ПЛЕЙ-ОФФ: ЛОНГ-ЛИСТ

Page 1

Елена ФЕЛЬДМАН, Шауляй (Литва)

ЭЛИЗИУМ Осенины Осени́ны, осенины, Именины нежной смерти, Серебро на мокрых ветках, Серебро на тонких пальцах. Что теперь в кедровых пяльцах? – Море, вереск и равнины. Что теперь в твоих карманах? – Соль, каштаны и шиповник. Если дни считать на убыль, Ни за что не выйдешь в лето – В темноте зимы застрянешь Между сном и пробужденьем. Где хранится вдохновенье? Там, где шляпы и балетки, Телефон в пыли сусальной, Разум пуст, а сердце полно. Катятся по полю волны – Долгий благовест низинный. Тихо теплятся былинки Между ливнем и закатом. Небо горбится раскатом, И лиловый краткий прочерк Вдруг бросается сквозь тучи – Двух миров рукопожатье. Тихий праздник в черном платье.


Из дневника 1. Ну, вот и все. Не страх, а жалость Поземкой выбелила путь. Минуты три еще осталось – Судьбой дарованная малость, Чтоб календарь перевернуть, Проверить ставни и щеколды, Погладить чайник остромордый, Засохший выбросить букет И подобрать один опалый, Кленовый, желтый, пятипалый, Непроштампованный билет. Ни направления, ни даты... Куда спешить нам, провожатый? Пускай еще повьется нить. Давай присядем на дорожку: Еще секунду, каплю, крошку! – Все недожитое дожить. 2. Когда б Творец на Пасху разрешил Двум све́там обменяться новостями, Я б написала Кате, Саше, маме – Ну, и тебе, мой ангел. Меж могил Я и сама смеяться не могла, А карточка почтовая все стерпит: Улыбки, сплетни, даже штемпель смерти – Совсем как наш, вот только без числа. Здесь хорошо. Туманы по ночам И чопорные аисты на крыше. Поднимешь взгляд от Диккенса – и слышишь, Как стряхивает лишний воск свеча. Но ты навстречу мне не торопись; Живи покамест громко, жарко, жадно, Бросайся в каждый омут безоглядно И ласточкой мисхорскою кружись. Ведь ты, мой друг, не любишь тишины, А здесь ее бездонные озера, И чудище стозевно и озорно Без устали обходит наши сны. Бывает, обернешься невзначай –


Ничто, врасплох застигнутое взглядом, То притворится крымским променадом, То застучит дождем. Таков-то рай! Нет, не спеши. Но адрес – запиши (Не вымарает ли усталый цензор?) И сохрани в столе. Прощаюсь; вензель; И вместо марки – лоскуток души. Элизиум Мне кажется, я уже видела это – Такое прохладное тихое лето, Замшелые камни, змеящийся пруд, Где белых кувшинок созвездья цветут, И девочку в шортах, с кудрявой головкой, Что тянет собаку упрямую ловко. Провинция мира, затерянный край, Где с лимбом граничит взыскательный рай, Мне снился годами, и даже во сне Я двери искала в прозрачной стене. Я помню, я знаю, я видела это – Старинное зеркало, в бронзу одето, Тяжелые кресла и россыпи книг, Где с Твеном соседствует гриновский бриг. Рассеянный ветер страницы листнет – И в комнату солнцем и солью плеснет. Оставь меня здесь, голубая звезда: Пусть мимо идут налегке поезда, И в ящике нижнем желтеет билет, Где прочерк у даты и имени нет. Как много не сказано и не допето На лунных покосах последнего лета! Еще не запаяно года кольцо, Еще непривычно на волнах лицо. Забывшись, ступаешь по темной воде – И ноги в осоке и звездной слюде. Зачем возвращаться? О ком тосковать, Раз время вернет и невесту, и мать? Вдохнешь – и созреет гранатом в груди: Я дома. Путь кончен. Орфей, уходи.


Геннадий АКИМОВ, Курск (Россия)

РОДНЯ И ДРУГИЕ Потоп Под нос мурлыча "Травиату" всё тра-ля-ля да тру-ля-ля летит безумный авиатор на этажерке без руля. Летит усатый дух изгнанья, на нём кожанка, в нём беда, к вершине метит мирозданья. Почто несёт его туда, зачем распахивает двери в непроницаемую высь? Он приземляться не намерен, ему и в небе хорошо. Он хочет птицей белокрылой парить, разбиться после чтоб. Ну нет, я лучше буду рыбой встречать предсказанный потоп. Родня Мой двоюродный прадед, Абрам-Ибрагим Обломов, падал во сне с дивана, прозревая великую даль, каждый день собирал себя заново из обломков: терракота, золото, горный хрусталь. А троюродный батька был вхож в элитные клубы, легендарный охотник и воин, даром что гей, он любил надувать для важности африканские губы, разводил племенных русалок и гоночных лошадей. У меня глаза узковаты, а так - европеец,


в телескоп наблюдаю хрустальные и золотые миры, правда, в кровь примешался жгучий чилийский перец, полушария в голове воюют - поди примири. Завтра ко мне приезжает внучатый племянник, беженец из подводной немоязычной страны. Опасаюсь - вдруг радикал, а не то карманник, но ведь родичу не откажешь, с другой стороны, да и мне на чужбине сыскалась когда-то невеста непривычно одета, смугла и в кости тонка; разве важно, что мы из различного теста, если всех лепила одна и та же рука. Неприкаянный Сын побед или бедствия признак со двора, о полночной поре, в дом входил неприкаянный призрак, выжигая следы на ковре. Погружался из мертвенной стужи в запах свежести, вдовий уют. Вся война оставалась снаружи, где часы похоронные бьют. На диван заклубившись бессильно, будто тающий дым сигарет, он смотрел черно-белые фильмы или слушал эстрадный квартет, был опять как бы вместе со всеми, а не льдинкой в чужих небесах. Растворяло прошедшее время пелену на прозрачных глазах. И дрожал огонёк непокорно, в толще мглы выгрызая пробой, бестелесный расплывчатый контур вновь пытался наполнить собой...


Лана СТЕПАНОВА, Вангажи (Латвия)

ЛЮДИ И КНИГИ Мцыри В детстве свет был ярче, пространство шире (десять лет, двенадцать? не в этом суть), а стихи с ореховым словом «мцыри» не давали мне по ночам уснуть. Это слово звуком околдовало: разгрызёшь скорлупку – услышишь хруст. Я брала фонарик под одеяло, и опять Арагва текла в Куру, вылетал огонь из небесной топки, устремлялся в бой с человеком барс, за водой шла девушка узкой тропкой, на излом героя брала судьба. У весов две чаши, и обе с грузом. Что важней, весомее – как понять? На одной – молитвы, покой и узы, на другой – три вольных, счастливых дня... Мне тогда казалось, что я смогла бы сделать выбор в пользу блаженных дней.


А сейчас и воля, и страсть ослабли, и всё чаще хочется, всё сильней от тревог и гроз схорониться в келье, запереть замок, потерять ключи... Подержала слово на языке я, а оно, как грецкий орех, горчит. Незнакомка Вдали от столицы, в старинном райцентре одном живёт нарушитель природных законов и норм. Хоть жизнь невозможно назад повернуть, говорят, Аркадий Ильич отрицает такой постулат. Не год и не два он повсюду искал реквизит. Теперь в ателье стариной, словно ветром, сквозит. Есть платья и шали, великое множество шляп: велюр, конский волос и бархат, соломка и драп. Усталых матрон и неловких подростков-девчат умеет кудесник в таинственных дам превращать. У тех, кто вернулся из прошлых столетий назад, становится строже осанка, задумчивей взгляд. Вдруг чудо случилось, каких не видали досель: с утра в ателье появился волшебный тоннель – ведущий в начало двадцатого века портал. Но первым об этом совсем не фотограф узнал. Наташа Скворцова, кассир супермаркета «Траст», случайно открыла, как в прошлое можно попасть. По виду портал – словно лёгкий жемчужный туман. Шагнёшь в эту дымку, а с той стороны – ресторан. Пройдя между пьяными, гордая, словно княжна, Наташа обычно садится одна у окна. На шляпе с вуалью качаются перья, и Блок уже ощущает дыхание будущих строк... Жизнь читает нас Она читала жизнь как роман... И. Кормильцев Читаем жизнь, а жизнь читает нас – без отдыха, внимательно и жадно. Неважно ей – роман или рассказ, она ценитель книг любого жанра. Прочтёт – хоть чертыхайся, хоть божись – тебя, меня, любого человека.


