался выстрел. Третий. Эхо. Все стихло. Через час Лева сказал: – Это нам знак. Пошли туда… Он опять оказался прав. Туры – небольшие камни, поставленные один на другой, указывают направление тропы для альпинистов. Идти нужно от одного к другому. Третий и следующие были из хлеба и сыра! Свежие! Коварная шутка получилась. Сначала камни были обрызганы кровью. А потом кровью было залито все вокруг! Груда камней укрывала что-то окровавленное, шерстяное… Отсюда наша палатка была видна, как на пустом столе картошка… Мы поняли, что наше вчерашнее бегство было смешным. Никуда мы скрыться не могли… Третий выстрел, как и туры из хлеба и сыра были шуткой Джигита, и туша большого тура без головы, заваленная камнями, веселья нам не прибавила… Лева предложил, уйти отсюда и ничего не трогать, но я почему-то стал отбрасывать камни… Наверно, он опять прав. Я делаю «что–то не то», и будь он один, он ушел бы. Но я взял у него нож и, как заправский мясник, вынул печень и вырезал большой кусок мяса из грудины. Можно было подумать, что я знаю, что делаю. Он молча смотрел, а я резал… Спешно завернув в кулек добычу, сполоснул руки. Вороватость моих действий казалась мне очевидной, и страх стал расползаться во мне… Мы спешно удалялись от смутного места, куда заманил нас лукавый Джигит. Я прыгал по камням за Левой с куском украденного мяса… Что, если Джигит вернется?.. Закон гор… На душе было смутно, хотя, по здравому рассудку, мы просто попались на собственном страхе… Нам предложили, и мы не отказались. …Много лет спустя, совсем недавно за праздничным столом в Израиле одна гостья, продолжая рассказывать какую-то смешную историю, сказала Аркадию, своему мужу: – Никогда не бери сразу, что тебе предлагают… На что он ответил, не задумываясь: – С тобой, Маня, я это давно понял!.. Было очень смешно. Но тогда мне смешно не было. В тот момент я был маленький человечек, которому очень хотелось вкусного мяса… – Если бы им было нужно мясо, они бы его забрали. – Думал я. – Им нужен был охотничий трофей – голова кавказского тура, и они ее 173


174


175


взяли, – продолжал думать я. – Для еды у них есть овца, мясо тура жесткое… Зачем им было ставить «туры» из сыра и хлеба?.. Так я успокаивал себя и сказал об этом Леве. Он сказал: – Возможно, ты прав, но все же не нужно играть по чужим правилам. Мясо я отварил, засолил и до конца похода добавлял в суп, а печенку мы съели за два дня. Вечером, когда мы вернулись к палатке, над тем местом кружили орлы и вороны… Голод не знает размышлений… у животных… Это была моя вторая кража. Наверно, последняя. Теперь мне ничего не надо. Первая произошла в 1945 году, более шестидесяти лет назад. В нашем доме на первом этаже с улицы был магазин канцтоваров, и там я украл компас… Он был мне очень нужен. Мне было десять лет, и война только что закончилась. Я попросил посмотреть, долго крутил компас в руках, будто изучал его действие, потом присел за прилавок и на корточках бросился бежать к выходу. Сзади кричали: «держи его». Я кинулся в свой двор, взбежал на лестницу черного хода – по ней мы ходили домой. Сзади слышен топот ног и крики. На площадке распахнулась дверь, раньше, чем я добежал до нее, и на пороге появилась бабушка. Весь остаток дня я пролежал под дощатым топчаном, на котором я спал с мамой – наше место в маленькой комнатке с железной буржуйкой и трубой в форточку, и еще одной кроватью – бабушкиной и тети Лии. Позор бабушкиных криков обливал меня кипятком, слезы волнами душили горло: – Негодяй, шлымазл, не умеешь – не берись, опозорил меня на весь дом, как теперь людям смотреть в глаза… Кушать я отказался. Я выталкивал тарелку обратно. Горе опустило меня на дно жизни. Мы с мамой совсем недавно вернулись из эвакуации, в наш дом по улице Прорезной, 13 попала бомба, и теперь мы живем в маленькой комнатке с тетей и бабушкой на улице Красноармейской, 12. – Приехали на мою голову. – Сказала бабушка, когда в августе рано утром она выглянула в окошко на мамин голос. – Маа–маа!.. И вот эта кража. Бедная бабушкина голова… Пленные немцы колоннами тогда еще ходили по городу. Утром – в одну сторону, вечером – обратно… Война закончилась, а немцы ходят… Бессарабка, руины и развалины домов, драки, карточки, Евбаз, куда бабушка ходила продавать штопаные старые вещи, которые там же покупала… Все это теперь забыто. Теперь то время выглядит примерно так, как пожар Москвы войны 1812 года… 176


Но план не мог быть нарушен, и ход времени остановлен. На ледник мы все же взошли. Кулек с мясом и кинокамера были при мне. Перед самым выходом на лед мы нашли в камнях ржавую консервную банку с орлом и свастикой и часть слова. начинавшегося на «chvain…». Сколько лет она уже тут?.. Немецкая альпийская дивизия не прошла в Закавказье… Мы тоже не прошли, но по другой причине. Обратный билет у нас уже был взят заранее из Минеральных вод, а то прошли бы запросто – мясной провиант и желание не встречаться с Джигитом и автоматчиками удвоили бы наши силы… Пришлось возвращаться тем же путем, и прятаться не имело смысла. Вернувшись туда, где мы были два дня назад, поставили палатку совсем близко от «шатра» Джигита, только чуть ниже по потоку. Палатка стала под свод большого камня и слева была отгорожена от потока крупным булыжником. Образовался дворик с зеленой травкой, обращенный на юг, вода рядом и сухие крючья стелющегося олеандра весело горят в очаге. Каждая другая стоянка – другой очаг. Строительство очага – экзамен на зрелость. Огонь должен гореть только в проекции котелка и никакой ветер не должен ему мешать. «Интеграл» – инструмент для подвешивания кастрюли (котелка) с проволочной ручкой. Изготавливается Левой с самого начала похода из специально выбранной ветки с ответвленным крюком. На вертикальной части ветки делаются засечки для подвешивания котелка. Три засечки – три уровня над огнем, понятное дело, определяют степень кипения варева. Во время маршрута «интеграл» обгорает и постепенно в руках мастера превращается в удивительно изящное изделие. Нож снимает обгоревшие части, глубже врезается в засечки и возникает некая форма, подчиненная фантазии огня и воображению мастера. Все походы отмечены своими «интегралами», и ни один не похож на другой. Утром вверх прошел человек с навьюченной лошадью. В тишине цоканье копыт по камням было резким, как звук раскалывающегося стекла. Чай выпит, и мы спешим вверх на другой ледник. Здесь нужно показать схему, как все было расположено, и как проходили наши перемещения. И вот едва мы миновали хижину Джигита и еще немного поднялись вверх, грохнул выстрел и что-то прожужжало над нашими головами… Мы упали за камень. Новая «шутка» Джигита произвела на нас печальное впечатление. Выстрел на этот раз был в нашу сторону, вряд ли прицельный, но два старых еврея сильно струхнули. Сказать было нечего. Тихо, прячась за камни и уходя из поля видимости 177


злополучного стойбища, мы поднимались вверх, пока, наконец, полностью не скрылись из поля зрения шутника. – Сюда мы больше не вернемся. – Сказал Лева и был прав. Мы – дети той войны, и с нас хватит. И эти шутки молодого, веселого горца мы не понимаем. Может быть, ему и весело, может быть… Первобытное желание стрелять кипятит кровь, и согревает заваренный в крутое яйцо разум. Инстинкт войны, как это водится, просыпается в борьбе за свободу, за правду, за справедливость, за… демократию. Вот только не очень понятно – за чью, и кто определяет, что «настал час»? Натравить же людей друг на друга большого труда не составляет – достаточно убить пару–тройку человек или отобрать у них что–нибудь, и дело пошло. Если с умом за дело взяться, дело это прибыльное. Убитые, умершие и неродившиеся – не в счет. Все стимулы для этого дела всегда наготове. Жадность, жажда власти и особенно «глубокое» понимание своего национального самосознания – самые простые и самые надежные из них. Вот бы еще одну «Варфоломеевскую ночь» ради святого дела, и оторвать у всех желающих источник этих инстинктов – у кого – голову, у кого – яйца и… учредить международный комитет по отлову и истреблению «источника». Так опять же, подкупят членов комитета или украдут списки… Человек несовершенен, увы. Разве что молитва... Все же пришлось еще раз пройти мимо на обратном пути. В сумерках проскользнули мимо стрелка и австрийского любителя турьих голов и ушли вниз по потоку, насколько позволяла видимость. Заночевали уже далеко от нашего «защитника». На рассвете эхо донесло до нас еще два выстрела – пал еще один тур, и еще одна голова отрезана… К середине дня подошли к выходу из ущелья. Внизу была широкая долина с речкой и рощами по берегам. Голоса, смех, музыка… Автоматчики?! За деревьями не видно. Залегли за камни… Незаметно пройти не удастся – проход есть только вдоль ручья. Спускаемся, идем прямо на звук. Взрыв смеха, выкрики совсем рядом, за камнями, и мы подходим. Почему-то стало легче, наверно, от звуков приближающегося веселья. Привет… Привет… В компании автоматчиков не видно. Тогда, как бы между прочим, говорим, что две недели идем верхом, мы из Киева. Мол, что слышно на «большой земле»? Ватага молодых парней слушает радио. И вот, опять с хохотом ребята сообщают, что хохлы, наши украинцы отделились от Москвы и свою незалэжность провоз178


гласили…. И снова смеются. Мы как бы индифферентно, никакой заинтересованности не проявляем, но вслушиваемся в детали. Стало более–менее понятно, и так себе прощаемся, и, мол, хотим еще вот туда – рукой показываем вверх по реке, махнуть на недельку. И ушли. Так была преодолена шутка Джигита. Парень со своеобразным чувством юмора «развел» нас по первому разряду. Стало совсем легко – нэзалэжнисть мы тогда всерьез не приняли. Через две недели спустились с третьего ледника. «Интеграл» стал цвета вороньего крыла, глубокие вырезы засечек и точеный вырез крюка–клюва превратил его в странную птицу с шариком на макушке – страшную и смешную. Огонь и нож сотворили скульптуру, почти абстрактную, но полную знаков и отметин понятных только мастеру. Последний очаг был окружен большими камнями, за которыми удобно было укрыться, сидя у огня, а две березы буквой V с уже желтеющими листьями образовали крышу. Кинокамера была привязана в основании буквы и запечатлела нас обоих с ложками у котелка. Потом на экране мы оказались удивительно похожи, хоть это было не так, внешне, по крайней мере. И все же как–то я не застал Леву в мастерской, уже после возвращения, и когда мы встретились, он рассказал, что дежурная сообщила ему: – Приходил ваш брат… и описала меня. Лева смеялся, потому что его брат не приходит, а «ваш брат» прозвучало как «из ваших», ex nostris. И она не ошиблась… Веселая гроза грянула неожиданно с треском сломанного дерева. Вода и град упали разом, и земля вокруг палатки закипела, и ее стало заливать. Место было выбрано неудачно – не заметили небольшой наклон. Обломок сабли, найденный Левой у туши злополучного тура и переделанный в нож, в ледяной каше выворачивался из рук. Обводную канаву вокруг палатки срочно пришлось рыть в грунте из камня и 179


