СП#14

Page 1

Байтов Безносов Бондарь-Терещенко Бородин Волосюк Григорьев Дрознер Ежов

Ерхов Иохвидович Козлов Колчигин Кочарян Нилин Панов Петров

Протяг Снытко Сорина Стариков Торхов Ченский Яновская Яськов



Смерть и девушка Литература — такой механизм, который постоянно надо подмазывать: деньгами, славой, участием в литературном процессе, сплетнями, чем-то ещё — без этого он никуда не поедет. Читатель — и тут мы становимся перед ним на колени — берёт только то, что ему дают.  То, что он взял, и будет названо литературой. Литература и так никуда не едет, и значит, подмазывать её не нужно; а читатель, чья рука одинаково крепко сжимает рулон туалетной бумаги, газету, Толстого и фаллос, здесь вообще ни при чём и как фактор отсутствует. Поднялись с колен, отряхнулись, дышим свободно.


Содержание Стихи (Песни!) Сергея Владимировича Панова — с. 3 • Конятина Антона Владимировича Ерхова — с. 14 • Говорит дождь и всё остальное тоже Максима Александровича Бородина — с. 24 • Визит в страну вопящих; Сныль; Тотенбург; Эт: Псалом восхождения Олега Александровича Петрова — с. 43 • Елисейская мгла или женщина в пальто; Заброшенные сады или фанаберия; Апейрон и бакалея; Клиппот или форма творога; Крес; Немой пейзаж Владислава Викторовича Колчигина — с. 55 • Десятка Владимира Владимировича Козлова — с. 66 • «вот тень распластавшись лежит под кустом…»; Зимние выборы; Слон в комнате; Aвгуст 2010 Леонида Владимировича Дрознера — с. 81 • Из цикла «Фамильные портреты»; Семейство Штаркман (последовательность смерти); Писательница Инны Григорьевны Иохвидович — с. 83 • Из цикла «Нес­колько майских дождей»; (А в шкафу том) одна канифоль; Из цикла «Октябрь ноябрь февраль»; От А до Б; Ночные подсолнухи; Компот; Плаун-баранец; Нити; Чойхўр (Choyxo’r); Стихотворения из книги «Перерыв» Саши Протяга — с. 90 • Из цикла «Нанизывание»; Из цикла «Славутич Ц-208»; Из цикла «Хождение в пол»; Из цикла «Девственность»; Из цикла «Мы с моей половинкой»; Ухо Микки Мауса; Война; Тошнота; Ребёнок; Тмин; Кобзарь Виталия Ивановича Ченского — с. 112 • День взятия картошки Михаила Анатольевича Ежова — с. 141 • Пермский период Владимира Георгиевича Яськова — с. 146 • Элегии и Фуги Михаила Павловича Нилина — с. 175 • «Душа в потёмках рыщет…»; «Из планковского узелка…»; «Наряду с окислением швов…»; «Скрипнуло окно террасы, перепрыгнув звуки вальса…»; «Как инвалидные механизмы…»; «Засунул флешку в Ванинский порт…»; «Мигают фонари. В метели…»; «Положим, озарённая даже нимбом…»; «Всё изменилось, когда появилась Нола…»; За то, что я делаю Николая Владимировича Байтова — с. 187 • Из цикла «Дзен и искусство выращивания свёклы»; Продавец колючек Дмитрия Анатольевича Григорьева — с. 197 • Romantic Collection Анны Владимировны Яновской — с. 208 • Тереза; Руслан; Подарок Марины Михайловны Сориной — с. 220 • «Дрозд просвистит, пропоёт песню оливы…»; «Когда в конуре, в кобуре, в пенале…»; «Когда они это писали — были живы…»; «Кто не читал Милета — молод…»; «ивы ели зайчиков…»; «Марку лизнул (куда бы приклеить?) — приклеил…»; «место есть…»; «Де Кирико в лесах Парижа, высматривая дичь…»; «хотелось по-другому — сложней и проще…»; «клады, послания, захоронения — дет­ ский наивный расчёт…»; «наши братья гречкосеи льнотрепатели…»; «хватило нобелевской премии на плешь могильную на острове…»; «земля покоится на голубых китах…»; «чертёнок в негативе предстанет светлым ангелом…»; «отдельно от каждого действия — мысль…»; «в чертогах — черти, а в Раю — игрушечные яблочки…»; «фрагменты единого целого…»; «разнообразны места отсутствия…»; «Так совпало, свет оказался на нужных местах…»; «Вдруг поймёшь, что каждое “фа” уже принадлежит…»; «Жёлтым! И красным! И синим!…»; «Я думаю, что местный Мендельсон мог им напеть…»; «Может, в результате перевода на другой язык…»; «Море напряжённо измышляет шифер…» Владимира Афанасьевича Старикова — с. 233 • Побег; Грампластинки Александра Александровича Кочаряна — с. 240 • Из книги «Поsтебня»; Из книги «Коза-дерида» Игоря Евгеньевича Бондаря-Терещенко в переводе Андрея Александровича Пустогарова — с. 244 • Стихотворения Богдана Савельева Ивана Ивановича Волосюка — с. 250 • Одиннадцать писем Станислава Анатольевича Снытко — с. 255 • буквальный смысл Дениса Дмитриевича Безносова — с. 261 • Её фотографии; Её морщины; Её облачко; Откровение от мышонка; Нарекиев; Из цикла «Ментъ­хауз. Антироман (пунктирная линия)»; Инъекции воздушного змия; Из романа «Блю-йеллоу сабмарин»; Выставка божьих коровок; Из цикла «Ментъхауз. Антироман»; Из цикла «Северны сказы про Максимку бога (шорт-повесть, однако)» Алексея Валентиновича Торхова — с. 268 • Про читателя, войдущего в книгу единственную, но не первую Елены Григорьевны Донской; Фотоохота в условиях ритм-энд-блюза Анны Владимировны Яновской; Вечное возвращение Татьяны Анатольевны Шеховцовой — с. 292


Сергей Панов родился в 1950-м году в Луганске. Трудился в шахте и в археологической экспедиции. Книги стихотворений «Я не настаиваю» (1992), «Столик для домино» (1995), «Зонтик от молний» (1997), «Дай дать!» (2000), публикации в газете «Комсомольская правда», антологии «Русские стихи 1950–2000 годов» (М., 2010), местной периодике. Живёт в Луганске.

Стихи (Песни!) Вот — человек. Идёт, несёт в руке одуванчик. (Знаете, милый цветок такой — бывший! — белый пушистый воздушный шарик на длинной тонкой зелёной ножке, ножка — трубочкой? ? ?) …Идёт он, осторожно ступает, несёт свой цветок. Хочет его милой подарить…

3


ПАНОВ

Встретились два человека. Один был табуреткой, а второй — половником. Попробовали обняться — плохо это у них получилось. Расстались. «Нет, это явно была не кастрюля с супом», — убеждённо размышлял впоследствии об этой встрече на досуге половник. «По-моему, что-то на этот раз это был и не человек вовсе», — задумчиво потом прищуривала глазки табуретка…

— Всё, сынок, бросаем уже забавы, садись уже за уроки. — Расскажи анекдот. — «Сел один человек делать уроки…» — А дальше? — Гм… Дальше — не знаю. Чем дальше, тем трудней. — Ха-ха! Начало я тоже могу придумать. — А ну. — «Стоял дом…» — Ха-ха! Да. Верно. Я теперь. «Зазвонил телефон…» — Ещё. — «Ехала машина через мост…» — Ещё. — «Решил один человек почистить зубы…» — А дальше? — Гм… …Вспомнил, что нужно почистить и уши. — Дальше. — …И тогда стал чистить зубы ушами. А когда стал вешать их на место, — всё перепутал. Чувствует — что-то не то.

4

— …И тогда стал чистить зубы ушами.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХИ (ПЕСНИ!) Глянул в зеркало… Ах! У него — полный рот ушей! — Ха-ха-ха! Дальше. — Он… Застенчиво улыбнулся и сел делать уроки…

Двое Идут, яблоко грызут…

Я алфавит усовершенствовал! ____________

«Доведу-ка я его до ума. Нужно постараться для людей. Добьюсь, чтобы алфавит звучал так же хорошо, как мои стихи».

Так это произошло: посмотрел я как-то на него во всех страшных его колдобинах; покачал головой. Сказал себе: «Доведу-ка я его до ума. Нужно постараться для людей. Добьюсь, чтобы алфавит звучал так же хорошо, как мои стихи». /…/ …И добился! Как чудесно! Не надо благодарить меня, ребята! Я не то ещё для вас сделаю. Рад моему успеху! … Внимание! Вот! Вот оно — моё детище! Принимайте его! «А Б Г Д Ж Ф Р Т К Ч П Ш…» Ну, и так далее. … Как я счастлив! Какое удачное получилось у меня творение!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

5


ПАНОВ … Вот радостно перевернутся в гробу Кирилл и Мефодий! /…/

(Есть ещё среди нас усердные люди!) _________ Человек принялся за работу. Печень поставил вместо сердца. Кишечник запихнул в череп. Сердце поставил вместо мочевого пузыря. Глаза — на место ушей. А уши — вместо зубов. Ноги — на место рук. А руки запихнул в кишечную полость. Из мозга сделал парик. Вместо глаз в глазницах расположил почки.

…Оторвал пуговицу. Пришил на место её курицу.

Сел немного отдохнуть…

…Оторвал пуговицу. Пришил на место её курицу. Так и пошёл на улицу… /…/

1 Привет тебе, заглянувший в мою келью солнечный луч! Расскажу тебе, что ты тут увидел. Здесь — я— Панов.

6

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХИ (ПЕСНИ!) Панов колоритен: ИЗ СПИНЫ ЕГО ТОРЧАТ ОБЛОМКИ СКАЛ, ОДИН ОБЛОМОК ТОРЧИТ И ИЗ ЕГО ЧЕРЕПА.

2 ОН ПЫТАЕТСЯ ПРОЙТИ В ДВЕРНОЙ ПРОЁМ. /…/ …Без успеха. /…/ Проём ему не по габаритам…

Упоение моё Выйду в поле! Пойду по кривой дорожке…

Шёл жениться Солженицын, Евтушенко ел тушёнку.

Раньше я любил возглас: — По ко-оня-а-а-ам! Раньше. ___ Теперь — другой: — Спо-ко-ой-йно-о-о! . . /…/

1 Всё было тихо, спокойно. Шёл жениться Солженицын, Евтушенко ел тушёнку. Вдруг Родину заволокли тучи.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

7


ПАНОВ 2 Есть у неё сыновья? Найдётся сын, который спасёт её? ? ?

3 Да. Нашёлся. Ботвинник надел ботинок, второй взял в руки и пошёл им бить врага. /…/ ___________ Я перекрестился облегчённо и пошёл спать.

У меня в роду был человек, который — как рассказывают — любил ходить по дну реки, взяв камень в руки. __________________ О! Чувствую в нём родственную душу!

Замечаю: на столе моём стоят чашка, графин, столб, конь, лампа, ваза…

Потрясение Замечаю: на столе моём стоят чашка, графин, столб, конь, лампа, ваза… /…/ _________________ …И ЗАПЯТЫХ МЕЖДУ НИМИ НИКАКИХ НЕТ!!!

Мой род

(Поездка в деревню) — Настя! Расскажите о наших. __________ — …Саша — сестра мами твоєї — вмерла в 33-му з дітьми в голодовку.

8

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХИ (ПЕСНИ!) Бабушка твоя Олена — теж тоді померла від голоду. І брат її — Микита — теж. Ольгу вбило в шахті. (Всіх у Донбасі мобілізували тоді на шахти.) Андрій… Волів пас. Премірували його фуфайкой. А два інших скотники позаздрили йому і штовхнули його в старий колодязь. Похвалялися потім через 20 років. Павло, Стефан і Іван загинули на війні…

Андрій… Волів пас. Премірували його фуфайкой.

Поле. Через поле пролегает дорога. По дороге идёт отряд. Отряд скелетов. Впереди отряда — командир. Тоже скелет. Все скелеты, как известно, — улыбаются. И поэтому эти наши солдаты — тоже, растянули ухмылки до ушей. Но их командир — нет, не улыбается и не смеётся. Он — серьёзен, хмур. Сосредоточенно шагает. Сурово смотрит вперёд. Идёт отряд…

Осень Дождевые капли рядами на ветвях деревьев и кустов висят.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

9


ПАНОВ (Нити, унизанные жемчугом, по всем деревьям и кустам — по всей земле моей! — развешаны!) Листочки, как бабочки, летят. /…/ Белая берёза жёлтая стоит…

Я бросил камень. Попал в планету Земля. Бросил второй камень. Попал в планету Марс. Бросил третий камень. Попал в галактику М31. … «Так. Теперь брошу камень, — думаю, — в какой-нибудь квазар».

Белая берёза жёлтая стоит…

… Но не успел. … Как полетели вдруг в меня камни со всех сторон! И с планеты Земля! И с планеты Марс! И с галактики М31! Даже и с других ещё планет и галактик! /…/ ___________ …Ах! Теперь мне приходится стоять зажмурившись и закрыв голову руками!

10

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХИ (ПЕСНИ!)

Большой талант всегда тревожит. ________________ К примеру — я: достаю блокнот в троллейбусе, чтобы записать мелькнувшую в моём мозгу идейку. Люди испуганно уставляют взоры на меня и начинают поспешно передавать — широким потоком идут! — талоны на компостер. /…/ __________________ Кстати, попутно мы осветили здесь и вопрос о пользе поэтов.

Большой талант всегда тревожит. ________________ К примеру — я

Поездка Едем мы. Путь неблизкий. Я думаю о себе. Ты думаешь о себе. Ты предлагаешь подумать о тебе. И мы думаем о тебе… … Но я тоскую по себе.

Неудачник На пашне вижу трактором измятый, изуродованный, несчастной судьбы патрон. ___________ (В самом деле, редкостный передо мной предстал страдалец: жизнь его не удалась; цель его жизни

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

11


ПАНОВ осталась недостигнутой; прахом пошли пылкие надежды его и чаяния.) ___________ Ему никого не удалось убить…

Я не начинающий! Меня не печатали — да. Это они — издатели — начинающие!

Я решил навести, наконец, порядок в моей — довольно-таки жуткой — жизни. ____________ …Собрались вы в Тронном Зале. Судите-рядите о делах своих семейных и государственных. Вишу над вами, крюком за ребро зацепленный…

Чересчур привыкли вы, люди, к излишествам. Довольно было бы с вас и люстры…

/…/ ______________ Чересчур привыкли вы, люди, к излишествам. Довольно было бы с вас и люстры…

Выращиваю свой цветок, в Долине Камнепадов. Собой прикрываю его. Из спины моей торчат обломки скал. Один обломок вон — смотрите! — торчит и из моего черепа… Иду с бадьёй к ручью.

12

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХИ (ПЕСНИ!) Бегу обратно — тороплюсь подставиться под очередной падающий на мой цветок обломок скалы… /…/

Смотрите: к кому-то я обращаюсь, нежно и влюблённо: «Прелесть моя!» Она меня, кажется, не замечает. Но это абсолютно не важно. Она прекрасна. Она прелестна. Я счастлив видеть её.

Смотрите: к кому-то я обращаюсь, нежно и влюблённо: «Прелесть моя!»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Смотрю на неё с замиранием сердца. И, кажется, обнимаю её. (Или — она меня). /…/ — Прелесть моя! — говорю я ей. — Осень! . . /…/

13


Антон Ерхов родился в 1978 году в Норильске. Окончил Харьковскую государственную академию культуры. Публиковался в «©П» № 7, № 9, № 12, журналах «Харьков — что, где, когда», «СТЫХ», в интернет-изданиях «Русский Журнал», «Новая Юность». Роман «Дремлющие башни» (Х., 2010). С 2009 года живёт в Москве, работает менеджером по сбыту.

Конятина Любой уважающий себя человек носил на себе шрам от удара копытом своенравной лошади. Тадеуш Конвицкий, «Хроника любовных происшествий»

Игорь часто вспоминал ту историю, услышанную в детстве. Даже не историю — реплику, фразу. Ему было лет восемь. Они с отцом приехали гостить к бабушке с дедушкой. И то ли за обедом, то ли уже после, когда бабушка стала собирать посуду со стола, дед сказал: «А Колька-то наш сосед всю жизнь коня бил-бил, а потом их двоих молнией и убило…» Колька-сосед, конь, молния — Игорь запомнил, а многие события, случаи, разговоры — куда как более значимые для себя восьмилетнего — забыл… Отец иногда спрашивал: а помнишь, как мы ходили на рыбалку с дядей Женей? Или — а помнишь, был у тебя друг, вы с ним всегда на пруд бегали? А ту жуткую бурю? А как мы за зайцем гнались на машине? Игорь отвечал: «Смутно», «С трудом» и изредка «Не помню». Последнее время они с отцом виделись не так уж и часто — раз в полгода, а то и в год. Встречи не планировали и ни к чему их не привязывали; ни к Новому году, ни к дню рождения: увиделись значит увиделись, получилось значит получилось. В восемнадцать Игорь поступил в институт, переехал в другой город и поселился в общежитии. Сперва гостил дома на каникулах — зимой и летом; приезжал на майские или ноябрьские, — а потом,

14


КОНЯТИНА после третьего курса, стал праздники и выходные проводить в том, институтском, городе, разве что заскочив к отцу на каникулах на день или два. Иногда виделись, иногда созванивались. «Всё в порядке?» — спрашивал отец. «Всё в порядке, папа», — отвечал Игорь. На этом «разговоры о делах» и заканчивались. И начиналась та самая бесконечная беседа — немного хвастливая, немного тоскливая. За окном — вьюга. Или весеннее солнце — огромное, красное, нехотя переваливающее за горизонт. «Неужели совсем не волнуешься?» — спросила соседка. «Взрослый мужик, — ответил отец. — Всё сам решит».

Прозрачное время, сквозь которое, казалось, легко увидеть себя взрослого.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

В детстве Игорь нередко переживал за отца. По вечерам, если тот задерживался с работы, особенно зимой, когда рано темнело — телевизор освещал комнату и в новостях нет-нет да проскакивали пугающие сообщения — убит, погиб, ушёл и не вернулся. Или когда отец ковырялся в проводке. «Пап, может, отключить свет?» — «Ты, главное, под руку не суйся». Или когда чуть ли не ночью кто-то (никого не ждём) звонил в дверь, и отец шёл открывать. Так было в семь лет, в восемь, в девять, в десять, в одиннадцать, а в двенадцать… Они отдыхали на Азовском море, на какой-то базе с деревянными домиками на курьих ножках. При входе — тазики, чтобы смывать с ног песок. Два ряда умывальников на всю базу, столовка с телевизором, белое кирпичное М-Ж. При въезде — красный пожарный щит. В домике они жили вчетвером — Игорь с отцом и тётя Марина с дочкой Настенькой. Тётя не потому, что Игорь — её племянник. Папина коллега, женщина с работы. Иногда они весь день проводили вчетвером — завтракали в столовой, шли на пляж, купались, загорали, потом, «в самую жару», — в тень, обедали, валялись на кроватях, а после трёх часов — снова пляж, теперь уж до самого вечера. Когда темнело — шли гулять вдоль берега или на соседнюю базу, шумную, яркую — с кинотеатром, аттракционами и танцплощадкой. Иногда же бывали этакие «раздельные» дни — кто куда. Отец мог с самого утра играть в пляжный волейбол, а тётя Марина с Настей — спать чуть ли не до обеда. Игорь обычно шёл купаться, или залезал с книжкой в тень под домик, или ловил на лимане рыбу-иглу — на солнце она быстро засыхала, становилась твёрдой — такую как закрутишь, так навсегда и засохнет: хоть колечко, хоть спираль. Вечером отец мог завалиться на кровать с газетой или пойти выпить в столовой пива с друзьями по волейболу. Тётя Марина и Настя качались на качелях, разговаривая о чём-то, понятном и интересном только им; или сидели в комнате с книжкой — мама читала, дочка слушала; или играли в мяч перед домиком — спокойно и очень уж скучно: бросила-поймала, бросила-поймала… Такими вечерами Игорь бродил туда-сюда по базе и вдоль берега. Поздний вечер, почти ночь, темнота, редкие фонари. Но никто не зовёт домой, никто не загоняет спать и не будет отчитывать, если ты придёшь совсем поздно. Другой мир, другие правила. Прозрачное время, сквозь которое, казалось, легко увидеть себя взрослого. Одним таким «раздельным» вечером Игорь вернулся в комнату и застал там только Настеньку. Девочка ходила с мухобойкой и охотилась на комаров. Деловая, важная, сосредоточенная. «Где все?» — спросил Игорь. «Мама — чистит зубы». «А мой папа?»

15


ЕРХОВ «Где твой папа, я не знаю», — ответила Настя и хлопнула мухобойкой по стене. Пятнышко крови. И тут Игорь забеспокоился. Ему показалось, что никому нет дела до его отца, до того, что с ним, как он, где он. Это Настино «где-незнаю»… Да и мама её — тётя-не-тётя Марина — вернётся, почитает дочке на ночь, и — сон по расписанию — обе заснут, даже не задумавшись, где Игорев отец. Утром пойдут в столовую, потом — на пляж. Будут делать то же, что и всегда, что и каждый день, будто бы и не заметив исчезновения. Игорь выскочил на улицу. Ну? Куда теперь? Проще всего — само напрашивается — пробежать по главной аллейке базы, глянуть — может, здесь? или возле какого-нибудь домика? или просто стоит где-то?.. Возле умывальников Игорь заметил тётю Марину, но подходить не стал. Папа не с ней. Женщина вытерла лицо, перекинула полотенце через плечо, сложила в пакетик мыло, щётку, пасту. Игорь побежал дальше. Почти в каждом окне горел свет — квадраты на песке, ка­каято суета. На аллейке отца не было. И перед домиками тоже. И возле въезда на базу. Нигде. Игорь спустился к пляжу. С чего папе идти купаться посреди ночи? — но… Но­чью побережье становилось странным местом, не тем пляжем — привычным, солнечным, дневным, с раскалённым песком, слепящими зайчиками в волнах, надувными матрасами, шумной малышнёй… Неподалёку горел костёр. Пламя тянулось к небу, в темноту, тьму. Костёр освещал лица — бородач играл на гитаре, компания горланила песню (нехорошие слова казались особенно громкими), женщины хохотали. Из рук в руки гуляли кружки, бутылки, что-то ещё. Игорь не искал папу среди них, а скорее, хотел убедиться, что папы здесь нет (было неприятно думать, что отец может быть здесь, таким же). Игорь прошёл мимо компании. Бородач, мужик в майке, толстяк и две женщины, одна из которых была похожа на лису Алису. И всё. Игорь дошёл до заборчика, за которым начинался пляж соседней базы. Никого. Куда теперь? Звёзды, Млечный путь, тихая вода, остывший песок. Игорь развернулся и побрёл назад — к аллейке, умывальникам, домику, комнате. Светлее, светлее, светлее… Настенька уже спала. Тётя Марина листала журнал, повернув настольную лампу так, чтобы свет не мешал дочке. «А папа не возвращался?» — спросил Игорь. «Нет, — сказала тётя Марина шёпотом. — Тише. Настя спит». «А где он?» «Не знаю — ничего не говорил. Может, встретил кого знакомого». И тут Игоря осенило. «Я знаю, где папа!» — чуть ли не закричал он. «Тише», — фыркнула тётя Марина. Игорь выбежал на улицу и рванул к столовой. Конечно! Это же сегодня! Отец Игоря не был заядлым болельщиком, но финал — это другое дело. Тем более папа не раз говорил про этот чемпионат мира, ещё до поездки на море — про четыре-ноль у наших с Камеруном, только вот — камерунцы выбрались в одну-восьмую, а потом и в одну-четвёртую, а мы — никуда не попали. Игорь вдруг вспомнил всё. Они с отцом последние недели только и говорили что про футбол. В финале играют немцы с Аргентиной, как и на прошлом чемпионате, когда выиграла Германия; а аргентинцы на днях обыграли Италию, а если немцы победят, то третий раз подряд станут чемпионами мира…

16

«Где твой папа, я не знаю», — ответила Настя и хлопнула мухобойкой по стене.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


КОНЯТИНА

Ночь проскочила быстро. Закрыл глаза, открыл — а уже утро.

Игорь дёрнул дверь и тут же, словно не поверив, дёрнул ещё раз. Столовая была закрыта. Назад Игорь шёл медленно. Глядел по сторонам, иногда оборачивался. Перед входом в домик снял вьетнамки, сполоснул в тазике ноги и тапочки и поднялся. «Так, — сказала тётя Марина, — давай никуда больше не бегай, а то влетит нам обоим. И так полночи где-то прошлялся». Игорь кивнул. Нехотя снял футболку и шорты и залез под одеяло. «Взрослый мужик, — спокойно сказала тётя Марина. — Ничего с ним не случится». Через минуту погас свет. Игорь думал, что будет долго ворочаться, но заснул почти мгновенно. Перед настоящим сном ему привиделся придурочный конь, вроде того из мультиков про Микки-Мауса — с большущими ноздрями и ногами-шлангами, вечно ржущий. Коня ударило молнией. Мерцающий рентгеновский снимок — череп, рёбра, кости… И Игорь уснул. Ночь проскочила быстро. Закрыл глаза, открыл — а уже утро. Яркое солнце сделало обои почти бесцветными. Игорь прикрыл глаза ладонью. И вспомнил про папу. Повернулся, глянул. Отец лежал на своей кровати, отвернувшись от комнаты, света и Игоря. «Завтракать будешь?» — спросила тётя Марина. «Не хочу», — сказал Игорь. Он одел футболку и шорты, взял щётку и пасту, сходил умылся, затем вернулся к домику и сел на ступеньках. Сквозь запах моря и прочие летне-курортные запахи пробивался настойчивый и нагловатый запах столовских котлет. Все мысли куда-то делись. «Привет, Игорюльник», — отцовский голос за спиной. Игорь промолчал. «Чего хмурый такой с утра пораньше?» Снова молчание. «Изза меня, что ли, расстроился так?» Игорь кивнул. Отблеск солнца в оцинкованном тазу, белый песок. «Ну что ты, — отец сел рядом. — Товарища встретил вчера институтского. Не виделись уже лет двадцать. Наверное, с самого выпуска… Приехал вот тоже с сыном. Чуть младше тебя. В том домике поселились…» Игорь слушал и не слышал. Папа говорил про «брюхо отрастил себе», «устроился в институт», «с нашими часто видится». А Игорь почему-то представлял лошадиную морду и то, как Колька — дедов сосед — бьёт по этой морде кулаком. С тех пор Игорь не переживал за отца — задерживался ли тот на работе, или как-то странно разговаривал с кем-то по телефону, или когда звонил и говорил, что ночевать сегодня не придёт. — Как звать? — Игорь. — А по отчеству? — Игоревич. С Наташей Игорь познакомил папу после Рождества. Был противный пасмурный день. Голая зима — снег растаял перед самым Новым годом, да так и не выпал снова. Хмуро и уныло. «Брр, — сказала Наташа, едва они сошли с поезда. — Идём быстрее». Игорь и Наташа прошли к остановке и сели в жёлтую, грязно-жёлтую «Газель» с табличкой «до Металлургов». Маршрутка очертила привокзальную площадь, протиснулась — именно так — между заводами и выехала на проспект. Мрак и серость, будничный город, город для своих. Как неприбранная квартира — сам в этом живёшь, нормально, но перед приходом гостей надо бы всё сложить да помыть полы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

17


ЕРХОВ Игорь расстроился, что Наташа увидела его город таким вот тоскливым. Дома за окном — грязные тряпки. Игорь немного помолчал, а потом словно вспомнив, что он — чичероне, принялся вываливать факты, фактики, воспоминания. В тему и не очень. «Считается, что это — самый длинный в Европе проспект», «При Союзе хотели построить метро», «Отец говорил, что в его молодость тот район звали “Красный Техас”», «Видишь корпус? Пол моего класса туда поступило», «А здесь всегда, что ни афиша, то шедевр. Ты бы видела плакат к “Титанику”». Наташа иногда кивала — то ли нехотя, то ли устало. Подружка из настоящего в городе из прошлого. Свежие ремарки на полях давнишней книжки. «Следующая — наша, — сказал Игорь и, громче, водителю: — На Сталеваров остановите». Две лавочки, прозрачный навес и билетный киоск. Игорь накинул сумку на плечо. «Идём, — сказал он. — Нам туда». Они прошли мимо подземного перехода, ювелирного магазина и нырнули в арку. «Ну а вот и отчий дом». Дубы — баобабы на планете Маленького принца. Дома окружали клумбу: боялись, что она сбежит, бросит их, а может, и наоборот — защищали от чего-то, прятали. На старых стенах как аппликации смотрелись тарелки-антенны и обшитые европанелями балконы. «Уютный дворик», — сказала Наташа. Они подошли к угловому подъезду. Игорь набрал код, открыл дверь и пропустил Наташу вперёд. «Скучаешь по папе?» — спросила Наташа. «Нет», — ответил Игорь. Предбанник с почтовыми ящиками, затем ступеньки, стены с облупившейся краской — Игорь постоянно пачкал о них куртку; перила, о которые он однажды совершенно по-дурацки умудрился порвать рубашку. «Может быть», — сказал Игорь. Какой-то особенный запах — не сырость и не побелка, не краска и не пыль, что-то ещё, в чём можно различить обычные подъездные запахи, но всё же другой. Перед самой дверью Игорь тихо сказал: «Не знаю». Звонок заиграл «Лаванду». Отец открыл дверь, оборвав мелодию на «И под солнцем лёд…» «Привет». — «Привет». «Здравствуйте». — «Здравствуй». «Погода совсем не радует», — сказал отец. Наташа и Игорь разулись, сняли куртки («Давай повешу») и прошли в комнату. Бывшую Игоревой и оставшуюся его. Отец ничего не поменял, не придумал, под что её занять. Детские вещи прятались на шкафу — торцы коробок: «игра настольная», «модель сборная», «кон­ структор». Там же лежал и чёрный тубус с плакатами, из которых вроде как вырос. Сперва в тубус угодили Чак Норрис и Рэмбо, потом — «Manowar» и «Judas Priest», следом — безымянные девушки на фоне пальм и океана. Над письменным столом — книжная полка с десятком книг. Школьных: англо-русский словарик, справочник по математике, готовые сочинения… «Так здесь ты и жил?» — спросила Наташа. «Да», — ответил Игорь. Они поставили сумки и вышли на кухню. Всё ещё держащий форму пластмассовой посудины салат оливье, шпроты, селёдка, тоненько нарезанные сыр, ветчина и копчёная колбаса. Из «домашнего» — глубокая тарелка с горкой картофельного пюре. Из «почти домашнего» — сало. — Но самое лучшее сало, — сказал отец, — я покупал у вас. На Конском рынке. — Конном, папа, — поправил Игорь.

18

— Но самое лучшее сало, — сказал отец, — я покупал у вас. На Конском рынке.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


КОНЯТИНА Наташа рассмеялась. Они сели за стол. Игорь пододвинул к себе бокалы и налил вино. Наташа подхватила вилкой кусочек ветчины и положила на край тарелки. — Ну вот, — сказал отец, — как всегда забыл хлеб. — Давайте я нарежу, — предложила Наташа. Тётя Марина, соседка тётя Даша и та почему-то вечно хмурая — не в счёт. Это были отцовские женщины, для которых Игорь (да и они для Игоря) — лишь здрасьте-до-свиданья. И школьные подружки Игоря, иногда забегавшие в гости, — тоже не в счёт. Они заходили, когда отца не было дома, а если с ним и сталкивались, то уже на выходе, в дверях. Белые ломтики улеглись в плетёной хлебнице. Наташа достала из холодильника луковицу, лимон и какие-то лопухи. Нашла в навесном шкафу салфетки и солонку с перечницей. Колечки лука украсили селёдку, дольки лимона и лопухи — шпроты. — Сколько б ни учились мужики по дому справляться, — улыбнулся отец, — а всё равно — у женщин это в крови. — За знакомство, — предложил Игорь и поднял бокал. Рука чуть дрогнула, вино пролилось. Этот тост — «за знакомство» — часто говорила Наташина подруга, причём даже в компании старых друзей: «Ну когда-то ж мы познакомились? Вот за это и выпьем!»

Казалось, что хохот отражается во всём на кухне — на обоях, посуде, бокалах, дверцах шкафов, даже на магнитах на холодильнике.

Через полчаса стол съёжился: испачканные майонезом тарелки, тонкие рыбные косточки, хлебные крошки, ленты лимонной кожуры и одинокая шпротина на заляпанных маслом листьях салата («Кто-нибудь съест или свет выключать?»). Отец взял бутылку и разлил остаток — граммов сто пятьдесят — по бокалам. — Вот и нет вина, — сказал он. — Не наша вина, — тут же ответила Наташа. Отец поставил пустую бутылку к холодильнику, глянул на девушку и усмехнулся. А через секунду захохотал. Громко и заразительно, так иногда смеются ведущие в прямых эфирах: откашливаются, извиняются, делают серьёзную мину и, едва сказав несколько слов, снова хохочут. «Что, смешинку проглотил?» — как спрашивали в школе. Наташа хихикнула, затем ещё раз. Отец, смеясь, подошёл к окну, отодвинул штору, взял с подоконника коньяк и поставил на стол. — Пьяницей можно стать, — заметила девушка. — Нам это не под стать, — тут же нашёлся отец. Наташа рассмеялась. Её смех сливался с отцовым. «Прям как из банка». — «Только не банка». Казалось, что хохот отражается во всём на кухне — на обоях, посуде, бокалах, дверцах шкафов, даже на магнитах на холодильнике. Игорь будто бы исчез. Он сидел за столом, но был где-то далеко. «Ржут, как кони», — подумал он. — Взгляд уже косой, — отец хмыкнул и показал пальцем на Игоря. — Но смерть не ждём с косой, — ответила Наташа. Игорь наблюдал за этой игрой и жевал салатный лист. Словно это не он приехал с Наташей в гости к отцу, а отец и Наташа зашли в гости к нему. Со своими шутками, своей жизнью. «Надо бы знать!» — «Тоже мне знать!» «Едва откроешь пасть». — «И низко можешь пасть». «В кои-то веки…» — «Открытые веки»… — О, — отец посмотрел на часы, — уже половина. Вы как хотите, а мне завтра на работу. — Да и нам бы отдохнуть не мешало, — сказала Наташа.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

19


ЕРХОВ Они прошли в Игореву комнату. — Постельное внизу, — сказал отец, — разберётесь. А я спать. — Спокойной ночи. — Спокойной ночи. — Зря ты так про своего папу, — шепнула Наташа, когда отец закрыл дверь. — Он хороший человек. Они разложили диван, постелили простыню, надели наволочки и заправили одеяло в пододеяльник. — Однажды, — сказал Игорь, — мне было тогда лет четырнадцать, может, пятнадцать — ко мне в гости зашёл один такой: друг-не-друг, товарищ-не-товарищ. С соседнего двора. Мы сидели на полу, играли на приставке. Потом отец вернулся с работы. Перекусил на кухне, зашёл в комнату и говорит, что, мол, пойдёт к дяде Мите сходит ненадолго. Было лето, или весна — в общем, уже тепло, — и отец надел лёгкую такую светлую рубашку. А в нагрудный карман положил деньги — долларов триста-четыреста — по тем временам что-то сумасшедшее, долг, наверное, какой-то думал отдать. Ну и, само собой, деньги было хорошо видно в светлом прозрачном кармане, — Игорь похлопал себя ладонью по груди. — Отец закрыл дверь, а у этого придурка — моего вроде товарища — аж глаза заблестели. Говорит, мол, видел сколько бабла? Я кивнул. А он — давай сейчас пацанам позвоню, объяс­ нишь, куда он пошёл — под подъездом его и встретят, а бабки потом заделим… — О, боже, — девушка вздрогнула. — И что ты? — Сказал: «Иди в жопу!» Наташа достала из сумки футболку (длинную, почти по колено, вроде как походную ночнушку), сняла джинсы и свитер. Игорь провёл рукой по её голой спине. — Мы не дома, — строго сказала Наташа. — Давай спать. Она надела футболку и нырнула под одеяло. Игорь выключил свет. Он лёг и почему-то представил, как конь варит Кольку в адском котле. Мужик пытался вылезти, но тут же получал копытом по голове. Кипящая смола, языки пламени, танцующие тени на стенах. И лошадиное ржание — противное, громкое, страшное — аж мурашки по коже. — Наташа, — позвал Игорь шёпотом, но она не откликнулась. Наташа уже спала — лицом к стенке, свернувшись как кошка. Игорь придвинулся к Наташе, обнял поверх одеяла и через мгновение тоже уснул.

Он лёг и почему-то представил, как конь варит Кольку в адском котле.

Они расстались через полгода. — Вот и всё, — сказал Игорь. Или иначе: — Вот и всё? — спросил Игорь. Или: — Такой вот «ход конём», — сказал он. — Лошадь выводили на ипподром чуть ли не каждый день, но когда она переставала бежать, просто продавали. — Слушай, — оборвала его Наташа, — а мы не можем просто расстаться? Южный ветер — жаркий, по-июльски неприятный. Откуда-то издалека — с моря — высохший, растерявший в степях все воспоминания о пене и прибоях. — На-таль-я Ко-ня-ти-на, — сказал Игорь. — Смешная у тебя фамилия. — Хватит! И Наташа ушла, исчезла, пропала отовсюду — ни случайных встреч на улице, ни у общих знакомых, ничего. А в начале осени позвонила

20

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


КОНЯТИНА Игорю и сказала, что погиб её брат. Словно ей некому было больше позвонить. — Лёша, мой младший брат, разбился вчера на мотоцикле, — сказала Наташа. — Грустно, — ответил Игорь и повесил трубку. В детстве бабушка часто говорила ему, что скоро умрёт: «Иди посиди рядышком, а то я скоро умру и не сможешь уже поговорить с бабушкой, сказать ей, что любишь». А потом была школа и книжки, в которых героев-революционеров сжигали в топках паровозов, вешали, расстреливали. И фильмы — про революцию или войну. В фильмах обязательно погибал кто-то из тех, кто тебе понравился. «А кого тебе жалко было?» — спросил Игоря товарищ, когда они возвращались во двор из кино… Слова «подвиг», «героизм», «смелость», «память», «боль», «долг», «уважение», «пример», «гордость», «любовь» вращались вокруг смерти, как спутники вокруг Сатурна — настоящего, не того, что на плакатах и в учебнике. А в школе и на площадке, дома и у соседей, за магазином и у речки смертей не случалось. Смерть была по телевизору и в газетах, на табличках «Не влезай — убьёт!», в чьих-то рассказах и разговорах, с людьми-спутниками, которые вращались вокруг. Род­ ственники и знакомые (тем более знакомые отца — их и видел-то пару раз) сначала переставали быть близкими и значимыми и лишь потом умирали. Бабушка долго болела, и когда Игорь с папой в последний раз приезжали её навещать, даже не смогла их узнать. Из товарищей умирали лишь те, кто и так где-то потерялся, будто бы сошёл с поезда и уже не попутчик. Повседневная жизнь делала и смерть повседневной, не похожей на смерти из школьных учебников.

Повседневная жизнь делала и смерть повседневной

— Ну что вы пишете! — возмутилась Ирина Валерьевна. — Нет, вы послушайте, — она взяла верхнюю тетрадку и открыла. — Вот, например: «Офелия сбежала с любовником», — класс засмеялся. — Вам смешно!? — училка бросила тетрадь на стол и взяла следующую. — А вот! Пишет грамотей. «Сообщение о смерти отца Гамлета признали фальшивкой»… — А мне как раз Марат гостинец привёз, — сказал отец. — Да всё как-то повода не было. Он вынул из холодильника небольшой свёрток. — Что это? — спросил Игорь. — Конина. Конское мясо, — отец развернул газетную обёртку и вывалил содержимое на тарелку. — Не брезгуешь? — Конина под «конину», — засмеялся Игорь и поставил на стол бутылку «Белого аиста» — Сколько мы не виделись? — спросил отец. — Полгода, — ответил Игорь. А потом добавил: — Или год. Отец достал стопки. Совсем маленькие — граммов на двадцать — двадцать пять. Подаренные кем-то на Новый год, прозванные в шутку «буржуйскими». «Не знаю», — прошептал Игорь. Мясо показалось жестковатым. Хотя… может, конина и должна быть такой? — Ну давай, — сказал отец, — за всё хорошее. Всё было временным. Всё и всегда. Начиная с общежития, с самого детства, когда отец постоянно твердил Игорю «Скоро мы переедем». И это «переедем» висело в воздухе. Кухонька-прихожая, переползающая в комнатушку, длинный коридор, где постоянно кто-то ходил, бегал, играл, прыгал, лифт, окурки в банках — всё это становилось временным, ожиданием того самого переезда в свою квартиру — просторную, уютную, где-то в другом районе. Вместе с этим и ребята с этажа,

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

21


ЕРХОВ вроде как друзья-товарищи, становились временными друзьями, друзьями на сегодня, которых завтра скорее всего и не будет. А потом, уже в новой квартире, одним вечером отец сказал, что его собираются отправить в Венгрию по работе, причём на два, а то и три года — и они будут жить в Венгрии. «Ну что, Игорюша, поживём за границей», — улыбнулся отец. Венгрии так и не случилось, но тем вечером, когда папа энергично строил планы на будущее, эта новая квартира, школа через дорогу, одноклассники, учителя, тополя за окном — всё это, то, что и зовётся обычной жизнью, снова стало временным, тающим, уходящим. В шестом классе им сказали, что на следующий год школу закроют на ремонт, а их — учеников — переведут кого куда. Здание школы — деревянное, построенное ещё до войны — собирались отре­ставрировать за две четверти. «Чего там ещё ремонтировать? — удивлялся отец. — Её уже под снос пора». Тот учебный год был тихим, как послесловие, все разговаривали вполголоса, а учителя, даже Шматуха и Смалец, превратились из воспитателей в товарищей, а то и сооб­щников. Год будто бы чуть отставал от какого-то «правильного» времени, шёл сзади, на минуту, две, три — но неизменно в прошлом, на цыпочках… Школу закрыли, как и обещали, но ремонтировать не стали, а быстро продали вместе со стадиончиком, и уже через месяц новые хозяева снесли здание, а территорию огородили высоченным забором. В десятом классе Игорь решил, что будет поступать в институт в другом городе. «Плачьте, милые друзья, горькими слезами». Временными были практики и подработки, знакомые и простуды, дни рождения и гулянки, увлечения и чувства. Папка «Temp», дочери Мары. Всякий раз, когда на горизонте возникал маячок — запланированного, решённого — сегодняшнее засыхало, переставало что-то значить, потому что сегодняшнему не было места возле того маячка, как, например, и листьям зимой. Говорят «нет ничего более постоянного, чем временное», но… Пустая бутылка, пустые стопки, пустые тарелки. «А лихо мы с тобой», — сказал отец. «То мыс, то бой», — эхом отозвалось у Игоря в голове.

«А лихо мы с тобой», — сказал отец.

За окном плыли тучи. Тяжёлые и угрюмые. Наваливались одна на одну, толкались, что-то бубнили себе под нос, куда-то спешили. Небесная нищета — ветошь, рвань да лохмотья. Игорь с отцом посидели ещё немного. Помолчали, лишь иногда перекидываясь ничего не значащими «холодно», «скучно», «странно», «красиво», «давно», «далеко»… А потом Игорь сказал: «Мне уже пора». «Вроде домой приехал, — улыбнулся отец, — а всё равно надо уходить». «Ну-у-у», — замялся Игорь. «Да ладно, — отец махнул рукой. — Чего там». Уже в прихожей, надевая куртку, Игорь спросил: «Слушай, папа, а помнишь дед рассказывал про своего соседа — Кольку, которого молнией убило?» «Нет», — ответил отец. Игорь вышел на улицу и накинул капюшон. Посмотрел по сторонам, думая, куда же пойти. К проспекту? Или дворами в сторону рынка? Или позвонить Юле — пусть подъедет? Или — к чёрту всё — на вокзал? Или… И тут Игорь представил, как Колька и конь идут по какому-то бескрайнему полю. Тамошнему, загробному. Светит солнце — яркое,

22

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


КОНЯТИНА летнее — заигрывает с колосками. Чистое небо, кругом тишина. Ни птиц, ни пчёл-шмелей. Никого. Только они — конь и Колька. Куда-то неспешно бредут — прямо, прямо, прямо. Иногда конь вдруг остановится, встрепенётся, а Колька возьмёт да и стукнет его по морде — несильно, не со зла — и они пойдут дальше. 2009

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

23


Максим Бородин родился в 1973 году в Днепропетровске. Окончил Приднепровскую государственную академию строительства и архитектуры. Книги стихов «Правила ближнего боя» (2005), «Никакой анестезии» (2007), «Париж» (2007), «Свободный стих как ошибочная доктрина западной демократии» (М., 2010). Стихи публиковались в «©П» № 6 и № 7, журналах «Наш», «Артикль», «Черновик», «Арион», «Футурум АРТ», «Новая Юность», «Воздух», «Дети Ра», «Новый мир», «Волга», «Крещатик», «Харьков — что, где, когда» и др., альманахах «Вавилон», «Журнал ПОэтов», «Илья», антологии «Освобождённый Улисс», коллективном сборнике «Гімн очеретяних хлопчиків: Современная поэзия Приднепровья» и т. п., в Интернете: «TextOnly», «Сетевая словесность», «Заповедник», «Современная русская литература с Вячеславом Курицыным» и проч. Сооснователь и соредактор альманаха «Стых». Стихи переводились на украинский, итальянский и болгарский языки. Лауреат литературной премии «Международная отметина имени Давида Бурлюка» (2007). Живёт в Днепропетровске.

Говорит дождь и всё остальное тоже на лечение нужно 125 000 а птицы высоко и солнце передают по ТВ толстые лобовые стёкла вице-президента Анголы толстые гады по роже похожи на песни искали искали и нашли алмазные прииски

24


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ ириски карамель сторож отвёл в сторону и выстрелил вдогонку нечего яблоки красть шпана

сторож отвёл в сторону и выстрелил вдогонку нечего яблоки красть шпана

хочу научиться петь хочу научиться петь хочу научиться петь хотя бы что-то типа Ave Maria или хотя бы Ave Maria в крайнем случае Ave Maria

шостакович шостакович виноградные зёрнышки оставшиеся с прошлого года в моём кармане читают сегодняшнюю газету вернее её клочок на котором записан твой телефон и имя имя имя имя не помню даже какое имя шостакович какой-то хотя и женское

хаотическое расположение давления атмосферного

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

25


БОРОДИН в воздухе в воде в губах как будто кто-то мешает шает шает целует в глаза закрывает говорит рит потрясающее деко лето скоро скоро скоро говорит дождь и всё остальное тоже

вчерашняя независимость уже не праздник а парад на елисейских полях с фейерверками с фейерверками с фейерверками но уже без независимости

это лето а можно было бы сказать как-то по-другому

да ещё мне кажется что рим развалили шоу-программы на местном ТВ и реклама дешёвого порошкового пива а спартак вообще украинский футболист

это лето это лето это лето а можно было бы сказать как-то по-другому

26

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ

бездна между нами бебебебе мемемеме бырк дырк пырк бебебебе мемемеме огромная пропасть огромная вот такая хотя любовь была

не ищите в облаках очертания воздушных замков ищите в облаках очертания облаков

ищите в облаках очертания облаков

не ищите в себе очертания себя ищите в себе очертания облаков

он залез на огромный орех и прыгая по веткам где-то между облаками пытался сбросить жалкие остатки урожая на грешную землю листьев на дереве уже не было и по серому небу метались только их голые руки и ноги мы стояли внизу задрав головы и открыв рты а сверху всё летели и летели твёрдые плоды этого танцующего дерева наполняя шорохом сплошную пелену опавших листьев иногда ударяясь друг о друга и замолкая навсегда через полчаса мы ушли а он всё оставался наверху то ли запутавшись в ветках дерева то ли решив

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

27


БОРОДИН что нет смысла спускаться на землю

«будущее в наших руках» сказал спартанец-чиновник-миллионер-кандидат-в-депутатыгорсовета-кум-министру и бросил в пропасть своего-сына-мажора-наркомана-любителя-ночных-клубовспортивных-машин-и-прочая-и-прочая великая сила кроется в деяних великая спарта великая греция и вообще полная жопа

великий космос каждый день напоминает о себе то вспорхнёт в открытую форточку бабочкой то сбросит сквозняком со стола лист бумаги то туманом поутру перекроет все дороги то просто так стоит надо мной чёрным небом улыбается значит

великая спарта великая греция и вообще полная жопа

он мне как-то сказал «в тебе что-то есть» я долго копался в себе пересыпая в ладонях словно песок мысли и мечты пока не нашёл на дне его слова «в тебе что-то есть»

это вам не самосвал с песком не магазин с просроченным товаром не офисное здание с кофейными аппаратами не маршрутка с шансоном

28

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ не стакан с водкой не девушка с цветами не стихи с рифмой не ночь с открытым окном это что-то другое но я ещё не понял что

Иисус сказал переводим время

Иисус сказал переводим время мы спросили куда Он ответил назад мы спросили на сколько Он ответил на один час мы спросили а зачем Иисус ответил а хрен его знает так решено не нами мы спросили ты веришь в судьбу Он ответил верю мы спросили а что даёт вера Иисус ответил один час

подниматься на горку одно удовольствие второе удовольствие смотреть на небо выгребая из этой угольной ямы украинского неба ещё тёплые ещё редкие в этот вечерний час звёздочки говорят если сегодня у месяца улыбка тоньше и взгляд мягче то и ноябрь будет ясным и тёплым впрочем как и вся жизнь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

29


БОРОДИН

ах какое сегодня солнце было евангельское словно никто никого и никогда

счастье счастье счастье счастье счастье счастье счастье счастье счастье счастье счастье счастье надо остановиться а то как-то слишком пессимистично получается

бедные цветы выращиваемые на убой в огромных стеклянных павильонах освещаемых по ночам тысячами ламп

ах какое сегодня солнце было евангельское словно никто никого и никогда

бедные цветы не видящие ночного неба и более-менее приличной темноты бедные цветы что они могут дать нашим любимым если они не знают что такое тишина страх пустота молчание и наконец что такое смерть бедные цветы эпохи первоначального накопления капитала

30

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ

двигаясь в толпе помни о самом важном о содержимом карманов двигаясь в одиночестве думай о том что успел натырить в толпе у тех кто не думал о самом важном о бессмысленности нахождения в этой толпе

«хозяйка» спрашивает ветер «аккумуляторы есть старые»

ветер сегодня деревянный потому что всё время ветка стучит тук-тук по забору «хозяйка» спрашивает ветер «аккумуляторы есть старые» отвечает ветру собака «гав-гав» вот как сейчас слышу

мы время от времени теряем веру время от времени теряем это значит теряем и время и от времени веру мы

я понял почему стал писать так много стихов очень много они приходили ночью я видел их я слышал их

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

31


БОРОДИН лёгкие словно медицинская вата светящиеся словно настольная лампа они что-то сделали с комнатой с окнами со звуками с запахами накачали в компьютер странной музыки поцеловали в лоб на прощание и ушли мои родители ушли навсегда

маленький Будда погиб в конце восьмого класса за два дня до последнего звонка катаясь на крыше грузового лифта в своём подъезде что он до этого делал не раз когда мне позвонили чтобы сообщить об этом я не мог дышать и дрожал как неперевёрнутая страница книги Фенимора Купера прочитанного нами ещё в третьем классе а потом был последний звонок и всё началось сначала

бояться говорит что бояться спрашиваю шишиши да это страшно

бояться говорит что бояться спрашиваю шишиши да это страшно побежали в другую комнату

32

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ

и чёрточки чёрные точки и белые пятна на солнце всё объясняет присутствие Бога в душе моей но не объясняет Его отсутствия

всё объясняет присутствие Бога в душе моей но не объясняет Его отсутствия

мир накрыло пустой трёхлитровой банкой из-под консервированных огурцов и всё стало как в тумане звуки слова мечты и поцелуи одно только эхо всё настойчивее и настойчивее билось в стеклянные стенки этого сосуда Господи а ведь когда-то стеклянную тару принимали намного дороже чем сейчас чем сейчас добавило эхо а так всё как прежде

я смотрю на этот мир распутывая клубок иероглифов похожих на каляки маляки ведь дети это те же японцы только наши

а солнце опять и мороз

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

33


БОРОДИН и что-то в душе ещё сияет так ярко наверное пуговица которую я проглотил в детстве

между нашими городами есть и такой населённый пункт каждый раз проезжая мимо указателя с надписью «любовь, 2» я думаю о том что так ни разу и не свернул в сторону с этой удобной словно турецкий сервис трассы на незаметную просёлочную дорогу исчезающую за ближайшей лесопосадкой

сегодня мне снилось что я еду за рулем чёрного лексуса

и что-то в душе ещё сияет так ярко наверное пуговица которую я проглотил в детстве

неужели я уже умер как человек

жизнь иногда важнее религиозных переживаний иногда религиозные переживания важнее жизни но не наоборот

34

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ

в слове «снег» слишком много отрицания но хорошего отрицания в смысле отрицания плохого

вот теперь оттепель

если у стола четыре ножки значит это лошадь

в слове «снег» слишком много отрицания

меня уже не трогают и не достают наверное я уже перестал быть вещью

а снег почему-то белый белый ну как вам объяснить это когда ещё никого нет в комнате один только звук приближающийся

ёлка наклонилась говорит

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

35


БОРОДИН прости я отвечаю потерпи ещё две недели а сам плачу

заяц лезет по сосне потому что он плюшевый

легкомысленные часы с 17 до 20 даже воздушный шар становится легче в это время и мы все поднимаемся к звёздам словно пух одуванчиков и ночь уже не кажется пристанищем наших щёк и рук а только темнотой

заяц лезет по сосне потому что он плюшевый

сумерки это моя настольная лампа горящая в доме напротив

завтра не забудьте поздравить завтра

одиночество словно сладкий

36

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ сладкий мандарин спрятанный перед праздником чтобы полакомиться после ты не помнишь куда его положил где спрятал вот так и мучаешься поделиться ведь не с кем

или открыто и выпито или ещё запечатано в любом случае это подделка

снег словно бегун выбегает из-за поворота говорит мне «физкульт-привет» и дальше бежит а ведь я помнил его ещё в старых трениках с растянутыми коленями и такой наивной улыбкой на лице

интересно кто разрешает деревьям стоять голыми в общественных местах кто этот смельчак кто этот коррупционер купленный осенью

к вечеру голова словно вино или открыто и выпито или ещё запечатано в любом случае это подделка

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

37


БОРОДИН

полнолуние словно уния между серыми и добрыми между пустыми и жёлтыми я смотрю на края крыши думая как она дышит бедная в такой тишине даже пушистые птицы сидят на шестах в ожидании развязки человечек на луне скажет здравствуй серый брат живущий на земле вот какое оно полнолуние человеколюбивое

он предсказал это наверняка должность такая революционная председатель Здесь «и жизнь уходила в себя как дорога в леса и стало казаться её иероглифом мне слово “здесь”» говорил он и всё в этом слове Здесь как на ладони пыль пустыни ливийской а ещё вот «и разгадка бессмертия не выше разгадки куста освещённого зимнею ночью» аллилуйя душа его в журнале огонёк за девяностый год

аллилуйя душа его в журнале огонёк за девяностый год

сидел с краю край это то же что и начало

38

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ стола то есть жизни край и всего оставшегося край не досталось конфет на поминках раба божьего Владимира крайностью называется ощущение рая

не досталось конфет на поминках раба божьего Владимира

утро на снимке четыре на шесть как в добрые старые времена мы фотографируемся на пропуск в рай всем миром кого надо вырежут ангелы если достойны рая те кто попадёт на снимок утра сегодняшнего дня

снег сорвался с крыши и упал на асфальт мы подбежали к нему говорим ты как а он лежит на спине смотрит голубыми глазами в это серое небо и говорит всё нормально пацаны всё нормально

лучше не говорить о своих симпатиях к тем или иным историческим персонажам ибо это влечёт за собой в общем что-то влечёт то ли здесь то ли там мне например по нраву

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

39


БОРОДИН княжна Тараканова если бы она взошла на престол мы бы сейчас жили в удивительной стране где люди уважали бы друг друга только за то что они люди а не налогоплательщики сады бы цвели и там всякие аэропланы летали бы по небу мне например по нраву Иисус хотя говорят Он тоже самозванец и поэтому я верю Ему ещё больше

сейчас на вечерах поэзии модно читать стихи с такой штучки которую держишь на ладони ты заглядываешь себе в ладонь кажется зрителям а если ещё и палочкой там что-то рисуешь это совсем удивительно и волшебно словно исправляешь себе на ладони линии судьбы хотя на самом деле просто делаешь вид что ты разбираешься в этой жизни

сейчас на вечерах поэзии модно читать стихи с такой штучки которую держишь на ладони

взгляд человека бежит за вагоном останавливается вдруг и выходит из вагона не может ведь взгляд ехать в вагоне сам без человека

40

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГОВОРИТ ДОЖДЬ И ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ ТОЖЕ

поэзия там где кроме тебя никого нет даже тебя самого

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

время переводят ночью что б не так было стыдно перед механическими часами которые мы переводим именно механическими потому что электронным все эти нравственные потуги не важны электронные просто показывают время ничего не двигая не прикладывая никаких усилий просто показывают время электронным часам безразличны наши увёртки наши предательства в отличие от механических часов создающих время пóтом и металлической пылью потому и время мы переводим ночью чтобы не смотреть в наивные глаза наших механических часов что мы им скажем в своё оправдание тасующие время мошенники трусы

молодые поэты наступают на пятки не видят что ли куда идут наверное всё витают летают ещё на крыльях а не на антидепрессантах как мы молодые поэты счастливцы наступают на пятки даже не извиняются то ли слушают свои плеера то ли смс набирают на телефонах своих любимым молодые поэты молодые дураки не знающие что поэзии не существует там где есть пятки поэзия там где кроме тебя никого нет даже тебя самого

41


БОРОДИН

в торговом центре не задумывались вы почему называется «центр» я стою ломаю голову думаю неужели «центр» именно здесь а не там на солнце на дереве на луне или в крайнем случае в поле цветущем в торговом центре много людей они все умные и добрые один я злой и глупый

поэзия для поэтов или поэзия не для поэтов какой в этом смысл и если ли в этом хоть какой-то смысл это звучит как хлеб для пекарей колбаса для мясников нефть для нефтяников вода для гидравликов деньги для кассиров а воздух для лётчиков и ведь правда кто читает наши стихи кроме таких же как мы поэтов тогда может быть поэзия это несколько иная категория чем хлеб деньги и вода категория самоуничтожения категория самовосхваления поэзия для поэтов звучит как жизнь для живых а смерть для смертных

42

хлеб для пекарей колбаса для мясников нефть для нефтяников вода для гидравликов деньги для кассиров


Олег Петров родился в 1979 году в г. Мингечаур (Азербайджан). С 1983 года живёт в Харькове. Окончил филологический факультет Харьковского национального университета. Публиковался в «©П» № 5, № 7 и № 11, журналах «Воздух», «Дети Ра», «Харьков — что, где, когда», альманахах «Вавилон» и «Левада», антологии «Освобождённый Улисс», в интернет-журнале «TextOnly» и на сайте «Полутона».

Визит в страну вопящих Всю неделю, оставшуюся до окончания отпуска, я искал заброшенные жилища в окрестностях нашей дачи и, видите ли, я находил их. Тут дело в том, по приколу сказать, что наша дача не входит учётной какой-нибудь единицей в, скажем, дачный посёлок или, как это принято, товарищество, — знаем мы этих товарищей, видали. А было вот что. Тут же раньше, то есть тасскать, город был. Ну, как город — жили. А потом его кое-кто оставил, и он рассохся, и — но только частично — ушёл под землю, если, конечно, это именно так называется. Руины, я понимаю. Подходишь незаметно, как будто бы крадясь, как будто бы на охоте в облаве, в тайном месте каком-нибудь, волна травы под незапным ветром ухает в подбородок, а потом раз — слизнёт порывом сухие веточки с дерева, и они так тонко зависают на мгновенье в таком ярком таком болезненном таком жёлто-сером таком небе. Самоад, самоужас — любить эти незнакомые мгновенья, и я люблю их. А потом из травы, как из рвоты, выступает огрызок какого-нибудь внушительной серости зданья, и смотришь на него, и смотришь, и думаешь: было двадцать пять этажей настоящей такой, дармовой жизни, а остался я один, и паспорт у меня меняный, и денег нету. А если денег нет, всё позволено, даже я. Иной раз встречаешь и человека. Вот, к примеру, возьмём меня: стоял вторник, и я это хорошо для себя запомнил, ну, как запомнил — усёк, и, опять же, я пробирался мимо четырёх холмов, во-он к югу отсюда, а уже вечер был, вечерело, то есть, и ветер. Слышу, ветер такой,

43


ПЕТРОВ как будто бы он не дует, ну, хоть бы исподтишка там, не знаю, — так вот, не дует он, а просто сверху, как сволочь какая-нибудь, падает, парашютист, бля. Я, признаюсь откровенно, такой ветер не люблю, а тут ещё и вечер такой, понимаете ль, выдался, как будто бы он на выданье, но весь такой, тасскать, скособоченный, и никто его такого не берёт, никому он значит такой не нужен. Ну, никому, и мне, значит, тоже, но у меня положение такое, я тогда измёрз под этим ветром весь такой и думал, что никогда уже мимо тех четырёх холмов не пройду, к пятому, а там и дом. Ну, и пожалел я, а как не пожалеешь? Нет, ничто конкретно, а — ну, как сказать, само мироздание пожалел. Жалко его, одно оно на всём белом свете. Ладно, чойто я… И вот, стало быть, там растение одно росло, чинара. Я, то есть, понятия не имею, что это за растение, может, ковыль, но как я взглянул на него первый раз, так сразу и уразумел, что чинара это и ништо иное. И я моментально подошёл к ней, чтобы взглянуть, какой из тех четырёх холмов пятый (а там дом), бо с-под неё, конечно, лучше видно, а видно мне стало совсем не то, а, собственно, ноги. Там, получается, человек сгорел. Нет, ну сгорел — это так, метафора, а он просто лежит в высокой траве, длиной аж до самого горизонта, и зырит в небо, ну, как простой чинарик. Я только не сразу это понял, сначала подумал: что он за дьявол, сгорел, не сгорел — а лежит, глазами небесный октаэдр буровит. Но не сразу — не сразу! — потому что пока от ног его до морды добрёл, а там километра два будет, не меньше, так уже и ветер утих, как-то штоли по-человечески дуть стал, и вечер тоже, замечу, притих, и наступило утро. Утром же за головою чинарика начинался спуск вниз, откуда восходило солнце, и я спускался к нему, и понимал спиною, что спускаюсь с того самого пятого холма, где дом, где, по правде сказать, все как дома, а что же было впереди. ?. А впереди, изволю-ка я заметить, широкая и прямая дорога блестела от меня и вон до конечного солнца, мерцая словно только что выложенным асфальтом, каждой острой, тасскать, гранью своего безымянного, тасскать, вещества. По правую же руку от неё, и по левую, короче, по любую от неё руку мало ли что, возможно, что ничего и не было, я не стал бы вообще на то обращать внимание, оставляя это как бы поучительным тёмным пятном своей биографии, каковым оно и осталось. Это — к слову. Итак. Я сказал, что солнце восходило, но это же ясный перец, что ложь. Вернее было бы сказать, что оно стояло на месте, удивляюсь, почему я этого не сделал раньше. Но, приближаясь к нему (а я шёл, как редко кто отваживается, прямо посередине дороги, настолько посередине, что оставлял без внимания всё, что творилось по любую из возможных рук от неё), я отмечал в сердце своём, что солнце значительно увеличивалось в размере, ну, как в размере — в диаметре, не сходя со своего места по праву небесных тел. Это важно, я говорю об этом, как иное иным и не снилось. Итак. Услышал я пение и пошёл я на звук. А идти-то больше было и некуда, не возвращаться же, в самом-то деле, что за глупости, ещё никто ниоткуда ведь никуда не возвращался. Солнце уже стало тогда таким большим, что занимало сверх половины горизонта, и, надо признаться, это не солнце уже было, в общепринятом смысле, если позволите, а просто само небо сияло и излучало какой-то свет, в котором, откровенно говоря, я не то чтобы очень сильно и нуждался. Да что там — за-дра-ло! Честно. Я и раньше его не шибко того, а сейчас вот просто взял бы и грохнул, подвернись чем. Можно ли сказать, что утро, едва начавшись, тотчас перешло в ту стадию, когда всем пора уже всерьёз об нём задуматься? Можно, и это ещё природная мягкость русской речи не позволяет высказаться, тасскать, прицельней. А пение было

44

Я сказал, что солнце восходило, но это же ясный перец, что ложь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ВИЗИТ В СТРАНУ ВОПЯЩИХ

город, где тень отбрасывала вовне тела равнодушных и пахнущих свежей рыбой ангелов

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

всё громче и всё жутче, и всё чётче осознавал я на слух, что не песня это, а какой-то природный, надеюсь, вой, а может быть, это далёкий близящийся лай, или это солнцеподобный воздушный ор, как бы гимн приближающихся комет, или молитва того, чего нет, о том, почему его нет, или птичья смерть, послушная выстрелу в тёмное темя, или ближний свет, от которого все умрут, а я не умру со всеми. И так. В детстве, хотелось бы лирически отступить, у меня был календарик «Силуэт Ленинграда» за восемьдесят восьмой, чтобы не сказать лишнего, год. Снизу на нём изображена была чорная смерть, а сверху, соответственно, белая смерть, и в ограничье между ними вечно и бессловесно проходил тот самый, восемьдесят восьмой, — а уж год, человек или троллейбус, так это не мне судить, есть специалисты. Там жили люди — чёрные на чёрном и белые на белом, их дни шли по кругу и заключались в том, чтобы не дай бог не изменить очертания собственной всеобщной смерти, которой они, извините, и жили. И почему я вспомнил об этом своём имуществе сейчас заключалось вовсе не в том, что смерть приблизилась ко мне своею сияющей алмазною бровкой, нет, — если и была со мною смерть, то я давно уж оставил её за пожатием плеч, там, где всё утихает под ветром, валящимся сверху на пустые руины холмов: почему это было, скорее, в том, что как огонь окружает землю и оттого ещё нежнее плывёт земля в его бездонном распаде, века и века по совершенному кругу, и только раз в миллионы лет, говорят, её удачливые жители увидят на горизонте ту новую, что завершит их, казавшееся напрасным скитанье, так и меня в тот момент окружил этот воздушный, прочернённый, рассекающий воплями бессмертные пламенеющие своды неба город, чьё имя состояло из всего лишь одной, но безупречно продолженной гласной, город, где тень отбрасывала вовне тела равнодушных и пахнущих свежей рыбой ангелов. Но вот, я вошёл в него, и он схлопнулся за мной, как свёрнутая в подзорную трубу школьная тетрадь. На мраморном бордюре небольшого одноструйного фонтана из сгустка крика возник удильщик, он сидел, поджав ноги, укутанный в тёмный, зеленоватого оттенка плащ, и время от времени с подхрипом вскрикивал, смешно дёргая удочку. — Что вы здесь бродите ни свет ни заря? — сказал он мне сквозь непроизвольно сжимающиеся губы. — Ну почему же, — спросил я в ответ, — как раз-таки и свет, и заря. И даже много больше. — Что больше, нет ничего больше, — проговорил удильщик, едва сдерживая крик. Затем он всё же прорвался, отрывистый и жаркий, рушась в кристальную, прозрачную до дна воду. — Идите отсюда, всю рыбу спугнёте. Я оказался на площади, полуокружённой подковою невысокого здания с выдвинутой наперёд колоннадой, за ним возвышались дома уже очевидно жилого вида, в которых кое-где уже горели окна, в то время как общая потьма сумерек, обрушившаяся на меня, когда я вошёл в город, казалось, и не предполагала, и не из чего ей было предполагать рассеяться. Но город передо мною не просто был тёмен, он ещё и дышал ровным шумом страдальческих криков, стенаний и шорохов, их долгий хор, как живая плоть под тонкой, призатянувшейся кожицей раны, с тоскливой угрозой ныл впереди; иногда, как разрывающая пелену отупения игла срезанного нерва, из ровного гула моего слуха касался один лишь отдельный крик, и, всматриваясь в его очертания, я уже различал серьёзное, содрогающееся лицо солиста, чья жизнь на несколько мгновений зависала, искрясь, над бездной тёмного мира, быть может, лишь в этом ослепительном пике оглядывая всю мощь творца и всё величие его творения.

45


ПЕТРОВ «О соле, — думал я, вслушиваясь в рулады невынесенной боли, — о соле мио! Солнечный город, вот ты встаёшь из ниоткуда своим кружным силуэтом прямо в лицо утомившемуся в испытании жизни путнику — и в его бесполезный мозг вливается распалённое варево музыки этих сфер, он, получается, не путник уже, он пришёл, он на месте, он дома. Вот, затем, ты приснишься под утро пятнадцатилетней девочке, в её тонкой и жаркой постели развернёшь холод и блеск своих статуй, фонтанов и площадей, — ну и какая же она спросонья теперь девочка? Она женщина, она мать, она ответственный работник, у неё артрит, какие её годы, ей ещё жить и жить и на её улице тоже будет праздник. А после, вот, в аду, в Ярославле, на автовокзале тебя объявят к посадке на белый, урчащий горячей резиной пазик — и те, кто никуда вроде бы не собирался, все провожающие, все троюродные братья, тётки и соседи с машиной, все местные, все, кого знает в лицо милиция, с кем она пьёт, чью картошку копает по воскресеньям за два мешка на зиму, все они, как один, пусть и мёртвый, человек, соберутся, сойдутся с открытым, повторяюсь, челом к дверям автобуса и, рассчитавшись с водителем, усядутся внутрь — долгие сонные тени тебя, невозвращенцы и беженцы, те, кого нет больше с нами, кто в море, кто не приедет на новом джипе, о ком, стало быть, ничего, — те, кому там почему-либо лучше, чем здесь, хотя везде и всё одинаково, о солнечный город, ты знаешь, о чём я говорю». Живая рыба. Ну, как живая — в продаже. У синей колёсной бочки, держась за неё рукой, стоит высокая женщина лет сорока и громко стонет, вздрагивая всем телом. Затем, всё так же поддерживая себя рукой, она приподнимает заднюю крышку бочки и, вынув оттуда складную табуреточку, разворачивает, садится на неё и начинает тихонько подвывать, закрыв лицо руками. Я подхожу к ней и становлюсь рядом, слежу за её качаниями в такт стону. Наконец, когда по ближайшей её руке пробегает видимый спазм, от которого судорожно сжимаются и разжимаются её пальцы, я осторожно трогаю её ладонью за плечо. — Восемь двадцать кило, — спрашивает она машинально, поворачивая лицо с измождёнными глазами ко мне. — Скидок не делаем. У неё очень красивый тембр голоса, рокочущий, бархатный, с какой-то неуловимой гортанной излучинкой на конце фразы. — Вам больно? — говорю я, сверху заглядывая ей в лицо. — Ну, понятно же, — спрашивает она. — Вы так говорите, будто это новость какая-то. Рыбу берём или нет? — Ну, не новость, допустим, — продолжаю я. — Но что же вы тогда здесь делаете? — Блин, я рыбу продаю, — её красивое лицо, перечёркнутое двумя глубокими морщинами внизу щёк, искажается гримасой от очередного спазма. — Свежая, ночная, берите, — спрашивает она сдавленным полушёпотом, борясь с болью. — Бросьте вы рыбу, вам же помощь нужна. — Вы что, с луны свалились? — Да, с луны, — говорю я. — Расскажите, почему вы от помощи отказываетесь. У вас же страшные боли, я же вижу. — Да какая помощь, о чём вы вообще? — То есть, это, по-вашему, нормально? — Что «нормально»? — Мучиться, страдать, корчиться от боли, постоянно, при этом ещё какой-то вонючей рыбой торговать. — Рыба свежая, ночью наловили. — Нормально? — Ну, блин. Конечно, нормально. Как дышать. — Как дышать?

46

Живая рыба. Ну, как живая — в продаже.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ВИЗИТ В СТРАНУ ВОПЯЩИХ

— В смысле? Откуда мне знать — всё болит. Воздух болит, земля, свет и тень, сама жизнь болит невыносимо, — я болит.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

— Как дышать, — и тут же она хрипит от острого короткого приступа. — Человек рождается на мучения. Здесь, всегда. И всю жизнь дальше проводит в постоянной боли жизни. Как-то смешно даже говорить об этом, элементарные же вещи. — А что болит-то, у вас конкретно? — В смысле? Откуда мне знать — всё болит. Воздух болит, земля, свет и тень, сама жизнь болит невыносимо, — я болит. Ну, вот как это объяснить? Сами что, не чувствуете, не понимаете, что ли? Вдалеке, через улицу, мимо высокой арки красновато-серого кирпичного дома слышатся ужасающие крики в ещё тоскливо-глухом утреннем воздухе. Я поднимаю глаза и вижу, как, лёжа и дёргаясь на земле, истошно визжит ребёнок, в то время как женщина, склоняясь над ним, пытается не то унять его, не то просто силой поставить на ноги. Рядом стоит другой, чуть меньше первого, и в ощущаемом отсюда оцепенении переступает с ноги на ногу, как деревянная кукла. — А эти? — говорю я тихо. — Их-то куда? — В школу, наверное, — спрашивает торговка рыбой. — Утро, сейчас и другие пойдут. Я снова поворачиваю к ней голову, гляжу немного сверху. Она высока и, даже сидя на низком табурете, вполне сравнима со мною в росте. — Но если жизнь — мученье для всех и неотложимо, если нет возможности избавить себя и других от этой боли, почему же вы тут все не переубиваете себя и своих близких? Разве смерть не прекратит ваши страданья, чего вы ждёте? — Какая смерть? Смотрят на меня её синие глаза — один синий, а другой чёрный, как будто в нём плещется рыбка с чёрной блестящей спиною, но вот, нырнула — и тут же выныривает в другом, и теперь уже тот чёрный, а прежний синее синего неба, которого здесь никогда и никто не видел. — Какие странные у вас представления о жизни, — спрашивает она, заинтересованно меня разглядывая. — Смерть, мучение, помощь — всё какая-то неизвестность. Да и сами вы странный, точно с луны. А что касается смерти, то её, конечно, нет. Всё — бессмертное. Людей на улице становится больше, они отмечают своим присут­ ствием начало дня, хотя я и не могу понять, чем он отличается от ночи. Многие идут на работу или, как та, ведут детей по школам и садикам, и нередко жгучее страдание перекрывает механическую заведённость жизни и человек останавливается посреди улицы, кричит и стонет, не справившись с болью, и людской поток вежливо и привычно обходит его с двух сторон. Их становится всё больше, этих криков, они наконец из ночного гула превращаются в громкий, славящий начало нового дня ансамбль, в котором мне чудится удивительная, манящая ритмика, словно бы этими криками управляет могущественный дирижёр, как сердце, а сами они растекаются подобно крови по телу некоего всеобщего существа, питая бесконечным страданием его бесконечную жизнь. Я поднимаю голову и вижу его, стоящего надо мною в зените, как солнце и другие звёзды. Чуть позже я сижу под отдалённым мостом на горячем камне и гляжу на воду и густую поросль прибрежного камыша и осоки. Здесь уже нет людей, а звон цикад и мошкары, пенье лягушек и птиц заглушает далёкие вопли города-солнца. Здесь спокойное безразличие природы к собственному страданию оставляет мне место для того, чтобы убрать из сердца великое влечение, которое привело меня к этим местам, кружение света и тьмы, их необъяснимый и крадущий всё живое танец. Моё сердце стучит в том самом, заворожённом

47


ПЕТРОВ ритме, и протяжная боль, как луч, вырывается из него и кружит по тёмному небу, ища уже известно какого приюта. Вода тоже течёт по кругу передо мной и не скрывает в себе никакой тайны. Без зависти я смотрю и на камыш. А после, переменившись дорогой, я поднимаю взгляд вверх и замечаю на вершине четырёх ближайших холмов огромного человека. Дорога подо мною блестит наотмашь какою-то мелкозернистой породой, размывая границы длинной, почти бесформенной тени, лежащей вперёд от моих ног, а сверху сквозь серое небо наплывает на меня уступ дальнего дачного вечера, и кряжистый ветер ломится вниз, как пьяный в несправедливо закрытые двери магазина. Двухкилометровая дылда чинарик неуверенно стоит на холме, покачиваясь на тонких обгоревших ногах, и приветливо машет мне сверху головой, заранее сняв её с худых, почти не приметных плечей. — О, привет, — кричит он мне, — привет! — Эхей! — кричу я ему в ответ, взмахивая рукой на ходу. — Привет! — кричит он снова. — Сколько же лет прошло? Привет, о привет! — Эхей, эхей! — кричу я в ответ. А кроме того, я не знаю ни сколько лет прошло с тех пор, как я спустился с этих холмов, ни закончился ли мой отпуск и не пора ли уж снова мне выходить на работу. Ничего я этого не знаю, и не знаю, кто сможет всё это сосчитать. — Привет! — снова кричит мне сверху мой погорелец, отчаянно взмахивая головой так, что она морщится от потоков вертикального ветра. — Привет! — кричит он. — Я сосчитаю! — А я умру! — неустанно маша рукой, кричу я ему в ответ. И вся нежность мира страстно, порывисто, жадно обнимает нас обоих, прижимает к себе так долго и так волшебно, и держит, и держит нас.

Трава людей любит и охотно по ним растёт.

Сныль В зелёное въехать было легко, на удивленье, даже легче, чем продираться сквозь горячий сланцевый воздух. С этими его шепотками, чугунными взглядами, утробным каким-то, отменно мерзким хохотом в спину. Ба, что же это я! Никогда ведь не умел ездить на велосипеде. Падать — да, это всегда пожалуйста, это мы мастера. А вот же — еду. Когда лист налетает, готовишься, думаешь. Думаешь, скользнёт так ласково по щеке. А из-под него вдруг ветка — хрясь, по лицу, по глазам, до зубовной скулящей боли. Очень тесно, надо заметить, стоят дома. У нас по деревням такое не принято. Ну, чё вылупился? У, ррожа вахлачья! У нас улица должна быть широкой, чтоб. Чтоб, когда наводненье, вода меленько шла и граждане не тонули разиня рты. Хотя, чёрт их разберёт. Всё равно же тонуть будут назло архитектуре. Да, да, в магазин, по ириски! В магазине этом раньше. Помню, таким хлебом торговали: его, значит, в руки берёшь. А он сам причмокивает. И не поймёшь сразу, то ли съесть его, то ли, это. Сигареткой угостить. А, чёрт! Ветки… Вот деревья почему-то не любят людей и вечно норовят их угробить. Хотя. В чём-то я их понимаю. Другое дело — трава. Трава людей любит и охотно по ним растёт. И, однако, какая узкая улица мне выпала: вот так если поднять руки с велосипедного руля да расставить. Ру-ки-крю-ки. То можно барабанить пальцами по окнам домов, или кошек гладить, или трясти ромашки в палисаднике, — всё можно. Было бы чем. А то, говорят, в соседней деревне на первомай един муж

48

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СНЫЛЬ

1

Но на самом деле понятно, что речь не идёт, а звучит. А, нет, кончилась.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

злоречивый вышел на позор руками махать. Так тут же выскочили из лесу с топорами да порубили к едрене матери. Ни рук не осталось, ничего. Ни деревни. Одна лужа с поплавками, и нифига. Нифига не клюёт, даже на медведку, айй-й! Во-от, значит, в гору пошла, да с камешками. Веселей, то есть. Многие люди, если воспользоваться этим скомпрометировавшим себя термином, думают. Думают, что если вдруг? Что если вдруг, паче чаянья, хоть раз в жизни они помрут, то смерть этим ограничится и всё у них потом будет. Всё потом будет тип-топ, как в сказке. Ну што я вам скажу по этому поводу? Во-первых, покажите мне хоть одну сказку, где всё тип-топ. Тем более у людей. Во-вторых, из того, что мы знаем о смерти, вовсе не следует. Того. Того, что она о нас думает. Вовсе не следует думать. Из того, что мы знаем, она-то и следует. Чтобы думать за нами, чтобы. Чтобы за нами подъедать. Не, сынка, ты сначала спеки пирожок, чтобы я его слопал. Смотри: Тварь хмурая как день стоокий. Дрожит от каждого куста. Белеет парус одинокий. Земля безвидна и пуста. Скажи, котик, чем ты думаешь о смерти, и я скажу. И я скажу, кто ты. Ну. Да. Ничего. Жители этой деревни схвачены каким-то зелёным. Зелёным каким-то ознобом. Дрожат на ветру, под ветром, как ветер, дрожат, как флаг на остывшем ветру, дрожат, плачут, бранятся, их ветер носит, они прекрасны, они мертвы, их бы снять бы в рапиде, как пулю, как флаг, просевший в открытое утро, в эту тьму на дрожащем ветру, на этой луне. Когда они все возьмутся, кто-то из нас. Кто-то должен быть оставлен, чтобы снять всё это в рапиде, кто куда. Я собсно в магазин у меня тут список я занятой человек мне триста­ тридцать лет и это только в одну сторону. И это только кто-то из нас. Брыссь сс-под колессса! Поразводили мертвяков, проехать нельзя, никакой культуры. Значит, как оно, значит, бывает: бывает, собьёшь одного. Насмерть или ещё как-нибудь половчее. Так он же потом месяц на тебя волком глядит. Глядит, дескать, что же ты, значит, наделал. И не скажешь ведь, что. Что, мол, Пушкину, что ли, было сказано: не суйся, значит, не лезь. Не лезь! Умер — не лезь. Золотое же правило, так нет — лезут. Вон сколько на площадь повылезло. Не протолкнуться, не выжить, не слушать, не понимать, не успеть, не протиснуться, не разглядеть ни лица, ни спины, ни души, ни земли, ничего. Ничего, какнибудь всё же проеду. Ни следа, ни руки, ничего. Но как-нибудь всё же. Ни меня, никого, ни. Но как-нибудь всё. Там, под крышей зелёной, ослепительно серый мой магазин стоит, как ни в чём не бывало. Как по­ ставили, так и стоит, от самого что ни на есть скончания века. Один на всей бесполезной земле. Но ни души, ни земли, ничего вокруг больше и нету, а там, внутри. Там, под зелёной крышей, от скончания века со страшной силой торгуют божественным разнохламьем, и никто, никто не может этому воспротивиться. А огромные серые хлебные головы, как китайские мудрецы, сидят по полкам вдоль стен и внимательно смотрят. Смотрят за тем, чтобы что? Чтобы правильно шла торговля, чтобы по расписанию, вот зачем смотрят, чтобы ни на минуту не останавливалась, не покрывалась ни светом, ни тьмой, не свернула бы за угол, не оборачивалась, услышав молчаливо носящийся в зелени воздуха вопрос, о, который же час, ибо час был довольно ранний. Час (но на самом-то деле всем ясно, что речь идёт1 о ослепительно ясных веках), когда этих магазинов по вселенной было больше, чем звёзд, и крыши их были не зелены, а пламенеющего золота, яхонта и халколивана. Не говори мне, котик, что в халколиване случился переворот. Что убили халколиванского президента, я этого слушать не стану, а второго такого уж не найти взамен. Не говори мне об этом: я думаю выжить даже и в эту посмертную рань. И о чём толпятся разумные мертвецы на зелёной площади. И кого высматривают китай­ские хлебные головы в тихой прохладной тьме магазинного обморока. И кому поёт вода в хозяйской луже среди скучных окраин. И что за флаг

49


ПЕТРОВ ерошится в этом подробном небе. И умер ли кто из живых. Чьё ли счастье разведано. Чья ли земля завершила круг. — Я этого знать не хочу, я не за этим, пустое. Не берите в голову, вот, у меня тут список. Чтобы не ошибиться, а то ведь бывает, кому потом докажешь. И тут же хлёст­кий удар в спину разворачивает меня обратно, ко входу. У ног моих в маленьком чёрном мешочке топорщится сухая куриная лапка, а та, кто пустым мешочком сидит у входа, низко опустив голову, молчаливо и твёрдо убеждает меня в том, что я получил ровно то, что хотел. Что другого не бывает. Что другое — это я сам, и другому не быть. Я подхожу к ней и беру её обеими руками за голову. Я подхожу к ней, я заглядываю ей в лицо. Но лицо её далеко отсюда.

Тотенбург … Жизнь мёртвых — явление столь же величественное пусть даже в заведомо ограниченных нами масштабах, сколь и поучительное. Остатки некогда разрушенного у нас, подобно тени, отбрасываемой нами в воскресный солнечный день, во время прогулки вдоль набережной или при пересечении площади, ещё не запруженной толкущимися возле палаток покупателями наших безделиц. Удивительным образом то, что справедливо считается нами рассеянным в несущест­ вовании, вдруг становится для мёртвых главной и безупречной ценностью: они живут ею, они жаждут её, весь их мир состоит из того, что мельче пустоты, и только этим и держится. Города мёртвых всегда обращены к нам обратною стороной, и мы входим в их дома так, как если бы каждый наш шаг был сравним с извержением целой планеты. … … Мельчайшие, они живут в провалах нашей памяти, но было бы странно думать, будто их minority никогда не вторгается в наши жизни без того, чтобы быть замеченным. Вы, должно быть, сидели однажды вечером с девушкой за столиком открытого кафе и глазели на то, как солнце, садясь, обливает блеском наклонный вал улицы, высвечивая вдавленные в асфальт осколки бутылок, мелкие, отполированные тысячей подошв камни, распахнутые стёкла низеньких окон и потёки воды из-под мороженной коляски. «Юлия», предположим, сказали Вы девушке. «Скоро стемнеет. Ты остаёшься?» Не бросился ли Вам в глаза тогда, едва Вы взглянули в лицо своей Юлии, этот необыкновенный отблеск, мелькнувший на её подбородке, зеленовато-алый, как будто бы свет, падавший ей на лицо, внезапно проскользнул сквозь быстро вращающуюся прозрачную призму? И потом, когда Юлия взяла стакан с оставшимся уже на дне молочным коктейлем, он словно бы брызнул прямо у неё в руке, хотя даже сверхнапряжение её мускулов не смогло бы преодолеть сопротивление толстого стекла так, чтобы оно разлетелось на столь мелкие осколки. Ей, между прочим, повезёт в том, что осколки мелкие: иначе ладонь могла бы быть разрезана насквозь, а так дело обойдётся лишь обильною кровью и двухнедельной повязкой, и всё. И всё. …

Что другое — это я сам, и другому не быть.