Мы не на сцене проживаем жизнь, Шекспир не прав, весь мир – библиотека. Совсем без опечaток жить нельзя, но можно избежaть особо грубых. По нитям строк глaзa судьбы скользят, пролистaнных издaний – груды, груды. Хочу, чтоб томик мой в её руке занятным был, толковым и красивым от золочёных букв на корешке до сносок, мелко набранных курсивом.


Ольга ДОМРАЧЕВА, Большеречье (Россия)

БЛАЖЕННЫЙ МИР НЕЧЕСАН И НЕБРИТ Воды твоей реки воды твоей реки темны, глубоки. на берегах – чертополох, синеголов, рви, но смотри, не порань руки будет венок тернов. воды твоей реки шелестят: плыви щукой ли стерлядью, нельмой плыви, плотвой мимо ветловых склонённых вый, время тебе – водой. * время моё/твоё – золотой песок на синеполоховых берегах реки. слышишь, как мой колышется голосок? ты на него теки.


там, где Иртыш вбирает песок губой – сладок укус шипа. здесь, не заметим как, прошлых обид засушенный ветробой прочь унесёт река. * где шепелявый ветер, найдя причал, выдохнет, сплюнет чертополох, брызги легонько смахнёт с плеча русоголовый бог. время волной прибьётся к босым ногам, время мое/твоё золотой песок. дай на двоих в своем царстве нам синеполошный сон. Арахнофобия у кого-то в голове тараканы. у меня - пауки, разнокалиберные: маааленькие и великаны, разномастные. когда вокруг тьма-таракань, и внутри - ни зги, просыпаются пауки, лапами барабанят: из черепной коробки морзянкой стучат. я поднимаю на небо взгляд. там желтопузый мизгирь выгуливает паучат. их ледяные глаза горят смотрят внутрь меня и многоголосо, плотоядно молчат. * не успеешь моргнуть в красных пятнах восток. каракурт жалит меня в висок. воздух ловлю пересохшим ртом не могу сделать вдох. просыпаюсь.


из окна лучелапое, косматое чудовище лезет в глаза, когтями цепляет зрачки, а, кажется - сердце. в объятьях нечёсаных заставляю себя: дыши! под кожей вылупляются пауки. от укусов их некуда деться. О, Арахна, святится имя... больно жить в царствии твоём поцелуй в темя и отпусти мя не могу дышать в оном. благословляет: обрящешь. * ноябрь. рождаюсь. под знаком скорпиона. Рождественское когда январь в объятиях закружит тебя и небо, снег и фонари, до оголтелой тишины – снаружи, до белизны клокочущей – внутри, качнётся шар и всё перевернётся: вода и свет, дома и облака. звезда родится в глубине колодца, слетит чуть слышно слово с языка. синицам вдоволь нынче белых крошек, блаженный мир нечёсан и небрит. а ты стоишь на небе, огорошен, с новорождённой звёздочкой внутри.


Дмитрий БЛИЗНЮК, Харьков (Украина)

ДЫМ ЧЕРНОВИКОВ С МЕНТОЛОМ *** где заканчиваешься ты и начинаюсь я? видела, как китайская стена упирается в море? а куда исчезает твой мир? серый хрусталь тишины в этих комнатах впитал наши голоса, сохранил нас, будто живых саламандр внутри шара с мокрыми камнями и отрезком ручья. сколько еще любви и жизни спрятано в этих шарах? сколько этих волшебных шаров позади нас, будто пузырьки бессмертия, вьются и беснуются вдоль времени-пуповины, вне смерти? а как ты грациозно выходила из моря — высвобождалась из пышного платья волн, простирающегося до самого горизонта, сияя соблазном, разглаживая волосы... а дальше вырисовывался величественный Рим, и оползни голубей Google'ились на площади, и мраморные протезы колонн подпирали рухнувшие небеса, и к платанам слоновьего цвета тянулась рука, и ты, как оса, лакомилась персиковым закатом. и зачем вспоминаю нас, тебя вне меня? выжимаю теплую заварку из пакетика чая на закисшие глаза слепой суки. ты воруешь мое время из памяти, как подросток мелочь у родителей из карманов пальто. это странно, это приятно. это грильяж истины, об него я и ломаю молочные зубы воспоминаний, чтобы взамен проросли коренные.


*** расстеленное в саду старое ватное одеяло; лунный чертог паукообразный раскинулся над нами шатром ветра, тонко-металлической музыкой хитинового Баха в исполнении электронного стрекота сверчков, тишайшего чавканья, тонких шорохов — сквозь узкие ветки яблонь и груш. ночь слизывала нас, как лимонный сок с ножа, и я чувствовал себя где-то далеко-далеко в потустороннем Париже, как Эмиль Ажар. ящером задирал голову от протяжного выдоха и упирался отуманенным взором в кусты помидоров — кусты-джентльмены укоризненно наблюдали за нами, облокачивались на тросточки в металлической сетке-оправе. и детский мяч, укрывшись под скамьей, точно глобус с вылинявшими материками, бормотал во сне: «Забери меня в коридор». лунный свет притворялся спящей лисой на поляне, заполненной зеленовато-синими цыплятами. мы занимались любовью в райском саду, жадно дышали, сверкали тугими поршнями, напряженными ногами, будто нефтяные насосы в Техасе, мы качали древнюю и сладкую, как черный мед, тьму из скважин звериной памяти, и я не чувствовал боли — от ее ногтей, от досадного камушка, впившегося в лодыжку, не ощущал растертых коленей — до консистенции вулканического варенья. ее тело сияло красотой и заброшенностью: ночные пустыни, над которыми проносятся жадные руки — своевольными буранами. и банальный расшатанный стол под вишней вмиг обращался под нами в эротический трон для двоих... ночной июль — заброшенная винодельня; всех нимф вывели отчернивателем, как яркие пятна с темной блузки природы. это ночное преступление с чужой женой, эквилибристика похоти и адреналина посреди лунного райского сада, где каждый миг кто-то сомнамбулично пожирал кого-то. но часть меня — щепотка — возносилась над садом и наблюдала за Адамом и Евой со стороны.


вот так время сомкнулось петлей, как строгий ошейник с шипами вовнутрь, и зверь Вселенной жадно дышал — звездами, миллионолетьями... *** недорисованные портреты художников в юности, я встречаю вас всю жизнь. ваши седеющие волосы посыпаны пеплом ювенальных рукописей — так посыпают кусты роз золой. только здесь уже нет цветов — лишь неброский пустырь да ржавый штырь. ваш талант в молодости посчитали нелепым, уродливым, несвоевременным, мертворожденным — и сожгли в крематории практичности, как тряпичную куклу Гоголя, чтобы не рвала пластмассовыми ногтями шелковую обшивку обстоятельной жизни. вот так прах Музы, насыщенный кальцием и печалью, шел на удобрение чернозема, благосостояния, в пищевую добавку для бройлерных кур. так лирику перетапливали в жир. вы, одаренные дети, несостоявшиеся таланты, точно средневековые лучники, попадали в плен общества — вас не казнили, но уже в школе отсекали мечом большой и указательный пальцы, чтобы вам больше никогда-никогда не натянуть тетиву шикарного лука, не сыграть птичий ноктюрн на контрабасе неба. талантливые тени и тени высохших талантов, сколько вас? и где вы сейчас? вы не доиграли, на половине пути бросили игрушечные скрипки в траве забвения, но кто-то подберет плюшевое недоразумение, крокодила Гену с пуговичными диалогами, и вырастит упертых гениев: сквозь жар, огонь, слезы, медные трубы радости, характер и пот. ну что же: я показываю пальцами — v — супостатам на другом берегу, их лимузинам, пьяным огням, благоразумному мышьяку «хлеб всему голова». дразню их — мои пальцы целы! смотрите! но боже! сколько раз я подбирал нелепые обрубки в траве и пришивал их кое-как, наспех, обломком иглы фалангу к фаланге, верлибр к верлибру. и сейчас моя муза в длинном вечернем платье,


исподволь перетекающем в ночной океан, как было сказано выше, точно палец, подносит к темным губам двойную стрелу из трав и пения. из осколков стихотворений. тсс...