гальки. Лева встал, переводя дыхание, а я ковырял куском стали. Железо скрежетало по камням. – Кто так держит нож. – Сказал Лева, и лезвие в очередной раз вывернулось у меня из рук. Вода пошла в вырытую канаву. – Мне надоело твое школьное воспитание. – Сказал я. – Скоро вернемся, и ты покажешь ученикам, как нужно держать нож для рытья канавы в ледяной воде во время грозы на Кавказе… потому что на Памире нужно держать по другому…, а в Альпах по третьему… Лева рассмеялся, и гроза внезапно стихла. Три радуги, как три арки, одна за другой вспыхнули над нами. Облака расходились, кувыркаясь, и солнце сквозь сито водяной пыли, как через лупу, ослепило откосы, мокрые камни и нас. Засвистели птички, и пар стал подниматься с мокрой земли. Путь вниз был легким – рюкзаки опустели. Уже прошло больше месяца пути, на три дня больше обычного. Почти все съедено, да и мы похудели, не меньше чем на 7–8 кг. И все же знак неудачи – развалившиеся в самом начале ботинки, молчание людей, нарезавших яблочки ножичками, изменившийся маршрут и шутки Джигита не испортили нам этот бросок на Кавказ. Не зная пути, мы шли вниз вдоль теперь уже большой и быстрой реки, и можно было надеяться, что рано или поздно мы выйдем на большую дорогу. Так и произошло, но тоже с помощью «знака». Из-за холма, на который нам предстояло подняться, внезапно вылетел огромный, косматый, черный пес, понесся нам навстречу гигантскими прыжками. Уши прижаты, пасть оскалена. Мы замираем. Он останавливается чуть ли не в двух шагах, садится перед нами. Мы не шевелимся. Собака сидит, мы стоим. Наконец, на вершине холма появился большой человек и три мальчика. Негромкий, легкий свист, 180


собака повернулась и пошла к ним. Мы пошли за ней. Испуг прошел, неизвестность кончилась. Старик сел на землю, и мальчики расселись вокруг него. Один был совсем маленький. Малыш играл с собакой, висел на ней, тянул за уши и лез в пасть ручками. Собака урчала и кувыркалась. Старик стал что-то говорить. Было ничего непонятно, но неожиданно слова «Елцын» и «пэрэворот» сошлись с новостями Джигита и ребят с радиоприемником, и стала вырисовываться примерная картина событий. Мы сняли рюкзаки и присели рядом, старик продолжал что–то говорить. Мальчики были поглощены обаянием Левы. Десятилетия работы с детьми открыли ему их особый мир, куда он входил – один из немногих – легко и где дети его сразу принимали. Они уже что–то ему рассказывали и радостно отвечали, чертя по земле пальцами. Старик объяснил, как выйти на дорогу, и предложил зайти в кош и поесть. Это понял Лева, когда мы уже попрощались, и встали, чтобы уйти. – Если мы не зайдем, – сказал Лева, – старик обидится. и будет прав… Хлеб был еще теплый (лепешки), эмалированная миска полна айрана (кислое молоко) Жевать свежий хлеб после месяца непрерывного жевания сухарей (почти битое стекло!) было удивительно и невыносимо сладко. Дальше дорога, последняя ночевка перед входом в аул, первый (в шесть часов утра) автобус на Нальчик и… уже там беляши с картошкой перед автобусом на Миводы… Мы рвались домой – что там? Удалось доехать до Днепропетровска. Казалось, оттуда до Киева будет уже просто. Оказалось, восемь поездов из десяти на Киев и через него отменены. Очереди в кассах, как в кинофильмах про Гражданскую войну… – Давай в аэропорт, оттуда мы улетим… В аэропорту та же картина, только утром будет рейс на Киев – ЯК–40, всего двадцать пять мест… Стоим в кассу двадцать седьмыми. Шутки кончились, молчим. Подходит человек: – Кто хочет улететь на Киев?... – Мы… сразу суем стоимость двух билетов. За нами кинулось еще несколько человек. – Пошли… Какими–то коридорами вышли на поле, без всякого контроля паспортов и досмотра вещей. Почти бегом он подвел нас к самому самолету. – Стойте здесь… Трап у ЯК–40 сзади, в попке, под хвостом. Те, что с билетами, величественно поднимались на пять, шесть ступеней и исчезали в заднице. Посадка закончилась. – Заходи, – крикнул наш благодетель. Мы взбежали и сразу остановились. Салон был забит сидящими и стоящими. Осталось место 181


у двери туалета, как раз на двоих хватило. Что–то заурчало, трап поднялся, превратился в дверь, и задний проход закрылся, прижав нас к стенкам слева и справа. Ступеньки трапа оказались между нами. Самолет побежал, обороты прибавились, и тут же взлетел. Час двадцать в воздухе и посадка. В набитом трамвае в первые послевоенные годы ехать было легче, – все же по земле. Зато вышли мы первыми. – Подожди, – глухо сказал Лева, отошел в сторону и вспомнил вчерашний ужин. Но мы уже дома. Киев встретил утренним холодом сентября, транспарантами: «Батьківщину не обирають – обирають її свободу» и слухами о возможных еврейских погромах. «Найбагатша країна у Европі, що завжди годувала Росію, тепер вільна!» В каких головах варился этот бред?.. Наверно, предполагалось, что теперь Россия умрет от голода, а мы будем веселиться и кормить Европу... Когда осела пыль, и всё осталось по-прежнему, кроме обнаруженного главного врага нашей свободы, и еще не верилось, что независимость означает вражду, а национализм – невероятную любовь к своему народу, мы снова стали поговаривать об еще одном «броске» на Кавказ. Мне непонятно было тогда, да и сейчас тоже, почему Лева выбрал именно меня себе в спутники. Мы не похожи, кроме носов и лысин. Разве что упомянутое уже определение милой дежурной – «ваш брат» из ваших, то есть, и свело нас?.. Лева прекрасно играл в волейбол, институтская команда держалась на нем, я играл плохо. Лева знал все, я – ничего. Он говорил по французски, я мог что-то сказать в пьяном состоянии. Он мог мастерски сделать таберетку, станок из дерева для печати, создал даже рубанок собственной конструкции. Он мог отпустить и снова закалить сталь, я мог склеить две бумажки вместе, сделать небольшой этюдник... бритвочкой – так он назвал мою работу, и, наконец, поднять пару раз двухпудовик, хоть раньше именно выжимал семь раз левой рукой, правая отказывалась от таких усилий. Приятно вспомнить. Правда, я любил варить. И тем не менее, мне повезло. Может быть, потому, что я любил посмеяться и в сочетании с поварскими наклонностями это подходило для долгого путешествия? Мысль о том, что он уйдет раньше, неожиданно уколола меня за грудиной еще во время второго «броска» на Кавказ, когда мы взобрались к озеру со странным названием – Салоукол. 182


Стена, по которой откуда-то сверху, падал тонкими струями водопад, была почти вертикальной, метров триста. За ней не было видно ничего, она просто уходила в небо. Узкие, на большом расстоянии друг от друга ступени, сделанные самой природой, позволяли двигаться только с помощью рук, но козий помет сообщал, что здесь ходят... козлы... горные! Другого пути не было, а Лева считал, если мы не взойдем, грош нам цена. Мы полагали, что стоим больше. Он снова устроил мне экзамен – нужно было сдавать. Если лестницу эскалатора поставить градусов на пятнадцать меньше вертикали, часть ступеней убрать, а остальные разбить в куски, то будет похоже на наш «взлет». Поднимались долго, часа два. Хоть это упражнение выполнялось в конце маршрута, рюкзак давил меня по полной программе – весил не менее двадцати пяти килограмм. Вообще, жаловаться на вес не принято, сам собирал, паковал и решал, что брать. Потом лестница вдруг кончилась, и мы оказались «на столе», в середине которой стояло озеро, а с противоположной стороны спускался ледник... Поставили палатку в том месте, где вода озера прорвала себе выход и ушла в водопад. Снизу поднимался туман и заходящее солнце темно– малиновым цветом гасло на окружавших озеро скалах и леднике. В наступающей красной черноте стоим «на столе». Он как будто качается. Внизу тьма, из которой мы вышли час назад и только слышно, как стекает между камнями вода... Луны нет. Холод ледника загнал нас в палатку, примус согрел ее внутри. Сварили кашу. Дальше привычный кусочек сыра, ложка «гремучей смеси» – вознаграждение за упрямство, и спальный мешок. Лева заснул сразу. Мне спалось плохо, всю ночь кто-то звал на помощь, плакал ребенок, стонал больной... Это «разговаривали» шакалы – пояснил Лева потом. Утром, при солнце картина не казалась такой страшной. Мы обошли вокруг озера. В воде отражались нависающие скалы и ледник.... Красиво, но хотелось скорее покинуть это место. По замыслу «режиссера» снимается панорама озера с ледником и скалами, потом панорама противоположного хребта и Эльбрус за ним на юго-востоке, и потом маленькая фигура человека с рюкзаком, уходящего вниз, в белое пространство тумана. Фигура уходит все ниже, видна половина фигуры, плечи, голова и верхушка рюкзака, фигура скрывается полностью, пространство остается безлюдным. 183


В этом самом месте съемки, сквозь шуршание камеры – та самая вспышка в голове и укол в груди... – Он уйдет раньше... Потом как-то забылось, и мы еще дважды бросались в горы, и потом еще прошло время, и Лева побывал в Израиле, а потом это произошло... и он ушел. Озеро Салоукол было внесено в маршрут в конце этого «броска», но целью его были два ущелья, из которых одно заканчивалось перевалом по заснеженному леднику, известному среди альпинистов и часто хоженному, с «приютом» перед самым перевалом. Лева определил его, как проверку наших возможностей, скорее моих, сам то он ходил уже не один раз. Он говорил: – Запоминай, когда поведешь сам... Вот мы и пошли. Навстречу спускалось трое – женщина и двое мужиков. Остановились. Сняли рюкзаки. Принято обменяться планами. Мы туда, они – оттуда. Там все в порядке. – Мы из Киева... – Мы из Ростова... Пожимаем руки – люди одних увлечений! У одного – рюкзак фантастических размеров. Рюкзак Левы в сравнении – спичечная коробочка. Но в том и дело, что вещи в нем лежат, как в рукаве у китайского фокусника. Там может поместиться столько, сколько не влезет в товарный вагон. Главное – как сложить, и сколько должен весить каждый предмет. Лева знал и это. Изобразив любопытство к «новой» конструкции, Лева попробовал рюкзак приподнять. И даже не сдвинул с места. Рюкзак остался стоять, как пень вросшего дерева. – Разве это много? – Спросил мужчина по имени Жора и вскинул рюкзак на плечо. Мы попрощались. – Привет... – Привет... Приезжайте к нам в Ростов. Пойдем вместе... Приют – маленький железный домик, по четырем верхним углам притянутый к скале стальной, в палец толщиной проволокой. Поставлен перед началом восхождения на перевал. Подход к домику только с одной стороны, и отсюда же ход к перевалу. С трех остальных сторон – пропасть. Все, действительно, в полном порядке – здесь небольшая площадка для двух–трех палаток, здесь – для отходов – банки, пакеты, рваная обувь, здесь – над пропастью – туалет. Зима все очистит. Но сейчас еще лето. «Запаску» для альпинистов в приюте не трогали (рис, пшено, соль, сахар, спички), ели свою пшенную кашу. На столе под маленьким окошком – почти античный светильник – большая тарелка, залитая свечными огарками. Фитилем служит воткнутая спичка. Деревянные нары в два яруса вдоль глухой стены. Засыпаем в своих мешках. 184