… Виденный однажды мною лютеранский пастор, молодой, подвижный и стеснительно-насмешливый человек, говорил, наклонясь ко мне и прикрывая лицо катехизисом Лютера: «Они такие шумные. Ужас

50

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ТОТЕНБУРГ просто». О мёртвых он знал из книжек и относился к ним с осторожным протестантским доверием. Мы разговорились о боге, о котором пастор имел мнение самое деликатное. Он краснел и, засунув руку в карман, неловким движением оттопыривал брюки пальцами, отводя взгляд в сторону. Это происходило в полутёмном зале дворца культуры, полностью занятом одним огромным дубовым столом, за дверями же соседнего помещения то и дело раздавались выкрики, шарканье ног и грохот передвигаемых стульев. «Ужас до чего шумные», не уставал с полуулыбкой повторять пастор, деланно морщась. В конце концов, он подарил мне лютеровский катехизис на украинском языке в красно-белом дешёвом переплёте, и быстрым шагом, длинный и нескладный, двинулся по тёмному коридору. Тем временем из дверей соседнего зала по одному выходили живые, с красным от возбуждения лицом, что-то кричали в просвет двери, которой затем же с силой и хлопали. Затем они хватались руками за крупные, как репа, красные головы и, вздохнув всей грудью, взрывались прямо здесь же, у длинного стола, оставляя в тёмном воздухе малиновое, едва светящееся облачко. Из-за открытого в дальней стороне зала окна, выходящего на задний двор, раздавался сумасшедший щебет воробьёв, сплошь облепивших крупной стаей кусты садовой сирени. …

Надеюсь, никому не нужно объяснять, что мёртвые — это не те, кто некогда умер здесь, а те, кто вечно живёт там

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

… Обычно линзы мёртвых миров располагают по отношению к нашему так, чтобы гипотетический наблюдатель, выйдя из кафе покурить и дать роздых глазам, не стал бы невольным свидетелем их многообразной жизни, а вместе с тем чтобы и они не столкнулись с нашим и не возгорелись бы к нему любопытством. Надеюсь, никому не нужно объяснять, что мёртвые — это не те, кто некогда умер здесь, а те, кто вечно живёт там, и посему любопытство к нашему миру с их стороны естественно и постоянно. Делают же это вовсе не с целью оградить или пресечь, как может подумать привыкший к предсмертным нравам гипотетический наблюдатель, а из экономии и по инженерной надоб­ ности. И всё же время от времени обнаруживается, что зазор между нами слегка скошен и линза ближнего мёртвого мира начинает свой непредсказуемый танец в теле этого, положенного нам существования. Гипотетический наблюдатель, отбросив в сторону зажжённую сигарету, внимательно и сосредоточенно блюёт на асфальт, потемневшее небо испещряют упругие морщинки, оно сжимается и тянется, как шагрень, здание земельного банка осыпается горой мелкого песка в два мгновения, автомобили с ужасающим скрипом, царапая и сминая друг друга, разъезжаются в стороны от разошедшейся посреди проспекта ямы, мы наблюдаем за развитием событий в молчании, свидетельствующем о нашем неподдельном интересе, воздух звенит, стекленеет, как будто переполненный мириадами комаров, в парке под липами, близко к нам, останавливается небольшой отряд римских конных преторианцев, огромный военный дирижабль медленно врезается в здание университета, которое вспыхивает пожаром, отлично отсюда заметным, обнажённый месяц всё-таки всходит при лазоревой луне, мы отмечаем это со знанием дела и с некоторой удовлетворённостью. Всё, впрочем, скоро заканчивается, мёртвый мир возвращается в положенную ему точку либрации, а через пару дней официально объявят, что ущерб был сравнительно невелик, а паника ничем не оправдана. И в самом деле, на восстановление разрушений из муниципального бюджета, по прогнозам, уйдёт не более 90 тысяч гривен, и всё. И всё. …

51


ПЕТРОВ … Среди прочего одна автобусная линия, угловато огибающая полгорода с юга и запада, привлекает внимание интересующихся следующей спецификой. Существует способ сесть на автобус в районе Нетеченской примерно около трёх часов пополудни, точнее вам никто не скажет, дело во многом решается везением. Речь, разумеется, идёт о светлой половине года, тёмная же и нечистая не должна занимать ваше время и силы. Оплату проезда у водителя производить не стоит и вообще никому ничего не нужно давать, деньги вам понадобятся на обратную дорогу. Вступать в разговоры с окружающими, тем более — в споры о мнениях, крайне не рекомендуется, были, знаете ли, прецеденты, лучше не надо. Главное запомните: всё сущее — только ваш попутчик и ничем не может более быть полезным. Примерно пару часов пройдёт, прежде чем автобус, совершив надлежащий круг по городу, покинет его черту и поедет по загородной трассе. С этого момента он не будет делать ни одной остановки до места назначения. Минут через тридцать-сорок он свернёт с трассы на просёлочную дорогу и проедет между высокими сосновыми посадками ещё десять минут. В конце дорога выведет на широкую площадку, где автобус сделает круг и остановится возле полуразваленной железной остановки. Пропустите всех, кто ехал вместе с вами, вперёд, выходите из салона последним. Люди пойдут вправо, не ваше дело, куда и зачем, вам же следует оставаться некоторое время на месте. Покрутитесь рядом с автобусом, зайдите под железный козырёк остановки и ждите там, пока автобус не уедет, а народ не скроется совершенно из вашего поля зрения. Слева, метрах в ста от остановки, находится деревянный колодец с крышей, невысокий и весьма неухоженный. Доберитесь до него, а дальше двигайтесь вдоль живого забора из плотно сросшихся кустов калины. Дорога будет идти немного в гору, но недолго, а затем кусты исчезнут и вы окажетесь на относительно небольшой и тихой полянке: справа от вас будет продолжаться холм, покрытый неопределённого вида растительностью, а слева, чуть поодаль, вы увидите край соснового бора, тёмного и глубокого, чьи деревья превосходят высотою все ваши представления. Здесь очень тихо, здесь нет ни шелеста листьев, ни вечного гула насекомых, ничего. Ложбинка между холмом и соснами приоткрыта, за нею видно, как земля понижается, исчезает в тумане и тишине. Это последний вечер мира живых, и если причувствоваться к тому, что стоит перед вами, то можно в конце концов разглядеть некоторые черты близлежащего мёртвого мира так, как если бы вы и в самом деле там побывали. Впрочем, специфика совсем не в этом, а в том, что по прошествии некоторого времени, пока длится ваше созерцание, вы начинаете понимать, что не только мир живых и не единственно мир мёртвых имеют собственное основание в том, чтобы быть, но что и тот, едва касающийся нас промежуток реальности, который мы со всем небрежением называем переходом, существует полноценно и возвышается над обеими странами доступной нам жизни. Поняв это и усвоив на будущее, вы можете возвращаться прежней дорогой к остановке, и, если вам повезёт, вы успеете на автобус, направляющийся в вечерний и спящий уже город. …

Главное запомните: всё сущее — только ваш попутчик и ничем не может более быть полезным.

… В конечном счёте Юлию откачают. Она будет лежать, уже выписанная из больницы, но ещё частично перебинтованная, на синей кровати, в квартире, залитой светом и стрижиными воплями. Утром к ней зайдёт тётка и примется долго и бессмысленно рассказывать о том, как в её доме ремонтируют систему отопления. Затем подтянется брат всем воскресным семейством, но эти скоро ретируются, видя,

52

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ТОТЕНБУРГ что Юлия не отвечает на попытки сделать её счастливее. Для этого её нужно заново обучать тому, что есть жизнь, что она состоит из встреч, вещей и желаний, что с людьми можно говорить, птиц надо слушать, а к деревьям прикасаться только руками. Но как и зачем снова вливать створоженную до простейших реакций жизнь в этот выскобленный подчистую сосуд, ради чего? Она лежит и смотрит на синее, верещащее птицами небо с таким божественным всеприятием, какое даже и не примечталось бы ей до того мгновенья, когда невысокий купол манежа лопнул над её головой и тысячи мельчайших стеклянных игл вонзились в неё, разрывая кожу, мышцы, нервы. Наполовину полный, наполовину пустой, — нет, не скажите, разница огромна, бесконечна. Особенно когда приходится решать, полностью ли сосуд полон или напротив — пуст под завязку. Города мёртвых прорастают сквозь жалкое тело Юлии куполами и шпилями самой причудливой формы. …

Города мёртвых прорастают сквозь жалкое тело Юлии куполами и шпилями самой причудливой формы.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

… Высоко на стене, над кафедрой, с каких — не ясно ещё времен висят механические часы, в которых секундная стрелка начинает както жалобно повизгивать, пробегая последнюю четверть круга. Я уже много лет назад заметил за ней эту вольность, и вот, вижу, с тех пор ничего не изменилось. Но это на стене, а в самом зале творится чёрт-те что. Сломанные стулья, груды сваленных на паркет и затоптанных бумаг, поваленная и разбитая гипсовая статуя уже не разобрать какого деятеля, науки или искусства, разломанный надвое стенд с детскими рисунками, хрустящие под ботинками осколки графина, не то просто бутылки, чей-то пиджак с надорванным рукавом, опять же — бутылки, но пластиковые, смятые столь же безжалостной пятой. Я поднимаю голову и замечаю под потолком тоненький язычок тёмно-малинового оттенка дыма: вытяжка в старом доме работает странно, ненадежно. Белая, но исключительно грязная кошка сидит за окном на кирпичном парапете и неряшливым взглядом посматривает на меня. Я подхожу к окну и, пока она на полусогнутых лапах утекает от опасности в моём лице, дёргаю створки и с небольшим усилием раскрываю окно. Воздух ударяет в меня напряжённой тяжестью, как будто предгрозовой, хотя и светло повсюду. Я выбираюсь через окно наружу, во внутренний дворик, обсаженный кустами не так давно отцветшей сирени. Они тихи и не шелохнутся в безветрии. Через двор и арку я выхожу на проспект: людей нигде нет, ни людей, ни машин, вся улица пуста насквозь и сияет гранёным асфальтом, горбатясь там, в перспективе. Я никогда не вернусь домой. Она так и уснула, не закрывая стекленеющих глаз, в которых жизнь отражалась нетронутой, бесчеловечной, какой она и была между нами. Невольно я смотрю наверх, в остановленное над городом небо, и вижу, как, накренившись под небывалым углом, надо мною лежит полупрозрачная чёрная линза, сквозь которую дальний мир никогда не живших лучится ярко и страстно. Но уже просыпается, как от внезапного обморока, город, уже распахивают на верхних этажах просветлевшие окна, уже пролетает по запустелой улице гаишная «десятка», взрывая воздух сиреной, и рядом с почтой вновь раскладывается торговец мобильных карточек в дурном жёлтом переднике. Пройдёт каких-нибудь полчаса, и всё опять примется за своё обычное верчение, и в поднявшейся наново пыли существования ты не отыщешь ни памяти, ни судьбы, ни имени своего. Пройдёт полчаса, и всё станет прежним. Совершенно всё. …

53


ПЕТРОВ

Эт: Псалом восхождения Я побывала в стране, откуда мёртвыми не возвращаются. В кипящей тени дубравы я схоронила свою немощь и своё отчаянье; там возвышается холм; там ускоряется шаг несвоевременного путника, чья забывчивость хуже дерзости; в беспамятстве проведёт он остаток ночей своих, и жаркое лето моё поглотит его кроличье сердце — оно станет сухой изумрудной пыльцой, вздымающейся под крыльями тонких прозрачных стрекоз, оно станет отдалённым звоном колокола в сельской церкви, запертой и безлюдной который уж век подряд, оно станет колыханием блещущей глади пруда, отражением блика в прозрачном зрачке юной саламандры, выглядывающей с любопытством из-под влажного листа. Я Эт, жаркое лето своё; я неведомое господу, чьё имя Всуе, и мне он возносит тук жертв своих. Я есть любовь, и никто не осудит меня; и я не осужу никого, ни своих, ни чужих, даже если смертельно им будет неосужденье моё. Ровный полдень — моё дыханье, и я осветила всякую вещь, пребывающую во мне, ко славе её прибавила бездну ясности. В мире нет больше тени: я разомкнула её, как пустую шкатулку под блеск восходящего зноя! Я чёрное солнце, перекричавшее собственный крик, пересиявшее собственный луч; я новое в восхожденьи. Осам своим и змеям с золотыми телами, я исцелю им вырванные жала, — и красота, и любовь, и свет, и погибель больше не будут страдать. Я разрешу всякое начало, и каждый вдох восполнится от меня, и каждый взгляд раскроется мною в бесконечность миров. Сегодня мой свет свободен, ему больше не нужен постылый источник: я стала им, как башней становится восхожденье.

54


Владислав Колчигин родился в 1966 году в г. Изюм Харьковской области. Учился на филологическом факультете Харьковского государственного университета (ныне — Харьковский национальный университет им. В. Н. Каразина) и в Литературном институте им. А. М. Горького. Составитель поэтического альманаха «Ариергард». Публиковался в «©П» № 4, № 5 и № 9, журналах «Алконостъ», «Дети Ра», «Белый ворон» (Екатеринбург — Нью-Йорк), «Харьков — что, где, когда», альманахе «Окрестности» и др. Живёт в Краснограде.

Елисейская мгла или женщина в пальто В могилах чую суету… К. Н. Льдов Между мёртвыми и живыми ничтожна была разница. С. В. Шервинский

Над полями елисейская мгла Точным именем любовь назови Это значит что могила могла Наземь вызови себе визави Над полями елисейская мгла Как никак здесь закаляется сталь Всё расплавила могила могла Та юдоль а добела эта даль Это молодость парней молока Без костей в уже наружной крови За понюшку табака в облака Камнем именем любовь придави

55


КОЛЧИГИН Этот траур залежалый товар Ты герой так где же твой героин Что за имя завещал абеляр Рост осириса родимых осин Над полями елисейская мгла Если молодость парней молока Значит всё таки могила могла Посмотреть сквозь небеса свысока Это тело закалялось как сталь Этот скрупул недоспал ничего Канитель разводит разве миндаль Слово за слово забыто родство Над полями елисейская мгла Если жизнь и смерть легко перенёс Забывай свои земные тела Полагайся на небесный склероз Неземная и небесная мгла Ни земли или ни бесдны вокруг Полагайся добела и дотла В эмпиреях без души как без рук Неудобонечитаемый мир Худо бедно отвлекал карантин Хорошо или буквально кормил Ты герой так где же твой героин Эта дырочка от подвига вот За витринами невидно от слёз Заглядится на и мордоворот Заглядится на и молокосос

Забывай свои земные тела Полагайся на небесный склероз

Над полями елисейская мгла Эта молодость парней молока По усам текла могила могла Дожидаться до египетской ка Прохлаждался закалялся как сталь Расстилался стилистический слой А теперь уже листай нелистай Незабудешь всех неправильных слов Елисейская тугая трава Если молодость молочней зрачка Променяй её пока такова На понюшку какова табака Тот кто жизнь как на ногах перенёс Но невыскочил взашей головы Полагайся на небесный склероз Где мотивы и молитвы мертвы Нехотят теперь вернуть зеркала Водоплавающего поплавка Эта малага пьяней молока По усам текла и в рот проросла

56

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


Елисейская мгла или Женщина в пальто За могилой двойнику заодно Для чего ему визит визави Кадр за кадром аккуратно в окно Камнем именем любви придави Над кретином набекрень облака И висят себе считай целый день Как пошарпанные ветром плака Ты же знаешь этот блядский бекрень Над могилой облака будут гнить Пока знай себе растёт лебеда Наконец умеет лебедь любить Льётся песня с нас как с гуся вода Кандалы ему скандалы каюк Кандалы ему каникулы ка Ни земли или ни бесдны вокруг Если репа пуще пара горька Над могилой будут гнить небеса Где щиповник где миндаль где ваниль Этот камень ненаходит коса Гениальна как гиньоль только гниль

Над полями расстилается стиль

Так вот тоже прохлаждается сталь Над полями расстилается стиль Напоследок баснословна мораль Высокоорганизованный штиль Дистилляция как с гуся вода Эта капля будет камень долбить Пока знай себе растёт лебеда Лебединые слова лебезить Над полями елисейская зга Средоточие добра или зла Если молодость парней молока Испарилась а могила могла Над полями елисейский туман Если молодость парней молока Запихай её как шапку в карман Чтоб её неотыскала пока Ни десница ни другая рука Сладко буквой восковой костенеть Ивасевич принесёт блёклых роз Тот кто эту жизнь легко перенёс Дешевеет эта медь это ведь Знай вдыхай себе небесный наркоз За понюшкой понюшку

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

57


КОЛЧИГИН

...и свет пропет. К. Д. Бальмонт

Окончив школу вступая в жизнь Ступая по пятам Как будут розы хороши Знай нас узнаешь сам Пусть горький университет Блистает кривизной Самознание растет За самый дальний ноль Заводы стройки вензеля По корридорам нив Как сука вертится земля За хвост ловя мотив Какая разница куда Какой и никакой Нестоят трупа и труда Вода и алкоголь Кто подкаблучник кто подлец Кто вытертый калач Считай по осени овец И ничего незначь Проходит двадцать тридцать лет Сквозь тление и сон И мир по новому воспет Но всё же в унисон

Как сука вертится земля За хвост ловя мотив

В пучине каждого следа Забыт и срам и стыд Пока врождённая вражда Посмертно отлетит

Заброшенные сады или фанаберия И мёртвые с живыми Вступили в хор един! К. Н. Батюшков Страшно и скучно. А. С. Пушкин Тоска и грусть, частичка скуки… Н. В. Станкевич

58

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


Заброшенные сады или Фанаберия Всю жизнь всё равно не перескучаешь. А. А. Блок И жил, и умирал в тоске, Рыдания не обнаружив. А. Белый Нельзя сказать, что я скучаю, Нельзя сказать, что я живу. Г. В. Иванов …более или менее есть почти всякий Пушкин… В. Н. Каразин

Тогда паранормальная тоска Средина лета как средина лета Ещё Уже в расцвете явственна тогда Такая жизнь безрадостна и лестна Шуршат жуки сквозь воздух на дрожжах Пустое место заполняют мухи Гниют плоды в заброшенных садах Спешат дожди взамен мечты и муки

Когда я буду пушкиным в мешке Пожалуйста неспи неспорь несуйся

В древесной или лиственной тоске В тревоге трав в комплоте насекомых Всё сбудется на точном этаже Без понятых прохожих и знакомых Лечебная презумпция легка Флюорографию в угол как икону Дабы вода сквозь ванну пролегла В соседний океан а дальше в кому Когда я буду пушкиным в мешке Пожалуйста неспи неспорь несуйся Пусть решето висит на волоске Пока биенье дней наглядней пульса Испуганным паяцем на цепи Среди садов заброшенных за плечи Тогда на песню горла наступи Подлунный вой членораздельней речи Я тварь я царь я поц я бог я бег Среди следов заброшенных за спину Пусть горизонт запнётся об осину Пусть в океан впадает имярек Пока за всё охрипну и осипну Средина лета жаром хороша Все бестии храбрятся и боятся Ни кругозор ни точка ни душа Цепная медитация паяца

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

59


КОЛЧИГИН Пора паранормальная тоска Сплеча бренчат нательные мониста Виляние хвостатого мешка На совесть мизантропа гуманиста Тоска тоска зелёная пора Как пукнет пушкин так и клюнет клюев Настанет осень вроде ноября Благоухать бы блоку между ульев Но свистнет рак и выдаст нагора Где зазимует

Апейрон и бакалея Любовь есть верный ключ к отверстию небес! С. Н. Глинка (Э. Юнг) Узрев в кольце его концы. Г. С. Батеньков Ничего не найдя, всё теряю, Всё люблю, ничего мне не жаль. М. И. Лопатто

2. Версии и диверсии За погибшую жизнь полюбить невозможно. Н. Н. Берберова

За пастуха и рыбака За белизну черновика Спокоен всеми потрохами

Люблю людей, люблю природу, Но не люблю ходить гулять… Люблю в природе — рост и тленье, А в людях святость и порок. В. Ф. Ходасевич Я ненавижу человечество. К. Д. Бальмонт

Люблю людей небытия Люблю гулять по бездорожью Пока небездный судия Прельщает рожью дрожью ложью За надувные облака Над беспредметными полями За пастуха и рыбака За белизну черновика Спокоен всеми потрохами Какая призрачная явь Но версия так вероятна Оставь как есть или расправь И на душе бывают пятна

60

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


Апейрон и бакалея Как прошлогодний апейрон Как наживная бакалея Пошли меня в насущный сон Я тоже буду слушать звон Всех сказок каждого карлейля Какой проявленный сюрприз Пора диверсии дивиться Как чистоплюйству блюдолиз Как многомужеству девица Передвигаться вверх и вниз Нет подходящего девиза Пусть к антиподам под надир Текут невинные монады Блажен кто посетил сей пир Пил мёд и медицинский спирт За беглые координаты Чуть только накренится ось Что было явным станет тайным Сколь дома лучше знает гость Ещё неназванный татарином

Чуть только накренится ось Что было явным станет тайным

3. Мел и меланхолия Ищи меня… В. Ф. Ходасевич Сам затерял — теперь ищи… В. Ф. Ходасевич В стоге сена ищу я иголку — Дай-то бог, ничего не найду. Е. В. Витковский (Ф. А. Ногейра Пессоа)

Сгущался снег вокруг сгущалась тьма И хоть бы насмех выколола глаз Мне кажется что это кострома Стог сена как в иголках дикобраз Ищи меня не в моргах не ищи Ни в морулах ни в бластулах вперёд Я снова непопал как кур во щи Я непопался в новый переплёт Стог сена весь в иголках ёж не ёж Ищи пока нерассвело на слух Ни в морулах ни в моргах и найдёшь Что я поправился на целый дух Поправился попрал и полевел От плевел речи на косой аршин Святой пробел где сажа или мел Тьма тьмущая сгустился меланин

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

61


КОЛЧИГИН Ищи меня найдёшь меня оставь Где есть меня где ясно как внутри Сгустился мрак вокруг сгустилась явь В ней лопаются даже пузыри Стог сена отсырел и негорит Хвалёные иголки на виду Собаки плохо знают где лежит Хорошее наощупь катманду Такая сердоликовая тьма Одни иголки нет других примет Возможно это и не кострома Зато невянет липовый билет

Клиппот или форма творога Человеческое, слишком человеческое — это всегда животное. Акутагава Р. Этот мир не имеет никакого значения, и кто это понимает — обретает свободу. А. Камю

Скорлупа но неизвестно чего Вот поди и догадайся пошёл Чем прославилось внутри вещество Ноосфера или может быть пол

Собаки плохо знают где лежит Хорошее наощупь катманду

Соглашаться с неземной пустотой Если выпадет такой оборот Не научнофантастический строй Но всамделишний чужой огород Вот минуешь этот женский туннель Вот увидишь новый матовый цвет Никогда неутверждай эту цель Леденец прочнее прочих конфет А с куриной слепотой легче жить И не только петуху лучше всем Неземную пустоту нечем крыть Инкубатор как яичный гарем Разводить себе руками желтки Разводить черновики между строк Ноосфера или пол помоги Полуфабрикат или полубог Посмотрел на мир но издалека Он не то чтоб слишком мал или сер Недоплюнешь до его потолка Но ничтожней стратосфер ноосфер

62

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


Клиппот или Форма творога Старый атлас я до дыр изучил А теперь хочу себе отрывной Как заправский пассажир старожил Или даже книжный червь подкидной Скорлупа но неизвестно с чего Догадаешься за тридевять раз По губам не зря текло молоко И наполнило бушующий таз Будет творог а потом будет сыр Будет время подберём ремесло И устроимся на пир на весь мир Лишь бы по усам протекло Только выедено тьмало яиц Чтобы стоила чего скорлупа При налёте все улягутся ниц Посредине земляного пупа Но не только женихов и невест Умыкнут за неземную черту И наследников кто каши неест Заодно и многоместный насест Обживать за пустотой пустоту

Только зеркало похоже на шов А планктон почти платон перед ним

Догадайся от чего скорлупа С глаз долой из средоточия вон С мирового древа наша резьба Кем то сорвана и выдана в сон Вот и снится мировой перегной В облаках на дне пучин за душой Никуда теперь уже ни ногой Сам большой и даже самый большой Как обоих ты теперь ни зови Друг для друга затмевают весь сон И сквозь зеркало блюдут визави Запланирован дальнейший планктон Только первый невелик сам большой Всяк и каждый а второй нелюдим Только зеркало похоже на шов А планктон почти платон перед ним У попа была собака она Полюбляла мясо и хвать На могиле у неё бузина Так что надписи нельзя разобрать Но поскольку сохранился архив И осталась от него скорлупа Нам известен этот древний мотив Про собаку и пардон про попа

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

63


КОЛЧИГИН

Крес Приходит доктор говорит На птичьем языке Пускай журавль ушёл в зенит Синица в кулаке Симптом симптом ещё симптом Потом метемпсихоз Но ни об этом ни о том Уже ненужно слёз Больной ничтожен как цветок Здоровый как песок И оба смотрят в потолок Уже без задних ног Несбыточные сны увы Бессильные силки И тише славы и травы Могилы коротки

Немой пейзаж Здесь отсутствуют тени, Да и вещи самой здесь нет. Так и тело людское Неотлично от тел других; Мы в пустотных пустотах Ищем отзвука в лад себе. Л. З. Эйдлин (Минь Чи)

Симптом симптом ещё симптом Потом метемпсихоз

Где закатается мир тленный. Г. С. Батеньков Весь мир ваш полон и кишит Искусства творческою силой. К. К. Случевский В мире душно и позорно… К. М. Фофанов Я бы от мира взор свой отвращал И обращал его на что-нибудь другое. А. Г. Волохонский Вокруг простёрся мир безличный… В. Б. Микушевич (К. Брентано)

Мир хочет выслушать пейзаж Но как ему сказать И не болото и не кряж А так себе тетрадь

64

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


НЕМОЙ ПЕЙЗАЖ Цветут цветы помимо букв Кусают комары А солнце скатывает в угол Потом в тартарары И только аист аутист Витает в облаках Пока закат дрожит как лист В осиновых руках Пока возьмёшь и неотдашь Последнюю черту Невыговаривай пейзаж Держи его во рту

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

65


Владимир Козлов родился в 1972 году в Могилёве. Учился в Могилёвском машиностроительном институте, окончил Минский лингвистический университет и Indiana University. Работал переводчиком, журналистом, редактором. С 2000 года живёт в Москве. Автор сборника прозы «Гопники» (2002), романов «Школа» (2003), «Варшава» (2004), «Плацкарт» (2006), «Попс» (2007), «СССР. Дневник пацана с окраины» (2009) и «Домой» (2010), «1986» (2012), документальных книг «Эмо» (2007), «Фанаты: прошлое и настоящее российского околофутбола» (2008) и «Реальная культура: от альтернативы до эмо» (2008). Победитель конкурса «Tamizdat» (2007), финалист премии «Нонконформизм» (2010), лонг-листер премий «Национальный бестселлер» (2003, 2011), «Большая книга» (2010). Проза опубликована во Франции и США. В 2011 году номинирован журналом «Gentlemen’s Quarterly» (Россия) на премию «Человек года» в категории «Писатель года». В 2012 году выходит полнометражный независимый малобюджетный фильм, снятый по мотивам повести «Десятка» (режиссёр — сам автор).

Десятка За облезлым письменным столом сидел военком — рыжий мужик с седыми волосками на висках, в кителе с погонами полковника. Валера — в семейных трусах с сине-белым узором, с картой медосмотра в руке — подошёл к столу. — Товарищ военный комиссар города Могилёва! Призывник Шумаков медкомиссию прошёл! — Вольно… Военком перелистал карту медосмотра. — Везде без ограничений, только у хирурга… Разрыв связок… Что, спортом занимался? — Шесть лет, футболом… — И что? — Из-за травмы пришлось оставить… — С какого ты года, с семьдесят третьего? — С семьдесят второго. В ноябре будет восемнадцать… — Учишься где-нибудь? — Да, в четвёртом училище, на КИПиА. — А почему не пошёл в тридцать третье? На автокрановщика? Получил бы права вместе с дипломом… И не надо было бы в ДОСААФ вечерами ходить, с девушками бы лучше гулял. Девушка есть у тебя? — Нет.

66


ДЕСЯТКА — А что так слабо? Как раз самое время, а то придёшь с армии — надо думать про то, чтоб жениться, и тэ дэ и тэ пэ. А сейчас погулял бы… Ладно, это всё лирика. С пятнадцатого числа начнутся занятия в ДОСААФе. Пройдёшь подготовку на водителя — и в сухопутные, как ты и записан. Как раз закончишь своё училище — и в осенний призыв, через год, значится… Всё, зови следующего.

Ты ж умственно отсталый, да?

Свет в квартире не горел, только в зале светился телевизор. Валера сбросил кроссовки, снял куртку и повесил на крюк, заглянул в комнату. Мама смотрела на экран, полулёжа на диване. — Ну, как военкомат? — Обычно. Пятнадцатого начнутся занятия в ДОСААФе. — Зачем тебе этот ДОСААФ, не пойму… — Как — зачем? Права получить. — И зачем тебе они? Когда ты машину сможешь купить? Через десять лет? Лучше бы в институт походил — на подготовительные курсы. Ты что, на будущий год поступать не собираешься? В армию хочешь идти? — Не знаю, мне всё равно. — Как это тебе всё равно? Ты думаешь, что ты говоришь? Туда, где эта дедовщина и всё прочее? Я вообще тебе говорила — пойди в училище на сварщика, отучись год, получи красный диплом — и без всяких экзаменов, без этой нервотрёпки — в институт, на «сварочное производство». Так нет же — упёрся, пошёл на свой КИПиА… Ладно, иди поешь, я тебе супу оставила.

Валера вышел в прихожую, снял с крюка куртку. — Ты куда? — крикнула из комнаты мама. — Так… Погулять… — И куда ты пойдёшь? Почти девять часов… Сидел бы лучше дома, делал уроки… — Нам ничего не задают… Это — не школа… Валера застегнул молнию на куртке, сунул ноги в кроссовки. — Ладно, только долго не ходи. Чтобы к одиннадцати был дома… А лучше — раньше… — Хорошо. Под навесом остановки сидели Лёдя и Пыр. Валера поздоровался с ними за руку, сел рядом. — Сигареты есть? — спросил Лёдя. Валера тряхнул головой. — А у тебя? — Чего бы я спрашивал? Валера пожал плечами. — Вам в училе выдавали талоны на водку и на сигареты? — На сигареты — да, а на водку — с восемнадцати лет. — Да, мне тоже не дали. А этому — да. — Лёдя кивнул на Пыра. — Он же два года сидел в первом классе. Ты ж умственно отсталый, да? — Я счас тебе как въебу за умственно отсталого… — Попробуй…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

67


КОЗЛОВ — И попробую… — Только потом посмотрим, что будет. — И что ты сделал со своими талонами? — спросил Валера. — Как — что? Получили стипуху, пошли с пацанами… А вам в хабзе форму выдали? — Да. Костюмы. — А туфли что — нет? Валера мотнул головой. — И что, заставляют обязательно в них ходить? — Так, не особо… Некоторые ходят — в основном, деревенские… — А много вообще крестов? — Полгруппы примерно. К остановке подъехал троллейбус, остановился. Двери открылись. Никто не вышел и не вошёл. Двери закрылись, и троллейбус поехал дальше. За задним стеклом покачивался кусок фанеры с кривой цифрой «2». — Помнишь, мы эту херню выпиливали на трудах для троллейбусного? — спросил Лёдя. Пыр кивнул. — А ты, Шуня, помнишь? Или вы не делали в «а»-классе… — Как — не делали? Всё делали. — Говорили ещё, что троллейбусный школе заплатит, а мы потом на экскурсию съездим, в Ленинград, да? И что — съездили? Хуй там. Трудовик всё спиздил. Вон — новую тачку недавно взял, «семёрку». Пидарас… Ненавижу жидов, бля, вообще. Валера встал со скамейки. — Ладно, короче, пошёл я. — Ну, давай.

Двери открылись. Никто не вышел и не вошёл.

Валера сидел за столом у окна. Рядом с ним толстый пацан с тёмными, криво подстриженными волосами рисовал ручкой танк в полуобщей тетради. Преподаватель — невысокий, сморщенный, с остатками курчавых волос на голове по бокам и сзади — рисовал мелом на плохо вытертой доске. — …твёрдые сплавы могут включать в себя такие компоненты, как… — бормотал он себе под нос. Его слов почти не было слышно из-за разговоров и шума. Валера посмотрел в окно. Шёл дождь. Ветка с остатками пожелтевших листьев царапала по стеклу. По улице, тарахтя, ехал трактор. Валера закрыл тетрадь, поднял руку. — Иван Николаевич, можно выйти? Преподаватель молча кивнул. Валера встал, пошёл к двери. Два парня в ряду у стены сцепились, схватив друг друга за воротники одинаковых тёмно-серых костюмов. Валера протянул металлический номерок с кривыми цифрами «203» старухе в облезлом синем халате. Она глянула на него. — А куда это ты собрался? Звонка ж ещё не было! — Меня отпустили. К врачу… — Знаю, к какому ты врачу. Который возле пивбара, да? Она отошла, вернулась, подала Валере куртку. — Не бойся, я никому не скажу. Дело молодое… Старуха улыбнулась. На всех зубах у неё были металлические коронки.

68

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕСЯТКА

Слева дымили трубы шёлковой фабрики, справа валялись за забором клейзавода горы костей.

Троллейбус катился по путепроводу. Слева дымили трубы шёлковой фабрики, справа валялись за забором клейзавода горы костей. Света сидела на последнем сиденье — в зелёной куртке, голубых джинсах-«пирамидах», с тубусом в руках. Валера сделал к ней шаг. Троллейбус тряхнуло на ухабе. Он схватился за поручень. — Привет, — сказал он. — Привет. — Света улыбнулась. — Что, с учёбы? — Да. — А куда ты поступила? — В «машинку». На «технологию материалов». — А я поступал на «сварку»… Не хватило баллов. Пошёл вот в четвёртое училище… А кто ещё из ваших куда поступил? — Ленка Васильева — в технологический, Таня Сакович — в пед­ институт, на филфак… Рудинский — тоже в «машинку», на ПГС… А больше вроде никто никуда… Ну, в смысле — в училища там… — Ты на моторном выходишь? Света кивнула. — Я тоже. За поворотом начинался посёлок Куйбышева — две девятиэтажки, несколько пятиэтажек и целые улицы частного сектора. Троллейбус остановился. Валера выпрыгнул первым, протянул Свете руку. Она неуклюже, кончиками пальцев взялась за неё, ступила на тротуар. На лавке сидели несколько пацанов лет по десять-двенадцать, курили, передавая друг другу сигарету без фильтра. У перевёрнутой урны валялись бычки, пробки от пива, помятая пачка от сигарет «Астра». Валера и Света повернули к гастроному. У бокового входа — в винно-водочный отдел — стояли три местных алкаша. Один, прищурившись, посмотрел на Валеру и Свету. — А ты разве не в сто сорок шестом живёшь? — спросила Света. — Да, в сто сорок шестом. Но я могу тебя проводить. Мне спешить некуда… — Ну, пойдём тогда ко мне, чаю попьём… Валера кивнул.

Валера и Света прошли через комнату на кухню. — Присаживайся. Валера сел на табуретку. Света взяла с плиты чайник, сняла крышку, заглянула в него, подошла к раковине, открыла кран. Под столом стояли трёхлитровые банки с «закатанными» помидорами и огурцами, на столе — два ряда полулитровых банок с вареньем. — Это всё с дачи, — сказала Света. — Родители надоели уже с этой дачей. Мало того, что сами там каждые выходные торчат, так ещё и меня заставляют… А тебя? — У нас нет дачи. — Что, серьёзно? И участка вообще никакого? — Нет, мама этим не занимается… — А отец? — Он с нами не живёт. Света кивнула, взяла квадратную пачку чая с надорванным краем, насыпала в две чашки.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

69


КОЗЛОВ — Ничего, что прямо в чашке, а не в заварнике? Валера пожал плечами. Окно выходило во двор. Тётка в халате развешивала бельё на верёвках, привязанных к деревьям и ограде газовых баллонов. Дед в шляпе сидел на лавочке у подъезда, опираясь на трость, и курил сигарету без фильтра. Два пацана с игрушечными пистолетами гнались друг за другом. Света взяла с плиты чайник, налила в чашки кипяток, пододвинула к Валере начатую пачку печенья «К чаю». — Странно, что ты не поступил, — сказала он. — Ты ж вроде неплохо учился, да? Без троек? Валера кивнул. — А Рудинский наш вообще ничего не делал весь девятый класс и десятый, а смотри — поступил. И что ты теперь будешь делать? — Закончу хабзу, а там будет видно… Может, на будущий год опять буду поступать… — А я вообще никуда поступать не хотела. Я УПК закончила на продавца промтоваров и хотела пойти работать. В универмаг, конечно, попробуй устройся, но, может, родители бы помогли… А там — ну, ты сам понимаешь — дефицит всякий, хоть одеться можно нормально. А то они подарили мне к поступлению — «лакосту» и «пирамиды». Это всё уже скоро будет немодно… Но нет, они мне — поступай обязательно в институт, сейчас без высшего образования — никуда… Пошли, телевизор посмотрим? Света нажала на кнопку «Горизонта». Появился звук, потом — изображение. Шли новости. «Десятки тысяч немцев вышли на улицы, чтобы отпраздновать объединение Германии», — говорил диктор. На экране мелькали улыбающиеся лица. Света подошла к дивану, села рядом с Валерой. Он положил ей руку на плечи. Она сбросила её. — Не надо… Валера придвинулся ближе, повернулся, схватил её руками за оба плеча, повалил на диван, лёг сверху. — Что ты делаешь? Я же сказала — не надо… Ты что, не понимаешь русского языка? Не надо!.. Света молотила Валеру кулаками по спине, старалась вылезти изпод него. Он расстегнул её джинсы, потащил вниз, вместе с трусами. — Перестань сейчас же! Я милицию вызову! Ты что — вообще? Кому сказала… Света замолчала, перестала вырываться. Валера расстегнул свои джинсы, стянул с задницы. На экране телевизора самолёты взлетали с палубы авианосца. «НАТО наращивает своё присутствие в Персид­ ском заливе, — говорил диктор. — Нападение Ирака на Кувейт…»

«НАТО наращивает своё присутствие в Персидском заливе, — говорил диктор. — Нападение Ирака на Кувейт…»

Валера поднялся с дивана, застегнул джинсы. — Курить будешь? Света покачала головой, накрылась соскользнувшим со спинки дивана покрывалом. Валера подошёл к вешалке, взял в кармане куртки пачку сигарет и спички, прикурил, подошёл к окну. Внизу экскаватор копал траншею. Он поднёс ковш к куче свежей коричневой земли, опрокинул.

70

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕСЯТКА

Валера вышел из троллейбуса, повернул к универмагу. Тётка в засаленном белом халате продавала беляши. У её ног на асфальте стояла большая алюминиевая кастрюля. Валера порылся в карманах, набрал мелочи, сунул тётке. — Один. Она бросила монетки в карман, оторвала от рулона кусок обёрточной бумаги, сняла крышку кастрюли, достала беляш, протянула Валере. — Что, тоже любишь собачье мясо? — сказал дед в тёмно-зелёном плаще. — Они их жарят возле нашего дома, собачьи головы постоянно валяются… — Иди отсюда, чмо сраное! — крикнула продавщица. — А то счас дам по мозгам — не встанешь! Валера отошёл, начал жевать беляш. Около универмага, у бокового входа, толпился народ. Валера бросил под ноги бумажку от беляша, подошёл поближе. — Что там дают, не знаете? — спросил он у дядьки в коричневой куртке. — Пуловеры какие-то, но вроде не очень. Польские, что ли… Валера стоял у афиши кинотеатра «Октябрь». Фильм назывался «Короткий фильм о любви». Он посмотрел на часы, стал подниматься по ступенькам ко входу.

А нам говорят — Гитлер плохой, хуё-моё.

В фойе было пусто. Валера подошёл к буфету, вынул из кармана рубль. — Мороженое. Буфетчица кивнула, достала из холодильника вафельный стаканчик. Валера снял приклеенную сверху круглую бумажку, бросил в урну.

Валера, Лёдя и Пыр сидели на остановке, пили жигулёвское пиво из бутылок с жёлтыми этикетками. — Не, я жидов вообще ненавижу. — Лёдя поставил бутылку на заплёванный асфальт под ногами, вынул из пачки «Столичных» сигарету. Пыр потянулся к пачке, Лёдя спрятал её в карман. Валера достал из кармана такую же, взял себе сигарету и дал одну Пыру. Все закурили. — Ну, хули вы молчите? — Лёдя затянулся, взял бутылку, сделал глоток. — Хули вы, бля, молчите? Я им говорю, что жидов надо давить, а им, типа, насрать. Валера поднял глаза, посмотрел на Лёдю. — Что, типа, я херню говорю? Правильно их Гитлер давил. И вообще, всё это — пиздёж, что нам про Гитлера говорят. Концлагеря там… У него концлагеря были только для жидов. А все нормальные люди жили хорошо. Лучше бы мы под Гитлером жили, чем под коммунистами. Мне дед рассказывал — его взяли в плен. Подержали три недели, потом выпустили, дали работу — заведующим офицерской столовой. Марки платили, прикиньте? А немка одна — жена там какого-то их начальника, давала ему и потом подарила кольцо золотое, прикиньте? А нам говорят — Гитлер плохой, хуё-моё. Счас и про Ленина говорят столько всего, а раньше молились, бля, на него, долбоёба…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

71


КОЗЛОВ Лёдя одним глотком допил пиво. — Ну чё, пошли погуляем? Валера пожал плечами. Парни поднялись с лавки, поставили пустые бутылки на асфальт. Там уже стояло несколько. Одна упала, звякнула, покатилась. — Зря ты, Шуня, бросил футбол, — сказал Лёдя. Парни шли по пустынной неасфальтированной улице в частном секторе. Фонарь освещал телефонную будку с оторванным проводом. — Ну, бросил и бросил. Что сейчас про это говорить? — сказал Валера. — Как это — что говорить? Играл бы сейчас в «Днепре». Знаешь, сколько они получают? Тысяча в месяц — зарплата, за победу — ещё пятьсот каждому, за победу в гостях — восемьсот, за ничью в гостях — триста? Ты прикинь, неплохо, да? Ну и форма там, «адидасы», само собой… Надо это, купить себе «кроссы». Футболисты, конечно, не сдают — им это не надо. А со спортинтерната — там легкоатлеты всякие, если в карты продуют, то чтоб долг отдать, могут новые «адидасы» за сотню сдать. Ты прикинь — «адидасы» за сотню? Улица упиралась в насыпь железной дороги. Два последних фонаря не горели. Еле светилось окно в крайнем деревянном доме. У калитки лежали распиленные поленья. Навстречу парням от железной дороги шёл мужик в куртке и вытертых джинсах, с сумкой через плечо. Он посмотрел на парней. — Э, ну и чё вы ходите тут, а? — Мужик остановился. — Ищете, где что украсть, да? — А какое пизде дело? — Лёдя глянул на него. — И кто ты вообще такой, а? — Не понял… Я что, тебе должен отчитываться? Это ты мне скажи, кто ты такой, ясно? Чтобы мне всякое там говно мелкое… — Повтори, что ты сказал, ну-ка! Мужик сделал два шага к парням. Он был невысокого роста, но плотный, лет тридцать — тридцать пять. Лёдя посмотрел на него, улыбаясь. — Что, борзый, скажешь? — Мужик посмотрел ему прямо в глаза. — А если и борзый, то что? Что, может, выскочим? — Это ты мне предлагаешь? — Да, тебе, а кому ещё? Мужик осклабился, покачал головой. — Что, сцышь? — Это ты, может, сцышь. Мужик снял с плеча сумку, повесил на забор. Лёдя посмотрел на него, улыбнулся. Мужик резко ударил Лёдю локтем под дых. Лёдя присел. Мужик со всей силы ударил его ботинком в лицо. Лёдя отлетел к забору. — Ну а ты что смотришь? — Мужик повернулся к Пыру. — Я это, ничего… Мужик дал ему ногой по яйцам. Пыр сморщился, сделал два шага назад. Мужик подошёл, стал молотить его кулаками. Пыр упал. Мужик, наклонившись над ним, продолжал его бить. Валера ударил его поленом по голове. Мужик вскрикнул, повернулся, упал на спину. Валера ударил опять — с замахом, округлой стороной. Хрустнули кости. Мужик приглушённо застонал. Валера ударил ещё и ещё. Мужик перестал стонать. Лёдя приоткрыл глаза, улыбнулся. — Ну, ты даёшь, футболёр, стране угля. — Хоть мелкого, но до хуя. — Пыр захихикал, размазывая рукавом кровь по лицу.

72

Ты прикинь — «адидасы» за сотню?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕСЯТКА — Ладно, валим отсюда, на хуй. Лёдя поднялся, держась за забор. Парни пошли к железной дороге. Где-то рядом загавкала собака.

Валера повесил куртку на крюк. — Ну, как ты сегодня? — спросила из комнаты мама. — Что в училище? — Ничего, всё нормально. — Есть будешь? — Да. — Там котлеты есть. Хочешь — разогрею? — Не надо.

«Рабочий — сила, Менжинка — козлы».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Валера и Света сидели на заднем крыльце школы. На забитой досками двери ножом было вырезано «Рабочий — сила, Менжинка — козлы». Несколько пацанов лет по четырнадцать-пятнадцать играли на вытоптанном поле в футбол потёртым мячом. — Ты вроде занимался футболом? — спросила Света. — Или ктото другой из ваших пацанов? — Я. До девятого класса, до середины… — А потом? — Потом у меня была травма. Разрыв связок… — Да, точно, я помню — ты ещё на костылях ходил в школу… И потом ты уже не мог играть, да? То есть, ты, получается, инвалид? — Нет, конечно. Ты что — вообще? Инвалид… У меня всё в порядке, я и в футбол могу играть, только не на таком уровне. Там, знаешь, какие нагрузки? — И ты ездил на какие-нибудь соревнования? Ну, когда занимался? — Да. В Минск, в Гомель, в Бобруйск. — И забивал голы? — Да. — А какой у тебя был номер? — Сначала восьмёрка, а потом — десятка. Это как раз после чемпионата в Мексике… Все хотели десятку, а она как раз освободилась. Пацан, у которого она была, уже по возрасту не попадал. А десятка была у Марадоны, и все хотели, как он. Чуть морды друг другу не поразбивали. Решили в конце концов кинуть жребий — и она мне досталась. — А теперь ты играешь в футбол? Ну так, для себя… — Играл на физкультуре в училе… Валера поднялся, подошёл к краю поля. — Э, пацаны, можно с вами сыграть? Невысокий сухой пацан сморщился, оскалил зубы. — Ну, сыграй, если не сцышь… — Пусть к нам идёт, — крикнул другой — повыше и постарше, в майке с самопальным номером «11», — мы и так дуем… — Ладно, пусть идёт к вам. Игра началась. Валера легко отобрал мяч у «сухого», пробежал полполя, сделал ложный замах перед вратарем. Вратарь прыгнул в одну сторону, Валера легонько катнул мяч в другую — в ворота. Соперники начали с центра поля, тут же мяч потеряли. Валера получил

73


КОЗЛОВ передачу, обвёл двоих, ударил. Мяч, скользнув по рукам вратаря, влетел под перекладину. — Лучше б ты к нам пошёл, — сказал «сухой». Команда ушла обороняться, Валера остался на половине соперника, помахал рукой Свете. Она достала из пачки сигарету, прикурила. Мяч высоко взлетел над полем. Валера, оттеснив плечом пацана на голову ниже его, принял его на голову, сбросил на пустой кусок поля и побежал к воротам. Вратарь выбежал ему навстречу, Валера обвёл его, катнул мяч в ворота. Добежавший до ворот «сухой» остановил его рукой. — Одиннадцать метров! — закричали пацаны. «Сухой» оттолкнул своего вратаря, встал в ворота. Валера установил мяч, отошёл на несколько метров назад, разбежался. Удар получился несильный. Мяч полетел по центру ворот, «сухой» поймал его, заулыбался. — Всё, пацаны, спасибо, — сказал Валера. — Что ты так слабо? Поиграй ещё! — крикнули пацаны из его команды. — С тобой мы их сделаем, как щенков… Валера подошёл к Свете, сел рядом с ней, вытащил из пачки сигарету.

— Ты, Шуня, знаешь Слона? — спросил Лёдя. Он, Валера и Пыр шли по улице с бутылками пива. — Он не в нашей школе учился, а в одиннадцатой, на Менжинке. Но живёт в доме, где сберкасса, — значит, по типу, наш, рабочинский пацан. С семидесятого года, весной пришёл из армии. Крутится — не надо баловаться. Поступил учиться в пед, на «конский» факультет. — Что значит — конский? — спросил Пыр. — Ну ты, бля, дебил. Там, где на физруков и военруков учатся. Туда только после армии берут, но поступить, говорили пацаны, как два пальца обосцать. Сам бы поступил, только в армию что-то неохота… — Лёдя захохотал. — Ты что, хочешь быть физруком? — Дебил ты, Пыра. Ты думаешь, Слон пойдёт работать в школу? Я ж говорю, он фарцует — не надо баловаться. Он, прикинь, — староста группы, стипендию выдаёт. Получил в пятницу на всю группу. Это — штуки полторы, а может, больше, своих добавил — и поехал в Пинск ночным, в субботу на учёбу не пошёл. Утром — в Пинске. Набрал говна там всякого — жвачек там, резинок — на все деньги — и сразу на автобус. Выспался, а в воскресенье — на «Спартак», и всё сдал в два раза. Наварил две штуки, в общем. Короче, в понедельник выдал всем стипуху, и две штуки, бля, из ничего, прикинь, за выходные. Ясный пень, так можно жить — он на моторе постоянно ездит, на троллейбусе — ни разу. Вечером сидит в «Туристе» или в «Габрово». Парни подошли к остановке, сели на лавку. — Как ты думаешь, ты его — с концами? Ну, того мужика… — Лёдя посмотрел на Валеру. — Вряд ли с концами, — сказал Пыр. — Если б с концами, шухеру было бы, знаешь, сколько? А так, вроде вообще никаких на районе базаров про это… — Не, всё это — говно, — сказал Лёдя. — Такие, как этот — пидарасьё, мне на них насрать. Надо ёбнуть цыгана или жида, этих я, бля, ненавижу… — Ты что, предлагаешь — трудовика? — Пыр захихикал. — Не, лучше Барона…

74

Поступил учиться в пед, на «конский» факультет.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕСЯТКА — Цыгана? — Ну да. — А он правда барон? — спросил Валера. — Откуда я знаю? Так говорят. Одно знаю, что у него бабок немерено. Раз пришёл в магазин на Моторный — с мешком. Прикинь, бля. И ложит, и ложит в мешок. Полный набрал — и на кассу. И кассирше даёт сто рублей — типа, сдачи не надо. Что, она будет всё из мешка доставать и считать? И так ясно, что там меньше, чем сотка. Может, рублей на семьдесят или на восемьдесят. — Зачем тогда нам его это самое? — спросил Пыр. — Может, лучше бабок снять с него, а? — Таких, как ты, умных, знаешь, сколько? К нему пацаны приходили — рэкет, типа… — И что? — Ничего. Больше, сказали, к нему не пойдём… У него понты, типа, думает, что такой деловой, никого не боится вообще. Так что его будет ёбнуть легко… Ты как, Шуня, хочешь его? Поленом по ебалу?

Ну, станут хохлы чемпионами, ну и что?

Валера прошёл по первому этажу универмага, вышел на улицу через центральный вход. Начал накрапывать дождь. Валера вынул из сумки зонтик, стянул чехол, раскрыл. У коммерческого отдела универсама стоял Малах — длинный, сутулый, в чёрной кожаной куртке «из кусков». Валера поздоровался с ним за руку. — Что, тоже учило симуляешь? — спросил Малах. Валера не ответил. — Тебя что-то давно не видно. Я сам, конечно, не сильно часто хожу, но и ты тоже. Деньги есть? Взяли бы банку коммерческой водки. У меня как раз пятёрка, если добавишь червонец… Валера и Малах сидели, постелив газеты, на крашеных деревянных лавках на трибуне стадиона. Между ними стояла бутылка водки и лежал разломанный «кирпичик» хлеба. Дождь прекратился, но небо оставалось серым и пасмурным. Малах взял бутылку, отпил, отломал хлеба, начал жевать. — Херня какая-то творится в чемпионате, да? Грузины вышли, «Жальгирис» вышел, осталось тринадцать команд. Что это за чемпионат такой, тринадцать команд? Ну, станут хохлы чемпионами, ну и что? Это всё равно не считается, потому что не все команды играли… Валера поднялся. — Ну, я пошёл, короче… — Как — пошёл? А допить? — Всё, давай. Валера пожал Малаху руку, взял сумку и начал спускаться по проходу между секторами.

Троллейбус остановился. Валера и Света вышли. — Это у тебя японская «аляска» или финская? — спросила Света. — Я не знаю. Мама привезла из Москвы — ездила в командировку.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

75


КОЗЛОВ — По-моему, это — японская. Ничего такая… Ты «книгу покупателя» получил? — Нет, мне восемнадцати нет ещё… А ты? — Ну и мне нет. Хотя толку с этой книги — того, что там расписано, куртка там зимняя или что там ещё? — в магазинах нету всё равно, а если выбросят в продажу, надо в очереди стоять, и если не достоишься, то всё равно, с книгой ты там или без книги. Валера и Света прошли неработающие фонтаны у «китайской стены», ресторан «Габрово». — Тебе интересно учиться? — спросила Света. Валера пожал плечами. — А мне, я тебе честно скажу, не особенно. Все эти предметы — высшая математика, инженерная графика… Надо было лучше в технологический идти, на «организацию общественного питания»… Но я побоялась, там конкурс большой. Все хотят быть директором ресторана… Валера и Света подошли к афише кинотеатра «Родина». На заштопанном в нескольких местах холсте было написано название фильма — «Спаси и сохрани», — а чуть ниже, шрифтом поменьше: «эротический фильм». Людей в зале было немного. Валера и Света сидели на последнем ряду. На экране бегали по траве голые мужчина и женщина. — Как Адам и Ева, — сказал кто-то впереди. Несколько человек захохотали. Валера расстегнул молнию в джинсах, положил руку Свете на затылок, наклонил. — Ты что? — шепнула она. — Здесь? Нет, ну ты вообще… — она улыбнулась. — Ну ладно… Света рукой отбросила волосы с лица, наклонилась к расстёгнутой ширинке.

Валера и мать сидели на диване, смотрели телевизор. Начиналось «Поле чудес». Зазвенел звонок. Раз, второй. — Сходи посмотри, кто там? — Мать посмотрела на Валеру. Он поднялся, прошёл в прихожую, чуть не споткнулся о свои ботинки, открыл дверь. На площадке, еле освещённой лампочкой на верхнем этаже, стоял участковый лейтенант. — Шумаков? — спросил участковый. — Валерий Иванович? Семьдесят второго года рождения? Валера кивнул. — Есть к тебе разговор. Оденься, сходим в опорный. — А насчёт чего? — Всё узнаешь.

На заштопанном в нескольких местах холсте было написано название фильма — «Спаси и сохрани», — а чуть ниже, шрифтом поменьше: «эротический фильм».

— Знаешь Лёдова и Параскевича? — спросил участковый. Валера сидел у стола в его кабинете в опорном пункте. — Знаю. — Дружишь с ними?

76

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕСЯТКА

Посмотри мне в глаза и скажи, только честно… Ты не трогал мужика на улице Успенского?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

— Нет. Так, знакомые. Учились когда-то в параллельном классе… — Когда последний раз виделся с ними? — Вчера вечером. — Где? — На остановке, на Рабочем. Я гулял, они сидели… Подошёл, поздоровался… — И что потом? — Ничего. Я пошёл домой, они остались. — Ничего тебе не говорили интересного? — Нет. — Ты знаешь, что эти гондоны сделали? Валера покачал головой. — Напали на цыганского барона — ну, знаешь, на Горках живёт. С ножом. Четыре ножевых ранения. Операцию делали, еле выжил… Если б скорая позже приехала… — Я ничего про это не знаю. — Может, и не знаешь. Их сразу нашли, по горячим следам, как говорится. Потому что дебилы… — А я тут причём? — Что ты делал в понедельник вечером? — Не помню. А какого числа это было? — Ты дурачком не прикидывайся. Понедельник он не помнит, а по числам помнит? — Мне так проще. В училище… — Что — в училище? Ты там не был неделю… — Не был. Ну и что с того? Вы меня из-за этого вызвали? — Ты сейчас довыёбываешься… Мне насрать на твоё училище и вообще на тебя, ты понял? Но твои друзья мне кое-что рассказали… — Они — не друзья. Я ж сказал — так, знакомые. Здравствуй, до свиданья… — То есть, ты хочешь сказать, что ты с ними не гулял в понедельник? И не был на улице Успенского? Валера помотал головой. Участковый взял из пачки «Астры» сигарету, закурил. — Может, и спиздели, гондоны… Сами отработали, а на тебя говорят… Только я одно не пойму — почему на тебя? Ты ж вроде тихий пацан. На учёте у нас не стоял. Десять классов закончил, пошёл в училище… Не, я вообще не пойму… Посмотри мне в глаза и скажи, только честно… Ты не трогал мужика на улице Успенского? — Какого мужика? — Такого. Которому нанесли шесть ударов по голове и лицу тупым тяжёлым предметом. Переломы скулы, носа, лобной кости. Лежит в областной, без сознания… Короче, посидишь здесь. Сейчас приедет опер с РОВД, тебя допросит. Если ты ни при чём — тебе ж лучше. Участковый поднялся, заглянул в соседнюю комнату. — Мужики, посмотрите за пацаном — чтоб никуда не делся, пока опер не приедет. А я — патрулировать… Участковый посмотрел на Валеру. — Короче, чтоб без шуток, ты понял? Валера кивнул. — Сиди здесь и никуда не суйся. А то сам знаешь, что будет. Участковый взял со стола фуражку, надел и вышел. Хлопнула дверь. На улице завёлся милицейский «уазик». Валера встал со стула, подошёл к двери, остановился. В углу стоял чёрно-белый телевизор, на экране шло «Поле чудес». Три дружинника с облезлыми красными повязками сидели на стульях. Ещё на одном стуле стояла бутылка водки, на газете были нарезаны хлеб и сало.

77


КОЗЛОВ — Вы теряете право на ответ, — сказал на экране ведущий. — Переход хода. Вращайте, пожалуйста, барабан. — Да ну он что-то переиграл… — сказал пожилой дружинник с зачёсанной на лысину седой прядью, посмотрел на Валеру. — Садись, пацан, посмотри телевизор. — Может, ты ему ещё водки дашь? — спросил мужик помоложе, курчавый, в свитере под горло. — Водки не предложу — самим мало. — Пожилой засмеялся. — Ну, Коля, разливай, что осталось. Третий мужик — невысокий, худой — взял бутылку, разлил по стаканам. Мужики выпили, стали закусывать. — А что ты такое утворил, а, парень? — спросил пожилой. Валера не ответил. — Ну, не хочешь — не говори. Мужики уставились на экран. — Вы абсолютно уверены в вашем ответе? — спросил ведущий. — Абсолютно уверенной быть нельзя, но мне кажется, что… — сказала полная тётка в сиреневом платье. — Тишина в студии! — крикнул ведущий. — Минутку тишины. А сейчас — правильный ответ. — Он сделал паузу. Девушка начала открывать буквы. — Вы, Наталья, абсолютно правы! Вы — победитель суперигры, вы выиграли холодильник! — Лучше бы машину, — сказал курчавый. — Что это — холодильник… Холодильник у всех есть… Валера резко вскочил и побежал к двери. — Э, куда? Стоять! — заорали дружинники. Валера пробежал мимо почты, повернул к магазину, пересёк улицу и вбежал в тёмный двор трёхэтажного старого дома, оттуда — в следующий двор. Крики дружинников сзади затихли. Валера перелез через забор детского сада, пробежал мимо беседок и горок, опять перелез через забор. Он оглянулся по сторонам и быстрым шагом пошёл по переулку.

— Вы теряете право на ответ, — сказал на экране ведущий. — Переход хода.

Троллейбус подъезжал к остановке. Валера выскочил из кустов и вбежал в заднюю дверь. Створки закрылись. Троллейбус отъехал. Валера встал в углу задней площадки. Он достал из кармана деньги, пересчитал. Десятка, пять рублей, рубль и ещё почти рубль мелочью.

В вагоне электрички было пусто — только старуха с кульками и дядька в шапке-ушанке. Валера лёг на дерматиновом, прорезанном в нескольких местах сиденье, натянул шапку низко на глаза.

Валера открыл глаза, пошевелил ногами и руками. Он сидел, скрючившись, на деревянной лавке в зале ожидания маленькой станции. Рядом храпел дядька в ушанке, из электрички. У его ног, обутых в кирзовые сапоги, лежал полупустой мешок.

78

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕСЯТКА Валера встал, вышел на улицу. На площади перед станицей стоял старый «пазик». За площадью начиналась улица деревянных домов. На голых деревьях за заборами висели яблоки. Валера обошёл здание станции и пошёл вдоль полотна железной дороги.

Валера вздрогнул, обернулся. Из открытой двери вагона выглядывал молодой мужик в телогрейке, стриженный налысо.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Валера купил в ларьке три пирожка с мясом, съел, не отходя далеко, бросил замасленную бумажку под ноги. Рядом был ларёк «Звукозапись». Валера подошёл. В витрине были выставлены написанные от руки, шариковой ручкой, списки. В ларьке сидел парень лет двадцати пяти, с оспинами и прыщами на щеках. — Сколько стоят кассеты? — спросил Валера. — Они так не продаются, только с записью. — А сколько с записью? — Десять рублей — девяносто минут. — А когда будет готова запись? — Дня через три. А что ты хочешь записать? — Ещё не знаю. — Запиши «Лондон бойс». Ничего темы. Или тебе только наши нравятся? Из здания станции вышли два милиционера, остановились на ступеньках, оглядели площадь. Валера уткнулся носом в списки, обошёл ларёк, как будто читая, быстрым шагом пошёл прочь.

Валера шёл мимо путей, занятых товарными вагонами. — Э, пацан! Валера вздрогнул, обернулся. Из открытой двери вагона выглядывал молодой мужик в телогрейке, стриженный налысо. — Выпить хочешь? Валера пожал плечами. — Что ты, как целочка, ломаешься? Залазь! Валера подошёл к вагону, мужик протянул ему руку, помог забраться. В пустом вагоне сидел ещё один стриженный налысо, постарше. На расстеленной газете стояли две бутылки водки, лежал нарезанный зельц и чёрный хлеб. — Садись, будь как дома! — сказал молодой. Валера присел на грязный пол. — На! — Молодой протянул ему бутылку. — У нас всё по-простому, стаканов нет… Валера сделал глоток, сморщился, взял с газеты кусок зельца, прожевал. — А мы с Петровичем только два дня, как откинулись… В Шклове были на зоне. Знаешь? Валера кивнул. — Выручишь трохи? Хоть червончик, а? А то мы, что выдали, всё ж пропили — сам понимаешь… А надо ж ещё до дому доехать… — Червонца не будет… Трульник пойдёт? — Валера покопался в кармане, вынул мятую зелёную купюру. — Да сколько не жалко… Ты ж понимаешь, мы так, по-нормальному… — Мужик спрятал деньги в карман серых грязных брюк. — Ладно, надо ещё по пять капель, да? Тебе, Петрович, по старшинству…

79


КОЗЛОВ Он взял бутылку, подал Петровичу. Петрович сделал долгий глоток, рыгнул, взял корку хлеба, понюхал. — Ну, за всё доброе… Молодой тоже отпил. В бутылке осталось на дне. Он передал её Валере. Вагон резко тряхнуло, и он поехал. — Не сцы, — сказал Петрович. — Это только до станции — туды, сюды… Пей, а то грошы не будут вестись… Валера выпил, поставил бутылку на пол. Она упала, покатилась по вагону. Поезд набирал ход. — Я когда у стройбате служил, у нас че-пэ было, — сказал молодой. — Один салага ебанулся, расстрелял шесть человек «стариков» и овчарку… — А овчарку нашто? — спросил Петрович. — Откудова я знаю? Я ж говорю — ебанулся… Но они его, конечно, пиздили, в жопу торканули… Валера повернулся к открытой двери. Состав ехал по мосту. Мелькали опоры. Молодой взял бутылку, подошёл сзади к Валере, ударил по голове. Валера растянулся на полу. Молодой сунул руку в карман куртки, нашел пятёрку, несколько смятых рублей и мелочь, положил себе в карман. — Не особо, да? — Он поглядел на Петровича. Петрович кивнул. Молодой вынул из кармана телогрейки складной нож, вытащил лезвие, несколько раз ударил Валеру в грудь, подтащил к двери, столкнул вниз. Состав ехал мимо свежевспаханного поля.

80


Леонид Дрознер родился в 1973 году в Харькове. Учился в Харьковском художественном училище. С 1994 года живёт в Нью-Йорке. Книги «Эдисон в раю» (2003), «Чернильный нож» (2005, совместно с Игорем Сатановским). Стихи и проза публиковались в «©П» № 4, № 6 и № 10, в «Митином Журнале», «Вавилоне», «Черновике», «Комментариях», «Магазиннике», антологиях «Освобождённый Улисс» и «Перекрёстное опыление», журналах «Футурум АРТ» и «Харьков — что, где, когда». Соредактор альманаха «Новая кожа».

вот тень распластавшись лежит под кустом вот яблоня в небе цветёт вот лодка плывёт под горбатым мостом вот мальчик с собакой идёт вот баба с авоськой вот пьяный мужик вот нехотя день догорел вот звёзды нападали за воротник пока ты под ноги смотрел

Зимние выборы Голосуй за ангельское пенье, за раскрученную в две руки юлу, голосуй за сладкое печенье и за снег, растаявший в углу. Что там обещают без запинки и куда велят идти скорей? Ловит ртом прогорклые снежинки каменная жаба у дверей.

81


ДРОЗНЕР

Слон в комнате Слон протаранил стену, a теперь грозит разбить окно и выбить дверь, но говорить о главном, милый друг, мне всё равно с тобою недосуг. Слон в комнате и муха на стекле — порой соединяются в экстазе, а ты так близорук, что этой связи, не замечая, клонишься к земле и думаешь, что жизнь удалась, и надо лишь с какого-нибудь слова сдуть пыль десятилетий, чтобы снова срослась времён разорванная связь. Твой бледный лоб — яичная печать, под скорлупой горят кровоподтёки. И если б сколько-нибудь значили упрёки, я б упрекнул, но лучше промолчать. И я молчу и слушаю вполуха, как слон трубит и как бранится муха.

Aвгуст 2010 Солнце светит сорок ватт, Океан шероховат. Вы ни в чём не виноваты, я ни в чём не виноват. Смолк и плач, и детский гомон, до воды подать рукой, мерно клювом долбит гномон птица каган день-деньской. Только отчего так люто жарят бельма абсолюта и в лучах евойной злобы чуть не плавится окно, и кораблик узколобый отчего спешит на дно, a под чаячьим крылом океан трещит стеклом?

82

И я молчу и слушаю вполуха, как слон трубит и как бранится муха.


Инна Иохвидович родилась в 1946 году в Харькове. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. С 1998 года живёт в Штутгарте. Четырнадцать книг прозы: «Скорбный лист. Введение в танатологию», «Страсти и страхи женщины», «Родной язык русский», «Быть может, надо просто жить. Житейские истории» и др., — вышедших в Москве, Германии и США. Рассказы публиковались в журналах «Новый берег», «Слово/Word», «Крещатик», «Зинзивер», «Южная звезда», «Северная Аврора», «Березiль» и др.; переводились на украинский и немецкий языки. Финалист конкурса «Литературное слово» журнала «LiteraruS» (2007), лауреат международной литературной премии «Вольный стрелок» издательства «Franc-Tireur USA», журнала «Дети Ра» и газеты «Литературные известия» (всё — 2010).

Из цикла «Фамильные портреты» К ней часто, особенно перед сорокалетием Победы, приходили пионеры. И она рассказывала им. Что приходило на память. Чаще всего это были случаи времён Первой мировой и Гражданской. Пионеры переглядывались между собой, шептались, хихикали, глядя на ополоумевшую, ничего из-под своих толстенных линз не видевшую старуху, ведьмо-сгорбленную, в тёмно-синем платье и с орденом Красной Звезды на шалевом воротничке. Она и сама не слыхала своего голоса, рокот у барабанных перепонок заглушал всё, она только знала, что говорит. Но зачем? Для кого? Кому? Её просили, вот она и говорила. Рассказывала о войне. Война же не кончалась, с самого августа четырнадцатого длилась она. Она говорила о том, что лично ей не доводилось участвовать в боевых действиях; до революции, закончив женский медицинский институт, она стала врачом. Но и во тьме своего рентгеновского кабинета она всегда была как бы на передовой. Светился экран; сколько их было — сердец, лёгких, черепов… И сама она находилась под этими лучами (дети видели скрюченные пальцы, перебиравшие кистья шали, ноги в протезной обуви, с выпиравшими из-под жёсткого верха ревматическими косточками).

83


ИОХВИДОВИЧ Она отдала войне молодость, жизнь, всё личное. Оставшись старой девой, она жила с младшей сестрой, девственницей тоже. И кроме войны она уж ни о чём и не помнила. Ни того, как один за другим поумирали родители; ни тех, в кого она время от времени безнадёжно влюблялась (обычно это были начмеды, главврачи или консультирующие профессора); будто бы и не было суда над ней за опоздание на работу в 37-м году, и не её выгоняли из рентгенинститута во время «дела врачей» в 50-х, когда докладчик-парторг прямо в глаза ей кричал: «Знаем, как умеете вы отправлять на тот свет русских людей, все вы Штеренберги (Штеренберг — это её фамилия), и не место среди нас коганятам-тёмным» (незадолго до этого собрания из института эндокринологии изгоняли известного профессора Когана-Ясного); ни похожих друг на дружку дней, сбегавшихся в годы и десятилетия. С тех пор, как исполнилось ей девяносто лет, она не только перестала выходить на улицу, но и владеть временем вообще: бодрствуя ночью и придрёмывая днём, она запуталась и провалилась в безвременье. Юным «следопытам» и журналистам, участникам военно-патриотической игры «Зарница» и на пионерских сборах, посвящённых памяти павших героев, — везде и всем говорила она о войне, о том единственном, что было. Она была обычной женщиной, рядовой бесчисленной армии, в темноте вглядывающейся в светящегося человека, проникающей вовнутрь его, в миллионах снимков пытающейся разгадать непостижимость убиваемой и всё воскресающей плоти. Ужас, стоны, кровь, гной — нельзя к этому привыкнуть, но жить с этим можно. Жить, чтобы ненавидеть врагов, поджигателей. Именно из-за них особенно плохо приходилось евреям, из-за них продолжались эти бедствия, из-за них не выходили замуж женщины. Телевизионная программа «Время» была её единственным в сутках ориентиром. Она её не смотрела, а слушала, надевая слуховой аппарат. И он хоть и усиливал постоянный шум прибоя в ушах, но всё же через шум шёпотом, обрывками, как через радиопомехи, пробивались голоса. Она только и уловила, что у очередного президента США, фамилию которого тут же забыла, лежащего в госпитале, обнаружены раковые клетки. Она сняла слуховой аппарат и сказала себе, себя не слыша: «Наконец-то, может быть, она, проклятая, кончится!» И в почти полной темноте и тишине, с далёким шумом прибоя, она стала ждать мира.

Произошло это средь бела дня в Харькове, на Пушкинской улице, которая, как известно, «до кладбища ведёт»

Семейство Штаркман (последовательность смерти) Бабка Штаркманов погибла, как Берлиоз, под трамваем. Правда, Берлиоз поскользнулся на пролитом Аннушкой масле, а у бабки был бидон с молоком, не говоря уже о том, что бросилась она под трамвай сама. Произошло это средь бела дня в Харькове, на Пушкинской улице, которая, как известно, «до кладбища ведёт», в годы правления тяжело больного Л. И. Брежнева. Голова её — серебрянокудрая, отделённая от тела, лежала отброшенная к самой кромке, каменному бордюру тротуара. У водителя трамвая номер 5, вернее, у водительницы, отнялись ноги, и потому были вызваны и милиция, и скорая, и машина судебно-медицинской экспертизы.

84

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СЕМЕЙСТВО ШТАРКМАН (ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ СМЕРТИ)

Всё шло, как и шло, и видимо, иначе идти не могло.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Почему Анна Григорьевна, хоть по фамилии и не Штаркман, она лишь приходилась тёщей немолодому уже гинекологу, сотворила над собой такое, так никто никогда не дознался. Вот уж и правда: «чужая душа — потёмки». Много только толковали о старухиной голове, словно это была голова Иоанна Предтечи, что на иконе лежала на золотом блюде. Эта икона висела над кладбищенской церковью же Усекновения Главы Иоанна Предтечи, в конце Пушкинской. Улица эта заканчивалась не одним, а тремя кладбищами, двумя бывшими православными и одним лютеранским. «Пушкинская улица до кладбища ведёт!» — пьяно выпевал когдато Валька Манон с Пушкинской, 54, позже повесившийся и захороненный на одном из кладбищ, о которых пел. Марья Михайловна Штаркман (тут нужно сказать, что Штаркманы все носили русские имена, хоть и были евреи), бабкина дочь, тоже недоу­мевала, шутка ли — здоровая, весёлая, неунывающая старуха, и руки на себя наложить? Может, потому что «на миру и смерть красна»? Самая старая и самая красивая в трёх женских поколениях одной семьи, она и «ушла», как полагается — первой, сама умерла, как захотела. Марьи Михайловны дни протекали «у окна». Жили они на первом этаже, а ноги у неё были больные и слабые, вот она и сидела у окошка. Марья Михайловна, сидящая круглый год, то у открытого окна, а то у закрытого, в две рамы, была такой же достопримечательностью Пушкинской улицы, как покойник Манон или Толя Михайлов, простаивающий дни на своём углу Пушкинской и Красина, в надежде, что пройдёт кто-то из знакомых (и проходили же!). Десятки тысяч студентов, ежедневно шедшие к электрокорпусу политеха, видели сидевшую Марью Михайловну, а она их. Сначала видели достаточно моложавую, искусно накрашенную женщину, опершуюся грудью о подоконник, с крохотной, светло-бежевой масти, собачкой, сидевшей рядом, она тоже осматривала прохожих своими угольными глазками-пуговичками, подчас неожиданно заливалась неистовым, удивительным для её тельца, лаем. Хозяйка с собачкой старели на пáру. Звали собачку Бромиком. Старый, ставший после бабкиной гибели старшим по возрасту в семье, Штаркман Бромика своего даже не любил, а обожал. Потому с тревогою и наблюдал, как неудержимо набирает вес его любимец, как всё сложнее и труднее становится ему передвигать своё упитанное тельце на тонких лапках. Он выговаривал за это, сначала тёще, потом жене и дочери, говорил о необходимости диеты для Бромика, о прогулках для собачки, у которой развилась самая что ни на есть человеческая гиподинамия. Однако все старания старого гинеколога, обогатившегося во времена запрета на прерывание беременности, на «подпольных» абортах, ни к чему не приводили. Всё шло, как и шло, и видимо, иначе идти не могло. Перед смертью Бромика произошло немало происшествий, которые старый Штаркман считал печальными предзнаменованиями. Раз во время выгуливания Бромик куда-то исчез, и не отзывался, как ни звала его Марья Михайловна. Ответом ей была звенящая тишина украинского знойного полдня. И тут Марья Михайловна увидела заходящих во двор подрост­ ков. В отчаянии она решила, что это они украли Брошечку, и стала слёзно упрекать их и просить о возвращении пёсика. Мальчишки смеялись, обзывая Бромика «еврейской овчаркой», но отсмеявшись, всё же решили искать собачку в огромных зарослях травы с бурьяном, и действительно, в этих дворовых джунглях отыскали собачку,

85


ИОХВИДОВИЧ которая странно-тихо лежала, не отзываясь, в траве. Марья Михайловна обцеловала своего драгоценного, а он всё смотрел на неё всепонимающим и ни в чём не укоряющим взглядом своих бусинок-пуговок, словно знал о чём-то очень важном да был не в состоянии передать это своё «знание» ей, горемычной. Умер Бромик в середине октября, когда дворники сгребали опавшие, начинавшие сворачиваться листья и палили их. Запахи этих, почти погребальных, костров долго ещё преследовали Эриха Александровича Штаркмана, который так и не смог позабыть свою собачонку, чьи останки покоились на нелегальном кладбище домашних животных на Шатиловке, у источника минеральной воды. И чья душа подолгу, бессловно, общалась с Эрихом Александровичем то во сне, то в дрёме… «Как странно, — время спустя смог уже и рассуждать Эрих Александрович, — сколько ж всего в жизни было: революция и погромы, войны и эвакуация, больные, операции и роды, жена, дочь, красивые женщины и товарищи, самые разные — верные друзья и предатели, чего же только не было, что ни происходило, кого только ни встречал, а всех затмила какая-то собачонка с блестяще-чёрными глазками?! Была да не стало». «Да, скоро и мне “собираться”», — спокойно думал Эрих Александрович. И оказался прав. Сначала рак лёгких отнял любимую папиросу, а потом и самого Эриха Александровича «съел». Он умер быстро, не вымучавшись; лицо его, торжественно-важное, словно бы говорило оставшимся: «Видите же, я был прав!» — а заострившийся нос уже не пытался поймать ароматы палой, корчившейся в своей кремации листвы. Эрих Александрович, как и Бромик, скончался осенью. Остались в просторной штаркмановской квартире две женщины — мать и дочь. Что же ещё оставалось делать Марье Михайловне, как не окончательно припасть к окошку. Сама того не ведая, она продолжила древнюю русскую традицию, ещё с Московского царства идущую, — обычай боярынь и их дочерей глядеть из окна терема. Ноги же, не переставая болеть, и вовсе ослабли. Марью Михайловну с дочерью Надей постигла бедность. Будто вновь юность наступила, когда они с покойной матерью жили впроголодь. Жизнь стала дорогой, цены не укладывались в сознание Марьи Михайловны своими астрономическими величинами. К тому же кроме денежных, начались ещё какие-то реформы, изменился язык, в нём появились и обосновались неведомые, казавшиеся ужасными слова… Переставали топить, подчас даже в зиму, и настал холод, не спасало даже то, что дом был кирпичным, не панельным. При новой, уже не коммунистической власти, непонятно, правда, и какой, начали отключать и электричество, и наступила тьма. В домах их обитатели: крысы и мыши, тараканы и клопы — как будто взбунтовались против хозяев жилья. И люди ощущали не только этот невероятный бунт, но и бунт вещей против них… Становилось страшно не только новой породы людей с бритыми затылками или откуда-то появившихся бойцовских пород собак, не только тёмных провалов улиц, не освещённых фонарями, с обледеневшими проезжей частью и тротуарами, озлобленных пенсионеров, роющихся в мусоре… страшно было просто жить. Марья Михайловна отошла от окна. Она легла на старый кожаный диван, на котором пересидело столько пациенток, когда Эрих Александрович принимал нелегально дома.

86

Он умер быстро, не вымучавшись; лицо его, торжественноважное, словно бы говорило оставшимся: «Видите же, я был прав!»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПИСАТЕЛЬНИЦА Встать с него она уже не смогла. Она лежала бездумно, только всю её сотрясала невидимая никому дрожь, как в детстве, когда она неизвестно чего пугалась или почему боялась. Отчего наступила смерть, никто, даже врачи, сказать не мог. В свидетельстве о смерти, выписанном районным врачом, причиной было указано нелепое: «старость». Скукожившаяся, лежала Марья Михайловна в гробу, наконец-то упокоились её больные ноги, и она уж не в силах была разъяснить живым истинную причину, от которой сбежала с этого света: «От страха! Страшно!!!» Похоронили её на Пушкинской, на 13-м кладбище, относительно новом, чуть более тридцати лет. Надя — дочка — осталась в свои пятьдесят с хвостиком круглой сиротой. Она поменяла квартиру, переехав с Пушкинской в новый дом, в спальном районе Харькова. Потому что, наверное, невозможно жить на Пушкинской, «которая к кладбищу ведёт».

Писательница

С тех пор интеллектуалы объявили тому переплётчику негласный бойкот.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

«Как же мне без него тяжко, даже не представляла себе что так может быть тяжело…» — думала она, стоя ночью на балконе. Внизу была спящая Ялта, и вдалеке зловеще ухал прибой. «Ведь что же получается, вся жизнь — коту под хвост, всё-всё зря! За что боролись, на то и напоролись. И кому об этом скажешь теперь, когда Павлик умер? Детям? Они не поймут, оттого и раздражаться нач­ нут. Да и тяжело им в эти времена самим приходится, всё же семьи. А детей заводить не хотят, и жёны с ними согласны. Всё ждут, может, жизнь как-то изменится, легче станет, стабильней. А если ничего не поменяется? Бездетными останутся? И мне внуков уже не дождаться? Вон Павлику так и не довелось… А ведь мы ж мечтали, как нянчиться с внучками будем…» Татьяна Лукошкина хоть и вышла на пенсию, но работала ночной охранницей в организации. Сутки-трое, она была довольна. Но после скоропостижной смерти Павла, мужа, дома ей стало совсем уж невыносимо, и к тому начала она страдать бессонницей. Это она-то, когдато румянощёкая блондинка, что мечтала хоть как-нибудь да выспаться. С тремя детьми, из которых двое близняшек, много не поспишь. Ещё они, вдвоём с Павликом, были отчаянными книгочеями и, как подшучивал муж — «библиофагами»: все семидесятые и первую половину восьмидесятых годов переписывали от руки сам- и тамиздат. Именно переписывали, а не переснимали фотоаппаратом, не искали ротапринт или другие копировальные аппараты. То, что получалось у Павлика фотоаппаратом, было нечитабельно. А искать ротапринт было для них, многодетных, накладно, да и небезопасно, ведь не знаешь, на кого нарвёшься. Вон знакомых, отдавших в переплёт книги, сам мастер-переплётчик и сдал в райотдел ГБ. С тех пор интеллектуалы объявили тому переплётчику негласный бойкот. Благо Павлик сам научился переплётному делу, и Таня этому радовалась: и дёшево, и безопасно. Так они и жили, дети болели, но подрастали, Таня с Павликом и работали, и подрабатывали, ведь на зарплату всё равно не проживёшь, и ещё успевали и с детьми заниматься, и сами читать и переписывать. Хорошо, что у моря жили, денег на отпуск копить не приходилось, море было рядышком и специально детей «оздоравливать» никуда везти не нужно было.

87


ИОХВИДОВИЧ Таня с Павликом не были коренными крымчанами, они получили направление сюда после института. Но борьбу генерала Петра Григоренко за право крымских татар жить на своей земле они приняли близко к сердцу. Просто-напросто так семья Лукошкиных молчаливо противостояла советской идеологии, что не давала, как казалось им, свободно, всей грудью дышать, собираться, высказываться… Потому «голоса» прослушивались очень внимательно, литература, даже художественная, опубликованная в официальных журналах, презиралась как прошедшая цензуру, а «героями нашего времени» были для Лукошкиных диссиденты. Особенно, конечно, сидельцы, невозвращенцы, люди открыто противопоставившие себя советскому колоссу, что время от времени подминал под себя: в лагеря и на спецпоселения, либо вышвыривал за рубеж… Многодетные Лукошкины вынуждены были молчать, а только переписывали, переписывали, переписывали… Но вот случилась, совершенно неожиданно для них, Перестройка. Началась гласность, журналы наперегонки друг с другом стали печатать всё то, что раньше находилось под спудом, и что Лукошкиным было давным-давно не просто известно, а переписано ими. В США скончался выдавленный туда Советской властью генерал Григоренко. А в Крым, к себе на родину, стали возвращаться крымские татары, о которых болела душа и у Тани с Павликом. Никогда их преж­де не видевшие супруги приглядывались к этим несчастным, ведь целый народ обвинили в «измене Родине» во время Великой Отечественной войны. Бывало, Павлик негодовал: «Как можно обвинить целый народ?!» Обычно согласная с ним Таня как-то робко возразила: «Но ведь немцы же признают свою коллективную вину во время Второй мировой?!» В ответ на гнев мужа она рассказала о том страшном происшест­ вии, что почти год, потрясённая, скрывала от мужа. Таня шла по весенней, залитой солнцем улице, детвора, старший и двое близнецов, шумно резвилась. Таня попыталась сделать им замечание, да их было не унять, словно им смешинка на язык попала. И прохожие тоже благодушно улыбались им. На Таню вдруг, неведомо отчего, откуда-то тоже накатила волна радостного веселья. И она, счастливая своими детьми, солнцем, собою, захлебнулась смехом. «Чего разоржались! Ишь, весело им, припёрлись на чужую землю и хохочут…» Смех застрял в гортани, его будто пробкой заткнули. Онемев, Таня только смотрела на высокого темноволосого мужчину, рядом с которым стояла женщина в платке. Таня смотрела на его искажённое злобой лицо и ничего не понимала: что это? О чём он говорит? Что могло досадить ему? То, что она с детьми смеялась? Или что другое? «Что, не понимаешь, о чём говорю?» Наконец она смогла промолвить: «Я не понимаю, чем вы так недовольны». — «Не понимает! А детей рожать понимаешь? Своих ублюдков рожать понимаешь?» — лицо его уже было искажено гримасой, а голос зазвучал с сильным акцентом. «Я не понимаю, о чём вы говорите, — залепетала она, — при чём здесь мои дети? Что вы к ним, ко мне, имеете? Зачем оскорбляете?» — как-то быстро-униженно-оправдывающе забормотала она. «А то, если тебе, неверная, непонятно, — сильно вдохнул он, набирая воздух, — то знай, что немусульмане не имеют права рожать детей на мусульманской земле!» Таня огляделась вокруг, она была окружена небольшой толпой откуда-то взявшихся крымских татар. «Как же вы можете? Ведь генерал Григоренко…» — она захлебнулась в плаче и с детьми прошла сквозь вдруг расступившуюся толпу. — Вот, Павлик, как было, — снова, вспоминая свой страх, плакала она. Растерявшийся муж не знал, как и утешить её. Потом уже они вдвоём как-то отрешённо слушали известия о крымско-татарском «самозахвате» земель, о выживании русских из

88

Многодетные Лукошкины вынуждены были молчать, а только переписывали, переписывали, переписывали…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПИСАТЕЛЬНИЦА

— Знаешь, мы — малые мира сего. И соблазнить нас прекрасными идеалами кому бы то ни было ничего не стоило и не стоит.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Крыма, о действиях «меджлиса крымскотатарского народа», о требованиях пропорционального представительства в органах власти… Да и пошедшие во власть бывшие диссиденты, даже и сидельцы, не вызывали уже прежнего пиетета, на грани с поклонением. Они мало отличались, и по своим речам, да и делам, от других депутатов, бывших коммунистов или современных нуворишей. Павлик переживал молча, он только мрачнел. Были и роспуск КПСС, и неудавшийся путч, и «форосское пленение» президента, и Беловежская пуща, и самостийна, нэзалэжна Украи­ на, и Автономная республика Крым со своим парламентом и многомного чего в местном масштабе. Таня словно бы разом, тогда ещё, когда поведала мужу о том случае, успокоилась. Она так и сказала об этом мужу: — Знаешь, мы — малые мира сего. И соблазнить нас прекрасными идеалами кому бы то ни было ничего не стоило и не стоит. Мы ж как дети. Помнишь, как у Мандельштама: «Только детские книги читать, только детские мысли лелеять…» И Павлик, мрачный, будто старообразный Павлик рассмеялся вдруг детским, не ведающим никаких сомнений смехом… И стали они жить как дети, ясно, весело и просто. Дети к тому времени переженились и отделились, и снова Таня с Павликом были вместе, только одни, как в первой молодости. Летом, в выходные и в отпуске, купались, загорали или ходили с палаткой в горы, шли через Большой каньон Крыма, и спускались к морю по яйле… И вот на этом-то пике вдруг повторившейся молодости, когда по-старому, влюблённо, смотрели они друг на друга, Павлик внезапно умер… Поначалу Тане казалось, что она не сможет изжить эту горечь, что ощущала она и душевно, и физически… Однако время шло, и она вышла на пенсию, нужно было освободить место новому экскурсоводу в Ливадийском дворце, и устроилась, по знакомству, в ночную охрану. Теперь вместо горечи, неизбывной и злой, в ней поселилась тоска, часто бессловесная, но чаще вопрошающая: «Почему, почему так бездарно и неверно была прожита жизнь, которая раньше казалась наполненной, одухотворённой?! Неужто только противопоставление госмашине могло богато питать это существование?» Эти и другие безответные вопросы продолжали терзать. Вот и сегодня, чувствуя, как совиное уханье прибоя словно бы задаёт ритм течению её мыслей, она подошла к книжным полкам, сплошь заставленным их с Павликом «продукцией». Тогда они давали всё это читать знакомым и вовсе незнакомым людям. Всё это стояло теперь на видных местах — в переплётах, любовно сработанных павликовыми руками. Таня сняла с полки томик рассказов Набокова. Раскрыла его, узнала свой почерк. Нашла рассказ «Красавица», самый конец: «…повторяю за весёлым королём из моей любимой сказки: “Какая стрела летит вечно?” — “Стрела, попавшая в цель”». — Да, — произнесла Таня, вглядываясь в выписанный ею с особой тщательностью мягкий знак, — это написала я.