ПЛАГИАТОР Банальное мы были счастливы наперегонки: две плодожорки внутри одного яблока, одного лета. и время сгорало и плавилось от стыда, не выдерживая напора нашей любви. вспоминаю наши тесные объятия — и мурашки щекотливой зыбью пробегают по спине... так филенку для будущей скрипки покрывают слоями горячего лака, так мы пропитываемся музыкой, впечатлениями. так ветвь цветущей сирени жадно дышит после прошедшей грозы. и каждое утро нас, как лангустов, снова выбрасывают в океан жизни, оторвав лишь левую клешню: не убивают, но дают возможность восстановиться, зализать раны, разжевать кости. вот так мы уходим в невидимость, исчезаем с семейных фотографий как в фантастическом фильме, если бы не глупость, если бы не любовь... и я закрываю глаза, а когда открываю их — проходят целые десятилетия, проплывают над головой острова, по-кальмарьи шевеля корнями деревьев, и где это прожитое, как не над нами? но точно не позади, ибо все мы воздушно и медленно падаем в бездну вниз воспоминаниями... *** -1ива мелкими штрихами в сонном озере отражена, точно юная балерина в зеленоватом трико


упражняется возле станка перед зеркалом — громадным, во все небеса — оттачивает глубокий прогиб ветвей, и легкий ветер — беспризорник с опахалом — за гривенник обдает свежестью, нахал. поздний вечер, вырезанный из картонной синевы швейными ножницами, похожими на железную птицу; мы сидим полукругом — дикое детское племя, и высокое пламя костра вытягивает себя за огненные патлы из топей тьмы, и совсем рядом тихо звенит эталонный брусок вечности, которым стоит взвешивать вот эту тишину, вот эти дни и ночи. вот эти стихи. и караваны воспоминаний бредут по мерцающим барханам мертвого времени, и небо над нами — компьютерная пустота, нарезанная кубиками. -2...но даже не вспомню, о чем мы уютно молчали по пути в школу. вылощенные парафином коридоры с металлическим запахом визга, и мы — маленькие черные дыры: ели через силу, росли через силу, съешь ложку знаний за папу, за маму, за красный диплом, за поездку в Анапу. нужно заполнять себя хорошим — немного насильно, ибо каждая черная дыра однажды может стать белым лебедем или мышью. родить новую вселенную, хрупкую планету на слонах и черепахе, разродиться симфоническим концертом или всепожирающим взрывом... *** как ветер, сквозными ладонями я выравниваю пустыни, высвобождаю древних джинов из амфоры твоего тела, как и пять тысяч лет назад — в пещерах. в темноте у нас нет лиц, имен, фамилий, нет пошлости. мы в одном скафандре — бабочка и ягненок. и необъятный серебристый костюм обоев защищает нас от толпы. что-то есть во мне честное, что тебе нравится, что тебя смешит. перископ детства


изучает поверхность реальности. помнишь нашу именную поляну и громадные сосны — весенние, дальше, по краю сознания, похожие на ржавые водопроводные трубы, вставшие на дыбы? и повсюду разбросаны мы, голограммы, красные мотыльки, раскиданы, как конфетти, отражены в каждой капле, заклепке, зрачке. не удивлюсь, если бессмертие — это временное прояснение темной души. --поцелуи, сцены охоты, сборы пшеницы записаны на твое тело по некой эротичной системе Брайля, и я медленно читаю тебя губами, пальцами, древние жаркие сказки про Адама и Еву, ты — тактильная книга с рельефными рисунками для слепых мужчин. изумительная выкройка страниц на лопатках, пояснице вот ты цепляешь помаду к губам, живую бабочку-крапивницу — на нетоксичный клей, женщина моей судьбы. ручной сборки, как собор Гауди, бюстгальтер привернут болтами. ты закрываешься на завязки, липучки или кнопки, и я смиренно принимаю твою страсть к шмоткам. --в хищном хаосе мы нашли хворост, построили шалаш для влюбленных, проложили зыбкий мост из ветвей в облаках. шелковый поцелуйный путь от твоего живота к моему. мы — последние жители Помпей — замираем в банальных позах и ризах, и нас засыпает прозрачным мелодичным пеплом, а мы не замечаем; пьем чай или обнимаемся, сплетаемся корнями — просто так, как два влюбленных дерева. мы не можем покинуть наш последний день, ибо он вставлен в следующий; пирамидальная бесконечность комнат с зеркалами и нашими исподволь стареющими телами. невозможно изменить прошедшее — можно лишь рассмотреть живые капли бессмертия, памяти,


тысячи хамелиононошек. значит, наше рождение впереди. значит, мы только плаваем внутри времени, оранжевые зародыши близнецов, играем, сталкиваемся маленькими рыбьими ртами в поисках — слова ли, укуса ли, поцелуя ли... и вся огромная голубая планета — наша сияющая плацента, одна для двоих.


Алена РЫЧКОВА-ЗАКАБЛУКОВСКАЯ, Иркутск (Россия)

НАД *** вези меня китайская арба по улочкам заснеженной провинции тряси во мне упрямого раба не сотрясая гордого патриция сквозь пелену привидится ему стекло реки глазковское предместье и если где-то существует крит то это в параллельной фотосессии узбекский мальчик не сочти за труд уйми динамик царственный и бледный патриций принял холода цикут и дремлет * если выйти в окно четвёртого этажа под ногой качнётся лодочка/дирижабль/ плоскодонка/пёрышко/влажный бриз/ ты себе за лодочку знай держись отпусти окно карниз водосток ты лети лети лепесток над харлампиевской шпиль золотой у харлампиевской лодочка постой а по тихвинской щебень да песок ты лети лети лепесток погляди на чудо – сам господин словно духом явленый сон из глубин из сизых руин


выплывает кафедральный фантом и волна выносит вверх (или вниз?) так до самых триумфальных ворот знай себе за бортик держись бог не выдаст значит – спасёт

Бункер По потере кормильца Дом приступает к посмертному прозябанию. С виду всё то же здание – не высоко, не низко. Синие птицы над ставнями. Дом мнит Себя обелиском. В небо от основания первой ступенью – завалина, Окна стремятся к карнизу, далее долгая риза Крыши железной. Сурик облезлый местами вспыхивает ало. Железо на крышу – презент генерала, С течением времени утратившего имя своё и звание. Лишь отзвук негромкий, отголосок самого раннего Воспоминания. Условно, листая страницы альбомов, Дом не помнит имён. Он помнит лица. Как и положено дому. А лицам положено слиться В плазму. Точнее – в массу. Фон для единственного лица – Отца моего отца. Дому ни много ни мало, достаточно одного генерала. Вернее – генералиссимуса. Жаль, что длинноты их жизней Разнятся. Смерти дома не боятся. Всё последующее существование заключается В формировании подземного бункера. Наземная часть отмирает. Жизни субстанция юркая Перетекает в иные измерения Требующие пространственного разветвления Вширь и вглубь. Я вижу, как медленно сруб Уходит в своё лукоморье сквозь луковый дух подполья. Словно оболочка подпола лопнула И разродилась анфиладой комнат С тенями снулыми. И мне, стоящей на первом подпольном уровне, Нет доступа глубже и далее. Я дщерь твоя слышишь ли, дом мой? Отчего же ты держишь меня у края, Не пуская в уголки своего (моего) подсознания?


По мнению дома, "генеральская внучка" не звание. "Так, ходячее недоразумение..." Углубляясь подобно растению, Дом задраивает подвалы. И ждёт своего генерала. Древо Какой такой небесной манною оно просеялось в тот год Осиновое окаянное в наш допотопный огород? Его людской недоброй славою отец решился пренебречь. Теперь над нашею державою струится деревце двуглавое, Ведёт пришёптывая речь. Отцу видней с другого берега, как мы вот так с тобой сидим. Опять осиновое дерево весенний возжигает дым – Цыплячьим пухом кисти длинные из кровяных его телец.. В небесной выси над осиною Господь пасёт своих овец. * Распахни своё чрево, древо. Человечек – птица желна. Притулится, да оперится – проглаголет свой век сполна. Распахни своё ложе–лоно. Дух твой долог, да выйдет вон. Поплывёт по воде зелёной долгоносый челнок долблёный – Домовины белёный чёлн. Зиновею – по зимовею. Евдокии – благоволить... Несказанно по ним болею. И за них продолжаю жить.