Ночью выпал снег. Наружу выбрались с трудом. На половину высоты двери лежал белый матрас. Все вокруг было укрыто толстым слоем снега. Кое–где его протыкали острые скалы. Облака быстро разбегались, и солнце прыгало по белому миру, едва выйдя из-за хребта. Зелено–голубой скол ледника, укрытый снегом, перевернутым небоскребом падал перед нами в невидимую глубину тумана. Мы находились на неизвестной планете. Лента стрекотала. я водил кинокамеру то туда, то сюда, остановиться было невозможно. Сказать «красиво» – ничего не сказать. И все же художник чем-то отличается. Он видит больше, – как кошка ночью, но, как собака, сказать, не может. Только «гав, гав. гав» – мол, красиво, «гав, гав». Искренность собаки сомнений не вызывает, вот, только не может нарисовать, хотя выполняет команды. Зато художник может нарисовать и одновременно может не выполнять команды... Хотя в наше новое лучшее время команда успешно заменяется модой. Хочешь быть успешным, будь в моде. Мода приказывает легко, играючи, и все становится на свои места. Для собаки – команда, для художника – мода. К счастью, в мире есть много чего, что не подчиняется приказу. Например, снег в горах, зеленый ледник или отвесная скала и, конечно, мысль. Так что у художника выбор есть всегда... Писать там мы не могли. Приют – место людное, он не пустует. Альпинисты стягиваются сюда постоянно. Нам просто повезло, что мы оказались одни. Было предупреждение, не подниматься к перевалу, а мы не знали и влезли. Жора со своей командой ушел вовремя. Вот уже слышны снизу голоса, идет очередная группа. Лева дает команду – отход. Цель достигнута с высоким коэффициентом. Увидели все, что было возможно и невозможно из-за погоды, оценили свои шансы – имей мы нужную обувь, ледорубы и веревки, и перевал был бы взят. Теперь возвращаемся. В честь удачи, достигнув зеленого покрова ниже ледника, варю суп из дикого горошка. Здесь его много – вьющиеся стебельки с листиками елочкой и маленькими стручками. В них маленькие зеленые шарики. Чтобы набрать три столовые ложки, нужно оборвать всю поляну. Но ничего, стараюсь. Тут же чебрец, лучшего чая не бывает. Живой витамин, так сказать. Лева сомневается, в его опыте этого нет, а эксперимент не оправдан – еда есть и без этого. Суп он ест осторожно, спрашивает: – Ты уверен, что это съедобно?.. Я ем с таким видом, будто всю жизнь питаюсь таким супом и пью такой чай. – Ну, смотри. – Говорит Лева. – 185


Спрашиваю еще раз. Ты уверен?... В ответ яростно рву траву, запихиваю ее в рот, жую. Видишь?.. Лева смеется. Команда «на ход», и мы идем дальше. Сегодня станем на ночь засветло. Точно не знаю, но, кажется, он ходит в горы лет двадцать, да, это и не важно, пусть, пятнадцать. Важно другое – зачем он идет, что им движет?... Я думаю, это необходимость свободного пространства и покоя души. Писать горы – внешнее наружное отражение этой необходимости. Иначе, зачем ему постоянно к этому стремиться? Сходил бы раз– другой, чтобы было, что рассказать. Но он ничего не рассказывает, никаких эпитетов и метафор на этот счет я раньше от него не слышал.. Он идет. Идет его свобода. Как бегство Мцыри. Конечно, он земной, как все – и выпить, и закусить, и прыгнуть, и поплыть... но есть что–то еще, и это «что-то» во всем. В наше время литература больше не является источником и примером для жизни. Это ушло. Мало кого интересуют удивительные и сильные поступки героев. Сегодня они смешны. Мы умнее прежних. Нас лечить не надо! Еще сохранились, еще приходят в жизнь люди, для которых жизнь имеет смысл не такой, как для большинства из нас. Он сохранился. Лермонтовское «во всем дойти до совершенства» для него прямой смысл, хоть стреляться на дуэли он не будет – есть много дел ещё... Совершенство и есть свобода, путь к совершенству и есть путь к свободе, а она, как говорят, может быть только внутри себя, наедине с собой. Так говорят умные люди, например, Пушкин Александр. Он сказал прямо, без обиняков. «Свободы нет, но есть покй и воля...». Горы, как раз то место, где есть покой, где нужна воля, где путь по своей воле совершенствует дух и мозг. А вот самые умные утверждают: «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет!» Они знают, что говорят. Лева – человек самодостаточный У него своя система ценностей, своя цель и свое убеждение в полном соответствии с понятием «высота». Иной управдом тоже имеет убеждение и цель, мы все в некотором роде управдомы. Может быть, мы тоже самодостаточны? Безусловно (!!!), но гору лучше обойти... Лошадь свободна в табуне (ей так кажется) и не свободна в загоне (стойле). Обращение к лошади связано с эпизодом во время нашего четвертого «броска» на Кавказ. К сожалению, последнего. Он решил еще раз посетить знакомое ему место с дополнением двух–трех подъемов в сторону от основного маршрута. 186


Верхняя Балкария – последний аул, куда можно доехать автобусом. Там живут его друзья балкарцы, большая семья. Именно туда он спустился с перевала, когда шел один, с той стороны, откуда посторонний человек в горах придти не может. О чем он думал тогда?.. Два дня неспешного хода вверх от аула до коша пастухов, где пас скот его приятель с бригадой, были прогулкой вдоль горной речки, через широкую долину мимо расступившихся хребтов. Речка извилисто рассекала долину и множество ручьев впадало в нее с обеих склонов. Как нарисованные на театральном заднике, по долине были рассеяны березовые, еловые, грабовые рощицы. Яркая трава в цветочных искрах, сиреневые скалы по сторонам и дальше, вдали над скалами блеск снежных голов нарисовали картину на обертке швейцарского шоколада. По Левиным расчетам до коша при нашей скорости три–четыре часа хода. Обеденный привал. Лева – радушный хозяин подшутил над незадачливым гостем. – Найди воду для супа... – Так, вода кругом... – – Попробуй сначала... – Газированная, как будто!.. – Ищи... Я шел все дальше и дальше, и вода повсюду была газированной...И только совсем, совсем далеко, за рощами, на заднике я нашел пресную воду. Лева смеется. Это – нарзан. Розыгрыш удался. Обедали с нарзаном! Через три часа хода запах дыма известил нас о приближении к месту. Кош – шалаш с плоской крышей, полностью из камней, одна стена образована скалой или большим камнем, а все остальное достроено. Внутри очаг, выложенный плоским камнем, земля плотно утоптана, стол из досок, скамьи и под стеной лежанка с бортом, застланная старыми стеганными одеялами, вперемешку с овчинами. Тепло, пахнет дымом и кислым молоком. Все ладно устроено, полки для всякого реманента и сыра в головках и кругах, сваренного тут же в ведре на очаге. Молодой пастух сейчас один, варит сыр. Молчит – занят. Лева обратился к нему и назвал имя своего друга – парень повернул к нам лицо: – Отдыхайте. Бригадир с помощником гонят стадо к загону... Мы сняли рюкзаки и вышли за порог. Солнце село. Холод ближних ледников наполнял воздух, и синие хребты отделяли зубцами небо от земли. Послышался свист, щелканье кнута и гул. Возникли два темных всадника на синем фоне, стало овец, корова и лошадь с жеребенком. Встреча была радостной и беззвучной. Бригадир обнял Леву, пожал мне руку. Сели к столу. Керосиновый фонарь висел над столом на 187


перекладине, было светло и тепло. Эмалированная большая миска с кусками баранины в горячем супе, сыр, лепешки прямо с огня и бутылка водки. Все запивается айраном. Молча выпили, молча ели горячее мясо, жевали сыр с лепешками и снова ели мясо... Было неловко, но и остановиться было невозможно. Я старался делать всё, как все, но во рту у меня была каша из сыра, мяса, айрана, хлеба, которую я спешил проглотить и почти давился. Водка горячо растекалась в животе, уходила в ноги и сладким чаем промывала глаза. Потом бригадир сказал, что завтра будут объезжать лошадь, и мы можем пойти с ними. Я спросил разрешения прилечь и упал в мягкое тряпье с запахом овчины и навоза. Еще слышен был разговор Левы с другом, но скоро теплый сон вычеркнул меня, и я исчез. Лева разбудил меня, когда проем двери был уже светлым. Все были уже на ногах. Перед самым порогом был небольшой загон. По загону тревожно ходила черно–красная лошадь на высоких тонких ногах и совсем маленький жеребенок скакал за ней и трусил пушистым хвостиком. Парень, который варил сыр, подошел к лошади и надел ей на голову петлю. Потом перенес петлю через голову к ноздрям и затянул ее вокруг ноздрей и рта. Лошадь дернула головой и петля затянулась. Сыровар перелез через загон, привязал конец веревки к стойке и ушел. Лошадь замерла на месте, тяжело дыша. Вскоре парень вернулся верхом, привязал свободный конец веревки к седлу своей лошади, открыл загон и вывел лошадь за собой. Двое других, тоже верхом, уже ждали. Потом все медленно пошли. Привязанная за ноздри лошадь тоже пошла. Жеребенок бежал сзади, подбегая к матери то с одной стороны, то с другой... Перешли по каменистому руслу речку и вышли на небольшой луг, местами покрытый водой. Спешились. Жеребенка и трех своих лошадей отогнали далеко в сторону. Всё это делалось молча. И вот петля на ноздрях отпускается и заменяется петлей на шее лошади, впиваясь ей в горло, прямо под челюстями. Трое берутся за свободный длинный конец веревки и начинают ее тянуть... Лошадь борется за жизнь. Дышать все тяжелее, петля впивается все глубже. Отчаянный прыжки влево, вправо, на дыбы, снова попытка бежать... Как пойманную рыбу, то отпуская, то подтягивая, приближаются к ней три укротителя, наступают на веревку, укорачивают ее. Ближе, ближе, все ниже к земле голова лошади... Земля вокруг превратилась в вязкую жижу. Лошадь остановилась, задыхаясь. 188


Тело дрожит, бока вздулись, дыхание остановилось. Лошадь стоит, качаясь – толчок ногой в бок, и она падает в грязь. Лошадь умерла. Голова закинута, ноги замерли в последней судороге... Один из укротителей снимает петлю. Лошадь неподвижна. Кругами, по краю луга бегает жеребенок... И вдруг лошадь вздохнула. Вдох, другой, и она пытается встать, но голова ее опускается, и лошадь снова валится на бок. Мертвую лошадь можно оживить... ногами, и трое это делают. Лошадь бьют ногами, в живот, по спине. Не спеша, молча... Уже потом, дома я боялся увидеть все это на кинопленке, но, к счастью, запечатлелись лишь отдельные урывки этого зверства. Полного «эпизода» не получилось, слава Богу. Лошадь встала. Опущенная голова, обвисшие уши, свалявшаяся в клочья грива, вздутый живот, дрожащие ноги. Грязь укрыла отливающую красным черную масть. Цена жизни выше цены свободы... Так она стояла, возвращаясь к жизни, пока молодой укротитель не подошел к ней, не спеша накинул ей на спину какие–то тряпки и сел верхом. Одев приготовленную узду, толкнул ногами по бокам и чмокнул. Лошадь пошла. Подбежал жеребенок. Маленький отряд перебрался к небольшому озерцу, где укрощенную обмыли. К середине дня все вместе вернулись в кош, мы надели рюкзаки и попрощались. За холмом дальше, в глубине был виден ледник и зубцы, торчащие из-под снега. Решено «слетать» туда и посмотреть. Лева попрощался с бригадиром, тот сказал, что его сменяет другая бригада одного жида, но он скажет ему, чтобы нам дали хлеба и айрана, когда мы будем возвращаться. Другого пути не было. Мы ушли. Снова вверх, снова те же шаги с раскачиванием. Палка отталкивается от земли, как весло, – слева, справа... Все стало привычным, как собственное тело. На себе больше не сосредотачиваешься. Главным становятся сменяющие друг друга картины. Повторов не бывает, хоть привычным стало точно определять место стоянки, куда ставить ногу во время хода, и существование становится будничным – палатка, рюкзак, палка, еда... Живем обыкновенно, как будто так живем всю жизнь... Из головы не уходит «укрощение» и неожиданно появившееся слово «жид», уже забытое. Откуда оно здесь? Привычное представление при этом режущем звуке – это, конечно, город, устроенное жилье, дети, шум–тарарам, родственники, болезни, продукты, вкусная еда, мягкие 189