89


Саша Протяг родился в 1978 году в Воронеже. До 1993 года жил в Узбекистане. Публикации в альманахах «Дикое поле», «Абзац», журнале «Двоеточие», на сайте «Полутона». Живёт в Мариуполе.

Из цикла «Несколько майских дождей»

как мерцание листьев хосты как флажолеты <…> погружается сахар в чёрное твой случайный глоток и ходил бы ходил бы по старым фундаментам в трещинах хоть о чём хоть куда признавайся, не дверь и не замысел, и не грабли, что находит, кто ищет, о чём промолчать и орехи сколько раз повторять? сколько раз повторится? чем пустой, чем наполнить и чем не наполнишь звук, приближающий дождь прогоняющий крылья? я залезу на крышу сарая! я залезу на громадную шелковицу! я залезу на старую сторожевую вышку! облако (облако) и его границы переиначивают меня!

90


ИЗ ЦИКЛА «НЕСКОЛЬКО МАЙСКИХ ДОЖДЕЙ» вечер вечером свернулся, ёж ежом как мне знать откуда темень кто темней всякий шорох заполняет голову как тишина падают плоды с деревьев отличить незнание от знаний всё равно что ягоды от ягод — только бы не зеркало, а ночь что исчезнет якобы должно исчезнуть утром в каждой мышеловке, в двух

хотел сварганить мбиру

отличить незнание от знаний всё равно что ягоды от ягод

начинающий мгновение найдёт предмет запутанным и сложным если бы фигура склонилась над течением в этом было бы столько же необходимости сколько в фигуре которая если бы выпрямилась отчаявшись принесёт несколько жестяных банок из-под кофейного напитка «летний» растворимого 20 лет назад (на настоящий кофе играли в преферанс) нарезать единиц соорудить ритм стрекозы течений влекущие там в сям примите мою жертву мои жестяные банки облепите мою лысую голову или что выше

(А в шкафу том) одна канифоль 1. Проверка ответственности

Двое в светлом — в каком кармане звенит? — здесь здесь здесь-йесь По лестнице для уверенных в своей победе и куда им надо поинтересовались (здесь-йесь) у хрупкого на вид, в пиджачке, но лучше бы не об этом, где директор детской музыкальной школы, номера не знаем, уже на месте — Ну тогда это я, Иван Сергеевич, рад встрече… (ещё раз, сначала) — Вы ко мне, Ивану Сергеевичу, рад знакомству. Сюда, и теперь сюда, а теперь — сюда.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

91


ПРОТЯГ — Нам нужны списанные инструменты, платим по десятке за один, можно несписанные, машина через двадцать минут. Иван Сергеевич, слушая будто бы вполуха, слушает в два с половиной. — Садитесь, диван, извините, продавленный, сидеть можно с этого края, по очереди, а я пока схожу проверю ответственность.

2. Злодивание

— Ах да, инструменты, десять за один, можно несписанные… Вы же понимаете, они мне, даивсемнам, дороги, как начало трудового поприща, как символ несворачиваемого пути. Я до сих пор помню на ощупь свой первый аккордеон, на запах — свой второй аккордеон, на вкус, да-да, на вкус — свой третий аккордеон… Двое в светлом перебивают Ивана Сергеевича предложением на два голоса: — По пятнадцать за аккордеоны, — по двадцать за идиофоны, — по десятке за всё, что вы уже не помните, — на ощупь, — как пахнет, — и на вкус.

3. Первый вопрос шофёра — На металлобазу? — Нет. — А куда?

4. Второй вопрос шофёра — Что, прямо здесь? — Здесь.

Я до сих пор помню на ощупь свой первый аккордеон, на запах — свой второй аккордеон, на вкус, да-да, на вкус — свой третий аккордеон…

5. Гардеробщица на полставки засыпает — и тут же просыпается

Иван Сергеевич долго долго извинялся перед Тамарой Леонтьевной, в своём кабинете с глазу на глаз, надеясь, что ему не придётся то же самое перед лицом всего коллектива. Ваша скрипка, Тамара Леонтьевна, не была украдена, я бы этого, какивсемы, не позволил! Её забрали по какой-то дичайшей оплошности! И увезли, к сожалению, в неизвестном мне направлении. А почему вы опять не вышли на работу в четверг, почему, я хотел бы спросить? Ну вот, опять всхлипываете, это всё гордость, успокойтесь. Тамара Леонтьевна, вы поймите, у нас было в обрез времени, чтобы всё раздокументировать и погрузить, да ещё и понять, что происходит. Тамара Леонтьевна, это же я не для себя согласился, а для будущего, без которого, как говорится, ни мне, ни вам, даивсемнам. Помните, я однажды уже стоял незаслуженно перед вами на коленях, так давайте не будем повторяться. Иван Сергеевич не смог попросить прощения так, как этого хотела Тамара Леонтьевна. Дверь хлопнула, а за ней вторая, и третья, и лестница для проигравших зашаталась всем своим вторым этажом,

92

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


(А В ШКАФУ ТОМ) ОДНА КАНИФОЛЬ и удивлённые на полфойе родительницы вздрогнули, как от мысли о сейсмической активности. — Я найду, я обещаю, найду! — кричал директор, прижимаясь щеками и носом к стеклу, но Тамара Леонтьевна покинула здание через чёрный ход.

6. Музыка полей

Чем слушать как что-то гудит Чем видеть как что-то летит Чем думать как бог положил Чем слýвиду — итити´л!

7. Первая формулировка

Не си и не ля и не соль и не фа и не ми и не ре и не до!

Лучший педагог, по версии Управления Культурой, вызвала мастера и установила дополнительный замок на дверь в свой кабинет, для того чтобы позднее закрыться в нём на два замка (один из которых, как уже сообщалось, был установлен неофициально) и, возможно, придвинуть к двери шкаф и стол. Об ультиматумах не сообщается. Причины столь отчаянного поступка пока не раскрываются. Решается вопрос о создании комиссии. Иван Сергеевич представил всё случившееся именно в такой формулировке. Воображение разыгралось, как накануне дня открытых дверей, и страдающий от пенсионного возраста директор, которого, между прочим, уважали в трёх областях, с опаской заглядывал в газеты, прохаживаясь по скверу и присаживаясь в общественном транспорте. Прохаживаться и присаживаться в эти трудные дни приходилось очень много. Так как газеты молчали, а людям нельзя, Иван Сергеевич, убедившись, что формулировка набирает вес, поспешно собрал педколлектив и сам сообщил о самозакрытии Тамары Леонтьевны. Многие присутствовавшие, совершенно очевидно, подумали, что лучше бы она самозакрылась в каком-нибудь подсобном помещении, потому как кабинетов не хватало, а у Тамары Леонтьевны, как у лучшего педагога, непонятно с чего бы это, был самый лучший кабинет (с хорошей акустикой — других плохо слышно, и на юг). То есть в таком кабинете, как у Тамары Леонтьевны, и безрукие заиграли бы. Так что все, кто понимают, и так всё поймут.

8. Вторая музыка полей

Им — поле! А нам — овраг! Октябрь ещё не иссяк. Ноябрь ещё просто так. Здесь тихо, но там — крещендó! Не си и не ля и не соль и не фа и не ми и не ре и не до!

9. Вторая формулировка

Пропала скрипка. Женщина страдает. Просим вернуть. По-доброму или за небольшое вознаграждение. Иван Сергеевич сначала хотел поменять слово «женщина» на слово «мужчина», чтобы акцидентальные читатели из родного коллектива

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

93


ПРОТЯГ не догадались, что в газетном объявлении речь идёт о самозакрывшейся. Однако «женщина страдает», несмотря на все моды и веяния, звучит куда серьёзнее, чем то же самое мужчина. Так больше шансов. Однако объявление опубликовал в газете с самыми скромными тиражами — для начинающих.

10. Третья музыка полей

Коля гаркнул — и всё полегло! Катя встряла — и всё отлегло! Линда взвыла, учуяв репей… Коля с Катей — над Линдой — припев!

11. Покушение на вторую формулировку

Конечно, работники газеты перепутали порядок предложений в объявлении. Третье оказалось вторым, второе третьим, не говоря уже о столь важных в таких случаях знаках препинания. Насмешники всего города ринулись к телефонным аппаратам, чтобы высказать свой интерес — несколько раз много позже приличного времени. Дескать, исштамповавшаяся женщина исштампованно штрадает, а чем мы хуже. Жена Ивана Сергеевича сначала выдвинула развод, но потом осторожно поинтересовалась по поводу ночных звонков у золовки знакомой главврача (ЗЗГ или ЗЗГВ).

12. Тамара Леонтьевна слышит скрипку в полях Зарождались где-то далеко — в невыученных стихах безбрежности, в нерифмующихся прочерках вольготности — в незаданных направлениях невыученности стихов безбрежности, в насильно зарифмованных нерифмующихся прочерках вольготности — зарождались, следовательно, в полях, а уж затем доносились по частям (и по пóчастям, и по попóчастям) до музыкальной школы, где сгущались (как щам и антиэты и антитоты), и вновь обретали (при-, при-) свой первоначальный облик, зародившихся где-то далеко — в невостр. безбр., в нерифм.

Но каждый, и вы, и эта несчастная исстрадавшаяся женщина, всё равно назвали бы это место полем.

13. Рассказ шофёра

— Я пришёл вам рассказать, как всё было. — Что как всё было? — Над полем были облака. На поле не было ни мусора, ни посевов, ни приёмщиков лома. Но каждый, и вы, и эта несчастная исстрадавшаяся женщина, всё равно назвали бы это место полем. Над которым облака. — Где облака? Какие облака? — Циррусы. — Ах, циррусы. — Как небесные струны, воющие о нашем земном. — Значит, как струны. — Ветер вскоре усилился, и я остался без денег. В мои глаза налетело много всякого, и глазам было так больно, что я засомневался, осталось ли ещё в мире хоть что-то, кроме того, что уже налетело. — Даивсемнам.

94

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «ОКТЯБРЬ НОЯБРЬ ФЕВРАЛЬ» — Мои уши продуло, и я не мог услышать ничего, кроме того, что было слышно не мной. Снаружи звучало там, откуда я. А изнутри звучало не во мне. — Какивсемы.

14. Фидл-ди-ди фидл-ди-ди этим размером радуют глаз миром мерзмеры глазят уют уймыуйдут! уймыуйдут! точно таким же души поют тотаже чотка уши души нижешурши! нужекруши!

кудапошла? сядькакдела!

этим разглазом чище на слух этим развзором случше числа кудапошла? сядькакдела! тем нетакимжем дать отвечать той нетакойжей не та печать злозамечать? зломназывать? птица кричала «Ленчик, чехлы!» этим размером радуют тот божеполя! божехолмы! надоразмерам отсель поворот мимофразёрам самофланёр фидл-ди-ди! фидл-ди-ди!

Из цикла «Октябрь ноябрь февраль»

шёпот библиотекаря

будет рука как словарь грызть как науку с конца временные азы <…> заусеницы предпредисловия словий после и если прочтёшь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

95


ПРОТЯГ содранные глаголы — ёх кожицы определений брать стремянку только в перчатках далее — не снимая обложек кто бы не стал пожимать не дочитал бы кого? чтобы не трогать но знать знал не касаясь чего? слишком как есть <…> слишком от плоти мозг если не кость и не мясо — пепел его поймёшь как бы не так раз так как бы не так раз так

люстра с одной лампочкой

Мочёные яблоки хороши тем, а сушёные этим. Раньше картошку сажали глазками, а теперь всё больше целыми картофелинами. Где-то я прогадала, «Девушка, освещённая солнцем» выцвела, и воду теперь пью только из щербатых кружек. Дети выросли и разъехались, и когда разъехались — уменьшились в размерах, будто бы всегда такими и были. Раньше я любила читать, а теперь топлю камин непрочитанными газетами, хотя могу ещё разглядеть в небе и ястреба, и первую звезду. Хорошая память обязательно станет злой, а у меня память другая. Пока льёт дождь, сижу и пытаюсь вспомнить, какой была на вкус краденая клубника — та, что росла у Николсонов, и та, что росла у меня.

Хорошая память обязательно станет злой, а у меня память другая.

иней и серебро

бывало что всех и во всём уставившихся в окно не мог убедить что пройдёт не мог убедить что февраль и форточку не закрывать есть иней и есть серебро второе как слово и твердь оставит на первом следы солнечного третьего Какая из книг лежала на месте этого прямоугольника? Как долго она тут лежала? Кто её, в конце концов, взял, освободив место для пыли? Если бы это была Варвара, она бы обязательно после прошлась тряпкой. Варвара, где ты? Сделай так, чтобы я ничего этого не видел!

96

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «ОКТЯБРЬ НОЯБРЬ ФЕВРАЛЬ» вертопрах

кто назовёт тебя будешь искать до утра в шуме — орлы, канарейки, грешки, трамваи для тишины утром как свет и заря мимо немой консьержки знаешь что падает тень и пропадает дар и не находишь часть запропастилась часть не расслышал, на рассвете не расслышал, как темнело прежде ночи. не было ни воздуха, ни цвета, ни желания увидеть, ни лица в подушке. рвал цветы, бежал охранник, убегал с цветами, падали цветы. напиши мне на дверях, консьержка, напиши по месту службы и на стёклах запотевших комнатки своей.

скатерть до самого пола рвал цветы, бежал охранник, убегал с цветами, падали цветы.

был от начала пустым этот (как этот) графин пустопускание станет переполняющим чтобы прямая прямой чтобы срезать понимая кто-то подскажет глагол невероятный невероятнейший столько предметов — хоть ешь каждый в конце <…> хочется поговорить просто пройтись третий четвёртый день Юлия Николаевна тихо сидит под столом ноги не знают кто там глаз не смыкая сидит

после денег

как я искала кружку в хлюпнувшей темноте вот циферблат вот запястье перевернёт меня что ни скажу — переврёт

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

97


ПРОТЯГ ближе почтового ящика нет никого ближе в этом конверте — веточка розмарина с этой открыткой связаны воспоминания кошка приходит вечером (поздно) я всё равно поднимаюсь (рано) как же тебя называть, кошка? утром опять прополка уборка думала — стороной он же не дождь и не град! ночью пришёл как кошка выслушать и доказать

От А до Б

Не зная, с чего начать, и не находя себе продолжения, я сел в пригородный автобус «Гуглино—Найдёновка» и поехал к женщине своей любви сказать, что любит любит любит, о себе и о нас. Я просил прощения, на коленях и ниже, и добавлял: «Нет мне жизни, если мы не сварим вместе первое, второе и третье!» Тут же просил прощения за первое, и напряжение между нами становилось совершенно неукротимым. Хищный зверь, выпуская когти смерти и наслаждения, вырывался на волю и кровострастно подкрадывался к моим душевным ранам воистину неземной красоты. Как только первое подходило к концу, я принимался просить прощения за второе, но приборы не включались и не выключались, и обо мне всё так же думали только плохое, самое мерзкое и унизительное — и я знаю, что так могут думать только о счастье, которого по глупости не заслуживают. Я просил прощение за третье, и мне казалось, что если меня не простят и теперь, то кранты этому миру, потому что он без меня — ничто, а без меня и тебя — полное ничто. Женщина моей любви невзлюбила кнопки и фиксаторы, рядом с собой, в себе или в моём священном воображении о ней. Она думала, что она выше небесных клавиатур, и я опять подползал к ней с просьбой простить меня за дерзость, на которую имею все права, потому что люблю люблю люблю. — Мне, шо, теперь лебединые песенники собирать? Когда вы все угомонитесь? Потише будьте со своей гениальностью, а то динамики уже вываливаются из окон, и все леса скоро повырубают из-за вашей лирики. Герои тоже мне. — Время, прости, что я опередил тебя! Время, прости, что ты надо мною не властно! — перешёптывался я с небесами и концепциями, уходя вдаль от несправедливой для меня и ко мне близости. Иногда что-то вываливалось из рюкзака на спине, но я знал, что оглядываться и подбирать не следует. Ранним утром я залез в автобус «Найдёновка—Гуглино», но он не сразу привёз меня туда, куда надо. Я подошёл к диспетчеру автостанции, чтобы выяснить отношения, но она не хотела меня слушать, потому что слишком быстро темнело и мои идеалы были им глубоко безразличны. Каждую из них я мог бы увлечь даже крохотным одностишием, даже мельчайшим небрежно выдернутым остроумием. Однако,

98

кошка приходит вечером (поздно) я всё равно поднимаюсь (рано) как же тебя называть, кошка?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ОТ А ДО Б

— Надо, Зоя, надо иногда смотреть на подсолнухи. Особенно в темноте. Приходить на поле, залезать в самую гущу и думать о том, как всё устроено.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

зачем мне ихние Носопыркины Кучки, когда я создан для настоящих неприступных вершин? Все водилы на автостанции оказались последними жлобами, но не в смысле денег — просто мне с ними, несмотря на однозначно выбранный маршрут, было не по пути, и они этим, как всякие мелкие ничтожества, пытались злоупотреблять. В автобусах я всегда проходил в конец салона, чтобы на остановках дольше было выходить — на трагические перекуры с видом на серое заплёванное небо асфальта — я знаю, что на настоящих небесах это должно называться так и только так. Я всё-таки вернулся домой, но уже не помню, когда и как. Чем меньше я понимаю, тем больше я открыт истине и сверхразумному. Когда я говорю о своих открытиях, мне упоительно нравится, о чём я говорю, и я вижу, как люди могут спастись, если они этого захотят. Однако, как известно, страхи простых, упрощённых, людей сильнее их слабых пробных желаний — так в какой-то момент передо мной закрылись все калитки и ворота. Мгновение спустя — закрылись киоски, где на разлив, и магазины, где в долг. Спустя ещё одно мгновение — закрылись двери снаружи, спустя ещё одно — двери изну­ три, а потом — чёрный ход и вообще все проёмы в своём изначальном предназначении. А потом я увидел окна — много наглухо зашторенных окон в жаркий душный день, куда ни пойду, на какую дорожку ни сверну. Пройдёт время, до которого мне не должно быть дела, и меня заставят понять, что все заснули специально — из-за меня, в знак протеста против того, что я был, есть и буду — заснули, прикрыв закрытые глаза тяжёлыми неподъёмными ладонями. Самые страшные сны снятся моей любимой, но она вряд ли захочет, чтобы я её разбудил.

Ночные подсолнухи

…не о таких садах… а о каких садах они тебе в полёте птичьем пели?.. цвет грушевый уже не тот… и яблоневый цвет не тот… и персиковый, кажется, не тот… они сгущаются, как тучи, как гроза, как непогода, обрывающая цвет и лист… но если слышишь и поёшь… а я бы пел, когда полол!.. и вдвое громче, прополов!.. нет в этом мире больше слов, нет слов — нет и сорняков!.. Так разговаривал он сам с собой стихами все дни напролёт, а вечером к нему на чай традиционно захаживала соседка, и постепенно, пока то да сё, у него возникал к ней какой-нибудь необычный вопрос. — Зоя, вы смотрите на подсолнухи после заката? — Нет у меня подсолнухов, вы же знаете. У меня кукуруза есть, топинамбуры есть, морковь в этом году хорошая… — Надо, Зоя, надо иногда смотреть на подсолнухи. Особенно в темноте. Приходить на поле, залезать в самую гущу и думать о том, как всё устроено. А ведь устроено всё так, что и пристраивать ничего не надо. — Я уже не буду ничего пристраивать. Две комнаты есть, и летняя кухня есть, и хоть бы кто наведывался из родных, хоть бы кто! За всё лето! — Да я не об этом, Зоя, что вы?! Когда темно, хоть глаза выкалывай, и вокруг — только светолюбивые подсолнухи, жизнь кажется совсем другой — какой она есть, такой и кажется, вы вот попробуйте…

99


ПРОТЯГ — Вы разговариваете, как музыка Баха, то здесь, то там, как бы ни о чём, а как бы и о чём-то важном. А у меня двоюродную сестру выперли из музучилища, потому что пошла вразнос девка, вот и вся музыка, вот и вся духовность. И я спать сразу хочу, когда красивое слышу, так меня воспитали, наверное… — А вы говорите-говорите. Мы же так редко разговариваем о главном, и противимся главному только с непривычки, поверьте мне… — Да я верю, а что толку?! У меня огурцы ещё не политые, кстати. А что это у вас опять за чай? На вкус как солома, но я не думаю, что это всё-таки солома, да? Вроде зелёный, но палки совсем другие. Зато с комарами в этом году получше, намного… — Если бы комары были божьими коровками, а тля оставалась тлёй, вы бы совсем по-другому сказали. — Как бы я сказала? — Что с комарами в этом году хуже. — Да ну вас, и шуточки ваши! Зоя выезжает жить на дачу с апреля по октябрь. В городскую квартиру впускает квартирантов, но только «проверенных» и чтобы платили «наперёд». Зоя надеется прожить ещё лет тридцать в экономности и гордых сельских трудах — то есть по возможности на даче, потому что это самый правильный и проверенный здоровый образ жизни. Осенью Зоя выкапывает корни гигантского девясила и настаивает их на дешёвой водке. Пьёт настойку всю зиму, лечит, считай, всё, что болит: и язву, и хилость в сердце и голове, и петли на печени, и ржавчину в почках. «Девять сил, и все — гигантские!» — говорит она городским соседкам, когда рекомендует свою настойку (по-божески). Виталий выезжает жить на дачу с апреля по ноябрь. В свою городскую квартиру никого не пускает, да никто бы и не пошёл — слишком много хлама и рухляди в комнатах, и из труб вода уже давно тонюсенькой струйкой течёт, ни умыться как следует, ни искупаться. На даче Виталий уже который год мучительно переводит Фроста. С каждым годом переводы становятся всё мучительнее и мучительнее. Фрост становится всё ближе и родимее, а английский язык, наоборот, всё чаще теряется на половине перевода и вообще пропадает из виду. Возвращаясь в город, Виталий относит то, что вымучил за лето, в мест­ ную газету, чтобы напечатали в поэтической рубрике «Из ненашего». Публикации свои собирает в чёрную благородную папку, чтобы показать детям и внукам, если они когда-нибудь надумают приехать.

Всё, что он сказал, я намотала на свой длинный и невидимый.

Компот

Всё, что он сказал, я намотала на свой длинный и невидимый. Мы смеялись: я смеялась почти что как он, а он смеялся как кто-то другой. Goo-goo, — смеялся и мой трельяж тоже. Твоя жизнь, — внезапно сказал он, — в твоих глазах, а твои руки только всё портят! — и я не увидела ни единой тени позапрошломинутного веселья на его лице. Он произносил свои слова только для меня, и я сделала всё, что было в моих силах. Я попробовала закрыть створки зеркала, но он сердито мотнул головой. Я испуганно отвернулась, и тогда мои морщинки разгладились — my crows, так сказать, have stretched their feet, — и мы снова замолчали, вдвоём, втроём. Это моя учительница английского, Лилиана Ивановна, научила меня таким манерам. Она подсказала мне, и как правильно завивать голову, и как правильно поддерживать талию без поясов. Лилиана Ивановна была полная и часто краснела, когда думала о чём-то своём, но манеры она знала лучше, чем все ос-

100

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


КОМПОТ

Мои лёгкие шифоновые вещи висели на мне слишком долго; мои надежды на слова так и не оправдались; всё, что я учила наизусть, всё пошло прахом.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

тальные, и это её не портило. Чем старше она становилась, тем веселее было проводить с ней время. Мы часами говорили о наших мужчинах, то по-русски, то по-английски. Иногда нам было около двадцати, а иногда — под сорок пять. Мои лёгкие шифоновые вещи висели на мне слишком долго; мои надежды на слова так и не оправдались; всё, что я учила наизусть, всё пошло прахом. Комнатный цветок засох, потому что мне было не до него. Глиняные маски цвета усохшего неба и огуречная кожура; мои позеленевшие часы, мой перстень, в котором я усматривала нефрит и к которому обращалась на вы. Фотографии, которые он принёс, оставили меня равнодушной, но я не находила понятных слов, чтобы он понял это. В какой-то момент я ещё могла перемотать разговор, но мне было лень, и я уже сама запуталась. Я, в принципе, умею остановиться, когда ещё не успела ничего сказать. Я просто сгущаю то, что сгущается, и разрежаю то, что разрежается. В душе я именно такая, а по поведению — никто бы и не сказал. Он говорит и говорит, повторяя то, что уже говорил много раз, и то, что и без особых повторений уже не может не быть очевидным. А я — слушаю, слушаю, и мои слюнки становятся слаще пригородного зефира, а мои зубки вгрызаются в воздух, как в буколические козинаки. Когда мне надоест, я его убью, вот выход, вот, — подумала я. Моё любимое пьянство не должно идти вразрез с представлениями о вкусной и здоровой пище, — сказала я, но всё оставалось по-прежнему, как если бы я поливала свой комнатный цветок или не поливала. Я больше никогда не буду такой невразумительно-уникальной, как сейчас. Я подумала, что это ощущение может что-то прояснить, но он сердито мотнул головой и быстро отвернулся, хотя я по-прежнему могла видеть всё, что ему не понравилось. Я всегда переписывалась; реальность существовала для меня исключительно в письменном виде. Никогда больше не будет таких ни к чему не обязывающих дву­ смыслиц. Шутки должны мельчать, мельчать и ещё раз мельчать! — я всегда просила его об этом, иногда тонкими намёками, иногда бодрящими щипками, иногда с бризоподобной издёвкой. Всё, что он говорил, я наматывала и наматывала — но зимой мы всё так же мёрзли, а осенью — готовились мёрзнуть, а весны и лета — почему-то не замечали. В этой комнате больше не будет цветов, никогда, никаких. Он обозвал мои фотообои «пальмами для висельников». Это и твои фотообои тоже, — прошептала я, догадываясь, что разговора всё равно не получится. Как-то раз, тревожась о чём-то своём, он раздербанил мою белую соковыжималку — разбил её на куски молотком для отбивных. Тогда я стала чертить энергетические линии, проводить их мысленно от одного вентиляционного отверстия к другому, — по вечерам, когда темнело и нечего было делать. Соки — по-прежнему — бывают овощными и фруктовыми, чаще фруктовыми и реже овощными. Когда он думал о том, что можно было бы устроиться на работу, он слушал группу «Нирвана». Я старалась не мешать и уходила в ванную, даже если в кране не было горячей воды. Когда мы лежали, никто не мог встать — чтобы заварить кофе, чтобы включить телевизор, чтобы выключить телевизор, чтобы снова включить. Всё становилось бесполезным: пальцы не шевелились ни

101


ПРОТЯГ на руках, ни на ногах (у него там восемь). О дистанционном управлении мечтать не приходилось. Мы хотели управлять многим и многими, но дистанция была слишком велика, и достойного дистанционного управления мы, alas, не заслуживали. Мы засыпали, обессиленные и страшные, и тот, кому снился третий сон, всегда падал с кровати первым. На потёртый ковёр, доставшийся мне не помню от кого. Первый сон был о еде. Мы ели и ели, и порой создавалось ложное впечатление, что мы уже перевариваем то, чем только что вымышленно полакомились. Он чаще всего ел пищу грубую и сытную. Я чаще неспешно прохаживалась вдоль пиршественных столов и отщипывала. Постоянно попадались вазы с хлебом. Второй сон был о питье. Мы пили и пили, и порой создавалось впечатление, что наши глотательные движения сулят нам нечто большее. Поневоле зарождались какие-то движения, красивые и свободные, но ноги не знали, как танцевать сквозь сон, и поэтому следующий сон освобождал нас от этих незнаний. В третьем сне один из нас разбегался и летел, куда ему надо. Это всегда понятно и безо всяких ног. В свои глубокие годы я полюбила открывать англо-русский словарь наугад и выписывать понравившиеся слова. Nag (придираться; ворчать). Natter (ворчать; сплетничать). Neckwear (нашейные аксессуары). Я чувствовала себя юной девчонкой, которая хочет всё знать и всё уметь — всему научиться и всегда быть готовой к самым трудным викторинам судьбы. Лилиана Ивановна умерла два года назад, но я хочу совершенствоваться и дальше. Сначала пришли соседи, спустя какое-то время пришли соседи соседей. Соседи соседей привели в свою очередь своих соседей, да ещё и квартирантов-свингеров с третьего этажа. Одна гостья имела на голове смешной колпак, полосатый, с помпончиком. Я наварила компота из кислых зелёных яблок, чтобы запивать крепкое спиртное. Почему никто не танцует? — спрашивала я, проталкиваясь из коридора в комнату. Почему никто не танцует? — спрашивала я, проталкиваясь из комнаты в коридор. Обычно я запоминаю вещи очень избирательно. Однако тогда у меня просто не было выбора, и поэтому я запоминала всё. Сначала соседи соседей соседей вроде бы ушли, но оказалось, что они только сделали вид, что ушли. Снова стало душно и весело. Я то и дело извинялась за тесноту; я то и дело обсуждала проблему жилплощади: как её расширить и какие стены считаются несущими. Он посматривал на меня с такой злостью, что я иногда наклонялась или пряталась в набежавших плечах и затылках. Я собиралась сказать всем спасибо и до свидания, как только закончится компот из кислых яблок. Однако очень скоро я заметила, что сосед сверху подливает в компот водопроводную воду. Я ничуть не рассердилась, меня это даже рассмешило. Хотя компот должен был закончиться уже три раза, я и подумать не могла о том, что кто-то нагло злоупотребляет нашим гостеприимством. В конце концов, все мы живём только один раз, и для одного раза слишком часто томимся в пресном невзрачном одиночестве. Курящих я ловко выпроваживала на балкон и плотно закрывала за ними двери. Курящие возвращались слегка пожелтевшие и слегка отсыревшие — возвращались на десять-пятнадцать минут и снова уходили — дверь закрывалась уже не так плотно. Курящие много рассказывали о необычайно красивой луне, плывущей в лёгких дымчатых облаках и навевающей мысли о вечном. Из разговоров я также поняла, что луна заставляет задуматься нас о том, кто мы такие и зачем живём. Когда люди разговаривают о чём-то таком возвышенном, паузы должны быть долгими и естественными.

102

Снова стало душно и весело.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЛАУН-БАРАНЕЦ

Ни один верблюд не доплюнет — так быстро я бегу свои двадва, вторникчетверг, вторникчетверг!

Меня постепенно вынесло на улицу. Необычайно красивая луна уже попрощалась с моей улицей моей мачехой и моим городом моим отчимом. Я ходила кругами вокруг чего-то такого, что по форме тоже было достаточно круглым. Я также пробовала ходить овалами, но все свои движения в любом случае считала круговыми. Я ни к кому не приближалась, но и удаляться от кого бы то ни было мне не приходило в голову. В какой-то момент я нащупала свой мобильный телефон в кармане. Я поступила так не потому, что мне кто-то позвонил, или же я хотела бы кому-нибудь позвонить — я поступила так по какой-то другой, не столь уж важной причине. Если мне станет скучно, я найду чем заняться. Если меня спросят о чём-то конкретном, я, пожалуй, отвечу. Я могу подойти к банкомату и получить деньги, две или три купюры. Мой сожитель будет рад, потому что жизнь последнее время не радовала нас ни по мелочам, ни в принципе. «Нирваны» было слишком много, и мы постоянно размышляли о недоедании — это уже оно, или ещё не оно. Брибрибри меня! Брибрибри меня! Пти-ца счасть-я завтрашнего дня! — бешено напевала я, ускоряя шаг в незнакомом мне направлении. Я дышала всем, чем могла, и чем быстрее я уходила прочь, тем чаще выдыхала клятву «никогда-и-ни-за-что-больше-не-возвращаться-туда-где-только-что-побывала». Ещё одна стометровка, ещё одна стометровка, ещё два по сто, ещё три по сто пятьдесят! А теперь мальчики бегут три км, девочки бегут два км! Ни один верблюд не доплюнет — так быстро я бегу свои два-два, вторник-четверг, вторник-четверг! На сэкономленном времени, на сэкономленном расстоянии — мы залетаем к конопатой однокласснице А. во двор, и она угощает меня стрелками зелёного лука и стрелками зелёного чеснока! И она выносит мне колодезную жидкость в графине с крышечкой, и я пью и расплёскиваю, пью и расплёскиваю! А физрука тянется ко мне и угрожает страшными неудовлетворительными оценками, если я не прекращу пить в момент физической нагрузки и учащённого пульса. И я то ли бегу, то ли рыдаю, то ли разбегаюсь, то ли отстреливаюсь, то ли подворачиваю ногу, то ли ищу спасительные подножки… Под утро, мокрая и прохладная, я оказалась во дворе с несколькими нефруктовыми деревьями и двумя пожилыми женщинами на скамейке. Домик в глубине двора был вроде бы саманный, а рядом с домиком стоял давным-давно разобранный автомобиль, без стёкол, без колёс — просто заржавелый автомобиль. У пожилых женщин были вытянутые лица. Они неторопливо беседовали обо всём на свете и кутались в хлипкие цветастые платки. — Двое были с бородой. Я их не пустила, ну их. — И ко мне тоже приходили, и тоже, кажись, бородатые. — Я б убила, если могла. — А я б, даже если могла, то не убила.

Плаун-баранец Следует решительно возражать против использования этих растений для изготовления гирлянд и озеленения помещений. «Жизнь Растений», том четвёртый

Последние пятнадцать с чем-то лет я пил не просыхаясь. От меня уходили все, кто ещё мог уйти, и остальные тоже не сильно задерживались, если бы я и попросил. Так мне было плохо, и такое я плодил

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

103


ПРОТЯГ вокруг себя страданье. Иногда какие-то личности хотели мне помочь, но они не верили, что это будто бы не я пью, а меня кто-то усиленно заставляет. Поэтому помощь была не такая, как надо. А работать меня уже не брали во всём нашем районе, хотя мужик я работящий и, несмотря ни на что, труда тяжёлого не боюсь. Женщины у меня были такие же. Иногда я даже валялся как бы при смерти с открытой дверью на лестничную площадку, и мне казалось, что у меня вместо воздуха по ночам комары, а днём — мухи, хотя был декабрь, как раз перед Новым годом. Меня много раз привозили в диспансер, но мне было ещё хуже, и я чувствовал, что меня как бы мучают уже вдвоём или по четверо, или вообще восемь. Один раз Гоша Бухло рассказал мне про баранец, что ещё алкоголизма на земле не было, и даже людей на земле не было, а баранец уже был во всём своём предназначении против алкоголизма. Тогда мне стало страшно уже навсегда. Такой страх убивает или сразу же, или постепенно, а меня он убил и так, и так. И на второй или третий день после выписки, когда я уже был закодированный, я разглядел себя в своём ужасе безо всякого зеркала, и тогда кодирование покинуло меня, как и всё, что было вокруг и внутри. Но время идёт, и добрые силы находят, кого им надо спасти. Моей доброй силой оказалась Целительница Вера. Она указала, не глядя на меня, где в моей квартире лежат забытые несколько лет назад крупные деньги, чтобы я взял их и спасся. Вскоре я пришёл к ней во второй раз и подчинился её экстрасенсорным способностям. Целительница Вера совершила надо мной ритуал-панацею, рассказала мне, что много лет назад моя сводная сестра, завистница и стерва, поделала мне на беспробудное пьянство, чтобы самой мне меньше завидовать. Вера с точностью описала действия моей сводной сестры. Та два раза приходила в мою квартиру и натирала все зеркала и полировку тряпочкой, смоченной дрянным самогоном, и ещё намазала пороги жёлчью своего мужа, по профессии директора автотранспортного предприятия. Так я начал спиваться, пока Целительница Вера не спасла меня полностью. Идите же все к Целительнице Вере, и стар, и млад, и кто болен, и кто думает, что здоров, и кто уже не может двух слов связать, чтобы даже сказать своей любимой «я тебя люблю». Вам нужна её помощь, и она поможет вам, потому что её уникальные экстрасенсорные способности будут в вашем распоряжении. Даже если вы ещё не поверили, то всё равно ползите к ней из последних сил и на суммы не обращайте внимания, потому что ваша жизнь вновь преобразится, а в диспансеры, больницы и аптеки ходить больше не надо будет. Целительница Вера поможет вам найти себя и откроет вам глаза на истину, которую вы раньше не замечали по вине злых завистливых людей. — Слышь, какой-то мужик про Веру написал. — Ну, радуйся, что хоть раз в два года кто-то что-то написал, а то уже замордовались сочинять. — Так тут бред какой-то. — Дай посмотреть. Кондиционеры гудят ровно; кондиционеры сглаживают шероховатости; кондиционеры сводят на нет коллективное напряжение и коллективное недовольство; кондиционеры снимают нежеланную потливость; кондиционеры поют о равноправии, мужчин и женщин, женщин и мужчин; кондиционеры настраивают на кропотливую, требующую повышенной концентрации внимания, работу; кондиционеры убирают раздражительность и стресс; кондиционеры регулируют опоздания и задержки на работу и на рабочем месте; кондиционеры уменьшают возможность опечатки при наборе в одиннадцать раз; кондиционеры помогают корректору Диане быть на высоте; кондици-

104

Идите же все к Целительнице Вере, и стар, и млад, и кто болен, и кто думает, что здоров, и кто уже не может двух слов связать, чтобы даже сказать своей любимой «я тебя люблю».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЛАУН-БАРАНЕЦ

Потом размазала и разорвала на лице начальницы какие-то распечатки со стола — букв не видела и не замечала, потому что вдруг не стало букв, совсем не стало.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

онеры идеально кондиционируют наш общий корпоративный воздух; кондиционеры помогают при вдохе и выдохе, при выдохе и вдохе… — Ну, ты сократи в десять раз, оставь по сути, и напечатаем, пусть мужичонка порадуется. — А что такое баранец? — Не знаю, трава какая-то. — А про тряпку, смоченную в плохом самогоне, оставлять? — Не, оставь просто, что кто там, что сестра навела порчу. — А как ты думаешь, это всё правда, что мужик пишет? — Ты, что, с Луны? Написал же — значит, написал. — А давай всё напечатаем? — сказала корреспондентка. — Не пóняла, — ответила редактор. — А давай всё напечатаем? — сказала корреспондентка. — Не пóняла, — ответила редактор. — Мы напечатаем это письмо полностью, це-ли-ком, понятно? — сказала корреспондентка. — Не пóняла, — ответила редактор. — Думаешь, ты такая крутая и умная? — сказала корреспондентка. — Что вы вообще себе позволяете? — взвизгнула редактор. — Ты думаешь, эта правда хуже, чем вся та лажа, которую ты протаскиваешь? — сказала корреспондентка. — Следите за речью, пожалуйста, — прошипела редактор, оглянулась на дверь и добавила: — Ты мне эти шутки брось, я же могу разобраться с тобой в два счёта. — А давай я тебе в морду дам? И корреспондентка Л. бросилась мутузить свою начальницу. Сначала завалила её на стол и дёрнула несколько раз за пышные густые волосы. Потом размазала и разорвала на лице начальницы какие-то распечатки со стола — букв не видела и не замечала, потому что вдруг не стало букв, совсем не стало. Потом стукнула несколько раз головой начальницы о сканер в дальнем конце стола. Потом подтянула обмякшее тело начальницы к себе и вцепилась в её тощие щёки. Корреспондентка Л. сдавливала щёки начальницы до тех пор, пока из её глаз не полились густые слёзы. Редактор не кричала и не сопротивлялась — только ахала и беспомощно размахивала руками в гудящем о равноправии воздухе. Корреспондентка Л., наконец, отпрянула от избитого тела начальницы, отошла к своему компьютеру и замерла, внимательно рассматривая, как начальница сползает со стола, щупает щёки, поправляет блузку, проверяет, на месте ли серьги. — Простите меня. Простите меня, пожалуйста, Виктория Леонидовна. Можете меня уволить, можете меня уволить прямо хоть с записью в трудовой, но прежде, я вам советую, задумайтесь обо всём, задумайтесь. Редактор Виктория Леонидовна, не поднимая заплаканных глаз, вышла из кабинета. Компьютеры гудят ровно; компьютеры незаметно повышают нашу интеллектуальную трудоспособность в двадцать, а то и в тридцать раз; компьютер Ирины что-то качает; компьютер Алексея уже чтото закачал; компьютеры тихим стройным хором обрабатывают очень важную информацию; компьютеры тягают-перетягивают гигабайты и довольно урчат, когда всё получается; у компьютеров чаще всего всё получается, и, когда они включены, они делятся с нами своей позитивной энергией и уверенностью в успехе; компьютеры поют песню взаимопонимания человека и машины, человека и человека; компьютеры

105


ПРОТЯГ окутывают нас прибыльными стратегиями и устанавливают рабочий ритм не ниже среднего; компьютеры поют о правах и обязанностях, они всегда выводят чёткие линии… Когда начальница вернулась, минут через десять-пятнадцать, она прямиком направилась к буфетному шкафу: вытащила громадных размеров коробку с сахаром-рафинадом, вытащила мягкую игрушку «голубой медведь», вытащила коробку из-под электрочайника Bosch, вытащила пакет с письмами на конкурс «Как преобразить наш город», вытащила кальян с треснувшим корпусом и, в конце концов, вытащила большую бутылку водки Absolut Vanilia. Выпила из горла, а потом, не расставаясь с бутылкой, стала искать стакан(ы). — Увольнять, сама знаешь, не буду. Но чтобы это было в первый и последний раз. В первый и последний. Я знаю, как это вредно — сдерживать свои эмоции, но чтобы это было в первый и последний раз. И письмо это печатать не будем. Должна понимать, что это бред, и мы не можем рисковать репутацией. Проверь, где диктофон Ирины. — Да вы не волнуйтесь. Она его точно забрала, она же на интервью поехала. — А стаканы где? Тоже Ирина забрала? — усмехнулась Виктория Леонидовна.

Нити

… Вот здесь, у двери, был тогда диван, а на полу лежал ковёр турецкий. Две вазы жёлтые стояли тут, на полке. Направо, нет, напротив — шкаф зеркальный. Посередине — стол и три большие удобные соломенные кресла. А здесь, возле окна, была кровать, где столько раз любили мы друг друга. Бог знает, где теперь вся эта мебель! … Константинос Кавафис «Послеполуденное солнце», перевод С. Ильинской

Мы заводили много друзей, чтобы сторожить их квартиры, когда они куда-нибудь уедут.

Мы заводили много друзей, чтобы сторожить их квартиры, когда они куда-нибудь уедут. Нам нравилось всякий раз выслушивать одни и те же скрупулёзные объяснения, как правильно пользоваться ключом от верхнего замка и ключом от нижнего; на какие телефонные звонки отвечать, а на какие нет; как включать газовую колонку и куда складывать почту. Мы слушали и млели, предвкушая угол, предвкушая убежище, предвкушая дом и простое домашнее счастье. Чувства неловкости мы никогда не испытывали, должниками себя не считали, потому что помимо того, что грелись и нежились в лучах естественных радостей квартирования, часто чинили мебель и электроприборы, или оставляли бутылку хорошего вина в укромном месте, или, например, готовили к возвращению хозяев вкусное горячее. Когда оставались на несколько дней, читали газеты или журналы. Когда оставались на несколько недель — читали книги, те, что стояли на полках или лежали стопками на балконах и лоджиях. Именно те книги, которые лежали в стороне от прекрасных подпотолочных книжных шкафов, мы и любили больше всего. Они, казалось, уже ни-

106

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


Чойхўр (Choyxo’r)

Казалось, он ищет дырку в носках, чтобы поковыряться в ней, или просто разглядывает мир, как морось, лужи и свет тусклых фонарей.

кому и ничему не принадлежали. Как мы себе, бывало, думал я. Как любой другой любому другому, наверное, думал Гриша. Трудно было рассчитывать на то, что в ближайшем будущем какие-то определённые друзья опять попросят нас последить за их котом или аквариумными рыбками, поэтому всё интересное из книг мы всегда выписывали в блокноты, которые со временем терялись, а спустя ещё какое-то время — находились. Теперь я не могу с уверенностью сказать, что мы обнаруживали их в тех же самых квартирах, где и теряли. Кроме того, мы, естественно, не помнили, в какой квартире мы выписали из книги ту или иную фразу. Как бы то ни было, эти лабиринты достаточно скучны и не слишком занятны. Заблуждаемся мы или нет, книги наверняка не скажут, и блокноты тем более. И всё же, если мы берёмся выписывать слова из книг, мы, конечно же, делая выписки, обрываем кое-какие путеводные нити. Я не встречал таких людей, у которых хватало бы терпения дотянуть какую-либо нить до конца. Или, например, из обрывков нитей сплести новую. В наших временных пристанищах были не слишком высокие потолки. Бывали и какие-то розыгрыши, и какие-то недоразумения, и коекакие убытки от нас, и всякие непредвиденные ситуации — тогда Гриша сидел с опущенной головой и бубнил себе что-то под нос поанглийски, голосами любимых певцов, что-то меланхолическое и беспросветное. Казалось, он ищет дырку в носках, чтобы поковыряться в ней, или просто разглядывает мир, как морось, лужи и свет тусклых фонарей. Когда я вспоминаю Гришу, он всегда сидит в моих воспоминаниях с опущенной головой — сидит на низком табурете — сидит долго и, кажется, молча. Потом встаёт и уходит. Понятное дело, я не могу уйти вслед за ним, хотя память с каждым разом рисует опущенную голову и молчание сверху-вниз всё убедительнее и ярче. То, что мы выписывали из книг, как мне кажется, почти не имело продолжения в мыслях и в разговорах. Может быть, мы делали выписки, чтобы запутать следы, неважно чьи. Может быть, мы просто не хотели, чтобы прошлое увязалось за нами. Или мечтали набраться терпения, мудрости. Может быть, нам просто нравилось наблюдать за тем, как слова забываются сами собой, в кавычках и без, одно за другим, как старательно их ни выписывай, хоть для себя, хоть для другого, хоть всё равно для кого.

Чойхўр (Choyxo’r)

Пьёшь, будто бы не о чем думать, глоток за глотком, и так оно и есть, так неточно. Воздух хаузом, наваристый, с испариной; спасёшься, если останешься в тени; если в своей — то, по-видимому, навсегда. Ждёшь, когда что-то скажешь, что-то скажется, что-то отойдёт и отстоится, без ответа, без внешней реакции, без определённого взгляда. Наблюдаешь, как что-то пребывает, наблюдается, остаётся неисчерпанным, не вычеркнутым, беспрозрачным. Нездешние украдкой рассматривают твои морщины. Лицо истёрлось, пропало; лицо смеялось долго, не жалея ни сил, ни пота. Они все тут нездешние, и чем дольше, тем дальше, как говорится. Ещё когда по соседству одеялами забивали насмерть — я догадывался; ещё когда приходили поучительно рассказывать о павших — я догадывался; ещё когда пацаны-сверстники учились играть в альчики — я мог бы догадаться. Рисунок морщин — нездешним малопонятен. Раз годы окольцевали — значит, вернёшься. Хвастаться не станешь, хоть и любил когда-то прихвастнуть. Было время, часы казались просто предметом быта (или гордости). (Позолоченные неисправностью механизмы.)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

107


ПРОТЯГ Скоро придёт жена, включит Шьяррино или Шелси, скажет «нужно проветрить», и разве это жена? Это же просто слово подвернулось! Ну, включит, ну, выключишь, а вслед за женой припрутся дети шурина, на полчаса, на немножко, чтобы просто помочь выбить ковры. Чьи дети, чьи ковры, зачем, кто их направил, кто им сказал, что так нужно, кто им сказал, чтобы что? Возможно, я буду выглядеть на несколько лет моложе, возможно, никто ничего не заметит, возможно, я и сам никого не замечу. Возможно, я расспрошу о внучатых племянниках, о каких-нибудь иных родственниках — пока есть о ком спрашивать, пока можешь выдавить из себя хоть пару вопросов в день. У кого когда день рождения и сколько им уже лет, все удивятся, сделал приятное. Они продавали пряности для плова, и мы перебросились узбекскими словами. Они есть во мне, и когда болит голова, она болит поузбекски, как у тех самых заоблачных курильщиков, я знаю. И старею я так, как стареют чинары и арча — я видел, я чувствую, предчувст­ вовал. Узбеки на базаре продали мне зиру то ли с жучками, то ли с червячками — в общем, негодный товар всучили, с гнильцой. Мы все тут кажемся себе нездешними, и чем дольше, тем дальше, как говорится. Слов-то узбекских я уже не знаю, но ещё помню, что они есть, и способен их произнести. Ещё какое-то время я ходил на базар, но, наверное, когда-то тогда я уже перестал это делать. К тому же, плов стал мне противопоказан, и баранина как товар вымерла в этих куриных краях окончательно. Мысль испаряется, улетучивается, и если я добавлю в зелёный чай немного сахара — я придумаю что-нибудь о сладких на вкус и на ощупь листьях карагача. Может быть, тогда меня посетит память, может быть, тогда я смогу перелистнуть две-три страницы справочной литературы, не больше, но всё-таки. А потом придёт жена, включит Шьяррино или Шелси, скажет «нужно проветрить», скажет «эту газету ты уже читал», или ничего не скажет, скорее всего, ничего. Дети шурина придут, когда им нужно, или когда жена попросит. Неужели это возможно, чтобы она попросила, чтобы они пришли, когда нужно или всегда не вовремя? Чем больше думаю, тем больше чувствую свою непричастность, в особенности к тому, что могло бы быть, но не в то горло попало и не в то ухо вылетело. Как-нибудь надо будет расспросить обо всех, кто остался в тени, или даже о тех, кто предпочёл остаться на солнцепёке. У кого когда день рождения и сколько нам уже всем лет.

Скоро придёт жена, включит Шьяррино или Шелси, скажет «нужно проветрить», и разве это жена?

Стихотворения из книги «Перерыв»

Моя книга моих стихов

моя доча — поэт, она пишет, стихи… — гордо говорила моя мама. и эта гордость звучала громко. и эта громкость звучала нежно. я сочиняла много хороших стихов. мы нравились всем, кому мама с гордостью говорила, что её доча — поэт. нам везло на тех, кому мы нравились. в том числе и стихи. и мэтрам тоже.

108

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ КНИГИ «ПЕРЕРЫВ»

дружок принёс мне соды и марганцовки — да-да, мне всё это так знакомо, я ждала этого целую жизнь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

я любила аплодисменты после своих стихов, потому что мои стихи — всегда от всего сердца. я будто бы что-то отрывала от себя, когда сочиняла, и поэтому любила аплодисменты после того, как оторвала. я знала, что всем нравится быть хорошими, и они любят хорошие стихи об этом, когда сидят за хорошим столом в хорошем ресторане, и каждому хочется на немножко взгрустнуть. я написала оду директору банка В. я читала её в звонкой золотой тишине. это была прекрасная ода, я знаю, там было много хороших сравнений, находок и вообще поэзии. мама перехватила мой взгляд и прокралась туда, где закруглялось застолье, и нашептала на ушко банкиру В. мою мечту о моей книге моих стихов, таких же, как этот, который я сочинила от всего сердца и читала в звонкой золотой тишине. ах, как я читала! ах, если бы кто слышал! директор банка В. почему-то нахмурился, и меня подвели губы, нецелованные губы мои, и я произнесла «ёблакá» вместо «облакá» — и всё… конец! кто мог, тот хихикнул, некоторые — поперхнулись. так я решила выпить, так я решила выпить лишнего. так я ушла в авангард и стала как прóклятая поэтесса. пусть знают, что они плохие! пусть! я покажу им, какая я плохая из-за того, что они тоже гандоны вонючие, все! все! пусть! я отделилась от жизни мирской, отделилась и отдалилась. мама рыдала и кричала мне вслед, но я не оборачивалась. я поняла, что этот мир не для меня, в нём нет красоты и добра, только ложь и страх. но я не хочу быть как все. я пошла искать отдельное жильё, ведь я повзрослела на целую жизнь. я пришла в пустые комнаты пустующей квартиры и произнесла запретные слова: много запретных слов. так было легче нецелованным губам моим. они будто бы целовались, они будто бы. у меня появились дружки, полный комплект: и блондины, и крашенные, и всё, что нужно. когда я познала дрожь в своих руках — тогда я познала трепет в своих словах. и вот так ко мне, в меня и за мной пришла поэзия, поэзия с большой буквы. дружок принёс мне морской соли — это мне? спасибо. дружок принёс мне поваренной соли — это мне? спасибо. дружок принёс мне уксусной кислоты — это мне? спасибо. дружок принёс мне соды и марганцовки — да-да, мне всё это так знакомо, я ждала этого целую жизнь.

109


ПРОТЯГ дружки взошли на крыльцо подъезда — был закат, цвели розы, цвела сирень, мои волосы развевались на ветру, птицы пели несмотря ни на что. дружки стояли и шептали мне слова напутствия, и махали рукой — и я села в длинный белый автомобиль, и поехала зарабатывать деньги на мою книгу моих стихов. я взяла с собой две тетради, третью и восьмую — вдруг клиент захочет узнать меня поближе? в третьей — я ещё не красилась, а в восьмой — я уже пользовалась метафорами. мой клиент смог понять всю тонкость ситуации и пообещал не распространяться о тайне моего дебюта — ведь он тоже когда-то писал стихи. — а ты знаешь банкира В.? — ну, допустим. — всё это только ради поэзии, понимаешь? — понимаю. — и поэзия возвышает меня над этим миром… — возвышает. — я другая, я чистая, веришь? — верю.

Абрикосы

Начнём с того, что этим летом урожай хороший. Не то, что в прошлом. Абрикосов. А сахар дорожает. Кто пробовал варенье абрикосовое с косточками, кто пробовал его когда-нибудь, тот обречён смотреть с высокомерием на тех, кто это лакомство ещё не пробовал. А сахар дорожает. Зачем украла ты Омар Хайяма томик? Зачем ты дальше хочешь книги воровать? Пойдём наварим абрикосового джема и косточек туда наколем! Синильных косточек туда наколем! Пусть сахар дорожает! Абрикосы — это навсегда! Кто знает эти шмяки на рассвете? Никто не знает. Все видеть-видели, но кто поймёт их, все эти динганзиховые шмяки и вдрызг оранжевый гудёж над ними? Есть гастроном «Виан». Там сахар по дешёвке. Есть очередь за сахаром, где сахар продают. Иду туда купить мой милый добрый сахар и становлюся в очередь, которая за ним пришла. Где сахар, там и крупы. Где сахар, там и соль. Пришла в отдел старушка, уйти пока не может.

110

Пусть сахар дорожает! Абрикосы — это навсегда!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ КНИГИ «ПЕРЕРЫВ» Ей соли килограмм, а тут мешками сахар. Старушка просит соли, чтоб дали ей без очереди. И сразу ругань возникает в очереди. Напрасно ты возникла, ругань, в очереди. Раз существует план по сахару, то, значит, есть и план по соли, и, так и быть, есть план по вежливости. Не менее одной. Не менее одной. Старушка говорит: «Спасибо вам! Спасибо, очередь!» Старушка прячет пачку соли в розовый пакет. Уходит. Если суп не пересаливать, то должно хватить.

Объявление на трамвайной остановке «Улица Евпаторийская» Я закончила компьютерные, сами понимаете, курсы, сами понимаете, где и зачем. Сразу одна девушка читала нам с книги, и я ничего не понимала. Потом читала другая, но всё равно делать нас ничему не научили. Вот и сижу теперь я без знаний и, сами понимаете, без денег. И компьютер у меня дома есть, но телефон свой давать не буду, потому что нет никакой надежды, а зовут меня Инесса.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

111


Виталий Ченский родился в 1975 году в Мариуполе. Окончил Приазовский государственный технический университет. С 1993-го по 2005 г. инженер на местном заводе, с 2005-го — киевский журналист. Проза публиковалась в «©П» № 7.

Из цикла «Нанизывание» Испускатель В первое время я был очень далёк от того, чтобы наделять Плющихина какими-либо индивидуальными свойствами, способными вызвать желание жесточайшего и немедленного их искоренения. Все мои внутренние силы были брошены на осознание той фундаментальной сущности, действие которой находило в нём своё проявление. Substantia, стоящая над частным Владимиром Петровичем, именовалась словом Начальник. Этот Принцип был вмонтирован в общественный потолок, и его лампочка наравне с прочими важными источниками по-своему не давала человеческой жизни превратиться в тараканий мрак. Падая на напольных обитателей, свет Начальниче­ ства производил известный квантовой физике фотоэффект, благодаря которому одни начинали испускать указания, а другие их поглощать, как это делают атомы с электронами, не успевшими привязаться к собственным ядрам.

Борьба со стыдом и грязными мужчинами Надо сказать, у моих родителей всегда были начальники. Сами же они руководили другими людьми неохотно, а если такое и случалось,

112


ИЗ ЦИКЛА «НАНИЗЫВАНИЕ»

Но мне казалось, что «ответ­ствен­ ность» — это такая особая форма стыда для взрослых, когда тебе заранее стыдно за самое плохое, что может случиться.

то продолжалось очень недолго. Мама была технологом швейного производства, и, кажется, она вполне удовлетворялась своим умением сшить трусы, рубашку или даже платье, если в журнале «Burda» попадались хорошие выкройки. Папа, благодаря своему увлечению техникой, так хорошо разобрался в одной важной машине, что если она выходила из строя, ему приходилось ехать на завод даже ночью. Кроме часов одинокой бессонной славы в холодном цеху, чудесная машина дарила папе возможность путешествовать по промышленным городам СССР. Несколько раз он ездил в служебные командировки на Урал (там тоже были такие машины), возвращаясь из которых, привозил мне апельсины и модные игрушки-головоломки, описанные в журналах «Наука и жизнь» и «Юный техник». Кажется, папиному самолюбию этого вполне хватало. Помню, как однажды, когда я только начал ходить в школу, он даже отказался от какой-то хлопотной руководящей должности. «Да зачем оно мне надо! — взволнованно взывал он к маме, стоя посреди кухни. — Зарплата та же! А ответственности в два раза больше! . . Да зачем оно мне надо!» Мама согласно кивала и время от времени произносила: «Правда, Серёжа. Правда, Серёжа…» В ней не было ни капли стервозности, чтобы подхлестнуть папину карьеру. Тревожно прислушиваясь к разговору родителей, я представлял себе огромные стальные механизмы и полтора десятка взрослых мужчин, одетых в грязные, промасленные телогрейки и презрительно покуривающих рядом в ожидании нового начальника. Принцип дей­ ствия механизмов был для меня не ясен, а среди наглых и неквалифицированных рабочих наверняка было несколько пьяниц и хулиганов. Поэтому справиться с этим машинно-человеческим комплексом для меня было совершенно нереально. Кроме того, меня смущало слово «ответственность». Что это такое, я не знал. Но мне казалось, что «ответственность» — это такая особая форма стыда для взрослых, когда тебе заранее стыдно за самое плохое, что может случиться. Следовательно, уже в ранней юности управление производством виделось мной как переживание стыда и борьба с грязными пьяными мужчинами. Неудивительно, что я не стал откладывать в долгий ящик решение о том, что я никогда не буду начальником. Но если ты не руководишь, то руководят тобой. Значит, рано или поздно у меня тоже должен был появиться свой Испускатель. Я почти никогда не думал о нём, но как бы долго ни длилось сладкое детство, как бы ни тянулась трепетная юность, судьба короткими, настойчивыми тычками всё равно двигала мне навстречу его фигуру. Пока, наконец, мифический персонаж, о котором я слышал лишь во время тихих кухонных разговоров родителей, не вошёл в моё существование, как он входит в жизнь практически каждого взрослого человека, поступающего в распоряжение ежедневной восьмичасовой работы.

Объедки У работы на заводе было две тяжести. Первая — тяжесть после работы. Вторая — тяжесть до работы. Я почувствовал их не сразу. Но сначала почувствовал первую, а потом и вторую. Поначалу было неясно, что со мной происходит. Некоторое время я не мог чётко отделить влияние работы от других воздействий. Но однажды по старой студенческой привычке я купил себе огромную книжку Канта и с какой-то непонятной решимостью приговорил себя к чтению по нескольку страниц из неё каждый вечер. И вот тогда,

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

113


ЧЕНСКИЙ садясь за книгу, я вдруг стал чувствовать, что восемь с половиной часов, проведённые за бетонным забором, имеют длинный тяжёлый шлейф, становившийся заметным лишь при полном молчании и в положении, обязывающем держать спину вертикально. Это была особого рода тяжесть. Не похожая на ту, которая была результатом физкультурных занятий. Сначала я обнаружил тяжесть в веках. Затем оказалось, что ей заполнена голова. Потом шея вдруг оказалась слишком тонкой, чтобы удерживать глаза над книгой. Тяжесть обнаружилась в руках, спине, пояснице… Моё тело было похоже на губку. Кажется, я ничего не отдавал на своей работе. Я просто впитывал, впитывал и впитывал в себя эту тяжесть. И тогда я понял, что границы работы гораздо шире тех и без того 8,5 часов, вырезанных из филейной части суток. Для правильного подсчёта нужно было прибавить немного ливера — 1 час и 20 минут, расходуемые на дорогу. Тяжёлый подъём костей — в 5-45. И огромный кусок свиного сала — безвольное время усталости, позволяющее лишь есть и смотреть телевизор. Таким образом, у меня оставалось всего несколько часов. Несколько жалких часов. Ничтожные объедки.

Ложись Приехав с завода, я стал сразу ложиться спать, чтобы избавиться от тяжести. Мне это удавалось, но тогда, встав через пару часов, я не мог заснуть до глубокой ночи и испытывал огромные трудности с утренним подъёмом. Родители, привыкшие вставать и ложиться рано, пытались внушить мне чувство вины. Отец, видя, что из-под двери моей комнаты сочится полуночный свет, иногда заходил ко мне подобно ночному призраку в майке и с бледными костлявыми ногами, торчащими из семейных трусов. — Что ж ты не спишь ещё! — страшным голосом произносил он. Ему почти удавалось остановить моё встревоженное ночными впечатлениями сердце. — Я уже скоро, пап, — бормотал я. — Так, ложись, ложись, — говорил он с нажимом, как будто хотел впихнуть меня в постель лексическим давлением. — Ложись, — добавлял он «контрольный» и уходил. Мог ли я спросить у родителей, как им удалось научиться вовремя и регулярно укладываться спать, когда в голове столько тревожных мыслей? И что они думают про тяжесть после работы? Вряд ли. Наблюдая за ними, постепенно я начал понимать, что они не могут быть мне товарищами. Потому что тоже состоят в этом тайном сговоре.

Так, ложись, ложись, — говорил он с нажимом, как будто хотел впихнуть меня в постель лексическим давлением. — Ложись, — добавлял он «контрольный» и уходил.

Принцип восходящей простоты Точка, на которую я был зачислен, входила в состав инженерного бюро с длинным абстрактным названием. От неуклюжести его не могла спасти даже аббревиатура, которая выглядела ещё более мудрёно — БПП и ЭОТС. Было абсолютно ясно, что его сочинители придерживались определённого порядка, служащего исполнению старинных административных обычаев. По всей видимости, один из них гласил: чем ниже в заводской иерархии находится подразделение, тем сложнее, нелепей и уродливей должно быть его наименование. При этом достигалась большая описательная точность и решалась важная задача превентивного унижения. Имена незначительных отделов должны

114

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «НАНИЗЫВАНИЕ» были звучать настолько непонятно, чтобы для их распознавания всякий раз требовался бы дополнительный переспрос. При повторном произнесении говорящий почти всегда терял изначальную уверенность и испытывал неловкость по поводу своей принадлежности к БПП и ЭОТС, ЛЗВВБ и т. п., тем самым крепче связывая себя со своим истинным положением. Ситуация, в которой находилось наше подразделение, усугублялась ещё и тем, что отдел был новым, и аббревиатурному остракизму подвергалась целая ветвь иерархии. Тем не менее, внутри неё принцип восходящей простоты соблюдался вполне аккуратно. Бюро ПП и ЭОТС входило в состав отдела АСУ ТП, а сам отдел тремя годами позже был подчинён буквам УИТ, которые обозначали простое и понятное Управление Информационных Технологий.

Нанизывание

Постепенно стержень входил в тебя целиком и, если позволял рост, ты мог полностью вместить в себя штырь «ведущего инженера» или даже «начальника бюро».

Рабочее место на заводе было принято называть «точкой». Безразмерная фигура школьной геометрии здесь была скорее тонким стержнем, иглой, на которую, как жука, накалывали нужного для производства человека. Поначалу тебя садили на самый кончик. Ты нерв­ но балансировал на нём, стараясь оправдать доверие и побыстрее (пожалуйста, это очень срочно!) получить свидетельство собственной ценности. Но постепенно настойчивое овладение профессией делало тебя уверенным и расслабленным. Освобождение от зажимов позволяло двигаться по стержню ниже, пускать его внутрь глубже и глубже, год от года преодолевая отметки-категории, пронумерованные в обратном порядке: 3, 2, 1 (если подумать, то для указанного направления движения эта нумерация была вполне естественной). Постепенно стержень входил в тебя целиком и, если позволял рост, ты мог полностью вместить в себя штырь «ведущего инженера» или даже «начальника бюро». Но часто случалось, что его твёрдый конец упирался в черепную коробку, в то время как сам ты едва дотягивался до «двойки» или «единицы». Сучение ногами, раскачивание, смачивание стержня слюной и прочие попытки продолжить нанизывание могли просто оторвать тебе «крышу» при недостаточной крепости последней. Впрочем, такое случалось достаточно редко. Каждый чувствовал и знал свой конец. Те, кто были порефлексивней, бродили по коридорам в стиле лофт с печальными глазами квартиросъёмщиков, понимающих, что им такое не по карману. Большая же часть, завершив стадию роста, не задумываясь, сливалась со своим стержнем, как бетон и железная арматура. При этом они практически не могли двигаться вверх, но и убрать их можно было, лишь выкорчевав стержень.

Принуждение к бодрствованию Первые минуты моего первого рабочего дня были похожи на институтские будни. Страшно неуютный голос отца вытащил меня из неглубокого и невероятно сладкого сна, как грубые пальцы вытаскивают длинную неуклюжую занозу, пытающуюся изо всех сил спрятаться в мелкой бескровной ранке. К этим утренним отцовским вторжениям я никак не мог привыкнуть, и моё пробуждение всегда было похоже на преждевременные роды. В комнате, погружённой в тёплый утробный полумрак, отец появлялся как суровый посланник безжалостной часовой бомбы, тикающей на книжной полке в гостиной.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

115


ЧЕНСКИЙ «Виталик, пора вставать», — говорил он деликатно-приглушённым голосом, однако на низкой громкости связки плохо слушались папу, и его побудка напоминала нежное поглаживание воздушного шарика длинным холодным напильником. Всего лишь двумя часами позже я бы мягко и спокойно выскользнул из ласковой матки сна, но вместо этого мне было уготовано раз за разом испытывать Большой взрыв и Кесарево крушение собственного мира. Ужас такого пробуждения, как мне казалось, вполне мог равняться перинатальным страданиям младенцев Станислава Грофа, о которых я прочитал однажды в книжке «За пределами мозга». И хотя во внешнем мире принуждение к бодрствованию было вполне заурядным способом успеть к особо ранним мероприятиям, глядя наружу из свежеразорванного сна, я каждый раз возмущался несправедливости произошедшего. Это было похоже на быструю смерть в автокатастрофе. Сначала ты испытываешь ужас и боль, но через секунду понимаешь, что тебя разбудили от жизни ребята с другой стороны, о которых ты совершенно забыл, существуя в этом мире. Несколько раз мне чудом удавалось проснуться за минуту до появления папы. Иногда я слышал, как мама в соседней комнате говорила ему: — Ну что, пора будить? — А сколько уже? — Без десяти. И хотя я к тому времени я уже чётко осознавал законы и договорённости внешнего мира, всё равно мне было трудно избавиться от ощущения, будто я жертва заказного убийства, которой случайно удалось подслушать момент совершения сделки. Думаю, родители тайно были уверены, что если слишком передержать меня во сне, то в этот день родится не тот, кто нужно. В 8-00 это уже будет лентяй. В 10-00 — декадент. А в 12-00 — просто психически больная личность. Лучше пусть он будет недоношенным, но понятным и нормальным рабочим человеком, — решили мои папа с мамой.

Без своих записей мама не могла закупорить огурцы, а папа сделать правильную зарядку.

Некрономикон Призвав меня к бодрствованию, папа отправился в гостиную доделывать свою длинную утреннюю зарядку, соединявшую совет­ ские физкультурные традиции и древнюю мудрость индийских йогов. Большая часть асан, которые всегда исполнялись с чрезвычайной добросовестностью, ещё в 1970-х были переписаны папой из научнопопулярных журналов в тонкую школьную тетрадку, которая представляла собой нечто среднее между сутрами Патанджали и маминым блокнотом с особо важными рецептами. Без своих записей мама не могла закупорить огурцы, а папа сделать правильную зарядку. Случалось, что закончив, он забывал свою тетрадь на кресле или диване, вывернутой чернилами наизнанку (наверное, в каком-нибудь трудном или подзабытом месте), и я осторожно разглядывал этот манускрипт, стараясь не прикоснуться и не прочитать ни единого слова. Потрёпанные лохматые страницы, продавленные отцовским почерком и пропитанные его же потом, превращали самодельный сборник упражнений в интимный документ непредставимой и угрожающей глубины. Несмотря на очевидное спортивное содержание тетради, я всерьёз опасался, что случайно, против собственной воли, смогу разгадать между строк какую-нибудь папину тайну. «Согните правое колено и отведите ногу в сторону. Затем возьмитесь за щиколотку и поставьте подошву правой ноги на внутреннюю

116

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «НАНИЗЫВАНИЕ» поверхность левого бедра». Разумеется, в самом тексте не было ничего особенного. Но ведь буквы, написанные от руки, всегда добавляют к тексту что-то ещё. Смогу ли я справиться с этой добавкой? Я был слабым сыном и поэтому предпочитал более простого папу.

Доказательство Бога

Тогда медленно, на животе, как первое земноводное я выползу на почву действитель­ ности и постараюсь безболезненно эволюциони­ ровать если не до homo sapiens, то хотя бы до какой-нибудь белковой формы, которая сможет позавтракать и залезть в автобус.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Лёжа на кровати с закрытыми глазами, через открытую папой дверь я слушал фонограмму, под которую пройдёт моё первое рабочее утро. Ничего особенного в ней не было: в зале катались по ковру и глухо стучали друг о друга папины пятикилограммовые гантели, кабельное радио на кухне вещало свои сизифовы новости, струя воды прерывисто била в дно ванной — кто-то из домашних умывался или чистил зубы. Какой урон сегодня нанесёт мне раннее пробуждение? Почти всегда оно было страшной пробоиной, которая неизменно топила меня после обеда. Впрочем, для окончательного подъёма мне ещё предстояло проделать некоторую внутреннюю работу. Сон, смертельно раненный папой, всё же продолжать угрожать хронологии утренних событий. После отцовской побудки я на некоторое время обнаруживал себя плывущим в бульоне, состоящем из обрывков реальности и коротких периодов беспамятства. И хотя этот бульон был прохладным и неуютным, я продолжал оставаться в нём, надеясь, что плавное шевеление конечностями и естественные течения, наверняка существующие в бульоне, вынесут меня на пологий песчаный берег. Тогда медленно, на животе, как первое земноводное я выползу на почву действительно­ сти и постараюсь безболезненно эволюционировать если не до homo sapiens, то хотя бы до какой-нибудь белковой формы, которая сможет позавтракать и залезть в автобус. Разумеется, всё это было возможно при условии, что Дарвин прав. Но сколько я себя помнил, плавного, безболезненного перехода у меня никогда не получалось. Почти всегда мне недоставало какого-нибудь звена. Я вдруг обнаруживал себя на прямых ногах и даже с какой-то палкой в руке, ничего не помня о секундном прошлом. Так неужели… Неужели мои мучительные подъёмы были ежедневным доказательством Божественного Творения?

Внутренняя гидростатика Просоночный бульон, в котором дрейфовал наивный окорочок моего сознания, обладал коварным характером, поэтому даже кратковременная потеря бдительности здесь могла привести к моему повторному поглощению. В эти минуты я напоминал себе жертву кораблекрушения, разыскивающую на поверхности воды плавающие предметы, за которые можно было бы ухватиться. Чтобы снова не погрузиться в сон, я старался вспомнить какое-нибудь дело, ожидающее меня за пределами спальни, или прислушивался к звукам, доносящимся оттуда же. Добытый таким способом обломок реальности позволял мне держаться над уровнем сна некоторое время, однако его выталкивающая сила быстро сходила на нет. По необъяснимой причине уже через несколько секунд выпуклый и тугой предмет бытия вырождался в плоский фанерный силуэт, обняв который, я уверенно шёл на дно. Надо сказать, что сон с лёгкостью принимал новые предметы в свой ландшафт, абсолютно не заботясь о разумной сочетаемости и соответствии

117


ЧЕНСКИЙ масштабов. Если я был недостаточно бдителен, то мог действовать в этих, скажем прямо, пошлых и безыскусных декорациях долгое время, пребывая в полной уверенности, что уже давно проснулся и решаю какие-то реальные проблемы. Но иногда моё внимание привлекала лёгкая рябь над головой или мой слух улавливал какое-то отдалённое эхо. Или же меня начинал смущать какой-нибудь уж совсем вопиющий даже для такого терпимого места абсурд. Я внезапно понимал, где нахожусь, и, пренебрегая опасностью кессонной болезни, стремительно поднимался на поверхность кровати. Вынырнув, я лежал с выпученными глазами, часто и испуганно дыша, как неудавшийся утопленник. Всё-таки нарушение заповеди «Не проспи» в нашей семье было достаточно тяжким грехом.

Из цикла «Славутич Ц-208» Кабель Когда большинство внешних воздействий было отсечено, возникла проблема одиночества. Чтобы сделать его выносимым, на первых порах я прибегал к аутическим настольным играм, которые сам для себя придумывал. Но вскоре мне на выручку пришли дерзкие предприниматели начала 1990-х, протянувшие к нашему дому первые квёлые щупальца кабельного телевидения. Поначалу американское кино с огромным трудом проталкивалось через узкие советские проводники, но, привыкший к радиопомехам во время прослушивания любимых «Рок-посевов» BBC, я с пониманием встретил и эти трудности. Сетка вещания самодельного микрорайонного телевидения, получившего непритязательное имя «Формат», состояла из двух фильмов в день: сначала «боевик», а потом «ужас». Программа публиковалась в форме скупых текстовых сообщений, зависающих в полной тишине посреди чёрного экрана. Белые буквы, подёргиваемые таинственными и долгое время неустранимыми «наводками» (кабельщик, производивший подключение, передал нам это слово, чтобы мы пользовались им, «если будет плохо показывать»), воспринимались мной как откровения оракула, оглашавшего мою судьбу на сегодняшний вечер. «Самоволка», «Американский ниндзя 2», «Их звали костоломы», «Заведение “Поросёнок”», «Возвращение зловещих мертвецов». Ежевечерне кино невиданной дерзости и бесстыдства тотально овладевало моим сознанием. Я отдавался грубому нахальному зрелищу, как благородная, высокомерная девица вдруг отдаётся пьяному мычащему солдату. Я чувствовал себя киноблядью, но моя нимфомания была сильнее гордости. И если бы не абсолютная поглощённость переживанием бурных и неистовых киноактов, моё воображение помогло бы мне увидеть гогочущих голливудских продюсеров, которые, пыхая дорогими сигарами и расплёскивая вонючий виски, трахают моё ментальное тело, как пресловутую «грязную нью-йоркскую шлюху». Остановила бы меня эта унизительная содомитская картина? Думаю, вряд ли. Так прямолинейно и брутально со мной ещё никто не обращался. Так глубоко и в такие дыры меня ещё никто не дрючил. К тому же шлюхи в кабельных фильмах были, по сути, неплохими бабёнками, немного оступившимися и способными к быстрому подъёму и очистке, так, чтобы выглядеть снова такими, как будто бы их никто не ронял. Как и они, я отправился по наклонной. Наплевав на собственную честь и репутацию, разбрызгивая слёзы, сопли и жуя проклятия, я умолял папу

118

Поначалу американское кино с огромным трудом проталкивалось через узкие советские проводники, но, привыкший к радиопомехам во время прослушивания любимых «Рокпосевов» BBC, я с пониманием встретил и эти трудности.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «СЛАВУТИЧ Ц-208» внести абонентскую плату за следующий месяц. Я скрипел зубами, ныл, рвал на себе волосы, едва не падал на колени, а добившись своего, взахлёб и самозабвенно проглатывал бесконечные метры и часы иноземных историй. Кабельное телевидение открыло, что у моего разума есть вагина, и я не был к этому готов. Точнее, не мог удержаться, чтобы не воспользоваться ею на всю катушку.

Славутич Ц-208

Кабельное телевидение открыло, что у моего разума есть вагина, и я не был к этому готов.

Единственный цветной телевизор, которым наша семья смогла овладеть лишь к началу эпохи Кашпировского, назывался «Славутич Ц-208». Я безумно радовался его появлению, но со временем в моё отношение к этому устройству стало закрадываться тонкое чувство брезгливости. Внушительные размеры и масса, а также лакированные деревянные бока выказывали его претензии относиться к классу мебели, а не быть просто бытовым устройством наравне с утюгом и элект­робритвой. Но в отличие от остальной мебели, которую создатель снабдил ножками, колёсиками, петлями и прочими органами, делавшими их самодостаточными предметами, способными как-то устроиться в этом мире, телевизор был похож на беспомощного жирного калеку, раздражённого и требовавшего к себе особого внимания. Крохотные рудиментарные ножки, которые торчали у него снизу, были абсолютно бесполезны и лишь делали его ещё более уродливым. Папа, который главным образом занимался его опекой, тянул к нему провод, вращал антенну и постоянно придумывал, куда бы его переставить. Вследствие этого капризный толстяк периодически восседал на чьей-нибудь деревянной спине, пока для него не была куплена железная подставка — конструкция, которая тоже имела сомнительную репутацию, поскольку была ни к чему не годной кроме как держать на себе этого ворчливого паразита. С появлением подставки брюзга, наконец, обрёл постоянное место в углу гостиной. Именно отсюда он нехотя метал перед нами свои разноцветные электроны последние 10 лет своей жизни.

Цыгане Маму тоже тянуло к телевизору, хотя смотрельщиком она была неважным. Её глаза легко находили смысл в хаосе кипящего борща, но когда мама заглядывала в квадратную кастрюлю телевизора, от происходящего там у неё кружилась голова. Чтобы избежать неприятностей, она садилась подальше от экрана и приспускала веки. Её лицо, приготовленное таким образом для просмотра, казалось сонным, недоверчивым и немного испуганным. Пёстрые и живые телевизионные картинки заставляли маму вспомнить о цыганах — этом ужасном племени отнимателей денег среди бела дня, кочующих по широким проспектам нашего трудолюбивого города. Музыкальные клипы и рекламные ролики, которые телевизор показывал всё чаще и чаще, напоминали ей мелькание юбок, зеркал и платков, пульсацию непонятных варварских слов, быстрое шевеление усатых женских губ, за которыми обязательно последует какой-нибудь страшный унизительный обман. Думаю, мама понимала, что она как-то неправильно смотрит телевизор, и стеснялась этого, как начинающий курильщик бывает не уверен в своих навыках перед лицом более опытных товарищей.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

119


ЧЕНСКИЙ Всё пройдёт Атмосфера вокруг телевизора тоже отдавала цыганщиной. Когда все домашние собирались у экрана, гостиная выглядела, как табор. По неизвестной причине наши позы в часы досуга никак не могли достичь должного благообразия. Возможно, мебель была некачественной. Может быть, сказывалось крестьянское прошлое моих родителей. Так или иначе, наши тела успешно сопротивлялись структурирующему воздействию мещанского интерьера. Мы ложились на диван по диагонали, просовывали ноги между прутьями, перебрасывали колени через подлокотники. Тех, кто был помоложе, всегда тянуло вниз и налево, то есть — на пол и под стол. После очередной перестановки мебели мы быстро забывали, что сами придумали и создали новую топографию. Через неделю-другую убранство комнат возвращало себе качества нерукотворного природного ландшафта. Диваны превращались в скрипящие холмы, шкафы становились неприступными скалами, папино кресло отломанной ножкой мирно щипало ковровый ворс. Восхищаясь мудростью Творца и понимая необходимость трудностей для духовного развития, наше племя кочевало по домашнему рельефу в ожидании телевизионных зрелищ приемлемого качества. С тех пор как трансляции стали круглосуточными, даже отсутствие «интересной передачи» не отпускало нас от экрана. Мы становились поодаль, но не уходили слишком далеко. Разве в том случае, когда жизнь наполняется скукой, мы не продолжаем всё равно жить? Так же и в наших головах не было помыслов отойти от телевизора, который вдруг надоедал. Полоса чёрная — полоса белая. Всё проходит. Пройдёт и «Наш сад», и фигурное катание (одиночный мужской разряд), и «Мальчик-каратист» (часть вторая), и даже концерт Олега Газманова.

Из цикла «Хождение в пол» Хождение в пол

Так или иначе, наши тела успешно сопротивлялись структурирую­ще­ му воздействию мещанского интерьера.

Искони дно квартиры, где мы жили, было застелено жёлтым линолеумом, бледный узор которого безуспешно имитировал паркетную кладку. О криогенных свойствах пола бродили ужасные слухи, и распространяла их по большей части мама. «Вставай, а то застудишь там себе всё», — приговаривала она всякий раз, когда я брался за любимые напольные игры. Разумеется, опасность обморожения была сильно преувеличена. Профилактика простуды «там у нас всего» прикрывала иное. На самом деле родители пытались контролировать Хождение в пол, которым без меры увлекались их слабонервные дети. Я был почти уверен, что мама перегибает палку, но угол сгиба не поддавался точному измерению. Поэтому даже самые неубедительные её пророчества заставляли мои внутренности и оба сфинктера невольно сжиматься. Всё-таки я очень боялся, что однажды коварный холод линолеума проберётся ко мне внутрь через отверстие гениталий и таки простудит «там моё всё». Дорога в пол была бы для всех заказана, если бы не длинный дешёвый палас красного цвета, купленный в начале 1980-х. Для удобства обслуживания он был разрезан надвое. Его куски напоминали квадратные блины — тонкие, тяжёлые, пропитанные жиром босой плоти, лезущей из носковых дыр, выпадающей за контуры тапка или шлёпающей по ковру всеми сальными площадями (последнее случалось обычно летом, при исполнении энергичных зарядок).

120

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «ХОЖДЕНИЕ В ПОЛ»

Хотя выгуливание папиного мускула происходило публично, в этом действии содержалось что-то интимное.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Поразительное разнообразие форм, которые принимала жизнь в гостиной, стало возможным лишь благодаря этому паласу. Тощий слой его текстильных почв защищал организмы от вечной мерзлоты линолеума, а красные квадраты, разделённые жёлтой полосой, манили нас, как лётчиков манит синее небо. Только глубоко внизу можно было почувствовать настоящую свободу. Только там происходило снятие последних запретов. Уже четвереньки давали возможность кое-что почувствовать, но это было всего лишь преддверие восторга. По-настоящему качественное погружение начиналось с уровня 40 сантиметров от пола. Каждый раз, пересекая эту невидимую границу, отмеренную высотой самой низкой табуретки в нашей квартире, я попадал в состояние, похожее на невесомость. И чем плотнее я прижимался к паласу, тем больший подъём испытывал. Разумеется, полноценная невесомость была узурпирована лётчиками-космонавтами-трижды-героями-советского-союза, но и моя двумерная свобода тоже годилась на многое. Например, лёжа на спине, я мог одновременно шевелить руками и ногами. Также я мог извиваться и совершать кувырки. И хотя толщина ковра позволяла кувыркаться только назад, я восполнял это ограничение поперечными перекатами. Длина тела давала возможность сделать 1,5–2 оборота, после которых мне удавалось проползти некоторое расстояние попластунски, пока не начинала гореть внутренняя поверхность коленей. Дальше нужно было действовать по обстоятельствам, но практически всегда могучий детский инстинкт затягивал меня под старый письменный стол, приставленный к отопительной батарее.