Тейт ЭШ, Москва-Дубай (Россия-ОАЭ)

АНАТОМИЯ ЗВУКА Белые сны За спиной накрывает бураном Валдай. Всё ещё впереди. Да поди угадай, Где взовьётся метель, где обрушится снежное гневье. Но раздетая сворой ветров донага, Под рукою мороза стихает пурга, Постигая Приневье. Так однажды тела не стремятся к теплу. Даже если к утру - в мировую иглу Наших нитей оборвыши вдень я. Так вода покидает пустой акведук: Возле самого края качается звук Начиная паденье. Мы дочитаны снегом, дожиты вполне. Ненадолго очнулись в заснеженном сне. Подожди, не спеши уходить. Кто нас выгонит, - сон-то. Вдоль залива к волне примерзает волна. Закрываю глаза. И звучит из окна Пустота горизонта Сорока Тронешь лапкою несмелой поднебесный метроном: день качнётся, чёрно-белый, в заоконье ледяном. От порога до порога, будто землю обняла чёрно-белая сорока пораскинула крыла.


Свет на домики сметая, небеса отворены. Я судьбу перечитаю с нежно-белой стороны. Пусть гуляет белостопом, улыбается хитро. Вместо ёлки - над сугробом сорочиное перо. *** Когда устали в горло течь два вдоха - нынешний и лишний, вдоль выдоха сочится речь всё набожнее и неслышней, и голос глохнет, наконец. когда на влажной простыне с оставшимся у края телом сидеть в молчанье неумелом надоедает, первым делом - за спичкой лезешь в коробок. мнёшь сигарету. где же бог? идут минуты. ночи треть. и холодно, и спать охота. но тьма не думает светлеть. берёшь пальто, бредёшь ко входу... иди по местной несудьбе. смотри на снег с любого бока. душа придумает себе и свет. и родину. и бога.


Игорь ГОНОХОВ, Москва (Россия)

БЕЗ ПРЕТЕНЗИЙ *** много, немного осталось зим но – доживу до старости. этой зимой сочиняю гимн усталости. быстро проходит отмерянный век. можно, (ещё не поздно)! лечь на подтаявший тихий снег, и посмотреть на звёзды. с неба на землю спускается тьма добрая, мягкая, зимняя. мама усталости – это зима синяя, синяя. вспомню потом, у метро, на бегу (ах, опоздание вечное) как я лежал! как лежал на снегу! вечером. даже, даже, когда весна, всё ж остаётся малость. малостью, краешком синего сна будет моя усталость.


эта усталость – расцветка для зим: синяя, синяя, белая. что сочинилось? не то, чтобы гимн – но колыбельная. *** Оттуда видно воду с молоком И в них лежат измайловские дали. А было время: двое, высоко На колесе, на чёртовом застряли. В кустах, внизу, роились воробьи. Она сказала: я боюсь, высоко... Уж как он объяснился там в любви? Она полгода заикалась – во как! Меняли цвет земля и небеса. Всё заживало – от обид до ссадин. Работник по ремонту колеса Роскошно погулял у них на свадьбе... Родился сын. Пошёл весенний клёв. Струился воздух, пах рекой и водкой. Вот только слово сложное: «лю-бовь» Она слегка делила посерёдке. *** Не удивляюсь, когда замечаю ливень зимой, но горячего чаю я наливаю. И признаки грусти мякнут печенькой – размякнут – отпустят. Мякнет печенькой больное и чёрствое в чае отпаривай, с чаем навёрстывай. Скачешь до смерти по жизни лошадкою – выпей с конфетками крепкого, сладкого. Даже в лесу, в монастырской обители в праздник устраивали чаепитие. Отче Кондратий, не плачьте – все грешные, лучше берите вот эти, с орешками. А в воскресенье, я тоже – Наташке: вынь-ка, жена, разноцветные чашки. Приостановим печали телегу. Снега... взгляни, сколько выпало снега...


Елена КОПЫТОВА, Рига (Латвия)

ЗАМЫСЕЛ По земле... Над рекой, что течёт по вчерашней золе, колокольные звоны сливаются в гул. И нельзя – по воде! И бредёшь по земле. Мнёшь траву, оставляешь следы на снегу. На разбитый просёлок ложится верста, и почти невозможно не сбиться с пути. Ты другому – никто, и себе – не чета, хоть к чему прикипи, хоть к кому прирасти. – Ты опять: «Чья вина?». – Да ведь столько вины! (И вино на губах – тоже чья-то вина?) Вот, допустим, не ты убежал из страны, но зато от тебя убежала страна... или взялся за гуж, но не тянешь ярмо, или словом играешь, а сам – не поэт... Даже, если душой налетел на клеймо, всё равно не отмечен, а только задет. И себя, как ребёнка упавшего, жаль? – Да плевать, чья вина, чьё вино на столе! В небе – искры... Бикфордовы струны дрожат... И идёшь по воде. И нельзя – по земле.


Кукольник 1. Он – обычный кукольник. Вот задача. – Весь задел: полено, топор, верстак. И очаг нарисованный, как иначе? Там, где делают кукол, всегда – очаг. Ты попробуй, вложи в эту куклу душу под её привычное: «Давит-жмёт-не-подходит-больно!». – Устанешь слушать! Он всего лишь кукольник... (кукловод?). Он рисует им лица – всю ночь. А толку? – Всё равно не увидишь лица в толпе. Куклы падают, падают... – вниз и только. Говорят: «Гравитация...» – и т.п. И его чихвостят: «Не достучаться! Весь – в себе. Законченный интроверт!». – Чтоб самим им вовремя догадаться, что возможно падать не вниз, а вверх! 2. Ты – просто кукла. Что там уготовано? – Не сто́ит знать. (Всё будет хорошо). Живёшь с улыбкой, наспех нарисованной, с неловко зашнурованной душой. А Кукольник молчит. – На что надеется? Пусть хоть какая злобствует пурга, он только отмахнётся: «Перемелется...», согреется, присев у очага, заварит чай, польёт свои растения... А ты уснёшь под сенью потолка, чтоб стать икринкой в солнечном сплетении. И пусть в тебя впадают облака! С гвоздя сорвёшься, будто прыгнешь с пагоды, пронзая огорошенную тишь. Бывает так – летишь, как будто падаешь... А падаешь, и кажется – летишь... Замысел Стрекочут стрелки, и шаги пылят. Задуматься: «А что же там – в основе?», пересчитать по осени цыплят, осокой слов пораниться до крови, сказать: «Люблю!», дрожа на простыне, поймать – не журавля, хотя б – синицу... Ты – замысел, который просто НЕ... пока ещё, который может сбыться. И дождь тебя смывает со стекла. И музыку из треснувшего блюдца под утро цедит сонная пчела. И мир хорош – настолько, чтоб вернуться.


МУРАВЕЙНИК Муравейник 1. Всё случилось спонтанно. Кто главный затейник – и не скажешь. Жестокость? – Мы были детьми. На опушке лесной мы нашли муравейник – непонятный, живой, переменчивый мир. Кто-то крикнул запальчиво: «Будет вам жарко, красномордые твари! Кусачее зло!» – и, «геройски» облив муравейник соляркой, чиркнул спичкой... Что дальше – понятно без слов. Мы смеялись: «Смотрите! Ведь сразу не дохнут!»... и топтали спасавшихся: «Стой! Не живи!». Билось пламя, душа обожженная глохла... Каждый должен – «как все», потому что в крови – беспощадный дворовый закон: «Брат за брата!», всех деливший на «наших» и «всех остальных». Огорошил он нас, «без вины» виноватых, неожиданной ношей бездонной вины. ...После? – Взгляды, безвольно скользящие мимо... Мы скрипели зубами, когда на земле рядом с чёрным стволом, точно тень Хиросимы, проступил сероватый дымящийся след... 2. Брат, такая Эпоха – сплошные дилеммы. Знаешь, чем не дыши – виноват без вины. В разговорах, как порох – «запретные» темы – те, что делят на «наших» и «всех остальных». Всё, что нами потеряно – непоправимо, что навылет прошило тебя и меня – это тени твоей и моей Хиросимы – на земле, на воде, на снегу, на корнях... Слов не надо! Меня ты читаешь по вдоху, по тому, как молчу... Ты поймёшь, что почём. Мы молчать научились. – Такая Эпоха. – Ей случалось живых добивать кирзачом. ----------------------------------------------------Нараспашку окно. В дом сочится Сочельник. Курим в небо, и нимбом становится дым.