Рисунок Л.Призанта

190


кровати и... какой-нибудь хулиган или сосед, или случайный прохожий, специально настроенный. Что занесло этого «жида»–пастуха в такую даль и щель. Неужели он тоже джигит?! Может быть, здесь остановилось время? А вдруг это те евреи, что жили пять тысяч лет назад, и это сыновья Якова все так же пасут своих коз и овец... Но слово «жид» в сегодняшнем исполнении – это совсем другое. Яков здесь не причем. Еще во время первого броска на Кавказ, в конце похода к нашему очагу подошли старик и маленький мальчик с большим топором и большими глазами. Внук, наверно. Старик долго смотрел на нас, и потом с трудом вопросительно произнес: – Турки?.. Мы ответили: – Евреи... Старик дернулся и вдруг вскрикнул фальцетом: – Евреи?.. Торопливо развернулся и мелкими шагами пошел назад. Дров в этом месте они не набрали... Тоже смешно. Но тогда это быстро забылось. Через три дня мы возвращались. Мы не могли не зайти в наш кош – это нарушило бы договоренность. Договоренность – закон гор.. Новый пастух, не глядя, дал нам хлеб и айран, мы молча поели и ушли. Часа через два, когда мы были уже далеко от места, где лошадь сделала «выбор» и осталась жить, на противоположной стороне речки мы увидели стадо коз и овец. Как ручей, оно поблескивало и текло по узкой тропе под откосом. Сзади, верхом на осле, свесив ноги почти до земли, ехал человек. Конечно, это был «жид». В этот день и в этом месте другого быть не могло. Он не сидел на лошади, он ехал на ослике... Он не джигит. Еще до «взлетов» и «бросков» с Левой, на Чегете в Приэльбрусье, ко мне как–то подошел человек, совсем не молодой, но из тех, кто умеет небрежно сплюнуть в сторону тонкой струей, ходит неспешно и держит руки в карманах, и, посмотрев на меня пристально, – я стоял у подъемника с лыжами – сказал: – Вам бы на санках и с большой осторожностью, вон с той горочки. Какие лыжи?!... Как он нашел меня в этой толпе?.. Видно, все же давно сложился в мире стереотип еврея. Мне кажется, сами евреи используют для такого определения понятие «азохенвей». Очень старый анекдот и я закругляюсь по этому вопросу: Командир идет вдоль строя после учения, называя фамилии, а бойцы откликаются. – Иванов! – Я. – Молодец! Соколов! – Я! – Герой! Орлов! – Я! – Взвейтесь соколы орлами! – Рабинович! – Я! – Ну, ничего, ничего... На Земле в строю место еврею давно определено... 191


Мы продолжаем путь. Следующий «взлет» открыл нам стену главного Кавказского хребта. Бизенгийская стена. Перед нами отвесно стояла голубая стена, уходящая вниз синей чернотой. Верхний край против солнца горел жетоватым бритвенным блеском. Далеко внизу редкие облака неспешно плыли над тьмой провала. Два орла, не шевеля крыльями, висели под нами и плавно описывали круги навстречу друг другу. Мы смотрели на них сверху... Про Париж говорят – увидеть и умереть! Про горы я бы сказал: увидеть и можно жить вечно без Парижа... Лева в Париже не был, я тем более. Главное, согласно правилу, – «держать высоту», и мы идем по гребню, не спускаясь в ущелье. Снижаемся вместе с гребнем. До возвращения осталась неделя. Еще можно дышать и видеть, но печаль прощания уже идет тенью за нами. Обратный путь знаком и легок – здесь мы уже шли. Опять обед с нарзаном в березовой роще, отдых в густой влажной траве, руки за голову, ноги разбросаны в стороны. В небе плывет паутина. Конец августа. День, ночь, день, ночь. Завтра возвращаемся в аул. Лева объясняет, – вид у нас должен быть спокойный и бодрый, а не замученный и затрепанный. За час до входа в аул останавливаемся. Кипятим воду для бритья, стираем носки, моем ноги... Третий раз... Лева учит – «грязь отпадает сама», и он прав... Лысина не дает грязи укорениться, пот и соль на теле убивает все микробы. Ногти обрезаем ножом. Все готово к параду.... По пионерски легко входим на мост через речку. Вот и пришли. Дом хозяина, конечно, не сакля. Наружная железная лестница. Через второй этаж на том же уровне выход в сад за домом. Хозяин – бригадир уже вернулся с покоса, хозяйка молча накрывает на стол. Белые комнаты, деревянные полы, светло и чисто. Дом новый. В дверях топчутся дети, рассматривают незнакомых. Лева беседует с хозяевами по-свойски. Они останавливаются у Левы, когда приезжают в Киев продавать вязание из шерсти. Им есть, о чем спросить друг друга. Как здоровье Клары, как Наташа, Виталик... Я присутствую молча, сказать нечего. Хозяева говорят коротко, паузы долгие... Язык чужой, говорить трудно, слов мало. Лошадь с жеребенком всплывает у меня в голове. Желание, как можно скорее уйти, но автобус на Нальчик только завтра утром и придется ночевать. Поужинали. Ночь спасает. Поднимаемся на второй этаж. Комната для нас готова. 192


Пушистые кровати, огромные подушки, жаркие одеяла. Господи, прости. Не могу я принимать никаких благ, ибо не вижу заслуг своих никаких. Вот она, тоска колючая, придумала молитву... Да все просто – лошадь, лошадь... Безлунная ночь. Иглы звезд – большие и совсем маленькие плывут в черном одеяле неба. Сверчок звенит осторожно. Под домом у ограды медленно дыщит конь и хрустит сеном. Сплошная тьма. Свет из окна на первом этаже падает на землю, но тьма его не пускает. Если перестать дышать, будет слышно. как крадется вдоль ограды какой–нибудь Казбич. вот он сейчас вскочит на коня, щелкнет языком, и стук копыт быстро стихнет... Лева ушел спать, а я снова отыскал созвездие Лебедя и шлю домой известие о возвращении. Дом спит. Из окна автобуса Кавказ мелькает пропастями под колесами, водопадами над головой, отвесными скалами, уходящими в бездну, и встречными машинами, внезапно вылетающими из–за поворота. Как они успевают разминуться на такой узкой дороге? Автостанция в Нальчике встречает нас горячими беляшами с картошкой. Горячее пюре с зеленым луком, завернутое в горячее тесто, пропитанное горячим постным маслом, не может сравниться ни с чем! Хватаем по три штуки, завернутые в полоску оберточной серой бумаги, и бежим к кассе. Пока берем билеты на Минводы, большими кусками заглатываем эти «трюфеля» и вдыхаем этот божественный запах. Рассудок затуманен волшебной едой. До отправления автобуса еще двадцать минут, а в окно видна продавщица... – Горячие беляши с картошкой... – Протяжно поет она. Бегу и беру еще по три... Последний съедаем с трудом. В прошлый раз мы возвращались в Нальчик через Тырнауз. Тырнауз – горняцкий поселок. Там добывается, кажется, молибден, или что–то другое, нужное для крепости стали, то есть брони. Построенный во время войны, в первые годы (1942–1943 гг), он сохранился таким же, и мы в 1989 году, почти через пятьдесят лет встретились со своей прежней, еще детской жизнью... На маленькой площади в маленьком скверике с гипсовыми вазами на тумбах возле скамеек, стояло здание с портиком и колоннами – райком партии, рядом несколько базарных рядов, киоск с газированной водой, и продавалось мороженое с тележки на велосипедных колесах. Автобусы заезжали на эту же площадь. Горы тесно и высоко нависали вокруг. Автобус стоит десять минут. Настоящее сливочное мороженое набирается ложкой из алюминиевых круглых цилиндров, стоящих в ящике со льдом, 193


накладывается в груглую чашечку с круглой вафлей на донышке, накрывается такой же вафлей сверху и выдавливается снизу, как укол из шприца... Получите! Языком по кругу, держа двумя пальцами... Газированная вода! Две высокие стеклянные колбы с делениями, как на «старинных» бутылочках с молоком для грудных детей, наполнены густым сиропом – одна вишневым, другая – клубничным. Стакан гарненый промывается фонтанными струями на диске с дырочками одним поворотом рычажка, одновременно «освежая» потребителя. Два двойных! Поворот барашка внизу колбы – и четверть стакана заполняется густым нектаром. Поворот ручки на кране, и шипящая струя заполняет стакан. Вздымается пузырящая пена... Получите! Небольшой домик за базарчиком – почта! Весело шлем телеграмму. Прибываем Киев поезд вагон 3 сентября и... получаем ее через три дня после возвращения. Уже в автобусе поедаем сливы, груши и персики. Заключительное действие всего спектакля под названием «Бросок» – это Кисловодск и Пятигорск. Вознаграждение за все труды и испытания. Кутеж. Конечно, в нашем понимании. Запросы наши далеко не простираются, хоть несколько богаче, чем кутеж дворника, получившего рубль от Остапа Бендера с пожеланием ни в чем себе не отказывать. Деньги на билеты домой у нас еще оставались, остальное может обеспечить все наши желания... Вечером из Минеральных Вод электричкой прибываем в Кисловодск. Ночуем на мраморном подоконнике и с первой утренней свежестью спускаемся по широкой лестнице в город. Лева ведет, он все здесь знает. Нарзан нужно пить перед едой! В залах, построенных еще в первой четверти 19–го века бесплатно (!) пьем нарзан. Мраморный променад вдоль мраморных фонтанов наполнен прохладой утра, солнечными лучами сквозь высокие арочные окна и эхом шагов отдыхающих «на водах». Фонтаны нежно журчат. Это журчит нарзан. Естественно газированный, он наполняет пространство влажным запахом озона... Публика, прогуливаясь, попивает водичку из разнообразных посудин с фарворовыми трубочками, специально изготовленными для этой цели. У каждого свой оригинальный сосуд. Для нашего брата – случайного гостя граненые стаканы общего пользования. Время вдруг остановилось и перевернулось. Мы попали в машину времени. Вот идет дама в шуршащем кринолине. Рядом с ней очаровательная Мэри. Грушницкий в накинутой на плечи солдатской шинели хромает 194


рядом, что–то декламирует. Шум шагов, эхо, смех, плеск фонтанов, французская речь...Неважно, что у Лермонтова все это происходит в Пятигорске. Здесь могло быть то же самое. Напившись воды и не дожидаясь «результата», спешим в дешевую столовую на углу, в подвале. Можно съесть натуральный шницель или пару сосисок, лучше сарделек – в них больше мяса, запить кофе со сгущеным молоком с кексом под сахарной пудрой... кутеж начнется позже к вечеру, нам не нужно стоять с протянутой рукой, как Кисе Воробьянинову... Хоть Остап топтал в пыли его пиджак «для соответствия», вид у нас, мне кажется, гораздо хуже. Раздолбанные колени, провисшие тухлые зады, вылинявшие штанины, засунутые в носки до середины голени, и жуткие растоптанные ботинки со стертыми белыми бесформенными носками; рубаха с застегнутой верхней пуговицей и подкатанными рукавами. Отпечатки лопаток и большой спинной мышцы более темного (от пота) цвета, могли бы стать предметом изучения ученых, наряду с таинственной плащаницей Иешуа из Назарета... Наконец, голова! Молочная лысина с бликом, обгоревшие уши и длинные лушащиеся носы с ввалившимися щеками. На нас оглядывались... Зато в Пятигорске на базаре нас приняли за своих. Лева предложил махнуть туда – там большой базар. Всего час автобусом туда и обратно. На базаре нам сразу предложили заработать – разгрузить машину с арбузами... – Эй, мужики, заработать хотите?!! В рынок мы вписывались хорошо. Кисловодск – дело другое. Часам к пяти мы вернулись. Мы кутили на веранде кафе с видом на центральный бульвар и вход в старинный парк. Лева – большой знакок кофе. У него в мастерской есть маленькая старинная мельничка – кофемолка. Коробочка красного дерева с ящичком внизу и маленькой ручкой сверху. Как детская музыкальная игрушка – бринь–динь, бринь–динь.. Нужное количество зерен кофе, обжаренных до нужного запаха и цвета, можно смолоть до «правильного» калибра и получить точную порцию для специальной фаянсовой кофейной чашечки... Всё не просто! Он знает десяток рецептов на любой вкус, кроме, конечно, дилетантского. Лева стоит у стойки и что-то говорит. Розовая пышка в кружевном крахмальном кокошнике на высоких белых локонах и белом переднике поверх кремовой блузки с глубоким вырезом, улыбается. Ямочки на круглых локотках двигаются вдоль стойки... Контраст между видом Левиных штанов сзади и портретом буфетчицы очевиден... Наверно, он 195