Mamma biceps brachii Папины руки тоже были белыми, однако под кожей, простёганной суровыми нитками вен, жили два толстых хомяка-бицепса. Летом он носил обвислые майки с огромными проймами, достававшими ему до нижних рёбер. Свисающие с плеч баскетбольные кольца — пожалуй, это был самый подходящий наряд для наблюдения за хомяками. Обычно, сидя в кресле, папа выбирал какую-нибудь руку и с задумчивым видом начинал её сгибать и разгибать. Бицепс метался между локтем и плечом, как испуганный бледный зверёк, посаженный в тесную клетку. Так продолжалось до полного удовлетворения. В папиных руках всегда жили хомяки. В мои — словно засунули две длинные тонкие полудохлые рыбины. Если хорошенько подумать, я весь был начинён такими рыбинами. В совсем уж плохие времена мне казалось, что и моя жизнь — это длинная, мёртвая рыба, подвергаемая медленной заготовке для какого-то неизвестного мне чужого прока. Едва добравшись до мягкого спинного плавника, я уже чув­ ствовал её солёный, вяленый вкус. Хотя выгуливание папиного мускула происходило публично, в этом действии содержалось что-то интимное. Довольно рано я решил, что на бицепс нельзя смотреть долго и прямо. Потому что… я осознал это гораздо позже… потому что он похож на женскую грудь. Согнутая наполовину папина рука сообщала бицепсу условную форму шара. Это была женская грудь, пересаженная на плечо мужчины. Мужские сиськи тоже были объектом гордости. В них также ценился размер, о них думали, за ними ухаживали, их выставляли напоказ, у стариков они тоже свисали… кажется, девушкам нравилось за них держаться. Оказавшись по ту сторону подмышек, мужские сиськи

121


ЧЕНСКИЙ были растабуированы, но тайная женственная связь с оставленными на том берегу сосками неясно чувствовалась и наводила на меня страх смущения.

Преломление хлебов Помню, когда сестра была маленькой, мама сцеживала грудное молоко, чтобы накормить её из бутылочки. Несколько раз я видел, как она это делает. Бывало уже довольно поздно, привёрнутый светильник наполнял родительскую спальню жёлтыми снотворными сумерками. Мама ставила на тумбочку кружку, садилась рядом на табурет и, наклонившись вперёд, запускала руку в разрез широкой ночной рубашки, как будто это был мешок с продуктами. Рубашка была мешком, а мама была продуктами. Мама открывала мешок и засовывала руку в себя. «Как это, быть для кого-то едой?» — размышлял я. Преломить хлеба свои… Хрустнув корочкой, раздвинуть тёплый мякиш. Поднести угощение к алчущему рту, который прекрасно знает, что главное — не в ломтях. Что надо подождать, пока разлом не наполнится белой и сладкой жидкостью, поднимающейся из глубин твоего организма. Что нужно дождаться самых крупных капель, содержащих жиры (4%), соли и микроэлементы, необходимые для здорового роста, и лишь потом наброситься на них, жадно сгребая губами, всасывая и слизывая… Я не мог представить, что позволю делать со мной нечто подобное. Слава богу, я родился мальчиком. Слава богу, я был абсолютно герметичен.

Цукаты Летом 1985 года мама привезла из больницы давно анонсированный тугой человеческий свёрток. Войдя в спальню, она бережно уложила его на кровать и стала лишать обёртки. К распаковыванию нового человека лучше всего оказалась готова бабья часть нашей семьи. Выбрав себе отдельные части младенческого тела, женщины плаксивыми голосами стали накладывать на них приторные сладкие похвалы, словно пытаясь превратить в цукаты. В этом каннибальском десерте особо ценились глазки, носики («ой, какие носики!» — как будто их было несколько), ушки, ручки и ножки. Мне не досталось даже пальчика, но я был рад этому, поскольку не знал, что делать с таким угощением. В эти минуты я беспокоился о другом. Человек в свёртке приходился мне сестрой. Это значило, что в семейном спектакле у меня появилась новая роль. В и т а л и й, брат О л и, 7 лет. О л я, сестра В и т а л и я, 0 лет. Однако я совершенно не понимал, что мне надо делать. «Может мне тоже надо сделать несколько цукатов», — подумал я. С этим решением я снова стал всматриваться в сестру. Бабушка Тамара и мамина сестра тётя Лена как раз принялись за «глазки», и для меня освободилось несколько пальчиков на ноге. Я набрал побольше слюны, но сколько ни старался почувствовать сладость во рту, она всё не приходила. «Может быть, со временем научусь», — подумал я без особой надежды, предсказывая себе на долгие годы сухую бесчувственность. И действительно, мои отношения с сестрой так и не приобрели

122

Мама ставила на тумбочку кружку, садилась рядом на табурет и, наклонившись вперёд, запускала руку в разрез широкой ночной рубашки, как будто это был мешок с продуктами.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «ХОЖДЕНИЕ В ПОЛ» род­ственной сладости. Спустя много лет, когда её пальцы превратились в раздавленных босоножками червей, сахарение сделалось абсолютно невозможным.

Жажда елея

Своё частное прошлое родители запечатали большой свадебной фотографией, которая много лет простояла на вершине серванта.

Своё частное прошлое родители запечатали большой свадебной фотографией, которая много лет простояла на вершине серванта. Затычку сработали добротно: карточка, наклеенная на плотную картонную подложку, была запакована в прозрачный пластик. Изображение молодых также было непроницаемо. Контуры «жениха» и «невесты» надёжно перекрывали отца и мать. Дымный пейзаж города был задёрнут пыльными кулисами провинциальной фотомастерской. Впрочем, отходы коксохимического производства всё же присутствовали в атмосфере снимка лёгким коричнево-розовым оттенком. Периодически у меня возникало ощущение, что через фотографию могло просочиться что-нибудь ещё, как это иногда случается с мироточивыми иконами. Вдруг за то время, пока я томился в неведении, случилось чудо, и свадебное фото стало истекать инициирующей влагой воспоминаний. В поисках благовонного елея я подставлял к серванту стул, брал в руки реликвию и принимался её разглядывать. Ничего. Тела родителей, одетые по свадебной форме и поставленные в канонические позы, были абсолютно сухи и начисто лишены повествовательности, которая столь высоко мной ценилась. Свой новосёловский бэкграунд мама замаскировала пудрой и капроновыми чулками. Папа стёр себя серым костюмом.

В дурака В детстве домашняя жизнь казалась мне изнурительной игрой в «Дурака», где все мои родственники были одновременно и картами, и игроками. Игра не имела заранее установленных временных пределов. Из неё нельзя было выйти. От меня требовалось не отвлекаться и ходить. С помощью швейной машинки «Чайка» мама неутомимо обновляла наши игровые костюмы — длиннорукавые рубашки из клетчатой байки. Надев их на себя, мы ежедневно встречались в разных комнатах дома и разыгрывали короткие партии, пользуясь нехитрыми правилами редуцированного советского домостроя. Крестовый отец бил всех. Червовая мама изредка могла побить отца (если он ей позволял) и всегда — меня. Я мог бить только сестру, которую достали из колоды через семь лет после моего рождения, видимо, для того, чтобы увеличить число комбинаций. В раздаче семьи Энских самой слабой картой была, конечно, бабушка. Потенциально она проигрывала всем, но я догадывался, что, скорее всего, бабушка первая выйдет из игры, оставив в дураках всю нашу постную компанию, к которой её прибила судьба после того, как самое интересное в жизни осталось позади.

Тотем Я так и не понял, что за человек была бабушка. Впрочем, для отношений с ней точная детализация не требовалась. Она существовала, как смутный, замотанный в тряпки предмет, коснеющий где-то

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

123


ЧЕНСКИЙ на заднем плане сознания. Этого было вполне достаточно. Я не имел интереса разматывать её тряпки, но однажды я неожиданно понял, что напоминает мне её фигура. Старинную ручную прялку, стоящую в углу бабушкиной спальни. Привезённая из глухой русской деревни, в городской обстановке прялка выглядела как вывернутый из земли грязный и грубый корень. Наглядная генеалогия. Памятник урбани­ стическим порывам семьи Энских. Сидя в своей бетонной спальне, бабушка с каждым годом всё больше походила на свой деревянный тотем. В «Настольной книге атеиста» про «тотем» было написано: «…существо, предмет или явление, являющиеся объектом почитания (или культа) группы людей… верящих в общее происхождение и кровную близость с ним…» Папина любовь к бабушке казалась мне суеверием. Туземцы поклоняющиеся тотему великой матери… Фетишизация, зоолатрия, манизм… Ну же, папа! Однако я слишком переоценивал его атеистические настроения.

Из цикла «Девственность» Девственность Этот раздел был ясен до жути. Чтобы сбросить напряжение, я решил оглядеться вокруг. За то время, пока я сидел над анкетой, пришло ещё несколько человек. Тренер Кира неподалёку беседовала с какой-то девушкой. Девушка выглядела дорого и модно, а её лицо показалось мне необычным. Бледное и овальное, оно напомнило о женщинах с японских гравюр. Её кукольная головка с чёрными волосами, собранными в пучок на затылке, повернулась в мою сторону, но я, не дожидаясь встречи взглядов, снова нырнул в свой листок. Мне было двадцать девять. И я был девственником. Какой смешной, наверное, парень. Таких ловят по углам пьяные весёлые женщины, ставят посередине комнаты и водят вокруг громкие хороводы. «Смотри, мы уже толстые и не очень-то красивые, но успели отгулять своё! — радостно кричат они. — Мы хорошо погуляли! Парни целовали нас взасос, хватали за жопы и мяли нам сиськи! И нам было приятно. Нам было очень приятно! Что ни говори, а мы классно отгуляли своё! Взяли от молодости что положено! Жалеть, прямо скажем, нечего. Большой и сладкий кусок отрезан! Добрый кусок. А некоторые полижут сухую корочку, почитают книжечку и умрут! Жизнь такая короткая! Такая короткая! А с таким куском за щекой и умирать не страшно!» Мне было нечего им сказать. Я был очень виноват перед ними. Очень-очень виноват. И конечно же, достоин смерти. Пусть я умру. Пусть я умру. Умрите меня кто-нибудь. Девственник. Девственник. Девственник. … Какой-то проклятый изъян психологии не позволял мне подойти к понравившейся женщине без паралитического ужаса. Любовь была лишь частным случаем страха, который висел над моей жизнью, как смог над мегаполисом. Возраст не добавлял мне смелости, а лишь

124

Папина любовь к бабушке казалась мне суеверием.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «ДЕВСТВЕННОСТЬ» увеличивал тревогу. Наконец, три года назад я предпринял отчаянную попытку сблизиться с девушкой-бухгалтером из газового цеха. По соб­ ственным меркам я добился колоссальных успехов. Я прошёл длинный и опасный путь. Но когда в вечернем подъезде я впервые попробовал вкус её слюны, то не нашёл в нём ничего, кроме собственного страха. Я принял это как полное уничтожение, но отделался лишь эрозией стенки желудка. В медпункте мартеновского цеха мне сделали 10 уколов но-шпы, а профсоюз выдал путёвку в заводской профилакторий для залечивания любовных ран. Лишь через год я вновь приблизился к стене, отделявшей меня от женщин, но она казалась всё такой же непреодолимой. Я трусливо бродил вдоль неё, надеясь обнаружить какую-нибудь щель, через которую можно пролезть боком, на четвереньках, ползком… Тщетно. … Чего я хочу от личной жизни? «С августа этого года я веду активную половую жизнь. У меня изощрённый и разнообразный секс. В 33,5 года я женюсь и живу в счастливом браке», — написал я без колебаний.

Но когда в вечернем подъезде я впервые попробовал вкус её слюны, то не нашёл в нём ничего, кроме собственного страха.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Из цикла «Мы с моей половинкой» Барберадальбакодана Значит, вот что. Поскольку я зарабатываю немного, на содержание семьи мне не хватит. Сейчас хватает только на одного. И то… Значит, надо быть готовым к тому, чтобы жениться на состоятельной женщине. Ясно, что жизнь с ней подвергнет меня большим испытаниям. Я могу начать комплексовать, что приношу домой мало денег. Не исключено, что я вообще их не буду приносить, поскольку из-за необходимости уделять ей внимание у меня не останется часов для работы. Только для внутреннего развития. Дальше. Я могу склоняться к нехорошим для себя компромиссам. Она может быть очень волевой женщиной и побеждать в разных эпизодах. Или. Если мы будем жить на состояние её родителей, они будут приходить и пытаться на меня как-то давить. И мне надо будет как-то держаться. Да и сам я тоже по вечерам могу на кухне корить себя за неумение много заработать. Неполноценным себя ощущать. Нужно быть готовым ко всему этому. Я должен воспитать в себе независимый дух и способность сказать «нет». «Я такой, — отвечу я. — Я живу, как могу. Это моя миссия — так жить. Мне много не надо. Да, я люблю икру, хамон и Barbera d’Alba Codana 2006 г. Но я от них не завишу. Они просто есть, и я их ем. И пью. Я могу их не есть, понимаешь? Не в этом главное. А если ты меня не любишь, я просто могу уйти». Я должен быть готов к тому, чтобы в любой момент взять свои сумки и снова переехать на Левый берег снимать комнату. Покинуть эти просторные, великолепные апартаменты. Эти шёлковые простыни и секс с прекрасной женщиной на них. Вновь вернуться к аскезе. Если, конечно, меня не остановят.

125


ЧЕНСКИЙ Ещё одно маленькое усилие, и, мне кажется, мы начнём понимать друг друга, мама — Сынок, мы конечно, уже хотели бы, чтобы ты обзавёлся семьёй. — Ну да… — Не подумай, конечно, что мы пытаемся на тебя как-то повлиять в этом смысле. — Да, мам. Я понимаю. — У тебя нет подружки? — …ммм… — Что? — …В традиционном смысле, пожалуй, нет… Но я почему-то не могу тебе просто сказать: «Нет, у меня нет подружки». — Почему? — Ну, это как-то грубо звучит. Слишком примитивно, что ли… И не отражает точно, как обстоят дела. — А как обстоят дела? — Как бы это объяснить… Я, честно говоря, это и сам не понял до конца. Мне кажется, в последнее время к этому по-другому стал относиться. Как будто эта часть жизни у меня иначе теперь проявляется. — Ты у меня фантазёр. — Ма, ты понимаешь… Я, в принципе, общаюсь с женщинами. И мне это приятно. Я даже некоторым нравлюсь, может быть. И что-то между нами возникает вроде бы. Это такой обмен энергией, что ли. То есть, какие-то отношения с женщинами у меня всё-таки есть. О некоторых из них я думаю подолгу. Я даже общаюсь с ними мысленно. Представляю что-то такое… Посылаю какие-то светлые лучи к ним. На энергетическом уровне это же что-то значит, понимаешь? — Если нет подружки, то значит её нет. — Ну, прямого секса нет, конечно. — Вот. Секса нет. — Я не против секса. И я не гей. Ты не беспокойся. Если мне очень сильно хочется, я мастурбирую. Но отношения с женщинами — это какой-то очень тонкий и сложный процесс. Они плетутся из тончайших ниточек. И если в каком-то месте узор неправильный… Или узелок завязался лишний. Или ниточка порвалась… Я тогда очень переживаю. И мне будто бы заново надо начинать всё плести, понимаешь? Сложно, мама. Папа считает, что я сильно усложняю. — Ой, ну ты любишь придумывать. — Может быть. Папа тоже так думает. Когда он приезжал в прош­ лом году в гости, он говорил мне, что в Киеве столько красивых девушек. Надо просто подходить и знакомиться. — Да, он рассказывал. — Мы ехали в метро, и папа всё смотрел на девушек. Он считает эту тему серьёзной. Мы ехали на радиорынок. Папа решил, что он должен купить мне радиоприёмник. И он видел в метро красивых девушек и подбадривал меня. Меня это смущало сильно. Это грубо и примитивно, по-моему, так представлять отношения. — Мы же хотим тебе хорошего. — Да, я понимаю и не обижаюсь. Но я не могу с ними знакомиться, как папа советует. Я не могу к ним подходить и говорить: «Давай пойдём в кафе». У меня тут какая-то проблема. Это тупиковый путь, на мой взгляд. Для меня это дорога в никуда. Бесперспективно. — Ну что ты выдумываешь! — Нет, не выдумываю. Я просто не знаю, что им говорить. — Ой, ну что говорить… — Поверь. Мне как будто рот кто-то затыкает. Как будто меня подушкой давят.

126

То есть, какие-то отношения с женщинами у меня всё-таки есть. О некоторых из них я думаю подолгу. Я даже общаюсь с ними мысленно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «МЫ С МОЕЙ ПОЛОВИНКОЙ»

Я потерял девственность в четырнадцать лет. Она была огромным свёртком поролона. Толстым, рыхлым. Метр двадцать высотой. В общем, не красавица.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

— Ты стеснительный был всегда. — Ну да. Я помню. Может быть, это какой-то серьёзный психологический комплекс. Но я решил, что с этим надо как-то жить, понимаешь… Может, я переволновался когда-то в детстве… Но я хочу женщин каждый день. Я и мастурбирую довольно часто. Надо бы реже, конечно (иногда злоупотребляю, если работы много и надо стресс снять). В общем, я хочу и готов, как мне кажется. К отношениям. Если кого-то встречу, с кем легко говорить было бы… Тогда, может, мы полюбим друг друга, мам. — Ну дай бог вам… Ладно. Заговорила я тебя. Надо прощаться. Да и ты всё равно ничего мне не рассказываешь. Взрослый стал. — Да что рассказывать, мам? Ничего же нового. — Ну давай, счастливо. Папа привет передаёт. — И ты папе привет передавай. — Он спрашивает: «Ты не женился?» — Вот же ж веселун. Ха-ха! Скажи «Нет! Но подхватил в метро сифилис!» Ха-ха! — Ха-ха! Ну счастливо. — Ага. — Ну пока. — Счастливо. — Одевайся там тепло. — Хорошо, мам. — Ну счастливо. — Ага.

Мои милые подушки и поролоновый свёрток Я потерял девственность в четырнадцать лет. Она была огромным свёртком поролона. Толстым, рыхлым. Метр двадцать высотой. В общем, не красавица. Ну и… Это произошло случайно. Родители были на кухне. И как-то так получилось… Я, конечно, не совсем понимал, что делаю… В общем, я повалил её на пол прямо в гостиной. Она не сопротивлялась. С кухни доносилось бряцанье приборов. Мама говорила отцу. В раковину плескала вода. Настороженно прислушиваясь к этим звукам, не разбирая слов и не снимая штанов, я торопливо и с удивлением кончил. После этого мы виделись редко. И конечно, делали вид, что между нами ничего не было. Я очень боялся, что узнает отец. У нас не было будущего. Отец был бы взбешён, если бы узнал о нас. Как, впрочем, и о моих длительных отношениях с подушкой, которые за этим последовали. Где ты сейчас, о, моя первая по-настоящему возлюбленная?! Признаюсь, иногда я бывал ей неверен. Знаете, с мужчинами это случается. Мы, мужчины — все полигамные. К тому же короткий роман на стороне освежает отношения. Я не считал себя отчаянным мачо, но всё же у меня было и с другими подушками. В летнем трудовом лагере. Потом, когда я ночевал у бабушки. И один раз ночью в поезде. Они все были такие разные. Мои милые подушки. Спасибо вам. Я буду помнить.

127


ЧЕНСКИЙ Мы с моей половинкой Мы будем очень доверять друг другу и постоянно совершенствовать наши отношения. Двигаясь вглубь мягко и без напряжения. Например, мы будем много и откровенно говорить о сексе. Я расскажу ей всё. Я скажу ей: — Понимаешь, я, в общем-то, довольно долго тебя искал. И поэтому мне приходилось много мастурбировать… Но это всё, конечно, не зря. Я многое узнал о том, как доставить себе удовольствие и теперь могу поделиться с тобой. — Да, это очень хорошо, — согласится она. — Для меня это очень ценная информация. Я же тебя очень люблю. И мне хочется, чтобы тебе было хорошо. Понимаю, это банальная фраза. Штамп. Но обрати внимание, как взволнованно и искренне звучит мой голос. — Конечно, я чувствую, детка. И я тебя очень люблю… (Мы целуемся. Со стороны это выглядит банально, но в душе мы очень искренни. Потому что, действительно, вместе почувствовали влечение. Хотя она даже немного раньше почувствовала. Но чуть-чуть подождала. Сделала паузу, чтобы понять, что я тоже хочу её поцеловать. Чтобы я не просто из вежливости ответил. А чтобы импульс изнутри… Ну и я тоже провёл внутреннюю работу. Прислушался к себе. Чтобы не сфальшивить. И вот, чувствую — импульс пошёл через секунду. И только тогда мы поцеловались.) — Ничего, что мы говорим на эту тему? — продолжу я, закончив целоваться. — Наоборот, я очень рада. — Вообще-то я стеснительный человек. — Я знаю. И мне это нравится. Это естественно для тебя. — Да, — я улыбнусь, потому что с ней моя стеснительность не будет меня смущать. — Да, я застенчив. Я много мастурбировал по этой причине. Ну и вправду, поднаторел… Хе-хе. Может, я даже немного перебрал с этим… — Ну ты же был один, — скажет она. При этом она мне так тепло улыбнётся. (Она меня будет полностью принимать. Вместе с моим прош­ лым, включая идиотское фото в паспорте.) — Да, — я тоже улыбнусь. — Да, я был один. Но теперь я с тобой… Я понимаю, что начал говорить о том, как доставить мне удовольствие. Но это не потому, что я эгоист. Я просто хотел тебе показать, что об этом можно говорить очень смело. Я делаю первый шаг и открываюсь тебе. Потому что доверяю. — Я и не подумала, что ты эгоист, — она ещё теплее на меня по­ смотрит. — Да. Я и не думал, что ты так подумала… Я просто сейчас своё расскажу. О том, как ты можешь доставить удовольствие мне. А потом я тебя расспрошу о том, как тебе сделать хорошо. Я буду очень внимателен. И ты мне расскажешь столько, сколько захочешь. — Обещаю говорить только правду, — ответит она. (Она у меня будет шутница.) — Да, — скажу я. — С чего начать? Пенис. Важна не только его головка. Знаешь, многие думают, что нужно сосредоточиться на ней. Но я открыл также, что весь пенис может быть очень чувствительным. Вплоть до основания. Вот смотри. Вот тут так-то. А тут можно так-то. А если вот так-то — мне тоже очень понравится. — А так-то? — спросит она, проявив творчество (так свойственное ей). — Не очень. Но если ты немного сюда сместишься и здесь вот нежно (как ты можешь) принадавишь. То будет очень хорошо.

128

— Да, я застенчив. Я много мастурбировал по этой причине. Ну и вправду, поднаторел… Хе-хе. Может, я даже немного перебрал с этим…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


УХО МИККИ МАУСА — Ага, поняла, — скажет она и продолжит внимательно слушать. Я буду рассказывать-рассказывать-рассказывать и любоваться выражением её лица, которое сделает её похожей на прилежную школьницу. И от этого она будет выглядеть ещё сексуальней. Думаю, мы будем жить счастливо. Конечно, секс будет не самым главным для нас. Но он тоже доставит нам много прекрасных моментов.

Ухо Микки Мауса Действующие лица Я. Капитан Жирный.

Место действия: военная кафедра Мариупольского металлургического института в период её заката. До закрытия осталось полгода. Утро. До начала занятий десять минут. В аудиторию входит капитан Жирный. Мужественный, красивый, уверенный в себе военный мужчина. Капитан осматривает аудиторию.

Капитан Жирный: Ченский, подойди, пожалуйста.

Капитан Жирный: У дочки день рождения скоро. Я: Ага.

Я подхожу.

Капитан Жирный: Есть одна просьба. Капитан достаёт рулон бумаги, обёрнутый кульком.

Капитан Жирный (аккуратно разворачивая): Как настроение? Я: Хорошее. Капитан Жирный: Хорошо. (Расправляет рулон на столе.) Красиво? Я: Да, симпатично. Капитан Жирный: У дочки день рождения скоро. Я: Ага. Капитан Жирный: Хочу на фанеру наклеить. А потом — лаком. Три слоя. Хорошо будет. Я: Красиво. Капитан Жирный: А тут дождь. Ехал сегодня, и дождь. Как-то попал. Несколько капель. Видишь? (Показывает пальцем на бумагу.) Я: Вижу. Капитан Жирный: Досадно. Я: … Капитан Жирный: У Микки Мауса, видишь? Ухо. Я: Размазалось. Капитан Жирный: Размазалось. Я: Чуть-чуть. Капитан Жирный: Но видно всё равно… Ты как вообще?. . Я: Честно говоря… Капитан Жирный: Ну, тут, в принципе, и рисовать-то… Я: …рисовать не умею. Капитан Жирный: Рисовать-то и нечего. Немного размазалось. Контуры сохранились все.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

129


ЧЕНСКИЙ Я: Ну да, контуры видны. Просто сверху так немного… Капитан Жирный: Чернила такие. Я: Неводостойкие. Капитан Жирный: Дождь. Поможешь? Я: Ну, я… Я всё-таки с рисованием… Я что-то не очень. Капитан Жирный: Я ж говорю. Тут не особенно рисовать-то… Я: Я просто хочу предупредить… Капитан Жирный: Тут несложно. Только ухо. Я: Ну да, ухо… Капитан Жирный: Надо только лезвием немного подчистить. Убрать немного сверху, а контуры потом снова навести. Как думаешь? Я: Наверное. Капитан Жирный: Ну а как ещё?. . Ну да, лезвием сначала. Бумага толстая… У тебя гелевая ручка есть? Я: Должна быть. Капитан Жирный: Ну вот. Я: Ну да, наверное, можно гелевой. Капитан Жирный: Почистить, а потом я сверху лаком. Я: Да. Капитан Жирный: … Я: Просто я как-то не уверен. Капитан Жирный: В смысле? Я: Я просто ни разу ещё… Капитан Жирный: Ты что, мне помочь не хочешь? Я: Хочу, конечно. Капитан Жирный: На сегодня освобожу от занятий. Я: Спасибо… эээ… Капитан Жирный: Домой поедешь, сделаешь. Я: Дома ручка гелевая. Капитан Жирный: Вот-вот. Я: И лезвие… Я не потому, что помочь не хочу… Капитан Жирный: Верю. Я: Это просто непривычно… Всё это. Капитан Жирный: В смысле? Я: Я просто в первый раз… Чтобы не испортить. Капитан Жирный (ободряюще): Да тут ничего и не испортишь. Даже если захочешь. Я: Ну да, в принципе. Капитан Жирный: Ухо немного размазалось. Я: Я просто ещё никогда… Капитан Жирный: Что никогда? Я: Ну вот так вот… Капитан Жирный: Это что, сложный рисунок? Я: Нет. Капитан Жирный: Пять минут делов. Поедешь домой. От занятий освобождаю. Я: … Капитан Жирный: Ченский, ты чего? Я: Волнуюсь чего-то. Капитан Жирный: Чего? Я: Извините. Капитан Жирный: В смысле? Я: Что волнуюсь. Капитан Жирный (одобряюще и доброжелательно): Чего волнуешься? Я: Нашло что-то такое. Капитан Жирный: Ну ладно-ладно. Я: Я присяду.

130

Я: Извините. Капитан Жирный: В смысле? Я: Что волнуюсь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ВОЙНА Капитан Жирный: Садись. Я: Извините. Капитан Жирный: Ничего, бывает. Я: Ну да. Там же ничего такого. Капитан Жирный: А я что говорю? Дела на пять минут. Я: И разволновался… Просто я с рисованием как-то… Капитан Жирный: Ну ничего-ничего (сворачивает рулон). Ничего… Надо же когда-то начинать… Я: Я просто… (заикаюсь) п-просто… Не знаю (плачу). Капитан Жирный (обнимает меня, по-мужски, как в фильмах А. Миндадзе, таких как, например, «В субботу», или вот ещё «Миннесота», снятый по его сценарию): Ничего-ничего… Всё хорошо… Хорошо, дорогой… Завтра утром завезёшь на КПП. Скажешь: «Капитану Жирному. Передайте капитану Жирному». Они передадут… Занавес

Война Действующие лица Я. Немцы. Сталин.

Сталин: Блядь, война! Родина!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Звучат выстрелы, разрывы снарядов, вой сирен. Идёт война.

Я: Немцы, блядь, подождите не стреляйте! (Уклоняюсь от пуль.) Немцы, блядь! (Уклоняюсь.) Да подождите вы! Немцы (добродушно): Ладно. Мы тогда пообедаем. Я: Спасибо! (Сталину.) Сталин, надо поговорить. Сталин: Блядь, о чём говорить?! Война, блядь! Я: Сталин, блядь, подожди. Сталин: Блядь, война! Родина! Я: Сталин, ну погоди, ради бога! Я понимаю. Родина… немцы… Ну можно же как-то решить?! Сталин: Блядь, ну как решить? Что ты несёшь? Я: Сука, Сталин, блядь! Ты в ставке сидишь, а меня могут застрелить. Сталин: Такие правила. Такая, блядь, она война. Я: Слушай. Ну подожди. А можно как-то так, чтобы родину любить и меня не убили? Сталин: Блядь, ну ты хуйню несёшь конкретную! Война, блядь! Если б немцы не шли, разве б я тебя заставлял тогда? Я: Сталин, ну подожди, я сейчас с немцами поговорю. Сталин: Та нихуя не выйдет! Я уже говорил. Я: Ну, подожди чуток. Немцы! (Немцам.) Немцы (прихлёбывая из котелка): Да? Я: Давайте что-то решать. Немцы: Сдавайся. Сталин (мне): Я тебе, сука, сдамся! В Гулаге сгною! Я (Сталину): Блядь, Сталин, не кипятись! Немцы болтают, а ты психуешь. Сталин (мне): Они болтают, а ты чё их слушаешь? Я: Блядь, я выход ищу! Сталин: Какой, сука, выход? Пиздуй за родину драться.

131


ЧЕНСКИЙ Я: Блядь, Сталин, остынь. Погоди. Ну должен быть выход. Сталин: Сука, хватить болтать! Ты меня, сука, знаешь! Блядь, нахуй репрессирую! Я: Блядь, Сталин, успокойся. Я ещё не сдался. Немцы: Сдавайся. А то у нас обед заканчивается. Я: Ещё компот. Немцы (с угрозой, но без злобы): Пошути ещё. Шутник хуев. Я: Блядь, та не до шуток мне. Вы же знаете Сталина. И его любовь к бессмысленным человеческим жертвам. Немцы: Знаем, конечно. Он у вас тиран. Сталин: Блядь, немцы! И вы туда же?! Немцы: Ну а чё? Неправда? Сталин: Блядь, это мои солдаты! Что хочу, то с ними и делаю! (Мне.) А ты, сука, будешь ещё с немцами пиздеть, точно в Гулаге окажешься! Я: Сталин, блядь! Немцы: Ну ладно, это ваши дела. Сами разбирайтесь. Я: Блядь, немцы! Ну вы тоже эту кашу заваривали! Немцы: Мы только поработить пришли. Я: Ну это тоже как-то не прикольно. Немцы: Ничего личного. Время такое. Я: От сука. Ну что делать? Жернова истории, блядь. Сталин: В Гулаге, сука… Я: Да отъебись ты! Заебал, блядь, со своим Гулагом. Пидар усатый! (Зрителям, растерянно, печально и с чувством.) Война, блядь, это попадос, ребята. Это просто реальный пиздец какой-то… Просто пиздец… Занавес

Тошнота

Я: От сука. Ну что делать? Жернова истории, блядь.

Действующие лица Я. Она. Романтическое место. Лавочка. Свидание.

Она: Знаешь, я хочу тебе сказать… Я: Да, малыш. Она: Я хочу тебе сказать… Я: Котик мой… (Обнимаю за плечи и целую её в уголок рта.) Она: Для меня это очень важно… Я: Ммм… какая ты вкусная. (Поглаживаю её плечо, ласково обнимаю.) Она: Важно-преважно… Я (беру её подбородок большим и указательным пальцем и, сдвигая брови, нежно смотрю в её глаза): Лапонька ты моя. Она: Ой. Я: Что? Она: Ничего… (Трётся головой о мою грудь.) Мне так хорошо с тобой. Я: Мне тоже… (Целую в уголок рта.) …Мммм… какая ты… вкусная… Она: Ты мой самый лучший мужчина на свете.

132

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ТОШНОТА Я: Извини. Встаю, отхожу в сторону. Стою, отвернувшись.

Она: Что с тобой, солнышко? Я: О, чёрт! (Блюю.) Она: Милый! Я (вытираю рот): Не пойми неправильно… Мне тоже очень хорошо с тобой. Я считаю, что за последнее время мы стали… (Блюю.) …такими близкими. Она выкатив глаза, смотрит на меня.

Я: И вообще, тут так романтично. Она не сдерживается и тоже блюёт.

Я: Ого! Лапонька. Она блюёт.

Я (вытираю рот): Не пойми неправильно… Мне тоже очень хорошо с тобой. Я считаю, что за последнее время мы стали… (Блюю.) …такими близкими.

Я: Ты для меня всё равно самая красивая. Она (блюёт с новой силой… перестаёт блевать через минуту): Ты знаешь… мне всегда так хорошо с тобой… я в тебе как будто растворяюсь… я полностью тебе отдаюсь… Я (блюю): Определённо… (Блюю.) …определённо, между нами возникла какая-то химия. Она: И?. . Я: А ты стойкая… Знаешь, ты всегда мне казалась маленькой девочкой, которую надо защищать. Ты как цветочек. Ты как ангел! Такая чистая. Она падает на колени… её рвёт…

Я (подхожу поближе): И вообще, знаешь… Ты так похожа на мою маму. Она очень страшно блюёт. Я блюю, потому что меня тоже зацепила последняя фраза.

Я (гляжу на неё, когда она заканчивает, вытирает рот): Мне всегда нравилась твоя улыбка. Она (закрывает рот, давится, но потом снова блюёт… наконец, перестаёт): Я так тебе благодарна. Я: За что? Она: За то, что ты рядом. Я: Ох, блядь… Она: На самом деле, я очень требовательная. Есть очень мало людей, которые могут быть рядом со мной. Я: Ох, бляха-муха… Она: И ты единственный, кто… Я (долго-долго блюю): Что ж так тошнит-то? Она: Меня тоже. Я: Может, съели что-то? Она (протяжно): Ску-ша-ли… Я блюю.

Она: А что мы кушали сегодня?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

133


ЧЕНСКИЙ Я (блюю. Потом, перестав блевать): Дыньку! Она (блюёт-бюёт… перестаёт блевать): Мне кажется, ты — мужчина, с которым я бы хотела провести остаток своей жизни… Я так счастлива… Я: Погоди. Может, передохнём? Или хочешь ещё поблевать? Она: Как скажешь, милый. Я: Ох, как хорошо ты сказала (блюю). Она: Молодец какой! А я?! Ты обо мне подумал? Я: Извини. Извини. Сейчас… Эээ… Зайчонок. Ты знаешь, я тебя очень-очень люблю, зайчонок. Она: Ну, так себе. Я: Я очень хочу быть с тобой. Она: Ну, так себе. Я: Сейчас… (Сосредоточиваюсь.) …Понимаешь, ты очень важный для меня человечек. Она: Ой, мамочка! (Блюёт.) Проходит полчаса.

Я: Ты можешь пошевелиться? Она: Немного. Я: Я совсем обессилел. Там у меня в кармане — обручальное кольцо. Она: Ага. Я: Это я для тебя… Она: Я очень рада. Но чувствую какую-то грустинку. Я: Сейчас. (Отворачиваюсь.) Она: Знаешь, было так хорошо, а сейчас такая грустинка… но она такая светлая-светлая… Я: Ох, ты ж мать твою! (Блюю долго и далеко.) Занавес

Ребёнок

Я: Сейчас… (Сосредоточи­ ва­юсь.) … Понимаешь, ты очень важный для меня человечек. Она: Ой, мамочка! (Блюёт.)

Действующие лица Я. Она.

Она: Ты знаешь, в наших отношениях есть одна неиспользованная опция. Я: Какая? Она: Ребёнок. Я: А. Ну да, в принципе. Она: Ты когда-нибудь думал об этом? Я: Да, в принципе… А тебе что, сильно хочется? Она: Кажется, да. Я ещё подумаю, конечно. Но, скорее всего, это по-настоящему. И не потому что «пора уже», «все уже давно» и т. д. Я реально чувствую, что мне надо. Я его хочу. Это похоже на то, как я тебя хочу, но по-другому. Это как секс наоборот. Когда из тебя выходит… Я: Красиво… Она: Ну а ты что думаешь? Я: Не знаю пока… Честно, не знаю. У тебя он изнутри будет идти. А по отношению ко мне он вроде как снаружи появится. Ты понимаешь? Она: Да.

134

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


РЕБЁНОК

Я: Ну, хорошо. Видишь, поскольку я точно не знаю, то и не хочу ввязываться, быть инициатором, как-то это продавливать. К тому же — тебе рожать. Это больно вообще-то.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Я: Может быть, поэтому мне понадобится больше времени, чтобы этого захотеть… Или не знаю. Она: Но в целом ты хотя бы не против? Я: Я не против. Вопрос в том, хочу ли я его как ты. Я не знаю, как это будет. Поначалу нужно быть сильным и заботливым. Надо продавливать передним реальность, он же будет слабым совсем. Смогу ли я? Она: Но я же тебя знаю. Ты никогда не будешь уверен. Я: Ты права. Но вот послушай. Когда мне исполнилось пять, друзья подарили мне хомяка. Самочку. И я так перепугался, когда они мне её принесли. В банке. Я не знал, что с ней делать. Я боялся, что она умрёт. Я ухаживал за ней из-за страха, а не любви. А через несколько дней, когда она не умерла, страх прошёл. И мне надоело. Тогда её стали кормить родители и сестра. А я почти не подходил к коробке, где она жила. Мне кажется, ты должна знать об этом. Она: Спасибо, что рассказал. И что с ней стало? Я: Умерла. Не быстро. Прожила больше года. Обычная хомячья жизнь. Но я, наверное, плохой отец… Она: Ещё неизвестно. Я: Но всё-таки… Этот хомячок… самочка… Это как предупреждение… Она: Это ничего не доказывает. Ребёнок — это другое. Я: Ну, хорошо, если так. Будешь ли ты меня любить, если я буду плохим отцом? Никаким папой. Она: Думаю, что да… Я: Ты понимаешь, что у меня появится ещё один недостаток? Крупный. Она: А тебя самого это не травмирует? Я: Хм… Наверняка у меня есть комплекс по этому поводу. Знаешь, там, настоящий мужчина должен быть хорошим, заботливым отцом и всё такое. Она: Я потому и спрашиваю. Я: Наверное, справлюсь. Если ты меня поддержишь. Знаешь, в юности я сильно переживал, что бесчувствен к родителям. Не беспокоился за отца, когда он лежал в больнице. Забывал дни рождения. Сестре не звонил. Мне было стыдно очень за себя. Я думал, что я какой-то «моральный урод», недостойный жизни. Но постепенно я привык к своей холодности. И сейчас я себя уже не корю за неё. Она: Ну я-то тебя точно не буду попрекать. Я: Спасибо… Знай, я не против ребёнка. Просто я не могу сказать, что хочу его как ты. Она: Ага. Я: Поэтому надо быть готовым, что я буду холоден с ним. Или у меня будет много работы, и я не захочу с ним заниматься. Она: Ну, понятно. Я: Хотя, может, и захочу… Буду за ним ходить вместе с тобой. Недосыпать там, с бутылочкой бегать… То есть, может быть и так и сяк. Или я могу поухаживать за ним, а потом на несколько недель перестать. Видишь, как оно. Она: Нормально-нормально. Я сама буду заниматься. Я: Ну, хорошо. Видишь, поскольку я точно не знаю, то и не хочу ввязываться, быть инициатором, как-то это продавливать. К тому же — тебе рожать. Это больно вообще-то. Она: Ну, я готова потерпеть. Я: Тебе вправду его хочется? Она: Вот ты меня сейчас спросил, и я точно поняла, что хочется. Так, что дрожь пробежала. Тело хочет. Как будто оно созрело. Словно я уже беременна. Мы будто сейчас, в этот момент его зачинаем. В каком-то духовном смысле.

135


ЧЕНСКИЙ Я: Ага, красиво. Я даже сам захотел родить… Знай, я так говорил не потому, что не хотел ребёнка. Просто надо же принять его. Просто, когда он появится, то надо, чтобы хотя бы один его ждал по-настоящему. Чтобы хоть один из нас был уверен. Она: Я с тобой согласна. Я: Я люблю тебя. Она: И я тебя очень люблю. Я: Тогда давай его сделаем. Ну, ты там разберёшься, когда у тебя подходящие дни? Она: Ага, у меня там по циклам можно сообразить. Я: Скажешь тогда. Она: Ага. Я: И вот ещё… У нас денег для этого хватит? Она: Ну да, в принципе. С деньгами нормально. Можно даже обоим не работать. Я: Ну хорошо. Тогда решили. Объятия. Занавес

Тмин Действующие лица Я. Она. Младенец.

Она (входит со свёртком): Ну вот он, в принципе. Я: Кто? Она: Наш ребёнок. Я: А! Интересно. Младенец: Уа! Я: Кричит.

Она (входит со свёртком): Ну вот он, в принципе. Я: Кто? Она: Наш ребёнок. Я: А! Интересно. Младенец: Уа! Я: Кричит.

Она говорит что-то о причине, почему ребёнок кричит.

Я: Да. Она: Ну как тебе? Я: Не знаю пока. Она: Ясно. Я: А тебе? Она: Мне нравится. Я: Ожидания оправдались? От материнства, имею в виду. Она: В принципе, да. Я: А я пока не понял. Но я и не ждал ничего, честно говоря. Она: Если хочешь, могу его развернуть. Я: Правда, давай поглядим. Она разворачивает свёрток с сыном.

Я: Хороший получился? А то я не сильно разбираюсь в таких маленьких людях. Она: Хороший. (Называет вес, несколько превышающий средние показатели для здорового ребёнка.)

136

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ТМИН

Я: Сын, сын, сын… Хм… А ведь мне это слово неприятно. Может, потому что оно апроприировано подъездными тётками, толстыми старухами и рыхлыми пожилыми мужчинами с простёртой за помощью рукой?

Я: Да. Существо. Тайна жизни, понимаешь. Младенец: Уа. Я: Сын. Сын, сын, сын… Не могу понять, как это. Она: Не торопись. Я: Сын, сын, сын, сын… Я вот думаю. Может, если почаще повторять, тогда со временем станет понятно, что это такое? Она: Попробуй. Я: Сын, сын, сын… Хм… А ведь мне это слово неприятно. Может, потому что оно апроприировано подъездными тётками, толстыми старухами и рыхлыми пожилыми мужчинами с простёртой за помощью рукой? Она: Ты прав. Что-то есть. Я: «Сын»… Кухонный жир, рваные колготы, настенные ковры, крики с балкона, кастрюля с варёным мясом… Фу. Боюсь, у меня не хватит сил, чтобы его почистить. Она: Тогда нужно быстрее придумать ему имя. Я: Точно! С именем будет полегче. (Разглядываю ребёнка.) Как думаешь, что за человек будет? Она: Хороший будет. Я: Ты сердцем чувствуешь? Она: Ага. Я: Понятно… А я вот не знаю, как мы с ним. Я всегда с людьми не очень хорошо сходился. Я, конечно, вежливый, но почти ни с кем не могу долго в общении находиться. Даже если человек хороший. Она: Не загадывай. Я: Думаю, вероятность невелика, что мы с ним сойдёмся. Сейчас он, конечно, вообще никакой. Не поймёшь вообще ничего. Почти ноль. И относиться почти не к чему. Младенец: Уа. Я: А вдруг вырастет какой-нибудь гопник. Она: Всё может быть. Я: Тогда мы вообще не будем понимать друг друга с ним… Может, мне даже придётся из дома уйти. Она: Я, думаю, всё-таки родство возьмёт своё. Я: Думаешь? Она: Может, ты его ещё не меньше моего полюбишь. Я: Я не против. (Разглядываю его пристальнее.) Можно потрогать? Она: Конечно. Я осторожно трогаю ребёнка.

Я: Ну да. Плоть. Мягкая и тёплая. Но всё равно, пока непонятно. Младенец: Уа. Я: Формально это ведь мой сын. А я вот не могу сказать, что мой… Ну как это? Что-то живое, шевелится… И это кто-то мой? Она: А у меня есть чувство, что часть меня. Я: … Она: Погоди. Я понимаю, что высказалась довольно тривиально. Сейчас попробую придумать метафору… Как будто я была большим куском теста, от которого отделили маленький. Но он сразу не отрывается. Ты же помнишь тесто? Я: Ну да. Она: Обычно такие «нитки» тянутся. То есть, это даже не чувство принадлежности его ко мне. А чувство отрыва. В этом сладость. В отрывании. И во вкусе теста. Сначала больно, а потом сладко. Сейчас это особенно приятно. Я его могу прикладывать к себе, и мы опять слипаемся. Потом опять разлипаемся.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

137


ЧЕНСКИЙ Я: Это удовольствие мне понятно. Она: Но со временем наши тела испекутся. И мы будем как два батона. Корками тереться друг о друга. (Смеётся.) Я: Тоже интересно. Она: Но, послушай… Я: Да? Она: Ты в этом участвуешь как-то. Я не могу описать пока. Я: В этом хлебном деле? Она: Да. Я: Может быть, я тмин. Его вроде как не очень видно. А всё равно чувствуется. В аромате, во вкусе. Она: Может быть. Я: Тмин. И звучит лучше, чем «отец»… Ну ладно, давай, наверное, заворачивать. Младенец: Уа. Она говорит младенцу что-то детское, заворачивает.

Я: Если подытожить. В общем, пока непонятно всё это. Ребёнок и ребёнок. В общем, надо мне ещё понаблюдать. За ним и за собой. Она: Спешить некуда. Он же будет тут жить с нами. Я его буду кормить, возиться. Молоко там, пелёнки. Если захочешь, подходи в любой момент. Я: Да, хорошо. Она: Только надо, чтобы потянуло к нему. Не заставляй себя. Я: Конечно. Я — только за искренность… Ладно, пойду почитаю. Занавес

Кобзарь

Я: Тмин. И звучит лучше, чем «отец»… Ну ладно, давай, наверное, заворачивать.

Пирамида Паштет «Французский». 6,09. На два раза хватит. (В четверг куплю две сосиски. Надо чередовать, как я решил.) Сметана. «Белая линия». Не в этот раз. Сегодня вечер «Президента» 15% жирности — четыре пятьдесят две. Хлеб есть. Каша есть. Вот он ужин. Теперь — молоко на утро. Пол-литра. Не литр. Надо держаться в пределах. 50 грн. А стремиться — к 30…35. Впрочем, сегодня не выйдет. Потому что сегодня я ел Экстра-мо-ло-чный «Рошен».

138

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


КОБЗАРЬ Прошу заметить «с дроблёными» (не «тёртыми») орехами. Потому и — 8,84. А не — 8,04. Но оно того стоит. Зелёный чай. Пора пополнить. Лучше завтра. Пачка потянет на гривен 13. К тому же, в столовой оставил 15,50. Меньше обычного — «сочник» решил не брать (ограничился «кольцом»), но всё же. Я помню всегда: Мне надо держаться в пределах 50, А стремиться к 30…35. … 5 грн, отданные в долг Бурлаковой, Покупают общественное признание. Два пятьдесят — дорогу домой. Я дома. В зоне бесплатного. Медитация (40 мин 35 сек) питает духовность. Мастурбация скрашивает одиночество. Я заканчиваю в половине второго ночи. Сдаю объект. С трудом засыпаю под смех Маслоу. Завтра. Снова буду строить его пирамиду.

Я дома. В зоне бесплатного.

Аbsorbeo Лысый цирюльник по имени Ярослав всегда предлагает помыть голову, прежде чем сделать наше обычное «покороче». Я доверчиво иду за ним вглубь парикмахерской и послушно замираю над умывальником. А он, поливая из тёплого краника, делает мне массаж головы. Не буду скрывать, мне нравится чувствовать заботливые пальцы парикмахера Ярослава в моих волосах и на влажной коже. И за эти тридцать секунд процедуры я достигаю расслабленности, о которой, думаю, он не догадывается. Или вот, например, девушка, из отдела верхней одежды центра покупок, еды и, таким образом, развлечений «ГородОк». Приносит мне белое, бирюзовое и бордовое. И как верная женщина, ждёт меня у порога примерочной, скучает по мне, и радуется каждой новой инкарнации. «Право же! Вы такой!.. Вам идут!.. Вам идёт это всё!» —

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

139


ЧЕНСКИЙ она в восхищении. И хочет продать, разумеется. Но есть в этом что-то ещё такое, что я тайно себе могу экстрагировать. А ещё как-то раз, (но это — уж совсем откровенный случай) в августе дветысчидевятого был два раза накормлен бесплатно доброй кухаркой из детской столовой в крымском Форосе. Сначала — миской печёнки с луком, после — чем-то ещё мясным и достаточно энергетически ценным. И такое бывает… В общем, думаю, мне не стоит жаловаться на нехватку любви. Кто ищет, тот найдёт её где угодно. Много ль надо? Там лизнул, тут погладили, подогрели… здесь случайно добро расплескали, а я с ложкой… Не зевай, будь внимателен, чуток, абсорбчив, и тогда не понадобится попрошайничать и унижаться.

Тригонометрия В конце пятницы это особенно ясно. И на текущий момент это, наверное, самая точная метафора. Одиночество кажется мне травой, которая постоянно растёт внутри. Росток, протыкающий тонкие слои неких внутренних почв — Скорее физиологично, нежели романтично. Тупая боль медленно выдвигающегося наконечника — Я, конечно, могу унять её с помощью какой-нибудь компании, Но стучащему не откроют. И правильно сделают. От обязанностей нельзя уклоняться. Росток должен прорасти. (Чего там оно распустится?) Следовательно, жди полного протыкания. Ощущения можно выразить и тригонометрически. Если эмоции — это синусоида, То бишь y = a + bsin(cx + d) (Или косинусоида, Тогда y = a + bcos(cx + d)), Всё равно. Нужно пройти вдоль икса и пережить все игреки, не ограничившись полупериодом. Ну, в общем… Короче говоря… В добрый путь…

140

Много ль надо? Там лизнул, тут погладили, подогрели… здесь случайно добро расплескали, а я с ложкой…




Михаил Ежов родился в 1965 году в Астрахани. С 1971 года живёт в Харькове. Окончил Харьковский политехнический институт (ныне — ХТУ «ХПИ») по специальности «инженер-механик (подъёмно-транспортные машины и оборудование)». Публиковался в журналах «Склянка часу», «Харьков — что, где, когда», «ЛАВА», альманахах «Северо-Восток», «Время Визбора». Работает шахматным тренером.

День взятия картошки мелочь на бумажках за газ и воду старушечье лото

вспышки стрекоз между буквами «М» и «Ж» мальчик в панамке

гости ушли чуть позже и я пойду

141


ЕЖОВ

размечтался палкой по ржавым прутьям ра-ду-га!

сонно смотрю на зелёные стрелки лука времени перевод

скрип качелей под лопаткой застрял худые сумерки

куда нам ехать? на вкопанных колёсах посиделки

что осталось от шахматиста? воздух аж потрескивает веточки — светочи

в глухую пору развязанных языков узелковое письмо

паутинки щекочут уши лето в городе старт и финиш

что осталось от шахматиста? покупаю чёрный и белый хлеб

142

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕНЬ ВЗЯТИЯ КАРТОШКИ

звёзды августа сколько я вбил гвоздей в эту дачу

куда ни ткнись золотые вилки память голодомора?!

«христос воскрес» местный дурак твердит о контрольном в голову

сон или слепота все встречные как святые в солнце купаюсь

золотые вилки память голодомора?!

женщины улыбаются в никуда Я! я! я! я! капель на углу

тихо кружась залетает листик в песню глухонемых

гроб у подъезда под ногами затёртая надпись Т Я БЛЮ!

гул в автобусе в полусне киваю мама говорит-говорит

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

143


ЕЖОВ

дружно ржут на моё: «дамы и господа…» дед и две бабки

поцелуй на заре из мостков вылезают гвозди

на антресолях в сумке с олимпийским мишкой школьная пыль

что мне показуха по ящику вечный парад слоники

24 августа не залёживайся! с вилами в штыковую день взятия картошки

всё не как у людей иду по собачьим следам

мимо ладоней брошу в пасть «мерседеса» липкую мелочь

один на всё поле дрогнул весну почуяв стебелёк кобеля

всё не как у людей иду по собачьим следам

144

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ДЕНЬ ВЗЯТИЯ КАРТОШКИ

ломтик лимона плавает в унитазе праздникам конец

в полнеба — баннер у спасителя натянутая улыбка

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

145


Владимир Яськов родился в 1957 году в селе Гумённом Винницкой области. Окончил химический факультет Харьковского государственного университета (ныне — ХНУ имени В. Н. Каразина). Публиковался в «©П» № 1, № 2, № 4, № 6, № 9 и № 11, журналах «Звезда», «Волга», «22», «Харьков — что, где, когда», антологиях «Киевская Русь» (Мюнхен), «Освобождённый Улисс» (Москва), «Украина. Русская поэзия ХХ столетия» (Киев), «Антология современной русской поэзии Украины» (Харьков), альманахе «ДвуРечье», коллективном сборнике «Ветка былой Эллады. Греческие мотивы в современной русской поэзии»; в Интернете: «Век перевода» и др. Живёт в Харькове.

Пермский период И поскакали зайцы на озеро топиться. Лев Толстой

Шаньги Бабушка стряпает. Наливает в муку молока, бросает кусок топлёного масла, солит: замешивает тесто — мягкое, лишь бы к рукам не липло. — Соду не забыла? — спрашиваю я. Она молча ухмыляется. Шаньги сегодня — с картошкой, мои любимые. С морковкой, щавелем, капустой, творогом я тоже люблю, но с картошкой — больше всего. Может быть, потому, что они самые поэтичные: У подружки Ванюшки нет картовной шанежки: шаньга растрепалася — вся любовь кончалася.

Бабушка проворно накладывает на раскатанные из теста кружки картофельное пюре, — я забочусь:

146


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД

1

Корчáга — глиняная двухведёрная посуда (горшок) для браги. Согласно «Российскому историко-бытовому словарю» (М.: ТРИТЭ, 1999. — 528 с. — 3000 экз.), форма корчаги — расширяющаяся кверху, вверху округлая, с широкой горловиной и низким венчиком; в ней хранили в доме расходный запас воды, в русской печи в ней варили пиво, мёд; её использовали для смолокурения и сидки дёгтя. 2

Лопáтина — вещи, одежда, тряпьё. Согласно «Российскому историкобытовому словарю», лопатина — верхняя рабочая простая одежда, обычно ветхая. 3

Почи´ нок — недавно построенный хутор, часто — зародыш будущей деревни. На такие починки (на отруба) уходили из общины крестьяне во времена столыпинских реформ.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

— Сахару не много положила? — Иди уж, — отмахивается она, ловко защипывая края очередной шаньги. — Не пригорят? — я не могу удержаться от вопросов: так хочется поскорей попробовать горячую, хрустящую, тающую во рту шаньгу. Но вот противень заполнен — только в печь сунуть. Заглядываю внутрь: под устлан ровным слоем ярко тлеющих угольев. Бабушка начинает их как-то по-особому сгребать в дальний угол. — Я девкой бойкушшая была — семи годов уж шаньги стряпала. А у Кулаковых Танька, на сколь годов меня старше, — печь протопить не умела. Иную век учи — всё бéз толку… Я отхожу в угол, сажусь у окна. По переулку, твёрдо ступая, проходит соседка — пышнотелая пергидрольная блондинка в цветастом платье. Я смеюсь. — Ты чо? — спрашивает бабушка. Я не отвечаю. Вчера дедушка, увидав соседку в окно, сказал: — Ох, девушка баская: поглядит — на себя валит. А «девушке» лет сорок пять, не меньше. Но для дедушки она именно девушка: ему далеко за восемьдесят. Я прислушиваюсь: бабушка продолжает прерванный рассказ. — В тридцатом годе Фёдора Андреича раскулачили. Баяли — изза её же, балалайки. Марья к нам и переехала. Добра привезла телегу с горой: масла топлёного две корчаги1, да посуда покупная, да лопатины2 сколь. Стряпать была мастерица. Да я её скорёхонько вышарила. Бестолкова была — ужасть. Ягнёнка — брагой напоила: тот и околел. Чуть мамку твою не уморила, — бабушка морщится от смеха. — Прихожу вечор с работы — а Галька голову не держит: пьяна. Галя — моя мама, бабушкина дочь. Марья — бабушкина тётка, жена этого самого раскулаченного Фёдора Андреича. — Жили они с Фёдором Андреичем на починке3, — хорошо жили. В первый-то год она от ево домой, к матерé убежала: бил меня, бает. Дак Фёдор-от Андреич за ней на лошаде приехал. Намотал косу на руку — и домой поволок… Косы-те у её были чёрные, густушшие — вшей лопатой греби. Так она двадцать километров рядом с лошадью и бежала. — И что потом, — интересуюсь я, — после того, как ты её выгнала? Где она потом жила? когда умерла? — А после войны уж. Петро её и схоронил. — А Петро — это кто? — Да я уж тебе говорила: сын Александры-то. — А-а, это та «чужая девка», которую они с Фёдором Андреевичем вырастили? — Но. — Бабушка, а ты всех детей до войны родила? — В сорок семом ещё Капа была. — И все — девочки? — Был один углан. В сорок первом. Афанассей двадцать восьмого сентября на фронт ушёл, а я двадцать четвёртого октября сына родила, Колю. — А он когда умер? — А тогда же и умер — в феврале. Гавря от Черноусовых, что председателем был сколько-то в войну, сделал гроб за три ведра картошки, уташшили мы его на санках в Буб и под ёлкой закопали. Ёлка, бает, — вот паметник будет. — А Рая когда погибла? — задаю я давно интересовавший меня вопрос.

147


ЯСЬКОВ — А в сорок шестом. Она уж девушкой была, семнадцати годов, — с готовностью отвечает бабушка. Её четвёртого июля задавило — как раз через месяц после дня рожденья. Рая — вторая по старшинству из маминых сестёр, по семейным воспоминаниям — самая красивая. Погибла она жутко: во время работы, на колхозном поле. От изнеможения уснула прямо в борозде — и её переехал трактором тоже уснувший за рулём молодой тракторист из соседней деревни, отец двух малолетних детей. Он и прибежал в деревню с Раей на руках и с криком: «Дядя Афанасий, я Раю задавил!» Дед, хоть и был железный мужик, но, услышав новость, лёг в сенях на лавку, отвернулся к стене и так сутки и пролежал. А вскоре вышел из колхоза, съездил в Пермь, разыскал своего боевого командира, работавшего в профсоюзе железнодорожников, поступил в путевые обходчики в Мысах и увёз всю семью навсегда из родных мест. — Мы с Тонькой в больницу её везли, — бабушка продолжает рассказ. — Как она пить просила! Наказала нам, в чём её схоронить… Бабушка умолкает. Я знаю, что Рая была не только красавицей, но и любимицей в семье. Бабушка даже сочинила частушку на её смерть: Нету, нету и не стало сами знаете ково: не стало Раи Сосуновой, не слышно голосу её.

— Бабушка, — я пытаюсь отвлечь её, — вы когда с дедушкой поженились, в двадцать четвёртом? — Но, — подтверждает она, — двадцать первово июня. Афанассей меня убёгом взял: родители не хотели ево, нищедрала. — Ты его любила? — я с любопытством смотрю на маленькую сморщенную старушку, стоящую у печи. — Любела, — просто говорит она, — он баской был, туша пряма… А как бить начел — вся любовь отпала. Мы молчим. Потом она истово, как о чём-то давно решённом, говорит: «Не дай бог никому такой жизни», — и наклоняется к печи: шаньги готовы.

4

Кое-где народ живёт в таких в Перми и сейчас, хотя красивейший деревянный центр со старинными особняками, рублеными из неохватных брёвен и украшенными затейливой деревянной резьбой, — снесён с лица земли: пермяки за что-то ненавидят свой город.

Автозаводская В Пермь меня, пятилетнего, привезли с Украины, где я родился и вырос («от рождения до пяти лет — бесконечность, от пяти до пятидесяти — один шаг»), летом 1962 года. Испытания, сопровождавшие период адаптации, не забуду, пока жив. Первые месяцы — осень и начало зимы — мы прожили в двухэтажном бревенчатом бараке с печным отоплением4 на улице Автозаводской в Закамске: запомнились уходящие во тьму вяло освещённого коридора широченные светло-грязные доски пола, которые я рассматривал с метровой высоты своего роста. Главной проблемой была оправка: днём ещё куда ни шло, а вот ночью… Кирпичный, заметённый сугробами сортир располагался во дворе — и мне, пятилетнему, приходилось среди ночи вставать, одеваться во множество толстых тёплых одёжек, приплясывая от нетерпения влезать в валенки, застёгивать на большие упрямые пуговицы пальто, завязывать тесёмки шапки — и спускаться во двор, на сорокапятиградусный мороз… Какал я, сидя, как в сказочной ледяной

148

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД

5

Только что сверился с картой в Google: дом стоит.

пещере, среди громадных куч разнообразных форм и оттенков. Я изучал их в слабом лунном сиянии, лившемся в дверной проём (отпахнутая дверь была надёжно вморожена в фекальные сталагмиты), вдыхая незабываемый пронзительный и какой-то страшный запах мороженого кала. Моя маленькая попка промерзала скорее, чем я успевал покакать. От автозаводских месяцев помню не более двух-трёх эпизодов. Первый: я напряжённо, под диктовку отца, БОЛЬЩИМN ПЕЧАТНЬМИ БYКВАМИ пишу новогоднее поздравление бабушке в далёкую замор­ скую Украину, в которую нет возврата. Губа закушена, на глазах слёзы — от переносимого насилия (отец думает — это очень весело: рисовать буквы, половину которых не знаешь) и от тоски («бабцю, заберіть мене звідси, тут такий жах»). Второй. Папин дядя Лёня (родной брат сгинувшего на Колыме деда Ивана, — эта семейная тайна пока ещё не для меня) прислал нам из ещё более заморского Казахстана бурки — белые фетровые сапоги (точнее — коричневые кожаные негнущиеся ботинки с фетровыми голенищами), в которых я пытаюсь ходить, но у меня ничего не получается: гладкая кожаная подошва на перемороженном снегу не позволяет ни стоять, ни идти — только скользить и падать. Кроме того, ботинки внутри были явно недостаточно утеплены: ступни мгновенно замерзали — ощущение было такое, как будто всю кожу стоп защемили невидимыми безжалостными щипцами. Суровым испытанием были походы в баню. До сих пор ощущаю студёные сквозняки предбанника, вижу бескрайнее занавешенное паром помещение, гулкую толпу жилистых, молочно-белых, татуированных дядек (детей не помню: может, их на Урале не мыли до совершеннолетия?). Тугие краны с деревянными, чтобы не обжечься, ручками не откручивались, а просто поворачивались на себя — один с кипятком, другой с ледяной водой. Из них наполняли, дождавшись очереди, двуручный оцинкованный таз наподобие низкого широкого ведра (назывался «шайка»). К счастью, мучения эти скоро кончились: 18 января 1963 года родилась моя сестра. Из роддома отец привёз маму уже на новое место — в коммунальную квартиру (всего три семьи!) кирпичного двухэтажного и двухподъездного дома. Адрес — улица Маршала Рыбалко, 27-а, кв. 7. Здесь мне предстояло прожить следующие два года.

Маршала Рыбалко Комната наша была очень светлая: солнце так и било в выходящее на юго-запад5 ничем не занавешенное окно. К новоселью был куплен необычно раскладывавшийся (в длину: наверно — для меня, на вырост) диван, обитый тканью с замечательным жёлтым узором. Сохранились фотографии: совсем ещё грудная Лиля, сидя на этом диване, с восторгом кусает за ухо белого поролонового медведя. Смутно припоминаю, как выронил её из коляски во время прогулки. Какие-то женщины увидели: тщательно завёрнутый младенец мягко выпадает из разинувшей пасть коляски (которая была устроена как-то уж очень хитро) и я пытаюсь её переехать — и заголосили. Коммуналка наша была во втором этаже: лестница к ней вела широкая, деревянная, с красными перилами и вытертыми ступенями. Дверь в квартиру отворялась с угла (по часовому циферблату — часов на семь) — в большой квадратный коридор. Первой от входа по левую руку (на девять часов) была комната тёти Маши Якутовой и её

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

149


ЯСЬКОВ сына Сашки — моего ровесника. Мы с ним в общем ладили (помню стриженого мальчика в серой сдвинутой на затылок кепке), но по-настоящему так и не подружились. Причиной (а точнее — виной) тому был пацан из нашего дома (из другого подъезда), старший нас года на два, а потому верховодивший всей нашей пяти-семилетней братией. Он, видимо, совершенно инстинктивно, взял на себя вакантную роль руководителя наших… игр? забав? — нет, скорее, периодических инициаций. Не забуду одну из них. Разбив нас (надо признать, довольно справедливо) на равносильные пары, он приказал: деритесь — и стал ждать результатов. Ослушаться было немыслимо. Мы с Сашкой стоим и смотрим друг на друга, потом я размахиваюсь — и он с тихим рёвом убегает. В памяти осталось жалкое Сашкино лицо — и чувство вины, унижения и бессилия перед повелевающим нами жизнерадост­ным мучителем. Происходило всё это в лабиринте многочисленных сараев-клетушек («дровенников»), занимавших внушительную (думаю, в несколько сот квадратных метров) территорию перед домом. Как-то раз, пробегая по этому лабиринту, я краем глаза (но во всех подробностях) увидел оскаленное лицо удавленной в проволочной петле кошки. Я сразу понял, чьих это рук дело. Так окончились моё мальчишеское товарищество: впредь я старался с дворовыми ребятами компании не водить. Далее за комнатой Якутовых шла наша (на одиннадцать часов), после нас, в третьей комнате (на час дня), жила семья — муж, жена, и один или два маленьких ребёнка, следующая комната (на три часа) была общей, как бы кладовой, в ней на раскладушке спала нянька этих соседей, дальше (на пять часов) была общая же коммунальная кухня, и наконец — на шесть часов — санузел. Так по часовой стрелке мы вернулись ко входной двери. Главной достопримечательностью квартиры был телевизор, стоявший в комнате соседей. Собирались мы перед ним примерно как в фильме «Пять вечеров», только без таких церемоний: нравы были по­проще. Самое неизгладимое впечатление, которое осталось со мною на всю жизнь, — это маленькая рябящая чёрно-белая, почти неподвижная картинка. Огромная, широкая и какая-то бесконечная улица (я тогда не знал слов проспект, авеню и прочих). По сторонам, это было видно, — толпы народу, но улица была — и казалась — пугающе пустой, какой-то белой. И посередине этого белого, по диагонали меедленно ползёт что-то трудноразличимое на маленьком экране. Называется «лафет» (наверно, это такой буфет, но только лафет). Кажется, возле телевизора собралась вся квартира. Было тихо, одиноко и почему-то жутко.

наверно, это такой буфет, но только лафет

Только сейчас сообразил: соседи-то наши были «зажиточные»: вопервых, имели телевизор, причём не новый. Когда мы года через два переехали в отдельную квартиру и первым делом купили телевизор (разумеется, в кредит, или, как тогда говорили, «в рассрочку»: стоил он аж 328 рублей, что было существенно выше суммарной месячной зарплаты родителей), — наш «Огонёк» и выглядел современнее, и экран имел побольше (диагональ — 49 сантиметров!). Значит, у соседей их «КВН» или «Рекорд» был с пятидесятых, когда телевизоры могли позволить себе единицы. Плюс — сосед разгуливал по квартире в майке и пижамных штанах: ни у кого из наших друзей и родственников пижам не было. Но самое главное — они держали при детях деревенскую девчонкуняньку, в сущности — прислугу. Видимо, хозяева её недокармливали:

150

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД

Между прочим, из молодых стручков акации получались, при известной сноровке, неплохие, хотя и недолговечные, пищалки…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

мама как-то жарила на кухне котлеты, потом сложила их в кастрюльку и поставила в наш стол-тумбочку. А когда спустя час-другой полезла за ними, — нескольких штук недосчиталась. Звали эту девицу Анькой, было ей лет четырнадцать — и она меня очень интересовала: как женщина. В свободное от домашних хлопот время эта деревенская Венера давала мне немудрящие уроки анатомии. Я к этому так привык, что однажды ночью по дороге из туалета забрёл в упоминавшуюся кладовку и стал моститься к ней под бок. Однако в этот раз был отвергнут — и прикорнул под вешалкой с общей одеждой. Где и был разбужен утром. Что уж там мама подумала, не знаю, но было решено от греха подальше списать это на детский лунатизм. Я был домашний ребёнок, но основные мои воспоминания связаны не с домом, а с окружавшим его пространством. Если удаляться от нашего подъезда — но не в пугающие дровенники, а налево от подъезда, в сторону самой улицы Маршала Рыбалко, — невозможно было миновать стоящую на пути овощную палатку — дощатый павильон с открытым прилавком. Там летом продавалось множество всяких вкусностей. Как сейчас стоит перед глазами арбуз (их в августе привозили пароходами из Астрахани): огромный, светло-зелёный, полосатый, он больше чем наполовину высовывался из не вмещавшего его зелёного же (внутри бело-голубоватого в крапинку) эмалированного ведра. Стоило это чудовище 5 копеек за килограмм! Кстати говоря, вкусная или экзотическая еда, еда-развлечение перепадала не часто, ценилась высоко и запоминалась надолго. Из памяти начисто выветрился будничный рацион: супы, каши, картошка, капуста, даже котлеты, даже варенья. А вот осенние арбузы и вино­град, новогодние мандарины и шоколадные зайцы запомнились, — так же как и тазики вкуснейшего сиреневого винегрета — непременного и едва ли не основного блюда тогдашних праздничных застолий. Но интересное, необычное угощенье не обязательно было покупать или получать за домашним или гостевым столом, — его можно было раздобыть самому: найти, выменять или даже «натырить». Сколь ни вкусны были сладкие, рассыпчатые, сочные сортовые яблоки, — а кислющие, цветом и вкусом и даже размером напоминавшие недоспелые вишни «райские» яблочки, раздобытые невесть где, делились по-братски и съедались не то что с аппетитом, а прямо с наслаждением. Другим угощением-забавой были ярко-жёлтые цветки акациевых кустов, ограждавших наш чахлый палисадник. Назывались они собачки, имели нежный сладковатый вкус и тонкий, едва уловимый запах. Между прочим, из молодых стручков акации получались, при известной сноровке, неплохие, хотя и недолговечные, пищалки… Дальше, по ту сторону Маршала Рыбалко, располагалось одно из самых привлекательных мест моего тогдашнего мирка: большая асфальтированная площадь с кинотеатром «Экран» по правую руку. В кинотеатре были разные залы — «красный» и «синий». Вход в них занавешивали глухие плюшевые портьеры соответствующего цвета: так и хотелось после сеанса завернуться в них, дождаться следующего и посмотреть понравившийся фильм ещё раз. Ходил ли я в кино часто? Видимо, да. До сих пор со мной тёмный полупустой зал и жадно впитываемые всем моим существом кадры из фильмов: «Джура», «Королевство кривых зеркал», «Мандат», «Меня зовут Кожá» (очень, помню, удивляло имя главного героя на афише: я уже умел читать), «Обыкновенное чудо» (не захаровское, а гаринское, конечно), «Пропало лето», два польских детектива — «Встреча со шпионом» и «Особняк на Зелёной»; «Синяя тетрадь», «Тишина», «Течёт Волга» (душевное, не-Зыкин­

151


ЯСЬКОВ ское исполнение: «Издалека долго течёт река Волга», — и какая-то бесприютная одинокая фигура у калитки), «Оптимистическая трагедия» с замечательными Борисом Андреевым (Вожак) и Всеволодом Санаевым (Сиплый)… Наверно, я уже тогда был пацифистом и гуманистом: до чего жалко мне было казнённых белых офицеров; интеллигентные, аристократические лица братьев Стриженовых, казалось, сами по себе должны были защитить их от смерти… Видимо, во времена всех бунтов из века в век миллионами повторялись эти эпизоды: зверские убий­ства вырвавшимся на волю человеческим отребьем лучших представителей лучших слоёв (классов, сословий) собственного народа. От кромвелевского и якобинского террора — до экзекуций Разина и Пугачёва. От немецких и украинских крестьянских войн до гражданских войн XIX–ХХ веков — в США, России, Ирландии, Испании… Мой дед Афанасий Александрович Сосунов (1901–2000), семнадцатилетним подростком-сиротой из деревни Ключи Сивинского уезда Пермской губернии угодивший прямиком в кровавую мясорубку Гражданской войны, никогда о ней не говорил. Лишь несколько раз за всю жизнь (по воспоминаниям тёток), крепко выпив, начинал было рассказывать, как году в девятнадцатом измывались они, а потом убили молодого офицерика — вполне возможно, дедова ровесника. Начинал — и не заканчивал, обрывал себя: «Эх, не надо было…» Вот ведь любопытно: половина фильмов, которые я смотрел тогда, — не детские. Похоже, никто меня не контролировал и не сопровождал: походы в кино были моими самостоятельными вылазками во внешний по десятку метров расширявшийся мир. Доверчивость моя была беспредельна. Раз после сеанса я вышел из кинотеатра на свет и направился к мороженщице — толстой тётке в белом халате возле передвижного холодильного ящика на колёсах (никак не вспомню, накладывала она мороженое в вафельные конусы сама — или торговала запечатанным в станиоль «Эскимо»). Но не одна она со своим восхитительным холодным десертом караулила малолетних кинолюбителей, — на полпути к вожделенному лаком­ ству меня как-то ненавязчиво, но умело остановил взрослый парень (оцениваю сейчас — лет 10–11) и очень попросил выручить — дать взаймы до завтра 10 копеек. А у меня как раз и оставался маленький беленький гривенник, — ну как я мог не выручить взрослого человека, доверившегося мне со своей нуждой? Дома, когда я начал уточнять время — чтобы знать точно, во сколько завтра идти к кинотеатру, — все почему-то очень развеселились. Я даже не особенно обиделся, — хотя что-то нехорошее в смехе родителей почувствовал, — просто пошёл на следующий день и простоял «в то же время и на том же месте» наверно, с час, ожидая своего должника. И из того, что он не пришёл, сделал единственный логический вывод: значит, почему-то не смог. Площадь перед «Экраном» связана ещё с одним важным событием, которое отложилось в памяти по двум причинам: во-первых, было очень больно, во-вторых, эта боль впервые была связана с отцом. Вообще это был единственный раз, когда отец «занимался мною». В воскресенье (субботы в те доисторические времена были рабочими) мы пошли вместе на площадь — и несколько бесконечных (из-за падений на асфальт) часов я учился ездить на двухколёсном (переделанном из трёхколёсного) велосипеде. Отец сидел на поребрике и читал газету. Ещё дальше, за площадью, по левой стороне уходившего прямо к Каме бульвара, в нижнем этаже двух- или трёхэтажного оштукатуренного дома находился книжный магазин, большие зеркальные

152

интеллигентные, аристократичес­­ кие лица братьев Стриженовых, казалось, сами по себе должны были защитить их от смерти

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД

Кроме доверчивости отличался я также рассеянностью (мечтатель­но­ стью, задумчи­ востью, тупостью).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

полукруглые витрины которого казались мне непременной принадлежностью чего-то праздничного и торжественного. В этом магазине отец купил мне, малолетнему читателю, огромный синий том — «Казахские народные сказки». Отец в это время работал учителем в 69-й школе — за тем же самым «Экраном». И когда лето прошло, родители решили отдать меня в 1-й класс. <…> Итак, я пошёл в школу. Не первого сентября, как все нормальные дети, а почему-то седьмого. Усадили меня за первую парту, ближайшую к двери. Одноклассники мои, хоть и учились уже целую неделю, всё ещё писали палочки, круглешки и крючочки! А я уже давно знал буквы и чуть-чуть читал. В школе мне понравилось, но с оговорками: на уроке интересно, осмысленно и тихо, зато на перемене — светопреставление. Все носятся, как крысы, визжат так, что уши закладывает, толкаются и даже дерутся. Одноклассников (с которыми проучился как-никак больше года) почти не помню, кроме разве что Сашки Гершковича: после третьего класса мы с ним оказались в одной смене в пионерском лагере «Космос» (расскажу об этом дальше). А вот первая учительница, Юлия Максимовна Щелчкова, запомнилась — сухощавым горбоносым профилем и серьёзной значительностью. Я её уважал. Кроме доверчивости отличался я также рассеянностью (мечтательностью, задумчивостью, тупостью). Помню долгие — как в фильмах французской Новой волны — чёрно-белые беззвучные проходы от школы до дома. Где-то на полпути, возле кинотеатра, я обязательно садился на скамейку — передохнуть и посозерцать окружающее меня копошение светлого осеннего (весеннего) дня. Времена были патриархальные: сколько раз забывал я на этой скамейке тёмно-серый сатиновый мешочек со стягивающейся горловиной, в котором носилась сменная обувь для школы — «чешки» (мягкие кожаные закрытые тапочки с резиновой вставочкой или разрезом на подъёме). И сколько раз вечером приносил его домой возвращавшийся после работы отец: мешок мирно дожидался его на этой скамейке. Нынче бы, наверно, его либо тут же бы свистнули, либо вызвали сапёров. Кстати об обуви. В школу я ходил — в ботах! Для современного читателя их нужно уже описывать, но поймут моё описание только те, кто знает, что такое калоши. Так вот представьте себе чёрные, резиновые, блестящие, маленькие (мне ведь всего 6 лет), но высокие, по щиколотку, калоши (однако не тупо- или даже квадратноносые, как большинство обычных калош, а с изящным зауженным округлым носиком), с небольшой вертикальной складкой на передне-наружном боку (чтобы можно было вставить ногу) и с большой кнопкой, на которую защёлкивалась эта складка. Внутреннюю же поверхность бот выстилал красный ворсистый материал. Красота! Хотя чешки тоже были ничего: в них отлично скользилось по полу во время школьных перемен (подмётки как таковой у чешек не было: просто кожаный верх был сшит с тонкой кожаной подошвой). От жизни на Маршала Рыбалко осталось в памяти несколько ярких зимних впечатлений. Мы, первоклашки, готовимся к новогоднему утреннику. Одетые в одинаковые белые глухие бязевые комбинезончики с пришитыми сзади на уровне копчика белыми ватными помпонами, изображаем зайцев: весело скачем под школьное пианино. Репетиция проходит успешно и ничто не предвещает караулящей меня трагедии. Наконец наступает сам праздник: мы, зайцы, возбуждённой стайкой толпимся у выхода на сцену актового зала, и тут обнаруживается,

153


ЯСЬКОВ что куда-то пропала моя шапочка — белая, по форме точь-в-точь как купальная, только с тесёмками для завязывания под подбородком, и с замечательными длинными торчащими вверх ушками. На всех шапочки надеты, а моей нет. Как я искал её, как плакал! А когда мы отскакали на сцене свой немудрящий номер, она нашлась — в коридоре: лежала себе, распластавшись, сливаясь с широкой белой поверхностью подоконника, как солдат в маскхалате сливается со снежной целиной. Осталось ощущение отрешённости, утраты и сознания, что жизнь — непоправима: вот они, мы, зайцы, внимательно таращимся в объектив — все такие одинаковые, ушастенькие, и только один, во втором ряду, стриженый, круглоголовый, ничего не видит вокруг: думает свою горькую думу. Это внезапно обнаруживающееся отъединение себя от других, этот эффект чёрной овцы, белой вороны, безухого зайца — были первыми уроками одиночества. Философы говорят, что самое главное интеллектуальное открытие, которое сделал первобытный человек, — это отделение «я» от «не-я», осознание: есть я, с моей судьбой, и есть противостоящий мне (страшный) мир. Да, как заяц я оказался несостоятелен. Но тут же выяснилось, что выделяться из группы — не всегда значит быть аутсайдером. На том же утреннике желающие могли выступить и с сольным номером. Помню, меня, слегка упирающегося, чья-то мягкая сильная рука выталкивает на сцену — и вот я уже с восторгом пою (даю фонетическую транскрипцию с ударениями; «х» везде означает мягкое украинское «г»): Чэрэз лис, чэрэз лис Трэба нам, малята, Шчоб хрыбив, шчоб хрыбив В лиси назбыраты.

Да, как заяц я оказался несостоятелен.

На мисточку вовчык спочывае, Вин до лису диток нэ пускае. Вин скавчыть, вин харчыть, Клацае зубамы: — Нэ пушчу, нэ пушчу Диток за хрыбамы! Выйшов козлык з зэлэнóхо хаю Та й сэрдыто вовчыку хукае: — Заколю, заколю Я тэбэ рохамы, Затопчу, затопчу Я тэбэ нохамы. Вдарыв козлык вовчыка рохамы — Покотывся вовк у воду прямо. Мы йдэмó, мы йдэмó Мóстом чэрэз ричку, Нэсэмó, нэсэмó Козлыку травычку. — Ой спасыби, козлыку рохатый, Шчо помих нам вовчыка нахнаты!

154

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД

Новая школа оказалась старым двухэтажным бревенчатым бараком

Сорвал аплодисменты. Другое воспоминание — тоже праздничное. Масленица (по-советски — «Русская зима»). Заснеженная площадь перед «Экраном» забита народом. Играют гармошки. На верхушке обледенелого столба (его для этого специально поливали водой) прикреплены валенки. К ним упорно всползает какой-то мужик. Толпа его подбадривает громкими пьяными криками. И чуть не все вокруг едят мороженое — на сорокаградусном морозе! По мере расширения личного горизонта множились опасности. Раз возле «Экрана» за мной погнались какие-то ребята (думаю, репликанты того должника). Денег для них у меня не было, дорогу к дому они отсекли, — пришлось удирать в сторону школы. И вот во время этого сумасшедшего бега я вдруг в последнее мгновение увидел прямо перед глазами колючую проволоку. В каком-то невероятном изгибе я успел повернуть налево и только оцарапал висок. Дома, увидев окровавленного ребёнка (убежать мне, стало быть, удалось), родители переполошились — и отец пошёл к администрации кинотеатра — снимать эту проволоку к чёртовой матери. Когда её скусывали со столбов, — она искрила! Но и дома терять бдительности было нельзя. Вот я стою перед зеркалом, разглядывая отцовский набор для бритья, с зажатым в руке «безопасным» лезвием — обоюдоострой пластиночкой «Невы». Потом подношу её к лицу — и медленно провожу — сверху вниз. Великолепно яркая кровь кривой дорожкой заливает щеку. Вообще шаги в мир, как я теперь понимаю, почти обязательно сопровождались физической или душевной болью: оправка на морозе, драка в дровенниках, убитая кошка, падения с велосипеда и качели (мой визави резко вскакивает с противоположного конца — по какимто неуловимым признакам я понимаю: нарочно — и я оглушительно хлопаюсь затылком оземь), утрата денег, мешков с обувью, варежек на тесёмках и шапочек с ушами… Вот так я и усвоил — навсегда: опыт приходит через боль, — и если прошёл по жизни без разрушительных потерь, то только потому, что придерживался принципа: можешь избегнуть незнакомого — человека, ситуации, действия, — избегай! Не только явь была пугающей — страшно бывало и по ночам. Не раз мне снилось, что я летаю — нет, не летаю — плаваю, как ленивая рыба, под потолком нашей комнаты, разглядывая всё то, что смутно поворачивается подо мною: застланный белой скатертью стол, кровать со спящими родителями, мой диван… Однажды приснилась мама в гробу: я совершенно отчётливо видел её белое красивое лицо — и невыносимая тоска и ужас наполнили всё моё тело.

Январский В новый, выстроенный на болоте микрорайон (назывался — посёлок Январский) мы переехали поздней осенью 1964-го — после первой четверти моего второго класса. Окна квартиры (улица Ямпольская, дом 14-б, отдельная двухкомнатная хрущёвка № 69) выходили на детский садик, в который отдали сестру. Мама работала участковым врачом в поликлинике, находившейся по другую сторону незастроенного ещё болота, — на улице Липатова. А я пошёл в новую школу. Новая школа оказалась старым двухэтажным бревенчатым бараком — с печным отоплением, вениками для обметания снега с вале-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

155


ЯСЬКОВ нок, но главное — с туалетом внутри, а не снаружи. Наверно, именно это понравилось мне больше всего: с удовольствием вспоминаю потрескивание поленьев в печке, коричневую чернильницу-невыливайку в круглом углублении чёрной наклонной столешницы, замечательный ржавый блеск высохших на пере чернил, розовую промокашку с зубчатым краем… К новому 1965-му году в школьном коридоре развесили наши рисунки. Помню удивление (и почему-то — стыд), с которым разглядывал перерисованного мною с открытки коричневого медведя: под ним чужой рукой было выведено (читал я уже совсем свободно): «Вова Езьков, 2-“А” класс». Я долго потом, то забывая, то вновь вспоминая его, не мог определить: что же за ощущение я тогда испытал? Теперь, через десятилетия, почитав Дж. Дж. Фрэзера и Э. Б. Тайлора, позаглядывав в Леви-Стросса, я знаю: я испытал очень древнее, первобытное чувство: что-то среднее между «у меня украли меня» — и «испортив моё имя, испортили меня самого».