Ниже – город, беспомощный, как муравейник. И мальчишка со спичками замер над ним... Завтра была война* Отечество, как отчество – всё то же. – Как звать? – Зачем? – Не надо знать, как звать! – Чей сын?.. (пусть Богородица поможет, на то она – и женщина, и мать). Он рос, как все. «Per aspera ad astra!»** Кино-коньки-байдарки. Лучший друг. На майке – красный «принт» с Фиделем Кастро. И жизни жеребёнок голенастый мятежно сыпал искрами вокруг. -------------------Песок зыбучий. Ветер над полями. Не разглядишь своих-чужих полей. – Молчи, Саид! Сам знаю, что – «Стреляли!» Душа беззвучно сглатывала пламя. И небо выдыхало журавлей. ...а Бог молчал и щурился от дыма – не мог понять, кого не уберёг. Чей сын? – В дыму судьба неразличима. И всё равно, где – запад, где – восток. -------------------Ручьи лучились, оловом под кожей беспечных улиц плавилась весна. Ничуть... ни капли не было похоже на то, что «завтра здесь была война». – Как звать?.. – Сошёл с небес – забытый, лишний. Зашёл во двор, казавшийся родным... Там тополь рос, и мирные мальчишки в пинг-понг играли шариком земным. ----------------------------------------------------* Название повести Бориса Васильева, а также - снятого по ее мотивам фильма. ** «Через тернии к звёздам» (латынь).


Как у людей Там, где тянутся к свету лучи частокола, где закат домотканый, пропахший дымком, в городке – с серебристым горнистом у школы, с каланчой-старожилкой, с застывшей рекой – обретаешься – сам себе фельдшер и знахарь. Мало неба с овчинку! Но вот же... прирос! Ломкий лёд под ногами, как колотый сахар. Чёрно-белая графика голых берёз. У лотка – мужики. – Подходи! Будешь третьим? – Отмахнёшься, исчезнешь, как блик на воде, отзеркалив атаку лихих «междометий»... но вернёшься, и будь оно, «как у людей». – За живых! ...а потом – за Серёгу и Саню... (за других, кто успел не случиться седым). ----------------------------------Поднимается в небо над рубленой баней «дым отечества» – горький берёзовый дым. ...смыть три шкуры, содрать доморощенный «глянец»! Выбив веником душу, пустить её вскачь! На широком столе – самовар-самозванец с генеральской осанкой и мутный первач. За окошком с «распятьем» – метельная песня, храм пшеничноголовый да снег – полотном. Здесь, однажды сгорев, непременно воскреснешь в оживающей почве проросшим зерном.


Виктор ВЛАДИМИРОВ, Долгопрудный (Россия)

СВЕТ В ОКНЕ Звезда окна Который год у памяти на дне ветшает дом, в котором год из года горит огонь — оставлен свет в окне наедине с надеждой и природой. Уходят в безымянное темно ряды годов, как очередь за правдой, оставлен свет, всю ночь горит окно в слепой надежде, с верой безотрадной. Вовне ни зги. Не блещет зодиак. Звезда окна в трясине ночи вязнет. Как различить, что мрак, а что не мрак, когда и этот свет, в окне, погаснет? *** Я памятник себе. Увы, недолговечный. И путь — не вечен млечный. И дым — в печной трубе. Я маятник себе. Душа — сверчок запечный. Или мешок заплечный. Что днём, что по ночам. Покуда свет очам. Что солнечный. Что вечный. А тело — по врачам. До станции конечной.


Маршруткой скоротечной. С чеченом за рулём. Доедем — и гульнём. Девочка света Я как килька в консервной банке, — отдавила судьба бока. Ты же девочка света в банке: носик, ротик, два колобка. Я — ушедшей любви останки, с мясом вырванная чека. Ты откуда здесь, в этом банке? Что дрожит у тебя щека? Да, сегодня такое дело: эти в масках пришли за мной. Извини, что накрыл всем телом. Ты потом мою кровь отмой.


Клавдия СМИРЯГИНА, Санкт-Петербург (Россия)

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ОКНА Окно в ночь К полуночи белесая луна селедочным хвостом стучит по крыше. Вином не запивается вина. И лишь луна хмельные мысли слышит. Давай, луна, помянем разговор, который не случился не случайно. Слова стучат в затылок до сих пор, невысказанной вымученной тайной. Садись, луна, за мой дощатый стол, покрытый ею купленной клеёнкой. Я сам бы от неё давно ушёл, да только смех не отпускает звонкий, обидный, до печенок самых, смех. А вот она ушла, не испугалась. Давай, луна, давай за них, за всех, кому не по плечу любовь и жалость. А вот меня, не надо, не жалей, плыви себе по небосводу дальше. Спасибо, что зашла, луна. Налей. Глоток вина. Глоток вины и фальши. Окно в рассвет Гороховая в ранний час смурной, как горное ущелье, молчалива. В мансарде дремлет утомленный Ной над «Балтикой» подвального разлива. На скатерти с кистями – чертежи, столетник смотрит вниз, на дно колодца.


На лбу у спящей Сонечки дрожит кудрявой прядки краденое солнце. Во двор не проникает свет реклам, и свет дневной не проникает тоже. И не похож чердак на купола, но с чердака поближе к небу всё же. Когда рассвет над городом встает, молочным утром светится мансарда и сквозь туман плывет, как утлый плот, в покой давно приснившегося сада. На небе, замурованном свинцом, чадит заря, по-питерски скупая. И мира достоевское лицо дагерротипным снимком проступает. Окно в весну Зима сопротивляется отчаянно, цепляясь за ночные холода. Но зыбкое весеннее молчание сменяется синичьим звонким «Да!» Кряхтят деды, одолевая лестницы, на солнышко выходят посидеть. И небо в их глазах бесцветных светится, и в голосе звучит былая медь, когда на внуков понарошку гаркают, а те, от солнца ошалев слегка, хватают талый снег руками жаркими, и не умеют остывать пока. И будет лето, и зима-печальница, и «я» семь раз умножится на семь... Всё хорошо, что хорошо кончается. Поскольку не кончается совсем.


Светлана ПЕШКОВА, Липецк (Россия)

БЕРЕГА ОБЕТОВАННЫЕ Город дождей От дождей раскисает, от зноя горит – этот город непрочен, как фантик бумажный. Я покину его на исходе зари – пусть не скоро, но это случится однажды. Если в небо ненастное долго смотреть, то глаза начинают невольно слезиться... Мне осталась от жизни - последняя треть, но боюсь, что достанутся только крупицы. Снова дождь. Собираются тучи в стада, на макушках высоток пасутся незряче. Этот город покинет меня навсегда, чтоб дождями напиться до белой горячки и раскиснуть. И в луже раздольно лежать, предрассветные росы глотая с похмелья, отражая летящего с юга стрижа, купола на соборе и трубы котельной. Если долго на птиц перелётных глядеть, то когда-нибудь точно появятся крылья... Этот город не вечен. Он тонет в воде, видно, силы небесные кран не закрыли. Мы беспомощны, словно две капли дождя, обречённо летящие в гибельный омут – он затянет на дно, никого не щадя. Я спасусь. Я хочу умереть по-другому.