объясняет сколько зерен нужно на порцию, выбрав сорт. Bien merci, mademoiselle!.. Белокурая открыла ротик и подняла брови… Откинувшись на спинку стула, закинув ногу на ногу, мы пьем густой черный напиток из маленьких чашечек маленькими глотками. Для закрепления впечатлений – пятьдесят грамм коньяка, армянского. Бисквит с трюфелями и эклер. Кофе «repeter»! Кофе и пломбир снова повторить! Музыка Иоганна Штрауса играет у входа в старинный парк. Много видели деревья и камни его. Кринолины, чепчики, лорнеты и зонтики, фраки, сюртуки и шинели 19–го века, чесучевые просторные костюмы, кремовые жакеты, узбекские тюбетейки и туркменские халаты 20–го… Кислярский и Воробьянинов были там, Бендер продавал билеты с видом провала… И мы там были и под вековыми кронами на горячих камнях сушили майки и носки, и, если бы состоялся конкурс костюмов и образов за все эти долгие годы, мы могли бы быть удостоены хоть бы третьего места… наверняка! Ночевать будем снова на вокзале. Первым поездом нужно быть в Минводах – там в камере хранения нас ждут рюкзаки…

196


БОКСЕР ДАВИД ГРИГОРЬЕВИЧ (из тетради Печкина)

З

апись начиналась так: «...после контузии в голову под Ростовом-на-Дону летом 1942 года меня направили в саперно-понтонный полк Второго Украинского фронта. Командовал полком майор Боксер Давид Григорьевич… Правым ухом я слышал еще плохо, левым не слышал совсем. Майор определил меня к себе писарем, вести документы, пока слух не восстановится. Я не предполагал, что на войне придется так много писать и вообще будет столько бумажных дел… Назначил он, наверно, меня еще потому, что у меня было библиотечное образование. Осенью были уже под Сталинградом. Саперы нарыли блиндажей недалеко от берега. Я спал с майором и телефонистом в одном блиндаже. Немец страшно бомбил самолетами и артиллерией. Вода буквально кипела от падающих бомб, бревен и понтонов, и переправа все время рвалась в разных местах. Майор почему-то все время кричал «блядь» – это я слышал хорошо – и носился по переправе туда–сюда. Солдаты с топорами и пилами непрерывно тащили бревна к разбитым местам переправы. Зенитные батареи недалеко от нас отгоняли немецкие самолеты, и время от времени поднимался такой грохот, что я начинал слышать на оба уха. Ночью немец немного затихал. Наверно, тоже хотел спать. Наших убивало очень много. Пятнадцать–двадцать человек почти каждый день. Не понимаю, почему не убило и майора, он там бегал по бревнам, правда, без топора и ругался. Никто на это не обращал внимания, а он все ревел и ревел. Его ругань была больше смешной, чем страшной, и совсем не подходила ему. Он был рыжий, с веснушками, а кожа была белая, а он

197


был высокий и массивный, тяжелый такой. Рот у него был маленький, сжатый, как куриная жопа, а нос большой, сливой, и брови были рыжие. За два с половиной года было всего столько, что я не могу упомнить, что было сначала, а что потом. Полк все время перебрасывали туда, где должны были пройти основные колонны техники через разрушенные переправы. Возле Корсунь-Шевченковского, я хорошо помню, на нашу колонну с понтонами налетели немецкие самолеты, и половину всех понтонов превратили в металлолом, и около пятидесяти солдат убило сразу. Подполковника нашли мертвым около сгоревшей машины. Но он оказался живой, и я был очень рад. Он был совершенно целый, только весь контуженный взрывом, и правая ладонь пробита была осколком возле большого пальца навылет, и даже ничего не повредилось в руке... Повезло. Его увезли, но через неделю он вернулся. Больше ничего с ним до самого конца не случилось, только стал крутить шеей и иногда чмыхать носом. С подполковником прошел я до конца войны, аж до Чехословакии, до места под названием «Дукельский перевал», откуда уже с нашими войсками вошли в Прагу. В демобилизацию первого потока я попал, конечно, благодаря моему начальнику, и вернулся домой в Полтаву живой и здоровый, хоть и контуженный. В личном деле майора, а после Сталинграда подполковника, было записано: «Год рождения 1891, декабря 21-го дня, из иудеев, г. Житомир. Окончил Житомирскую гимназию, вольноопределяющимся пошел на фронт в Первую империалистическую войну в 1914 году. С 1916 года член партии большевиков. Участник Гражданской войны. Участник подавления и разгрома банды Зеленого в Черниговской губернии, в составе дивизии Н. Щорса. По окончании войны направлен в Киев преподавателем в Школу Красных командиров. В 1932 году направлен в г. Харьков и окончил в 1937 году экстерном Харьковский Автодорожный институт. Переведен в Киев на Военную кафедру Строительного института. В 1938 году – «строгий выговор» за неправильное толкование партийной стратегии. Исключен из рядов ВКП(б). Предупрежден. С июня 1941 года призван в Красную армию в звании майора инженерных войск. В саперный полк…» Тут в личном деле не хватает двух листов, но я помню, когда уже оказался в его подчинении, что получал он письма из Свердловска от своей семьи, жены и дочери, и что жену звали Эсфирь, и дочь Ася или Анна… Очевидно, в тех листах было записано его семейное положение. 198


Дальше записано: – Участник обороны Сталинграда. Награжден орденом «Красной Звезды» и медалью «За Отвагу». Восстановлен в ВКП(б). Награжден медалью «За оборону Сталинграда». Дальше записано: – Выполнял приказы командования Второго Украинского фронта по форсированию рек, и идет перечисление. Легкое ранение в правую руку, общая контузия. Госпитализирован не был. Участник Корсунь-Шевченковской операции. Награжден вторым орденом «Красной Звезды». Награжден грамотой, подписанной И.В.Сталиным за участие в операциях – идет перечисление. Снова не хватает листов. Обратил я внимание на этот такой факт, потому что личные дела командиров находятся под контролем Особого отдела. Это я при удобном случае его дело смотрел, когда он был в контузии, и мне приказали его дело передать в нужное место... Еще одна запись была: – представление к повышению в звании подполковника Боксер Д.Г. Отклонено». Многих повышали, а его нет… Говорили, что он кому-то из штаба «сильно возражал» по части приказа не совсем саперного дела, вроде, передать какого-то плотника в личное распоряжение кому-то там. Ввиду больших человеческих потерь, подполковник часто сам пополнял личный состав. Источник был один у него – штрафные роты, направляемые на передовую. Всех, кто мог выполнять плотницкую работу, он забирал в полк. Многие говорили, что они умеют, хотя понятно было, что нет. Раз я видел, как прибывшее в полк начальство отчитывало его, мол, срывает отправку солдат на передовую, на что он отвечал, что ему не хватает рук с топорами и пилами для «обеспечения переправой прибывающих моторизованных частей и техники». Обороты у него были замысловатые и старинные немного. Но ведь учился он и воевал еще до революции... кадровик… Думаю, что ему «зачитывалось»… Личные отношения, хоть в мирное время, хоть на фронте, играют большую роль, но на фронте риска больше… Ни одному из подчиненных он не вписал в личное дело ни одного наказания, хоть сильно ругался, с ревом и матом, бил кулаком по столу, даже брызги вылетали изо рта. Еще дважды он был награжден – Орденом Отечественной войны 1-й степени и потом 2–й степени, но так и закончил войну в звании подполковника. За всю войну всего одно повышение в звании – это уж очень малое продвижение по службе… Дальше я его судьбы не знаю, но без него я уже и не мог быть живым». Здесь запись в тетради Печкина закончилась. 199


Очень скудные сведения, да и кое-что из этого я узнал позже из отдельных маминых рассказов – она, конечно, знала больше, но, наверно, считалось, что не все можно рассказывать детям. Печкин не мог знать, что большого откровения он не сделает, и потому так многозначительно подарил мне свою тетрадь. Конечно, я был разочарован, но спасибо ему и за это. Жизнь пишет историю сама, без нас, но, когда мы узнаем в ней себя, она перестает быть просто историей. В 1947 году Боксер Давид Григорьевич стал моим отчимом… Мне было тогда 12 лет, и вся его оставшаяся жизнь стала моей тоже. Он умер в 1960 году в возрасте 69 лет, имея один день рождения со Сталиным И.В. – 21 декабря. Он умер через восемь дней – 29 декабря… 24 декабря Давид Григорьевич ушел в гости к нашему соседу по площадке – генералу в отставке. В это время почти все военные, прошедшие войну, уже были в отставке. Вернулся он часа через три. На пороге он улыбался, придерживаясь за дверь, и крутил шеей… Он не пил вообще, и поэтому его вид был неожиданным. В кресле он сидел, откинувшись, молча улыбался и был совсем не похож на себя. Очевидно, много они там говорили. Им было о чем, особенно ему…. Через два дня он как-то осторожно спросил: – Мусик, у нас валерьянка есть?.. а утром не смог встать. Мама позвала врача, соседку над нами Еву Мироновну. Ева Мироновна долго слушала его и потом сказала – это микроинфаркт, надо лежать и вызвать бригаду. Вечером он стал бредить, кого-то звать, называл незнакомые имена. Вызвали скорую. – Инфаркт. – Подтвердил врач и начал необходимые манипуляции. Жгуты на руки, жгуты на ноги… – Подержите ему ноги. – Сказал мне врач. Я стал держать. Он дергал ногами и сильно кричал. Вдруг он затих и отчетливо посмотрел на меня. Я навсегда запомнил его взгляд. В нем был гнев и тоска, я его куда-то не пускал, я мешал ему…Через час он умер. Много лет подряд он приходил ко мне во сне и, поворачиваясь, смотрел на меня этим взглядом, и мне было тяжело и плохо жить под этим взглядом, пока однажды, придя во сне, он улыбнулся и что-то, между прочим, сказал. Он меня простил… «Скорая» уехала, оставив справку о зафиксированной смерти вследствии… и дальше диагноз. Маму забрала к себе Ева Мироновна и перед этим подвязала лицо Давиду Григорьевичу снизу вверх. Так надо. Он лежал в кровати, я остался с ним на ночь один. Умерших нельзя оставлять. Утром оповестили близких и сообщили на службу. 200


Сотрудники купили гроб, оформили документы на похороны на военном кладбище на утро тридцать первого декабря. И вторую ночь я был с ним один. Мне надо было его обмыть и перенести в гроб, поставленный на стол по середине комнаты, завесить зеркало. Он был очень тяжелый, и я упал вместе с ним. Все же я как-то справился, поднял и донес. Наверно, из-за сотрясения глазницы к утру залила кровь… Я выбрал ее, но лицо стало искажено темными глазницами, и я накрыл его тюлевой занавесью. Утром стали приходить люди. – Папа, что с тобой сделали!? – Кричала тетя Ася. Бабушка плакала, всплескивала руками и причитала: – Азохенвей, такой человек ушел, а я еще живу, готеню, готеню… Остальные стояли молча. По дороге на кладбище проехали по ул. Артема мимо бывшего нашего дома № 57, как будто он попрощался… Домой я вернулся один, включил все лампы, открыл завешенные зеркала и балконную дверь. Морозный воздух с искрами снега вытеснил запах досок и мертвого тела и наполнил однокомнатную отдельную квартиру, в которой он – солдат двух мировых войн и гражданской прожил всего полгода… Он заслужил это только к 69 годам и еще... братскую могилу. «Своей» могилы у Давида Григорьевича не стало через пять лет, когда однажды мама не нашла на месте ни ограды, ни таблички с надписью, ни могилы… Маму отвели к новым рядам захоронений с коллективными списками насеченных фамилий, где мама и нашла его имя. Как ей пояснили, на могиле не было памятника. Поэтому вырыли и перенесли… На этом месте была уже другая могила–ограда и памятник Герою Советского Союза. В похоронном бюро точно знают, в каком ряду стоят бойцы на том свете, по степени любви к ним при жизни, конечно. Комитет 25–летников службы в Красной Армии выхлопотал маме пенсию в 42 рубля (через 10 лет повысили до 45) и одноразовую материальную помощь в размере двухмесячной пенсии умершего – 2800 рублей, бешеные деньги по тем временам. Часть ушла на ограду могилы, не очень много, остальное – на лечение в психиатрической больнице и лекарства. Так закончилась жизнь человека, пришедшего в нее служить. Принято говорить – Родине, разумеется, конечно. Все служат Родине так или иначе, пока живут. Но я бы сказал – служить долгу, потому что чувство долга для таких людей есть их сущность и проявляется оно, где угодно и когда угодно, раз оно есть. С уходом Давида Григорьевича закончилась «устроенная» жизнь моей мамы. Сколько помню, «устроить» Мусе жизнь и пристроить 201