Занятия в третьем классе начались в уже на самом деле новой школе — стандартном трёхэтажном строении из светлого силикатного кирпича. Школа мне не понравилась: огромная, неуютная, гулкая. Людная, — но бесчеловечная. Но в ней завязались мои первые отношения — дружбы и вражды. Учился я хорошо, то есть — отлично. Благодаря до некоторой степени способностям и усердию, но в основном — памяти и привычке. Я мало отвлекался на уроках — разве что иногда крепко задумывался о чём-то своём, — всегда полностью выполнял домашние задания — просто чтобы избежать паники, которая овладевала мною в редких случаях, когда я не был готов к уроку: помню это чувство — смесь страха, стыда, лихорадки и унижения. Учёба меня не занимала, но чтобы не трепетать, к примеру, на уроках арифметики, следовало выучить таблицу умножения и тем самым раз навсегда снять с себя заботы об умножении, делении и операциях с дробями. Моя «вторая первая учительница», учившая меня с половины второго по конец четвёртого класса, Анастасия Алексеевна Вавилова, была, как я теперь понимаю, хорошим, умелым и многое повидавшим и пережившим педагогом — не просто «учительницей начальных классов». Её профессиональная деятельность началась ещё до эпохи Большого террора, она с десятью коллегами тащила на себе нашу школу во время войны, и к моменту нашего знакомства её стаж насчитывал, насколько я могу сосчитать, лет тридцать, не меньше. Она разбиралась в нас, малявках, как опытный товаровед разбирается в сортаменте и пересортице. Это она сказала мне однажды: «Володя, ты эгоист», — и я понял это слово на всю жизнь. Как отличник я пользовался привилегией сидеть «на камчатке». В те времена бытовала такая негласная практика: самые тихие и «успевающие» ученики более или менее равномерно распределялись в дальней от учителя части класса, а всё ненадёжное, шумное, вредное, бестолковое высаживалось вперёд, — так обеспечивалась хоть какаято дисциплина и успеваемость. Встречались, конечно, и исключения. Помню второгодника Петрова: про него говорили, что он в каждом классе сидит по два года. Может быть, это и было преувеличением, но рядом с нами, десятилетками, он казался по меньшей мере двенадцатилетним. Что-то было во всей его повадке и облике взрослое.

156

я испытал очень древнее, первобытное чувство: что-то среднее между «у меня украли меня» — и «испортив моё имя, испортили меня самого»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД

Спасибо тебе, Петров, надеюсь — ты жив и счастлив.

Он не вбегал в класс, а входил — высокий, уверенный в себе, спокойный, доброжелательный, без каких бы то ни было портфеля или тетрадки — только с книжкой для своего, не имевшего отношения к школьной программе, чтения. Кажется, это были книжки про шпионов: их в изобилии наплодили в тридцатые-сороковые, да и пятидесятые годы. Не учился он принципиально: не желал. На него давно махнули рукой: он жил своей, отдельной от нас и от учителей жизнью. Не думаю, что он водил компанию с теми мальчишками, с которыми начинал учиться в первом классе: для поддержания школьного товарищества необходимо живое общение на уроках, — ребята из разных классов обычно дружат только тогда, когда живут по соседству. Так вот: сидел он рядом со мной — через проход, то есть тоже «на камчатке». Отношения у нас установились самые тёплые: своей невозмутимостью, загадочностью, взрослостью (а я ведь был ещё и на год младше остальных), своей снисходительной весёлостью он вызывал у меня искреннее восхищение — и принимал его как должное. В нём была сила — и не было даже намёка на агрессию или опасность. Вот какой это был Петров. Однажды он явился в класс со стильной светлокоричневой дерматиновой папкой на жёлтой металлической молнии. Она бы и сама по себе произвела впечатление — на фоне наших обтёрханных портфелей и ранцев, но главная интрига была не в этом: папка была основательно чем-то набита: её бока раздувались. Задушевный друг моей юности, с которым мы познакомились пятью годами позже и тремя тысячами километров юго-западнее, Виталик Сирота говорил: самое лучшее в музыке — ожидание перехода. Так вот: предчувствие, ожидание, нетерпение, страстное желание понять — и неверие в то, что Петров решил начать учиться, — все эти и многие другие обуревавшие меня переживания слились в прекрасную симфонию, песню без слов. И надо отдать должное Петрову: по-моему, это представление было проделано им безо всякой задней мысли, без расчётов на внешние эффекты, — просто так в тот день выстроились светила: парад планет. Он неторопливо прошагал к своему месту, уселся, не без труда вдвинул папку в парту, расстегнул её — и начал доставать и со вкусом поедать румяные маленькие баранки — «сушки». И угощать соседей. Спасибо тебе, Петров, надеюсь — ты жив и счастлив.

С Петровым мне повезло, но жизнь — отнюдь не сплошное везенье. В один из дней я узнал, что по выходе из школы буду бит. Как я томился в оставшееся до расправы время, какие планы спасения строил — лучше не вспоминать. Выглянув после уроков в тугую застеклённую дверь, я увидел за клубами пара своих сосредоточенных мучителей — и ужаснулся предстоящему событию. На большом квадратном плацу, прямо перед ступеньками центрального входа, терпеливо топтались человек пять (может — четыре: у страха глаза велики). Во мгновение ока я увидел всё, что меня ждёт: глумливые их ухмылки, лязг моих зубов, беспомощное (как у майского жука) лежание на спине в сугробе, снег за шиворотом… По какому-то наитию ринулся я к «техничке» (уборщице) и умолил её выпустить меня из школы через чёрный ход. Вывалившись на белый свет (белый снег), рванул без дороги — к дому, до которого и было-то метров триста, не более. Однако на полпути, когда задняя часть школы перестала меня прикрывать, был обнаружен кем-то из особо бдительных заговорщиков — и погоня началась.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

157


ЯСЬКОВ В минуты опасности во мне борются две силы, точнее — сила и слабость: воля к жизни и изобретательность — и паника и оцепенение. У меня слабеют руки, подкашиваются ноги, и чаще всего я не могу оказать достойного сопротивления. Бывают исключения, — но для этого над ужасом должно возобладать бешенство. Я увидел, что за мною гонятся, — и моя довольно резвая трусца тотчас превратилась в бег на месте. Стало ясно: мне не уйти. До дому оставалась сотня метров, не больше, но, выбравшись из школы через заднее крыльцо, я обрёк себя на барахтанье в снежной целине. Хуже того: дорогу мне преграждал детский садик (в него ходила сестра: в этот момент она как раз была там). Чтобы добраться до спасительного подъезда, мне нужно было обогнуть садик справа, — но именно мимо этого огороженного угла пролегала гладкая натоптанная дорожка, прямиком ведущая от школы к дому. По ней весело как козлята скакали сейчас мои преследователи. Они видели: я, без сил копошащийся в снегу, никак не успею к углу раньше их. Тактически они рассчитали всё верно: зачем тратить силы на преодоление полусотни метров снега, если можно с удовольствием, и гораздо быстрее, пробежать метров 70–80 — и назидательно изловить свою ещё трепыхающуюся, но уже созревшую для аутодафе жертву… Но моя сообразительность ещё не отказала мне. Понимая, что гонка проиграна, я мгновенно изменил решение и маршрут движения. В отчаянном прыжке, как какой-нибудь налим со дна рыбачьей лодки, я перебросился через забор садика и, ощутив под собою твёрдую поверхность (спасибо вам, дворники и дворничихи!), из последних сил рванулся к каким-то дверям. Так состоялось моё чудесное спасение. В садике непрошенного гостя, конечно, тут же передали по ин­ станциям — и я предстал перед кем-то главным. Хотя мне это было уже безразлично. Опустошённый пережитым страхом, я почти ничего не чувствовал и мало что соображал. Объясняя, как меня угораздило средь бела дня вломиться мало того что на территорию, но и в само помещение, я честно сказал, что спасался от ребят, которые хотели меня «оттырить». — Стырить? — переспросил кто-то большой в белом халате. — Это что такое? Стащить, украсть? — Да нет: побить, — тупо переводил я с мальчишечьего на взрослый… Я никогда не умел (да и не хотел) играть в социальные игры «по правилам». Наверно, было бы лучше всего — и смелее, и самоуважительнее, и «правильнее» — выйти во двор, помахать кулаками, получить в нос, дать в нос, — а потом разобраться, в чём дело, и подружиться с ребятами. Но я не хотел ни драться, ни выяснять отношения, ни дружить с теми, кого мне подсовывала судьба. Ненавижу насилие в любом виде, равно физическое и ментальное. Это вовсе не значит, что я рассчитываю (или надеюсь) отстоять свою «независимость», — нет, конечно. Я просто не могу принимать чужие, навязываемые мне правила — и всё тут. Поэтому всю жизнь веду арьергардные бои: огрызаюсь, отступая. Что до моих несостоявшихся избивателей, — своего они добились. Они создали ситуацию, в которую я не желал попадать, заставили меня пережить ужасные и отвратительные ощущения, и оставили их в моей памяти — навсегда. Разве это не победа?

158

Но я не хотел ни драться, ни выяснять отношений, ни дружить с теми, кого мне подсовывала судьба.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД 6

Напомню: в СССР тогда была шестидневная 41-часовая рабочая неделя: люди отдыхали только один день — в воскресенье. Переход к пятидневке (с соответствующим увеличением продолжительности рабочего дня) был осуществлён только в 1967 году (см. Постановление ЦК КПСС, Совмина СССР, ВЦСПС от 07.03.1967 № 199 «О переводе рабочих и служащих предприятий, учреждений и организаций на пятидневную рабочую неделю с двумя выходными днями»). 7

Раз уж я упомянул праздники, то хочу кстати сказать несколько слов об истории празднования Дня победы — истории для СССР характерной, показательной и поучительной. 8 мая 1945 г. якобы был подписан Указ Президиума Верховного Совета СССР «Об объявлении 9 мая Праздником Победы». Он гласил: «В ознаменование победоносного завершения Великой Отечественной войны советского народа против немецкофашистских захватчиков и одержанных исторических побед Красной Армии, увенчавшихся полным разгромом гитлеровской Германии, заявившей о безоговорочной капитуляции (здесь и далее курсив мой — В. Я.), установить, что 9 мая является днём всенародного торжества — праздником победы. 9 мая считать нерабочим днём. >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Здесь самое место сказать два слова о моём тогдашнем друге. Подружило нас соседство: я тогда ещё нередко поддавался судьбе — по крайней мере в тех случаях, когда она не поджидала меня впятером с обмётанными цыпками кулаками наготове, а подходила в одиночку на мягких цыпочках. Пашка был пучеглазый одутловатый мальчик с косой прилизанной чёлкой. Твёрдый троечник. Кажется — страдающий энурезом. Я не раз бывал у него дома, он — у меня. Никаких совместных наших дел — проказ, шалостей, походов, даже приготовления домашних заданий — не упомню. Кажется, лепили что-то из пластилина. Нас подружило соседство и сходство характеров: робкий, слабосильный, застенчивый, я нуждался как раз в таком товарище — нерасторопном и незлобивом. Именно к нему бросился я с вопросом: «За что меня хотели бить?» Пашка немного помялся, а потом объяснил: «Ты задаёшься». Вот в чём было дело! По его интонации было понятно, что так оно и есть. Пашка, как настоящий друг, должен был сказать мне горькую правду в глаза. Значит, я был не только эгоистом, но и задавакой. Неприятное открытие. …Вот ведь любопытно: почему же меня больше никто не пытался побить? Может, Пашка поговорил с ребятами — сказал им, что втолковал мне претензии коллектива? Это так и осталось непрояснённым. А сейчас уже ни у кого не спросишь: спустя зиму-другую я навсегда вернулся на Украину и Пашки никогда больше не видел. В начале девяностых, гостя у наших многочисленных пермских родственников, я через тётю Зину узнал пашкин телефон и созвонился с ним. Говорить нам было не о чем, он сослался на занятость и от встречи уклонился. А в 2001 году, в мой последний приезд в Пермь, я опять позвонил тёте Зине. Она никак не могла взять в толк, кто я такой: никакого Вову Яськова из дома 14-б не помнила, а про Пашу сказала, что его уж лет семь, что ли, нет на свете: утонул в Каме. Вот так и закончилась моя первая детская дружба.

Что до школы, то в памяти вообще уцелели только экстраординарные происшествия. Учебный процесс остался «за кадром». Лучше всего мне помнятся праздники, — об этом уже и выше сказано. Видимо, в течении нашей однообразной рабочей жизни6 те редкие дополнительные дни отдыха, которые выделило населению государство, — новый год, первое мая, седьмое ноября и день сталинской конституции7 — многое значили для людей. Их ждали и готовиться начинали загодя. Вот и я помню, как на уроках труда весь февраль прокорпел над пяльцами: цветным мулине вышивал гладью по срисованному откуда-то карандашному контуру букетик цветов — маме к 8 марта. К другому 8 марта (к следующему или предыдущему) моя соседка по парте (Люба Шилова?) на уроках труда сшила для моей мамы фартук — из голубого цветастого ситчика. А ещё к одному мероприятию — первомайской демонстрации — мы с мамой готовились вместе. Делалось это так. Заблаговременно дней за десять, были срезаны и вставлены в наполненные водой литровые молочные бутылки несколько ровных длинных тополёвых веток. Их поставили вблизи батареи парового отопления — оживать. Тем временем началось изготовление основных праздничных аксессуаров. Кусок белой хлопчатобумажной простыни был выкрашен в ярко-красный цвет, накрахмален, высушен и выглажен, — это всё сделала мама. Затем я, пыхтя от усердия, понарисовывал на этой ткани, обводя горлышко пол-литровой стеклянной банки, карандаш-

159


ЯСЬКОВ ных кругов, вырезал их ножницами, сложил каждый пополам, ещё раз пополам, и с дуговых краёв образовавшихся секторов навыстригал зубчиков. После этого каждый такой красный зубчатый кружок был проткнут посерёдке мягкой медной проволокой, кончик которой загибался крючком и в этот крючок зажималась туго свёрнутая бумажка. Вокруг образовавшегося таким образом твёрдого комочка красный кружок сминался, сморщивался и туго перетягивался суровой ниткой. Получалась «гвоздика». Дальше всё было ещё проще. Поверх утолщения в основании нашей самодельной гвоздики наматывалась специальная зелёная гофрированная бумага для поделок — очень тонкая, достаточно прочная и полупрозрачная на свет, — чтобы имитировать завязь с листиком. Накануне праздника полностью готовый цветок прикручивался торчащим из него куском проволоки к выпустившей к тому времени ярко-зелёные клейкие пахучие листочки ветке — по нескольку штук на одну. С такими вот фантасмагорическими искусственно-живыми тополёво-гвоздичными гибридами я и пошёл на демонстрацию. Вообще же самыми лучшими были новогодние праздники. Вопервых, несмотря на то, что конец декабря и начало января — самое морозное время года, не нужно было мёрзнуть на улице (а и первомайская и в особенности ноябрьская демонстрации почти всегда проходили при снеге и морозе); во-вторых, в школах и детских садах устраивались утренники — с концертами, играми и всяческими конкурсами, — на них приглашались родители, и таким образом всё это приобретало какой-то семейный характер; в-третьих, на новый год дети обязательно получали всякие вкусности: мандарины, конфеты, обёрнутые в фольгу грецкие орехи. И после этого наступали самые большие в учебном году каникулы — до 10 января. Тем не менее и праздничные дни не все были радостными и беззаботными. Я уже упоминал грустное происшествие с заячьей шапкой. Вспоминаются ещё два новогодних — шестьдесят шестого или шестьдесят седьмого годов — эпизода. Как известно, в советские времена было такое мероприятие: образцово-показательная встреча нового года у Кремлёвской ёлки. Для этого по всему Союзу распространялись по разнарядке билеты, которые каким-то сложным образом доставались каким-то специально отбиравшимся детям (во всяком случае, билеты эти, я уверен, нигде не продавались: они распределялись). У этого помпезного центрального мероприятия были аналоги — в столицах республик и областей. Так что некоторые дети вынуждены были (либо, напротив, отчаянно мечтали, — это индивидуально) участвовать не только в своём школьном, но и в городском (областном, республиканском) утренниках. Вот на такое мероприятие отправил меня отец — разумеется, не поинтересовавшись, что я по этому поводу думаю. Принёс домой готовый костюм: мягкие сапожки, шаровары, кушачок, сорочку-вышиванку, смушковую шапку — в нём я в городском Дворце пионеров в общем хороводе должен был изображать украинского хлопчика. Типа маскарад, только без маски… До сих пор не понимаю, почему взрослые бывают такими… бесчувственными? глупыми? Я не умел объяснить, боялся спорить, но мне не нравилось — всё! Во-первых, до этого я был уверен, что праздник — это когда люди его радостно предвкушают и сами к нему всё готовят. Я гордился своими самодельными тряпичными цветами на прутьях, я завидовал своему однокласснику Зиганшину, который явился на школьную ёлку, нарядившись «роботом». Сделано это было очень просто и остроумно: на голову он надел картонную коробку из-под обуви, в которой была

160

<< 8 мая 1945 года». Указ странный. Во-первых, в нём говорится о том, что Германия заявила о своей безоговорочной капитуляции, — но акт, подписанный в Реймсе 7 мая, Сталин не признал, а инсценировка с участием Жукова ещё не состоялась или по крайней мере не завершилась: второй, признанный Сталиным акт о капитуляции, будет подписан только за полночь, т. е. 9 мая. Вовторых, когда бы этот указ ни подписали, но с обнародованием его тянули несколько дней: опубликован он был лишь 12 мая 1945 г. Вскоре начинается негласная кампания советской власти против солдат-победителей. 10 сентября 1947 г. ПВС СССР принял Указ «О льготах и преимуществах, предоставляемых награждённым орденами и медалями СССР». Согласно этому указу, «учитывая многочисленные предложения награждённых орденами и медалями СССР», с 1 января 1948 г. отменялись денежные выплаты, право бесплатного проезда ж/д, водным и городским транспортом, льготы по квартплате и проч., и проч. (см.: Сборник законов СССР и указов Президиума Верховного Совета СССР [1938 — июль 1956 гг.]. — М., 1956. — С. 300). Ветераны в ответ сняли награды: до этого их носили повседневно, а после такого унижения в массовом порядке раздали детям на игрушки — раз они ничего не стоют. Через три месяца, >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД << 24 декабря 1947 г., в газете «Известия» (№ 302 [9524]) было напечатано следующее: «Президиум Верховного Совета СССР постановил: 1. Во изменение Указа Президиума Верховного Совета СССР от 8 мая 1945 года считать день 9 мая — праздник победы над Германией — рабочим днём». Это значило: никаких парадов, народных гуляний и проч. Работайте, суки! А в 1948 году отменили нашивки за ранения: не выделяйтесь, падлы, не хрен было кровь проливать! Кстати, ужасающий факт: 80% войсковых разведчиков после войны были лишены воинских наград и посажены в тюрьмы за уголовные преступления; всего же около 10% из 13 млн участников войны отправилось в лагеря (см.: http://le-haim. livejournal.com/32097.html). Снова День победы стал «красным днём календаря» только с 1965-го года (см. Указ Президиума ВС СССР от 26 апреля 1965 г.). Ну, а 8 марта — с 1966-го (см. Указ Президиума ВС СССР от 8 мая 1965 г.).

прорезана дырка для глаз, а на углах светились малюсенькие лампочки от фонарика. По сравнению с этим готовая чужая одежда, неизвестно откуда принесённая мне отцом, была чем-то по меньшей мере «ненастоящим». Настоящее делалось своими руками — к кон­ кретному празднику. Будь я чуть постарше, я додумался бы провести аналогию с подвенечным платьем, которое шьётся по заказу в одном экземпляре и на один раз. Я, даром что ребёнок, смутно чувствовал, что эти не моего размера шаровары и сапоги уже не раз надевали до меня и будут надевать после. И оттого всё это «наряжалово» оборачивалось казёнщиной и принудиловкой. Кстати о принудиловке: угнетало то, что меня заставляют делать то, что мне совсем не подходит. Ну не гожусь я для танцев вообще и для хороводов в частности. И не переношу никаких совместных мероприятий с незнакомыми людьми. С таким же успехом меня можно было заставить играть во дворе в хоккей. В общем, я куда-то там съездил и в хороводе вокруг ёлки пробежался. И уж думал, что на этом всё и кончилось, — ан не тут-то было. Самое ужасное и унизительное мне пришлось пережить в конце. Под занавес этого меро­приятия мне вручили приз за лучший костюм!?. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда и позора. Я не понимал, как это взрослые дяди и тёти не видят, что это не мой костюм, не я его выдумал, не я сшил, — как же можно давать приз за него — мне? Это же нечестно! Вот так я впервые понял (хотя не умел назвать это словами), что это такое — социально-общественное лицемерие, показуха, ложь. Каждый раз, когда я вспоминаю какой-нибудь подобный случай из моей жизни, меня охватывает чувство гадливости. И почти всегда оно связано с какими-то коллективными действиями. Впрочем, не хочу всё валить на «общество». Были случаи и совсем другого рода. Следующее моё тягостное воспоминание тоже связано с новым годом — возможно, тем же самым. Итак, новогодний утренник. Актовый зал заполнен зрителями — приглашёнными на праздник родителями, детьми, — а на сцене проводится какой-то «весёлый конкурс». Несколько младших школьников (я в том числе) получают задание: как можно быстрее вычерпать воду из довольно большой, но неглубокой тарелки в стакан. Мы послушно стараемся и — о чудо! — я опережаю всех. Получаю в награду «Мишку на Севере», возвращаюсь на своё место, разворачиваю фантик, сую конфету за щёку — и слышу чьё-то (мамино? папино?) осуждающее шипение. Очнувшись от радостного возбуждения, вижу: рядом со мной сидит Лиля (было ей тогда, наверно, годика 3 или 4) и зачарованно следит, как я пожираю свой трофей… Ну, что бы вы сделали на моём месте? Я вытащил недожёванную половину и засунул Лиле в рот. Есть вещи, которые не исправишь.

Оглядываясь назад, я поражаюсь, до чего автономным, герметичным было моё существование. Одноклассники и учителя, соседские мальчишки с их твердокаменными хоккейными клюшками, страшные местные хулиганы, сестра и родители — были деталями пейзажа. Мы жили рядом, но отдельно, не зная и не понимая друг друга. И — не интересуясь друг другом. Так живут, занятые сами собою, соседние государства: только войны ненадолго заставляют их вглядеться в лицо врага. Поэтому-то самые яркие страницы истории — это описания сражений. Кстати, раз уж упомянул хулиганов и сражения. Пермские хулиганы — это отдельная тема. Безжалостные и бесстрашные, они были реальной альтернативой советской власти «на местах» — во дворах

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

161


ЯСЬКОВ и микрорайонах. Я был для них ничтожная мелюзга, но моего отца, тридцатилетнего мужчину, маме случилось однажды выручать из беды. Компания подростков лет 15–16 скучала возле своего общежития (какого-то ПТУ) — такой же пятиэтажки, как наша, с другой стороны детского садика. Отец проходил мимо… Мама застала их в ту минуту, когда они уже весело перебрасывались его шапкой. Налетев на них, как тигрица, она буквально отбила отца (и шапку) и спасла и его, и, между прочим, их от последствий. Отец тогда уже служил инструктором в Кировском райкоме партии, а «групповое нападение на представителя власти» в те времена «тянуло» не на один год. Сам же отец говорил мне позже, что в подобных случаях милиционеры имели право стрелять на поражение. Другой пример, из годов уже семидесятых. Двоюродный мой брат, тётизоин Игорь, у себя в Краснокамске (35 км от Перми), чтобы сходить в гости к другим двоюродным — тётишуриным Юрке и Алёшке — должен был договариваться с ними заранее. Они встречали его на границе «Рейды» (так называли местные свой посёлок). Лишь под их дружественным конвоем он был в безопасности: братьев тамошние хулиганы уважали — за силу, за характер и за то, что Алёшкин отец, Славка, сидел в тюрьме. Отец в тюрьме — было тогда нормой, а не исключением. Я этого Славку помню: чернокудрый и смуглый поджарый красавчик — как-то он вёз нас с дедом Афанасием на мотороллере по петлистой лесной тропе, перегороженной корнями сосен. Вёз так лихо, что я чудом не улетал с проволочного багажника, судорожно цепляясь за дедову спину. Он же, заметив моё восхищение его крутобокой «Вяткой», не долго думая вывез меня на окраину Рейды, показал наскоро, как выжимать сцепление, газовать и тормозить, — и предоставил самому себе. Я нет чтобы колесить вокруг хозяина — поехал обратно, не слыша славкиных криков за спиной. Возле первого же барака меня тормознули два алкаша (они с трудом пёрли четыре громадные авоськи с пустыми бутылками): «Слышь, пацан, подбрось до магазина». И тут налетел запыхавшийся Славка. «Что ж ты, Вовчик, твою мать, делаешь! — беззлобно матюгнулся он. — А если б ты на них наехал? У меня же ж прав нету…» Многие годы Краснокамск «держали» братья — человек пять. Одни уходили в тюрьмы, им на смену подрастали другие. Потом, когда старшие освобождались, их место на зоне занимали младшие. Они не были бандой — они были силой, своевольно наводившей порядки в городе по своему (недо)разумению. Могли заявиться в ресторан и разогнать свадьбу — весело и беспощадно. Не терпели непослушания и неуважения: заправляли райцентром как своей вотчиной. И это длилось чуть не до самой «перестройки». Братья сперва заматерели, потом постарели — и не заметили, как у них под ногами пробилась к свету многоголовая новая поросль, которая ни во что не ставила не только законы, но и «понятия». В один прекрасный день изувеченный труп пропавшего накануне старшего брата был найден в местном болоте — и эпоха страшных хулиганских авторитетов рухнула, как советская власть. Ей на смену пришёл подростковый беспредел. Тётишурин Юрка, весёлый добродушный крепыш, мастер спорта по гиревому спорту, бросил курить — не «для здоровья», а ради безопасности. Ну их к чёрту, объяснял он мне. Идёшь мимо с сигаретой — обязательно услышишь: «Эй, мужик, дай закурить». Не дать — нельзя, а дать — значит остановиться. А остановился — считай пропал. А так скажешь им: «Извините, ребята, не курю», — и идёшь дальше. Обматерят, конечно, с ног до головы, но догонять не станут: поленятся. В последний раз я был в Перми в начале двухтысячных. Меня поразило: все до единого окна первых этажей во всём миллионном городе были забраны крепкими решётками.

162

Братья сперва заматерели, потом постарели — и не заметили, как у них под ногами пробилась к свету многоголовая новая поросль, которая ни во что не ставила не только законы, но и «понятия».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД 8

«Украденных», «наворованных», даже «утащенных» — таких слов мы не то что не знали, но они были не из нашего словаря. 9

Даже не коренное вотяцкое население, которое к середине ХХ века было почти полностью истреблено, а частью русифицировано, — по крайней мере, в Перми я никогда ни одного живого вотяка не встречал. Древние комипермяки (последние на сегодня уцелевшие на пермской земле представители коренных народностей — комиязьвинцы) до начала колонизации русскими Предуралья занимали обширный район междуречья Камы, Вишеры и Колвы — несколько десятков тысяч квадратных километров! За последние пять веков уничтожены почти полностью. В начале двухтысячных годов несколько сот (не более двух тысяч) обрусевших комиязьвинцев проживало всего в семи деревнях Красновишерского района — Верхней и Нижней Бычине, Верхней Язьве, Паршакиной, Арефиной, Антипиной и Ваньковой. (В 2003 году был издан букварь комиязьвинского языка — первая книга на уже мёртвом языке.) Та же участь постигла остальные этносы, чью землю захватывали русские колонисты на протяжение последних веков. Между прочим, аналогию с историей взаимоотношений «русские-вотяки-татары» найти не сложно: это «испанцы-индейцы-негры». >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Мама Маму и папу «пермского периода» я помню смутно: они работали так, что дома почти не бывали. Зато я заходил к маме на работу — в поликлинику по ту сторону болота. С этим болотом связано одно странное происшествие. Мы с ребятами не раз играли возле лепившихся по его краю разномастных сараюшек и гаражей. Играли, разумеется, в войну. Автоматы и мечи мастерили из досок, «натыренных»8 из стоявшего неподалёку склада пиломатериалов: просто пролезали под створку не достававшей до земли двери и выбирали обрезки. И вот, в ходе очередной «войнушки», наша маленькая, человека в три, группка партизан-разведчиковгладиаторов на самом краю болота под чахлым кустиком обнаружила обёрнутый газетами и перевязанный верёвкой пакет. Мы его развернули — в нём лежало женское бельё: трусы, лифчик, пояс с резинками и прищепками для чулок. Мы в ужасе бросили его и разбежались по домам. И ни один из нас ничего не сказал ни другим нашим товарищам, ни родителям — никому. Только на следующий день осмелился я с большой опаской сходить на это место: пакета не было… Какая-то зловещая загадка так и осталась неразгаданной. Иногда выпадали неожиданные «разовые», никогда потом не повторявшиеся развлечения. Как-то мама взяла меня с собой на работу — на «вызовá». Как всякий участковый терапевт, она после приё­ма обслуживала тех больных, кто сам не мог прийти в поликлинику — и вызывал врача на дом. Участок то ли был большой, то ли находился далеко, — не знаю. Но ехали мы туда на машине — на «Москвиче-408» — новейшей на тот момент легковушке. Это было невероятное праздничное ощущение — сидеть сзади на мягком сиденье, вертеться во все стороны, глазеть по сторонам, а во время ожидания, пока мама ходила к больному, вертеть ручки, опускать и поднимать стёкла… Особенную какую-то «нарядность» происходящему придавало то, что новая, блестящая, лакированная и хромированная машина стояла в сером грязном дворе возле почерневшего от времени, вросшего в землю бревенчатого барака: я как будто был в эти минуты не совсем самим собою, каким-то празднично-неуместным — как, ну, что ли, роза в изысканной вазе посреди коммунальной кухни (если вы представляете, что это такое). Самой бедной, неграмотной, забитой группой пермских жителей были татары9. Жили они, по-моему, почти исключительно в бараках, времянках и чуть ли не в землянках и занимали самую низшую ступень социальной лестницы. Многие трудились на производстве химического оружия10. Стоит ли говорить, что ни о какой охране труда на этих предприятиях и речи не шло: татар было не жалко. На плановых медосмотрах маму удивляли их оранжевые руки. «Что это?» — спросила она как-то. — «Продукция», — пожал плечами несчастный татарин. А когда однажды на заводе случился выброс ОВ и в больницы города (и в мамину поликлинику) начали поступать уцелевшие, степень их поражения была такова, что от контакта с ними отравился кое-кто из врачей. Татары татарами, но когда мама заболела ангиной, меня это напугало так, что запечатлелось в душе, как личный ужас. Всегда бодрая и чем-то занятая, она средь бела дня лежала на кровати, плевалась в баночку и — стонала! Я не знал, куда деваться от жалости и страха — и был почти счастлив, когда она отправила меня в молочный магазин. Купить мне было велено три литра молока (в жёлтый эмалированный бидончик с цветком на боку), две пол-литровых запечатанных фольгой бутылки кефира и то ли творог, то ли сметану. Не чуя под собой

163


ЯСЬКОВ ног от какого-то томления, я бежал туда так, как бегут в аптеку за чудолекарством от смерти. И конечно на выходе из магазина я уронил бидон и разлил молоко. А когда добежал до дому, то на последней ступеньке перед нашей лестничной площадкой разбил одну бутылку кефира. Тогдашнее моё отчаяние не поддаётся описанию даже сейчас. Жизнь, разумеется, состояла не из одних катастроф. Встречались в ней и диковины — чаще всего гастрономические. То двоюродный дед — «дядя Лёня» — пришлёт из Казахстана вяленые дыни — золотистые, заплетённые в косички, одуряюще ароматные и непередаваемого медового вкуса. То я вдруг обнаружу в маминых «заначках» запас сухого молока: сладкий белый порошок казался до того вкусным, что, начав его пробовать, остановиться было нелегко. …Не думаю, что уцелевшие в моей памяти остатки прошлого способны развлечь читателя — мне и самому-то интереснее более всего не то, чтó запомнилось, а — почему оно запомнилось? Наверно, в памяти откладывается то, что «произвело впечатление» или сопряжено с сильными чувствами — радости, страха, стыда, торжественности момента, унижения, сильного удовольствия, удивления. Но фокус в том, что примечательными для ребёнка могут оказаться какие-то совершенно неочевидные явления жизни. Вот хороший пример. Вечер. Мы сидим на кухне. Отец что-то рассказывает. В разговоре всплывает слово «лупа». — Лупа, — говорит мама, — лупа-залупа. Отец хохочет, и при этом непонятно смотрит на меня. Я тоже радостно смеюсь — в унисон. Может быть, я и слышал это слово от одноклассников, но значения его не знаю совершенно. И тем не менее каким-то шестым чувством улавливаю: это неприлично. Иначе почему отец так смеётся и так смотрит? А лет мне, может быть, восемь. К чему я это? А вот к чему. Где-то я вычитал, что учёным хорошо известны психологические и чуть ли не физиологические и биохимические механизмы обучения второму языку. Но как (и почему!) маленький ребёнок выучивает первый — тайна. Вот и здесь то же: как и почему вдруг начинаешь понимать что-то? Иногда мне кажется не таким уж невероятным предположение, что всё знание мира уже содержится в каждом из нас — в латентном виде. И под воздействием тех или иных спусковых механизмов (катализаторов) проявляется. (Правда, никому не известно, что это за механизмы и когда и как они включаются.) Подтвердить это я могу на примере. Ну почему, спрашивается, слушая на уроке новый материал — по химии или геометрии, — я неожиданно ловил себя на том, что как будто «знал» это раньше, а теперь только «вспоминаю»? Как будто знание, понимание просто проступало во мне. В других же случаях (физика) я долго и мучительно разбирался в чём-то, в конце концов «понимал», но потом — бесследно забывал: не моё.

<< Завоеватели истребляли местное население и завозили вместо него рабов. 10

Боевые отравляющие вещества производились в СССР в огромных объёмах. Только признанное СССР в 1989 году количество равнялось 40 000 тонн, 80% из них — нервнопаралитического действия (в основном — ви-экс, зарин, зоман, табун).

Лиля Как и для всякого девятилетнего мальчишки, трёхлетняя сестрёнка была для меня обузой. Порой она донимала меня так, что не «дать сдачи» я просто не мог. Но что делать? Не бить же её! И я разработал изощрённый метод расправы. Когда терпение моё лопалось (а лопалось оно легко), я устраивал «концерт по заявкам»: я пел! «Постой, паровоз, не стучите, колёса, кондуктор, нажми на тормоза», — со слезой в голосе копировал я Георгия Вицына — и моя доверчивая, моя чувствительная, моя отзывчивая сестра преображалась как по команде (а это и было командой). В глазах у ней проступали и набу-

164

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД хали две огромных слезины, лицо перекашивалось, губы отвисали — и ребёнок ударялся в рёв. Надо ли говорить, что, созерцая это живописное зрелище, я испытывал скромную гордость творца, художника, создающего что-то из ничего. Как сейчас вижу: мы сидим в детской на полосатом шерстяном ковре, Лиля плачет-заливается, я садистически любуюсь делом своих рук, — но контроля над ситуацией не теряю. Заслышав встревоженный топот (это мама бежит из кухни узнать, что случилось с ребёнком), я немедленно включаю: «Три танкиста, три весёлых друга — экипаж машины боевой!» Всё: концерт окончен. Плач прекращается в один миг, благодарная слушательница расплывается в лучезарной улыбке, и только две-три слезинки на щеках и на подбородке (плакала она обильно) указывают на недавние страдания. Верьте не верьте, но я успевал «переключать» сестру секунд за пять-семь, не больше: путь от плиты до детской в нашей хрущёвке был несколько метров. В результате повторений мы оба научились делать это ещё быстрее. Лиля, спасибо за сотрудничество и извини за эксперименты.

Вот что делает с коврами, детьми и взрослыми обыкновенный животный страх.

Кстати о ковре, на котором я только что устроил этот небольшой спектакль. Он мне чрезвычайно нравился. Небольшой, полтора на два метра, с бахромой на концах, необыкновенно плотный, тканый из грубой овечьей шерсти, узорно-полосатый, бело-синий. Однажды я чуть было не испортил его непоправимо. Как уж я ухитрился пролить чернила, не знаю. Может быть — заправлял первую в моей жизни авторучку: мы переходили на них в конце четвёртого класса. Чернила для авторучек продавались в шестигранных флаконах с этикеткой «Радуга» на боку. Помню тот (специфически детский) ужас, который испытал при виде роскошного синего пятна, украсившего середину ковра. Я не сомневался, что за это и убить можно. Как во сне метнулся я в ванную, притащил пачку стирального порошка, засыпал пятно, сбегал за одёжной щёткой — и начал тереть. Долго ли, коротко ли я возился, — но еле видное остаточное пятнышко я показал маме через много лет. Вот что делает с коврами, детьми и взрослыми обыкновенный животный страх. Мне ведь, оставь я всё как есть, ничего и не было бы.

Ещё о сестре. Лиля ходила в детские ясли, а потом в садик — прямо перед окнами нашей квартиры. (Я уже рассказал, как спасался в нём от одноклассников.) В один ничем не примечательный вечер мама зашла за ней после работы. И когда одевала, обратила внимание на её пальчики: все ноготки были окаймлены засохшей кровью. Оказалось, в этот день надзирательницы стригли детям ногти…

Ниже нас, на втором этаже, в кв. 66 жила семья офицера. У них в спальне на ковре висел настоящий кортик в ножнах — предмет не из нашей жизни. У меня сердце буквально замирало, когда я его трогал. От этой семьи в памяти осталось ещё восхитительное, какое-то запретное, иностранное и неприличное одновременно слово: «манлихер». Спустя годы я узнал, что так назывался австрийский пистолет конца XIX — начала ХХ века. Их сына-дошкольника Геру помню играющим с Лилей в какие-то прятки. Как-то раз моё внимание привлекла

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

165


ЯСЬКОВ сосредоточенная тишина. Решив глянуть, что с детьми (обычная их возня бывала далеко не беззвучной), я обнаружил их за телевизором: один (не помню кто) стоял на четвереньках и показывал голую оттопыренную попку другому. Тоже уроки анатомии. О маме-офицерше по имени Эмма наверно что-то могла бы рассказать наша мама. Однажды я услышал, как родители на кухне обсуждали её внезапное появление на работе у папы — в райкоме партии. Кто-то из коллег отца охарактеризовал её: «Конь с яйцами». Я легко могу вообразить себе эту реакцию выходца из низов — с его культом чинопочитания и с двумя прочитанными книжками в качестве «культурного багажа»11. Они всю жизнь вкалывали, напивались и даже оправлялись «руки по швам» — и появление на райкомовском паркете развязной и размалёванной дамочки не могло вызвать у них ничего, кроме реакции глубочайшего отторжения. Не думая о том, что сами они со своими тугими желваками, пещерным кругозором и странной «профессией» ещё более диковинны, чем она12, эти ребята, конечно, были шокированы.

«Космос» Шестьдесят шестой год начался болезнями. Я целиком пропустил третью четверть, переболев последовательно корью, скарлатиной, ветряной оспой и свинкой. А от лета, кроме случая с велосипедом (точнее — с купанием)13, в памяти остался лагерь — хоть и пионерский, но наверное скопированный со всех остальных лагерей Пермской области. Ехать туда не хотелось, но родители работали, оставить меня дома одного было не с кем — вот и сплавили меня на одну смену в «Космос». Там мне пришлось в полной мере испытать все прелести совместного проживания. Как вы думаете, как могут спать часов в шесть-семь утра десятилетние мальчишки, которые угомонились накануне далеко не сразу после отбоя? Правильно: мёртвым сном. Но обязательно найдётся кто-то, кто разбудит всех — потому что ему в туалет приспичило или просто от избытка чувств. А если этого не сделает сосед, то фальшивый горн прокукарекает что-то, ну очень отдалённо напоминающее окуджавское «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше! . . » Скоро утренняя линейка. Ох уж эта линейка! Опаздывать на неё было нельзя: в восемь утра (или в семь?) мы должны были стоять по отрядам и звеньям (или как там назывались наши спальные коллективы) стройным каре вокруг посыпанного песком плаца, на котором разыгрывалось какое-то похабное мероприятие. Недоспавшие ещё хуже нашего сисястые и жопастые пионервожатые в запачканных зеленью чёрных юбках и белых блузках, под которыми просвечивали (бож-же мой!) лифчики, в красных галстуках и с задранными в салюте руками рапортовали, что пионерлагерь «Космос» готов к очередному счастливому дню. Но ещё раньше происходило обычное утреннее столпотворение. За каких-то полчаса нужно было найти хотя бы свою обувь (которой накануне ночью взаимно швырялся в товарищей), не говоря об одежде и том же галстуке. Нужно было протолкаться к вонючему обгаженному очку в сортире — и не дай бог у тебя скрутило с утра живот. Ну скажите, откуда у мальчишки в тапочках на босу ногу и в чёрных сатиновых трусах может взяться клочок газеты для подтирания? При том, что его «Пионерская правда» приходит к нему на Ямполь-

166

11

Первая — армейский «Дисциплинарный устав», вторая — «Краткий курс ВКП(б)». Как в XIX веке из крестьян можно было выбиться только в священники или в приказчики, так в веке XX у паренька, сбежавшего из села, было два пути — в сверхсрочники после армии или в комсомольскопартийные активисты. 12

Гораздо более: всех инструкторов всех райкомов было, наверно, в 100 раз меньше, чем жён офицеров крупнейшей в мире армии (бóльшей, чем китайская и американская вместе взятые). 13

Эта история рассказана здесь: В. Яськов. Из записных книжек // ©П. — 2009. — № 1–2 (11); в Сети: http://magazines. russ.ru/sp/2009/11/ia4.html.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД

14

«Ночной орёл» — приключенческофантастическая повесть чешского писателя Вацлава Клички, писавшего по-русски под псевдонимом Александр Ломм (подробнее о нём см.: http://fantlab.ru/autor6635). Повесть печаталась частями в «Пионерской правде» в 1965–1967 гг. 15

Свидетельство всего этого безобразия лежит сейчас передо мною. Маленькая, формата А5, бумажка. Поверху, без указания автора, — «Искусство принадлежит народу». Ниже: ГРАМОТА Яськову Вове За участие в Форуме Республик. Нач. лагеря [нрзб.] 29/VI-66 г п/л. Космос. 16

«Туда дуй — оттуда хуй».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

скую, 14-б, а не в этот в космос. Правильно: ниоткуда. Или от товарища — за мзду. Или можно выбрать, отогнав мух, использованный кемто вчера фантастический рассказ «Ночной орёл»14 и исхитриться както использовать его вторично. Или. С умыванием и чисткой зубов дело обстояло не лучше. Сначала к рукомойникам, с обеих сторон облепившим приколоченную к двум кривоватым столбикам доску, не протолпиться; потом в них иссякает вода, а когда ты проталкиваешься наконец к одному — вступаешь ногой в скользкую перемешанную с мылом грязь, едва не падаешь, хватаешься одной рукой за доску, подхватываешь соскользнувшее с плеча полотенце, и в довершение всего твоё «Земляничное», как живая лягушка, выпрыгивает в песок. После того, как ты его — с третьей попытки — вылавливаешь, оно годится скорее для абразивных работ, чем для умывания. Кое-как сполоснув глаза, торопишься в спальню — попытаться всё-таки найти этот чёртов галстук. Зубы остаются нечищеными, потому что ещё позавчера ночью Сашка Гершкович с Русланом Хакимовым лазали к девчонкам мазать их зубной пастой. Ничего более подходящего для этого, чем твой «Поморин», конечно, не нашлось. После торжественной линейки наконец можно идти завтракать. В большой столовой гвалт стоит невероятный, а порядка не больше, чем в умывальне. Манная каша, кисель и что там ещё оставляют чув­ ство недоумения — вкусом, запахом, цветом, консистенцией. После этого начинается обычный сверхорганизованный день. Всё по часам: купание в цементном бассейне (хотя рядом протекает в своих черёмуховых берегах чудная Ласьва), обед, репетиции к предстоящему не то слёту, не то смотру, полдник, ещё какие-то мероприятия, ужин, линейка, отбой. Ну, а после отбоя у тех, у кого ещё сохранились силы, начинается настоящая жизнь. Походы в самоволку, лазанье к девчонкам в спальни, побоища подушками, курево в кустах, и совсем уж перед сном — россказни о том, как старшего пионервожатого видели в лесу с вожатой второго отряда. Описание чудовищных по скабрёзности подробностей могло бы сделать честь как фантазии, так и цинизму рассказчика, — гораздо более, чем его знанию жизни, да и анатомии. Лишь зá полночь спальня утихомиривается и забывается многоголовым не дающим отдохновения сном. Сказать, что я не хотел просыпаться по утрам, — это ничего не сказать. Как мы всё это выдерживали? Легко. Нет пределов детской выносливости, приспосабливаемости и бодрости. Смеяться и радоваться даже я был способен чему угодно. В самый первый день, ещё только занимая выбранные (или назначенные?) места, мы чему-то ржали так, что Хакимов укакался. Смеялся-смеялся — и вдруг закричал: «Тихо!», залез в наступившей тишине себе в штаны, покопался там — и выудил на указательном пальце приличную коричневую какашку величиной с соевый батончик «Полёт». И начал всем подносить и показывать, хохоча громче прежнего. Его огромные за выпуклыми стёклами очков глаза так и лучились невинным весельем. И что удивительно: никому не было противно, — только весело до колик. А смотр (или слёт), к которому мы готовились, всё-таки наступил15. Я был назначен конферансье. Помню удушающий стыд, с которым выталкивался из-за кулис на сцену и, глядя затуманенным взором в зал, произносил сухим изнемогающим ртом: «Выступает трупа мальчиков». Я так и говорил: «Трупа». Все смеялись, и я даже понимал, почему они смеются, но произнести: «Труппа» было выше моих сил. Почему-то это удвоенное «п» казалось мне страшно неприличным — типа «триппер», «ниппель16» или «аппассионата».

167


ЯСЬКОВ Оверята Жили мы в Закамске, а в гости ездили в Оверята — сперва автобусом до Курьи, потом электричкой: Курья, Ласьва, Мысы, Оверята. Там жили дедушка Афанасий Александрович и бабушка Нюра Михайловна Сосуновы. Жили в собственной связке (пятистенок, ограда17 и хлев с сеновалом над ним под общей кровлей). Изба стояла на дальнем от железной дороги краю посёлка: между нею и заболоченной вырубкой было, по-моему, ещё только одно подворье. Там жил толстый, вечно небритый алкоголик Кузя, от которого весело пахло мочой. За вырубкой, метрах в двухстах, стоял сосняк. В него и в другие боры ходили по грибы (боровики, грузди, маслята, опёнки, рыжики, подосиновики и подберёзовики, синявки, сыроежки) и ягоды (черника, голубика, костяника, морошка, земляника, дикая лесная малина). В лесу меня увлекало всё, кроме грибов и ягод. Во-первых, лес оказался очень разным. Тут светлый взгорок — тут сырая низина, тут поляна — тут болотце. А то вдруг дремучий сухостой. Всё это вкупе с комарами18 отвлекало от поиска ягод и грибов, в которых я мало что смыслил. Случалось, за час или два тётя Тоня и тётя Ава насобирают по трёхлитровому бидончику отборной земляники, — а у меня донышко кружки едва покрыто: несколько земляничин, пара ягод голубики, мелкая костяника… В августе 1991-го бабушка рассказывала, как пошла ненадолго в лес и взяла с собой маленькую Лилю (было той годика четыре, не больше19). Лиля скоро устала, раскапризничалась, отказалась идти дальше, прислонилась к дереву и заплакала. Вот подлинные бабушкины слова: «За сóсну-то поймалася вот эдак — и давай ревить». Чаще всего выбирались мы в Оверята по праздникам, когда съезжался весь многочисленный клан Сосуновых: тётя Тоня с дядей Витей, Ирой и Наташкой — из Мысов, тётя Ава с Галей — из Ново-Ивановки, тётя Зоя с дядей Сашей и Игорем — из Краснокамска или Перми, тётя Шура со своим Николаем и Юркой приходила пешком20. Дедушку и бабушку я помню, начиная с этих наших поездок. В моём допермском, раннем украинском детстве, мы уже виделись: они приезжали в гости к нам в Луку21. В семье осталось материальное свидетельство их гощения. Кто-то сушил на печке промокшие валенки (значит, дело было в зиму 1961–1962 годов), и один прогорел сбоку на уровне щиколотки. Дед Афанасий наложил такую прочную, аккуратную и красивую заплату, что чёрный этот валенок до сих пор стоит у меня перед глазами. Но сами дедушка и бабушка мне тогда не запомнились: я был ещё совсем мал. В Оверятах мне очень нравилось: там всё было не так, как в городе. Готовили в избе в русской печи и в огороде на летней печке. (Однажды её трубу кто-то зачем-то прикрыл куском шифера: тот раскалился — и как взорвётся! Куски летели, как осколки снарядов.) А какой необычной, вкусной, праздничной кормили едой! Бабушка, мама и тётки22 пекли шаньги, делали редьку с квасом или грибную икру, на огромной сковородке жарили жарёху (картошку с грибами), лепили пельмени. Там я впервые попробовал толокно с молоком, уху из налима23, бобы и калегу24. Росли в огороде и помидоры, но их выращивание было делом хлопотным и многотрудным. Сначала в ящиках на подоконнике до тепла (то есть до начала июня) выращивали рассаду, потом её высаживали в грунт, — а в конце августа, опасаясь ночных заморозков, уже и собирали помидоры — зелёными. Краснели они уже в избе, под кроватью. Мылись в огороде в бане, которая топилась по-чёрному. Первым делом её нужно было хорошенько протопить осиновыми дровами (осина почти не даёт копоти, не зря же из неё спички делают). Потом баня ещё около часу настаивалась. После этого бабушка лезла

168

17

Ограда — традиционный для пермской деревни крытый двор, расположенный между жилой избой и службами (хлевом, конюшней, курятником). 18

О, эти пермские комары! о гнус, пролезающий повсюду; о пауты, безжалостно жалящие тебя на залитой солнцем полянке! кто воспоёт вас так, как мог бы это сделать разве что Гоголь? 19

Это не могло быть позже лета 1967 года, когда мы уехали на Украину. 20

Она жила тут же, в Оверятах. Помню два её жилья — маленькую избушку дальше по ул. Молодёжной и барак возле кирпичного завода. 21

Лука — село Немировского района, где мы жили в 1961–62 гг.: мама по окончании Винницкого мединститута была распределена в тамошнюю сельскую больничку главным (и единственным) врачом. С Луки, собственно, и начинаются мои первые, ещё очень отрывочные, воспоминания о себе самом и об окружающем. 22

Мамины сёстры — Ава, Тоня, Зоя и Шура. 23

Этот налим мне запомнился: большой, пятнистый, он как уж вертелся в наполненном водой тазу: всё искал выхода. Так я уху и не полюбил, и до сих пор не люблю. 24

Брюкву. Кто не едал, пусть >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД << представит себе большой круглый корнеплод, нечто среднее между репой и сахарной (белой) свёклой на вид. А на вкус — один в один капустная кочерыжка, только сладкая. 25

Мост — внутреннее крыльцо, ступеньки внутри ограды, ведущие в жилую избу. 26

«Столичной» по 3 руб. 12 коп. или «Московской» по 2 руб. 87 коп. пол-литра. 27

Вышка — чердак над жилой избой. 28

Угорами пермяки называют невысокие покатые холмы. На одном из таких угоров, в Мысах, теперь лежат они оба — бабушка Анна Михайловна Сосунова (Уточкина, 27 ноября [?] 1906 — 19 ноября 1997) и дедушка Афанасий Александрович Сосунов (17 [29] января 1901 — 27 августа 2000).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

в это пекло и дочиста мыла пол и лавки. Баня была маленькая, больше двух-трёх человек зараз поместиться в ней не могли. Поэтому мылись (и парились) небольшими группами: жару хватало надолго. Первым шёл дед Афанасий с кем-нибудь из зятьёв покрепче и попривычнее. Потом — мужики послабее со мной и тётишуриным Юркой. За нами — тётки с моими двоюродными сёстрами Ирой и Галей и прочей мелюзгой. Бабушка с кем-нибудь мылась последней. Был случай — довелось мне попасть в баню с дедушкой. Вынести это было невозможно. Я лежал на полу, приоткрыв дверь в предбанник, и дышал в щёлочку, а дедушка, лёжа на полкé, хлестал себя веником и костерил меня на все корки за то, что выпускаю жар, не забывая при этом время от времени плескать на каменку кипятком. Зато чувство, испытываемое после этой процедуры, было ни с чем не сравнить. Единственное подходящее для него слово — блаженство. Помню, сижу в ограде на мосту25, без движения, без сил, и с интересом наблюдаю, как по всему телу тесно-густо покрываюсь огромными, как виноградины, каплями пота: это всё выходит и выходит из меня банный жар. Дед после бани выпивал гранёную стопку водки26 и ложился спать — в белых бязевых кальсонах с завязками и в такой же рубахе с разрезом на груди. Мы, дети, не шумели, понимая: сон после бани — не отдых, а мероприятие. Спали летом на сеновале, который был устроен под общей крышей над хлевом, — не знаю сна слаще, крепче и здоровее. С сеновала на вышку27 был переброшен трап с перилами, — я любил иногда (особенно когда народу собиралось не много) забраться на вышку и поискать там что-нибудь интересное. Как-то нашёл старый, чуть не сороковых годов, альбом карикатур Кукрыниксов. До сих пор закрою глаза — вижу носатого, чубатого и какого-то скособоченного Гитлера. Из ограды в жилую половину вёл мост — сперва в проходную меньшую комнату, в которой зимовали. Следующее за ней помещение — большое, с русской печкой, стоявшей боком напротив двери, — и была изба. Я любил перелезть с печки на полати, которые были устроены над самой дверью, и наблюдать оттуда (налево), как кто-нибудь возится у печки (челом она выходила к окну), или (направо) за тем, что делалось в этот момент в остальной части горницы. Бревенчатые стены вну­три избы были слегка обтёсаны, покрыты трещинами, и в этих трещинах можно было найти много интересного. Однажды бабушка нашла старую, дореформенную (1961 года) двадцатипятирублёвку. Дед, видать, припрятал её на какое-то богоугодное дело, да и забыл. Эх, и досталось же ему! Дед Афанасий в те годы был ещё необыкновенно здоров и крепок, по моим теперешним представлениям — чуть ли не молод. Ему подходило к шестидесяти пяти. Он подрабатывал (вроде кладовщиком) на кирпичном заводе по другую сторону железной дороги — где-то на угорах28. Один раз я был там. Дед пустил меня внутрь обжиговой печи. От циклопической кладки сводов исходил остаточный жар, какой-то тяжкий и бесчеловечный. Первый интерес через минуту сменился желанием поскорее выбраться отсюда. Так, наверно, почувствовала бы себя мышь, доведись ей заскочить в бабушкину печь через час после того, как оттуда достали последние шаньги. Помоему, в тот же раз я зашёл к тёте Шуре, жившей рядом, в бараке. Это длинное бревенчатое сооружение с окнами на уровне земли после заводской печи казалось таким прохладным, обжитым, уютным и безопасным, что уходить не хотелось. Близость к земле (барак был, в сущности, полуземлянкой) придавала ему черты какой-то

169


ЯСЬКОВ первобытной оседлости. Это так же отличалось от нашего городского жилья, как и всё остальное в Оверятах. Одно из самых радостных воспоминаний. Зима, мы с Лилей вдвоём гостим у дедушки с бабушкой29. Конечно, более чем полувековая пропасть между нами была непреодолима. Но противоположности сходятся. Одним тёмным вечером бабушка решила поиграть с внуками во что-то вроде полупряток-полудогонялок. «Выглядело это так», — хотел сказать я, но не могу: это не могло выглядеть, потому что происходило в кромешной тьме. Итак, свет выключен, и мы трое — бабушка, сестра и я — носимся вокруг печки, пытаясь поймать в темноте друг друга. Я быстро-быстро, едва касаясь пола, перебираю ногами, — но ей-богу мне чудится, что делаю это на одном месте. Как во сне. И из окружающей меня вязкой тьмы, в которой я барахтаюсь, как муха в смородиновом варенье, доносятся восторженный визг сестры и какое-то разухабистое карканье: это бабушка хохочет во всё горло, как ребёнок отдавшись забаве. Потом, когда свет включили и все немного отдышались, бабушка взглянула на меня хитрым птичьим глазком, покрутила головой и сказала: «Ну, дурак и полудурок!» — «Дурак, бабушка, это ты, ты большая, а я маленький — я полудурок», — разобрался я в ситуации. Как мы лбы не порасшибали в этой тьме? Когда я стал постарше, а особенно когда приезжал в Оверята уже взрослым, по вечерам мы втроём играли в карты — в дурака. Игра как игра, но как же замечательно проявлялись в ней характеры картёжников! Бабушка была совсем неграмотной, дед же, хотя и выучился самоучкой читать и писать (несколько его писем до сих пор хранятся в моём архиве), но чтение как занятие не было у него в заводе. Газеты выписывал, да, но долгими зимними вечерами, когда вся дневная работа переделана, ничего лучше карт для стариков не было. Ну так вот, сидим мы, играем. И почти каждый ход сопровождается прибаутками. — Шесть! — весело шлёпает картой о клетчатую клеёнку стола дед и добавляет: — Поцалуй на кунке шерсть! — и разражается залпом громового хохота. — Восемь! — не отстаёт от него бабушка и, стесняясь внука, со смущённой улыбкой приглашает: — На хер милости просим, — и тоненько смеётся, прикрываясь ладошкой. Раздаём карты. Козыри — черви. Дед тут же: — Козыри черти? Черти табак толкли, да угорели. Он же, когда бабушке больше нечего мне подбросить: — Нету? — и, хлопнув передо мной о стол дамой: — Шоркай эту: девка добра! — и опять звонкий радостный хохот раскатывается по избе. И последняя прибаутка, связанная, хоть и косвенно, с картами. Сидим, играем, сосредоточенное молчание. Дед задумался: то ли ищет, что бы подбросить, то ли — чем бы покрыть. Сидит неподвижно, потом зябко передёргивает плечами — и бабушка в ту же секунду: — Замёрз? Запехай в жопу пёрст — пролетишь сто вёрст, согри´ёшься30! — и хихикает, лукаво поглядывая на меня… Но случались в Оверятах и совсем другие моменты. Одно из самых тягостных в моей жизни воспоминаний связано с дедом и двоюродным братом — тётишуриным Юркой, двумя годами младше меня. Что-то случилось: не то Юрка как-то злостно напроказничал (хотя что такого особенного мог натворить пяти-семилетний ребёнок?), не то, смутно припоминается мне, слегка подмочил постель во время крепкого детского сна, — как бы то ни было, дед Афанасий решил устроить ему поучительную порку, и выбрал в исполнители… меня. Я не посмел ослушаться — точно так же, как не посмел сделать этого на Маршала

170

29

Мама, по-моему, тогда болела желтухой и лежала в больнице. 30

Ударение на «и». Это наводит меня на мысль, что в древнерусском языке «ё» не всегда было ударным.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД Рыбалко за дровенниками. Мне был вручён ремень — и под довольные одобрительные возгласы деда я стегал орущего Юрку по несчастной (чуть ли не голой) попке… Сколько это продолжалось, — не знаю. В каком-то смысле это не закончилось и посегодня. Теперь-то, сорок пять лет спустя, я понимаю, что тогда мы с Юркой пострадали оба, — я, может быть, даже больше, — но долгие десятилетия неподъёмное раскаянье плющило меня при случайном воспоминании об этом ужасе. Думаю, именно тогда я разлюбил деда, — как разлюбил отца после его надругательства надо мною31, как разлюбил дворовые компании после драки за сараями.

Мысы 31

См.: В. Яськов. Из записных книжек // ©П. — 2009. — № 1–2 (11); http://magazines. russ.ru/sp/2009/11/ia4. html. 32

Голбец, голбець — подполье, то есть кладовая под полом в жилой избе, со входом рядом с печью; также — отгородка или чулан возле печи со спуском в это подполье. В известных мне случаях вход в голбец представлял собою просто квадратный откидной люк в полу. Потянув за железное кольцо, его откидывали и спускались по крутой лесенке под пол, где были разгородки для хранения картошки, редьки и калеги, где стояла бочка с квашеной капустой, а на полках, кажется, соленья и варенья.

Кроме Оверят было ещё одно место, куда ездил я с удовольствием и интересом: Мысы. Там жили тётя Тоня с дядей Витей и моими двоюродными сёстрами — Ирой и маленькой Наташкой. Им принадлежала, по-моему, только половина избы — избы старинной, двухэтажной, срубленной из толстенных брёвен. Огород спускался вниз, к ручейку или родничку. В ограде и в избе, как и в Оверятах, было множество всяких укромных мест и закоулков, которые использовались иногда по самому прямому назначению: для пряток. Как-то мы, дети, разыгрались так, что заразили своим азартом дядьёв, которым нечего было делать в ожидании застолья. В горнице стоял старый дерматиновый диван с высокой спинкой и валиками по бокам. Мужчины приподняли пружинное сиденье и втиснули меня внутрь. Это было, конечно, нечестно (спрятался-то я не сам), да и лежать было тесно, но, во-первых, меня никто не спрашивал, а во-вторых, расслабленные предстоящей выпивкой мужики были так благодушны, что мы, дети, могли этому только радоваться. Ни до, ни после я не помню случая, чтобы дядья с удовольствием играли с нами в общую игру. Так что противиться не приходилось. Воспротивился я через полчаса, когда, набегавшись, захотел выпить квасу. Тётя Тоня, боясь простудить чужого ребёнка, решила плеснуть в студёный, из голбца32, квас кипятку. Я заартачился — меня не слушали — и я сунул под струю руку. Больно было, как от пореза. Ничего, пописял на руку, тётя Тоня, охая, присыпала обваренное место содой — да и всё. Через два дня прошло. Наконец всех зовут к столу: праздничный ужин начинается. Взрослые наливают, выпивают и закусывают. Мы только закусываем. Удивительное единодушие царит за столом: и пьют, и едят, и разговаривают, и смеются все с одинаковым аппетитом. В свете включённой лампочки все лица кажутся тёплыми, живыми и добрыми. Мы, дети, наедаемся быстро, встаём, а кто поменьше — сползаем с табуреток и спешим доиграть наши игры и доисследовать избу, ограду, сеновал и огород: вдруг там ещё что-то интересное припряталось. В избе набирает обороты веселье. Утолив первый голод и первую жажду, мужики выходят покурить в ограду, а потом отец берёт баян или гармошку — и вот уже на улицу доносятся первые баритональные аккорды. Начинают тётки. Ухобака, ухобака, ухобака-ухарец, подкатил к окошку чурочку в окошечко полез,

— пускает для затравки тётя Ава и продолжает:

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

171


ЯСЬКОВ Эх, пол, прощай, потолок, прощай, солоничка на поличке, да и та прощай!

Это сопровождается частой лёгкой дробью: тётя Шура первой пускается в пляс. Веселье забирает — и вот уже дядя Витя глуховатым сильным голосом подхватывает: Кабы, милая, не ты, — не сносил бы я коты. Часто бегал я к тебе: четыре дырки на коте.

И это длится, длится и длится, то разгораясь, то угасая, как долгий уральский закат в переменчивых тучах, плывущих над железной дорогой вослед солнцу, на запад, в сторону Камы… Шум, гам, чоканье гранёных стопок, «Жил да был чёрный кот за углом» из радио, запахи стряпни, громкий голос тёти Авы, которая уже с кем-то спорит о чём-то, вкус жареного пирожка со щавелем, выпитая нечаянно вместо квасу брага, белые льняные салфетки-ришелье на комоде, тусклые фотографии на бревенчатых стенах, перестук каблуков под гармошку — остались во мне ощущением счастья, радости и вечной благодарности всему этому за то, что оно было. А потом наступает поздний и тёмный деревенский вечер. Веселье заканчивается — к счастью, в этот раз без драки. Усталые женщины моют посуду, кто-то в ограде или в огороде выводит пьяным тенорком: «Цыплёнок пареный, цыплёнок жареный, цыплёнки тоже хочут жить»… Пора укладываться на ночь. Спим вповалку на полу на каких-то тулупах: твёрдо, ароматно, тесно, уютно — по-семейному. А утро приносит новые развлечения. Сперва нас с Ирой посылают за чем-то в магазин. От других домов он отличается только вывеской, а так — изба избой. Нужно выйти за ворота в неширокую улочку, повернуть налево, пройти метров сто или двести — и по левую же руку вот он, продуктовый (наверно, заодно и промтоварный) магазин. И на улице, и внутри я чувствую себя не в своей тарелке: все вокруг не так, как я, одеты, не так ходят, не так говорят — и мне кажется, что все, а особенно другие дети, нас исподтишка разглядывают: кто это с тонькиной Иркой? Но зато, после того, как мы возвращаемся, наступает приключение — дежурство на пожарной каланче. Она возвышалась невдалеке от избы — не налево к магазину, а напротив по коротенькому переулочку вверх. Как раз было тётитонино дежурство. Но до дежурства ли, когда приехала такая орава гостей? Тётки с утра уже опять стряпают, а нас с Иркой отправили дежурить. Это был восторг: карабкаться, преодолевая головокружение и страх высоты, по неверным ступенькам куда-то очень высоко вверх, а потом с восхищением и восторгом обозревать раскинувшиеся внизу Мысы — до самой школы и железнодорожной платформы — и луга дальше на север, за железной дорогой. Cолнце светило вовсю, и тишину нарушал только шум ветра в ушах. Что мы делали, сидючи там, наверху? Кажется, играли в карты, разговаривали, может быть, Ира показывала мне, где и что находится в Мысах. В памяти осталось ощущение громадности пространства и важности порученного дела: пожар мы высматривали в четыре глаза. И высмотрели. Где-то впереди и справа, за железной дорогой, появился какой-то дымок. Что это было — костёр? неотрегулированный дизель? — не знаю, но я с восторгом скатился по хлипким ступеням вниз и побежал докладывать: «Ура, пожар!» По-моему, тётя Тоня была вынуждена идти проверять. Никакого пожара, конечно, не было.

172

вкус жареного пирожка со щавелем, выпитая нечаянно вместо квасу брага, белые льняные салфеткиришелье на комоде, тусклые фотографии на бревенчатых стенах

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПЕРМСКИЙ ПЕРИОД 33

Килина Григорівна (произносится: «Кылына Хрыхоривна» — то есть Акулина Григорьевна) Гуменюк (Шпак, 25 марта 1885 — 14 января 1970). Всю мою взрослую жизнь испытываю я мучительное раздражение от обескураживающей недостоверности моих знаний о прошлом семьи. Вот лишь один пример. Дед Афанасий родился в январе 1901 года, — и день его рожденья всегда отмечался 31 января. Эта дата никем не подвергалась сомнению — до тех пор, пока я не услышал однажды от бабушки: «Каково тридцать первово? Семнадцатого!» И понял я, что родился дед 17 января по старому стилю, то есть — 30-го по новому. А 31-е число в паспорте у него образовалось просто потому, что какой-то писарь прибавил при переводе дат к старой не 13 дней, а 14! Поэтому и день рождения «бабы Кылыны» вызывает у меня большие сомнения. Вариантов может быть много. Либо 25 марта записано «со слов», без перевода на новый стиль, — и тогда это 6 апреля, либо бабушка родилась 12-го, и к «старой» дате прибавили 13 дней (а нужно — 12, как и для всех дат XIX века), и тогда правильно будет 24-е, а не 25-е марта; но в любом случае 25-е — дата самая маловероятная. Неким сомнительным «утешением» мне может служить только то, что из 16-ти «Дней воинской славы России» (официальные праздники, утверждённые указами президента), 8 (ровно половина) отмечаются в неправильные дни. Кто-то там в администрации >>

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Часы дежурства пролетели незаметно; нас зовут обедать: скоро уезжаем. Сегодня — не вчера: ни тебе вечернего пьяного веселья, ни песен, ни плясок, ни игр. Всё трезво и буднично. Всплески несвязного разговора лишь временами оживляют прощальную трапезу. Ну, всё: пора. Пока все торопливо и шумно собираются, я успеваю десять раз выскочить на улицу и вернуться, — наконец выходим. «Спасибо этому дому, пойдём к другому», — произносит своё неизменное дед Афанасий — и многочисленная компания Сосуновых, Яськовых, Поповых, Ильинских, Смирновых вываливает на улицу. Поворачиваем направо, идём мимо вереницы одинаково тёмно-коричневых от старости изб, потом налево — к железной дороге. По пути стоит изба, в которой живёт дядивитина мама — баба Клава. Я успеваю заскочить и туда — полюбоваться на новый сруб, стоящий в ограде. Это очень красиво: изба в избе — как матрёшка. Но вот и платформа. Покупаем в окошке твёрдые картонные билетики, величиной со спичечную этикетку, но поуже и подлиннее. Билетик светло-коричневый, испещрённый замысловатой вязью тонких линий. Внизу пробит множеством мелких дырочек. Если посмотреть на свет — они складываются в цифры: сегодняшнее число. Через пять минут со стороны Оверят подходит, замедляя ход и сопя тормозами, тупорылая электричка. Двери в вагонах открыты, на ступеньках стоят и даже сидят пассажиры — не потому что вагоны переполнены, просто кому-то сейчас сходить, а другие вышли покурить или любят проехаться с ветерком, остудить пьяную голову. Сколько этих голов, рук и ног оказывается ежедневно под колёсами, одному богу известно: эпоха пневматических дверей ещё не наступила. Мы прощаемся, взрослые целуются и обнимаются, а я уже в нетерпении лезу по крутым ступенькам в тамбур. Минута — и электричка трогается. Тёте Шуре и дедушке с бабушкой — в Оверята, они ждут встречной. А нам — пять минут до Ласьвы и ещё пять — до Курьи, а там — автобусом до Закамска.

Когда я гостил в Оверятах, бывало, ходил с дедом Афанасием в Мысы пешком — один перегон электрички. Раз на обратном пути нам повезло: вся лесополоса была усеяна отборными маслятами. Незаметно мы разделились — дед быстро набрал лукошко и пошагал домой, оставив меня одного: я всё не мог оторваться от этого грибного изобилия. Так, наполняя свою корзинку, я вдоль железной дороги и дошёл до самых Оверят. Войдя в избу, застал конец ссоры: бабушка на чём свет чихвостила деда за то, что бросил внука одного в лесу. Дед же весело отругивался: какой лес? Посадка вдоль железки. Ты чо, старая? Он никак не мог взять в толк её страхов, а она — его наплевательского отношения ко внуку. В качестве компенсации за моральный ущерб я получил превосходный деревянный пистолет: дед был отличным плотником.

Одно из самых моих последних и ярких пермских воспоминаний тоже связано с Оверятами. Третьего июня 1967 года выпал снег — и лежал три дня. Так пермское лето, не зная того, провожало меня. Вскоре я как обычно уехал в Гумённое (село, где родился, и где меня ждала моя любимая «баба Кылына33») — чтобы к началу нового учебного года не вернуться в Пермь, а приехать в новый, незнакомый город — Гайсин. Где меня ждали новые испытания, которые я по большей части выдерживал так же плохо, как и прежние, но делал, делал,

173


ЯСЬКОВ делал выводы — и с шестнадцати лет, в последний раз поменяв место жительства, начал строить свою жизнь самостоятельно — без надзора, подсказок и насилия со стороны ближних.

P. S. Винницкая обл. Гайсин ул. М. Селянская д. 9-11 Яськову Володе Добрый день! Здравствуй милый Володя! Очень благодарю за твоё поздравление и очень рада, что ты не забыл, а это самое дорогое для учителя, когда в сердце ученика живёт память об нём. Володя, я думаю, что ты такой же правдивый, умный и способный мальчик и думаю, что в новом коллективе ты сумел завоевать к себе правдивое уважение, хотя у тебя бывает иногда лишка гордости, но ты искупаешь её своим честным признанием. Немного о классе. 5 «а» кл. за III чет. имеет успеваемость 100%, если не считать Петрова, которого несумели удержать в классе и поэтому он всё время прогуливает или мешает им заниматься и его гонят. Он не любит когда с ним грубы, ты знаешь его, ведь мы его держали в своих руках целый год, правда иногда мешал нам, но он за коллектив стоял «горой». У меня он бывает и говорит, что все его гонят — поэтому он и мешает. У меня 1-й кл., успеваемость полная, класс хороший. В нашей школе изменений нет всё так же, как и в прошлом учебном году. Володя, я думаю, что ты закончил 3-ю чет. отлично? Теперь, если надумаешь приехать в Пермь, если отпустят папа с мамой, приезжай к нам. Я буду рада, а товарищей у тебя хоть отбавляй на Январском пос. Вот и всё. Большой привет папе и маме и самый большой Лиле. Досвидания. Твоя бывш. учит. А. А. 30/III-68 г.34 Пермь 32 ул. М. Рыбалко д. 87-9 Вавилова А. А.

<< президента России ничтоже сумняшеся поприбавлял 13 дней ко всему, к чему смог, — и таким образом победа на Чудском озере (Ледовое побоище) отмечается 18 апреля вместо 12-го; победа под Полтавой — 10 июля вместо 8-го; победа при Гангуте — 9 августа вместо 7-го; «победа» под Бородином — 8 сентября вместо 7-го; победа у мыса Тендра — 11 сентября вместо 9-го; победа в Куликовской битве — 21 сентября вместо 16-го; победа у мыса Синоп — 1 декабря вместо 30-го ноября, и, наконец, взятие Измаила Суворовым — 24 декабря вместо 22-го. Не стоит забывать и то, что нас с детства приучали: 23 февраля 1918 года Красная армия одержала свои первые победы — в боях с немецкими войсками под Псковом и Нарвой. Здесь неправильно либо лживо всё. На самом деле под Нарвой никаких боёв ни 23-го, ни 24-го, ни вообще в феврале не было. Лишь в начале марта немцы подошли к Нарве и сходу вышибли оттуда красных. Что до Пскова, то его большевики пытались отстоять: бои за город начались 23-го февраля, но постепенно немцы сделали своё дело — и к 28-му числу красных не было уже ни во Пскове, ни в окрестностях (подробности здесь: http://nvo.ng.ru/history/ 2001-02-23/5_myth.html). 34

Пермский штемпель: 3-4-68.

174


М. Нилин родился в 1968-м в Харькове. Окончил Московский госуниверситет, работает по специальности (клиническая психология). Автор нескольких книг стихов1 (дизайн В. Н. Куликова; В. А. Константинова; Н. И. Касаткина; опубликованную в 2002-м оформила Н. М. Благих). Участвовал (стихами) в совместной с Диной Гатиной (проза) книге, вышедшей небольшим тиражом в 2005-м. В периодических изданиях и антологиях стихи появлялись на эстонском, английском, французском, удмуртском, японском, украинском. Живёт в Москве.

Элегии и Фуги * * * Чебышёва — в листьях, производя шум: дождь прошёл, но с час ещё из рощи, а покамест стемнело — шаговая

1

Ю. Ц., А. К. «Акцидентный набор» (М., 1992), «1993–1997» (М., 1997), «Стихи 1998 года» (М., 1999), «Стихи 1999 года» (Тверь, 1999), «Приложение к 1993– 1997» (М., 2002).

машина, переставляющая рычажные — посредством тяг — конечности числом четыре узлы вращения без шаров >

175


НИЛИН впрочем что там шатуны от истирания (эксцентриситет) серый чугун — достаточно ударопрочен — фосфатируется — томлёный — медленно отпущенный — металл сумерки с чердаков летучие — собачья челюсть — мыши оконтурена — краевой контраст — на фоне тёмного с тучевой облачностью неба (темна, как цех, карьер — с летним луж выхоложенным ночным застойным) с обочины из кустов (дизтопливо) изгарью заросших грязью

сумерки с чердаков летучие — собачья челюсть — мыши

* * * — Ты веришь? Муся говорит надо верить. — Бога нет. — Я тоже думаю.

У Муси — после всего… Я поражаюсь. Ну, хорошо. Зачем сердиться.

176

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЭЛЕГИИ И ФУГИ * * * вроде ордена, да св. Анны на мальтийский манер от монитора свет по столу разумеется, призма этот из-под вина а где твой но ты, нет, поспала. Наверно. Владику а кому или кто об этом болтал Стэлла

как под банк подобно тому вода на дне — котлован

вместе с тем взойти на танцпол иных носителей хули в параллелепипед — стеклянный лифт — на гайтане болтаться блохой в стекле Я согласна * * * как под банк подобно тому вода на дне — котлован Кукулину не к лицу — на дельтаплане ты обстоятельства обратилась я тебя люблю я прыгну препятствие — провода а надо в достаточной степени разогнаться войти виражируя тревожа ты выразилась отраженье а бог даст идя в подъём и выйти >

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

177


НИЛИН ты… какой к хренам охранник… …находясь надо мной снимай когда стрекозой окажусь в кадре * * * общество деревни Омутищи желает утешить дедушку водяного wanted не пидормоты Вызываются двое оба буряты широкопотылистые с опытом работы люди третьим цыган годится Из тех били по лбу дефект недостаёт кости после больницы западает (кожа) ходит как у лягушки Подряжается небось обманет предоставить обществу принадлежащую и так далее лошадь для совершения определённого над ней ритуала

общество деревни Омутищи желает утешить дедушку водяного

кондиционную какой угодно масти упряжную а хоть под верх по сходной (устраивающей стороны) цене давят на сколько-н. возвышенном не в дальнем расстоянии от воды месте по мокрой траве сволочь в реку столбы, станок скрипит, вереща, сыромять скрутки пригнетают жом, заводя жердь, ходя по кругу в белых, как стрельба бездымным, робах у кабестана сдёрнув якорь лязгающую в клюзе выбирают на шпиле подсаживают ломом >

178

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЭЛЕГИИ И ФУГИ так, да распустить… козлогласит, взгоняя на падуги, дудка …паруса как не было дрянь дело театра на рейде * * * Н. Байтову

не благословил настоятель (со средством) мыть ну, не моем у настоятеля астма * * *

не благословил настоятель (со средством) мыть ну, не моем у настоятеля астма

пойти в артель «Обновлённая Игла» всё вместе. Опереться. ПеПо — [Петроградское Потребительское] авторитет и тут, ей-богу, пивные зелёного (стекла) с рельефом какой, к великому, из меня (слесарь) кондуктор (в тужурке) клепальщик-глухарь положим, жестянщик согласись сеятель с тромбофлебитом на Балтийском (там профилакторий) с околеванцем, обнулением — затянули на подходе, как ты себе хочешь, лето а к тому, что шкаф зеркало «гогочущие петли» в картонке (с наугольниками) женские на каблуке замшею кошачьих лап пахнущие туфли

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

179


НИЛИН * * * Оле Зондберг

вальяжно импозантен (музыкальный автомат)

* * * сентябрь я не иронизирую они на озеро зябко средняя полоса среди бела дня образованные люди я так думаю смотреть и то и ведь нет, вероятно, занятия и чем, позвольте узнать, обеспечивают себя чуть ли не до холодов лечатся от чего тогда в чём дело * * *

сентябрь я не иронизирую они на озеро

С. Г. Соколовскому

на Фиджи (о.) девиц держат в клетках прежде чем сбыть замуж * * * критика приняла спектакль как дикарь Маклая (напоминало) пульман великого князя, Лиза «развязные рецензенты» на вывешенном ходу, с бронированным полом сумерки, обелиск перспективы, «зало» — [остеклённая в виде фонаря оконечность вагона] зеркала с одеколонной искрой козырёк тормозной площадки пыльный волос пальм зимнего сада

180

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЭЛЕГИИ И ФУГИ * * * (топляки) ударит в катер порвёт дюраль продырявит глушите (лишиться живота в этой луже) Душа задавленного в шахте к богу в рай выбирается же ну ты готов. Есть усталость. и ты устала. а я, ягодка, господи, уйду сподобит доплыть поймают

ударит в катер порвёт дюраль

* * * Сиду

в два ночи, Анечка, звоночек русские Африканский Рог к рукам прибрали висит сателлит балдошат наших Вроде того. Оборудование. Радары — температура — слепы, плюс — угольная пыль. поскольку тока (в контактной) нет паровички >

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

181


НИЛИН «покидают депо» «визжат, минуя полустанки» Как быть с кабарэ (вопрос). Опрокинута ёмкость с крупой (жестяная). Ошастав помещение, возя животом, мыши — в дежурном (пожарном) отражённом люстрой. тоска мотоцикл Аня по лесным на нём немыслимо но ужо уйду живым не дамся * * * Ваня Джуха, из греков — как Челпанов, Попов, а ранее (министр) Каподистрия — поминает промысловые породы Азо ва: серых бычков чехонь чёрных бычков лещей верховодку голавля и кефаль отдельно окуня камбалу плотву карасей сазана карпа линя сельдь чехонь селяву лещей судака окуня плотву султанку сазана сулу сельдь тарань селяву судака султанку сулу тарань чебака щуку белугу севрюгу осетра * * * люстра в полосатом чехле в чеховской пьесе >

182

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЭЛЕГИИ И ФУГИ вот о чём отчётливо — Мадам в розовом и Фирс. С медалью. Или там Осип? спасибо У бабуина — иммунитет. У меня нету. такие пустяки Но тебе [пора] собираться а то б я ещё тут поболтался * * * контора а там в частном (?) подсъём доме

У бабуина — иммунитет. У меня нету.

на Скотопрогонной комод красного дерева — «йод с кровью» (как роза как рубль желта) туда в марте (с Боенских) сараи, хлевы — Левиафаном (снег со свесов) на стёклах пыль паспарту и самое фото (с краснотой) высветляющий замытый театрально-отвлечённый пальма ателье Жорж сухорёбрая жена Жоржа — озорная, отсюда помнится, особа сподобились а не то б до событий сняться

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

183


НИЛИН * * * Звягинцев. Заходил, интересовался Жозефиной из бухгалтерии Халтурит. В августе вернётся из Парижа Шапиро монархия восторжествует вернётся то время Жозефина заслуживает (чего получше) — Где? Я: В отлучке. — Бюллетенит? местная командировка, дорогой, отдыхает девка увесистей роз в букете на локте краснеют на просвет, зеленеют, вонзаются сквозь блёклый, где смочен, целлофан Я занят. Я с ней понимаешь ли нет на контакт идёт легко, но интересы, Николя, далеки от литературы * * * [нотная тетрадь] куда дура делась тут была что ж вы уважаемый выражаетесь пожалуйста не выражайтесь а такая с акатизией (шип в жопе) жизнь

а такая с акатизией (шип в жопе) жизнь

всяк на свой салтык а всем не сладко хотя в рот — не в год одежда еда когда-то ж ещё о душе подумать * * * Аксель суть та сын Сони от кого — нас не касается повеса >

184

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЭЛЕГИИ И ФУГИ наследственное ну да естественно, средства удивительно ли до солидных лет бездельник и секси * * * тень-утопленница в томатном соке магазин (казачий) у Ходынских казарм авиацией (с поля) полотном (шёлком), олифой, лаком Лиза, я тут сойду, а ты езжай в полдевятого, вот не раньше

видел серую (ворону) в Риме

зелень глазунья вино позвоню снизу * * * видел серую (ворону) в Риме ты определённо сбрендил да, в это время я там находился и пахло — йодоформом припоминается вонь в подвальном, ты бывала, Ι меда кирпичный ковёр двора и тёрлись репортёры >

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

185


НИЛИН подали со льда тело Альдо Моро (в прозекторской как раз перегорела лампа) угол Гоголя зной золотой зуб грозы в Риме давно а ты ведь по-моему понимала если льёт в полях свет, и то, душно как в телефонной будке «пошёл дождь, ожил булыжник» Ворота ипподрома. Стена, съедобные слизни. Пазолини должен был (играл, да) подняться на галерею миракль в зеркальце на руле — дриады послезали, шасть, в полегшую полбу * * * Примечание: И. В. Кукулин, Н. В. Байтов, О. Н. Зондберг, С. Г. Соколовский, Н. Н. Звягинцев — литераторы; И. Джуха — историк; Н. Н. Миклухо-Маклай (1846–1888) — этнограф; П. Л. Чебышёв (1821–1894) — светило теоретической механики, конструктор.

186


Николай Байтов родился в 1951 году в Москве. Окончил Московский институт электронного машиностроения. Работал инженером-программистом в НПО «Взлёт», в вычислительном центре Главторга, сторожем в Николо-Кузнецком храме, редактором в издательстве «Постскриптум» и музее «Зверевский центр современного искусства», выпускал (вместе с А. Барашом) самиздатовский альманах «Эпсилон-салон». Учредитель (совместно с С. Литвак) «Клуба литературного перформанса». Книги стихов «Равновесия разногласий» (1990), «Чтобы не быть голословным» (1997), «Времена года» (2001), «Что касается» (2007), «282 осы» (2010), «Резоны» (2011), «Случаи из жизни» (2011; в соавторстве с С. Литвак); книги прозы «Четыре угла. Приключения информации» (1995), «Прошлое в умозрениях и документах» (1998), «Думай, что говоришь» (2011). Публикации в журналах «Новый мир», «Знамя», «Новое литературное обозрение», «Дружба народов», «Воздух», «Черновик», «Арион», «Дети Ра», «Зеркало», «Лепта», «Комментарии», «Огонёк» и др., альманахах «Улов», «Окрестности» и др. Лауреат Сетевого литературного конкурса «Тенёта» (1998), «Тенёта-Ринет» (2000) и Премии Андрея Белого в номинации «проза» (2011), стипендиат Фонда Иосифа Бродского (2007). Живёт в Москве.

Душа в потёмках рыщет — то всхлипнет, то взбормочет. Уже — когда? — не слышит — улёгся шторм полночный. Шуршит и дышит редко, то вдруг о крышу стукнет. Маяк в порывах ветра то вспыхнет, то потухнет. Безлюдный санаторий таращит окна слепо. Шуршит и дышит море. Губа коснулась снега.

187


БАЙТОВ

Из планковского узелка рука Господня извлекла вибраций тонкий тон. Из Хиггсовых мельчайших струн, как мяч, вселенную раздул архангел Инфлатон. Электрик я. Сверлю бетон. Потом в патрон вверну миньон и вновь штроблю кирпич. Поеду к дедушке в Киржач, сверну в Ногинск, пойду на матч «Зенит»—«Локомотив». Поистине велеречив поэзии речитатив, но чистых нет в нём нот. Без комментария верней мой взгляд события полей оценит и поймёт.

Наряду с окислением швов не забыть тот стремительный вздох, что особенно длится, раскован, то ли словом журча, то ли стоном.

Оплавляя узоры сердец, озадачил кузину кузнец.

Оплавляя узоры сердец, озадачил кузину кузнец. Обработки двуýгольной цену он слегка приудвоил за смену. А потом начались молотки. К потолку поднялись мотыльки и столбом неуклюжим стояли между круглым столом и роялем. В этот поздний бесформенный час, невпопад показать себя тщась, он старательно греет уменье среди позднего недоуменья. Управляя узорами рук, он слегка, словно умный хирург, превзошёл сам себя и за смену далеко перепрыгнул за смету. С коростелем тогда козодой стали громко стонать вразнобой. Короли обменялись кровями, и роились столы и рояли.