А мыльные пузырики летят... Ей старший брат рассказывал вчера О сахарной загадочной пустыне – Там днём стоит ванильная жара, И воздух пахнет сладкой спелой дыней, Клубникой, абрикосом, крем-брюле... Там ночью льётся с неба кока-кола, А утром на песках лежит желе... Ей брат сказал, что скоро бросит школу, Угонит реактивный самолёт, И улетит в пустыню – безвозвратно. И, может быть, её с собой возьмёт, Чтоб знала: он хороший и не жадный. Ей пьяный дед всю ночь играл фокстрот На стареньком фальшивом саксофоне, И махом заливал в беззубый рот Стаканы самогонной мутной вони. На кухне мать, нетрезво хохоча, Соседа Юру щедро принимала. Он выгнал две кастрюли первача, Но на троих шесть литров – это мало, А дед хотел ещё чуток бухнуть. Сосед притих, уснул на кухне голым. А девочка просила тишину, Чтоб старший брат быстрее бросил школу. Ей утром брат сказал: «Вставай скорей! Иди во двор, а то своё получишь!» И дал флакончик мыльных пузырей: «Дождись меня, домой не суйся лучше!» Она сидит. Вернётся скоро брат. Ей хочется забрать с собой кастрюли – В них можно кока-колу собирать Для мамы, деда. Хватит даже Юре. Она возьмёт и кошку, и котят, Лоскутики, альбом и куклу Раю. ... А мыльные пузырики летят И лопаются, брызгами сверкая...


Берега обетованные Я встречу май в приморском городке, где пёстрый день слоняется по пирсу. Там жизнь бежит беспечно, налегке, пекут лаваш – чуть толще, чем папирус, а кофе, обжигая горько рот, дурманит смесью перца и корицы. Там рыжий пёс у рыночных ворот кого-то ждёт, заглядывая в лица таких же отдыхающих, как я, беспечных, бледноликих и нездешних... Сидеть в кафе, любуясь на маяк, душистый чай закусывать черешней, и, от безделья мучаясь, искать героев ненаписанных романов, прислушиваясь к шёпоту песка заветных берегов обетованных. Я здесь жила. И сотни лет назад лаваш пекла, рвала черешню в мае. Мне рыжий пёс заглядывал в глаза, он был моим, я точно это знаю. ...Седой хамсин окутывал залив мне этот день веками будет сниться я помню кровь в оранжевой пыли и тряску в незнакомой колеснице, горячий липкий взгляд, холодный зной, желанье умереть и ужас выжить. И мчалось солнце по небу за мной отважным псом - взлохмаченным и рыжим.


Наталия КРОФТС, Сидней (Австралия)

ДИТЯ КРАКАТАУ О нас В порыве, в огне и в пылу безотчётно сметая налаженный быт, превратив его в жаркую небыль, взорвётся накопленной страстью вулкан Кракатау и ринется в небо. Под рокот и грохот, в горячке искрясь от каленья, он рад как ребёнок свободе от уз и уступов. И долго ещё будут волны голубить колени обугленных трупов. А после – уляжется буря, и, дни коротая, спокойное море разнежится, пепел размочит. Но жадно потянется к небу Дитя Кракатау. Пока ещё – молча. Анубис едет в отпуск Он ждёт и ждёт. А их всё нет и нет. Он потирает лапки и зевает. И время, у порога в кабинет жужжавшее так зло, заболевает – завравшись и зарвавшись – застывает безмозглой мухой, влипшей в аллингит. Анубис дремлет. Наконец, шаги – нетвёрдые. И робкий стук. И скрип тяжёлой двери. «Здравствуйте, голубчик. Входите» – зверь листает манускрипт.


А посетитель, немощный старик, бледнеет, разглядев его получше – сидит шакал, чудовище, посредник страны загробной, мук на много лет. И жалкий, грязный, тощий как скелет, старик тоскливо шепчет: «Я – последний». На радостях шакал вильнёт хвостом – «Дописан каталог – вся желчь и сплетни, людские дрязги, вой тысячелетний... Какой, однако, препротивный том – подробная и тщательная опись. ...А вам, голубчик, в третий каземат, там ждёт вас белозубая Амат». Закроет опус. И уедет в отпуск на опустевший Крит – гонять котов, искать волчицу на руинах Рима... В наряде из несорванных цветов земля прекрасна и необозрима. Ни войн, ни смут, ни жертвенных костров. До новых рас. До новых катастроф.

*** Кровью грудь небесная багрянится – скоро ночь. И тьма – в который раз. Радость, как ворованные пряники прячу прочь от завидущих глаз. Воет выпь. Сквозь шум и околесицу воет век, беснуясь на цепи, задыхаясь, бормоча нелестное. Жизнь моя, как винтовая лестница крутится, шатается, скрипит. Ничего. Я ночь переиначиваю: прочь от новостей и скоростей, суеты да толп, живущих начерно. Говорите, тьма нам предназначена? Улыбнусь. Да позову гостей. Гости всё – синички да соловушки, рады в эту ночь найти приют. Пусть они просты, птицеголовые, но зато – послушай, как поют!


Радость раскрошу, гостей попотчую, дом украшу – мак да первоцвет – песни запишу неровным подчерком. Пусть пичуги прыгают по полочкам. Громче пойте! И придёт рассвет.


Юлия ШОКОЛ, Николаев (Украина)

ПЕРВОЕ, ВТОРОЕ И КОМПОТ Синестезия голос черешни сладок, крапивы - горек. эта жизнь наподобие детских горок: налипает ржавчина на одежду. облако снова выглядит по-другому, облако всегда остается прежним. здесь тишинеют и медленеют вишни. хочешь не хочешь, но остаешься лишним, окруженный кисло-зеленым звуком недозрелого яблока, и не слышишь как тебя к обеду давно зовут, но... поминутно твой голос на ощупь - ветер, что язык, будто флюгер, по кругу вертит. оттого ли воздух в твоей гортани превращает любого в подобье флейты и воздушным шариком улетает, что стремится к смерти?

Уважаемые посетители уважаемые посетители, запрещается приходить в этот "мир" с собаками, на коньках, в пьяном виде, с улыбочкой презрительно щавелевой, нужно - розовощеким, чтобы вздыхали "ах!" пергидрольные нянечки, тетушки корвалольные, чтобы крик пуповиной вился вокруг груди и слова на беззубых деснах поскрипывали солью. все на цыпочках ходят, лишь бы не разбудить, даже время сыплется тише в песочных часах земленеба, и дворники замучились убирать эти секунды, так неумолимо промчавшиеся, что на горе отчетливо свистнул рак.


Google спросил бы у ясеня, но за окном лишь гугл, девять дней и ночей/ничей просидишь в углу. о великое древо гугл, на твоих страницах так легко самоустраниться. от края до края - строкой поисковика бредут заключенные в буквы слова и караются смертью за вольность. backspace-архангел кого не стер, того изранил. ребром зацепившись за хвостик английской "джи", висит то ли байда там, то ли один кружит и капли крови катятся спелыми вишнями. еще одна - будет лишняя.


Людмила КАЛЯГИНА, Москва (Россия)

ВРЕМЯ ВОДЫ Водовозное Счастье просто и беспородно, если выберет – то само. На обиженных возят воду, на волшебниках – эскимо. Водовозы усталым шагом измеряют пути в длину: Каждый тащит свою баклагу, даже, может быть, не одну. Ничего никогда не поздно, если выберут – то тебя. Кто-то щедро насыплет проса зимним встрёпанным голубям. Это каждому, это даром. Не пугайся, не потеряй... Серебром отливает старым под ногами прибойный край. Безотчётной тревогой мечен, безотчётным восторгом пьян, Отцветает багряный вечер, зачерняется по краям. Тени резче, острей инстинкты. Тянет сыростью из лощин. Солнце валится в паутинку, паутинка слегка трещит. Солнце грузом чужого смысла оседает в густой пыли... Дай-ка вёдра и коромысло: воду нынче не привезли. Вавилонское Мой Вавилон! Разноязыкий гам Единожды судивший – не отнимет. Мосты соединяют берега, Зелёная вода бежит под ними. По руслу всех достигнутых нирван, Не замутняя мысли вязким илом, Она течёт сквозь пальцы и слова Наречием, которое забыло


Само себя, и нечего слагать Из ничего, не данного другому... Вода бежит, затягивая в омут. Мосты соединяют берега. Стихийное если(когда) коснуться узнать обнять свет одиночество тёплое на губах время Огня это будет время Огня глина узор отпечаток клеймо судьба если(когда) поверится отболит след на песке и дорога и пыль и прах время Земли это будет время Земли корни побеги соки надрез кора если(когда) взвихрит полыхнёт костром искра звезда неизвестность движенье штор время ветров это будет время ветров воздух движенье небо дыханье шторм если(когда) потянется влажный дым лиственно пряно под корень до дна дотла время Воды это будет время Воды дождь и река и лодка и без весла