Юлика было главной проблемы моей бабушки и тети, ввиду того, что была мама у них «дурочкой» и «мямлей» и «без них она пропадет». Не знаю, что было бы потом, но мы же с мамой жили в Омске одни и проехали половину страны, возвращаясь домой после войны, и она была очень красивая. Хорошо помню, как осенью 1947 года в нашей маленькой комнатке с буржуйкой и трубой через всю комнату к форточке, появился большой военный, в кителе с погонами, широким поясом по животу и узким наискосок через плечо. Сапоги с гладкими высокими голенищами и квадратными носами скрипели при каждом шаге. Стало совсем тесно. Он сидел на стуле, закинув ногу на ногу, спиной к буфету. Я сидел рядом с бабушкой за печкой на топчане. Маме было тогда 32 года. Она сидела посередине, положив ладошки на колени. Моя тетя Лия, маленькая и громкая рассказывала про эвакуацию, про бомбу, которая попала в наш довоенный дом, и он сгорел, и еще что-то, разливала чай, и бросала грозные взгляды на маму. Мама молчала. Бабушка тоже както не так смотрела на маму. Поворачивая головы к военному, бабушка и тетя улыбались. Он сидел неподвижно и молчал. В этом году была девальвация. Меняли старые деньги на новые, не помню, сколько на сколько. Тетя называла его: Давид Григорьевич и показывала ему зачемто мои рисунки. – Отец пропал без вести на фронте. – Потом я узнал, что она врала. – И у него талант!... Мне он показался смешным и страшным сразу – маленький сжатый рот и большой нос с волосами прямо на кончике. Рыжий небольшой чуб жестко крутился влево от пробора. Глаза маленькие, брови рыжие, лохматые. Он был недолго. Встал, надел шинель с погонами, затянул пояс, надел фуражку со звездочкой и большим клеенчатым козырьком и дал мне новую зелененькую, кажется, троячку (потом тетя сказала: – мог дать больше, скряга!). Когда он ушел, мама легла на топчан, лицом к стенке и стала плакать. – Корова, перестань реветь. – Кричала тетя. – Это твое счастье… – Я не могу, – плакала мама, – он старый, он старше меня на 25 лет. У него дочка. Почти такая, как я… я не могу… – Молчи, ты должна ноги ему мыть и пить воду, сколько можно висеть на моей шее! – Добавляла бабушка. Так «устроили» маму и меня. Тете тоже нужно было вскоре выходить замуж. И вот через некоторое время мама ушла к нему… а я еще остался, «пока она там привыкнет…». Меня перевели спать к бабушке, а наше с мамой место заняла тетя с будущим дядей Яшей. Топчан шире кровати. 202


Позже из разговоров взрослых я узнал, что тетя «нашла» Боксера у себя в строительном институте, который она заканчивала. Он заведовал военной кафедрой, и у него недавно умерла жена. Как тетя все это узнавала!? – Я спасла тебя и твоего сына во время войны, я пристроила тебя сейчас, дура. – Гневно и с удовольствием кричала тетя. – Тихо, тихо, ша, соседи все слышат. – Причитала бабушка. – Ну, и пусть все знают. – Не унималась тетя… Жизнь начала меняться. На выходной день я ездил трамваем к маме. От площади Толстого десятым трамваем вниз по Красноармейской и потом вправо по Саксаганского, до пересечения с восьмым трамваем. Дом стоит и сейчас – Саксаганского 84. Я не знал, как мне обращаться к нему. Папой я называть его не мог никак и стал обращаться по имени и отчеству. Но чаще вообще старался не обращаться. В очень маленькой и темной комнате стоял большой квадратный стол и над ним абажур с бахромой. Желтый свет всегда горел. Одна стена имела вверху продольное окно в другую комнату – там жила тетя Ася с маленьким Вовиком. Окно это зимой и осенью было открыто, чтобы тепло от кафельной печки в этой комнате шло туда. Зимой я перешел жить к Давиду Григорьевичу в эту самую комнату, потому что тетя моя вышла окончательно замуж за дядю Яшу. Сейчас, когда уже никого, кроме меня, нет из тех, кто составлял эту странно образовавшуюся семью, слепленную из людей, ничего общего не имеющих между собой, можно сказать, что война эта перемешала землю с кровью ушедших и слезами оставшихся, и жить на ней от этого было трудно и печально. Но жить надо было каждый день, и это отвлекало. Конечно, взрослые все это понимали, а дети, как дети – живут каждую минуту. Но я хорошо помню, что часто видел маму плачущей, Давида Григорьевича в затаенном гневе, бабушку со своими бесконечными «азохенвеями», тетю Лию с упреками ко всем – все были ей обязаны за «всё», что они «имеют», тетю Асю, обиженную на женитьбу отца и ее крики из открытого вверху окна в адрес моей мамы со словами «проститутка», «ничтожество», «приблуда»…, безвыходное шипенье Давида Григорьевича, и бедного дядю Яшу, затурканного тетей и оплаканного бабушкой за то, что он «шлымазл» женился на ее дочери, которая «пьет изо всех кровь»… Потом я заболел и тоже чуть не «отошел» на тот свет – местное заражение крови от воспаления среднего уха и полная голова гноя. 203


Операция – трепанация маленького распухшего черепа… все обошлось, но это тоже на его голову… В 1949 году Давид Григорьевич вышел в отставку, снял погоны и широкий пояс, ушел с военной кафедры Строительного института и теперь работает в должности инженера в тресте «Укршосдор». Начальник треста по фамилии Крикуненко. Я стал часто слышать: Крикуненко подписал, Крикуненко отказал, Крикуненко требует... направляет… Теперь Давид Григорьевич часто ездит на три, четыре дня в командировки по объектам строящейся дороги Киев-Одесса. Маленький фибровый чемоданчик с никелированными округлыми уголками одет в брезентовый чехольчик, обшитый мамой по краям красной полоской, застегнутый на пуговички. Фуражка та же – черный околыш (цвет инженерных войск) со звездочкой, клеенчатый козырек, та же шинель, только без погон, китель, галифе и сапоги, те же… на подковах и березовых гвоздях. Мама всегда провожает и встречает «бобулика». Я играю с Вовиком – внуком Давида Григорьевича под нашим столом – других мест нет, зато там мы никому не мешаем. Стол большой, дубовый, на толстых точеных ногах, с широкой крестовиной внизу. На ней можно удобно сидеть, пригнув голову, разворачивать аккуратные черные пачки с фотобумагой, раскручивать трофейный фотоаппарат (жаль, конечно, но нельзя Вовику мешать…), перекладывать разные ножички и вилочки из плоских синих коробок с названием «золинген», а какой «финский» нож в ножнах с разноцветной наборной ручкой..! Вовик уходил только, когда тетя Ася звала его через окошко спать. Иногда вечером, если Давид Григорьевич с мамой уходили куда–нибудь в гости, я слушал приемник, – гул и жужжание моторов, иностранные слова и музыка. Звук был волшебный – бархатный и гулкий, и ручка крутилась легко и плавно, и могла сама крутиться, если крутнуть сильнее. Назывался приемник «телефункен». Давид Григорьевич получал хорошие, по тем временам, деньги – зарплату и военную пенсию, но, как на елке, на нем висело содержание меня с мамой, тети Аси с Вовиком (она не хотела работать!) и… пенсия для бабушки. Еще дрова на зиму, картошка… Бабушке он платил пенсию, чтобы как-то оградить ее от тетиных упреков, ест то она из их денег… Но в гости к тете ходить уклонялся, избегал. Только ради бабушки иногда соглашался на мамины просьбы. Суровая дисциплина расходов, записи и подсчеты каждый день – это я видел по вечерам. Слезы мамы, если она не укладывалась в бюджет, и пугающие грозные 204


окрики, вычеркнули из моей головы все желания. Слово «хочу» умерло. Я ничего не просил. Меня одевали по тем временам нормально, и завтрак в школу я брал – хлеб с маслом! Зато портфель у меня был фантастический – настоящая военная полевая из кожи сумка! Она и сейчас есть... А на голове – летный военный шлем, бабушка купила на Евбазе. Уроки по математике и французскому языку иногда я делал вместе с Давидом Григорьевичем. Сам он немного гнусавил, но когда он читал учебник и объяснял мне французские глаголы, я с трудом сдерживал смех. Необходимая французская гнусавость и еще буква «р» сильно изменяла его лицо в это время, и было это так не к месту, что я не мог его слушать серьезно. Мама уходила на кухню, чтобы его не смущать. Огромный рыжий пожилой человек громовым голосом на французском языке разговаривал с худым и бледным мальчиком, которому все время хотелось смеяться. Два раза в неделю Давид Григорьевич посещал курсы партийной школы, и мама писала ему конспекты по философии и историческому материализму из первоисточников. Толстые клеенчатые тетради почему-то в клетку наполнялись цитатами Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина… Сталин был еще жив. Были и другие вечера, когда Давид Григорьевич писал сам. Почерк у него был красивый – абсолютно ровная линия строки была похожа на зубчики очень мелкой пилы, и только хвостики букв «р», «з», «в», «б» и «у» остро и тонко вырывались вверх и вниз. Он писал какие-то письма, долго задумываясь над оборотами речи. Ошибок там быть не могло, русский язык – грамматику и синтаксис он знал в совершенстве. Раньше так учили… – Куда он пишет? – cпрашивал я у мамы. – Говори тише. Он пишет товарищу Сталину, Министру обороны товарищу Ворошилову, товарищу Калинину. Он пишет просьбы, предоставить его семье 25– летника службы в Красной Армии «сносные условия жизни». «Я – такой-то, такой-то, подполковник в отставке, начал службу в Красной Армии с… прошел… году… служил… прошел… награжден… в отставке с… Нуждаюсь остро в улучшении жилищных условий для моей семьи, состоящей из пяти человек, проживающей в одной перегороженной комнате, площадью 25 квадратных метров в коммунальной квартире по адресу… Прошу о предоставлении раздельно площади для меня, моей жены и сына (он меня усыновил, хоть фамилия моя осталась…) и площади для моей дочери с сыном – моим внуком». 205