188

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


*** Скрипнуло окно террасы, перепрыгнув звуки вальса. Выпукло и не взирая разглагольствует Киясов. Возле клумбы песня бьётся об гитару молодёжи. После бури небо ясно, в нём витает отблеск дрожи… Скрипнуло окно террасы. Телескоп на альфу Овна я навёл и, не взирая, наблюдаю безусловно. В эту тихую погоду, в октября десятых числах по ночам серьёзный ёжик роется в опавших листьях… Глянь, Киясов! Видишь Хамель? — Прямо в глаз сияет нагло. Полагаю, его пламень уточнит константу Хаббла. Вкруг него планета вьётся вдвое больше, чем Юпитер. Если нынче повезёт нам, то затмение увидим. Без событий cкучно в небе. Силы плещут монотонно. Там идёт куда-то время, но нигде оно не óно. Под луною всё не ново. Что ж тогда нам сердце гложет? — Поглядим на альфу Овна и послушаем, как ёжик вдоль забора что-то ищет.

Без событий cкучно в небе.

Как инвалидные механизмы, наши молитвы невнятны на вид. Наши слова на язык неказисты, звук афоризма слух вам язвит. Долго осенние толпы мерзавцев, вместо того чтобы — жги да колдуй, жмутся в своих инвалидных колясках, едут, причаливают в дурь. Так на колёсах и совокупляться будут в последних солнца цветах… Август ушёл. Эта августа пляска наши гаданья ткнула не в такт.

Засунул флешку в Ванинский порт. Блюда из сердца прямо в результатах поиска. Или ножом открыл банку шпрот — оттуда улыбается твоя любовница. Ты знаешь, кто решёток кузнец? Кто вечных равелинов инженер невидимый? Ты счастлив в общей паутине направительной. Будь проклята, планета чудес!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

189


БАЙТОВ

Мигают фонари. В метели мелькает мелкий вечерок. Меж тем, мороз к концу недели возрос до минус четырёх. Мигают фонари. Вдоль снега прохожие устремлены. Их обязательного бега касается узор зимы. Вот если б искренние цели не досягали до вершин, мы б упокоились в метели, а так — с наклоном, но бежим. И то сказать — какая почесть! Какой завистливый респект! — Планеты киснут. Звёзды, корчась, пророчат всё-таки рассвет.

Положим, озарённая даже нимбом, условная физиономия гротескна. Я попрощаюсь с Алевтиною, Стивом, Нилом, освоив терминологию протеста. Они, оставшись в прочитанных страницах, подвергнутся неприятию и осмеянью: легитимированное толщей традиций, отвергнется от приятья их сияние…

Планеты киснут. Звёзды, корчась, пророчат всё-таки рассвет.

Какое-то слово мысленно подбирая, отвлёкся я и забрёл на другое поле. Теперь, вернувшись, мало что понимаю. — Хотел чего-то выразить, но не помню.

Всё изменилось, когда появилась Нола. Она влетела на марках озера Ньяса в почтовый ящик и, смеясь, распорола ткань собираемого годами пасьянса. Она оказалась вдруг такой же наглою, как её бабушка, португальская католичка. Она роскошествовала, вознеся ногу на ногу, университетские априори презрев приличья. Она окутывалась вуалью сигарного дыма так заманчиво, как будто его клубами она вышёптывала мне в лицо моё имя призывающими к чему угодно губами.

190

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЗА ТО, ЧТО Я ДЕЛАЮ Я распечатал конверт. Ткань жизни треснула. Всё изменилось: теперь, в плену её сладком, хотя содержание оказалось неинтересным, конверт упорно храню и часто рассматриваю.

За то, что я делаю 1 За то, что я делаю в согласии со своими убеждениями, мне вознаграждения не нужно, — за исключением того кошта, который я буду получать наравне с моими солдатами. Кошт должен быть простой, но изрядный. То же касается и обмундирования. Если замечено будет мною какое-либо жмотничество в этой области, выражающееся в тенденциозном недостатке необходимого, — я тотчас, в одностороннем порядке, прекращаю действие сего договора и ухожу со своими людьми, куда мене вздумается. Относительно потребного количества боеприпасов и техники я представлю вскоре отдельную смету, которая также должна быть выполнена скрупулёзно и без всяких возражений. Срок полного завершения всех поставок — 1 ноября. Начало операции — 15 ноября.

Да, це-на! Цена, а не кошт… Тьфу, да что за «кошт»? кто его придумал?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

2 — Что это? — спросил Всеволод Александрович, брезгливо сморщившись. — Это его e-mail Аполлону. — Чепуха. Фальшивка… То есть даже не фальшивка, а вообще чёрт знает что. Это не его стиль. Даже не постарались подделать. Не захотели. Что это за «кошт» такой? — он ткнул пальцем. — Да ещё «изрядный»… Аркаша, не умея возразить, продолжал скромно стоять у стола. Нет, сначала-то он вошёл, думая произвести эффект, и подал бумагу без слов, — дескать, вот оно… Всеволод Александрович взглянул на него снизу вверх, прищурив правый глаз. — Ну, хорошо. Ну, допустим. Но он на что-то отвечает. Аполлон сделал ему какое-то предложение. Они договариваются об условиях. Так где же предшествующая переписка? Не поймали? Исчезла? Аркаша кивнул. Хотел что-то начать говорить, запнулся, да тут же раздумал. — Ну вот видишь. Исчезла. Разумеется, она исчезла, — пробормотал Всеволод Александрович. Он снова взял листок и, тупо глядя в него, стал мять легонько пальцами, словно прощупывал какие-то тайные шероховатости. — Послушай, Аркаша, ну, ты можешь рассудить вот хотя бы с другой стороны. — Ну какие это у него такие «убеждения без вознаграждений», а?. . Да, я знаю, что ты хочешь сказать, — что ты читал его публицистику. Но ты ведь совсем молод, и поэтому на тебя это производит эффект. А я знаю его двадцать лет, — и знаю, что всей этой публицистике цена совершенно определённая. Да, це-на! Цена, а не кошт… Тьфу, да что за «кошт»? кто его придумал? Как это глупо и безвкусно! Какой-то идиот — залез в его почтовый ящик и развлекается там.

191


БАЙТОВ Аркаша переступил с ноги на ногу. — Да мне-то, Всеволод Александрович, собственно… Моё дело — просто поставить вас в известность. — Нет, мой милый. Твоё дело не так просто, как тебе кажется. Сядь.

3 Аркаша сел в угол широкого плюшевого дивана и приготовился слушать указания, но указаний не последовало. Всеволод Александрович внезапно замолк. На несколько минут повисла (нет, скорее, не «повисла», а «воцарилась») тишина, в течение которых (минут) все думали о своём, и каждый, вместе с тем, пытался понять, о чём думают остальные. Отец Дмитрий, сидевший перед телевизором с выключенным звуком и что-то писавший, перестал писать… Потом он закрыл блокнот и встал. Отец Дмитрий предпочитал, чтобы знакомые называли его по имени-отчеству — Дмитрий Евгеньевич, — и те, зная это, делали вид, что не помнят о его священном сане… Итак, Дмитрий Евгеньевич встал, подошёл к столу и заглянул в листок, который пальцы Всеволода Александровича продолжали ощупывать машинально. — Так. А что ты, Сева, сказал о цене за его публицистику? Я не понял. Ты можешь выразиться конкретнее? Тебе известны какие-то данные — сколько он получал за какую статью — и от кого? — Да… — рассеянно сказал Всеволод Александрович. — То есть нет… Разумеется, я не могу выразиться конкретней… Но я занимался структурным анализом его идеологии… точней, не я занимался, а по моей просьбе занимались специалисты. Так вот, отче, могу тебе сказать, что результаты получились самые неутешительные. Для него. А для меня — как раз такие, каких я и ожидал. То есть я это чувствовал, читая его статьи. Структурный анализ подтвердил. — Его идеология настолько противоречива, что её почти нельзя считать системой. Почти. — Она на грани цельности. Причём, что хуже всего, противоречия коренятся не внутри, они не отражают, так сказать, диалектики его убеждений. Они бурлят на поверхности, бросаясь из стороны в сторону по самым сиюминутным поводам… Какой вывод? — По-моему, самый естественный: написано на заказ. Неважно, что и от кого он за это получал… Даже я бы сказал так: чем конкретнее заказ, тем больше вероятность, что за него конкретно заплачено… — Вовсе нет, — фыркнул Дмитрий Евгеньевич. — Это, может быть, и было бы верно в случае старого доброго логоцентризма. Но дело в том, что старик-то уже пятьдесят лет как при смерти. И мне странно, что твои эти «структурные аналитики» исходят из столь ветхого представления о «системе убеждений»… Ты называешь его «он», а что ты о «нём» знаешь? Это просто виртуальный объект. Строго говоря, мы не можем даже считать его личностью. Некая машина, производящая тексты… А почему, например, ты уверен, что «он» — не женщина? Тогда все эти «поверхностные противоречия», выявленные твоими аналитиками, получают совсем иной смысл… А почему «он» — вообще один человек? Это может быть целая группа женщин-феминисток, сознательно разрушающая логоцентрический дискурс, — и они разрушают его именно таким вот способом: кто в лес, кто по дрова… — Ну нет, это ты брось. Стиль тоже проанализирован, и вывод определённый: писал один человек.

192

Это может быть целая группа женщинфеминисток, сознательно разрушающая логоцентричес­ кий дискурс, — и они разрушают его именно таким вот способом

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЗА ТО, ЧТО Я ДЕЛАЮ — Господи, Сева, какой ты простой! Ты же имел только тексты, которые попали к тебе. А откуда ты можешь… Вот этот, например, адресованный Аполлону, попался случайно — и ты уже говоришь, что писал другой человек.

4

Дарья же нарочно вылупила на Всеволода Александровича голубые глаза с улыбкой идиотического недоумения.

Дарья подсела к Аркаше и зашептала: — Ты иди. Они будут долго и всё равно ни к чему не придут. Чего тебе эта канитель… Но Всеволод Александрович услышал и резко перебил: — Нет, он не может идти. Сначала он должен выслушать задачу, которую я как раз собирался ему поставить. Аркаша, подавив вздох, оторвал спину от мягкой подушки. Дмитрий Евгеньевич взглянул на него бегло — и перевёл взгляд на мельтешащий немой телевизор. Махнув рукой, пробурчал: «А, знаю я эту задачу»… Дарья же нарочно вылупила на Всеволода Александровича голубые глаза с улыбкой идиотического недоумения. — Знаете? — очень хорошо, — пожал плечами Всеволод Александрович. — Тем более, что это задача — всем вам. Вернее, нам. Поэтому считаю нужным сформулировать её отчётливо. — Аркаша, ты должен найти его в реале и познакомиться с ним. Мы все будем стараться сделать то же самое, но спрос — с тебя. Сроки очень коротки. Сейчас у нас… 20-е августа. Он пишет тут о поставках и о начале какой-то операции. Всё это — ноябрь. Я даю тебе срок — 15 сентября. Никак не позже. Я не спрашиваю, что за операция, что за поставки. Твоя цель только найти его. Человек — так человек. Группа — так группа, и из кого состоит конкретно.

5 — Ну вот, — шепнула Даша Аркаше, — на свою голову ты принёс это письмо. Отец Дмитрий, который вновь сидел перед телевизором, — то ли услышал, то ли нет, — пробормотал банальность: — Расторопность в службе — наказуема. Я не имею в виду Аркадия, я очерчиваю, так сказать… Тут без стука, резко распахнув дверь, в кабинет вошёл генерал Плющев. Старик лет семидесяти, похожий на дворецкого: так он отпустил бакенбарды. Мундир тоже казался бутафорским, то есть что-то вроде ресторанного швейцара, а отнюдь не командира гвардейского спецназа. Непонятно, какую он явил здесь расторопность по службе. Вряд ли это была интуиция. Скорей всего, Всеволод Александрович просигналил ему каким-то скрытым в столе звонком. — Ну, что тут у вас? — спросил генерал решительно. — Полюбуйся, Николай Ильич, — Всеволод Александрович уже тянул ему от стола бумагу. — Что это? — спросил он, глядя не на лист, а на князя. — Это его е-mail Аполлону. Сегодня послан. Аркаша принёс. Прошло минуты по меньшей мере три, пока он читал. Все молчали. Когда генерал медленно, осторожно заговорил, стало ясно, что он забуксовал в первых двух строчках послания и едва ли осознал остальное.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

193


БАЙТОВ 6 — Почему?. . Светлейший, меня удивляет нечто… То есть я поясню. Я вот что имею в виду. Вот это, — он ткнул длинным старческим пальцем в первую строку. — Почему? Я всю жизнь действую в согласии со своими убеждениями и получаю за это содержание. И немалое. И это ничуть не тревожит мою совесть, — наоборот. А иначе за что бы я стал получать? За то, чтобы кривить душой? Это журналистика какаято получается. Наймитство. Или ещё — адвокатство… — Слышишь, Дмитрий Евгеньич? Это на мою мельницу струя, ты понял? — заметил Всеволод Александрович в сторону телевизора. Отец Дмитрий обернулся. Он как будто был поглощён программой, но, оказалось, всё слышал. — А вы, Николай Ильич, уже задумались над словом «кошт» или ещё нет? Что есть «кошт», по-вашему? «Содержание» или что? Прочитайте-ка дальше. И вы увидите, что получаете всю жизнь этот самый «кошт», а не «вознаграждение», как там написано. Генерал выпрямился, и его бакенбарды встопорщились: — Извините, батюшка, я, кроме кошта, имею государственные воинские ордена. Я, правда, их не ношу — из скромности, как подобает христианину. А то б вы могли очень просто их видеть.

7 Всеволод Александрович взял бумагу назад у генерала и опять вперился в этот «кошт», который почему-то так сильно его раздражал. (Аркаша ещё подумал: «А почему он не обратил внимание на слово “жмотничество”? Такое странное слово, практически не употребляемое. И вот оно нисколько его не задело»…) — Нет, это немыслимо, — пробормотал Всеволод Александрович. — Или это не так просто… В этом есть какой-то вызов… А я, знае­ те, что думаю… Отче, как ты посмотришь на такой поворот — что это на самом деле шифровка. Нет, не шифр в строгом математическом смысле, а нечто вроде фени. Жаргон, сленг. Условный язык, понятный только отправителю и адресату. — Вполне может быть, — пожал плечами отец Дмитрий. — Но тут они должны были заранее обговорить все значения. Не по электронной почте, которая, очевидно, перехватывается, а иным путём. Лучше всего при личной встрече. — Ты хочешь сказать, что Аполлон должен знать его в реале? — Из твоего предположения это следует. Да, в реале, в том или ином виде. — Но ты понимаешь, что это исключает твою идею о группе. — Почему? С какой стати? — Для того чтобы группа генерировала сленг, у неё должен быть выраженный лидер. Дирижёр, так сказать, оркестра. — Всеволод Александрович стучал по листу согнутым в крючок указательным пальцем, на котором был серебряный перстень. — Для того, чтобы машина генерировала сленг, при ней должен быть человек, программирующий её действия. Слышишь, Аркаша? Ты понимаешь, к чему я клоню? — Но тогда, — сказал генерал Плющев, — и слово «вознаграждение» означает нечто иное… — Как и слово «убеждение», — тихо подтвердила Дарья. Её никто не слышал, кроме Аркаши. Он взглянул на неё. — Она, странно улыбаясь, рассматривала генерала. Снова показалось, что её глаза нарочно

194

— Для того чтобы группа генерировала сленг, у неё должен быть выраженный лидер.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЗА ТО, ЧТО Я ДЕЛАЮ идиотически выпучены. Однако, не по-военному. По-другому. Словно в какой-то выпуклой и наглой «несознанке». — И все слова, — продолжал генерал, — «операция», «поставки», «боеприпасы», — тоже придётся понимать… в специфическом смысле… — А числа? сроки? — вдруг спросил отец Дмитрий. — Числа, я думаю, таковы, как они есть, — сказал Всеволод Александрович. — Почему, Сева, ты так уверен? Может, они заранее договорились о сдвиге, раз уж на то пошло. Генерал кивнул: — А если так, то сдвиг, скорей всего, назад. То есть более ранние сроки. Да, так делается при разработке некоторых операций… — Эта «операция» — просто, наверное, какая-нибудь вирусная атака на ваши сайты, — сказала Дарья. На неё опять, никто, кроме Аркаши, не обратил внимания.

8

Тут, главное, непонятно, что подразумевается под словом «лучше».

Аркаша вышел на набережную. Он в конце концов улизнул от дискуссии. Завёл машину. Бесконечный дождь заливал стекло, «дворники» размазывали воду слезливыми дугами. На мост и на Петроградскую сторону, обратно в бункер-офис. «Кто такая эта Дарья Николаевна?» — думал он напряжённо. Ему и хотелось бы расслабиться, но как это сделать, он не знал. Он был бессилен, то есть совсем ничем не вооружён. Он был очень молод. Он привык считать её племянницей великого князя. По отчеству, вроде бы, так и выходило. А там — кто её знает? Почему она там всё время присутствует? Может, она никакая не племянница, а любовница? Она положила, как бы невзначай, руку на его затылок, — там, на диване. Великий князь стар и, может быть, уже не очень годен для любовных экзерсисов. А ей лет — сколько? Ну, тридцать с… чем? — Не больше тридцати пяти. Её томление так понятно. О, так понятно! Он едва успел тормознуть, чтобы не въехать в поворачивающий трамвай. Дождь, ничего не видно, щётки мелькают перед глазами.

9 Бывает, что ты уже вляпался, и твоя жизнь кончилась. Ты, может быть, лежишь в морге, в холодильнике. Но этого ты никак не знаешь. Тебе продолжает казаться, что ты всё едешь, и «дворники» ритмично елозят по лобовому стеклу. Это так называемая «другая жизнь», альтернативная. Она может продолжаться до бесконечности, со своими сюжетами. Но ничем не должна «отличаться», ни на йоту, — потому что ты очень внимательный, ты бы сразу поймал её, удивился, заподозрил неладное. Она не должна «выдавать» себя, эта пост-жизнь, слышишь? Так вот она ничем и не выдаёт. Так и живёшь по инерции, а сам давно отпет и похоронен, врезался сто раз уже во что-нибудь. Да, а если она всё-таки выдаст свою иллюзорность, — каким-нибудь промахом вдруг или ляпсусом? Тут, наверное, крышу сносит. Интересно, где лучше находиться — в могиле или в психушке? Вопрос, пожалуй, провокационный и некорректный. И отвечать на него не следует, лучше промолчать. Тут, главное, непонятно, что подразумевается под словом «лучше».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

195


БАЙТОВ 10 «Однако вот Дарья», — думал Аркаша. Он припарковался невдалеке от офиса и закурил под навесом. Дождь хлестал. Он смотрел на струи, падающие с козырька. В подъезд не заходил. Медлил. «А что если она? Почему она там непременно имеется? Кто она такая? Секретарских обязанностей или поползновений у неё вроде бы нет, не замечалось. Она ведёт себя, как хозяйка этого простран­ ства. Именно пространства, — как кошка в доме. Если она там вьётся с таким неприметным постоянством, то ей и сподручней выплетать эту странную интригу. Всё под контролем. И положила руку мне на затылок, поворошила волосы — как бы невзначай. А на самом деле всё продумано». И в этот момент зазвонил мобильник у него в кармане. — «Как ныне сбирается вещий Олег… Так громче, музыка, играй победу…»

11 Тут, с этого звонка, по идее, могло бы начаться что-то такое, что послужило бы зацепкой или, по крайней мере, неким указателем… Однако, ничего существенного не произошло. Это просто звонила Аркашина сестра, которая сообщила ему, что она с женихом едет на дачу. Да и вообще, — конечно, интересно было бы проследить дальше, как пойдёт их расследование, но, в принципе, уже ясно, что результат будет нулевой — какие бы усилия они ни приложили, совмест­но или порознь. Автора письма они не найдут, поскольку находятся в ином измерении. Я автор, а они персонажи. Они полагают, что письмо написано таким же персонажем, как они. Да по-другому полагать и не могут, это естественно. А письмо на самом деле написал я. Письмо сфабриковано, и я сам не знаю, что оно означает. Не означает ничего. Я просто подкинул им его, чтобы понаблюдать за их реакцией. Они бы могли почувствовать его искусственность, «синтезированность», так сказать. И они действительно это почувствовали — в той мере, на какую только способны. Достаточно почувствовали. А большего от них ни ожидать, ни требовать невозможно.

196




Дмитрий Григорьев родился в 1960 году в Ленинграде. Окончил химический факультет Ленинградского государственного университета. Книги: «Стихи разных лет» (СПб., 1992), «Последний враг: Романы» (СПб., 1994), «Перекрёстки: Стихи» (СПб., 1995), «Сторож ночи: Роман» (СПб., 1996), «Господин Ветер: Поэтическая версия романа» (СПб., 1998), «Записки на обочине: Стихи» (СПб., 2000), «Господин Ветер: Роман» (СПб., 2002), «Огненный дворник: Сборник стихов и прозы» (СПб., 2005), «И снова солнцу удивлюсь: Книга о Поладе Бюль-Бюль оглы» (СПб., 2006), «Другой фотограф: Стихи» (М., 2009), «Между играми: Стихи» (М., 2010), «Новые сказки: Стихи» (Таганрог, 2011), «На плечах Великого Хималая: Путевые заметки» (СПб., 2012). Публикации в журналах «Часы», «Обводный канал», «Митин журнал», «Черновик», «Сумерки», «Родник», «Новое литературное обозрение», «Арион», «Нева», «Звезда», «Дружба народов», «Крещатик», «Воздух», «Дети Ра», «Зеркало», «Зинзивер», «Волга», «Poesia» (Милан) и др., в антологиях «Русский верлибр. Итоги века», «Легко быть искренним», «Pamiec», «АКТ» «Современная литература народов России», «Стихи в Петербурге. 21 век» и др. Лауреат премии им. Н. Заболоцкого (2005). Стихи переведены на английский, польский, французский, чешский, сербский и итальянский языки. Живёт в Санкт-Петербурге.

Из цикла «Дзен и искусство выращивания свёклы» Цикл стихотворений «Дзен и искусство выращивания свёклы» возник довольно странным образом. В своё время, когда книжная серия издательства «Амфора», означенная как «дзен и…», куда помимо классических «Дзен и искусство ремонта мотоциклов» и «Дзен и искусство стрельбы из лука», вошли и совсем неизвестные работы, начала иссякать, я пришёл в издательство с идеей книги «Дзен и искусство выращивания свёклы». Идея была вполне в духе времени, мне было предложено написать заявку, и я уже начал погружаться в пучину занимательного свекловодства, как вдруг понял, что «алмазные зёрна», ведущие к освобождению, не надо искать среди российских корне­ плодов, они просто лежат на поверхности. Это… частушки. Вот, например, такая:

197


ГРИГОРЬЕВ Мы не сеем и не пашем, мы валяем дурака, с колокольни палкой машем: разгоняем облака!

Валять дурака — отпустить свой ум, быть пустым и чудесным, палка же — это и волшебный жезл и посох путника, будь то просто бродяга монах или суфий, и вещь о двух концах. С обывательской точки зрения палкой разгонять облака бессмысленно, но бывает, что в результате правильной работы палкой расступаются облака неведения. (Можно рассмотреть и второй вариант, где под палкой подразумевается мужской детородный орган, и тогда семя истины летит с неба на землю.) Или взять, например, весьма популярную частушку о топоре, плывущем по реке из деревни Зуево. Она вполне может быть отголоском притчи о том, как вполне материальный объект смог отбросить не только привязанность к рукам зуевского плотника, но и свободу от физической силы тяжести. Ну и пусть себе плывёт — говорит частушка. Менее известная частушка: Девки, я пойду плясать — дома нечего кусать: сухари да корки — на ногах опорки

— в пояснениях вообще не нуждается. Потеряв все привязанности, дзенский человек просто пойдёт плясать: «Я пляшу, когда мне пляшется, и плачу, когда мне плачется». В итоге, окунувшись в бескрайнее море частушек, я неожиданно почувствовал желание откликнуться на некоторые из них собственными текстами. Получились не комментарии и, тем более, не расшифровки, а просто некие стихотворения с эпиграфами. А книгу «Дзен и искусство выращивания свёклы» я так и не написал.

С обывательской точки зрения палкой разгонять облака бессмысленно

Мы не сеем и не пашем, мы валяем дурака, с колокольни палкой машем: разгоняем облака!

Гвоздями-колокольнями землю прибили к небу. А мы сидим наверху словно огни святого Эльма, машем своими палками, при помощи нехитрой азбуки передавая знание тем, кто сидит на колокольне в соседней деревне. Бывает кто-то из нас кончает, а в кого-то попадает молния, но это не страшно, у нас крепкие палки: рано или поздно все облака разбегутся, и люди увидят чистое небо.

198

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «ДЗЕН И ИСКУССТВО ВЫРАЩИВАНИЯ СВЁКЛЫ» Да у меня на голове корова отелилася. Удивительный вопрос: како поместилася?

Сидит у меня на голове корова, который год сидит — уже и не помню, волосы щиплет, жуёт потихоньку, тёплые лепёшки кладёт прямо на затылок — получается почти как шапка. А тут вдруг — на тебе, отелилась, но вот что удивительно, как я быка проворонил, того, что мою корову обрюхатил! Зову ветеринара, говорю: «Беда, корова, видишь ли, отелилась, а как зачала, я и не заметил!» А он отвечает: «Радуйся, что нормальный телёнок, здоровый, радуйся, что голова у тебя большая, носи свою корову вместе с телёнком, и не лезь ко мне с глупыми вопросами!»

У парней в карманах полно горячих осколков, так что штаны оттопыриваются и дымятся

С неба звёздочка упала прямо милому в штаны, пусть горит там что попало, лишь бы не было войны.

В сентябре — звездопад словно огненный дождь: звёзды падают куда попало — только собирай. У парней в карманах полно горячих осколков, так что штаны оттопыриваются и дымятся, а старики топят звёздами печи. Но я горю от желания ярче всех этих падающих небесных тел! Кто потушит меня, пока я не сгорела, кого согреет моя любовь? Говорят, звездопады к войне, но какая может быть война, если во всей деревне с прошлого сентября рождаются только девочки: и у Машки, и у Любки, и даже у косой Натахи!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

199


ГРИГОРЬЕВ Ходи, хата, ходи, хата, ходи, курица хохлата, ходи, сени и порог, и сметана, и творог.

Дом сотрясается от смеха — словно курицы кудахчут подружки, они уже давно не девственницы: молоко уже скисло, но чем хуже жирная сметана и сочный творог?

Кабы, кабы да кабы на носу росли грибы, сами бы варилися да и в рот катилися.

Вот и выросли на носу грибы, шляпы снимают, здороваются: «Где нам свариться, — спрашивают, — куда катиться?» А я уже грибами полон, говорю: «Катитесь себе в лес, гуляйте, сидите под ёлками да берёзами, будто бы памятники над погибшими друзьями». И они, подобрав полы своих шляпок, катятся через порог и до тёмного леса. Соседи приходят, говорят: «Грибы пошли, дождь, видно, землю намочил!» Я в ответ лишь с печи улыбаюсь и нос прикрываю ладонью.

«У тебя, — говорит, — ворота, а у меня — гусак, так давай загонять, раз велела мать!»

Посылала меня мать загонять гусака, а я вышла за ворота и — давай плясака!

Ой, мама, зачем ты меня послала за гусаком — я вышла из дома, а там суженый взял меня за руку, отвел в сторону: «У тебя, — говорит, — ворота, а у меня — гусак, так давай загонять, раз велела мать!» Ой, мама, до чего же гусак оказался проворный — туда-сюда шнырял, пока не устал, а милый говорит: «Давай выпустим его на волю, чтобы ещё раз загнать по самые небеса!»

200

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «ДЗЕН И ИСКУССТВО ВЫРАЩИВАНИЯ СВЁКЛЫ» Ой, мама, не могу расстаться с этим непокорным гусаком, пляшу от радости голая посреди поля, и не жди меня домой ни к обеду, ни к ужину — я любовью сыта, любовью согрета!

Сидит милый на крыльце с выраженьем на лице. А выражает то лицо, чем садятся на крыльцо.

На крыльце сидит мой милый, только странно как-то — скорее лежит: уткнулся носом в ступени, пахнет перегревом и перегаром — два шага не дошёл до двери, знать, устал от тяжёлой работы… Хорошо хоть не обмочился.

На крыльце сидит мой милый, только странно как-то — скорее лежит

Я недавно крыльцо помыла, каждую досочку протёрла тряпкой, но затоптать успели неблагодарные гости: теперь на лице любимом будет песок и мусор, а само лицо станет плоским, деревянным, с глазами-сучками, и утром, когда он проспится, я его уже не узнаю и прочь прогоню от дома.

Сидит заяц на берёзе при калошах, при часах. Я спросила: — Сколько время? — Не женатый, холостой.

Заяц на нашей берёзе странный завёлся: чёрные у него калоши, и часы — настоящий «ролекс». — Зачем ты сидишь на берёзе и годы мои считаешь словно кукушка? Ты что, заяц, с луны свалился? А он сидит, молодой, весёлый, Видать, нанюхался лунного порошка, там наверху его немеряно: бери — не хочу!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

201


ГРИГОРЬЕВ А я внизу, словно перезревшая ягода, полная сладкого сока, но где та крепкая рука, что меня сорвёт, где губы нежные моего суженого? Заяц сидит, насмехается, Жаль, батюшка мой ружьё выкинул, вмиг изверга уложила бы, часы бы сняла, подарила суженому, калоши принесла родной матушке, и приготовила бы из зайчатины обед праздничный. Но заяц сидит, зубы скалит над моим одиночеством, может, и вправду замуж пойти за ушастого, какой-никакой, а жених, при часах да калошах.

По реке плывёт топор из деревни Зуево1, ну и пусть себе плывёт железяка чортова!

Весна уже растворилась в крови, плывёт рыба-любовь по каналу Грибоедова, у неё серебряные плавники и хвост фиолетовый.

1

А. К. У нас — «с города Чугуева».

Глупые рыбаки с удочками цветными поплавками, крючками на тонких лесках, пытаются её ловить, но она плывёт в сторону лета и сама поймает кого угодно, только стоит взглянуть на неё в упор, и не говори мне, что это из деревни Зуево плывёт по реке обычный топор.

Продавец колючек Эта история начинается с простых и бесспорных утверждений. Весной прилетают с юга птицы. Они пересекают залив и останавливаются на отдых неподалеку от Лахты, в болотах Юнтоловского заказника. Весной Гришина мастерская, а правильнее — большой жилой дом на самом краю посёлка, возле этих болот, заполняется гостями. Они, как и птицы, чаще всего приезжают с юга. На этот раз гостями были собрат по кисти Майкл и три девушки: две из Словакии, одна — из Белоруссии. Сам Майкл, хотя и жил в Питере, здесь, в Лахте, также считался гостем. В понедельник было солнечно и тепло, Гришина жена,

202

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПРОДАВЕЦ КОЛЮЧЕК Лина, утром уехала на работу, Петька, их сын, отправился в школу, а Гриша повёз друзей к морю. Незадолго до этого он прочитал в какойто газете, что самые чистые городские пляжи находятся в Кронштадте. Недостроенная дамба превратила остров Котлин в полуостров, на карте похожий на мотыгу: ручка — линия дамбы, один конец, обращённый к Неве, город, другой — кладбище, огороды, форт Шанец. Дорога на пляж тянулась вдоль кладбища и садоводства, затем ныряла под старинный земляной вал и упиралась прямо в форт. Точнее, в железные решетчатые ворота и забор. А по правую руку, вдоль дороги, за измятыми морским ветром деревьями находился пляж. Через полчаса Гриша и его гости уже были на пляже. Они оставили Таракашку Кэт под кустами возле дороги, а к морю отправились пешком.

Нечего тут обижаться, — ответил Гриша, — тараканы очень быстрые, юркие и ловкие насекомые. Это вполне соответствует качествам машины.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Таракашкой Кэт звали машину, «фольксваген-поло», на котором они приехали из города. В Гришиной семье было принято именовать машины, прошлая, «девятка», называлась Ласточкой. Потом Ласточку продали, и следующую Лина, не посоветовавшись с Гришей, назвала Кэт и даже прилепила на боковое заднее стекло полупрозрачную кошачью мордочку. А Гриша сразу окрестил машину Таракашкой. «Тоже мне, придумал, — сказала жена, когда он предложил это имя, — я бы обиделась!» «Нечего тут обижаться, — ответил Гриша, — тараканы очень быстрые, юркие и ловкие насекомые. Это вполне соответствует качествам машины. А ненависть и брезгливость человека к тараканам происходят лишь оттого, что люди и тараканы являются конкурентами в одной среде обитания. Они мешают друг другу, как коммунальные соседи, и вообще, таракан — весьма красивое насекомое, ничуть не хуже какого-нибудь жука». «Жуки — это другое семейство», — возразила Лина. Но в итоге у машины появились имя и фамилия — Таракашка Кэт. Гриша оставил ботинки в салоне — песок был рыхлый и тёплый, вполне пригодный для ходьбы босиком, но гости не последовали его примеру — они собирались на форт, а там всякое могло попасть под ноги. И Гриша, засучив штаны и по щиколотку утопая в песке, повёл их за собой. Песок перемежался пластами полусгнившего тростника, полосами облизанных морем камней и уже почти неотличимых от природных камней кирпичей, микролагунами с вялой, в зелёных прожилках водорослей, водой Маркизовой лужи — здесь это прозвище казалось особенно очевидным: далеко, метрах в ста от берега, маячила одинокая фигура какого-то безумного купальщика, зашедшего лишь по пояс. Форт находился справа, его серые каменно-бетонные стены отвесно поднимались над морем. Когда-то пляж и форт разделяла колючая проволока на деревянных столбах. Столбы покосились, проволоку погрызли дожди и ветер, а немногие выжившие железные лианы укоренились в пляжном песке. Около бывших заграждений Гриша остановился и сел на бревно возле плоского, похожего на стол, камня. — Вам теперь до стены и наверх, — сказал он, — а я здесь останусь. Я слово дал. — Что такое слово? — спросила Яна, девушка из Словакии. — Слово. Честное. Я пообещал, что больше не зайду на этот форт. Гости попросили объяснить, и Грише пришлось рассказывать долгую и, на его собственный взгляд, довольно скучную историю своей первой прогулки по этим местам. Тогда, два года тому назад, форт уже не был грозной военной базой, а наоборот, представлял собой прекрасную иллюстрацию победы пацифизма над воинствен-

203


ГРИГОРЬЕВ ностью — серые бетонные конструкции, зелёно-ржавые, похожие на осенние листья тополя, военные машины и орудия утопали в зарослях самых различных цветов — барбариса, сирени и прочих неизвестных Грише кустарников. В широком смысле это была победа природы над цивилизацией. Деревья и трава росли повсюду, даже на башне, бывшем маяке, на самом верху, где когда-то был фонарь, где постоянно дует ветер, развевая волосы, заостряя черты лица, и днём от яркого света приходится щуриться, потому что вокруг никаких преград — везде море, и в нём с одной стороны точки — корабли и вертикальная чёрточка — маяк Толбухин, с другой, словно черепаха — форт Тотлебен, с третьей — побережье, дамба, а с четвёртой, под ногами — Кронштадт и за ним, вдали, на самом горизонте — Питер. Тогда Гриша тоже был с друзьями, они облазили весь форт, сфотографировались под цветущей вишней, и возвращались назад уже не по пляжу, а по асфальтовой дороге, заканчивающейся ржавыми воротами, решётки которых украшали некогда красные, а теперь такие же ржавые пятиконечные звёзды. Сбоку к воротам прилепилась деревянная небольшая сторожка. И, когда до выхода оставалось около ста шагов, из её дверей навстречу вышла странная разноцветная компания — две женщины средних лет в купальных лифчиках и джинсах, со старинными винтовками за спиной и в окружении собак различных размеров и пород: от большого и пушистого дворянина до болонки. «Это нас арестовывать идут», — пошутил один из Гришиных друзей. Однако «охранники» повели себя весьма дружелюбно: собаки даже не залаяли на пришельцев, а женщины никого не арестовали, правда, потребовали от Гриши, как старшего, честного слова, что больше он со своими друзьями здесь гулять не будет, поскольку форт — особо охраняемый секретный военный объект, отсутствие же забора объясняется отсутствием у государства денег на новую колючую проволоку, и добавили также, что в качестве штрафа, то есть наказания, кому-либо из Гришиных друзей стоило бы взять одного из щенят. — От щенят мы отказались, — закончил Гриша, — а вот честное слово дали. С той поры я не могу зайти на форт, а вы, разумеется, можете. Он достал из полиэтиленового пакета блокнот и авторучку, словно собираясь нечто нарисовать или записать о том, как фигурки его друзей удаляются, теряя детали, наконец, обнаружив разлом или лест­ ницу в каменной стене — издалека не видно, поднимаются наверх и исчезают за деревьями. Затем он нашёл себе другое занятие: прогулялся до берега, отломил от заграждения несколько кусочков ржавой колючей проволоки, и принялся делать из них фигурки различных животных. Вскоре на камне появился целый проволочный зоопарк — от паука до жирафа. Гриша расставил их полукругом и перевёл взгляд на море. Вдали на камнях сидели чайки. А по берегу, что-то выискивая в гнилом тростнике, ходили две вороны. «Здесь они мирно сосуществуют», — Гриша вспомнил, как прошлым летом на южном берегу озера Ильмень они с Линой наблюдали взаимоотношения этих двух видов птиц. Там была серая галька, ярко-зелёная трава и валуны — группами и поодиночке. «Васнецовский пейзаж, — сказала Лина, — только трёх богатырей не хватает». Над ними, несмотря на жару, висели низкие облака, под которыми, словно куски рваной бумаги, носимой ветром, летали чайки. Ильменьские чайки были белее питерских, да и занимались они традиционным для чаек промыслом — ловили рыбу, а не выискивали съедобный мусор. Но вдруг откуда-то с берега налетели вороны, чёрные, крикливые, эдакие птичьи бандиты. Тактика их нападений была довольно изощрённой: одна ворона ждала, когда чайка поймает рыбу и поднимется в воздух, затем атаковала её, пытаясь

204

«Васнецовский пейзаж, — сказала Лина, — только трёх богатырей не хватает».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПРОДАВЕЦ КОЛЮЧЕК

2

— Эй, мистер, мисс, идите сюда! 3

— Это уникальные военные сувениры! Очень дёшево! Эксклюзив!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

сшибить и вырвать добычу, а вторая тем временем подлетала снизу, чтобы подхватить выпавшую из клюва чайки рыбу. К счастью, ворон было меньше, и не вся рыба доставалась им. А потом, ближе к сумеркам, весь этот крикливый «птичий базар» куда-то исчез, и небо заняли ласточки. Одинокий купальщик, здоровенный краснокожий дядька, давно уже вернулся на сушу, и сидел на цветной подстилке возле самого берега, метрах в тридцати от Гриши, спиной к нему и лицом к морю. Или это был уже другой купальщик. Гриша не заметил, когда он появился. Дядька, словно почувствовав гришин взгляд, повернулся и помахал рукой. На самом деле этот жест предназначался женщине и двум мальчишкам, появившимся на тропинке за гришиной спиной. — Толя, чего ты сидишь… — перекрикивая слабый голос моря, позвала женщина, — мы там уже всё разложили! Мальчики тем временем подошли к Грише и не стесняясь принялись рассматривать его творения. Старший, на вид ему было около двенадцати, спросил: — А что это у вас? — Сувениры, — серьёзно ответил Гриша, — военные животные. Сейчас туристы пойдут, я их продавать буду. — Здесь туристов-то не бывает. — Бывают. Вот этот пять баксов стоит, — Гриша дотронулся пальцем до железного паука. — А этот всадник — десять. — Я таких, знаешь, сколько могу понаделать, — сказал младший, обращаясь уже не к Грише, а к своему спутнику. — Понаделать всякий может, а вот продать, — усмехнулся Гриша, — продать трудно. Тем временем подошёл и купальщик с цветным полотенцем в руке. — Папа, смотри, дяденька колючки продаёт. Он то ли удивлённо, то ли укоризненно покачал головой и, взяв младшего за руку, повёл куда-то за гришину спину, скорее всего, на полянку среди ивовых кустов, где «всё уже было разложено». Старший отправился следом. Гриша представил бутерброды на салфетках, пластиковые стаканчики, бутылки с лимонадом, пивом, обернулся — и представленная им картина материализовалась. Только вместо пива было вино. «Пора бы и нам… Впрочем, вообразив собственную трапезу, голод не утолишь». Гриша раскрыл блокнот и принялся рассматривать вчерашние собственные записи. Читать было трудно: белая бумага даже на северном солнце слепила глаза, ветер бросал на страницы песок, и песчинки превращали одни буквы в другие, изменяя слова. Гриша представил себе такую книгу: книгу, переписанную песком. Его размышления прервали голоса — возвращались друзья. Яна, высокая, с развевающимися во все стороны дредами, громко рассказывала о чём-то. Она говорила по-русски, но с довольно сильным акцентом. Гриша отложил блокнот и встал. — Hey, mister, miss, come here, please!2 — закричал он и принялся махать рукой. Его подмывало обернуться и посмотреть на реакцию сидящей сзади семьи, но он сдержался и продолжил свои зазывания: — These are unique war souvenirs! Very cheap! Exclusive!3 Когда друзья подошли, Гриша, понизив голос почти до шёпота, объяснил: — Майкл, я тут со скуки бесплатный цирк устроил. Подыграйте, пожалуйста. Ты гид, остальные — туристы. Яна, достань доллары и сделай вид, что покупаешь. А потом уйдите, будто бы вы купили, к машине. Я вас догоню.

205


ГРИГОРЬЕВ Девушки принялись рассматривать фигурки, крутить их в руках. — These figurines were made of wire from days of Peter the Great!4 Гриша подумал, что это он уже загнул. Вряд ли во времена Петра была колючая проволока. — This one. How much?5 Яна указала на разноногую собаку. — Five.6 — Too much7, — сказала Кристина. Гриша полуобернулся, и краем глаза увидел, что вся семья наблюдает за ним. — And this one? — Ten. — Maybe ten for two?8 Гриша кивнул. Кристина достала деньги. Он рассмотрел купюру на свет и, сложив, убрал в нагрудный карман. Затем не спеша выдернул из блокнота два чистых листика, завернул в них фигурки и вручил девушкам. — Good luck!9 Гриша помахал рукой вслед друзьям. Снова подошли дети. — Ну чего смотрите, будете покупать? Вот, например колючий жираф. Очень приятный. Или вот крокодил. — А это кто? — спросил старший. — Это? Кентавр. Наполовину человек, наполовину лошадь. — Знаю, — сказал старший. — Нравится? Младший кивнул головой. — Ну вот что, торговля сегодня что-то плохо идёт. Поэтому я вам их просто дарю. — Гриша сделал широкий жест рукой. — Сегодня такой чудесный день, вишня цветёт, работать лень. Пойду погуляю… Гриша бросил в мешок блокнот и ручку, поклонился застывшим от неожиданного подарка детям, затем, загребая ногами песок, пошёл вдоль берега. Роль нужно было выдержать до конца, и он вернулся к машине, сделав довольно большой крюк. — Ну что, продавец, — спросил Майкл, — удивил народ? — Как мог. Кристина, спасибо, — он протянул Кристине деньги. — Эта собачка красивая, — сказала Яна, — такой панк. Я оставлю на память. — Как вам форт? Не арестовали? — Круто! Там вообще никого не было. Одни только мы… Таракашка Кэт успела нагреться на солнце и собрать неизвестно откуда добрую дюжину мух, но их быстро выдуло встречным ветром.

4

— Эти фигурки были сделаны из проволоки времён Петра Первого! 5

— Эта. Сколько? 6

— Пять. 7

— Слишком много. 8

— А эта? — Десять. — Может, десять за две? 9

— Удачи!

С той весны прошло лет восемь, но в гришином доме мало что изменилось. Разве что Петька вырос и перебрался в Петербург. Но по весне всё так же — птицы и гости. Вечером гости сидят на большой кухне, где работает телевизор, эдакий городской камин. Переключать программы лень, и весь вечер кухню озаряет-озвучивает канал «Культура». Фильм про Ломоносова сменяется интервью с каким-то молодым художником. Гриша разговаривает с Линой, наливает чай и телевизор почти не смотрит, но вдруг его взгляд цепляет на экране нечто знакомое — фигурку из колючей проволоки, несколько лет тому назад согнутую им на пляже. — Это очень значимый для меня подарок, — комментирует молодой художник, — и связан он с одной мистической историей. Однажды, когда мы жили в Кронштадте, я гулял с родителями и братом по берегу залива и увидел босого нищего старика, который сидел возле форта на каком-то бревне, сгибал из ржавой колючей проволоки различных животных и расставлял их перед собой на плоском камне.

206

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПРОДАВЕЦ КОЛЮЧЕК Он сидел давно, может быть, целую вечность, его седые волосы развевал ветер, а пальцы его ног успело занести песком. Форт был почти заброшен, и железа всякого там было навалом. Я подошёл к нему и долго смотрел на то, как в его руках неживой, ржавый, предназначенный для убийства металл становился птицами, лошадьми, кошками и собаками. Я что-то спросил, типа, для кого эти фигуры, зачем… А он ответил как бы невпопад: «Вон, деревья цветут…» И показал мне на форт, заросший деревьями. Причём это была весна, отцветала вишня, и ветер носил над заливом лепестки. И я вдруг увидел… Вы понимаете, о чём я говорю? Раньше я лишь смотрел, а тут вдруг увидел! Это было какое-то потрясение. А когда я очнулся, старик исчез. Остался камень и на камне его маленький железный зоопарк. Я взял одну из фигурок и побежал за родителями. Так вот с этого момента я и стал художником…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

207


Анна Яновская родилась в 1980 году в Харькове. Окончила филологический факультет Харьковского национального университета им. В. Н. Каразина. Сборник стихов «Волохата книга» (Х., 2008). Стихи, эссе, переводы и рецензии публиковались в «©П» № 9 и № 13, журналах «Новая Юность», «Дети Ра», «Всесвiт», «Шо», «Березіль», «Сад Б. П.», «Харьков — что, где, когда», «СТЫХ», коллективных сборниках «Весло слова», «Wесло. Vерсія 2.0», «Харків Forever», «Готелі Харкова: Антологія нової харківської літератури», «Харківська Барикада № 2: Антологія сучасної літератури», «Жіночий погляд», «“…В небо глядеть, опираясь на локоть…”: Сборник стихотворений участников международного фестиваля поэзии им. Б. А. Чичибабина, 2011 г.» и др., альманахе «Левада», газете «Наша Нiва» (в переводе на белорусский язык), в Интернете: «Вавилон», «Артвертеп», «Футурум АРТ». Переводит на украинский современную австралийскую, новозеландскую, африканскую, британскую поэзию. Работает в Харьковском национальном техническом университете «ХПИ», преподаёт английский язык.

Romantic Collection Когда-то — мне было лет тринадцать-четырнадцать — подруга, тоже пишущая стихи, всерьёз спросила меня: «А почему ты не пишешь про любовь? Все же пишут!» Не помню своего ответа, но по сути была тогда озабочена скорее выживанием в школе, чем любовью к кому бы то ни было. Ну и ещё — записывала с радио свежий украинский рок, недоступный по-другому; передача, где его крутили, была сначала часов в восемь вечера, а потом её всё передвигали куда-то в сторону полуночи. На первой такой кассете было написано карандашом: «Romantic Collection from Ukrainian Radio». Некоторые вещи с той кассеты слушаю и сейчас с теми же эмоциями, например, балладу под названием «Ув’язнений Дон Жуан». Но вот подростковая закавыка: мне же и тогда не нравилось оформление альбомов под таким названием. Эта розовенькая (или там голубенькая) гамма, золотые буковки; эти наивные ню, очень прямолинейно демонстрирующие, в какой обстановке это положено слушать. А я вот взяла и написала на своей кассете то же название. В лучшем, наверное, его смысле. Если восприятие поэзии — это тоже творчество, то восприятие любовной поэзии является творчеством, условия которого задаются

208


ROMANTIC COLLECTION не совсем нами, какого-то такого сотворчества со стихиями. И слова странным образом попадают в резонанс с тем, как расшатывается рациональный и, в общем-то, до того стойкий и понятный мир. Где-то они объясняют и помогают объясниться, где-то успокаивают, где-то, наоборот, подливают масла в огонь. Самые важные, конечно, так или иначе собираешь в себе и вокруг себя — разве это не достойно называться романтической коллекцией?

При свете и во тьме Leonard Cohen Chelsea Hotel # 2

И слова странным образом попадают в резонанс с тем, как расшатывается рациональный и, в общем-то, до того стойкий и понятный мир.

I remember you well in the Chelsea Hotel you were talking so brave and so sweet giving me head on the unmade bed while the limousines wait in the street Those were the reasons and that was New York we were running for the money and the flesh And that was called love for the workers in song probably still is for those of them left Ah but you got away, didn’t you babe you just turned your back on the crowd you got away, I never once heard you say I need you, I don’t need you I need you, I don’t need you and all of that jiving around I remember you well in the Chelsea Hotel you were famous, your heart was a legend You told me again you preferred handsome men but for me you would make an exception And clenching your fist for the ones like us who are oppressed by the figures of beauty you fixed yourself, you said, «Well never mind, we are ugly but we have the music» And you got away, didn’t you babe, you just turned your back on the crowd you got away, I never once heard you say, I need you, I don’t need you I need you, I don’t need you and all of that jiving around I don’t mean to suggest that I loved you the best I can’t keep track of each fallen robin I remember you well in the Chelsea Hotel that’s all, I don’t even think of you that often

Василь Стус

Дерева — в маячні. Шалене лопотіння дощу — об шиби, об ключини — губ. І обложне — як памороч — мигтіння

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

209


ЯНОВСКАЯ загуб і злетів, злетів і загуб. Тягучий стогін горбиться таємно, аж губи об поломінь обпалю. Скоромно, скромно, безсоромно, чемно гріха чарівний дзбанок пригублю. На покуті спокійно дотліває ясна свіча. Отак і ти згоряй. Ще маячна долоня сновигає, та тільки серце звомплене не знає, що з вас раніше — здрастуй чи прощай.

Текст Коэна переводить было бы тяжело: чуть потеряешь полутон — и огромна вероятность скатиться в пошлость, неадекватную песне и её интонациям. Простота — почти осязательная, но при этом искренность связана с глубиной чувства, а не с мерой экзальтации. Потому что самого главного, как известно, глазами не увидишь, даже если хорошо подглядывать. Что и подтверждается жизнью: на форуме в обсуждении значения песни поднимают и версию, что Леонард Коэн написал «Chelsea Hotel # 2» в память о недолгом романе с Дженис Джоплин. Кто-то из участников дискуссии на это сообщение почти обиделся, мол, лучше мне было этого не знать, «а то теперь, когда слышу песню, представляю себе этих двоих — зрелище не из приятных…» То самое главное недоступно глазу, потому что его можно приравнять к музыке. По крайней мере, именно она способна вывести героев Коэна из мёртвой петли, куда затягивают два вселенские желания: «we were running for the money and the flesh». Да и отношения между этими мужчиной и женщиной — особая форма общности. Слово love Коэну в этом контексте не очень подходит, и мы не обходимся без комментария, что рабочие в песне так бы это назвали. А герои — нет, но более точного определения озвучивать не будут. Дени де Ружмон обосновывает мысль, странную только на первый взгляд: для человека западной цивилизации эталон отношений влюблённых — Тристан и Изольда, трагедия взаимной любви. Эта тристанова печать проступает и здесь, хотя вроде бы все рыцари и дамы позади, а жизнь устроена значительно проще. Тот загадочный меч, который король (законный муж Изольды) обнаруживает на ложе между любовниками, спящими в пещере, здесь просто нематериален, но оттого не менее ощутим. Подробность об оральном сексе (оскорбившая впечатлительного посетителя форума) в песне Коэна не случайна: если близость на нетелесном уровне невозможна, то плоть не поможет. Сомнения, которые мучат героя, со временем ослабнут, но не развеются. Потому что сердца обоих не принадлежат ни одному материальному существу. Носители красоты в жизни попадаются значительно чаще, чем носители музыки. Последние нужны друг другу по-особенному. То, куда ведёт человека музыка, тоже не измеряется категориями мира сего: тот, кто сказал о ней «dance on fire as it intends», мог бы это подтвердить не хуже. И ещё стоит про себя отметить освещение, царящее в номере. Будничный свет дня, как бы называющий все внешние детали своими именами: действия и внешность героев, окружающую обстановку. Загадок здесь нет, зато день даёт простор для такого замечательного языкового жанра, как «разговор после». Очевидно, здесь и проявляет себя героиня — яркая, харизматичная, но не наделённая канонической красотой. Дерзкая и откровенная женщина с сердцем-легендой (дама тысячи сердец — это тоже оттуда, где рыцари?). Мужчина с печальным и проникновенным взглядом. На выходе каждого ожидает свой лиму-

210

Простота — почти осязательная, но при этом искренность связана с глубиной чувства, а не с мерой экзальтации.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ROMANTIC COLLECTION

деревья бредят, погода сходит с ума

зин, и они не знают, сколько км им отпущено. Или это тоже измеряется в музыкальных тактах? А вот освещение в стихотворении по-хорошему далёкого от сексуальной революции Стуса — минимально, да и не очень нужно. Именно потому чувственность и эротизм этого текста оставляют огромный простор дорисовывать детали, широко закрывать глаза. Прямой речи здесь тоже нет, как и необходимости в ней и в именовании самого чувства. Остаётся музыка, никак не связанная со внешностью любовников: «Тягучий стогін горбиться таємно, / аж губи об поломінь обпалю». Но сомнение здесь имеет схожую природу: оно тоже лежит со­ всем не в той части сознания. Кроме него и внахлёст с ним здесь дей­ ствует другое ощущение: чувство опасности, ускоряющее и обостряющее всё. Василь Стус вообще невероятен в роковых деталях, даже не собственно в них, а в силе внушения, когда в конце стихотворения об осени читаешь: «Кружляє лист в передчутті біди» — и заворожённо смотришь, как этот самый лист, кружась, падает и падает в глубокую тёмную пропасть у самых твоих ног. Вот и здесь деревья бредят, погода сходит с ума — и это признак того, что где-то далеко за стенами надёжного обжитого дома (покуть — приблизительный аналог красного угла русской избы — в другом месте представить себе нельзя) зарождается и идёт на нас нечто жуткое и отнюдь не романтичное. Не нужно говорить что, вообще не нужно говорить — у стен его уши. Кровь и страсть должны успеть пробежать все свои круги. К рассвету, возможно, оба упадут замертво и им будет уже всё равно, кто и что ждёт их под окнами — серое, неприметно-пронырливое и до поры без­опасное, а может, чёрное, с разверстой пастью и казённым голосом, дурная пародия на лимузин. Конечно, можно сказать, что у Коэна и у Стуса сомнения совсем разные, ведь героев первого преследуют всего-навсего приземлённые страсти и девальвация понятия любви, а второго — реальная опасность жизни в тоталитарном государстве. Где (будем уже, как Коэн, называть вещи своими именами) не место не только сексу и вообще по-настоящему близким отношениям между людьми, но и нормальному, наделённому душой человеческому дому — например, надёжной хате с инициалами того, кто строил, и хвалой Богу, вырезанными двести лет назад на потолочной балке, с иконами на почётном месте. Но дело в музыке. Это она может задать носителю такое вращательное ускорение, которое опасно в любой среде. Или в любой среде спасительно — в зависимости от того, как на это посмотреть. А пока в этом доме будущего в любой форме не ожидают. Маленькая свеча делает тени на стенах непомерными и как бы отделяет их от хозяев. Тени Тристана и Изольды.

Заклинание стихий Микола Вінграновський

У синьому небі я висіяв ліс, У синьому небі, любов моя люба, Я висіяв ліс із дубів і беріз, У синьому небі з берези і дуба. У синьому морі я висіяв сни, У синьому морі на синьому глеї Я висіяв сни із твоєї весни, У синьому морі з весни із твоєї.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

211


ЯНОВСКАЯ Той ліс зашумить, і ті сни ізійдуть, І являть тебе вони в небі і в морі, У синьому небі, у синьому морі… Тебе вони являть і так і замруть. Дубовий мій костур, вечірня хода, І ти біля мене, і птиці, і стебла, В дорозі і небо над нами із тебе, І море із тебе… дорога тверда.

Если традиционные итальянские мадоннари на больших празд­ ничных ярмарках создают свои образы (или лучше сказать образа, если речь идёт преимущественно о портретах Мадонны?) из цветов и других нестойких материалов прямо на мостовой, то масштаб подобного замысла поражает. Герой отчаянно непопсового Винграновского в романтическом порыве мог бы подарить даме сердца звезду или что-нибудь в таком духе, но поэт вовремя даёт ему более могущест­ венную и неожиданную силу. Густо повторяемые фразы при первом чтении могут задавать почти музыкальный (то есть уже не совсем словесный) фон или же раздражать монотонностью, но тогда стоит снова вернуться к началу стихотворения: это же заклинательные формулы, без них стихии будут чем угодно, но не материалом в руках художника. Два огромных лика — один отражает другой. Из чего состоит женщина, которой посвящено такое? Ответом будет: из того же, из чего художник создавал её изображение. Откуда у поэта, не говоря уже о герое, мысль о таком материале? Ответ намёком прочитывается в последнем куплете: женщина и сама незаметно склоняет стихии к дружбе и поддержке. Без неё герой, по-видимому, был бы похож то ли на святого Франциска, то ли на Григория Сковороду. А с ней ему и аналога не придумать. Ну, может быть, разве что можно вспомнить великого алхимика Николя Фламеля и его жену госпожу Пернеллу. Собственно, эти масштабные сверхъестественные действия, это ожидание, когда произойдёт своеобразная реакция и оба задуманные зеркальные изображения проступят во всей красе, — тоже близки алхимии. Ведь это своего рода воплощение самого цитируемого высказывания Гермеса Трисмегиста (Триждывеличайшего): «…То, что внизу, подобно тому, что вверху, а то, что вверху, подобно тому, что внизу. И всё это только для того, чтобы совершить чудо одного-единственного». Главной целью алхимии на самом деле было не собственно «создание» золота, а возвращение всему, что испорчено (например, ржавому металлу, тощей земле, отягощённому хворями телу) первичной, совершенной формы — и поиск материальных универсалий. Загадочная пара бредёт по поверхности моря, и это кощунство им простится, потому что они несут в себе любовь — но даже не как целенаправленное чувство, а как способ иметь дело со Вселенной. У Винграновского действуют три стихии: вода (море), воздух (небо), земля (дорога, да и лес: даже перенесённый в небо, он своей сущности не теряет). Огня? Один из лучших огней-символов в мировой поэзии — «Горение» Иосифа Бродского.

Из чего состоит женщина, которой посвящено такое?

Иосиф Бродский Горение Зимний вечер. Дрова, охваченные огнём, — как женская голова ветреным ясным днём.

212

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ROMANTIC COLLECTION Как золотится прядь, слепотою грозя! С лица её не убрать. И к лучшему, что нельзя. Не провести пробор, гребнем не разделить: может открыться взор, способный испепелить…

Длинный, пожалуй, слишком длинный для полного цитирования текст, чтение которого и правда напоминает созерцание огня. Наверное, то же можно было сказать и о процессе его создания. Образы гипнотически подобны, перетекают друг в друга, как языки пламени: опасные, чувственные, захватывающие. Писать-читать можно было бы и дольше — не надоест. Известная апокрифическая легенда гласит, что первая женщина была создана из пламени, и Адам с ней не ужился, получив, в конце концов, пару из того же материала, что и сам. А вот Бродский, наоборот, стремился быть рядом с такой женщиной и, тяжело и надолго обжёгшись, из-за этого жизненного выбора не сожалел. Хотя бы потому, что столкновение со стихией оставляет после себя иные, не такие будничные эмоции.

Этот финал страшен. Но не плачут, потеряв голову, не только по волосам.

Ты та же, какой была. От судьбы, от жилья после тебя — зола, тусклые уголья, холод, рассвет, снежок, пляска замёрзших розг. И как сплошной ожог — не удержавший мозг.

Этот финал страшен. Но не плачут, потеряв голову, не только по волосам. В такой пустоте чувства дают какое-то горное, пещерное эхо, смешиваясь сами с собой и отражая сами себя. Игра с огнём в самом прямом смысле слова фактически стала поворотным моментом в жизни Бродского — в новогоднюю ночь 1964 года. На вечеринку на даче у знакомых поэт приехать не мог, а его любимая появилась там в компании его же близкого друга. О том, что было дальше, Людмила Штерн рассказывает так: «Дима объяснил, что Иосиф поручил ему опекать Марину во время его отсутствия… Марина всю ночь молчала, загадочно улыбаясь à la Джоконда, а кругом все буянили, веселились и мало обращали на неё внимание. Под утро, заскучав, она, всё с той же загадочной улыбкой, подожгла на окнах занавески. Пламя вспыхнуло нешуточное, и она прокомментировала: “Как красиво горят”. По всему стало ясно, что Димина опека зашла слишком далеко…» Узнав об этом, Бродский, вопреки здравому смыслу, поспешил из Москвы, где был тогда, в Ленинград навстречу готовящемуся аресту. Наверное, можно было бы написать интереснейшую психологическую книгу о мотивах непонятно чем мотивированных поступков. Но поэты с освоением подобной информации справляются значительно легче и естественнее. Замкнутая, скрытная и непонятная практически всем знакомым Бродского женщина, должно быть, открыла для поэта не только тот самый, появляющийся в «Горении» «язык огня», но и другие немотивированные и загадочные вещи. Такие уроки даром не проходят, но их цену лучше и не называть.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

213


ЯНОВСКАЯ И в этом стихотворении герой не может быть повелителем или, скажем, заклинателем стихии. Хотя бы потому, что слишком хорошо знает, чем такие попытки кончаются. А ещё — он уже способен отстраниться и воспринимать это необычное создание как явление природы. Поразительное и даже неожиданное для самого Создателя. Как ни скрывай черты, но предаст тебя суть, ибо никто, как ты, не умел захлестнуть, выдохнуться, воспрясть, метнуться наперерез. Назарею б та страсть, воистину бы воскрес! Пылай, полыхай, греши, захлёбывайся собой. Как менада, пляши с закушенною губой. Вой, трепещи, тряси вволю плечом худым. Тот, кто вверху еси, да глотает твой дым!

И это кощунство поэту тоже простится, поскольку оно, парадоксальным образом, — тоже один из способов признать Божественное величие.

Следы на снегу Чорноморець

герой не может быть повелителем или, скажем, заклинателем стихии

Чорноморець, матінко, чорноморець Вивів мене босую на морозець. Вивів мене босую та й питає: — Чи є мороз, дівчино, чи немає? — Ой нема морозоньку, тільки роса, А я, молодесенька, стою боса. Простояла ніченьку, та й байдуже. Чорноморця, матінко, люблю дуже.

The Snow It Melts the Soonest Oh the snow it melts the soonest when the winds begin to sing And the corn it ripens fastest when the frosts are settling in, And when a woman tells me that my face she’ll soon forget, Before we part, I wage a crown, she’ll fain to follow yet. Oh the snow it melts the soonest when the wind begins to sing, And the swallow skims without a thought as long as it is Spring, But when Spring goes and Winter grows, my lassie, you’ll be fain, For all your pride, to follow me across the stormy main. Oh the snow it melts the soonest when the winds begin to sing, The bee that flew when Summer shone, in Winter cannot sting, I’ve seen a woman’s anger melt betwixt the night and morn And it’s surely not a harder thing to tame a woman’s scorn.

214

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ROMANTIC COLLECTION Oh never say me farewell here, no farewell I’ll receive, And you shall take me to the stile, I’ll kiss and take your leave, But I’ll stay here ‘til the curlew comes and the martlet takes his wing For the snow it melts the soonest when the winds begin to sing.

Что это за садо-мазо — выгонять человека на мороз, и почему тогда в песне звучит какая-то такая лирическая гордость?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Для себя я оставляю короткую — и загадочную, похожую на вскрик версию народной песни о черноморце (то есть, по-видимому, козаке Черноморского войска). Есть и более развёрнутые версии песни, но о них потом. Эту же можно с ходу запомнить полностью и задуматься: а что это значит? Что это за садо-мазо — выгонять человека на мороз, и почему тогда в песне звучит какая-то такая лирическая гордость? Моя версия, думаю, понятна людям, пережившим бурный роман в известном бытовом комфорте студенческого общежития. Просто перед любовниками в какой-то момент холод отступает. Не становится несущественным, а вот именно что отступает. Подозреваю, довольный своими эротическими способностями черноморец хочет показать подруге именно это. Да и слабовато я себе представляю, чтобы герой в такой момент сам вышел во двор тепло одетым и в сапогах. Тут любые сборы всё могут испортить. И диалог, звучащий в песне, при таком взгляде на вещи получает, пожалуй, единственно правильную интерпретацию: это игра, и его интонации именно такие. Фразы, звучащие в любовной игре, не обязаны быть понятными посторонним без перевода. Но в песню их переносит сконденсированный в них отрыв (лучшего слова что-то не подберу) — от реальности, от контроля, пьянящее, какое-то подростковое чув­ ство принадлежности себе, а не чему-то внешнему, сопровождающее такие приключения. А для героини черноморец — не просто любимый человек, но и захватывающее приключение. Ведь на нём печать никогда не виденного ею мира, неведомых событий, моря, наконец. Привлекательный сосед, прилежно работающий в поле, никогда не будет окружён таким фантастическим ореолом. Сложнее выглядит другая деталь в песне — почему героиня обращается к матери, именно ей рассказывает эту историю? Здесь мы ничего не поймём, не задумавшись над тем, что представляет собой женское тело в патриархальном обществе. Во многом оно, прошу прощения, — ресурс. Который можно и нужно выгодно выдать замуж, а дальше он уже переходит в пользование другого рода. Желательно какого-нибудь правильного и приятного родственникам девушки. Да и сейчас, когда с такими вещами менее сурово, на определённой стадии подросток старается отвоевать у родителей право на своё тело. Ну хотя бы не надев шапку, о которой постоянно напоминают. Проколов губу, бровь или ещё что-нибудь. Набив татуировку. Не говоря уже о выборе, кого, когда и как любить, независимо от мнения семьи. Поэтому обращение к матери здесь оказывается не чем иным, как бравадой. Как там Бродский сказал: «Жизнь есть товар на вынос…» — и дальше минимальный список ресурсов тела, существенных для мужчины. Наша героиня заявляет матери, что свой товар она выносит из родового банка и делает с ним что хочет. Хочет — выходит на мороз босиком. Хочет — выбирает для себя вот такого мужчину (беда в украинских народных песнях с популярными у девушек персонажами — всё какие-то невыгодные попадаются и к земле плохо прикреплённые: не козак, так солдат: «била мене мати березовим прутом, щоб я не стояла з молодим рекрутом…», ну в крайнем шуточном случае с явными данными для таких занятий: «Ой, мамо, люблю Гриця — Гриць на конику вертиться, Грицю шапка до лиця, люблю Гриця-молодця!»). Но если бы о черноморце всё было рассказано просто, «в лоб», то вышла бы не поэзия, а что-то совсем другое. Поэтому в песне остаются именно следы в растопленном снегу, и это уже навсегда. А тот выразительный след на шее, который обнаруживается утром при заплетании

215


ЯНОВСКАЯ волос, остаётся на несколько дней предметом скандала в отдельно взятой семье и предметом гордости того самого черноморца — немного дольше. Ну а в развёрнутых версиях песни — то ли действительно всё кончилось плохо, то ли патриархальное сознание тех, кто пел, взяло верх… Короче, там события развиваются дальше. Черноморец оказывается донжуаном, которому нужно прежде всего утвердить свою власть над женщиной, знать, что она пойдёт с ним куда угодно, после чего он теряет к ней интерес. И бравада с обращением к матери превращается в покаяние. Становится поучительно, может, во многом и правдиво, но уж совсем не романтично. Поэтому я остаюсь при своей короткой версии и не стану заглядывать в будущее. А вот британская (судя по диалектным словам, шотландская) народная песня порождает смешанные чувства другой пропорции: герой уверен в том, как женщина относится к нему (несмотря на не очень благоприятные внешние проявления её чувств), но эта уверенность горька. Очень хорошо смог эту горечь передать Стинг в своём зимнем альбоме (здесь я привожу именно ту версию песни, которую исполнил он). И опять же в этой песне на первом плане снег, а на незримо присутствующем — море, «stormy main». В этой песне черноморцу, то есть, прошу прощения, шотландцу, не очень повезло с подругой и её представлениями об отношениях любящих людей. Первое жизненное обстоятельство, появляющееся в песне, попадает в текст непосредственно из драматического выяснения отношений: «a woman tells me that my face she’ll soon forget». Женщина, сделавшая такое не очень обдуманное заявление, возможно, не смогла бы точно объяснить, зачем превращать любовь в войну или, скажем, в гонку с препятствиями. С точки зрения Дени де Ружмона, здесь всё ясно — тот самый вездесущий эталон западной цивилизации: взаимная любовь должна преодолевать преграды и вообще не быть слишком уж счастливой. Поэтому некое, даже не совсем сознательное чутьё заставляет многих людей разыгрывать такие негативные игры. И искушённый герой песни настолько спокоен, потому что знает цену этой игре. Богатство параллелизмов, из которых почти весь текст и состоит, — просто красивая иллюстрация простой и, в общемто, обоим понятной вещи: «I’ve seen a woman’s anger melt betwixt the night and morn / And it’s surely not a harder thing to tame a woman’s scorn». Довольно интересно взглянуть на существующие варианты последней строки первого куплета: «Before we part, I wage (bet) a crown / I want to croon, / she’ll fain to follow yet». Можно делать ставки (крона — четверть фунта стерлингов: наверное, для героя не так уж мало), можно спеть на прощание — всё равно она никуда не денется. И в этом, при всей взаимности чувства, есть что-то безысходное. Но важно и другое: в одной песне мы имеем дело с разным восприятием структуры времени. Природа, в которой тает снег, зреет колос, кусается пчела и надувает губы любимая, хотя и вредная женщина — это территория циклического времени, там всё идёт по кругу: за теплом идут холода, а за ними тепло, милые бранятся и тешатся, по весне прилетают кроншнеп со стрижом. А мужчина своё время воспринимает линейно: побывка на благодатной циклической территории в своё время закончится, придётся возвращаться на корабль, и там уже жизнь и время будут идти совсем по-другому. Да, конечно, после удачного примирения всё пойдёт по нарастающей, как с тем колосом, что спешит созреть, предчувствуя мороз, — но сколько времени будет упущено так, непонятно зачем? Поэтому горечь здесь — от чувства непонятости. Отпущенное на побывку драгоценное время можно провести, разыгрывая гроссмейстерские комбинации между холодностью и нежностью. Но зачем, для

216

тот самый вездесущий эталон западной цивилизации: взаимная любовь должна преодолевать преграды и вообще не быть слишком уж счастливой

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ROMANTIC COLLECTION чего, если его так мало? Придёт пора — и сдержанное, мягко говоря, прощание обернётся слезами, как только оба будут уверены, что друг другу уже невидимы. И истерическими порывами со стороны женщины: у мужчины для этого даже при желании не было бы времени. Так получилось, что в украинском переводе песни я море не показывала. Более выразительным, чем вряд ли реализуемое желание плыть за любимым через бурные волны, мне показалась сухопутная, но не настолько абстрактная картина: «Минеться гордість, а зима на річку кине лід — / І підеш шляхом сніговим за мною слід у слід». Опять следы на тающем снегу. Наверное, так и надо.

На том и стоим Konstanty Ildefons Gałczyński Pieśni VIII Na moście Poniatowskiego wiatr śnieg ukośnie rozkłada. Na moście Poniatowskiego śniegiem kurzy balustrada. Latarnia w oczy nas razi, ośnieżona do połowy. Niewielu ludzi zgromadził przystanek autobusowy:

Опять следы на тающем снегу. Наверное, так и надо.

tylko nas dwoje. Stoimy przy tym przystanku nad rzeką dwoje ludzi w głębi zimy jak w głębi lasu białego. Parę by tu wron postawić, tak ze trzy, pośrodku jezdni, poobracać je dziobami ku sobie, na śniegu gwiezdnym. Niechby stały. Wiatr niech wionie wzdłuż i chmurom twarze zmienia. Chciałbym i te trzy łby wronie ocalić od zapomnienia.

Guillaume Apollinaire Le pont Mirabeau Sous le pont Mirabeau coule la Seine Et nos amours Faut-il qu’il m’en souvienne La joie venait toujours après la peine. Vienne la nuit sonne l’heure Les jours s’en vont je demeure Les mains dans les mains restons face à face Tandis que sous Le pont de nos bras passe Des éternels regards l’onde si lasse

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

217


ЯНОВСКАЯ Vienne la nuit sonne l’heure Les jours s’en vont je demeure L’amour s’en va comme cette eau courante L’amour s’en va Comme la vie est lente Et comme l’Espérance est violente Vienne la nuit sonne l’heure Les jours s’en vont je demeure Passent les jours et passent les semaines Ni temps passé Ni les amours reviennent Sous le pont Mirabeau coule la Seine Vienne la nuit sonne l’heure Les jours s’en vont je demeure

Уже выбрав эти два стихотворения и поставив их рядом, заметила, какая вышла неожиданно правильная симметрия: польский поэт с французским псевдонимом и французский поэт-поляк, у каждого свой мост. Специально этого достичь бы не удалось, часть работы ктото выполнил за меня, за что и благодарна. В объёмном цикле под названием «Pieśni» — то есть практически без названия — Галчинский заставляет вспомнить то, о чём шла речь выше: это тоже заклинание стихии. Имя ей Время. Недаром каждое стихотворение заканчивается практически одной и той же формулой: «Chciałbym… ocalić od zapomnienia». А спасаются от забвения самые разные вещи и подробности — выражения лица любимой женщины, музыка, которую она играет, отблески на окне, лампа, в свете которой поэт слагает стихи, и вот вдруг эти вороны тоже. Бывают разные признания. Наталья, жена и муза Константы Ильдефонса, человека одновременно непостоянного и верного в любви, получила их немало. Но это, пожалуй, самое трогательное. Оба героя здесь уже не юны — ему под пятьдесят, ей лет на пятнадцать меньше, они прошли испытание долгой совместной жизнью. Но до сих пор поэту об этом хочется говорить вот такими словами. «Песни» одна за другой объясняют почему: для этой пары жизнь и любовь — тоже творчество. И его материалом может оказаться практически что и даже кто угодно. Хотя, может быть, и название цикла тут совсем не «никакое» — ведь для песни нужен союз поэта и музыканта, и музыкально одарённая Наталья здесь как раз и выполняет ту самую вторую роль. Поэтому и вороны на остановке в романтичном снегу возле не самого романтичного моста Понятовского в Варшаве тоже в какой-то мере этому творчеству причастны. И даже им созданы — ведь их же там не было, их для гармонии добавил в пейзаж сам поэт, сам и обессмертил. Видно, Галчинскому очень нравилась эта зимняя графика, потому что воронами на снегу заканчивается и другое, более раннее, очень живое и трогательное стихотворение-признание — ясно кому. Именно его из всей поэзии Галчинского больше всего ищут в Гугле. И хочется вспоминать и оставлять в памяти такие вроде бы лишённые глубокого смысла мелочи. Как и то серое утро первого января в застывшем по понятным причинам незадолго до рассвета южном посёлке. И собственное молчаливое ожидание под холмом среди травянистого бесснежного пространства. На холме, пересекаемом пустынной трассой, паслась стая всё тех же ворон. Заслышав по ту сторону холма гудение мотора, они все тучей поднялись с безумным

218

польский поэт с французским псевдонимом и французский поэт-поляк, у каждого свой мост

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ROMANTIC COLLECTION

Кого будет встречать этот самый китаец, когда оба поднимут насквозь промытый течением взгляд — и не узнают друг друга?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

карканьем, отчего их безумие просило себе скорее каркающе-визжащего английского наименования. Поднимая руку и делая шаг навстречу удаче, явившейся нам в это мёртвое время в образе бледно-жёлтых старых «жигулей», надо было бы, наверно, не стесняясь акцента перед предками, прошептать это заклинание: «Chciałabym tych wron crazowych ocalić od zapomnienia…» И — стоп-кадр. На втором мосту нам эта волшебная формула тоже очень пригодится. Со словесной простотой «Моста Мирабо» переводчикам иметь дело в высшей степени тяжело. Из вод Сены, моста, звона башенных часов, сомкнутых рук, волны и смутного чувства, что река что-то уже начала уносить, в то время как надежда отчаянно барахтается против течения, только в русском языке получилось как минимум семь композиций. Возможно, их и больше. Некоторые — чуть ли не взаимо­ исключающие. Всё может закончиться прямо здесь, прямо на этом мосту, а я останусь в любом случае — хорошо это или плохо? Вот Гераклит, смотревший на текущую воду значительно раньше, — ему было всё равно. Это он виноват — рассказал заранее: не гонись за бегущей водой, всё равно второй раз не войдёшь. Нечего делать было и тому китайцу, который утверждал, что если сидеть у реки и ждать достаточно долго, то мимо проплывёт труп твоего врага. «Закрой глаза — зачем ты смотришь?» Кого будет встречать этот самый китаец, когда оба поднимут насквозь промытый течением взгляд — и не узнают друг друга? Ну да, всё потом пойдёт по новому кругу. На сколько таких кругов тебя хватит? В этой текучести хочется делать стоп-кадр за стоп-кадром. Два силуэта на мосту, отчаянная статика в соседстве с динамикой. Эта классическая расстановка существовала и до Аполлинера, но после него в нашей цивилизации, наверное, у большинства влюблённых был такой мост, реальный или вымышленный, — неважно, в Париже, Венеции или имении какого-нибудь провинциального помещика, превращённом в музей или там санаторий. Даже вода не обязательна. Скажем, харьковский мост над спуском с го(во)рящим названием «спуск Пасионарии». Помню, по телевизору шёл сериал «Пасионария — цветок страсти». Харьковскую Пасионарию тянет назвать по-французски — но не так Fleur de Passion, как Fleur du Mal. Заросли вдоль спуска имеют дурную, даже геопатогенную славу — чем ниже, тем хуже. Неизвестно, как это сказывается на самом мостике, соединяющем две малолюдные периферии заметных объектов центральной площади: университета и Госпрома, но он оказывается в чём-то вроде складки пространства, отделённый незаметными глазу границами. И всю жизнь помнятся эти неплотно пригнанные доски, это чув­ ство заполненности до краёв, эти невнятные огни вдалеке и мерные огни на дороге внизу, эта полуалкогольная (опять Аполлинер? Ну да, будем считать, что это Аполлинер) тошнота от их движения под нами. Мост тогда ещё не был одомашнен гроздьями именных замков, и его пустынность заостряла чувство причастности силам, не поддающимся описанию. Нельзя всю жизнь простоять над движением, не разнимая рук. Можно вместо себя прицепить там замок покрепче. Можно записывать, зарисовывать, снимать любой удобный момент, пришивать себя и свою любовь хоть какими нитками к Вечности. Мы не знаем и не можем знать, надолго ли. На том и стоим.

219


Марина Сорина родилась в 1973 году в Харькове. С 1995 года живёт в Вероне. Окончила филологический факультет и аспирантуру при Веронском университете. Проза публиковалась в «©П» № 4 и № 7, журналах «Петербург на Невском», «Остров», «ПитерBook», «Звенья», «Харьков — что, где, когда», альманахе «Улов», на сайтах «Современная русская литература с В. Курицыным» и «eSamizdat». Перевела на итальянский «Дневник неудачника» Э. Лимонова (Рим, 2004). С 2006 года пишет и на итальянском: роман «Voglio un marito italiano» (Виченца, 2006), рассказы в антологиях «Linguamadre 2007» (Турин, 2007), «Cuori Migranti» (Триест, 2007), «Lo sguardo dell’altro» (Неаполь, 2008), «Rondini e ronde» (Рим, 2010), «Latte e miele sotto la tua lingua» (Рим, 2011). Победитель национального литературного конкурса «Scrivere altrove» (секция прозы, 2012).

Тереза Старушка умерла. Миммо вселился в долгожданную её — теперь свою — квартиру. Мы с Терезой пошли его проведать. Они не знакомы — Терри приезжает ко мне в гости из Болоньи нечасто и, приехав утром, уезжает обратно вечером. Обычно мы ленимся, сидим дома и болтаем о прошедшей неделе, долго готовим поесть, не спеша прогуливаемся по центру. А переезд друзей в живописный пригород — это повод прогуляться. День, к тому же, был правильный: зачем нужны «замечательный», «прекрасный», «превосходный», если есть слово «правильный», включающее в себя все возможные наполнения? День был такой, каким должен быть День всех святых, — первый день ноября, начало последнего месяца осени, день похода на кладбище и пронзительных тонов неба, день с особо чёткими тенями и разнообразием листвы под ногами, от мелкой бледно-жёлтой дроби акаций до задубленных коричневых платановых лап. Прогулка пешком по незнакомым улицам, которые неизбежно выведут к новому дому Миммо. Спешить незачем, новосёлам есть чем заняться. А мы по дороге по­кружим по лестницам и галереям, взойдём вверх, прорезая влажную, не сдающуюся осени зелень: плющ с хмелем, лавр выше ели, розмарин, орех, платан и ещё неизвестно что за имена составляют старинные заброшенные сады за оградами вилл, между которых вверх

220


ТЕРЕЗА над австрийским редутом поднимаясь, ведёт нас мокрая лесенка. Пустые коробки нежилых — дорого ремонтировать — домов. Закрытые покосившиеся ставни. Тени собак и жильцов без прописки. Святилище мальтийских кавалеров. Вывеска «Кинотеатр “Одеон”» над трансформаторной будкой. «Куда ты меня привела?» — спрашивает Терри, а я и не знаю, что ответить.

Закрытые покосившиеся ставни. Тени собак и жильцов без прописки. Святилище мальтийских кавалеров.

Эта улица ведёт к Giardino Giusti, к Саду Праведных, но нам не туда, а в противоположную сторону. Медленно проезжает облупленная серебристая машина. В ней — золотые цепи на ярко-красных бейсбольных майках чёрных парней. Старый квартал стал зародышем гетто в нашем благопристойном городе-сувенире. Стены пестрят барашками бангладешских букв. Магазины подержанной одежды кичатся серебристыми штиблетами с длинным носком крокодильей кожи. В окнах турагентств призывы: «Только у нас пересылка денег в Албанию по особо выгодным тарифам». Пересылайте куда хотите, а мы продолжим прогулку! За Епископскими воротами, пропахшими сыростью, дома становятся выше, проще и тусклее: послевоенная застройка. Неинтересно всё, кроме островка старых домов, где поселился мой друг Миммо. Вдоль монотонной монастырской стены, ориентир — Мадонна со свежими пластиковыми цветами, красная свечечка рубином, узорная жесть, прямо напротив — белая распахнутая дверь в новый дом. Не успели даже сказать положенное при знакомстве «очень приятно» — условности были не нужны. — Привет всем! — Заходите. — Так как дело было? — Умерла на той неделе. Позавчера переехали, точнее, увезли старьё. — А… Ммм?.. — Ах да, знакомьтесь! Пересекаются рукопожатия: — Тереза, Марина, Доменико, Франко. Со вчерашнего дня они вдвоём скребут стены и моют потолки. Ничего другого в квартире нет, одни стены в серых, жёлтых, розовых разводах, серые следы вещей на штукатурке, тень распятия рядом с камином, портрет Джованни Паоло II у дверей, видения будущего: — А здесь мы стенку пробьём, правда, Франко? — Правда, Миммо. — А здесь сделаем новое окно, а здесь кухню, а туалет вот здесь, рядом со спальней, правда, Франко? — Правда, Миммо. — А как же так, разве можно в старинном доме окна пробивать? — А оно здесь и раньше было, вот смотри… В тени дальней комнаты, в будущей его (их?) спальне, в серой стене открывается… — Так это же дверь! — Да, но со стороны улицы есть след от замурованного окна. — Странно. — Странно. С этой стороны — дверь, а с той — окно. Настоящая деревянная дверь, даже замок железный. Интересно, открыт или закрыт засов? Рассматриваю близко-близко. В щели двери набиты газеты, коричневые жгуты старой бумаги в тон дереву. «Послушай, — говорит Терри, — ведь это то, о чём мы с тобой говорили по дороге сюда: следы вещей, их зародыши, их паразиты, как те окурки, что я выковыривала из

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

221


СОРИНА щелей киношных кресел, доставшихся от дядюшки в наследство. Как тот твой карандаш, найденный в польском шкафу, в подтверждение его польскости. То, что выжило при посредничестве большего объекта, благодаря своей скромности и униженности обрело протяжённую во времени жизнь, неестественностью своей судьбы или своего применения заработав бесплатное путешествие на машине времени. Путешествие в один конец, к нам в руки…» Осеннее солнце. Первый этаж. Четыре ступеньки. Белые стены. Резкие тени. Сад, красные листья в траве — занесло ветром с лозы из соседнего сада. Терри сидит на пороге рядом со мной. Мы разглаживаем комки газеты. Неспешно разворачиваем скрученные жгуты, осторожно, не настаивая, возвращаем на свет картинки и слова. Мелкие-мелкие складочки, уголки, дырочки, комочки. Рвётся, хрупкая, и Терри незлобно ругается. Первое прочитанное слово было: «дуче». Период ясен. Значит, сколько лет было тогда покойной? Второе слово: «карусель». Детская газета? Как раз лет в двадцать, наверное, у неё родился первый ребёнок. Как же они здесь жили? Почему замуровали дверь-окно? Может, из окна пришло что-то страшное, и забрало детей, и тогда она пожертвовала купленными для них журналами, чтобы предохранить себя от тёмного зла. А может быть, дети ушли сами, и тогда она разозлилась, и порвала в клочья их газеты, законопатила двери и окна, чтобы не видеть вокруг себя ничего кроме пауков, силуэтов сменяющихся владык Ватикана и чужих листьев, залетевших в сад? Раскрывается, поддаётся постепенно картинка цветная и чёрнобелая на её обороте. Медленно-медленно, тонкими пальчиками разворачивая и разглаживая, Терри воссоздаёт из складок розовощёких детей, на обороте — чёрно-белая плачущая принцесса. У меня выходит только: «каждый день посыпайте ноги» и 140 этикеток томатной пасты «Чирио», и ещё приз — замечательная небьющаяся кукла в полотняном платье. А у Терри сказка почти вся. «Жила-была принцесса, послушная и скромная, принц, привыкший к сражениям, её отец, и тогда долго-долго, прибежали и доложили, что…»

Как тот твой карандаш, найденный в польском шкафу, в подтверждение его польскости.