Юрий СЕМЕЦКИЙ, Москва (Россия)

ОТ РОМАНТИКИ ДО СУГГЕСТИВНОГО ДЕПРИВИЗМА Удержу Вчера был дождь. Подумаешь — вода. Он лил и лил, качалось небо грозно. Сверкалось, громыхало, паровозно гудели вместе с ветром провода. Мы с ней не замечали — чай остыл. А поезд шёл и шёл сквозь бунт стихии, пыхтел потешно... ветками сухими нам кланялись деревья и кусты. Она металась между «да» и «нет», и таинство древнейшего обряда свершалось, и волнующий порядок наметился в движении планет. Но ей прижаться к моему плечу мешали груз потерь и взгляд усталый... Я удержу! Во что бы то ни стало. Не бойся. Падай, падай — подхвачу. Ложь Вот вы говорите, мол, деньги, карьера, власть. А я смотрю на неё и думаю: может, её украсть? Спрятать от глаз посторонних в каком-нибудь горном ауле, где люди безмолвны, где звёзды и горы уснули столетья назад. Лишь ветры стремительны там, лишь буанзу глазаст, и носится вместе с ветрами по склонам, и смотрит в долину, чей контур изломан. Он страж этих мест.


Он страшен, свиреп, и он понадёжнее нравственных скреп. Я ей приносил бы цветы по утрам и смотрел на полные губы, на робкий румянец, что мил, но не зрел, на веки дрожащие, на прядку волос на щеке... Так смотрит лишь сука с мольбой о пропавшем щенке, не видя пискли, на верных друзей, на людей, что его унесли, и тлеет пустая надежда во взгляде, и взгляд говорит осуждающе: я, де, служила добру, желала добра... Эта любовь не сука, эта любовь хандра. Вот вы говорите, что любовь — это просто вид расстояния между «да» и падением андрогенов в крови до минимального уровня, уровня непонимания. Но любовь — это не врозь, не мания, любовь — это там, где превращается в плазму метан, где скрепы духовные неосмотрительно хрупки... Ведь ты же хотела привязать меня к своей юбке, так что же теперь ты гложешь меня, это стихотворение обвиняя во лжи? Ощущения, или опыт в стиле суггестивного депривизма Человек человеку и люпус эст, и подвижник ближнему своему. Тело — к телу. Душа — к перемене мест. Всё стремится в положенный час во тьму. Даже Солнце есть рваная рана на небосклоне, где воздух дрожит от пуль. И когда забудет сынов страна, вряд ли звёзды примут в свой звёздный улей. Пусть на марше идут и идут полки. Путь не долог. Обрящут они урок. Волки мы, хороши на зубок стрелки, чьи тела качаются вдоль дорог. Стой, Отчизна! Закат кровянисто чист. Сердце плачет, стремится уйти в аллюр. Вечен Рай. Нет покоя. Едва звучит тихим голосом слово: люблю... люблю.


Ольга ЗЛОТНИКОВА, Минск (Беларусь)

МИХАИЛ, ДАНИИЛ, ДАВИД, МОИСЕЙ, ИОСИФ *** Здесь волглое небо, глубокое горе, стоит во дворе похоронный автобус. Хоронят парнишку-соседа, Егора, и мир замедляется, маленький глобус небрежно, легко подтолкнули рукою, как будто дешевый резиновый мячик – крутился-крутился и замер покоен, недвижный и тихий, как цинковый мальчик. Ходили в один детский садик и школу, играли в разбойников, фишки, пятнашки, коллекцию крышечек от кока-колы меняли однажды на красные чашки. ...В автобусе красные занавески, у мамы с отцом обескровлены лица. Пытаюсь расплакаться, щедро, по-детски, а хочется просто сбежать и напиться. Егорка, Егорка, светло тебе спится? Михаил, Даниил, Давид, Моисей, Иосиф Столетье-подросток, но как кроваво! Молодая гидра с сонмом голов: пятнадцатилетний мальчик, боец Исламского государства и толстый парнишка в центре Европы, в доме, нашпигованном техникой, как тротилом, и беременная африканская девочка, голодная и худая, и новый комсомолец, отважный стукач, и тихий забитый ботаник, и молящийся отрок из прошлых веков, забавный анахронизм, адепт Достоевского, милый Алёша. В моем столетье, наперекор здравому смыслу


с его ледяным цинизмом, наперекор времени, схватившему себя горло, с какой-то тоской дремучей, трагической иронией, с дрожью в голосе и прочими приметами отчаянья, страха, надежды называю сыновей библейскими именами: Михаил, Даниил, Давид, Моисей, Иосиф. За стеной дребезжат колонки, время орет и стонет, время долбит по нервам девятичасовым перфоратором гнева, в ужасе, в любовном экстазе, в пылу рукоприкладства, в каждой квартире типовой блочной многоэтажки. Младенец спит безмятежно в самом сердце периода сходств, похожий одновременно на отца и на мать, на прапрадеда-поляка из Западной Беларуси и на прапрадеда из Гомеля, грустного выкреста с пожелтевшей фотокарточки, служащего железной дороги. Младенец Михаил, Даниил, Давид, Моисей, Иосиф. Каждый светловолос, как истинный беларус. А время грызет уголки старых фотографий и книг. Помнишь собаку Мирру, игривую суку, голубоглазую доберманшу, худую и доверчивую, как беспризорный ребенок? Каждая тварь корнями уходит в небо, каждая тварь кроной подметает землю. Дворник Ахмед, грустный таджикский парень в чужой неприветливой стране, сметает пожухлые листья – свой многострадальный род, разбросанный по земле – в Освенцим памяти. Но время вытравит даже память. Время моё, никто никому не нужен. Ван Гог на салфетках в придорожном кафе, памятные магниты на холодильник, в глянцевом мире глянцевые имена, и старость на задворках сознания, и смерть, о которой не принято вслух. Время моё, бабочка-однодневка, в углу коридора осыпаются твои крылья – домашняя пыль и только. Мальчик-подросток горит в аду монитора за чьи-то грехи, не слишком о них заботясь, а я называю сыновей библейскими именами: Михаил, Даниил, Давид, Моисей, Иосиф.


*** Здесь даже зверь, себя преодолев, стал человеком в облике зверином, и в яслях спит его младенец-лев, и львица-мать укачивает сына, как ночь – новорождённую звезду. Открыто всё: дома, амбары, хлев, и лев с козлом резвятся на земле, и юноша, сидящий на осле, беспечно напевает ерунду, и юноша играет ду-ду-ду на деревянной дудочке-свирели, и время проплывает еле-еле, как пёрышко, высОко над землёй... Какая это глупость, Боже мой! И тут же выпадаешь из постели в предзимний непроявленный рассвет: стоят солдаты «да», «не знаю», «нет», и каждый непременно – только на смерть. Разгонишься, упрешься – и привет, и хорошо хоть – не поднимут на смех, но будут долго, пристально смотреть, как ты живешь на четверть и на треть: беднее всех, виновней – хуже всех.


Юрий ОКТЯБРЕВ, Курск (Россия)

БИОЦЕНОЗ Сон в Купальскую ночь А на Купалу ночь – бессонная, да и уснёшь – лихое грезится. Глядишь – а у креста поклонного концы загнулись полумесяцем, глядишь – а в омуте русалочьем то пузыри, то шёпот вкрадчивый, то взгляды цепкие, не знаешь – чьи, хоть головы не поворачивай. И вроде помнишь каждой клеточкой, что спишь – и это всё мерещится, но сон качнёт волшебной веточкой – и вот уже душа трепещет вся. Над ней кружится ночь Купальская, чертя орбиту птичьим выкриком, и настороженными пальцами пускает лунный свет на выкройку для балахона ритуального с декором звёздным по закраинам, а ты по склону сна в реальное взобраться пробуешь отчаянно. А позади, в замшелой сырости, своим сиянием подсвеченный, цветок, успевший за ночь вырасти, остался снова незамеченным. Смоляная правда А сколько правды в капельке смолы, которая под зубьями пилы теряет цвет, мутнеет и крошится? Ей этой правдой мир не заслонить, не свить металлом порванную нить