Вариантов было много, он все время переписывал. – Поговори с Крикуненко, попроси его… – Говорила мама… – Я у него просить ничего не буду. – Отвечал Давид Григорьевич. – Я обращался, когда строили дом на Ивана Кудри, когда давали тресту на Соломенке… Хватит. Сейчас будет строиться надстройка на Артема… Он нервничал, крутил шеей и дергал носом. В марте вдруг умер Иосиф Виссарионович Сталин – великий вождь и руководитель страны и партии. Траурная музыка звучала непрерывно по радио дома и на улицах в репродукторах. Гудели фабрики и заводы. Дети в школах строились на траурные линейки. Многие плакали в трамваях и очередях. Набравшись храбрости, я спросил у Давида Григорьевича – Что теперь будет? – Ничего не будет. – Ответил он, уклоняясь от рассуждений. Зазвучали новые имена руководителей партии и государства. Булганин, Маленков, Хрущев… и вдруг Берия Лаврентий Павлович – враг народа и английский шпион. Расстрелян… Все остальное осталось по прежнему. Карточек уже не было, но очереди в гастрономах и промтоварных магазинах были. Был «дефицит» и был «блат». Я заканчивал школу – десятый класс. Еще одиннадцатый – и все… Дома снова стала звучать фамилия «Крикуненко». Потом – «Кипснис». – Опять, – говорила мама, – ты уступил Кипснису свою очередь. – Так надо, – говорил Давид Григорьевич, – Вот заканчивается надстройка на Артема 57. Стратегический план Боксера Давида Григорьевича был изложен на семейном совете самим «начштаба». В «протоколе Заседания Совета» устно было записано: «Утром часов, числа… месяца… 1. Захват плацдарма – стремительное заселение квартиры № 7 на пятом этаже надстройки по ул. Артема 57. Для убедительности намерений – наполнить помещение квартиры как можно большим количеством узлов и предметов – постели, подушки, матрасы, раскладушки (взять в долг у прежних соседей!). Дверь закрыть на ключ (свой замок уже вставлен!). Никому не открывать, переговоры через дверь не вести, из квартиры выходить только в темное время суток или в плохую погоду. Провизия запасена. Избегать встреч с соседями. 2. Затягивая время переговоров о незаконном захвате квартиры с Крикуненко, сделать возврат невозможным, путем обмена оставленной площади 25 квадратных метров на меньшую – для скорости обмена, для тети Аси с Вовиком. Выполнение этой части возлагается на младшего лейтенанта – Боксер Анну Давидовну (выполнено было с блеском – 206


тетя Ася переехала на улицу И.Франка, прямо рядом с Владимирским собором в приятную комнату, метров восемнадцать, в бельэтаже). 3. Удержание «плацдарма» в доме № 57 по ул. Артема возложить на Боксер Марию Меер Беровну – старший помощник и секретарь, и младшего помощника, секретаря Шейнис Юлия Петровича, допризывника осеннего призыва, учащегося… «Захват» был выполнен в назначенное время самим начштаба в кинематографическом стиле. Ранним летним утром (6 часов) по тихим еще улицам пронеслась старая полуторка. В фанерной кабине сидел, налегая на руль, шофер и подполковник запаса. В разболтанном кузове на узлах болтались и подпрыгивали две фигуры – участники «захвата»… Машина остановилась у дома № 57. Шофер и допризывник стремительно, в три броска, вверх–вниз забросили на пятый этаж узлы, раскладушки и посуду, и перепуганные исполнители укрылись внутри. Крупная мебель осталась на старой квартире по договоренности с новыми владельцами. Инженер треста «Укршосдор» Боксер Д.Г., как обычно в девять часов утра, в этот же день явился на свое рабочее место, как будто ничего не произошло. Он все рассчитал. В это время было уже получено письмо из Москвы, в котором на бланке Министерства Обороны СССР было напечатано на машинке, что Министерство Обороны СССР просит Министерство Шоссейных дорог УССР в кратчайшее время удовлетворить обращение подполковника запаса Боксер Д.Г. о предоставлении ему и его семье жилплощади в соответствии с действующими нормами, с учетом его внеочередного права… Печать, размашистая неразборчивая подпись нач. отдела военнослужащих, прослуживших в Красной Армии 25 и более лет, полковник… В конце этого же дня условный стук в дверь сообщил окопавшимся в «доте», что, дескать, это свои. Д.Г. изложил ситуацию. От третьего лица Давид Григорьевич рассказал примерно так: – Начальник треста полковник в отставке Крикуненко был ознакомлен служащим подполковником в отставке Боксер Д.Г. о самовольном вселении последнего в кв. № 7 по ул. Артема. Тот выразил неудовлетворение таким действием. На что подполковник напомнил о многочисленных обещаниях и гарантийных письмах, предъявленных тут же, не выполненных и по сей час, как по объективным, так и по субъективным причинам. А посему инженер Боксер Д.Г. вынужден был прибегнуть к таким действиям, и, будучи поставлен в безвыходное положение, и опираясь в своих действиях на поддержку Министерства Обороны 207


СССР, просит решить, наконец, его вопрос. Более того, кв. № 7 по ул. Артема 57 он не оставит, пока не получит гарантию о предоставлении ему обещанной полагающейся площади, документально оформленной, с указанием адреса, номера квартиры и площади.» Давид Григорьевич был доволен своим демаршем, «обложенном» со всех «позиций» доказательствами, и потому шутил. Не хватало еще выражений: «дислокация», «пересеченная местность» или какой– нибудь «бруствер», чтобы передать стиль изложения из какого–то далекого прошлого, перемешанного с гимназическим обучением. Еще пару слов в духе «Милостивый государь…» и «соблаговолите», и сегодня можно сказать «динозавр!». Замысел все же дал результат, хоть только частично. Тетя Ася переехала, как нам уже известно, мы же через месяц спустились на этаж ниже, в прекрасную трех комнатную квартиру: комнаты – сорок, двадцать пять и шестнадцать квадратных метров, кухня, туалет, ванная. В комнату двадцать пять квадратных метров поселилась семья Гапановичей из трех человек – муж, жена и дочь, и ожидался сын. Он заканчивал службу во флоте на Дальнем Востоке. Когда Гена вернулся – бушлат, тельняшка, клеш, ежик из соломенных волос – прямо с картины Лебедева «Краснофлотец», Гапановичи переехали в другую квартиру возле Печерского моста. Мы потом бывали у них. В их комнату поселился дворник с женой и тремя сыновьями. Старший работал поваром в столовой на улице Обсерваторной, средний учился в техникуме, а маленький ходил в сад. Иногда приходил к нам рисовать… Как-то он нарисовал что-то похожее на медведя, с ушками, но совсем тонким туловищем. Туловище заканчивалось двумя короткими сосисками с когтями, а из середины «туловища» в профиль торчала одна сосиска с растопыренными когтями. Он сам сказал, что это медведь, а на вопрос – чего это он такой худой? – ответил: у него грипп… и добавил: – зверский грипп… Мы с ним смеялись весь вечер, а он, вдохновленный удачей, теперь с размахом импровизировал на удавшуюся «тему». Степан Николаевич – дворник сам очень любил живопись и писал картины маслом на клеенке. «Березовая роща» Куинджи, «Сосновый бор» Шишкина (вот откуда пришел «зверский грипп»!) и «Девятый вал» Айвазовского… Мы часто беседовали с ним по вечерам на кухне о творчестве. В сорокаметровой комнате поселился один человек, странный мужчина по фамилии Шмидт. Не тот, конечно. У него действительно была квадратная голова с слегка закругленными углами, широко 208


расставленными коровьими глазами под большими опущенными веками, губастый длинный рот. Большой, всегда заложенный нос нависал над мокрым ртом… Зачем одному комната в сорок метров – непонятно… Дома он бывал редко, а когда бывал – не выходил. Мама называла его «шмок», что это значит, я не знал. Ходил он тихо, как в носках, и виновато улыбался, если кого–то встречал в коридоре. Комната в шестнадцать метров была наша… Зато с тройным окном с видом на дом широко известного драматурга А Корнейчука и В. Василевской напротив. В комнате мебель стояла, как в кузове грузовой машины, одно к одному. Вместо того большого квадратного стола пришлось купить небольшой овальный «боженковский» стол. Правда, раздвижной, хоть раздвигать его было некуда, сидеть за ним пришлось бы за дверью! Зато паровое отопление! Нет слов! Дров не надо! Это уже было счастье. Да! Еще было дано очередное гарантийное письмо, где черным по белому было написано: «Дано гр. Боксер Д.Г. в том, что в строящемся жилом доме по ул. Дружбы Народов служащему треста «Укршосдор» Министерства шоссейных дорог Украины инженеру Боксер Д.Г. предоставляется отдельная однокомнатная квартира площадью 37 кв.м.»… Шел 1955 г. Я заканчивал одиннадцатый класс художественной школы. Давид Григорьевич перестал по возрасту ездить в командировки, и фибровый чемоданчик в чехле перешел ко мне. Я усердно готовился к поступлению в институт, и мне казалось, что я вполне готов… Но не всё понимал еще… Мама говорила Давиду Григорьевичу: – Пойди поговори с Мирошником… И он пошел. Позже я узнал, что Мирошник был директором Товарищества киевских художников, а во время войны где-то они с Давидом Григорьевичем пересекались и были хорошо знакомы. Никаких подробностей я не знаю. Но думаю, без этого в институт я бы не поступил ни с первого, ни со второго раза, а может быть и больше.., как это было с каждым евреем, пожелавшим быть «как все» и «на равных». Способности здесь особой роли не играли, вернее, никакой, хоть я в это не хотел верить. Детский советский идеализм, но правда жизни была другой. Ведь в Художественную школу меня приняли тоже только благодаря Давиду Григорьевичу, и тоже на его фронтовых «связях». Я совершенно уверен, что ему это было трудно, но выхода у него не было… Тогда в 1948 году в Художественную школу меня не приняли, и мама сказала: – «Пойди, поговори с директором…» 209


И он пошел… просить. Директора он не знал. Неужели есть провидение?! Директором школы оказался тогда известный художник Г. Яблонский – автор большой картины «Наши в Праге» – советские танкисты и бегущие им навстречу в светлых платьях чехословацкие девушки с цветами. Я помню эту картину, я должен ее помнить… Давид Григорьевич был очень далек от искусства, мягко говоря, но к Праге «отношение» имел достаточно прямое, наверно, директор это понял и велел зачислить меня «условно кандидатом на первое полугодие…» Мне было очень стыдно быть в этой роли и в школе, и дома, перед Давидом Григорьевичем. Мне кажется, он тоже терпел, потому что ничего другого не оставалось… так надо было. Постепенно Давид Григорьевич стал переходить к штатской одежде. Шинель, китель и сапоги подарил Степану Николаевичу. Рубашка с галстуком, костюм – двубортный пиджак и брюки, туфли (коричневые) на кожаной подошве. Вечером теплая баевая пижама, домашние тапки. Жесткий чуб с пробором побелел, но брови еще были рыжие и веснушки вокруг носа и почему-то на шее сзади оставались на тех же местах. Он стал тише говорить и чаще улыбаться. Вдруг «первый звонок» – приступ стенокардии. Он лежал несколько дней, держа руки поверх одеяла. Из подушек грустно и виновато смотрели маленькие глаза... Это был не он… Но все обошлось. Через неделю он встал, еще неделю походил дома и… вернулся к себе. На втором курсе я заработал первые деньги – сделал иллюстрации к детской книжке Н. Забилы «Белая шубка». Деньги пошли на смену гардероба Давида Григорьевича. Он стеснялся, я был тихо горд. В «Индпошив» на примерки ходили всей семьей. Давид Григорьевич стоял перед зеркалом руки по швам, толстый закройщик без большого пальца на правой руке обмерял его сантиметром, вставлял булавки и чиркал плоским мелком по обметанному белыми нитками будущему пиджаку и приговаривал: – Здесь поднимем, здесь мы опустим, здесь подтянем… Мы с мамой смотрели в зеркало, в котором стоял другой Давид Григорьевич Боксер. Через месяц все было готово. Еще купили в магазине полупальто, кашне и… шляпу. Кажется, кофейного цвета. Но шляпу он почти не носил, не мог забыть клеенчатый козырек… Я долго не мог привыкнуть к его новому «прикиду». Каково же было ему?! Весной и осенью он ходил вообще без головного убора, и это было даже элегантно. Строгое пальто, кашне, непокрытая голова – почти Ив Монтан, только как-то смешно мне было… и грустно. 210