Бумага на ладошке дырявая, ветхая, но мы с тобой чувствуем, какая в ней сила: сдерживать проникновение холода и жары столько лет. Лежит, отбрасывая дырчатую тень на неровный цемент. — А давай ты останешься у меня ночевать? Чего там! Решай сама, но не знаю, стоит ли терять такую погоду. Зачем тебе возвращаться, ведь в Академии завтра ещё нет лекций… — Ну не знаю… — Ты же не любишь поезда, бойскаутов, суету. Знаешь, сколько назойливых старух будет сегодня в вагонах второго класса возвращаться с кладбищ домой? Они будут входить и выходить на каждой остановке, жаловаться на усталость, смотреть на тебя… — Представляю себе, какая тоска! Но у тебя же тесно… я бы не хотела помешать… У меня действительно тесно, если считать тесной двуспальную кровать под покатой крышей. Пусть пока подумает, переменим тему: — Смотри, а на обороте — весёлая сказка, смотри, как изгибается смешно… — А здесь что-то про школу… Смотри, рубрика «Голос совести»… Да это же ты! И впрямь, могла бы быть я. Я тоже закручиваю волосы назад, в один прочный узел, чтобы не мешали. И очки у меня тоже круглые

222

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


РУСЛАН и строгие, как у развёрнутой чёрно-белой дамы. Посмотрим, что на обороте? На обороте спешат вниз по склону трое: он с обручем, он с ружьём и она с коляской. Фашисты… 31-й год, «Corriere dei Piccoli», «Вестник малышей». Маленькие итальянцы. Маленькая итальянка. Моя маленькая итальянка. Уже пару минут, как Миммо и Франко перестали грохотать жестью и терзать ухо скрипом скребков. Тишина сада прерывается дальними распевами монастырских птиц, шуршанием ящериц и африканских лимузинов. Время идёт к вечеру, и за праздничным биением церковных колоколов — фальшивым, записанным на компакт-диск биением — с трудом, но различаю скрип половиц и тихий шёпот. Любопытно, какую тень застану, если загляну сейчас? Или они уже в будущей спальне? Через плечо Терезы, сквозь просветы запутанной, давно отцветшей мускулистой глицинии слежу за совмещением силуэтов их плеч и усталых рук. День клонится к концу. Обними меня и приласкай.

1

Авторский перевод с итальянского. 2

Худенький паренёк возвращается домой немного усталый и сильно увлечённый тем, что происходит в автобусе. <…> Потом он замечает меня. И чтоб согреться, дует себе на сердце, зажатое в ладонях. Мне пора выходить, и наверное, так лучше. Сандро Пенна

— Так ты остаёшься? — Да, пожалуй, на этот раз останусь. Обидно терять закат. Должно быть, из твоей мансарды будет особо… — Обещаю, будет! Очень-очень! То есть… я хотела сказать, да, пожалуй, ты права. Если верить форме облаков, закат сегодня будет совершенно особым.

Руслан

1

Il fanciullo magretto torna a casa un poco stanco e molto interessato alle cose del autobus. <…> Poi si accorge di me. E raffreddato si soffia il cuore fra due grosse mani. Io devo scendere ed è forse un bene. Sandro Penna2

I Мне сорок лет, и я всё ещё верю в чудеса. В настоящие, не календарные праздники; в неожиданные встречи; в зиму, которая, подкрадываясь к весне, удивляет маленькими радостями, спрятанными в складках сырых вечеров. Я верю, что неприятные свойства сезона — всего лишь предвестники подлинного тепла, тем больше драгоценного, чем меньше оно очевидно или ожидаемо. Некоторые дни пережить трудно. На праздник Святой Лючии прилавки на площади перегораживают мой маршрут; на Рождество прячусь от соблазнительной праздничной сдобы, с которой мне не по пути; Новый год заставляет подводить итоги сентиментальных катастроф, банкротств в отношениях, так и не окупившихся инвестиций чувств и убытка на складе доверия, оказанного по слишком низким процентным ставкам. Каждый раз выходит, что результат не блестящий, — ну и что? Ведь хочется посмотреть, что там, за углом. Я заставляю себя подняться с дивана, и иду вперёд, как обычно, сам по себе. Быть одному так привычно и комфортно: нет такой группы, к которой бы я принадлежал полностью. На демонстрациях иностранцев я чувствую

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

223


СОРИНА себя геем, который здесь вообще ни при чём. На гей-парадах я ино­ странец — и точка. Среди левых я — аполитичный, среди правых — бывший коммунист. Для пролетариев слишком образован, для университетских… для них я — тот, кто много обещал, но плохо сыграл свои карты, выпал из правильной орбиты и теперь просто не нужен. В ближнем круге ситуация не лучше. Отец записал меня в предатели, когда я уехал из Люблина в поисках приключений, потом со временем переписал в неудачники, ведь я не создал ничего, что, по его мнению, оправдало бы отъезд. Мать уверена, что я — трус, потому что не завёл семью. Ей кажется, что я бегу от ответственности, что не наигрался ещё. Оба умудряются удивительно метко задевать мои болевые точки. Да, я пытался пустить корни. Не удалось. Да, я хотел семью, сделанную так, как мне нравится. Не нашёл. Если бы я принимал их претензии, непонятно, что бы мне оставалось: броситься в реку с Понте Пьетра? Возвращаться по собственным следам? Бегать по кругу? Летать? Правда, летать мне иногда удаётся. Так было на этот День святого Валентина. Праздник совсем не мой, по случаю — и к счастью — прожитый в полный рост. День не обещал особой радости, скорее, наоборот. Дело даже не в последней попытке зимы навести тоску, заразить туманом и пронзительной сыростью; этот день особо противен в городе официальной романтики, где строят базары в форме сердца и сердца становятся товаром, где продают по дешёвке мифы и мечты, где тебе вышьют любую фразу на любой ткани, только заплати, где чёрные души красят розовым лаком. Будь я счастливым семьянином-натуралом, постарался бы смыться от суеты куда подальше. А уж такому, как я, гарантированы рвотные позывы от вида сердцевидных гирлянд, парящих над узким проходом во дворик семьи Капулетти, над головами туристов, стремящихся к балкону Джульетты, как осётр на нерест. Вечно эти туристы, мои радость и мука, тяжеленный якорь, заставивший меня застыть в здешней трясине. Муниципальная лицензия на работу экскурсоводом обошлась мне дорого: пришлось одновременно писать диссертацию и готовиться к конкурсу, но всё получилось, и защититься, и пройти экзамен. Так я стал отбросом академического мира и первым официальным польским гидом. Добавив для комплекта русский, я обеспечил себе кусок хлеба и короткий поводок, сорваться с которого, чтобы расслабиться где-нибудь в Греции или Германии, можно только вне сезона. Конечно, я не сдался на милость одиночества и боролся вплоть до окончательного истощения того органа, который отвечает за воспроизводство надежды. Выхода не нашлось: не нашлось друзей, не нашлось коллег, а это значит — никакого круга общения, в который можно вписаться. Никто не забежит поболтать, никто не устроит неожиданную вечеринку, не пригласит на день рождения. Никаких пикников на Пасху, никакого кино с пиццей в субботу вечером. Не беда: мир, к счастью, широко распахнут. Теперь у меня нет проблем с визой, в пределах Евросоюза можно путешествовать, знакомиться, исследовать. Значит, приключения — да, связи — нет. Мне этого хватает, я так решил. Я не могу позволить себе быть хрупким. Поэтому я так дорожу независимостью, съёмной квартирой, где каждая деталь — на своём месте; удобством гардероба, где всё разложено по цветовой гамме, от носков до пиджаков. А ещё есть друзья-любовники, которые, забыв на часок про работу и семью, забегают ко мне, чтобы сбросить напряжение, оставляя посторонние запахи и пятна пота на простыне. Люди, которых я ценю, которым сочувствую, которых презираю. Их тела отстают от времени, и я чувствую себя увереннее, отмечая их несовершенство. Если бы не они, я бы давно перестал замечать то, что кажется им столь экзотичным — локоны пшеничного цвета, молочную кожу, возбуждающую по контрасту с их вымученной в соляриях смуглостью. Они уверены, что я — особенный, и пусть верят.

224

На гей-парадах я иностранец — и точка.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


РУСЛАН

Быть непохожим, влюблённым в себе подобных.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

На самом деле, таких, как я — много. Просто мне захотелось попасть за пределы данной мне сферы обитания, чтобы очутиться там, где статус «не такого как все» будет единственно возможным. Заняв эту изначально проигрышную позицию, можно, при желании восстановить свой мир, собрав его из книг, обид, снов и угроз, солнечных дней и фрагментов забытых фресок, желания жить и хронической усталости. Быть единственным в поиске множества не-принадлежностей. Быть непохожим, влюблённым в себе подобных. Быть чужаком, неразрывно связанным с каждой строчкой и каждой нотой мира, прошедшего сквозь фильтр моего восприятия. Мир, крепость, казалось бы, безупречно закалённая кольчуга. Защита, дрогнувшая от одного-единственного взгляда и раскрошившаяся за восемь часов, пробежавших с первой секунды его появления до той, когда он исчез за широким боком автобуса. Почему вдруг именно он? Как бы это объяснить… Я работаю с людьми. Туристов вижу практически каждый день. Я их различаю за триста метров: как только группа сворачивает на площадь, я уже знаю, мои это или нет. Каждый раз другие, каждый раз одинаковые, окружают меня, соблюдая определённую дистанцию, следуют моим указаниям, отвлекаются на витрины, фотографируют, мечтают о прошлом или смотрят себе под ноги. Среди них всегда найдётся пара симпатичных и смышлёных типов, которые следят за моим рассказом с подлинным интересом, к которым я обращаюсь, чтобы не говорить в пустоту. В тот день всё было иначе: не я выбирал собеседника. Это он меня выбрал, и больше не оставлял. Его группа приехала с гор: после недели катания на лыжах по заснеженным Доломитам и перед возвращением в не менее заснеженные районы России программой был предусмотрен день культуры и шоппинга. По большей части семейные, активные и обеспеченные люди. Крепко сбитые мужчины, безвкусные блондины, на которых я по доброй воле вообще не посмотрел бы, и спортивные, рослые женщины, готовые исследовать магазины и церкви; и вот среди них — паренёк, ростом где-то метр шестьдесят, по всей видимости, одиночка. На нём была очень широкая куртка, рукава скрывали ладони; военные штаны с массой карманов, фотоаппарат через плечо, на шее — диджейские наушники поверх чёрно-белой арафатки: международная униформа неформала. Он посмотрел на меня снизу вверх, и улыбнулся. Оторваться от него я уже не смог. Внутренний голос шептал: «Наслаждайся каждой минутой, их будет так мало! Наблюдай, впитывай, и смотри не промахнись!» Чуб светлых волос, который делал его похожим на героя японских комиксов, чётко очерченные тёмные брови, серые глаза, полные доверия, готовые к чуду. Я начал экскурсию, стараясь показать, насколько подлинно трагически-любовное призвание этого города, и насколько фальшива заполнившая его мишура, на которую влюблённые туристы липнут, как мухи. Я вошёл в ритм рассказа, многие в группе слушали с искренним интересом, задавали вопросы, стоя вокруг меня большим кругом, а он себе оставался в стороне. Я крутился, как дирижёр, собирая удивлённые и любопытные взгляды то слева, то справа, жестикулируя, указывая на малозаметные детали над витринами лавок и за фигурами мимов. Туман постепенно отступал, и я поднимался над землёй на пару миллиметров каждый раз, когда взгляд этого парня останавливался на мне. Группа втянулась в романтическую скотобойню центральных площадей, и мне уже не приходилось его искать: он всегда был у меня за левым плечом. Я хотел, чтобы во всём городе, во всём мире не было никого: только он у меня за спиной. Экскурсия окончилась на набережной за Сан Криспино. Последние энтузиасты закончили благодарить, последние проголодавшиеся узнали всё о лучших ресторанах, жаждущие подарков отметили на картах Пам, Упим и Коин. С замиранием

225


СОРИНА сердца, даже ещё не обернувшись, я уже знал, что он стоял поодаль, увлечённый фотографированием чаек, парящих над рекой. Я прикоснулся к его рукаву со словами: «Пойдём, надо ещё столько всего увидеть». Он поднял глаза, растерянно, и я поспешил добавить: «Разумеется, если ты не устал…» — «Конечно нет!» — ответил он, и пошёл за мной, не задавая других вопросов.

II Я уже не такой безответственный, каким был в двадцать лет, и не такой озабоченный, каким был в тридцать. Мне сорок лет, и я учитываю все последствия. Мы просто пошли по дальнему маршруту. Я углублял объяснения и обращал его внимание то на стены старинного замка, то на заброшенную австрийскую казарму на вершине холма, похожую на капризную принцессу, состарившуюся, так и не выйдя замуж. Он снял реку и мосты сверху со спокойной, сдержанной радостью. Обратно в город мы спустились по дальнему склону холма, распугивая сонных котов и заглядывая за ограды монастырских парков. У стены, укрытой плетёнкой плюща и обнажённой виноградной лозой, я остановил его и сфотографировал: он даже не спросил зачем. Мы много разговаривали. Оказалось, что он остался один случайно: приехали в горы с отцом и младшим братом, у которого на четвёртый день случился приступ аппендицита. Брата оперировали, отец остался с ним в больнице. Переживая за них, мой новый знакомый часто проверял, не пришла ли смска на мобильный, и фотографировал всё подряд, чтобы поделиться с родными этими фрагментами. Когда разговор коснулся образования, он очень удивился, что аспирантура не привела автоматически к гарантированной университетской ставке. Сам он учился на инженера. Я рассказал ему об итальянцах: те лет до тридцати особо не задумываются о карьере и не представляют себе, что значит быть строительным инженером, специализирующимся в информатике и коммуникациях, работать и взрослеть, не дожидаясь, пока наиграешься. Потом мы обсудили силу воли, влияние случайности и фантазии на достижение поставленных задач. Он цитировал отца; я старался не акцентировать, насколько согласен с его словами, прогоняя мысль, что сам мог бы быть его отцом, или что его отец мог быть одним из тех студентов, с которыми я жил в незабываемо близком контакте в те месяцы, которые провёл в Казани на стажировке. Время шло, мы рисковали остаться без обеда, и хотя он утверждал, что не голоден, я настоял, что надо найти подходящий ресторанчик хотя бы для того, чтобы ознакомиться с местными деликатесами. Траттория «Ропетон» была закрыта; пока мы дошли до центра, с учётом специфики дня, отведённого под показушно-любовные обеды, свободных столиков на двоих нигде не осталось. Я попробовал запасной вариант и отвёл его в «Фонтанелла», где мог рассчитывать на поддерж­ку знакомого официанта. Джанни действительно был на работе, но свободных мест не было. Тем не менее Джанни, как обычно, воспользовался случаем влезть не в своё дело, глянул на нас быстрой украдкой и прошептал мне на ухо: — Брось, веди его к себе домой, без разговоров! Какой там обед, такие лакомые кусочки не каждый день встречаются! — Да ладно, через пару часов он уедет, смысла нет, — запротестовал я, а он неожиданно перешёл на серьёзный тон: — Знаешь, сколько я видел таких парней, с которыми хотелось бы всего, а не получится ничего? Приехали, уехали, и до свиданья. Я с ними даже поговорить не мог, только принять заказ. С этим ты хотя бы на одном языке говоришь. Давай иди! Так что пришлось нам довольствоваться быстрым обедом у меня

226

У стены, укрытой плетёнкой плюща и обнажённой виноградной лозой, я остановил его и сфотографи­ ро­вал: он даже не спросил зачем.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


РУСЛАН дома, а до этого заскочить в овощную лавку, которая, к счастью, не закрывается никогда. Он настоял на том, чтобы помочь мне выбрать фрукты. Пока я рылся в помидорах и перцах, он положил в корзинку упаковку салата и застыл перед грудой разносортных апельсинов. Когда я пробрался к нему, огибая башни из ящиков лука-порея, он спросил: — Вы бы не посоветовали, Бруно Янович, какие лучше выбрать? — Красивые, — ответил я, проглотив конец фразы: «красивые, как ты».

III

Он был в восторге от лифта, оставшегося неизменным с сороковых годов, с отки­ дываю­щейся скамеечкой, обитой кожей, и табличкой «прислуге пользоваться лифтом запрещено»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Моя квартирка пряталась под крышей элегантного кондоминиума. Он был в восторге от лифта, оставшегося неизменным с сороковых годов, с откидывающейся скамеечкой, обитой кожей, и табличкой «прислуге пользоваться лифтом запрещено», которую я перевёл, спровоцировав новую лавину вопросов об истории, языке и о том, почему эта страна столь неподвижна и безразлична к современности. «Мой отец говорит, что итальянцы — крутые, умеют жить красиво, спокойно, не так, как мы. Нам всего хочется добиться, везде успеть, всё заработать». И снова я был вынужден согласиться с его отцом, вот только для меня это отсутствие стимулов к развитию было застоем, смертельной слабостью, которая ограничивает наше жизненное пространство до эфемерно-краткого личного удовлетворения и расстраивает любые попытки выйти за пределы личного счастья. Зайдя в дом, он снял обувь и куртку. Под ней обнаружился тонкий серый свитерок в стиле английского колледжа. Какой он был худенький! Я начал сомневаться, действительно ли ему девятнадцать лет. Может он это сказал так просто, для солидности? Размышлял он, как тридцатилетний итальянец, но выглядел лет на пятнадцать максимум. Пока я готовил обед, он устроился в кресле, широко расставив ноги и рассеянно листая первый попавшийся под руку журнал. Я всё прикидывал, рискнуть или нет, а потом обратил его внимание на окно в крыше. Если подтащить стул и выглянуть из окна, то откроется прекрасный вид на реку, церкви, колокольни. Недолго думая, он сбросил тапочки на пол и с фотоаппаратом в руке забрался на стул. Пока он усаживался поудобнее, поставив одну ногу на полку, чтобы не потерять равновесия, я с радостью убедился, что под одеждой oversize скрывалось такое тело, от которого тарелки в моих руках задрожали. Рассматривая украдкой, скорее воображая, чем видя, я отслеживал этот сладкий изгиб, к которому мой живот мог бы прилечь так удобно. Вот точно, живот… В его возрасте я вообще не знал, откуда он берётся! А теперь этот проклятый живот растёт, суставы скрипят, пробиваются седые волосы на груди, или в ушах. Больно смотреть на старые фотографии, а уж про зеркало лучше вообще забыть. Подавая к столу, я старался расхрабриться, собрать вместе комплименты, которыми поили и кормили меня мои пятидесятилетние любовники, чтобы не ощущать себя стариком рядом с ним. Он соблюдал дистанцию, обращался ко мне по отчеству, задавал непростые вопросы, в общем, помогал не терять голову. Но успокоиться было трудно, даже когда мы сели за стол. Просто смотреть, как он внимательно пробовал пасту, а потом поглощал карпаччо с рукколой и пармезаном, с видом первооткрывателя, тщательно осматривающего экзотические плоды, подаренные аборигенами. Наблюдая за ним, я таял, и, тая, рассуждал про себя о вероятности родства между словами «умиление» и «umiliazione», то бишь о крайней нежности, которая ослабляет тебя, делая одновременно скромным и униженным, потому рядом с ним я пропитывался именно этой возвышенной и убийственной отме-

227


СОРИНА ной самого себя перед лицом красоты и ума. Желание простереться и быть растоптанным, капитулировать перед лицом доверия, перетекающего в безразличие. Желание окунуться в чистый источник его бесстрашного непонимания жизни, очиститься от грязи прожитого, воскреснуть, прикоснувшись к чужой чистоте. Всё это я оставил внутри, спрятав в промежутках между улыбками, между долгими учёными рассуждениями о причинах падения итальянских нравов и щедрыми вилками хитро закрученных спагетти. За десертом я завёл разговор об итальянской музыке: кроме дешёвой попсы, которую здесь уже давно никто не слушает, он ничего не знал и про Де Андре, Баттисти, Далла, Конте слышал впервые. Он хотел было помочь с посудой, но я сказал, что это не срочно, важнее — музыка. Присев на угол кровати, он склонился над компьютером, а я устроился у него за спиной, прислонившись к книжным полкам. Я смотрел на эту шею, на светлый, спускавшийся под свитер пушок, такой лёгкий, что если провести по нему пальцем, он не почувствует даже щекотки; склоняясь над ним, пытался уловить запах, и продолжай я в том же духе, вскоре пришлось бы ретироваться в ванную. Квартира у меня тесная, и я в этих делах шумный, поэтому я взял стул и отодвинулся от кровати на безопасное расстояние. Паренёк часто проводил языком по губам, потрескавшимся от горного солнца. Я старался подобрать слова, чтобы описать эти губы — и не мог найти. Русские ребята редко отличаются яркой красотой, мне больше нравится средиземноморский тип, плотно сбитые широкоплечие брюнеты, но в нём был тот особый свет и ясность чётких очертаний, которого не найти в обычных русских — крепких, круглолицых, грубоватых. Прямой носик, уверенный подбородок, щёки с намёком на ямочку, раскрасневшиеся от жары, царящей в квартире благодаря пожилым дамам с нижних этажей, которые не скупились на отопление. Он задумчиво притрагивался пальцами к шее, над воротом чёрной футболки: видно, ему стало жарко. Я моментально представил себе, что он вот-вот снимет свитер, или неловко потянется к стоящему на полке стакану с водой. Моя бурная фантазия была бы счастлива чуть подробнее рассмотреть силуэт его бёдер, его груди, изгиб его спины. Но он аккуратно и сосредоточенно выбирал и копировал себе файлы. Я было подумал, не сдвинуть ли разговор на кино, может, подбросить ему какой-нибудь сомнительный фильм, когда он, закончив копирование, решил поделиться со мной содержимым своего плейера. Первым в списке стоял Джастин Бибер, которого, по его словам, он скачал для младшей сестры, и у меня ёкнуло сердце. Я отправился на кухню приводить в порядок посуду, а когда вернулся, он уже стоял у дверей, посматривая на часы. Ему хотелось посетить какое-нибудь «модное и элитное» заведение, чтобы ознакомиться с местными рецептами кофе. Мы стояли друг напротив друга. Последние лучи сочились через окно в крыше и заливали ему лицо. Он улыбался, и мой пристальный взгляд заставлял его опустить глаза. Ему лучше было не видеть меня таким, и я пообещал отвести его в самые шикарные кафе, в которых можно будет заказать какие угодно напитки, пусть только даст мне пару минут, чтобы освежиться.

Квартира у меня тесная, и я в этих делах шумный, поэтому я взял стул и отодвинулся от кровати на безопасное расстояние.

IV Выйдя из ванной, я тоже глянул на часы. Оставалось два часа до того момента, когда ему надо будет возвращаться к автобусу и отправляться в аэропорт. Я прикинул маршрут, и мы вернулись в центр, всё более плотно набитый парочками всех возрастов и рас, наводнившими улицы и заполнившими магазины. Я предложил ему ряд вариантов, и

228

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


РУСЛАН

Потом мы отвоевали крохотный мраморный столик, проложив себе дорогу среди собачек в розовых пальто и дам в тяжёлых шубах

он выбрал традиционное местечко, где стены уставлены ёмкостями со смесями разных сортов кофе и чая и посетители обращаются к бармену по имени. Экзотические рецепты были написаны от руки на разноцветных листах бумаги, и я помог ему их расшифровывать. Толпа нас столкнула, и на мгновение я прильнул к его спине. Он никак не отреагировал, увлечённый рассматриванием пёстрых товаров, расставленных по полкам, поднимавшимся вверх, до потолка. Потом мы отвоевали крохотный мраморный столик, проложив себе дорогу среди собачек в розовых пальто и дам в тяжёлых шубах, и он смог спокойно заняться капучино. Оторвавшись на несколько долгих минут от всего мира, молчаливый, далёкий от весёлого щебетания публики, ожидающей послеобеденного кофейка, он полностью погрузился в изучение капучино. Спрятавшись за чашкой из тонкого фарфора, я безнаказанно и пристально рассматривал его, отмечая всё в деталях и подавляя мысль, что в ином мире мы могли бы заходить сюда каждое воскресенье после обеда, в обнимку, и что эту молочную пенку на верхней губе я с удовольствием снял бы поцелуем, и что этого не будет никогда, вообще никогда. «А что если попробовать, перед прощанием, навязать поцелуй — в последний момент, когда мне уже будет не важно, что он обо мне подумает? В таком случае надо было бы оставить его подальше от стоянки автобусов, не хватало ещё подпортить себе репутацию в глазах других экскурсоводов и шофёров, которые всегда лезут не в своё дело. Значит, попрощаемся раньше? Может, выбрать пустынный переулок для дороги обратно, найти предлог, чтобы расстаться?» Мысль, пойманная в капкан подробностей, не хотела сдаваться на милость неизбежного прощания. Он вывел меня из задумчивости, когда, на выходе из кафе, объяснил: — Знаете, я подрабатываю в «Кофе Хауз». Это очень современная сеть, типа «Старбакс», вы не слыхали о таких? — Слыхал? Да я там целыми днями сидел, в «Старбаксах», в НьюЙорке… Поток слов прервали воспоминания о случайных счастливых встречах, которые дарил мне «Старбакс» в Вильямсбурге, на углу между улицами, названий которых я уже не помню, но я вернулся к теме: — И в Берлине тоже есть похожая сеть, сделанная по американ­ ской модели, но с особым стилем. Помню, однажды в сентябре, в Пренц­ лауэрберге… Он смотрел на меня с восхищением, и это только увеличивало расстояние между нами. Я решил порадовать его, заглянув в фирменный магазин «Нескафе», где толпа веронцев предавалась празднованию современного ритуала: выбор капсул для новоприобретённой блестящей кофеварки. В толчее, следуя за ним, внимательно отмечавшим все особенности дизайна этого ароматного храма современной буржуазии, я решил, что ничто, ровным счётом ничто не важно. Оставлю этого ангела там, где нашёл, без осложнений и приставаний, ведь я всё равно счастлив, — не уловив запаха его тела, не согревшись теплом его кожи, — одним только отпечатком его лица на моей сетчатке и на матрице фотоаппарата. Мы шли вдоль остатков римской стены, которые разворачивались вплоть до площадки, где автобусы отдыхали от трудов праведных и нервные сопровождающие суетились, как наседки в ожидании цыплят, разбежавшихся по улицам города, пока туман вновь сгущался вокруг нас, накрывая фонари жёлтыми капюшонами. У одного из перекрёстков, где расходятся две улицы, я остановился и объявил, что здесь мы и попрощаемся. Он на меня так глянул, что я, забыв все свои планы, сказал: — У меня ещё две последние просьбы. Вышло как-то строго, и я моментально смутился. — Конечно, Бруно Янович, говорите!

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

229


СОРИНА — Первое, я хотел узнать, как тебя зовут. Я тут подумал: на мой взгляд, выбор между Вадимом, Русланом или Артёмом. Одним словом, имя очень русское, но не банальное, лёгкое, полное гласных, простора, не знаю, понимаешь ли ты. Он лукаво улыбнулся и сказал: — Ответ — Руслан. Давайте второй вопрос! — Я хотел бы к тебе притронуться, то есть просто к руке, я хотел сказать… — Ах, ну конечно же! — воскликнул он, распахнув руки, наклонив голову и приглашая меня к объятию. Всего лишь секунда. Я не успел почувствовать ничего — ни капли тепла, ни биения его сердца — и полетел как камень, брошенный вдоль левой стороны улицы. Он остался стоять на перекрёстке, в ожидании зелёного цвета, серо-чёрный силуэт на фоне привычной средневековой стены из красного кирпича. Слёзы щипали нос, и я делал вид, что иду, глядя вперёд, хотя на самом деле мои глаза были закрыты, чтобы задержать ещё на миг его сладкую, бессознательную улыбку.

Подарок

3

Cigola la carrucola del pozzo l’acqua sale alla luce e vi si fonde. Trema un ricordo nel ricolmo secchio, nel puro cerchio un’immagine ride. Accosto il volto a evanescenti labbri: si deforma il passato, si fa vecchio, appartiene ad un altro… Ah che già stride la ruota, ti ridona all’atro fondo, visione, una distanza ci divide. Eugenio Montale3

Сидит у раскрытого окна, с книгой на коленях, локоть положен на облупленный подоконник; смотрит на листья клёна, думает: дотянусь — не дотянусь (а кошка вот думала дотянуться и упала, разбилась, но она была маленькая, а я — больше), и ещё: позвонит — не позвонит. Звонит телефон. Бежит в коридор по прогретому раздолбанному паркету (занозы, анамнез забывания тапочек, жемчужины в щелях). Зайдёшь? К обеду? Буду ждать (а себе: уже жду). Рассеянно присаживается на ворох одежды, наваленной на стуле у телефонной полки, как и на каждом стуле в этой квартире. Смотрит через дверь в кухню. Там варится обед: сегодня дедушка зашёл проведать детей и внуков. Поэтому когда приходит гость, не боязно посадить его за стол вместе с семьёй: будет вкусно. Дед ставит на стол рубиновый борщ. Разливает по тарелкам с ободком цвета прогоркшего сливочного масла. И всё же она стесняется громких разговоров родителей, крупно нарезанного салата, и своей детской тарелки с Курочкой Рябой на дне. Не хочет доедать, чтобы гость не заметил. Пообедав, прощаются, обращая вглубь квартиры: «Ну, мы пошли» и «До свиданья». Никто не отвечает.

Скрипит колодезный вал, восходит к свету вода и со светом сливается. Дрожит воспоминание в полном ведре, в чистом кругу отражение смеётся. Приближаю лицо к ускользающим устам: искажается прошлое, стареет, другому отдаётся… Ах, и снова скрипит колесо, возвращая на дно тебя, видение, расстояние нас разделяет. Эудженио Монтале

Идут вдоль серого дома, вдоль его подъездов, сараев, деревьев, оград, ступеней, мимо чужого детсада, чужих мастерских, подвальных нотных комнат музыкальной, встроенной в тело дома, школы, прочь от квашеных бочек, бубликовых лотков, прочь от диковин, от скандинавского полосатого носка, натянутого на шар научной ненужной антенны, от цепей, на которых пару лет назад можно было качаться, от изумрудных искристых плиток, от оливковой серебристой пыли, —

230

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПОДАРОК вниз от проспекта туда, где дома реже и ниже, где сады, разрастаясь, занимают всё пространство, превращаясь в парк, из парка в лес, всё ниже, где ни красного пятиугольного кирпича, ни серого асфальта, ни добрыми людьми сложенных камушков да досточек, а только — земля сначала, потом раздолбанная глина, а потом трава. Давно уже, с тех пор как вышли из зоны, просматриваемой от дома, держались за руки (никто никогда не смотрел им вслед, но прятались они вне зависимости от внимания других), а здесь расстались — никого нет, отдалённо прокатывается шорох троллейбусов, крики детей далеко, здесь слышнее насекомые и можно молчать. Здесь можно быть, just be, без необходимости подтверждать этот факт словами или сцеплением рук. Находят место, местечко, долинку, ложбинку, где смотрят пристально красные глазки волчьей ягоды, жёлтые брусочки облепихи, туповатые мордочки белого барбариса. Укладываются: он — заложив руки за голову, она — сбоку, рядышком, ладошки под щёку, на время, недолгое время чтобы прислушаться к миру, к его дыханию, замереть, запомнить, раскинуться, распахнуть руки крестом, приткнуться обратно, поближе. Протягивает пальчики. Хочет. Дотягивается. «Нам некуда спешить и нечего бояться». Греет солнце траву, поднимается от трав и цветов тяжёлый запах, как покрывало, от болотистого ручья влага, и комары, не злые; там никто не злой. Во всяком случае, пока солнце не начинает уставать.

Эта дорога была сделана, чтобы дать горожанам устройство для определения собственных пределов и беззащитности.

Тогда лучше уйти вежливо, первыми. Пойдём наверх? Пойдём ко мне? Пойдём. Тут уж руку подаёт из нужды подняться; если вернуться в людскую зону парка, то можно быстро, избегая одним махом троллейбус, ожидание его и содержимое, перебраться поближе к другому дому. Есть на это канатная дорога, непрестанное поскрипывающее коммунальное удовольствие. Он садится первым, она — за его руку цепляясь и чуть на выдёргивая его из кабинки — привыкла к подсадке дедушкиной сильной руки, смеётся, закрывает заботливо задвижку. Оба худенькие, сидят на одной скамейке обнявшись, смотрят на деревья. Эта дорога была сделана, чтобы дать горожанам устройство для определения собственных пределов и беззащитности. Земля — вот она, вьются тропинки, холмы прилаживаются к небу поближе, всё видишь, как будто рукой дотрагиваешься. Да сам же там лежал, сидел, ходил четверть часа назад (в промежутке между землёй и небом: первые фонари парка, эклер с глазурью, музыка, зелёная пантера, красный вино­град, праздные люди), а достать — достигнуть — настигнуть и счесться — никак нельзя. Тянет вот здесь прыгнуть, вот точно, в этот раз прыгну, плёвое дело — ан нет. Благоразумие, тяготение, но рано или поздно доедем, пусть хоть треть часа повисим надо всем этим, на железной нити, на паутинке развлекательной механической прочности. Но тогда не думалось о неизбежности прибытия, и о том, что один раз спрыгнув, обратно уже не вернёшься ни за какие деньги. Тогда думалось так. — Ой, я сейчас только поняла, на что эта штука похожа. — Ну и? — Кабинка — как ведёрко; мы — как песочные человечки в нём. — Не бывает песочных. Бывают глиняные. — Бывают! У Гофмана был один, но ты прав, глиняные — лучше, глиняные — это как в самом начале. Он не отвечает, вот ещё глупости. Думает о своём детском ведёрке: зелёный зимний лес, глянцевый снег, непропорциональный заяц. Она о своём: круглолицые дети в автобусе, в руках флажки, цветы, все куда-то едут. «Весёлые соседи, хорошие друзья». Или наоборот? По ту сторону долины стоит его квартал: квадраты и прямоугольники, синий вечер, жёлтые звёзды окон, ситцевый трепет кухонных занаве-

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

231


СОРИНА сок, жар подгоревшего варенья, падающие под ноги яблоки (коричневая гниль, бледно-зелёные недоростки). Время ужинать. Приглашает её в дом. Стесняется натянутого молчания родителей, того, что она говорит с набитым ртом и так обстоятельно и громко. Подают золотой бульон в тарелках с тёмно-синей (кобальтовой) каёмкой. Чай пьётся из фарфора с китайской беседкой на боку, она грустит про себя: у нас тоже ведь были чашечки тонкого на просвет фарфора, с розами, но родители подарили всё дочке профессора Любича, и зачем, если они потом всё равно уехали? Пока думает, размешивает звонко чай общей серебряной ложечкой. Бог мой, сейчас ещё и положит её, мокрую, в сахарницу! Но это она уже выучила. Кладёт мимо. Разговор иссякает. Пора домой. Проводи гостью, ну же! Провожает до двери, потом до двери подъезда, до остановки. А, ну его, пошли так, на этот раз под локоток — чтобы не споткнуться в темноте. «Quiet is the night, so turn off the light». В подъезде садятся попрощаться на подоконник. Тень от паутины вверху высоких подъездных окон, жёлтая тарелка фонаря. Скоро все соседи вернутся по своим квартирам, привет, Макс, беги домой давай… да, а вы тут чего? не твоего ума дело, здрасьте, тёть Нина, вам помочь? да нет, чего уж, добрый вечер, Тамара Николаевна, добрый, тётя Фира, что же вы без Тоши? ой, деточка, заболел, такое нешшщастье! — когда все вернутся по домам и точно никому ничего не нужно будет наверху, под крышей, он доведёт её до дверей квартиры. Ну что? Написано всё на лице. А давай… Что меняет ещё один пролёт лестницы, гранитные ступени, потом железные; дверь на чердак никто не закрывает, все забыли, у кого договорились оставить ключи. Тогда — темнота. Она перестанет стесняться себя, откинет волосы с лица, спрячет очки в карман. Стоят обнявшись, целуются, исследуют проходимость одежд, летних, лёгких, несложно, пока он в награду за день, молчание, доверие и преданность не опускается на колени. Луне не рассмотреть их, там нет окон, только дыры между балками; через дыры льётся в дождь вода, заливая тётю Нину, тётю Фиру с её дворняжкой, родительский стеллаж с иностранной литературой. Ей не на что смотреть, закрыть глаза или открыть их — одинаково, не подсмотришь за ним, ни за собой; приходится сдаваться на его непрерывную милость и кончать. После чего — домой. Такой у них распорядок дня: она — последней, потому что после этого ей всегда ужасно хочется спать; в парке спать нельзя. Так что, сделаем себе этот подарок? Пройдёмся посмотреть на пустые окна наших квартир, твоей на первом этаже, моей на четвёртом? Протянем руку к пустым стёклам, сломанным скамейкам, снесённым оградам? Почувствуем, как прогибается под ногами простран­ ство, как уходит вниз долина, как скрипит и жалуется железная паутина? Прокатимся — каждый в своей кабинке, ведь чтобы знать, что мы есть, не нужно больше держаться друг за друга, всё закреплено, подвижными колёсиками приведено в замкнутое, постоянное движение. Договоримся заранее о правилах, из негостеприимства гостиницы и скуки неузнавания проедем от не моего дома в не твой. Выберем время, правила, направление движения, сумеречный час, когда видно, но только нам двоим, нашим новым зорким глазам. Она пусть стоит, расстегнув блузку, он — откинувшись, вытянув ноги, на неё глядя, украшая пятнами ржавую жесть борта. Пусть родной город видит то, что обычно скрывается от городов и деревьев. Пусть они так делают. А мы посмотрим.

232

Пусть родной город видит то, что обычно скрывается от городов и деревьев.


Владимир Стариков родился в 1952 году в Харькове. Окончил Харьковский художественно-промышленный институт (ныне — академия дизайна и искусств) по специальности «станковая графика». Книги стихотворений «Оказия» (Х., 1998), «Третье поколение зимородков» (Х., 2000), «Заглавие» (Х., 2001), «Самоучитель игры» (Х., 2005), «Шалашник» (Х., 2007) «Vade mecum» (Х., 2011). Стихи и короткая проза публиковались в «©П» № 1, № 6 и № 10, журналах «Дети Ра», «Харьков — что, где, когда», антологии «Освобождённый Улисс», интернет-издании «TextOnly», книге-выставке «Верлибры — Пушкину», газете «Гуманитарный фонд». Живёт в Харькове.

Дрозд просвистит, пропоёт песню оливы На сан-францисканском наречии. Собою укроет в гнезде овоиды голубые в бурую крапинку. Нежности следы — в неприкосновенности.

Когда в конуре, в кобуре, в пенале Услышишь писк, щелчок, жужжание или треск, Сосредоточь внимание на банановой кожуре. Нет проку в ней — оберегает шкурка фермент счастья — Это мокрое утро, или прошедший унылый вечер, Вспомнится и поможет, излечит Позже, когда тяжело вдвойне.

233


СТАРИКОВ

Когда они это писали — были живы, Отхаркивали спелые комочки (Не знаю — сердца, лёгких). Подсушивает Вечность с кровью ростбиф. Со временем теряет интенсивность цвет — За серым серое… Теперь нам кажется — мы научились мыслить.

Кто не читал Милета — молод. Кто прочитал, считай — покойник. От безнадёги его писаний Охватит душу вселенский холод. А прочитал и жив — чтоб разом? Тебя коснулся всевышний разум.

ивы ели зайчиков наверно птичек кушали

место есть время быть

Марку лизнул (куда бы приклеить?) — приклеил. Марку, прежде чем стать Императором, Воином быть довелось, стать палачом. В августе звёзды с Землёю вступают в сношения, Августу всё нипочём — Зреют лимоны в садах, в Сенате — заговоры. Всё разрешится — проблемы, от бремени, если жена на сносях. Что-то в словах ты запутался, плутаешь во времени, Точные термины это решают — некто сказал, Нитку порвал И тут же пропал на глазах.

место есть время быть

234

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


*** Де Кирико в лесах Парижа, высматривая дичь, сам стал предметом обихода, сам превратился в ключ, скорей в отмычку, если хлыщ, едва взглянув на «Песнь любви» — остолбенел, а старый хрыч — проросший плющ — ну просто лез на стену.

хотелось по-другому — сложней и проще высаживал маслину и выпал дождик в Италии, где не был, в Иерусалиме, в горах Ливана ветер так формирует кедр — горизонтальны ветви, а вверх растущих нет, проще и сложней — кедром был в горах Ливана, стал мудрей — каждой веточкой по ветру.

прояснится текста смысл но не поздно ли мы уходим а приходит кто не поняли

клады, послания, захоронения — детский наивный расчёт в то, что когда-нибудь, как Воскресение! снова найдёт, как бы случайно — светит окошко! что это там, под стеклом? в ямке — две бусины, пёрышко сойки и шарик стеклянный с мёртвым жуком. любимый камушек — и это счастье! ещё не знаешь слова «фетишизм», сжимаешь в кулачке, показываешь всем, но — ни за что — меняться!

наши братья гречкосеи льнотрепатели нам письмо на бересте конопатили на коре берёзы каждой эта клинопись то ли опись то ли пропись может изморозь или снег поможет дождь в свете молнии когда белая кора станет чёрною прояснится текста смысл но не поздно ли мы уходим а приходит кто не поняли

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

235


СТАРИКОВ

хватило нобелевской премии на плешь могильную на острове а материк оставим бедным пусть удобряют костным фосфором и всех замученных не хватит чтобы повысить плодородие степей бесчувственных бескрайних полыни запах алкоголя не вспоминайте обо мне — жизнь несуразна как beeline не делай этого спектрометр от синего не отчуждай ну утонули — плыть и плыть бы — гряды днепровского каскада не одолеть обычной рыбе — хоть электрическому скату на отлетающую душу — в строке — воззрись — мелькает пятка какая пытка — расстаются и разделились без остатка

земля покоится на голубых китах их кожа так сияет утром! что никакие доводы учёных (да! — я согласно всем киваю) не смогут разогнать мой нежный мрак тем более — дай, Дао! — уплываю на розовой форели, если в среду на золотой макрели, но в четверг

в строке — воззрись — мелькает пятка

чертёнок в негативе предстанет светлым ангелом белой ночью и Петербург и Ленинград погрузятся во мрак Летний сад скроет в темноте эбеновые статуи спящие в одно мгновенье станут маврами а их хранители оденут из перьев траурный наряд свет от земли но чёрные лучи от фонарей — мигающие сумрачные конусы утяжеляют светлый вздох аллей всё поменялось — солнца тёмный круг в мир проливал свои чернила и совы ухали желающие видеть в тенях скрывались прятались в подвалах светильники заправленные тушью светились буковки на сумрачных листах сгоревший уголь светом заблистал

236

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


*** в тенях немного света в глубинах в складках в норах не защищён никто кто тщательно скрывался перемещаются стремительно полезли из щелей мокрицы сколопендры многоножки кроты всё утро странный шорох раздавался до светлой ночи

отдельно от каждого действия — мысль — иная материя — пообтрепался лишь краешек, который чаще касался, казался похожим на правду, на жизнь и в чём она, если в кредит и в рассрочку на время пространство счастливым даётся пришедшим — рубашкой, ушедшим — сорочкой.

дневного света лампочки висят с чужого потолка

в чертогах — черти, а в Раю — игрушечные яблочки и я себя не узнаю, то место, где сейчас стою не признаю дневного света лампочки висят с чужого потолка и светят тускло, голо как мысль сейчас обнажена — уже ушла по проводу — имей позицию свою

фрагменты единого целого пристёгивающиеся воротнички это в прошлом подгузники в надежде, что прорастут вершки а под землёю коренья-узники да, что-то сменное листья, обувь — болтается у колена холщовая сумочка и только когда возникнет изображение все эти куски замкнутся и к себе уже никого не пустят

разнообразны места отсутствия где только не был память потревожу

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

237


СТАРИКОВ Шамбала ну там не только я и даже Рерих только на картине хоть и признала родинки родня того кто видел зарылась Троя — Турция, Румыния хазар столицу Каспий как слизал сорокопут потомок скифа шлем окрыляет жалею что сказал

Так совпало, свет оказался на нужных местах, Чтобы форма свои проявила чудесные свойства — Там — нежнейшим нюансом, контрастом отчаянным — там, Полутоном легчайшим. Тень упавшая — возле. Всё на месте. И зрители на местах, Все богатства даны и припрятаны (как в природе). Вот представь, догадайся, уже чувствуешь сам — Жизнь замешкалась на выдохе или при входе.

Вдруг поймёшь, что каждое «фа» уже принадлежит Какому-нибудь Брику, а ты всё поёшь. Использовать Лилю (почти что «лилию»). Куклу-лялю — глазками блымкает, Закрывает, чувствуя — нож.

Жизнь замешкалась на выдохе или при входе.

Жёлтым! И красным! И синим! Или — достаточно сажи? Стиль — обгоревшая спичка. След оставляет влажный Палец — используй кофе Или грузинский чай. Ресницею — волосяной чертой Значительное отмечай.

Я думаю, что местный Мендельсон мог им напеть, С прикидкою на время, в которое живём, и место — мы не в Вене. Все жилы напрягая, мы умрём. А вот без этой музыки вернее.

238

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


*** Может, в результате перевода на другой язык Сгинет красота, возникнет смысл Или смысл исчезнет? Красота!

Море напряжённо измышляет шифер. Шифер лаконично изображает море. Для океанского лайнера — штиль. Шторм — для потопляемой посудины убогой. Спозаранку небо голубя голубей. Плёнка, прикрывающая глаз говорящего ворона. Ночью — крыло того же ворона, Невидимое, в темноте, Окажись он хоть белой вороной. Ограничение лишь частично — аскет. Откажись от всего — труп. Кто в подвале скрывается, Кто воркует на чердаке, В доме рыбы в аквариуме снуют Или прыгают молча, отчаянно на сковороде.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

239


Александр Кочарян родился в 1985 году в Харькове. Окончил психологический факультет и аспирантуру Харьковского национального университета им. В. Н. Каразина. Преподаёт на курсах психологии творчества и психологии массового поведения в Национальном аэрокосмическом университете им. Н. Е. Жуковского «ХАИ». Публиковался в «©П» № 13, журналах «Харьков — что, где, когда», «ЛАВА», в Интернете, в том числе в переводе на сербский. Живёт в Харькове.

Побег Стефан окончательно решил — побег, никаких «кроме»! Тепло спряталось в щелях потрескавшегося мира, а Стеф на гладком месте. Уничтожить гладкость мира — тонны дней, тонны ночей! Вспышка, ослепительное сияние: о чём это Стефан, не вспомнить никак. Только теребить дни. Сжечь на костре свою бесчеловечную музу, — а у неё нет телевизора, нет ключей от квартиры, светлой солнечной работы тоже нет. Кто поймёт всю галиматью Божьего мира? Стефан знает: он уедет в место, где есть запахи — пусть даже цветов, пусть даже газонокосилок. Осталось не так много — мелочь, обременяющая карманы; помыть посуду, забыть о работе, полить цветы, сделать дело; кончить деньги, это легче всего. Тогда и тело выплывет наверх, на свет Божий, узнает, каков он. Кто-то трясёт этот город — то живое, что в нём ещё осталось, бултыхается на самом донышке, вместе со Стефаном. А в чаще дремучей гризли гремучий… Стефан ощущает, как его обволакивает город: тук-тук не то в дверь, не то сердце. Спина заныла. Надо бы выйти во двор, повисеть на турнике — но это же улица! В людях и домах, в привычных маршрутах больше не осталось силовых линий, направляющих в привычные точки, аккумулирующих спокойствие. Зачесалось под мышкой. Нет, тебе не зацепиться за этот город: улетишь отсюда. Хотя бы в Киев, да… Стефан выдыхает тёплый воздух. Ему вспоминается список смерти, составленный в первом классе, — но то были буквы… ничего

240


ПОБЕГ

Камень знает свою форму, знает, куда ему падать.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

подвижного, никаких броуновских улиц! Стефан — ты жертва своего страха! Зелёные чешуйчатые стены: оно дышит. Ты знаешь, дверь откроется. Жадные глаза города вспыхивают каждый вечер. Наплевать. Стефан ещё раз смотрит на след укуса на левой руке. Моль! Он поймал её за крылышки!.. Теперь-то ты уж ничего здесь не испоганишь… Но не убивать… выгнать! В окно. За неимением имения приходится жить в однокомнатной не своей жилплощади. Жильё-быльё. Стефан стесняется этого. Но он никак не может решить — он уходит или нет? Куда ты делась, муза с пепельными волосами, смятенная, сметанная, в стельку степная, украдостная. И наверняка не напишет. Музы не попадают в сети — они играют в весёлого фермера, строят новый Эдемский сад. Но это уже не музы… Так, как и надо. Ни быль, ни небыль не растворяет твой образ — инертный, благородный и газообразный. Помолимся, милая, стеклянная, стылая, как-то по-старушечьи оставшаяся в прошлом. Уехать от тебя. Уже и ноги танцуют в ритме поезда. Стефан чувствует узы, сковывающие землю: дороги как узловатые руки, держат её, пытающуюся ускользнуть, раствориться в пылающей черноте неба. Стефан сглатывает стальную горечь и прислоняется к стене воображаемого пешеходного перехода — зелёной и чешуйчатой, как стены прихожей почти-стефановой жилплощади, его гнезда, высиживающего холодные радиаторы, трещины на стекле, восторг бегущего по линолеуму варенья. Холодный воздух спускается от стефанова сердца и через мышиные норки за книжной стенкой уходит в подвал: приникая к земле, пытаясь понять, бьётся ли её сердце. Наивно, как наивно. Ещё залезь в чат — вспомни, как не-быть с людьми: в интернете всё возможно, хоть и не совсем реально, как глубоководные пульсирующие апельсины, фиолетовые до одури. От такого чердак чешется. Ногам никак не нащупать бездну между Стефаном и землёй… Стефан знает: он уже на исходе. Расходуются молекулы воздуха, страсти, любви; пластиковые кульки, ревущие воды, бумажное солнце, электролит ветра вытекает из батареек вечности. Но Стефан научится — он пойдёт на подработку, он сможет принести денег в зелёную, как чешуя Левиафана, прихожую. Камень знает свою форму, знает, куда ему падать. Стефан, вынеси мусор, предвечерний фильм и ужин; уткнись в её знойное плечо; порви свои свободомыслящие узы и узри печаль всего сущего. Гармония и смирение. Бык — тугосерд, тугосердный бычок. А ты всё держишься на поверхности, как солитёрная рыба. Стефан достал две баклажки для воды и крикнул: я ушёл! На лест­ нице сидел кот, огромный глазастый страх, потоки шерсти. На улице Стефана провожали взглядом старухи. Вот ведь, мусор не взял. Стефан прошёл мимо огромной металлической колыбели для всего выброшенного. Двое играли в карты на скамейке у подъезда. Детвора закинула мяч на дерево, и Стефан помог — сбил мяч какой-то палкой, тут же валявшейся. Кто-то остервенело выбивал ковёр — а потом успокаивался (или выдыхался), продолжая уже более размеренно. Продавщица произнесла — семь девяносто. Дала сдачу с десятки и попыталась выпустить улыбку на волю: приходите ещё, у нас — лучшая вода. Ха! Когда-то Стефан знавал воду и получше, подумал он, но развозили её по совсем другому маршруту. Из которого он выпал, как подшипник из велосипеда. Кот всё сидел и смотрел на пустые почтовые ящики. На двери в подъезд висело предупреждение жильцам: в случае неуплаты за коммунальные — суд… На полу хрустели

241


КОЧАРЯН глянцевые листовки в пользу радостных, сияющих, спешащих помочь, деловитых и ответственных, готовых сражаться за нас политиков — и конечно же, брошюрки сектантов. Вечером Стефан зашёл в интернет проверить один сайт: днём, пока вытаптывал улицы города, в переходе между станциями метро заметил на полу полустёршееся «посади дерево» и адрес в интернете. Ноги бегут сзади и спереди, ноги тебя ненавидят, ведь ты никак не можешь им довериться. Да, посадить дерево было бы здорово — пел солитёр, обвивая рыбий пузырь его души. Да — проспект Гагарина стал шире и вонючее, вообще — это город не травоядных, а хищников. Но Стефан посадит дерево. Стефан по кличке Тефлон справится с этим, он примет вызов. И вот Стефан заходит на сайт и видит, что надо проголосовать. Поставить «лайк», нажать несуществующую кнопочку. Стефан представил, как все проголосуют, все-все-все, вот он, субботник будущего, — кто же будет сажать деревья, кому это надо? Есть же весёлый фермер… Но нет! Ещё можно было прийти — со своими лопатами. Ха. Ха. Ха. Так Стефан и не посадил дерево. И не сбежал — Милтон Эриксон вас раздери.

Грампластинки Грампластинки, фетские диски начала двадцатого века, годовые кольца ночи… Грампластинки выделяют сок, струящийся в её ветвях и стволах… На вкус он как помутнение в голове в первые дни насморка… Однажды мне предложили пойти на джаз. Пройти мимо главного входа, повернуть, спуститься, постучать — и ты на месте. Я позвонил Паше, Ксении и Марине и обо всём договорился. Выбрал одну грампластинку, чтобы взять с собой. Как талисман, наверное? Паша должен был через минут двадцать подойти к подъезду, Ксения и Марина, не догадывавшиеся о существовании друг друга и обе идущие туда из-за меня, но по разным причинам, должны были встретиться с нами уже на месте. Подошёл Паша, и мы выпили водки. Приехали, прошли, повернули, спустились, постучали. Джаза не было. Стояла абсолютная тишина. Подошла Ксения. Мы всё ей объяснили. Энтузиазм и алкоголь не выветривались. Мы пошли в консерваторию. Марина опаздывала, но никого это не волновало. Из нас всех у неё были самые красивые глаза, самая добрая душа, её проблемы никого не волновали, мы не были способны держать в памяти так много. Я не мог. Допив с Пашей водку в туалете консерватории, мы стали слушать оперного певца, репетировавшего в зале. Я сдерживал смех, я никогда не понимал оперу. Я ушёл оттуда, мои спутники тоже. Нужно было решить, куда идти дальше… я предложил погулять. Набережная, вдоль чёрной реки, в которой барахтались огни города… там убрали трамвайные пути… мимо пожарной части, смотря сквозь немытое стекло на неподвижные машины… потом по восходящей… станция метро Бекетова… небольшой перевал в буфете… чёрный чай в картонном стакане. Спуск на площадь… маккофе в пластиковых стаканчиках… Грампластинка находилась у меня. Круглая, в квадратном конверте, словно тибетская мандала. Ксении позвонила её подруга, Кристина. Она чем-то напоминала мёд и слегка подгнившие яблоки… В полночь в город возвращался

242

вот он, субботник будущего, — кто же будет сажать деревья, кому это надо?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ГРАМПЛАСТИНКИ

Ксения заставила меня считать, будто я её хочу.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Коля, мой одноклассник, наш общий друг и парень Кристины. Она предложила встретить его. Мы поехали на вокзал. На метро ещё успевали. Коля был совершенно счастлив увидеть нас, встречающих его. Марина к тому моменту не выдержала, ушла, с тех пор мы толком не общались… она ушла ещё с маккофе. Мы… нам не было до неё дела. Грампластинку, до того прилежно несомую мной сквозь все чудеса этого вечера, я забыл в такси, когда с вокзала ехали к Коле. Интересно, в какие приключения теперь попадёт таксист? Коля снимал двушку в бетонной многоэтажке на Алексеевке. В одной комнате был свет и компьютер, и диван, и пиво, и общение. В другой комнате не было ничего, кроме мрака. Я вспомнил, что в ней жил дед, сдававший одну комнату Коле. А потом деда сбила машина. Конечно, не в комнате, но всё же… Я видел, что Паша с уходом Марины почувствовал ту неловкость, которую обычно в компании чувствует парень без пары. Но мне было всё равно. Я боялся. Я взял Ксению за руку и отвел в тёмную комнату. Не помню, что я ей говорил… какую-то ерунду. Я разозлился, когда она начала: а как же паша бедный паша что он будет делать вот в той комнате сейчас коля с кристиной уединятся а как же паша… Паша не пропал. Найдя на кухне в холодильнике оставшуюся от Колиного деда бутылку коньяка, он прикончил её к утру. Утром я понял… Ксения заставила меня считать, будто я её хочу. Я провёл эту ночь так, как она хотела, чтобы я это сделал. Она видела, я решил, что чего-то добился, и не хотела меня разочаровывать. Потом были коньяк, разговоры на кухне, остановка маршрутки и последние залитые солнцем метры асфальта перед домом. Я плыл в нагретом воздухе, как старая проржавевшая баржа с неф­ тью прошедшей ночи… я боялся разбиться, боялся, что нефть вытечет сквозь все мои щели и трещины… я молчал и смотрел в небо… Воздух этого весеннего утра не имел запаха. Как не имело его вообще ничто. У меня снова был насморк, я опять простудился, опять не выдержал биения жизни… снова стал более отстранённым. Я был полон темноты. Во мне не было похоти, не было желания, не было страсти или жажды кого бы то ни было. Я просто хотел спрятаться от солнца. От дня. От жизни. От людей и их взглядов. Я не понимал, что они ищут во мне, каких демонов пытаются из меня извлечь. И теперь не понимаю. Через некоторое время я узнал, что грампластинки покупают на книжном рынке, на Балке. Пришёл уточнить. Покупаете? Если только не процарапаны, да, приносите. Я плачу пятьдесят копеек за штуку.

243


Игорь Бондарь-Терещенко родился в 1964 году в Харькове. Окончил Харьковский строительный и Московский литературный институты. Кандидат филологических наук. Основатель Харьковского технологического объединения «Жива Література» (1997), экс-редактор журналов «Український Засів» и «Ґіґієна», региональный редактор журнала «Образотворче мистецтво». Автор поэтических книг «Лірень» (1987), «Ulaskava» (1994), «Фібруарій» (1999), «Поsтебня» (2001), «Коза-Дерида» (2002), «Сорока-бароко» (2009), драматической поэмы «Повернення Менелая» (2000), книги избранного «Автогеографія» (2006); радиопьес «Моя і ваша» (1992), «Що далі, Зозе?» (1993), «Вечір навшпиньках» (1995), «Пастка на миші» (1995), «Чорний аспірин» (1996), «Люна Росса» (1997), «Чвірка на флету» (1999); книг литературно-критической эссеистики «Текст 1990-х: герої та персонажі» (2003), «Neoліт» (2008), «Культпроsвіток» (2010), «НеEastWestная Украина» (2010), научных монографий «Ostмодерн: геопоетика, психологія, влада» (2005), «У задзеркаллі 1910–30-х років» (2009). Лауреат премии «Мистецтвознавець року» (2009) Союза художников Украины. Живёт в Харькове. В «©П» № 13 публиковались рецензия и переводы.

З книги «Поsтебня» Юг кіт у чобóтях товариш жучок вижила в тій борні стріляла по шляпках і по манто по жирних очах по мені пережила усю гепеву де кожен третій — шпійон всі стіни списала у ріднім краю: неп — нет drug — друг і спартак — чемпіон

244


ИЗ КНИГИ «ПОSТЕБНЯ» спасу нема і запас анаші дражнить чекістський нюх товариш жучок читає вірші та іншу мою херню

Из книги «Поsтебня» Юг кот в сапогах товарищ жучок ты выжила в той войне стреляла по шляпам и по манто по жирным глазам по мне пережила ты всю гэпэу где каждый третий шпион писала на стенках в родимом краю нэп — нет drug — друг и спартак — чемпион

стреляла по шляпам и по манто по жирным глазам по мне

а спаса нет анаши косяки дразнят чекистский нюх товарищ жучок читает стихи и остальную мою херню

Соло сюзі зонтаґ твоє сюзікватро наче квадро набридло мені все не так відбувалось у барта і не так все було в потебні і не так вже й самотньо в буфеті тамті двері хоч не замикай: беньямін роб-гріє і канетті адорно авербах і батай і не так вже й в клозеті самотньо всюди сюзі і зона і жизнь зачинятися нині не модно щоб читати маґічний фашизм я писав він писав ти писала сюзі к’ю вийшло вдале як штамп наче харківські нетрі вокзалу наче вискубаний мандельштам так що зонтаґ твоя парасоля ні фіґа не прикриє мене як почнеться такеє тут соло... отто дікс герман брох жан жене

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

245


БОНДАРЬ-ТЕРЕЩЕНКО Соло сюзи зонтаг твое сюзикватро словно квадро наскучило мне ведь не так там всё было у барта когда он заходил к потебне и не так уж тоскливо в буфете только дверцу ты не закрывай беньямин роб-грийе и канетти адорно авербах и батай запираться в клозете не модно всюду зонтаг и зона и жизнь чтоб читать без помехи сегодня твой магический сюзи фашизм я писал он писал ты писала сюзи кью удалась словно штамп будто в харькове дебри вокзала как раздёрганный вдрызг мандельштам так что зонтик твой сюзан весёлый не прикроет ни капельки мне и такое начнётся тут соло отто дих герман брох жан жене

Ротонда Казали: успіху — ґудлак! І хай щастить у цьому світі. А озирнувсь на цей ґулаґ, то всюди — вітер.

и такое начнётся тут соло отто дих герман брох жан жене

Та всюди сталін на землі, і упирі, і вовкулаки. Ввесь світ у присмерку змалів, нема ґудлаку. Можливо, гріх і негаразд, і дух, припсярений до кону. Але ж ґудлак... І раз-у-раз — як на ікону.

Ротонда Удачи, мол, тебе — гудлак! Пусть повезёт на этом свете! Я оглянулся на гулаг, повсюду — ветер. Повсюду сталин на земле, и упыри, и волкулаки. И мир весь съёжился во мгле, и нет гудлака.

246

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ КНИГИ «ПОSТЕБНЯ» Повсюду грех хватает нас. сдыхает дух — всё по закону. Но всё ж гудлак — за разом раз, как на икону.

Лопань ставиш крапку в артикулі й кажеш «обід» «де?» спитається арт ти відкажеш «ibid» «де?» спитається сооІ сподіваючись на хоч каварня у цьому районі одна і до неї пливти підлітати й брести через рейки трамвайні й річкові мости там з’їси якусь клюкву і радісний вже як в столичнім салаті як в яйці фаберже там сподіваний дрінк і негаданий бульк витягають із серця пісний пролеткульт і виходить із тебе просвітлений раб і пензлює ізнову до артівських зваб

дринк обычный в конце и негаданный бульк выгоняют из сердца сухой пролеткульт

плаче cool у каварні під лейблом «аїд» бо скінчився без арта для нього обід «де?» спитаєшся ти переплутавши схрон «там!» гукне лівий берег ріки ахерон

Лопань ставишь точку в конце и период закрыт «на обед?» спросит арт ты ответишь «ibid» «где?» подаст голос cool понадеявшись на хоть столовая в этом районе одна до неё будешь плыть долетать и брести через рельсы трамваев и речек мосты а в ней клюквы поел и доволен уже как в салате столичный в яйце фаберже дринк обычный в конце и негаданный бульк выгоняют из сердца сухой пролеткульт из тебя просветлённый был выдавлен раб чтобы сызнова в арт он вцепился как краб плачет cool от обиды под лейблом «аид» был без арта обед и шалманчик закрыт «где?» ты спросишь у них перепутавши схрон «там!» в ответ левый берег реки ахерон

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

247


БОНДАРЬ-ТЕРЕЩЕНКО

З книги «Коза-дерида» Джанкой ален гінзберґ і вуді ален не дійшли до наших віталень óден з них був їздцем безжурним другий оскарів кидав до урни почекають обидва на кухні поки взую балетні туфлі поки óдена дочитаю гляну в очі кольору чаю закурю піпі в факс заправлю з привітаннями пітеру-павлю не курити вже якось зможу проживу на два тижні довше і звичайно ж усі два тижні буде дощ від нью-йорка до вижниць на фіґа? почекаю на кухні поки смажаться яйця тухлі поки хлопці он-о ганяють на мопедах і просто так твої очі кольору смерти не жени ален буде первий вуді вийде і буде мудак ми не робимо андеґраунд не різнимося лівий-правий ми злізаємо геть з мопеда з цим взуттям знов до ортопеда подивись на туфлі на кахлі знов на кухні сліди прочахли ніби прізвище на е-мелі що робити тепер земелі? закурю дощ два тижні плаче чаю кольору він не бачив

аллен гинзберг и вуди аллен не добрались до ваших спален

Из книги «Коза-дерида» Джанкой аллен гинзберг и вуди аллен не добрались до наших спален из них óден ездок был вольный другой оскаром недовольный так пускай подождут за бугром пока я допиваю свой бром пока óдена дочитаю и в глаза погляжу цвета чая

248

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ КНИГИ «кОЗА-ДЕРИДА» закурю пипи в факс заправлю с поздравлением питеру-паулю научусь не курить уже больше проживу на два месяца дольше и конечно все эти два месяца буду мыло искать чтоб повеситься посижу-ка я лучше на кухне пока тесто в кастрюле разбухнет пока дети вдоль дома гоняют на мопедах и просто так а глаза твои цвета смерти не гони аллен выпадет первым вуди выйдет и будет мудак мы не делаем андеграунд рассчитайся на левый-правый мы слезаем уже с мопеда с этой обувью к ортопеду доплетёшься теперь еле-еле посмотри на следы-ка земеля или лучше на кафель на кухне у меня все е-мейлы протухли закурю дождь по крышам врубает цвета чая не замечая

Авторизованный перевод с украинского Андрея Пустогарова

Андрей Пустогаров родился в 1961 году во Львове. Окончил Московский физико-технический институт, кандидат технических наук. Книги стихов и короткой прозы «Диптих» (2001; совместно с В. Ешкилевым), «Азия. Стихи и сказки» (2004), «Город» (2007). Стихи публиковались в антологиях «Россия, Азия моя!: Ислам, мусульманский Восток в русской литературе XV–XX веков: хрестоматия», «Харківська Барикада № 2: Антологія сучасної літератури», коллективном сборнике «Последняя среда. Стихотворения и комментарии» и др.; эссе, критические статьи, переводы — в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Вестник Европы», «JI» и др. Переводчик и составитель нескольких антологий современной украинской поэзии и прозы. Переводит также с польского, английского и других европейских языков. Член союза «Мастера литературного перевода». Живёт в Москве.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

249


Иван Волосюк родился в 1983 году в Дзержинске. Окончил русское отделение филологического факультета Донецкого национального университета. Стихи публиковались в журналах «Радуга», «Дети Ра», «Зинзивер», «Новая Юность», «Крещатик», «Побережье», «День и ночь», «Иные берега», в альманахе «Четыре сантиметра луны». Живёт в Донецке. Работает в областном еженедельнике «Донецкие новости».

Стихотворения Богдана Савельева 1 Хватит, тебе я отдал понедельник для разных затей. Зал затемнён: непрозрачной хлопчатобумажной тканью окно ослеплено. Стихотворение слеплено из протоглины антропоморфного имени «Я — человек», и ничто уже после меня не боится быть вещью. Вещие сны.

250


СТИХОТВОРЕНИЯ БОГДАНА САВЕЛЬЕВА Ставлю знак равенства: две параллельных дороги, они коротки и промокли до нитки, видимо. Видимо-невидимо сгустков материи, названных в один день с животными, которых к нему привели первыми. Кроткими были животные. Время — линейно. Мотыги было достаточно, чтоб обрабатывать землю. А потом от наскальных рисунков мы двигались плавно к каждой из двухсот банок супа «Кэмпбелл». И это было не самое лучшее время, о котором стоит писать про запас.

Кроткими были животные. Время — линейно.

2 Высвободи меня из половецкого плена, сделай степь огнём, который сжигает воздух, предназначенный для моих лёгких. Сделай меня свободным от слов, которые перегорели, как перегорает молоко. Когда земное притяжение не срабатывает, как кнопка в китайском фонарике, я взлетаю над землёй, и это «над» для меня сверхидея.

3 В комнате было накурено. Или не так: накурено было в космосе. Кто-то сказал, что это — Млечный путь.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

251


ВОЛОСЮК У него был дар поэтический, хотя просто нужно было открыть вселенскую форточку. Пепел падал на землю, сгорая в верхних слоях атмосферы. Кто-то сказал, что это — падающие звёзды. У него был дар — вы помните. Вы помните, как всё начиналось: спросите Лапласа, он разбирался в космической жиже, солнечная система была манной кашей протопланетного облака, и в ней попадались комочки. На одном из таких комочков жили в разное время: Сартр, Соснора, протопоп Аввакум, Гоголь, Дионисий Ареопагит и другие товарищи.

4 Стой! Ты хоронишь и майских жуков. В. Соснора

И нет ни апрельского жука, ни июньского, ни июльского, наконец.

Ты показал мне майского жука — я требовал продолжения, как Дарвин на корабле «Бигль», хотя всех укачало и все хотели плыть домой. Но оказалось, что другие насекомые: жук-носорог, жук-бегемот, жук-жираф, жук-слон названы так из-за сходства с животными, живущими в Африке. И нет ни апрельского жука, ни июньского, ни июльского, наконец. А я уже видел двенадцать жуков, сидящих вокруг костра и передающих друг другу посох.

252

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


СТИХОТВОРЕНИЯ БОГДАНА САВЕЛЬЕВА Майский жук одинок во вселенной. Одинок, как я. Forever alone — это его пищевая ниша.

5 В двухтысячном году пахло краской слово «миллениум». На Новый год «Кока-колу» везли северные олени и падал снег. Тупо зимой под Новый год, а не как сейчас. Было написано десятое из «Двери закрываются», потом появилась Википедия и кто-то решил, что Соснора — графоман.

В двухтысячном году пахло краской слово «миллениум».

Модератор им судья! Тогда я учился в одиннадцатом классе в городе с населением в сорок тысяч жителей. Мне нечего было сказать. Сейчас я живу в городе с населением около миллиона. И мне также нечего сказать никому из тех сорока тысяч, никому из этих «почти миллион».

6 Завтра тебе покажу новое облако, сегодня с тебя будет довольно и этих. Завтра тебе покажу белый обморок, белое вино, белое, как свет утренний, интервал полуторный, полуторачасовой разговор. Не вставай, я всё сделаю сам.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

253


ВОЛОСЮК 7 Столбы огня над краматорской ТЭЦ: минус 30, магнитное поле, заряженные частицы. Хорошо, что есть объяснение. А то, что казалось, на огонь свечи слетелись души поэтов, заметил кто-нибудь?

8 Ты читаешь Гомера в троллейбусе, но когда устают глаза, ты прячешь книгу в сумку, сшитую из обрезков, ставя ноги на деревянный ящик с какими-то железками, и тебя считают больной, потому что ты спишь с одним человеком больше года, и тебя считают больной, потому что ты находишь радость в чтении, и тебя считают больной просто потому, что ты радуешься; ты читаешь Гомера на автовокзале, где пахнет бомжами и пиццей, хотя положено покупать газету, разгадывать сканворд и делать пакеты для шелухи от семечек — так настроена программа, и никто не потерпит сбоя, такого, как чтение Гомера. Зачем тебе этот Гомер? Почему двадцать лет назад, когда пришло время пить «Херши», для тебя пришло время поступать на филфак? Тогда всё продавалось. А ты слишком поздно поймёшь, что твоё время не наступит никогда…

9 В Новой Зеландии продаётся «Мивина» со вкусом мяса черепахи, жаренного на костре (острая и неострая).

254

и никто не потерпит сбоя, такого, как чтение Гомера


Станислав Снытко родился в 1989 году в Ленинграде. Окончил факультет социальных наук Российского государственного педагогического университета им. А. И. Герцена. Публиковался в журналах «Воздух», «Русская проза», «Знамя», «TextOnly», на сайте «Полутона». Живёт в Санкт-Петербурге.

Одиннадцать писем А. и Б. на прогулке А. Единичность повторения, как будто тебе дают шанс заглянуть в шпаргалку — перед тем как задать вопрос грешил ли ты? Заканчивалась не жизнь, но время года, и вовремя пришедшая подмога снега завалила вопрошавшего по самые уши. Кем в прошлой жизни был дворник — этот источник увечий для ещё не окрепшего, но уже желанного зимнего льда? Будто маленькие косточки, уже разлетаются тонкие полоски твёрдой воды, и Константин Г. набрал номер Маргариты К., чтобы завернуться в тесный свинцовый панцирь чужого голоса. Любовные записки писались линиями самолётов по небу, — либо попросту голову собаки подбрасывали через окно, потом хвост, шкуру, скелет, сердце, кишечник и всю требуху, — части соединялись, и несчастное животное произносило переданное послание. Б. Лёгкая птица непрочитанных сообщений, теребящая душу и память, пока преодолевается расстояние от границы к границе: к кому ты взываешь, заблудшая речь? что ищешь в термосе со стылым чайком, — когда все чаинки стали имаго, а комаров были тьмы, и чрево каждого — глубже любого норвежского фьорда. Там, где поблёскивает катафот пограничника, — всегда воздух с привкусом сладкой кро-

255


СНЫТКО ви, ибо игла в яйце, яйцо в зайце, заяц под праздничной елью, а где та ёлка — не знает никто, кроме тебя. Ты подносишь к губам горло термоса, ощущаешь подступающий сон, колкий воздух, будто твою скорлупу прорубают снаружи, сотни ударов невидимых игл, — воздух меркнет, пахнет вином, и ты становишься для себя загадкой и ускользающим воспоминанием.

Другой спутник

В. Iванiву

Недописанный список смутных дел и нечётная — первая — прогулка мимо Мавзолея, в непервый праздничный день весны. Разбегающийся, тающий рубиновый костёр: если хочешь, расслоение концентрических кругов и в беспамятстве — рыбная ловля, — но рыбка не клюнет на камешек. Воспоминание спекается в терпкий иприт, в каменный газ (с подогнутыми, как детское одеяльце, краями брусничного пирога): ибо газовым бывает не только освещение, но и платье. Пусть это будет похоронный саван — и солнечные перепады город­ ской географии, каждый раз нарушающей статуты привычной риторики. Трудно ли запалить не сигарету, но свечу и опуститься на колени перед матерью, но не своей, а Спасителя? Пусть это будет предметом другой встречи, другого прошлого будущего: мокрая пелёнка, саван, непреходящая красота, убегающая за горизонт блестящими ниточками железных дорог.

Жертва С карманами, полными финского снега, — эмигранты и друзья камней, измождённые перечислением собственных психотравм: двойное дно пригородных перронов, тихий рощинский чайный вечер и дорожки парков с аккуратно расставленными — в согласии с канонами классицизма — семафорами и капканами. Это сын пограничника, выбирающий родину наобум, как граница наобум выбирает путь пролегания, а семилетний Андрюша терпит побои старшего брата и только, чтоб не брызнули слёзы, кусает свой маленький мокренький кулачок. В эти секунды на пороге временного жилища возникает невидимый почтальон, и в письме говорится: «Мы заинтересованы узнать, как прошло Ваше лето, всё ли влезло в дорожные чемоданы, и где предел страданию человеческому? За сим остаёмся целиком Ваши от ливера до ногтей». Вы появляетесь в моей жизни, как Хичкок в фильме Птицы, и я завёл специальный путевой блокнот, где тщательно фиксирую цвет ваших пальцев, форму ногтей, степень красоты губ по десятибалльной шкале: кто-то голый и мёртвый всю ночь замирал, остывая, в снегу у платформы, — но кажется, это были не вы.

кто-то голый и мёртвый всю ночь замирал, остывая, в снегу у платформы, — но кажется, это были не вы

Братские сады Фруктовая, невесть откуда взявшаяся свежесть ланит, заблудшее в межзубье рыбное поблёскивание языка, горсть дроби в гортани осуждённого на летальную трапезу: всё же легче, склоняясь к ручью, поймать за руку свою нарциссичную тень, в последнюю предсмерт-

256

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ОДИННАДЦАТЬ ПИСЕМ ную секунду убедившись в том, что ручей ввиду близорукости оказался змеёй, и та уползла, упредив попытку змеелюба диагностировать вид, семейство и род. В жаркий день легче понять прелесть неразделённой братской любви: плавал, перемежая кроль брассом, посреди хламидомонад, писал книгу «Кузница снега» и в последние годы жизни собрал целый паноптикум фраз и поз. Был шторм, и в дверь постучали: не поздоровавшись, в дом влетел резкий шквалистый ветер (двадцать, тридцать, — словом, сколько метров в секунду?), посрывал со стен писанных маслом предков и унёс их через открытую дверь балкона. В прочих отношениях дела обстояли весьма неплохо.

Несостоявшееся путешествие

Мир — это и есть незримая мера твоей любви, ноздрёвская мена щенка на шарманку

Кто — описывая несостоявшееся путешествие — тонет в позолоте тонких деталей и сувениров, за неожиданным поворотом сюжета (в рассказе) — реальный поворот улицы, и квартал сменяется переулком: со смешанной, перепутанной нумерацией зданий. С чем смешана охра: во взгляде торговца инжиром есть рыбья усталость, будто выброшен на весы невидимого прилавка. Нелегко забывшему пюпитр художнику, музыканту без мольберта, повару без весла, гребцу без половника, врачу без стамески, плотнику без плоти — а без чего сложно мне? Описывающему пейзаж — посвятим трель пера о бумагу, сдавшему билеты на поезд — даётся бесплатный совет словить пролётку, мчаться, мчаться, мчаться, без оглядок на подробности, да и какие могут быть подробности, когда деревни иссечены лунными огнями, реку не отличишь от снега, а кое-кто утонул в купели. Другие расселись вокруг корыт и достали удочки.

Не успевшему выпасть Колышущееся море погибели, наспех обменянное на счастье объятий и золотистой меткой осевшее на вражьем сердце, — не имеет пристани, как океан не имеет взлётных полос, как полёт шмеля несводим к примитивной аэрологии «подброшен — упал». Если бы пальцы знали волнистость кожи и складчатость платья, если бы густые ремни поцелуев опоясали шею в знак удушения и любви — что, задрожав, сказал бы твой болезный Манилов и какую цену назначил бы Собакевич, зря всё то, что незримо миру? Мир — это и есть незримая мера твоей любви, ноздрёвская мена щенка на шарманку, но всех этих докучливых прелестей мы с тобой уж не отведаем никогда.

Новый год В коричневатой темноте книжных обложек, в молчании вдруг снова захотелось зимней чистоты и новогодней грусти, быть на католическое рождество вместе с пауками и пустотой в числе приглашённых на party в тесной, как сжатый в кулаке воздух, комнате с тёмно-бордовыми стенами. Там будут 25-летние поэтессы, удивлённо перелистывающие словарь терминов московской концептуальной школы, забывающие поздороваться и представиться, всегда

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

257


СНЫТКО стремительно исчезающие ближе к праздничной полуночи: на эту party забыли позвать мальчиков. Забыло и дерево на углу Караванной и Итальянской — прежде всего сбросить листья по зиме забыло, и, может быть, потому, что Караванная убрана неясными афишами изморози и застелена паркетами льда. Помнишь ли ты о похмелье? помнишь ли освещённый луной путь по скользоте улицы им. Чайковского — кто отправился в сторону «большого дома» и широкой реки, бушующей страстным призывным молчанием? А кто остались гулять, думая, что взялись за руки? — поэты-герметики, курившие гашиш у дома Мурузи. Такое время и такой город; не разберёшься и впрямь, то ли уже наступил Новый год, то ли вот-вот, то ли мы никогда не сдвинемся с этой точки. Было без пяти одиннадцать, у тебя уже винное дыхание, встретили деда с серебряным посохом, в красном халате, дёрнули за бороду, а это был Владимир Набоков, в бороде на резиночке.

Прогулка Всякий раз прогулка изобретается заново, и в этом есть своя сладость. К концу сентября манифест петербургского элитаризма долженствовал быть оконченным, и беловая рукопись — представлена нашим партайгеноссе. Светлый солнечный воздух уже прошит холодными, намекающими на осень струями. Закрылось наше любимое «Der Zauberberg», кафе на Некрасова («блядские эгалитаристы!» — ловко и зло отчеканил ты по этому поводу), перешли в бар «Хромой пёс» на Лиговке, и там, под двумя абажурами (чёрный и красный), создавался манифест. Все животные состояли в каких-то особых отношениях, каждая собака будто надевала маску облака или птицы, завидев кошку, — а та (не животное, а низенькое чёрное многоточие на асфальте) мыслила о себе не лучше, чем кактус. Кто-то должен был возмутить, взорвать эти воздушные гроздья, створки, стёкла, корёженные рахитичные рельсы, черепа горелых машин, — в чём ещё утопает взгляд гуляющего? Вот этот предмет торчит из-под земли — гриф гитары Цоя? палка Петра Первого? Тема нашего манифеста — ненависть. Но наша любовь была взаимной, это мешало творчеству, в «Хромом псе» ты всё протягивал руку, чтобы под столом обхватить моё колено, а у меня в голове не было ничего кроме ненависти, я весь состоял из партийного интереса. У бомжа (в узилище подворотни) что-то с резким треском сгорает в руках, шуршит, пенится всхлипами искр, потом бездомный както особенно липко плачет и стонет, хотя звуков не слышно, он сжёг женский парик, своё сердце, кошачью голову, голубя? — непонятно… Темно, и начинается дождь.

встретили деда с серебряным посохом, в красном халате, дёрнули за бороду, а это был Владимир Набоков, в бороде на резиночке

Портреты в тёмное время Словом, стояла дрянная погода. Не хотелось описывать мелюзгу капель на тонких, будто китайских сочленениях веток: шёл разом и дождь, и снег. Всё как будто сфотографировано испорченной «Лейкой». Что делает Нева в обеденное время, пока её намерения в отношении ледостава остаются неясными? Переломанные спицы зонтов, «Одиночество и свобода», несколько попыток помочь старушке (она была совсем ветхая, — этакая неторопливая кушетка с маленькой подушечкой для спинных игл радикулита) одолеть высокие ступени

258

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ОДИННАДЦАТЬ ПИСЕМ троллейбуса. Если очень долго стоять внутри этого троллейбуса, застрявшего на Литейном в районе Белинского, то можно забыть и то, куда едешь, и зачем, и кто ты есть, и есть ли ты вообще. Ты как раз пишешь симфонию; копию симфонии; чёрная, обжигающая душу и сердце пустота; способ твоей жизни (несколько глотков кофе в подземном переходе; факультет освоения подземных пространств; стёртый файл с видеофильмом, похожим на вчерашний сон, состоявший из интенсивных вспышек света разной степени цветовой насыщенности) — это и было литературой. Даже в большей степени, чем книга «Идеи в творчестве»; чем брошюра «Духовность для чайников»; чем пособие «Конус и бытие». Чёрная мокрая бумага лежала на ступенях, и поэт в сером пальто отправлялся на ночную прогулку. Некий неизъяснимый горьковатый привкус, странное жжение на кончике языка… Вероятно, мы не сможем описать это ощущение, никогда.

«Открыто»

Скажем, вывеска, — там, через дорогу, — и написано вот что: «Открыто». Крупным красным, светится во тьме. Что открыто? Кем? Для чего?

Где-то, в совсем короткой и сухой дали, редеет череда катящихся облаков. Цепкое фотографическое зерно не выдаёт секрета времени — то ли закат едва отгорел, то ли что-то встающее из-за горизонта похоже, скажем, на фонарь поезда. Стеклянным блеском. Одна фотография почти неотличима от другой, их перебор — подобие брутального эпоса, цепь заговорщицких умерщвлений. Как будто нужно описать фрагмент мокрого плаща. Скажем, вывеска, — там, через дорогу, — и написано вот что: «Открыто». Крупным красным, светится во тьме. Что открыто? Кем? Для чего? Возьмём за правило чётко сообщать местоположение: на велосипеде, вдоль берега озера, за утренним (вечерним? неясно: всё сущест­ вует в виде пучка очертаний, как в заклеенном газетой стекле окна) кефиром. С вырезанным из журнала портретом футболиста на руле. Что у него на подбородке? — слепые мухи полиграфии. Всё же в воде озера, под самой поверхностью, в подслеповатых корчах тает нечто небесно-красное. Только сумасшедший подумал о Китеже или древнем плотоядном ящере.

Фотография фотографа Ночью он думал о изображениях, но мог вспомнить только фактуру камня: ускользало терпение рисунка, в процессе разглядывания разворачивающегося матрицей вулканистых точек, разглядывающих нас, будто зажмуренные глаза. Сам характер этой работы исключал вопрошание о её результатах: фальцеты скрипящих флюгеров, блестящий разноцветный летний мираж, почти невыносимое ощущение сквозного прохождения смешанного с песком ветра сквозь тело, — как если на острие ножа не окажется остроты, а святость будет восстановлена простым щелчком фотокамеры. Итак, он настаивал на результатах: положение почтового служащего, перебирающего нечаянно выпорхнувшие из вспоротого конверта фотоснимки: вот голенькая Марина, полтора года; какие-то перепутанные, оттеняемые друг другом ленты, перья, шарфы и кутающаяся в них — то ли окольцованная заботливым орнитологом птица, то ли рука женатого мужчины, спящего, застигнутого непосредственно перед пробуждением, когда ещё не

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

259


СНЫТКО рассвело, собственно, и не рассветёт: на обороте фото — дата карандашом, 1916 годъ, — ну да, уже вряд ли рассветёт; впрочем, — он так решил, — если увидеть не получается, можно попытаться услышать, какой звук стоит за этим изображением. Быть может, различного диаметра и цветовой густоты утренние лужи на брусчатке, кем-то катится скрипучий велосипед, и в остриях охраняющей пределы видимого осоки блуждает, притаившись, то яркое, мокренькое поблёскивание, по которому всегда можно отличить глаза убийцы среди усталых глаз автобусных пассажиров. Фотографируемый смотрит всегда в сторону, куда бы ни глядел; воздух всегда пуст и слегка скрипит, так как глянец уже перестал быть только бумажным; лёгкая взъерошенность, только что державшая его волосы прижатыми к подушке, уже перешла на другие предметы мира, на течение света и на сам способ смотреть. Он надел очки и перестал видеть вовсе, потом нашёл фотоаппарат в раковине ванной — мокрым, с разбитой линзой, выдавленными кнопками, исковерканным электронным чревом.