и не сверкнуть слезинкой на ресницах. Она права, живая на живом, пока течёт, рождённая стволом, врачуя на шершавой коже раны, хоть путь её по трещинке коры нетороплив и светел до поры, когда застынет корочкой багряной. И эта правда шире всех границ, прозрачней хрусталя и звонче птиц, прочней и крепче стали и бетона. Она сама – и тлен, и благодать, её нельзя ни спрятать, ни продать, поскольку не придумано закона, которым можно взять и запретить смоле увечья каплями лечить и умирать на вылеченном теле, чтоб эти капли не пропали зря и тёплыми слезами янтаря в пустых глазницах времени желтели. Когда-нибудь Когда-нибудь выпадет повод редкий шершавой древесной коры коснуться и в мыслях врасти в сердцевину веткой, подставившей солнцу листочки-блюдца, в которые льются тугие струи живительной влаги, тепла и света, шуметь и качаться, не помня всуе, случайных касаний соседних веток, раздать своё тело на капилляры, несущие вверх молодые соки, и чувствовать – жизнь не проходит даром, пока существую в живом потоке безу́держной силы, идущей снизу от мощных корней, прорубивших почву, пока холодам посылают вызов набухшие плотью моею почки. И даже когда разлетятся листья, ветрами осенними вдаль гонимы – душа вслед за ними метнётся чистой от мыслей, что жизнь пролетела мимо.


Марина ПАВЛОВА, Москва (Россия)

ЗАПИСКИ ОТСТАВНОГО АСТРАНОМА О земле Во сне – да напрямки, через поля, где воздуха и памяти на розлив, где под скрипучий клёкот журавля в колодце спят полуденные звёзды. Нет ни души. Отчаянно звучит кузнечиков хорал в крапивном море. Обороняют выводок грачи, в подойнике, забытом на заборе. Чертополоха гладит помело глухого дня облупленную глину... По белу свету здешних разнесло пером лебяжьим, пухом тополиным. Лишь у реки, под чаек перезвон, до новостей чужих не любопытен, латает лодку дедушка Харон последний деревенский небожитель. О счастье Сквозь вокзалы: реки, речи, «тыщи». Каждый ли останется собой? Целовал собаку в морду нищий, - щуплый, седогривый, и слепой. Был доволен привокзальный Ротшильд, пряча в грязный носовой платок: пуговицу, ленточку из прошвы, да батиста яркий лоскуток. А на вербный звон, сжимая в пясти тоненький, дрожащий краснотал: «Счастье, человеки, вот вам - счастье...» - хрипло, и надломлено шептал. Словно не давая опаскудеть, он кричал, сквозь человечий лес: «Всем вам счастье, счастье будет, люди!» - и блаженно кланялся окрест.


И когда на куполе небесном распускался звёздный девясил, он наощупь, в тёмном перелеске, новую вселенную лепил, приправляя дело Словом резвым. Много ль нужно? Да всего чуток: пуговица, ленточки обрезок, да батиста яркий лоскуток... О звёздах «Ведь, если звезды зажигают значит - это кому-нибудь нужно? Значит - кто-то хочет, чтобы они были» I Каждый закат угольком шипящим падает в море. Сам - курит трубку, и смотрит в камин, или в телек. Знаешь, если тебя в этой жизни хоть кто-то помнит, значит – ты есть, и быть может, жив. На самом деле: смысл всего – лишь связка ключей от забытых комнат, слава - что скарабей, попавший в морской ладан. Знаешь, если тебя в этой жизни кто-нибудь помнит, значит - просыпайся каждое утро. Так надо. II Плакался фонарь иве, ярче, мол, луны светит, всё равно о ней, глупой, разные поют песни; а ему, ну хоть тресни, изведись стеклом - лупой, люди – дураки эти, не поют стихов, ибо меркнет красота света под плафоновым донцем. Вслед прохожим всем поздним голосил фонарь-плакса: «Что там той Луны?! Клякса! Толку от неё – слёзы...» Самым ярким был солнцем мотылькам фонарь этот... III Помнишь, когда-то верилось и казалось, ночью всё мошки – птицы, и мир огромен?


На парапете крыши, еще не поздний мается талый вечер: «Мне скучно, Фауст!» Выжившим чудакам зажигают звёзды, те, что ушли когда-то. Смотри и помни.


Александр ШВЕДОВ, Москва (Россия)

КАК ПРАВНУКУ ГЕНЕРАЛ-АНШЕФА ИБРАГИМА ГАННИБАЛА ПРИСНИЛСЯ... *** «Ох, лето красное! любил бы я тебя, Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи» А.С. Пушкин На озере Чад проживает нерусский народ, привыклый к жаре. Там не встретишь тенистых дубрав. В папирусе дремлет, от солнца сомлев, бегемот. И уши топорщит жираф, который с рожденья усвоил, что жизнь хороша, чем дышит саванна и как небосвод бирюзов. Большие жирафы встречали его, малыша, касанием нежно-доверчивым теплых носов. Дружна и пятниста была у жирафа семья. Он верил - его никогда не обидят враги, покуда шагает по Африке, листья жуя, а рядом - вприпрыжку кофейный малыш Ибрагим. Хотя, говорят, Ибрагим – абиссинский хамит и жил далеко на востоке от озера Чад. Еще нашептали - хамит, мол, почти что семит... И чёрт его знает, откуда берут арапчат, которых привозят в Россию, где крестят. Любя, за службу даруют поместья. Под сенью дубрав им местные бабы рожают смуглявых ребят.


Смотри, как играет в снегу во дворе детвора. И как-то зимой одному из таких игрунов арапо-славянской породы, как ляжет поспать, приснится (откуда берутся сюжеты у снов!?!) шагает на ножках своих пеликаньих изба по пыльной саванне, и как крокодил большерот, цецеисты мухи, и злы комары, как жара... Под пальмой грустит на цепи золотой бегемот ученый. И уши топорщит жираф. Павел Петрович в императорской усыпальнице Болтать с тобой - что может быть нелепее! Вот, мерзну тут под мраморной плитой, подумать только, не одно столетие. Узнал ли ты мой вензель завитой на шарфе? От удара табакеркой так ноет окровавленный висок. Еще бы в Павловск выбраться разок, где небо восхищали фейерверки... с Лопухиной играли при свечах, забыв про Виттенбергскую принцессу, мы в фараон. Лобзания, промессы. Я сделал ей признанье сгоряча в одном из домиков охотничьих. Крик, Крак. Ведь мог еще повластвовать, дурак... Вокруг меня гнездятся херувимы. Лепной декор, златой иконостас. Мечтал - хоть здесь цари неуязвимы, но нас как экспонаты - напоказ. А было время, экая нелепость, там, где Романовы воздвигли пантеон, хотели Петропавловскую крепость разрушить и построить стадион. И цокают туристы языками, дивятся, как уложены рядками убийцы и их жертвы... Ведь сомнение поверь, еще до твоего рождения как червь глодало - что меня предашь, кто дичь и заготовлен чей ягдташ. Ложиться спать надежней с пистолетом. Мне, Саша, на душе, признаться, гадко. А помнишь, в Гатчине я тем, давнишним, летом резную подарил тебе лошадку. День выдался тягуч и студенист, в окно влетела верткая синичка, Кутайсов ловко каждую клубничку


обертывал в саду в дубовый лист, а челядь ягоды укладывала в ящик... На Рождество был праздник настоящий. Январь, мороз, а на столе – клубника. По-детски было счастье светлолико. Хотелось чуда, неохватно много, но только я теперь не верю в Бога. Так и ему, как видно, неохота помочь мне с шубой теплой из енота. На Прачечном мосту На трехпролётном Прачечном мосту, веками прополощенном дождями, доверчиво знакомимся губами, пока июльский ливень превращает твое льняное платье в невидимку. Но нам до этого и дела вовсе нет. Для нас ничто сейчас не существует, помимо губ. А мост к таким как мы давно привык. Его нам не смутить. Ведь он живёт масштабами столетий. Его с утра заботит непогода. Но ты не можешь не влюблять в себя мосты... Когда растопишь каменное сердце, и чувственность войдет в его проемы, овальные люкарны вместо глаз фасетных нас с тобой запечатлеют на пленке времени, которую затем проявят и за хвостик на прищепку гирляндою подвесят на просушку. Вот так и будем сохнуть друг по дружке на этой плёнке до скончания времен.



Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.