Чувство вины перед ним за маму, за себя, за тетю, вообще за все, тихо точило меня. Мне казалось, что все мы нависли на него, а он, как порядочный человек, все это тянет… Хотелось его обрадовать, рассмешить, развлечь. Я осторожно вышучивал его специфические выражения и стиль речи, вроде «сообщить соли к борщу» или «пересеченная местность», если речь шла о какой-то улице в городе или адресе… Он откликался и посмеивался, но «в жилах его текла все та же кровь». Она несла по-прежнему четкие формулы и приказы, требования исполнения в срок и последовательность действий. Так и говорится – это было у него в крови. Мне кажется, что из всей нашей «мешпухи» он любил только бабушку. Она же просто молилась на него. На «песах» она приносила специально для него из синагоги на Подоле мацу, на «гаменауху» приносила «ументаши» – треугольные пирожки с маком (уши Амана). Сама пекла струдель с вареньем и орехами, и тайно оставляла для него, чтобы всё не съели… Эти редкие и слабые знаки еврейства, наверно, напоминали ему далекий Житомир и, наверно, забытый уют еврейского дома… Он молча светился, а бабушка зажатым в кулачке платком вытирала свои маленькие и совсем уже мутные глазки. У бабушки была племянница Белла. Тетя Белла. Она жила в Житомире. У нее был «свой дом». Гриша, муж – плотник и столяр сам его построил. И было у них шесть сыновей, а у тети Беллы был орден «Мать-героиня». Надо же такое!? Тетя Белла была моей маме и тете двоюродной сестрой. Когда она приезжала в Киев, они с бабушкой обязательно шли к нам, проведать Давида Григорьевича. Белла плохо говорила по–русски. Она говорила на трех языках сразу: идиш, украинском и всплескиванием рук в дополнении к «готеню, готеню». Почти все было непонятно, но во всем ее шуме было столько нежности и тепла, что хотелось плакать и смеяться сразу. Она привозила пироги с маком, струдели, клубничное и сливовое варенье. Все было завернуто в белые тряпочки. Она все ставила на стол и, что-то приговаривая, разворачивала каждый узелок. Между прочим, она тоже была в веснушках, но темноволосая и с белой кожей. На пару лет она была старше моей мамы, но по жизни, конечно, намного больше. Буквально готовый кинокадр – пожилой рыжий красноармеец (на стене за его спиной можно «для образа» повесить скрещенные саблю и винтовку!), перед ним на столе кучками всякие 211


вкусные угощения, и две еврейские женщины – старая и не очень молодая – радуются, молятся и плачут. Какую жизнь нужно прожить, чтобы поместилось все вместе – гимназия для еврея и Первая Мировая война, Гражданская война и дивизия Щорса, обучение Красных командиров и учеба в Харькове, грохот, вода и огонь от Сталинграда до Праги в Великой Отечественной и… изнурительная «борьба» за жилплощадь в конце жизни… Напоминает «воронью слободку» из «12 стульев» И. Ильфа и Е. Петрова, когда летчик Севрюгов пропал во льдах Арктики и его комнату поделили соседи в пользу коечницы Дуни… Только благодаря его заслугам перед Родиной, когда он нашелся, комнату он получил… В нашей истории заслуги оказались не столь значительными. Но ничего, Боксер никогда не жаловался на судьбу, он боролся… Свадьба. Мы приглашены – Давид Григорьевич, мама и я. Белла женит старшего сына. Нанят большой зал диетической столовой на Бессарабке, рядом с Крытым рынком – через дорогу. Столы стояли по краям зала – слева и справа. В конце зала, завершая букву «П», стол жениха и невесты и ближайших дорогих родственников. Все, конечно, евреи. Впервые в жизни я увидел такое количество евреев разом – не меньше двухсот человек. Конечно, оркестр. Мне показалось, что половина Житомира сидит вот здесь, за столами. Давид Григорьевич с мамой сидели среди родственников Беллы за центральным столом, и рядом с ними сидела старушка в белой косыночке совсем не еврейского облика. Я сидел далеко, в конце первого ряда столов. Издали Боксер возвышался, сиял счастьем и рыжей белизной лица. Крики, тосты, «лехаем», какой-то «нахес», музыка… Я пил водку из чайной чашки, быстро упился, как последний «хазер», и свалился под стол. Меня кудато увели, набили по щекам, вылили на меня воду, и потом я вернулся на свое место. Среди гостей я увидел немало знакомых и, как оказалось, родственников, хоть и десятой воды… Кто мог знать?! Целая мешпуха, и я тоже в ней состою. Это же надо! Издали я видел улыбающееся лицо Давида Григорьевича. Его душа возвращалась к себе сквозь войну, безнациональную партийность, длившуюся всю его жизнь. Он все равно был евреем. Наконец, он был среди своих. – Кто эта старушка в косыночке? – Спросил я потом у Беллы… – Почему ты не слыхал?.. – Я был пьяный… – Когда пришел Гитлер, она прятала меня с Сеней и Моней у себя в погребе и давала нам кушать. А когда Гриша вышел из турмы, она 212


разрешила нам жить у нее в сарае, и он перестроил его в дом. И ей построил другой сарай. – Почему Гриша был в турме?... – Ах, мой маленький! Это плохая история. Когда он ушел на фронт с самого начала, а потом все попали в плен, так они, все, кто был живой, убежали и были в лесу! Потом наша армия пришла, и они вышли, и пошли с ними. А когда уже война кончилась, и Гриша пришел домой, а мы с Сеней и Моней остались живы-здоровы, его взяли в турму, тут, недалеко от нас, а я уже была беременная… и ходила туда и просила. Потом его скоро выпустили, слава Богу… Гриша был такого маленького роста, что трудно было представить, как он носит бревна и строит дом. Через три года Бог дал еще трех сыновей, и все выросли. Сегодня они все были здесь, на свадьбе старшего брата, а Родина дала Белле орден за это. Еда была для Давида Григорьевича частью строевой жизни. Он любил пшенную кашу и как основное блюдо, и как гарнир, если было жаркое с подливкой; макароны по-флотски, жареную картошку и борщ. Компот на третье. Пожизненный воинский рацион стал частью, как теперь говорят, менталитета, но глубоко в памяти лежал Житомир. Он вспоминал как– то, как они с Соней – сестрой ждали вечер субботы – шабат. Хала (отрывать кусочками), красное вино, рыба жареная, овощи – это обязательно сначала, а потом много всего вкусного… Про Соню он рассказал коротко, ее в доме называли «мишигованная». Убежала с революционным матросом по фамилии Галицкий в Москву. Потом, спустя год матрос убежал дальше, делать мировую революцию. Иногда он прибегал, но потом исчез. Всё. В 1954 году на мои зимние каникулы Давид Григорьевич написал письмо своей сестре в Москву, и дал мне. Десять дней я жил у Софьи Григорьевны. Окно ее комнаты в большой коммунальной квартире по ул Чайковского выходило прямо напротив американского посольства… Ничего еврейского, кроме носа, в ней не было. Еда у нее была чисто московская; утром – чай с бутербродом, несколько кусочков темной колбасы на черном хлебе, правда, с маслом. Можно было съесть два… Вечером – борщ… То ли дело сейчас на свадьбе. Или бабушкины обеды во время нечастых визитов к тете (Давид Григорьевич избегал частых встреч с тетей почему– то…) Два раза в год – еврейский Новый год (рош хашана) и пасха (песах). Вот это была еда! Та самая из далекого детства. Мама тоже старалась, что умела, но бабушка!.. Куриное холодное, куриная «шейка», начиненная 213


обжаренными куриными шкварками с манной крупой, фаршированная рыба «фиш», бульон с клецками на яйцах или мацой, кисло–сладкое жаркое, яичница с мацой, струдели, уманташи, пирог с маком… Еврейство возвращается к еврею, где бы он не был, и сколько бы времени не прошло. Впрочем, как и любое другое «национальное самосознание», пусть даже через желудок. Только не нужно никому на нем спекулировать – ни в коммерческих, ни в политических интересах. Не нужно натравливать сербов на хорватов, грузин на русских, украинцев на «кацапов» и «москалей». Или кто–то станет утверждать, что это «они сами»?.. Эй, «защитники свободы». Не сталкивайте людей между собой, чтобы потом «освобождать» или «защищать их свободу» их же смертью. Вам не свобода их нужна, а власть над ними. Вы это знаете сами. Зачем обманывать?! Прошло еще пять лет нашей жизни в ожидании обещанных «гарантий». Сослуживец Давида Григорьевича юрист треста «Укршосдор» Рабинович Александр Владимирович консультировал и помогал составлять заявления в духе законов и прав. Папка с «ботиночными тесемками», созданная специально для этого, наполнялась бумагой – копиями документов, писем, выписками из протоколов жилищной комиссии. Я вышел на дипломный 6–й курс. Шла подготовка к переезду, теперь уже законная, почти величественная, но тревожная. Боксер нервничал, Рабинович говорил: – Все будет в порядке. Этот день наступил в середине марта 1960 года. Пустая однокомнатная квартира казалась дворцом. Огромная, как тронный зал, комната в 19 кв. метров с окном и балконом, трехметровый коридор, ванна с туалетом, и кухня, фактически вторая комната, целых 8 кв метров! Всё отдельное, без соседей, свое! Пришло, наконец, счастье. Увы, короткое… Сколько таких не евреев и евреев прожили так свою жизнь, отданную служению и долгу?!. И исчезли, ушли… Не то, чтобы Давид Григорьевич был выдающийся, но это был незаурядный человек. У Родины таких немало было, на них она и устояла. Земля, конечно, не вожди. Но в жизни всё повязано… Всех не упомнишь и не назовешь. Разве что всем вместе обелиск или братская могила. Кто из моих соотечественников от управдома и до президента сегодня явил бы мне такие достоинства, которые я увидел и узнал? Наверно, сейчас все было бы иначе. Представления поменялись – отдавать стали меньше, брать больше, и много говорят о свободе, праве 214


и законе… А ведь все просто – есть внутри нас Закон, называемый нравственным – ощущение правды и справедливости, долга и чести. Или его нет??? Сейчас создана новая модель этого закона – для «своих» он есть, для других – декларации, кодексы (уголовный или процессуальный), законы и подзаконные акты, постановления и пр., и между этими положениями ничего общего!.. Солнце уже село в море. С крыши далеко вокруг видны цепи гор, поднимающиеся на Восток и снижающиеся к морю. Небо еще светлое, но искры огней, рассеянные то редко, то густо, видны до самой горы Кармель. Хайфа укрывает светящимся тюлем гору и спускается к морю. Где-то там, на восток от горы и дальше вглубь есть всем известный на земле город Назарет. На иврите – Нацрат-Элит. Уже пятнадцать лет живет там внук Давида Григорьевича, тот самый маленький Вовик, с которым мы сидели под столом в квартире 7 по ул. Саксаганского 84. Перед отъездом на Родину предков мы встретились, посидели в сквере на Контрактовой площади и простились… Он решил начать сначала… Здесь мало что удалось, а Родина звала… Ему было уже за сорок, и все же он решил рискнуть. Отчаянный. Он был очень похож на своего деда – высокий, ширококостый, с большими ладонями, с веснушками вокруг носа, но глаза большие, с голубыми белками. Волосы жесткие, мелкокрученые, и голос гулкий, как из трубы. Нос тонкий, орлиный. Речь отрывистая. Сейчас мне кажется, что это был сам Давид Григорьевич, только раньше, когда я его не мог знать. Владимир Полуян с сыновьями Витей и Эдиком, с женой Симой, с мамой, тетей Асей, Анной Давидовной Боксер вернулись!.. Вернулись в Землю Обетованную. Мог бы такое подумать Давид Григорьевич?! Мне кажется такой «исход» его борьбы за жизнь не предполагался. Теперь у Давида Григорьевича есть все, что предписано жизнью – полное продолжение рода да еще на родине предков. Есть внук, есть дети внука, есть дети детей и будут еще… Всё по Закону! Я рад за него! Светлая ему память! Крыша, с которой я увидел будущее Давида Григорьевича – это дом, где живет моя дочь, внук и зять. Вот они здесь. Рядом северная граница Израиля с Ливаном. И хоть их определили «евреями второго сорта» я все же надеюсь, что время определит их «сорт» по их человеческому достоинству. Для этого они здесь. Огни внизу перемигиваются, луна всходит. Может быть, в самом деле когда-нибудь все евреи соберутся снова вместе на одной земле, как 215


того хочет Закон… Только как, если они сами делят своих как овощи и рыбу – на первый, второй и далее сорт? Пусть Бог решит, наконец, этот вопрос, если они сами этого не могут. Киев, Израиль, Адамит. 2004–2008 гг.


Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.