260


Денис Безносов родился в 1988 году в Москве. Окончил переводческий факультет Московского политологического университета. Книги стихов «Клетка черепахи» и «Заулисье», сборник драматургии «Околопьесы», книга переводов Дэвида Гаскойна «Сон Исиды» (все — Мадрид, 2011). Стихи и пьесы публиковались в альманахах «День открытых окон — 3/4», «Опустошитель», «Aesthetoscope», «Ликбез», в журналах «Футурум АРТ», «Другое Полушарие», «Дети Ра», «Крещатик», «День и ночь», «Новая реальность», «Окно», «Слова», «Топос», «REFLECT… КУАДУСЕШЩТ», «Литера_Dnepr», «Урал-Транзит», «Двоеточие» и «Журнал ПОэтов», на сайтах «Полутона» и «Черновик». Переводы с английского (Б. Б. Бимер, П. Ганик, Х. С. Дэвис, О. Е. Линдсанн, Д. Томас) и с испанского (М. Альтолагирре, Х. М. Инохоса, Ф. Г. Лорка). Преподаёт английский язык. Живёт в Москве.

буквальный смысл голоса квадратов сыр разрежется селезёнкой если после белые булавки аппарат на юбке tour eiffel буквы кто-то заметит на чердак по сле дам в шесть ушёл что распух кафе в капсуле вагон не избегая петард скреплён в висках по три бутылки/каскадёры на три кроме компасов катушек натрий в утробе матери скрипичный клич распах нуты надувные театры вытащил парашют потом сколько пять солнц потом шамкают шкафы потом шёлково шаги потом восковые куклы потом

261


БЕЗНОСОВ шагают около потом шагают статуи потом гуляют просто там потом идут и между тем потом — черепахи несут свои лепетом/лопотом уши и красный лимон потому что в соломенный шлюз центрифуга поёт о том как ошибается гром потому что они вместо над обретают из-под гирлянда хоботом идёт обувь из надушенных струн когда на горб петуха заберётся невидимый вокруг оси на вкус скорлупа мурлычет взахлёб фигура женщины параллельно ор битам поясниц у крыс вверх осип рот за хлоп нул ся лоб за хлеб нул ся остаётся только разбрасывать на цыпочках артерии кубоподобные ниточки мраморные лабиринты волос таким образом наступает не обращая внимания на высохшие трубки в глазницах хромой нос остатки ватных ступней вежливо разложены в партере из мягкого мозга в осенний парк выпал вопрос — ? — неопровержимо в угол козлиный смех тем не менее записывает на спине новый ос та ток

дом. луна ложные лошади сплошь кожура в клетчатых клетках костями по столику в жёлтом желудке потока журавль на карандашных обрубках поскольку червь вместо яблока ввинчен в закат ножницы нежели ножны униженно смоченный воском пунктир из-за карт голые линии двери они же но только на ватном пюпитре угла распределив урны устрицы улиц гроб с запятыми за пятна у глаз зуб превращает в пластмассовый улей целое клюв расклешённых ключей зонт колеса притворяется конусом но эмбрион мелом в колокле чей-то полз из щеки на восток по балкону (сам) если во сне наступил на труп бык птицеголовое тело намылено дном вместо дна иероглиф трубы тромб стрекозы превратился в храм или —

262

шагают около потом шагают статуи потом гуляют просто там потом идут и между тем потом

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


БУКВАЛЬНЫЙ СМЫСЛ кофе в цюрихе 1 вольтер в пальто был бультерьер а бал больных болтов со дна моря прыжок пробки антрекот антракт катаракта мира напрокат наберёшь наяд набережная вольтера

2 волна вогнута в готтентот которой булке terra incognita (?) валторна овал дёрна проворно вольт вольера кость с виска берёт осенью о сыне осанна карте комбре катится из кабаре в кобуре на самокате пятка вольтера

3

белая дом сидит из стеклом

снег в пенсне пень снега снарка старика сноровка кавалера лýка ров лукá неспроста из хвоста река коротких клочков коров и лысины историка сиреееенааа истеррикааа лобстер стал стальней луп на весу месса масла микроскоп ромб человек мера в общем всех вообще тине лоб стёр остыл в голове суп серый сыр едет на мокрой скорой по каменной щетине в гортань вольтера

летит летел белая дом сидит из стеклом первый ступня на мире толстели верхний аптека знал кусте клоп фотоаппартно над постели а полосы едят и хрустели совсем гранитные ребёнок жива и вилки думает что была форель автомобиль не узнавали под шва вслед бумага скажет строфы реял подавляющему большинства

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

263


БЕЗНОСОВ в общем своих место среднее от коридоре когда самой узко который бывает смешная зрение вблизи башню лица моллюска спал заранее дешёвый бук ва лежите бок ом на собак у без табак а вот и бук вальный смысл сказанных слова

сезон психоанализа o madre mío madre id (но это неточные сведения) играет в прятки с простуженным я накануне мартовских ид bajo nuestra vida на лужайке перед прадо лицо мадрида ямб точит молочные зубки о тонкую барабанную перепонку на выходе из бледножёлтых катакомб на выходе порассуждали кто о ком на выходе у входа в выход/вход у входа в выход выходит вход и выход не существуют y nuestros párpados dejaban de volar esperando las palomas blancas отдаляясь от крыши оставьте вольер лир от кры тым

на выходе у входа в выход/вход у входа в выход

плохое стихотворение стихотворение было такое плохое что я не стал его записывать

оптический обман — вступление — больше чем меньшее тоньше чем тень шеи мышечная ткань смешной мишени изысканное кровосмешение

264

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


БУКВАЛЬНЫЙ СМЫСЛ мерещится мышь на табуретке хорохорятся хорятся хором храпящие предки все остальное табу редкие прутья клетки мебель осуществляет повторное перемещение — основные данные — начинается концерт для детей калек из папье-маше на этот раз у полифема шесть попыток выбрать правильный ответ толпа плюёт пыль толпа вшей куку вот ведь какой вид ставит на сетчатку жёлтая иллюзия вы давая его за истину из стены в гостиную старается прорасти на юг северное сияние (— эхо — ание ание ание)

на выцветший цветок в костюме конькобежца

— парадокс — пластмассовое яблоко стреляет из ружья скатывается на выцветший цветок в костюме конькобежца на корточках мы отмели неверные версии и оставили только самое очевидное нам полагается награда за приложенные усилия потому что текст принимает стихотропные он впал в пагубную зависимость слова сидят на шпа гате бормочут скоро говорки обдумывая все возможные почти возможные и невозможные последствия под нашим пристальным присмотром им вряд ли хватит смелости спрятать за железной ширмой свои нелепые шероховатости — вывод — грецкие орехи на ребре зонта всего лишь вертят фонарь на своих мизинцах но результат этого вращения слишком незначителен поэтому ноты щёк переговариваются на пюпитрах натощак выпуклые клопы кнопки хлопают нос на углу пы тается хлюпать тише меньше — ответ — шкаф увеличился в размерах шкаф открывает двери в шкафу сидит слон у него под хоботом ГЛАЗ

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

265


БЕЗНОСОВ homo homini но стулья упакованы в пейзаж стоят над небом пятками в обёртке они всего лишь зашивают за живляют интервалы между пауз они ещё но невозможно их и нечего и ничего не скажешь не сделаешь какой бы ни был нюх какой бы ни был продолжай нарочно итак слова не больше чем слова пятнообразно плюнутые на пол манипуляции слюны слома вшаяся связь молекул пошевели мембрану и тогда запрещено упоминать о том что тебя поймут без лишних потуг до ливая в капсулы песка подсказки обыкновенные пределы фраз спроси об этом у вещей которых не существует у кораллов раз давленных подошвами машины для нас придумали другой ответ отличный от возможных нам пора бы исчезнуть из у нас есть повод вот такой исход особенно привычен

итак слова не больше чем слова пятнообразно плюнутые на пол

неправильное жертвоприношение несколько брильянтов двойняшек на лысине плафона съели пса не захотевшего им подчиниться они росли под свет из почвы меццо сопранным смехом стройных ножек сумасшедших монашек и танцевали на платформе эллипса (полночь всё видит полночь кается (у неё ничего не получается) она сидит в пустых прачечных и сама от себя прячется) ((жуки показывают сломанными лапами куда идти в случае неудачи на какие нажимать клапаны какие вещи можно а какие не утащишь)) (((мой зрачок катается на коньках поставлен на кон кух оный нож немедленно нуж

266

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


БУКВАЛЬНЫЙ СМЫСЛ но найти неужели чтобы нас не ужалили рюмки парабола подбрасывает рамки для фотографий черепах))) ((((мишень прикинулась двойником у двойника родилась двойня кем будет съедобный пёс? не знаю я пас)))) (((((всё из-за этих чёртовых брильянтов писклявых колибри фунтов мяса плафона платона))))) танцевали на платформе эллипса несколько сумасшедших монашек они уже доедали пса не захотевшего им подчиниться как вдруг из-под колёс появился съеденный пёс

другое тем временем небо скалит своё лицо в конце концов что ещё может быть мы всё видели даже даже сейчас много крылатых змей каждая

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

267


Алексей Торхов родился в 1961 году в селе Олинск Нерчинского района Читинской области. С 1969 года жил на Дальнем Востоке (Комсомольск-на-Амуре; станция Пивань), с 1972-го — в г. Каменка-Днепровская Запорожской области. Окончил факультет энергоснабжения железных дорог Днепропетровского техникума железнодорожного транспорта и юридический факультет Одесского государственного университета им. И. И. Мечникова. Служил в пограничных войсках СССР в Берлине. В 1981–2002 годах работал в органах внутренних дел, в т. ч. заместителем начальника Научно-исследовательского экспертно-криминалистического Центра при УМВД Украины в Николаевской области. Майор милиции в отставке. Работал аналитиком в детективном агентстве, в настоящее время — в информационном бизнесе. С 1993 года живёт в Николаеве. Поэтические книги «Сеятель птиц» (2007), «Чайная пауза перед блюзом» (2009). Публикации в журналах «Дружба народов», «Радуга», «Вітчизна», «Журнал ПОэтов», «Байкал», «Российский колокол», «Чайка / Seagull», «REFLECT… КУАДУСЕШЩТ», «Стых», альманахе «Юрьев день», «Литературной газете» и др. Лауреат Международного фестиваля «Славянские традиции» (2009), литературной премии имени Владимира Сосюры (МСПУ, 2009), Международной Отметины имени Давида Бурлюка (Международная академия зауми, Германия, 2010) и др.

Её фотографии Фотографии — тончайшие распилы Древа жизни. Мгновенный оттиск. Клише ещё незлого тёплого времени. Из взвеси опилок-секунд сложится птичка. — Малышка, смотри! Именно отсюда она вылетит. Маленькая, как шмель… (Это говорили не тебе — другим девочкам. И намного позже…)

268


ЕЁ ФОТОГРАФИИ Твоих юных фото нет. Когда тебе стукнул первый десяток — все фотографы ушли на войну. Фотографировать новорождённую Смерть. — Малышка, смотри! Сейчас она вылетит. Маленькая, как пуля… (Только-то и успевали вымолвить, рассказывал твой выживший папа…) Мама говорила тебе: — Не смотри на запад, там сейчас умирает солнце, молись на восток… А сама молилась на тебя. Словами, которые ты ни разу не смогла мне вспомнить… Раскладываю твои фотоснимки. Вчера я замечал на них лишь то, как становился взрослым. Сегодня — как ты старела. Распил за распилом. Птичка за птичкой…

Распил за распилом. Птичка за птичкой…

Они вылетали незаметно. Садились на твои плечи. Внуки взлетали и садились на твои ветви. — Бабушка, смотри! Сейчас птичка… Ты умолчала… Однажды птички всех фотоснимков в последний день зимы (в день моего рождения!) соберутся в стаю. Для последнего вертикального перелёта. На небо. Вдогонку за тёплым временем. (Тебе оставалось девять дней весны…) Складываю все твои фотоснимки — распил на распил. По хронологии. Стопкой. Столбиком. Стволом. Поливаю слезами. Дерево не растёт…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

269


ТОРХОВ

Её морщины Паутинки бабьего лета. Ловчая сеть бабьих лет. Отцы выскальзывают в ячейки. Бегут морщин. Лицо притихло. Птицей в авоське. (Крикнуть бы : Не ищи кончик паутинки! : Не сматывай в клубок! : Стирание линий — возврат к Табуле о расах!) Натяжение кожи — иллюзия. Больше отдаёшь — глубже овраги, изрезавшие родную местность. Когда к селу подступали негаразды, ты становилась иглой. В стоге линий. Тянула в ближайший овраг — нас — нить с тремя узелками. Вышивала узор-оберег, выводящий за околицу. (Вспомнить бы : Пахнет суглинком. : Ежевика цепляется плакальщицей. : Ручеёк наплаканного лижет пятки. : Овраг ступеньками погреба. : Всплывают сомы детских страхов…)

Небо по капле впитает птицу…

(Вчитаться бы : Не ломай лабиринт — Минотавром окажется Пустота. : Не срывай бинты с невидимки — потеряешь человека…) (Вслушаться бы : Проступишь внутрь. : Плоть, теряя путы, станет воздухом. : Небо по капле впитает птицу…) Вдыхаю твоё лицо. Храню клубок — путеводную нить в прошлое. Безвыдыханно…

270

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ЕЁ ОБЛАЧКО

Её облачко Напоить цветы. Накормить кошку. И напитать облачко. Три неотложных дела. Изо дня в день… (Ты говорила : Проснулся — сразу вставай. : Встал — выходи из дома. : Вышел — смотри…) Цветы пили по-разному. Тюльпаны — пьяно качаясь. Чокаясь с ветром. Садовые колокольчики — взахлёб. Позвякивая бокальчиками. Розы — степенно. Накалывая шипами по капельке.

(Однажды я сделал по-твоему : Проснулся. : Встал. : Вышел…)

Кошка приносила полуживую мышь. Оставляла у твоих ног. (Всегда одну и ту же, казалось мне.) Ты вежливо отказывалась. Предлагала созвучное — вер-мышель. Кошка коварничала. Ходила по пятам, критикуя меню. Потом вылизывала миску. И уносила мышь. Лишь облачко ничего не требовало. Приплывало к самому крыльцу. Покачивалось. (Ты сама отдавала ему : Мысли о нас. : Молитвы о нас. : Себя о нас…) Из высыхающего тела твоего. Из последних сил твоих. Полынные взгляды твои. Терпкие. Как лепестки хризантем. (Однажды я сделал по-твоему : Проснулся. : Встал. : Вышел…) Однажды я подсмотрел. Вы уплывали. Как дети, взявшись за руки. (Или что там было у облачка…)

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

271


ТОРХОВ Не кричи вслед маме! Оглянувшись, сорвётся вниз. Испугается. За тебя…

Откровение от мышонка а что собственно нужно мышонку : право на писк : распашонка : да айсберг из сыра чтобы дышал во все ноздри-дыры (и чтобы дыры как норы их множить вкусно) а для души : капля кагора : томик тагора (ну не скажи искусство! как зачем мышонку индийский поэт? мышонок — эстет!) : а ещё запретить кошку! : и запретить ей сниться! : и чтобы за окошком совершенно случайная птица пела «мышель ма бель» : и овсяный кисель в постель…

аз есмь мышь помилуй мя

…а если всё-таки тень аки тать сопение в дверь по ночам и утробный мяв чтобы нашлась хоть одна несъеденная свеча её зажечь и шептать и шептать и шептать тому кто выше всех крыш аз есмь мышь помилуй мя

Нарекиев В корневом каталоге сохнут дни. Пересохли люди, в кого ни ткни. Ночи — какие-то не такие… Но пока песня вьётся лозой: «Под небом Го есть город Зо…» — мне мерещится — это Киев…

272

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


НАРЕКИЕВ Лишь немые о нём не говорят. Ходят слухи — «а в городе том — ад»! Но я помню: «Ад — это другие»… В нашу эру — поздний каинозой — «под небом Го есть город Зо»… Аве… нареки его — Киев! Нарекиев…

Из цикла «Ментъхауз. Антироман (пунктирная линия)» Время состоит из трёх душевных состояний: настоящее настоящего — переживание, настоящее прошедшего — воспоминание и настоящее будущего — ожидание… гипотеза Августина Блаженного устами Константина Кедрова

Примерно в 1886–87 гг. Ван Гог перестал рисовать предметы и начал рисовать то, что они излучают. Игорь Юганов

«под небом Го есть город Зо»

настоящее настоящего Я — смотрящий этого города. Когда я закрываю глаза — город перестаёт существовать. Дома, как прямоугольные аэростаты, рвут постромки. Отрываются от фундаментов и пополняют ряды облаков. Деревья берутся за ветки и водят хороводы. Потом строятся в колонны, медленно маршируют на окраины. Птицы сливаются с небом. Растворяются в нём, чтобы щебетать из ниоткуда. Травы, презрев асфальт, выбиваются наружу. Щетиной безвременья. 500 тысяч человек — сто легионов, погружаются в летаргический сон. И остаются в прошлом. Становятся этой землёй. Воздухом. Становятся мифом. Их можно пересказать. Или выдумать заново… Я в этом уверен. Но, разумеется, ничего такого не вижу — глаза мои закрыты. Кстати, именно такую картину можно наблюдать, если съездить в Ольвию. Всего час езды отсюда. Я был там несколько раз.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

273


ТОРХОВ И только сейчас задумался — а что если… Если мой очередной визит… …совпадёт с мигом, когда смотрящий Ольвии откроет глаза?! Всякий раз, когда это делаю я, — мой город возникает из небытия. На том самом месте. В том самом виде. Ну, разве что смутное ощущение — незначительно сдвинуты здания да не хватает пары знакомых лавочек и десятка урн. И… Честно говоря… Я пока не знаю, хочется ли мне — оказаться в Ольвии в подобный момент? Когда её смотрящий откроет глаза… (20.04.10. 09 ч. 19 м.)

настоящее будущего …это всё равно что сделать из чистого бланка протокола осмотра места происшествия бумажный кораблик и медленно опустить в лужу крови на затоптанном линолеуме… когда-нибудь ты сделаешь именно так и дьявольский счётчик впервые начислит проценты твоей профессиональной деформации и ангел-хранитель впервые выпьет на пару с тобой явив себя отражением в зеркале…

…это всё равно что сделать из чистого бланка протокола осмотра места происшествия бумажный кораблик и медленно опустить в лужу крови на затоптанном линолеуме…

(24.04.10. 12 ч. 20 м.)

Инъекции воздушного змия 1

молчаливые дети держат в руках нити держат в губах отчаянье бумажные бабочки парят нераскрашенно

274

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИНЪЕКЦИИ ВОЗДУШНОГО ЗМИЯ молчаливые взрослые держат в руках нити держат в губах растерянность утренние газеты парят непрочитанно молчаливые старцы держат в руках нити держат в губах улыбку бумажные ангелы парят незамеченно сегодня хороший клёв забрось и ты нить в небо и разожми кулак

2

мы — затейливый тубус перекатывающий шуминки я говорю «алло!»-гичное слово накреняя город на тебя

я говорю «алло!»-гичное слово

перья подуш …………ш ………..ш ……….ш ………ш ………ш ………ш шки сползают ся в крыло на одном крыле — только падать описывая судорожные круги так голос мой падает штопором в завитой телефонный шнур скатывается по винтовой лесенке выбегает из подъезда и немеет в тебе пока ты вслушиваешься в нить пока сжимаешь возле уха пока оживший голос твой не встряхивает город меняя нас местами и змием становишься ты

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

275


ТОРХОВ 3 н и т ь взгля да к о л ы ш е т с я страницастраницастраницастраница с с т т р р а а н н и и ц ц а а с с т т р р а а н н и и ц ц а а страницастраницастраницастраница

девочка переходящая жизнь вброд аки посуху из дочки в матери

парит в придуманном небе как распознать слово-яблоко в хронике пикирующего воздушного змия

4 пока цела пуповина я — маленький воздушный змиёныш иль ты приснилась мне девочка переходящая жизнь вброд аки посуху из дочки в матери со списком моих имён

276

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИНЪЕКЦИИ ВОЗДУШНОГО ЗМИЯ мадонна с воздушным змием в руках

5 искусивший жить взглядом вверх волочить его за собой бумажным корабликом по небесным лужам пока не разбухнет от воздуха как последний вдох

6 все книги этого мира инъекции бумажного змия

вдоль — голос поперёк — немота

7 наших сомкнутых губ чуткий контролёр надрывает линию вдоль — голос поперёк — немота голос всегда — над э х о н и т ь ю у у у

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

277


ТОРХОВ 8 еслинаписатьнабумажномзмие слово «СЛОВО» молитва станет иконой а небо храмом

9 бабочки газеты и ангелы порхают над пустырём беспризорный город путается под ногами я — нить

10 нить молитва нить дыхание нить причастие

бабочки газеты и ангелы порхают над пустырём

(линия разреза ТЬ) ни молитва ни дыхание ни причастие

11 никогда не трогай ЭТО : и) заснеженное утро : и) спящий голос : и) нить пока не поймёшь чего в тебе больше убежать -----------отпустить (27.01.10. 13 ч. 04 м.)

278

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ РОМАНА «БЛЮ-ЙЕЛЛОУ САБМАРИН»

Из романа «Блю-йеллоу сабмарин» Возложение хвостов

Ближе к вечеру, наконец сойдясь у памятника адмиралу Грейгу, они, и без того бессловесные, молчат.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Город медленно зарастает солнечной пылью, травой и ящерицами. Тысячи юрких ящериц ползут по безлюдным улицам. Стекаются к центру подрагивающими потоками. Кажется, взгляды их, тяжёлые и скользкие, ползут отдельно, чуть выше хозяев. Оттого, несмотря на изгибы тел и извивы улиц, в неподвижных глазах рептилий не плещется время. Степной терпкий воздух въелся в их кожу письменами, невообразимыми узорами и архаичными граффити «цойжив». Ближе к вечеру, наконец сойдясь у памятника адмиралу Грейгу, они, и без того бессловесные, молчат. Несколько минут немой неподвижности, достойные веков. И только потом, без всякой команды, отбрасывают свои хвосты, словно возлагают целые шевелящиеся букеты к остывающим плитам пьедестала. И неподвижно смотрит старый адмирал, как расползаются длинные тени, как осиротевшие хвостики подёргиваются, напоминая маленькие, разваливающиеся на части якоря. Совсем крохотные якоря, потерявшие былой вес и всплывшие сигнальными буями над затонувшим флотом рассыпавшейся империи…

Души невсплывших подлодок Души невсплывших подлодок вселяются в подъездные лифты. Я узнал об этом от спившегося подводника. Говорил тот судорожно, будто задыхался и, натыкаясь на спазмы, спешил донести запрещённое знание. Говорил-давился… — Салага, бль! — отвечал он на каждый мой вопрос. И рассказывал то, о чём я даже не догадался бы спросить. Получалось, что жить ему оставалось считанные столетия, по­ скольку его смачно дожирала кессонная болезнь, смешанная в сложной пропорции с похмельным тремором, пофигизмом и простодушием. Иными словами — некое шаткое тревожное равновесие, когда уже нужно всплывать, но уже не нужно спешить, когда босиком бредёшь по дну жизни, наугад и на ощупь. И звёзды, за которыми, собственно, и нырял на это дно, хрустят битыми бутылочными стёклами под ногами. Своего имени он не назвал. Может, не помнил, может, забыл на погибшей подлодке или вовсе не хотел произносить, дав однажды страшную подписку о неразглашении… Так вот, о невсплывших подлодках! Было бы странным допустить, что огромная душа боевого подводного корабля поместится в нелепую подъёмную коробку, сомневался я вслух. — Салага, бль! — утвердительно кивал он и давал отхлебнуть из бутылки. — А те громадные пузыри, бль… что рвутся из пучины, бль… а перед этим… из рваной железной кожи, бль? А те хлопки, бль… они ж… из спрессованного шипения и боли, бль… они ж… вырываются на поверхность, бль… спасаясь за всех оставшихся сразу! Вот это душа и есть, бль… Дробится на пузыри… мечется над волнами неупокоённо, бль… А потом разлетается, как весточка… по всем адресам, бль… Как благая похоронная весть. Якорь тебе на хрен!

279


ТОРХОВ Он и сам дробился. На спазмы, заменявшие лишние слова, на пузырьки, всплывавшие из глаз вместо взгляда. И вместе с ними метались и угасали пивные пузырьки в постоянно встряхиваемой бутылке. Меня завораживало в нём всё. И шрам, продлевавший левую бровь до уха, и родинка на переносице, добавлявшая сходства с индийским факиром. Любой предмет в его руках становился артефактом. Взять хотя бы окурок! Он то дирижировал им, роняя искры, то бычковал его и прятал в карман, но, в сердцах, извлекал и раскуривал, снова и снова. Вскоре я смотрел на этот нереальный окурок, как на трубку мира. А на подводника — как на баловня судьбы, чудом спасшегося, потерявшего целое поколение в пучине эпохи. — Салага, бль! — встряхивал он меня, как недопитую бутылку. — Будь ты даже не робкого десятка, а содрогнёшься, бль… если услышишь глубинный скрежет металла, бль. Даже у бывалых боцманов, бль… бледнеют полоски на тельниках, бль… а копчик заворачивается внутрь, бль! Мой копчик заворачивался уже от его слов… — Салага, бль! — мне казалось, каждый раз после этого слова он брезгливо отирал языком губы. — Ты что, думаешь, бль… она в первые попавшиеся лифты вселяется, душа-то?! Хренушки! Только в те подъезды, бль… где живут подводники, бль… или жили. Последнее слово он произнёс с непонятным остервенением, словно хотел от него избавиться, забыть навсегда. И замолчал. И город, переждав несколько минут звенящей тишины, зашумел о своём. Не помню, как мы расстались, ведь раньше ни разу не выпивал столько. Как попал домой, не помню также. — Души невсплывших подлодок, бль! Долго ещё потом я говорил эту фразу нескладному салаге, затонувшему внутри меня вместе со своей посудиной под названием «Молодость». И всё меньше вопросов доносилось оттуда. Всё меньше пузырьков всплывало наверх. Да и размеры их всё уменьшались… Но всякий раз, входя в лифт и слушая леденящий скрежет троса, я вспоминаю тот безумный, рвущийся наверх взгляд, тот страшный шёпот: «а куда ты, бль, денешься с подводной лодки!» — и обидное слово «салага», прилипшее к его нижней губе, как недоеденный хвост рыбки-салаки. А ещё всякий раз думаю: достанет ли у этой коробки сил и желания поднять меня в конце дня обратно — на поверхность, на мой уровень жизни, на мой этаж. С этими мыслями я выхожу на первом этаже — на самое дно жизни, где фамилии погибших подводников периодически вывешивают на заплёванных стенах подъездов, маскируя их почему-то под списки должников за коммунальные услуги. Выхожу — и теряюсь в рельефе этого дна…

Даже у бывалых боцманов, бль… бледнеют полоски на тельниках, бль… а копчик заворачивается внутрь, бль!

Механические призраки В июле в этих степях возможны миражи. Чаще всего случается видеть неуклюжие автобусы, причём именно тех моделей, от которых давным-давно публично отрёкся львовский завод-машинородитель, а поместная церковь предала анафеме весь состав его ОТК. Неуспокоенные механические чудовища, громыхающие на выбоинах по недосмотру небесных сил и лично директора автохозяйства, возникают внезапно. Обычно поодиночке, но ходят слухи и о целых колоннах. Будь ты конный ли, пеший — лучше остановиться и пропустить…

280

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ РОМАНА «БЛЮ-ЙЕЛЛОУ САБМАРИН»

1

Ю. Ц. У меня в детстве тоже такое было. (Я на 11 лет младше.) См. также стихотворение А. Афанасьевой «Гинденбурги», там тоже б. коровки на пляже, — а она на 11 младше меня. Говорит ли это нам что-то о цикличности нашествий б. коровки? А. К. Не говорит: Афанасьева на 10.

Их выпуклые фары безжизненны, как очки на глазах слепца. Их внутренности причудливы и менее всего пригодны для гадания о предназначениях и судьбах, хотя вспороты, извлечены и разбросаны. Их развевающиеся из открытых окон занавески напоминают одновременно древние стяги, потрёпанные крылья и оборванные стропы парашюта. Их салоны заполнены невозможным людом — беженцы вперемешку с завоевателями — трипольцы и скифы, цыгане и сарматы, растаманы и гунны, шлюхи-маркитанки и депутаты последнего сатанин­ ского созыва. Их охрипшие динамики уже по памяти, при невключенном магнитофоне, кричат, шипят, а выбившись из сил, попросту сплёвывают в уши обречённых путешественников сальные звуки шансона. Сами же автобусы, заехав поглубже в степь, сворачивают в разнотравье и, предварительно убаюкав пассажиров, начинают самостоятельно ремонтировать себя, как терминаторы. Громыхают незримыми ключами и монтировками, вспыхивают огоньками сварки, словно прикуривают друг у друга. А потом долго незлобно рычат моторами, одновременно пытаясь завестись и договорить о наболевшем. Очнувшиеся водители чертыхаются и безуспешно силятся вырулить на асфальтовую реку, чтобы по её течению как-то дотянуть до конечного пункта. Увы, даже эта река в июле пересыхает, а волны ковыля способны увлечь её остатки в иное русло. И вряд ли возможно проследить — доползёт хоть один из призраков до автостанции, упоминаемой в диспетчерских легендах, или постепенно рассыплется на железо и кости, как издавна принято среди степных народов. Гудят механические чудовища, катят спящих по местам боевой славы их неистовых предков — всех этих скифов, сарматов, гуннов, депутатов. Чтобы вснились в разъедающий мысли воздух, вслушались в шелест вневременной молвы-муравы, всмотрелись, как растут травинки из плоти и крови павших. Мотыльки, залетевшие в окна, порхают по салону, резонно считая его частью родной степи. Хрипят преднемотно динамики. Храпят пассажиры-камикадзе с чемоданами, прикованными к запястьям. Дремлют аборигены с проездными билетами, вытатуированными на ладонях. Что снится им? Лишь странствующая ящерка, пронзая бесцветным взором иллюзорную обшивку автобуса-марева, способна прочитать эти спящие лица. Но разве она скажет? Вздрогнет, очнувшись от наваждения, да пустится во всю прыть…

Выставка божьих коровок Картинка из детства. Я сижу на берегу водохранилища. Сотни божьих коровок выбираются из воды1 — швартуются цепкими лапками. И тут же спешат вглубь берега. Многие норовят взобраться на меня. Словно главная задача: не просто доплыть, но обязательно проползти по мне и только потом выйти на свою тропу. И мерещится огромная облачная рука, сеющая над побережьем этот «красный десант», и не хочется верить словам отца о сельскохозяйственной авиации и методах борьбы с вредителями. А ещё кажется — я на гигантской передвижной выставке божьих коровок… Маленькие красные самолётики класса «земля-небо». Это мы посылали их туда со своих пальчиков-аэродромов. Это мы просили:

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

281


ТОРХОВ принести нам хлеба, а если даже и не вернутся — остаться ещё одним «солнышком» уходящего лета. Маленьким солнышком нашего детства. А сами оставались на земле и брели пыльными дорогами… Они возвращались. Вернее, прилетали всё новые и новые. Кто из нас в детстве считал точки на спинках божьих коровок? Разве что зануды и те, кто в наших «войнушках» сражался за немцев. Но это — уже не «из нас». Это — «из них». Среди нас таких не было. Как можно считать точки, когда мир ещё только назван, ещё воспринимается целым и — нет внимания деталям? Мы ещё не умели ставить точки, не умели их считать… А потом оказалось: всё на свете можно посчитать. И те, кто постигал эту науку — до единого и своевременно — уходили во взрослые. Они говорили: этот жучок называется Coccinella septempunctata, или Коровка семиточечная — именно столько точек на её ярко-красных надкрыльях. Они считали — не могли остановиться. Считали-считалисчитали. Дни до дембеля, рубли до получки, количество побед-любовниц, друзей, ушедших в мир иной. Не поддавалось счёту лишь число дней, отпущенных совсем не на это… И жизнь становилась непрерывным копошением в бесчисленном стаде себе подобных, без единого шанса замереть и вспомнить — как давно ты со светлой головой не сидел на берегу, как давно ни одна божья коровка не выбиралась из воды и не заползала на твоё тело… Но однажды это происходит. И маленький, только что родившийся человечек — божья коровка без единого пока пятнышка — шевелит беззвучно губами в своей колыбели. Смотрит сквозь тебя, седого и усталого, куда-то ввысь, в глаза своему ангелу. И с губ этих осыпается неслышимая никому, кроме вас троих, божественная словесная пыльца: — Божья коровка, улети на небо… Это — пароль и команда. Это — глас очередного посетителя выставки. И крылья неудержимо рвутся из тебя. И прозрачным огненнооранжевым пламенем трепещут, отрывая от земли…

А потом оказалось: всё на свете можно посчитать.

…Вся наша жизнь — это сидеть на берегу. Сначала ручейка. Потом — реки. Потом — моря. И ждать — когда к тебе придёт выставка. Передвижная выставка божьих коровок. Когда ты станешь — одновременно! — одним из её экспонатов, посетителем, экскурсоводом и тем, кто потом опишет всё это… И ты пишешь-сеешь своих питомцев над этим побережьем. И тысячи коровок-слов, усеянных пятнышками букв, взмывают вверх. Над временем, отслоившимся от тебя. Над пространством, преградившим тебе дорогу. Над именем твоим. Сквозь имя твоё. С именем твоим. Взмывают на поиски тлей и тех, кто в любых «войнушках» сражается за «немцев». Как маленькие красные самолётики класса «детствонебо»…

Из цикла «Ментъхауз. Антироман» Глава 11. Введение в кобуру Сергей Нежинский, знакомый поэт из Одессы, имеет радикальную версию сущности кобуры: «У проходящего за стенкой милиционера к поясу пристёгнут чёрный рояль — в нём ключ от двери в небо»…

282

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «МЕНТЪХАУЗ. АНТИРОМАН» Как знать, как знать. Он прав в одном — на каждом подобном ключе два комплекта отпечатков — милиционера и демона-хранителя; и — ни одного отпечатка на двух комплектах клавиш. Хотя поэт и умолчал об этом… В советское время каждая кобура шилась особыми нитями, пропитанными в слезах монашек Ухтынского монастыря. Материалом для них служила кожа бурых — отсюда специфический цвет изделия. Более того, он определялся самой этимологией слова… Главное отличие украинского мента от былого, советского — в отходе от традиций. В первую очередь, наличие неаутентичной кобуры. Из кожи чёрных. Здесь не идёт речь о том, что поубавилось бурых, хотя они действительно переродились в оранжевых и синих — всё дело в изменении стратегического курса кройки и шитья…

Глава 24. Серым по живому

Детскому воображению волчок рисовался редкостным пидарасом в серой форме с кривыми зубами и мешком для сбора детей.

Максим Бородин, знакомый поэт из Днепропетровска, после встречи с ментом промывает глаза чаем «Белый оолунг». Подолгу молчит. Листает разноцветные детские книжки, добывая дозу радуги… Глаза мента таят в себе девятнадцать оттенков серого цвета. Из них только три оттенка символизируют сталь, различную по составу легированных добавок. Ещё пять — оговорены служебными инструкциями. Остальное — результат профессиональной деформации… Когда я, в виде ответной высшей меры, читал знакомому менту стихотворения Максима Бородина, наблюдал редкое явление — семислойную серую радугу, в которой не было ни одного регламентированного оттенка. Это напоминало увеличенный снимок режущей кромки лезвия скальпеля…

Глава 8. Педоментофобия Сашу Моцара, знакомого поэта из Киева, в детстве, особенно по выходным, часто пугали ментом о шести погонах. Вот придёт! — пугали в гостях и дома. Вот заберёт, в крайнем случае, укусит! — пугали перед сном сереньким волчком, в котором опять-таки угадывался мент. Детскому воображению волчок рисовался редкостным пидарасом в серой форме с кривыми зубами и мешком для сбора детей. Хотя маленький Саша и не знал в те годы слова «пидарас»… Обычно, после передоза ментофобии, из детей вырастают гастарбайтеры, штрейкбрехеры, шрайбикусы и прочий лексический неформат. Хотя случаются исключения. Один Витя ненадолго стал премьерминистром и отомстил ментам как смог — приостановил их право на льготы. А Саша поступил радикальнее — стал поэтом. И ни разу — ни разу! — не упомянул в своих поэзиях ни самих ментов, ни околоментального пространства, хотя уже знал базовое слово «пидарас» и все производные от него. Пусть ходят невоспетыми!.. Я высмеял это явление в мае 1994 года в ненаписанной поэме «Хульт». Я заклеймил это в октябре 2004 года в изъятом романе «След ладони на Библии». После чего утвердился в мысли: «Всё, что ни делается — можно и не делать». Тенденция, однако…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

283


ТОРХОВ Глава 97. Геокобура Андрей Стебелев, знакомый поэт из Винницы, убеждён: материк Африка — колыбель цивилизации. Хотя внешне (это заметно даже невооружённым людям!) — самая настоящая кобура гигантских размеров. К тому же, висящая на правильном месте — на экваториальном поясе планеты… Кобура — предмет серьёзный и напрягающий изнутри. На неё неохотно садятся мухи и, уж конечно, не гадят. На её поверхности не отображаются папиллярные узоры. Ни одному придурку не придёт в голову писать на чужой служебной кобуре: «Помой меня, я вся чешуся!» Что уж говорить о Геокобуре размером с континент?! Именно поэтому в канонический текст эпоса об Айболите включена фраза: «Не ходите, дети, в Африку гулять!»… Андрей внял совету, не спеша вырос и гулял там уже не по-детски — с оружием в руках. И правильно, каждый взрослый — сам себе Бармалей… Фраза «Не думай о белой обезьяне» — полное дерьмо по сравнению с фразой «Не думай о чёрном пистолете»! Попробуй-ка о нём не думать, находясь рядом с кобурой. Попробуй забыть имя Отелло в спальне Дездемоны. Здесь всё дышит им, мешая дышать тебе. А как жарко дышит гигантская Геокобура! Ранее в Африке располагался самозародившийся оберег-пистолет Создателя. Ныне он извлечён и периодически постреливает громами-молниями, разгоняя Тьму на задворках Галактики. Но свято место пусто не бывает! В его отсутствие маниакальная фраза укоротилась до варианта «Не думай о чёрном…» и тут же материализовалась. Была явлена живая чёрная субстанция, из которой кто-то налепил уйму чёрных человечков. Те, в свою очередь, расплодились и заполнили все пустоты. Ни дать ни взять — полная кобура копошащихся существ, набившихся в неё, как в союзмультфильмовскую варежку. Само собой, рано или поздно кобура должна была разорваться от избытка обитателей. Она и лопнула — в районе Аравийского полуострова. И живой шевелящийся пистолет выстрелил в сторону Евразии частью самого себя. Такова гипотеза Андрея о самозарождении жизни на континенте-черновике и последующем расселении по всему миру. Навязчивая идея — проследить генезис чёрных человечков! — привела его сначала в Анголу (где он понял, что их много), потом в Конго (где он понял, что их очень много и они разные), потом в Америку (где он понял, что они живучи и чертовски неплохо устроились)… Но те, кто неслучайно коснулись кобуры, — полностью меняют свою жизнь. Вот и Андрею до сих пор снятся очень чёрные лица, очень белые зубы и очень малахитовые носороги. Он тщательно, иногда чрезмерно, бреется, чтобы не проступили усы и не напомнили лишний раз о бармалейском периоде жизни. И всё-таки, минимум раз в неделю, проверяет потайное место в известной только ему канаве, где лежат — испытанная кобура и потрёпанная карта Африки… Говорят, есть гипотеза, что Геокобура — детородный орган планеты. Говорят, Ницше писал свою бездну, заглядывая в темнеющую щель кобуры. Говорят многое… Но Ментъхаузу во всём этом клубке гипотез не интересны ни половая принадлежность кобуры, ни генезис чёрных человечков. Тем более, что вакханалия толерантности, грозящая сделать эвфемизмом саму жизнь, сначала превратила человечков в афроамериканцев, а в идеале — сделает афроафриканцами. Единственное, что интересует Ментъхауз в теории Геокобуры — это идея о самозарождении пистолета…

Миф о само­ зарож­дении пистолета в кобуре очень популярен среди ментов первого года службы.

Миф о самозарождении пистолета в кобуре очень популярен среди ментов первого года службы. Обычно в остром приступе похмелья в это истово верят менты, утерявшие оружие во время пьянки,

284

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «МЕНТЪХАУЗ. АНТИРОМАН» вернее — во время неспособности её продолжать. Хотя зафиксированы и случаи коллективного верования. Особенно во время многодневных поисков всё того же пистолета всем личным составом райотдела. Как говорится, от забора и до победы… Но быстрее тыква превратится в карету, чем карточка-заместитель в пистолет. Поэтому в данном случае уместнее говорить о служебном мираже… В совет­скую эпоху руководство всячески пыталось развенчать этот миф, насаждая учение о том, что у пистолета был создатель. По их версии — табельное оружие ПМ означало вовсе не «Пистолет Ментовский», а «Пистолет Макарова». Сам же кандидат в создатели — гражданин Макаров — был своим в доску, выходцем из народа, стопудовым лимитчиком и, естественно, рубахой-парнем, который не стал ментом только по состоянию здоровья. Именно здесь проходила черта между безбожием ментов­ ских низов и набожностью верхов, поскольку сами верхи пользовались совершенно иными пистолетами — ПСМ. И очень немногие — только эксперты и те представители Ментъхауза, которым дозволено производить полную разборку! — знали, что означает это — «Пистолет Святого Макария». И создатель его тут же из обычного лимитчика превращался в обитателя заоблачных столичных палат… В этой полемике обычно забывали о кобуре. Или всё сводили к аксиоме — кобура была всегда. Правда, называлась иначе. Взять ту же Африку…

Именно здесь проходила черта между безбожием ментовских низов и набожностью верхов

Глава 16. Кобура как вместилище Наталья Бельченко, знакомый поэт из Киева, ни разу не видела содержимого кобуры. Отсутствие начального уличного образования и склонность к поэзии лишь усугубило ситуацию. Она абсолютно целомудренна в этом недетском вопросе. Впервые Наташа стыдливо познала кобуру на картинке из книги «Дядя Стёпа — милиционер», но, не посоветовавшись ни с кем, опрометчиво решила, что это большой накладной карман. В выпускном классе у неё появилась другая версия — в эту ёмкость менты складывают пожертвования от населения. Ныне, исходя из своего мировоззрения и пристрастий, — вполне допускает, что в кобуре может быть гнездо белки или иного мирного зверька… Что ж, в последней версии есть хоть какой-то отголосок жизни. Бывалый мент действительно всегда бредёт по службе в двух шагах от «белки». Она горячо дышит ему в спину, вынашивает свои болезненные планы, но никогда — обращаю ваше внимание! — никогда не вьёт гнездо в его кобуре… Если в кобуре топорщится — у мента встало на службу. Но отличить эту взрослую отверделость и чрезмерность фрагмента может лишь пистолетом пуганый взгляд. А в остальное время и в самом деле в кобуре живёт нечто. Если и зверёк, то бумажный. Должно быть, к тому моменту Адам, занимавшийся присвоением имён существам, уже работал начальником канцелярии — больно корявое имя: «карточказаместитель». Явный пережиток времени, когда всё, и даже пистолеты, давали по карточкам! Бумажный заместитель — практически идеальное создание. Снабжён печатью, личной подписью и знанием «какому именно служить». Впрочем, не без греха — как латентный свингер, обожает постоянно меняться вместилищами со своим шефом…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

285


ТОРХОВ

Из цикла «Северны сказы про Максимку бога (шорт-повесть, однако)» М. Бородину

Про луну-проталину да чёрный воздух Луна — это проталина така. Её Максимка бог выдуват на морозном небе. И тогда смотрит в неё подолгу своим глазом жёлтым. И всё как есть в ту проталину видит! И тебя, и меня видит. И того, кто от всех схоронитца не прочь, того же еврашку… А если луна белеть начинат, люди шепчутца: — Вай, Максимка опять отвернулся от нас — чёрного воздуха жди теперь, однако! И тогда, в самом деле, чёрный воздух наползат и проталина затягиватца. И тогда надо ближе быть, за руки взятца. И глаз с огня не сводить. И старатца не спать подольше. Да чёрный воздух помаленьку в себя вдыхать, не шибко. И выдыхать тут же, иначе осадок начинат скапливатца. А в ком осадок, тот храпеть начинат точно баруси-демон. И снитца ему, что и вправду баруси он — одноногий, однорукий да одноглазый. А тогда надо ему колотушкой в голову постучатца: — Вай, не спи, совсем почернеш! А то ум короткий станет, сила короткой станет. А потом и тебя не станет. Лучше с женой играй, народ делай… А ежели все уже захрапели, даже тот, кто с колотушкой, — тогда беда. Тогда баруси — тут как тут, сам явитца. Но я про то не буду, а то сердце забоитца… Лучше скажу, сколько-то потом Максимка бог всё равно про нас вспоминат. Приходит на старо место: — Оу! Всё затянулось уже, опять дышать надо! И уже в другом месте на небе луну продышит и к нам заглядыват. И тогда плывёт по небу Максимки бога глаз жёлтый. Кажному внутрь заглядыват. И сердце у того боятца перестаёт. Это не сказка, это старых шаманов рассказ. Тако только в тёмну пору быват…

И уже в другом месте на небе луну продышит и к нам заглядыват.

Про народны коментари Всяк бог такой народ заслуживат, какой создать смог. Максимка бог на этот счёт не переживат. Максимку его народ устраиват. Так, поворчит для порядку, не шибко. Буркнет вполголоса: — Националисты хреновы… Или: — Глобалисты хреновы… Или: — Поэты хреновы… Потом скажет: — Ай! . . И рукой так. Тишиной исполнитца. И давай по небу всяку визуальну поэзию развешивать.

286

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «СЕВЕРНЫ СКАЗЫ ПРО МАКСИМКУ БОГА» Народ внизу сопит, впитыват. Всякий коментарь пишет, выкрикиват даже. Тот коментарь, што от души, он как молитва вверх подниматца, до Максимки долетат. Максимка его тогда читат, радуетца: — Ай, какой народ создал! Шибко хороший… А тот коментарь, што от худого места, — тот не летит. Камнем падат на соседский чум. И тогда уже народу не до Максимки — сосед соседа коментироват. Чёрный воздух, каким за ночь надышался, выплёвыват. Измажутца, смотреть неохота. Максимка бог и не смотрит… А если бы смотрел, то сказал: — Соседи хреновы… А только молчит Максимка. Не повод это от поэзии отвлекатца…

Про суху каплю

— Лицо в морщины собрал, жду понять.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Максимка бог беда как любил дождь делать! Сначала с земли на небо воды натаскат-натаскат. Только не мешками кожаными, а как-то по-своему поднимат. Шибко много воды у него получатца! И как она там помещатца вся? (Ум-то у меня есть, а понять не могу, буду ещё думать.) Сколько-то потом, когда подготовитца Максимка — народ зовёт. Беда людей сколько, как комара! Максимка сверху им кричит, разъяснят: — Оу! Я вам сейчас дождь говорить буду. — Как так, дождь говорить? — сомневатца народ. — А вот так. Дождь — те же слова. Это просто я вам водой говорю. Теперь меня всем лицом слушать надо, однако. Кажну капельку как есть слушать! — Ну ладно, как не слушать, послушам. Колотушкой помашет Максимка бог, постучит в небо, как в бубен. Три раза крикнет: — Хук! Хук! Хук! И начинатца! Как в старом дырявом чуме — отовсюду на голову вода льётца. Вай! Каждый думат: «Небо штоли прохудилось? Почему Максимка его не латат, не зашиват?» Сколько-то потом думат: «А может, это Максимка водой говорит, не словами? А зачем не словами?» — Эхэ-хэй! — слышит их ум Максимка. — Так вы словами только ту часть меня, котора «Максимка», поймёте. Ту, котора тоже словами. А ту, котора «бог», как поймёте? Слушайте лучше! Потом надоест ждать Максимке: — Э! Как-то неладно молчат. Пойду спрошу любого. Подходит к любому человеку. Человек ему и отвечат: — Лицо в морщины собрал, жду, пока ум дождинки поймёт. Шибко мокро, однако. Ничего пока не понятно. — Ай! — машет на него рукой Максимка. — Не услышал, иди. Тебя здесь не надо! К другому подходит, тот отвечат: — Лицо в морщины собрал, жду понять. Шибко мокро, однако… — Ай! — машет на него. — Уходи куда попало. К другому другому подходит. — Шибко мокро однако… — Ай! . . Всех других обойдёт, устанет ходить Максимка бог, сядет.

287


ТОРХОВ Теперь так говорит: — Мой ум совсем рассердился! Все, кому шибко мокро, — уходите. Попейте варёной воды. Буду себя сам слушать, вас не надо. Сколько-то посидел. Поговорил с собой. Встал на ноги и, в какую сторону было лицо, в ту и пошёл. Смотрит, а один человек не уходит. Лицо раскрыл, замер. Дождь впитыват, не шевелитца. Как будто умер, только лечь забыл. Подкрался к нему тогда Максимка. Спрашиват шёпотом: — Ты почему такой тиховатый? — Как тиховатый не буду? — шепчет человек в ответ. — Суха капля на меня упала! Моим глазам тесно теперь. Так тесно, што заместо них щущ у меня раскрылся. Вот не двигаюсь, щущенье спугнуть боюсь… — И што тебе твой щущ показыват? — Беда как много показыват, слов таких не знаю. А только знаю теперь: даже если шибко мокро будет — ум сухой остаётца… — А смыслы смутны ощущаш? — Как не ощущать? Даже сердце забоялось! — Во-о-от! Я же говорил! — обрадовался Максимка бог. И на месте запрыгал-заплясал. И человек тот встрепенулся. Не отстаёт, пляшет. Как будто ум у них испортился. Прыгают, поют под дождём: — Ий! Эхэхэйро! — радуетца Максимка. — Хокой, хокой! — не отстаёт человек. А народ думат: «Вай!» И больше слов не находит. А того не знат — всё дело в сухой капле! Их всего три быват. Про то Максимка народ когда-то вперёд ещё научит. Одна суха капля перед первой мокрой падат. Друга суха капля — за последней мокрой падат. Однако, ещё одна суха капля есть — сама важна. Она внутри дождя, это его суть. Её шибко слушать надо. Тогда щущ открыватца! Тот, кто её слышать научитца, — про того Максимка бог специальным словом думат, но вслух не произносит. Слово то — «….». А что оно точно означат, нам не ведомо вовсе. Только, думаю, не будет Максимка бог с кем попало чай пить! А человек тот, которого он внутри себя …. обозвал, подолгу теперь у Максимки бога гостит. Чай пьют, матёрого чиря строгают, юколу и варку едят… А если бы народ то слово знал, обязательно подумал бы: «Зачем …., когда шаманы есть?» А так только плечами народ пожимат, и в одно лицо сливатца. И лицом этим вверх смотрит — ждёт. Чего ждёт, сам знат? Теперь рассказ уходит от них. Теперь всё…

Встал на ноги и, в какую сторону было лицо, в ту и пошёл.

Про раньше и потом Пока не родишься, про тебя кто знат? А откуда начнёшься, кто скажет? Даже Максимка бог всё это одним непонятным словом называт — Раньше. Совсем-совсем Раньше нигде ничего не было. И не знал никто про нигде. И сказать никому не мог про ничего. И земли не было. Только тёмна вода. А над ней висит светло облако — Святоместо. Из того облака Максимка и родился. По сторонам смотрит, привыкат. Тёмна вода его спрашиват: — Ты кто? — Я-то? — отвечат он. — Максимка, штоли не знаш? — А Раньше ты где был, Максимка? — А я за Раньше не отвечаю. Только за Потом.

288

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «СЕВЕРНЫ СКАЗЫ ПРО МАКСИМКУ БОГА»

— Ну, раз нету, не пей. Просто сиди, на сухой живот.

Так вот Потом и началось. А потом — продолжилось. Потом Максимка стал мальчиком двенадцати лет. Потом дальше рос. Потом у него щущ открылся. И тогда много всего напридумывал он. Землю придумал, устал по воде ходить. Всяко друго тоже. Потом придумал стать ростом прямо с амбар. Шибко шалить любил. Когда бежит, така пурга подниматца — чума быват не видно. Когда увидит дерево, не обходит, а прыгат через него, держит совсем прямой путь. А потом надоело. Громко вслух думат: — Эхей, меня кто слышит? Или видит кто? Тишина. Cлышать кто будет? А видеть кто? Нету же никого, это, по-вашему, ладно? И ничего непонятно, што происходит? Сделал тогда Максимка из льдинок себе другие глаза — пенсны. Вставил поверх прежних, штоб по-другому про себя узнать. Отошёл, смотрит совсем со стороны, така картина открыватца. На льду стоит ледяной чум. В нём один человек, зовут его Максимка. У этого человека всё белого цвета — руки, ноги, волосы. Глаза — и те белые. Товарища у него нет, жены нет, собаки нет. Только имя Максимка, и то — непереводимо. Вай, как живым тут быть? Залез на облако обратно, а глаза не менят, сверху смотрит. Пока так смотрел, совсем зима стала. Смотрит: бредёт внизу Максимка по пояс в снегу. (Зима если стала, как иначе, снег разве не выпадет?) Подумал тогда Максимка бог с облака вниз: «Этот Максимка, который человек, видно, што-то знат, если идёт куда-то. Пусть, штоб ему не скучно, люди заведутца, штоли зря землю делал. Пусть их станет, как комаров. И каждый пусть от чего захочет, от того и родитца, я не вредный». И стало так. И люди стали как вода прибывать, и землю собой затапливать. И назвал всё это Максимка бог — Великий Потом. А про то, что у каждого Потом своё Раньше быват — никому не сказыват, даже не проси…

Про зверь-мыш маленько А то, немного раньше, откуда-то зверь-мыш пришла, говорит: — Мне как живой быть? Все меня одолевают. Что-нибудь мне посоветуй, Максимка бог. А Максимка сидит, как раз старатца Время придумать. Не шибко и получатца. Нервничат. А тут ещё эта зверь-мыш. Говорит будто скребётца: — Мне как живой быть? Что-нибудь мне посоветуй. — Ай! — Остро посмотрел на неё Максимка бог. — Неладно както говоришь! Какой ты зверь? — Зверь-мыш средних лет! — отвечат. — Ты хоть и бог, глаза-то есть у тебя? Смотри, не видишь? — Кака така зверь-мыш, не помню таку зверь? — А я приблудилась. — Ну, раз так — садись, чай пей. А то словно болезнь гостиш, надоедаш. Раз так, села зверь-мыш. По сторонам зыркат, чай ищет. — А где чай-то, нету? — Ну, раз нету, не пей. Просто сиди, на сухой живот. Не сидитца зверь-мыши. Надоедат. — Мне как живой быть?

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

289


ТОРХОВ — Ещё сколько-то скажеш — никак не будеш! — сердитца Максимка. — Ты сама одолеш кого хош! Не униматца зверь-мыш, будто сердце грызёт. Видит Максимка бог: не шибко получитца сегодня Время придумать. — А умеш-то ты што, зверь-мыш? — спрашиват сколько-то потом. — А терятца умею. Смотри… Пересмотрел Максимка всё в чуме, все кули, все одеяла — и правда, нет зверь-мыши. Думат: «Потерялась штоли, нету?» — Как нету, вот я! — обнаружилась зверь-мыш. — Я ещё обнаруживатца умею. — Ай, нам тако умение вовсе без пользы. Вот если бы ты насовсем потерялась! Теперь так думат Максимка бог: «Незначительный какой зверь. Шибко мелким умом про этот мыш думать надо, где такой возьму? Пусть лучше народ скажет». Взял Максимка бог кусок белой кожи. (Откуда знаю, где взял? Оторвал от кого-то!) Теперь так делат — по ней пишет: «Как нам обустроить зверьмыш». А ниже таки слова: «За самозваный характер и настырность — зверь-мыш следует пресекать. Но не шибко, штоб живой ей быть». А с другой стороны — другу надпись делат: «За мелкий ум и незначительность — снисходить. Но не шибко, штоб по чужому не кружала». — Вот! — говорит Максимка бог. — Трахтат. Иди, почитай. А потом собирай народ. Пропустим тебя через референдум! — Вай! — запричитала зверь-мыш. — Ты хоть и бог, а туда же? Я, может, зверь незначительный, а всё ж таки средних лет. Отродясь никаким паскудством не занималась. Ничего подумать не могла, што будешь меня к своему референдуму склонять, на людях позорить. — Ай! Што за неладный зверь! — сердитца Максимка. — Референд-ум — это когда один большой ум на всех. Только штобы им пользоватца, его сначала в одно место собрать надо. Вот и ходи, собирай подписи: кто как думат. А потом этим общим референд-умом и будем знать, как тебя обустроить. И всё! Иди. Больше тебя здесь не надо. Даже не извиняюсь, времени нет. Ни у меня нет. Ни вообще его нет. Не придумал ещё… (А надо сказать, ещё в непридуманы времена сверху было видней, но незначительные вопросы, для виду — у народа спрашивали.) А только задумался про то Максимка бог — опять зверь-мыш обнаружилась: — Вот это место шибко непонятно! — и протягиват трахтат Максимкин. Вай! А он весь — в мелку дырочку! Ни единого слова — все буквы повыгрызла зверь-мыш средних лет. — Так я ж по-вашему читать-то не обучена! — опрадыватца. — Мы, зверь-мыши, по-своему читам. Зубами. И один раз всего. А потом в себе носим, правда, недолго. Но сколько-то успевам запоминать, в особо вкусных местах. — Ну, зверь-мыш… — позеленел Максимка, как мох. — Твой ум совсем для меня чужой! Ничего не думал я, что ты так сделаш, не думал. Такой трахтат в первом чтении угробить! То ли баруси тебе голову приделал, шибко мало ума помещатца! А расписыватца люди штоли на тебе будут? Иди куда попало, сама себя теперь изучай да обустраивай! А то ли к геологам сходи на мышинно-тракторну станцию. Пусть они

290

«За самозваный характер и настырность — зверь-мыш следует пресекать. Но не шибко, штоб живой ей быть».

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ИЗ ЦИКЛА «СЕВЕРНЫ СКАЗЫ ПРО МАКСИМКУ БОГА» в тебе отвёрткой поковыряютца, апгрейд тебе сделают. Может, и доживёш до времени своей смерти… И дальше таки непонятны слова стал говорить — потупила настырны очи зверь-мыш, совсем за голову взялась. Тихо так по жерди спустилась, ушла куда-то. Даже снег не помяла. Эта зверь-мыш до сих пор где-то кружат, по людям скребётца. Выгрызат буквы по памяти, как Максимка писал. На чём попало выгрызат — на шкурах, на стенах… На съестных припасах, особо, — читайте, люди, расписывайтесь! А люди што? Они зубами-то читать не обучены. Так голосуют, што от крика голос срыватца да всё по зубам норовят расписатца. Со всех сил на чём попало и чем попадут расписываютца. Одолевают, одним словом. Как тут живой быть? Лучше уж паскудством заниматца, чем таким референдумом, так себе зверь-мыш думат на бегу. Да и Максимка с той поры беда не любит, если кто про зверь-мыш напоминат. Особо про ту особь мышского полу, што до средних лет доживат. Как-то не шибко сложились у них отношения. Ну вот, хотел про зверь-мыш маленько сказать, а вышло беда много. Вы уж Максимке не сказывайте…

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

291


Про читателя, войдущего в книгу единственную, но не первую Илья Риссенберг. Третий из двух. — Х.: ТО Эксклюзив, 2011. — 160 с. …вниманию читателя, войдущего в соответствие с высказанным… Илья Риссенберг 1

1. Слухи и страхи Об Илье Риссенберге написано пока не так много: из основного — статья Олега Юрьева, статья Олега Дарка…1 Юрьев заканчивает статью, а сам Риссенберг начинает книгу одним и тем же вопросом, который берёт быка за рога, а читателя стихов — за рожки, за место упрямства, готовое принять вызов. Юрьев: «<…> стихи Ильи Риссенберга — замечательные русские стихи, ни на кого и ни на что не похожие, и любое количество труда, затраченное на их понимание и приятие, себя окупит. Даже так: чем больше будет труда, тем больше будет счастья». Риссенберг: «Заслуживает ли Вашего внимания предпринятая моим скромным — и в полную ли меру возможного — трудом эта книга поэзии?» Вот он — вопрос: заслуживает ли книга нашего внимания и труда? Прочитав подборки Риссенберга в журналах и побывав на презентации книги (благо я в том самом Харькове, подъезжая к которому, слетает крыша, городе с врождённым вывихом, по словам Юрьева), я уже слышу речь немыслимую, но требующую меня — читателя — к священной жертве. Я слышу, я чувствую: сказано что-то важное для меня. Что делать, чтобы оно не осталось закрытым?

292

Олег Юрьев. Илья Риссенберг: На пути к новокнаанскому языку // Booknik. — 2010. — 23 марта (http://booknik.ru/context/ all/ilya-rissenberg-naputi-k-novoknaanskomuyazyku/). Олег Дарк. Вратоземье Ильи Риссенберга // Воздух. — 2010. — № 1.


ПРО ЧИТАТЕЛЯ, ВОЙДУЩЕГО В КНИГУ ЕДИНСТВЕННУЮ… На каком бы то ни было языке важное сказанное придёт к людям: переведут, издадут. Но что делать, если это мой родной язык и никто, кроме меня, не переведёт? Как символисты воспитали читателя для всего Серебряного века, так теперь Риссенбергу приходится воспитывать читателя для одного себя. Но, возможно, так случается со всяким новым поэтом. Разве не пришлось обэриутам воспитать себе читателя? А Маяковскому?

2. Вот она — книга Передо мной книга Ильи Риссенберга. И теперь в ней в гораздо больше авторской воли, чем в любой из прежних журнальных подборок, которые обязаны были держаться формата журнала. Книга начинается с обращения «К читателю», потом идёт «Вступление», а потом корпус стихов. Их чуть-чуть больше ста. Похоже, что для автора очень важными представляются два его прозаических вступления. На презентации книги в Харькове автор прочёл из них. «Вступление» открывается вполне понятным поэтическим отрывком о поэзии и прозе, Риссенберг щадит и готовит читателя:

На каком бы то ни было языке важное сказанное придёт к людям: переведут, издадут.

Не столько труд небесный, сколько плечи Невыносимы в тяжести вопроса: Вынашивают образ мыслеречи Лицом к лицу поэзия и проза. Прекрасно вслед медовомлечной встрече Перо по курсу цветом купороса.

Позволю себе большие цитаты из обращения «К читателю». Не исключающая жалоб на положение и порядок жизненных вещей, существенным и главным образом это книга предложений. Число их множественно, ибо они возобновляются с каждым началом и концом мыслей, выраженных стихотворным — наиболее экономным — способом. Сказанное, однако, следует отнести к области пред-по-ложений.

Слово предложения здесь в двух значениях: предложения в языковом смысле и предложения совместного труда читателя и автора над текстом. Оно и понятно: при такой сложности текста для его понимания необходим совместный труд, необходим читатель, готовый принять просьбу и вызов автора мыслить и поэтизировать вместе. Но что же предлагают предложения? То, чем они служат пониманию читателя как предложенное его вниманию, — предложением со-учения. Как же понимать это предложение? Так же и как то же самое, что познаёт в себе и для себя поэтический предмет: поэзия учит мыслить, мышление — поэтизировать. <…> Но воспевает ли оно именно особу автора, выведенную в соло из трио сокровенного понимания: автор — текст — читатель? На наш взгляд (точнее, слух) — никоим образом. Нужно только, чтобы субъект учения, довлеющий поэту как идее себя самого, пребывая в полной памяти, отказал от гарантированного места в (при) книжке исполнителям дополнительных услуг, самозванцам необходимого доброхотства: биографам с их нарочитой либо невольной апологетикой, комментаторам с их априорной, по существу профанирующей фетишизацией. Вот так-то, выпячиванием фигуры автора, вытесняются из интимного Слова книги

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

293


ДОНСКАЯ два остальных звена неразрывного Триединства Доверия (текст и читатель). Изречение правды, работа мыслящего сердца заглушаются. Напротив, как нелегко отучить от дурных манер, ответственная задача книги, уподобленной учебнику целительства, — собравшись с мыслями-стихами вокруг чистого, свободного Слова, реанимировать Человека Поэтизирующего. И тогда <…> прозвучит последнее по времени и первое по значению стихотворное вопрошание: что такое человек? Прав Псалмопевец (поэт и царь): вообще-то «человек не способен спасти». А что — если способен? ! . Поэт! ? .

Книга понимается ни много ни мало как возможность реанимирования человека поэтизирующего. Почему его надо реанимировать? Он гибнет, он погиб? Человек не способен спасти человека (или мир?). А Поэт может? Что это значит? Красота спасёт мир… Отсыл к Достоевскому? «Третий из двух» — первая книга Ильи Риссенберга, а автор далеко не мальчик. И страшно подумать, как автор выбирал сотню стихо­ творений из давящих на его плечи двух тысяч ненапечатанных. И видимо, очень нужны были и прозаические размышления в первой книге, тоже собираемые — слово к слову — годами, тоже рвущиеся на волю. Раз это первая книга, то мне — читателю — хотелось бы знать, когда написаны какие стихи, собранные в книге: сразу ли сложился такой именно «риссенберговский» язык или складывался годами, мне хотелось хотя бы попытаться уловить изменения мысли автора во времени. К биографам я отношусь, как и Риссенберг: факты жизни автора не много или же вообще ничего не прибавляют к пониманию стихов. Но меня озадачило отношение к комментаторам.

3. Парадоксы Риссенберга Первый парадокс Риссенберга — даты

И страшно подумать, как автор выбирал сто стихотворений из давящих на его плечи двух тысяч ненапечатанных.

Я попросила автора проставить даты под стихотворениями в одном — моём — экземпляре. Он сказал, что это не нужно. Объяснение я нашла во вступлении к книге: Да и кто я теперь? Написанное мною всегда впереди меня; датировки при-ходится, уже пришлось, из-бежать, ибо сейчас это не я: так переживать себя, чтобы быть этим тождеством, я ещё не умею.

Мне показалось, что именно невозможность переживать себя, будучи тождественным с собой в разные времена, требует даты. Вероятно, со временем я пойму мысль автора о написанном впереди лучше.

Второй парадокс Риссенберга — книга Из разговора с автором я узнала историю, для меня поразительную: «Третий из двух» — единственная книга автора, но не первая. Две предыдущие книги собраны и лежат в одном из московских издательств уже несколько лет. Они называются «Собор сокрушений» и «Обращение». К сборнику автор относится серьёзно:

294

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПРО ЧИТАТЕЛЯ, ВОЙДУЩЕГО В КНИГУ ЕДИНСТВЕННУЮ… Сборник как таковой по идее — избранный народ текстов — ставит в строгие качественные рамки безмерное количественное самопорождение поэтической материи.

Когда первые сборники выйдут, комментатору будет над чем по­ трудиться, сопоставляя вошедшие в них стихи.

Третий парадокс Риссенберга — читатель Если книга может быть уподоблена учебнику целительства и Риссенберг такое важное место в триаде автор — текст — читатель отдаёт читателю, то почему в книге так мало заботы о понятности языка для читателя? Автор взыскует ни много ни мало, а читателя, «<…> войдущего в соответствие с высказанным <…>». Слова войдущего в русском языке нет: Риссенберг строит причастие настоящего времени от глагола совершенного вида войти. Это невозможно, но показывает волю автора к обретению такого читателя и веру в его существование. Поэт надеется, что читатель войдёт.

4. Развивая Юрьева

2

Здесь и далее по тексту, кроме оговорённых случаев, выделено мной.

Олег Юрьев: «Мне кажется, в мире Ильи Риссенберга ни этого (литературного — Е. Д.) прошлого, ни этого будущего нет. Не подразумевается. Не на уровне цитат или аллюзий — они там как раз есть, и больше, чем мы в состоянии осознать — хотя бы потому, что часто это цитаты из неизвестных нам книг. И не на уровне технических средств, версификационных приёмов — ритмических схем, особенностей рифмовки, принципов построения образов. Все они, взятые по отдельности, имеют свою собственную генеалогию, но сам стих Риссенберга в литературном смысле внеисторичен. Он не ставит себя в ряд и не пытается стать началом нового ряда». Хочется разобраться в риссенберговской поэтической клавиатуре, стихотворной технике, которую Юрьев называет «<…> с точки зрения многих нормативных поэтик даже чрезмерно изощрённой и необъятно разнообразной». Вот краткий обзор самых разных приёмов Риссенберга, дающих ощущение его включённости в поэзию XX века, необыкновенно удивляющих и радующих читателя. (Мне кажется, именно изучением и исследованием этого необъятного поля приёмов и будут долгое время заниматься комментаторы. Всякое новое, сложное, необычное поэтическое явление заново ставит вопрос о понимании. Если стихотворение воспринимать лишь как сообщение некоей информации и задача читателя — эту информацию извлечь, то обсуждение поэтических приёмов не продвигает понимание. Если же понять стихотворение значит понять, что делает автор, увидеть, как живут и движутся ритмы и слова, как порождаются смыслы, — тогда, рассматривая приёмы, мы находимся в поле понимания.)

Виртуозная звукопись 1 И пророчеству: кровью истечь2 — Десятичная вспомнится речь

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

295


ДОНСКАЯ 2 Тебе, престольной тени одесную, Чей свет уместен именно внизу, Несу неосязаемо-сквозную, Иному очевидную слезу.

Ассонансы и аллитерации в этих стихах так густо насыпаны, что хочется твердить стихи наизусть, буквально трогая языком, и переписывать сюда почти весь сборник.

Слова, придуманные по известным в языке словообразовательным моделям Молчь (как молвь), векоём (как окоём), восканул (как воспрянул), всхныкнуть (а рядом на строке всхлипнуть), перволичный (как первобытный), белопламенная (как белокаменная).

Анжамбеманы — так часто используемые в XX веке Цветаевой и Бродским, у Риссенберга постоянны. 1 Человека, с детства начиная, звездочёт не научил Вслушиваться, лучше бы негребо <…>

2 Мирам не до боя, а врём, теребим их Замёрзшие зори: трубись, временей! . .

3 Камерных кромешных ритмов Прядево дверное, рып Проговаривай, твой мир твоРя бескровно до поры.

когда слышу слова «конечная на станции Научная», вспоминаю мандельшта­ мов­ское «целокупное небо окопное»

Ритмы стихов Стихи Риссенберга написаны силлабо-тоникой и очень разно­ образны ритмически. Кроме обычных ямбов-хореев-дактилей, мы встретим редкие и экзотические метры и размеры. Например, уже знаменитые риссенберговские стихи «Научился разговаривать с дворнягами и кошками» написаны пеоном 3. Вот вторая строфа стихотворения: Я люблю тебя. Мне холодно. Всем телом одубелым я Наш наследственный вынашиваю пай. Пой, душа моя, всё держимся, себя же хоть убей, Илья, Хоть в обиде с гололедицы взимай.

Здесь удивительное ритмическое впечатление создаётся тем, что первая и третья строки — это четырёхстопные пеоны, а вторая и четвёртая — трёхстопные. В совокупности с чередованием дактилических и мужских рифм (ещё и составных в первой и третьей строке) всё это кажется чем-то вообще невиданным. (Не могу пройти мимо созвучия в этом стихотворении: когда слышу слова «конечная на станции Научная», вспоминаю мандельштамовское «целокупное небо окопное».)

296

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПРО ЧИТАТЕЛЯ, ВОЙДУЩЕГО В КНИГУ ЕДИНСТВЕННУЮ… Удивительные ритмические примеры хочется множить и множить, но это всё равно что инвентаризировать риссенберговскую звукопись.

Рифмы Риссенберг пишет, используя рифму. Эти рифмы могут быть абсолютно традиционными и точными, прямо из XIX века, могут быть какими-то на один существенный звук хромающими, как вопроса — проза. Могут быть составными, по-маяковски невероятными: но в огне виски — рентгеновский. Иногда, увидев и услышав рифму, ты не можешь двинуться дальше, как в приведённом мной третьем примере анжамбеманов: ритмов — мир тво-, ведь здесь рифмуется слово и слово с половинкой, состоящие из одних и тех же шести звуков вперемешку. Парадокс в том, что новаторский, ни на что не похожий поэтический язык Риссенберга остаётся традиционно силлабо-тоническим и рифмованным в противовес, скажем, верлибру и белому стиху, давно завоевавшим позиции в Европе и идущим к нам3. Возможно, это связано с тем, что движение смыслов и образов у Риссенберга главным образом звуковое, фонетическое, и он не может отказаться от всего, что поддерживает мощь и силу звука.

Многообразие лексики

3

А. К. Уже здесь. Ю. Ц. (Но и) ещё там.

Не буду снова произносить «ошеломляющее впечатление» и т. д. Вот просто слова и словосочетания из одного стихотворения. Нигде и никогда, кроме стихов Риссенберга, у них нет шанса встретиться в одном тексте: бездонный комфорт, иже с ними, компьютерный торт, выспренни, тоска по-еврейски, влюбе и вкупе, варёная гречка, приватного банка кредитки… Я уже не говорю о куче украинских слов вроде мерщій, хіба, уверенно въехавших в стихи прямо со своими украинскими точками над і, и о старинных словах из Даля. Видимо, это речь, набравшаяся окаянства брать для себя слова, где ей вздумается.

«Поведение» лексики Приведу только два примера. 1. В стихотворении «Научился разговаривать с дворнягами и кошками» знаменитые мамочки мои хороши тем, что они одновременно существительное с притяжательным местоимением и целостное междометие. Научился разговаривать с дворнягами и кошками. Радость чистая, отчайся, не томи. И детишки отзываются забывчивыми ножками, Потому что это мамочки мои.

2. В строчках: Провожаю глазом снег, ухом шаг: Пусть оттаивает срок скоротающий!

— слово скоротающий — это и наречие скоро с причастием тающий, и невозможное в языке причастие скоротающий от глагола совершенного вида скоротать (искусственно и искусно сделанное, как и причастие войдущий).

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

297


ДОНСКАЯ И последнее, чего раньше не встречала и не знаю, как назвать4 Вот примеры: 1 Норвежскою ржавью себя по — кошерной скотине — Живому писанью и пилит и режет семит. Последышей постного /костного/ масла /мозга/ семьёй сиротинец Слезниц пучеглазых за тучной вселенной следит.

2 Вторник яремный и время впервые ин/ш/ачить грань Игрального «ой нам! , бо день повернулся» всегданью гнева <…>.

Это бывают выделенные жирным шрифтом варианты слов в строке, как в примере 1 (постного масла и костного мозга, а может быть, и костного масла) или варианты букв (звуков) в слове, как в примере 2 (поскольку вторник яремный, то время ишачить, а поскольку игрального «ой нам!» — то иначить). Когда у Мандельштама случались варианты слов, он называл стихи «двойчаткой» и печатал рядом оба. Риссенберг же своей записью не разрешает нам распространить варианты на всё стихотворение и требует рассматривать две возможности в более коротком контексте.

Комментарий после списка На мой взгляд, ни один из моего списка приёмов не становится системообразующим. Может быть, только все они вместе создают то немыслимое, из чего рождается язык Риссенберга и что он собой представляет.

Но есть ещё синтаксис Риссенберга — и он тоже настоятельно требует двух-трёх примеров.

4

А. К. Юрий Владимирович небось знает. Ю. Ц. Примеры знаю, назвать — нет. 5

А. К. А ещё риссенберговская пунктуация.

1 Слог недолгий, от века отвык, Видит Бог, зажигает ночник Осязаньем, слезой, пониманьем ли. . : 5 Исцелят старика земляка, Став душой за всю боль, облака Вечной славы, речений из пламени.

Читая Риссенберга (после наслаждения цельным звучанием стихотворения), я обычно долго ищу подлежащие и сказуемые. Стихи эти часто так сделаны, чтобы строение предложения было неочевидным. В первом предложении подлежащим может быть и слог, и ночник. Это известный прикол при двух существительных мужского рода в именительном и винительном падежах. Кто кого зажигает, грамматически неясно. Читатель вынужден остановиться, вчитаться, ошеломиться. Я думаю, что здесь подлежащее слог. Этот отвыкший от века слог зажигает ночник. Облака славы и речений, ставшие душой за всю боль, исцелят старика. 2 Скрашивать соседством одиночество — бессонницы в ночи Высшая, острейшая потреба. Человека, с детства начиная, звездочёт не научил

298

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПРО ЧИТАТЕЛЯ, ВОЙДУЩЕГО В КНИГУ ЕДИНСТВЕННУЮ… Вслушиваться, лучше бы негребо: Острыми концовками прозрачные, протяжные лучи Скаредно поскрёбывают небо.

Снова начинаю (после цельного звука!) искать строение предложения: скрашивать одиночество есть потреба бессонницы. Часто чутьё меня не обманывает, и слово из стихов Риссенберга, кажущееся мне не придуманным, я нахожу у Даля или Фасмера (например, плерома). Но в этот раз слова негребо нет в словарях. Мне оно казалось существительным. Не найдя в словаре, я стала считать его наречием, описывающим действие вслушиваться. И теперь я уже могу очень даже негребо вслушаться: острыми концовками прозрачные, про­ тяжные лучи скаредно поскрёбывают небо.

5. Попытка чтения, вслушивания и понимания Посмотришь на себя сквозь пальцы: больно Ты серпомолот, выкрест кочерёг! . . Родимою зовётся воин: вольно! , Подвальный и подпольный вечерок.

И теперь я уже могу очень даже негребо вслушаться

До звёздочки, провозглашая школу На возраст позвоночника, насквозь Воздушную и водную гомолу Пронзила… ой! . . до звёзд земная ось. Как сын, сквозь матерь-землю с полюсами Проваливай экзамен, стыд и срам, К устало погребённым небесами, Ещё до падшей звёздочки, стопам. Тебе, престольной тени одесную, Чей свет уместен именно внизу, Несу неосязаемо-сквозную, Иному очевидную слезу.

Пробую поймать себя во время встречи со стихотворением Риссенберга. Посмотришь на себя сквозь пальцы (смотреть сквозь пальцы — фразеологизм), и тебе больно так на себя смотреть. И только после перехода на вторую строку ты понимаешь, что тебя таки подловили анжамбеманом и на самом деле «больно ты серпомолот». Серпомолот — это краткое прилагательное и в предложении сказуемое. А выкрест кочерёг — это и тот же, зрительно, серп и молот (скрещённые кочерги), и ещё это продолжение сказуемого. Ты и серпомолот, ты и выкрест кочерёг. Выкрест — для еврея не такой, как все, а ещё и предатель, а кочерёг — известный тоже странный, тоже предательский случай склонения существительного. Дальше меня поначалу ведут только созвучия: Родимою зовётся воин: вольно! , Подвальный и подпольный вечерок. До звёздочки, провозглашая школу На возраст позвоночника, насквозь Воздушную и водную гомолу Пронзила… ой! . . до звёзд земная ось.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

299


ДОНСКАЯ И снова: только созвучия соединяют для меня в прекрасном полном звуке все эти слова, а потом через звук начинают брезжить мои собственные тени смыслов. Воин — сначала мальчик — школа — рост детского позвоночника — звёздочки на пилотке — звезда — земная ось в звёздном небе — позвоночник как ось человека — растёт до звёздочки на пилотке — взрослый — воин — гомола — голова сыра как круглая Земля, пронзённая полюсом… Новые созвучия: Как сын, сквозь матерь-землю с полюсами Проваливай экзамен, стыд и срам, К устало погребённым небесами, Ещё до падшей звёздочки, стопам. Тебе, престольной тени одесную, Чей свет уместен именно внизу, Несу неосязаемо-сквозную, Иному очевидную слезу.

Новые смыслы: взрослый — экзамен — жизнь — экзамен провален — стыд и срам, но остаёшься сыном — милость к тебе — Божьи стопы — справа от Божьего престола — Сын Человеческий — свет на земле — сквозная слеза — сквозная ось Земли — ось позвоночника — слеза о жизни — провал жизни — благостная милость Божья. Знаю, что у поэта с еврейской традицией христианские ассоциации нужно было бы отвергнуть. Но не отвергаю. С неизбежностью эти стихи делают читателя соавтором и соучастником, ибо требуют от него напряжения всех сил: слуха, зрения и включения собственных читательских ассоциаций.

6. Диалог двух читателей о поэтическом методе Риссенберга

Знаю, что у поэта с еврейской традицией христианские ассоциации нужно было бы отвергнуть. Но не отвергаю.

Первого читателя я назову Рассерженным, или Раздражённым, а второго Любящим. Рассерженный: Наш Автор, вопреки своим утверждениям, не заботится о читателе. Автор совершенно непонятен. Любящий: Этот Автор, буквально по слову Бродского, есть явление языка. Поток ассоциаций порождён особенностями языка, происходит в самóм языке, в его фонетике. Автор позволяет себе воспринять поток ассоциаций, даёт им расти без самоцензуры и превращает в стихи. Смысловая связь порождается через созвучия. Рассерженный: Ловят фонетические созвучия многие поэты. Но обычно мы мыслим понятиями, ассоциативное мышление строится за счёт сходства понятий, и поэты, заботящиеся о своём читателе, возвращаются на понятийный уровень. Так поступает Цветаева, когда в стихах, обращённых к Пастернаку («Рас-стояние: версты, мили»), она находит 15 глаголов с приставкой рас- и потрясающее созвучие нас рассóрили — рассорúли, и всё равно найденное на уровне фонетики сходство она переносит на уровень понятийный. Я сейчас полемиче­ ски упрощаю Цветаеву, но после прочтения стихотворения читатель остаётся с пониманием: это о боли расставания и разлуки. Из поэтов недавних блестяще развивает фонетические сцепления Вера Павлова. Приведу, может, и не самое яркое стихотворение,

300

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ПРО ЧИТАТЕЛЯ, ВОЙДУЩЕГО В КНИГУ ЕДИНСТВЕННУЮ… но любимое и очень наглядное. Вера Павлова ловит созвучие родина — родинка, а потом возвращается на смысловой уровень. Где моя родина? Возле родинки у левой твоей ключицы. Если переместится родинка — родина переместится.

6

А. К. И Александр Любинский в статье «Из жизни одного стихотворения» (http:// www.marie-olshansky.ru/ hl/allub-ilris.shtml).

Любящий: Вернёмся к Нашему Автору: возможно, это рождение принципиально новой поэтики. Звуковая связь порождает смыслы и образы, на глазах читателя происходит их разворачивание, мы видим и слышим, как слова друг за друга цепляются в сознании. Наш Автор это осознаёт и утверждает, что «звучание и есть стихи в их целостности». Но может быть, что-то нужно в голове выключить, чтобы воспринимать такие стихи. Абстракционизм в живописи появляется, когда выключается ожидание фигуративности. Возможно, нужно выключить ожидание привычных смысловых сцеплений. Рассерженный: Эта поэзия недружелюбна к читателю. Меня раздражает направленность Нашего Автора на самого себя, у этой поэзии нет коммуникативной функции, нет направленности на читателя, ассоциации непонятны. Большие поэты дисциплинируют себя, выстраивают коммуникацию, а Наш Автор не даёт себе такого труда. Любящий: Поэзия рождается не из коммуникации, а из выразительности поэтической речи. Риссенберг не отказывается от мысли, просто эта мысль внутренне фонетически ассоциативна и автокоммуникативна. Как будто мы видим выложенную вовне внутреннюю поэтическую речь. Больше всего мне это напоминает мандельштамовские «Стихи о неизвестном солдате», где, похоже, тоже исчезает коммуникативная функция. Рассерженный: Кому и зачем нужны дневники Риссенберга, нам не предназначенные?

7. Послесловие А мне нравятся стихи Риссенберга. Магнетически тянет это бесстыдное, потому что внутреннее, невнятное и при этом звучащее с органной мощью, практически непосильное поэтическое слово. Как будто тебя незаконно впускают в тайное место мозга и души. И, вглядываясь, вслушиваясь, лучше понимаешь себя. И вообще человека как такового. Но никуда не деться от вопроса, как быть с этими стихами, как их читать, как их понимать? Олег Юрьев утверждает, что Риссенберг «одиноко, неуклонно, безнадёжно создаёт целый язык» и что это язык, «для которого нет и не будет народа, у которого нет и не будет продолжения. Но у которого есть и будет поэзия». Юрьев находит стихотворение-проводник, стихотворение-переводчик: «Научился разговаривать с собаками и кошками». «Эти стихи понятным способом замечательны, в них нет сгущения особенностей риссенберговской поэтики (что наблюдается в большинстве его стихотворений). Они написаны как бы одновременно на двух языках, на моем, на нашем, на русском — и на риссенберговском». По сути дела, так поступает и Олег Дарк, только выбирает свои стихи-проводники6.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

301


ЯНОВСКАЯ Думаю, так будут поступать многие читатели. Я же, читая книгу Риссенберга, ловлю себя на иных, чем обычно, мыслях. Часто, перелистывая страницу поэтической книги, говорю себе примерно так: обрадовалась, услышала, поняла. А здесь, перелистывая страницу, говорю: услышала и, наверное, пойму, когда выучу наизусть, или другое: нет, наверное, не пойму. Сейчас всё больше и больше стихов, которые пойму. В общем, чувствую себя войдущим читателем. Елена Донская родилась в 1953 году в Харькове. Окончила механикоматематический факультет Харьковского государственного университета и Литературный институт им. А. М. Горького (отделение прозы). Работала программистом, в детском туберкулёзном санатории, редактором детских передач на телевидении. Преподаёт русский язык и литературу в гимназии «Очаг». Книга «Подростки и “Илиада”» (в соавторстве с В. Осетинским, С. Кургановым; М., 2001). Публиковалась в «©П» № 7 и № 11, журналах «Русский язык и литература» (Киев), «Женский журнал» (Киев), «День и ночь» (Красноярск), «Харьков — что, где, когда». Живёт в Харькове.

Фотоохота в условиях ритм-энд-блюза Алексей Торхов. Чайная пауза перед блюзом: Сборник стихов. — Николаев: ООО «Фирма “Илион”», 2009. — 120 с. Название книги лукавит, настраивая на спокойную медитацию. Есть немало хорошей поэзии, которую можно читать с чашечкой чая в руке. Но с Алексеем Торховым такой подход технически невозможен. Да и блюз — это скорее половина правды, поскольку книга почти осязаемо пульсирует ритмами. Или можно начать отзыв так: любовь автора к наскальной живописи иллюстрирует не только книгу, но и его самого. Поэт Алексей Торхов похож на огромного красного бизона, который несётся по равнине: не заметить невозможно, но угнаться, чтобы отснять десяток кадров, не так-то просто. Такие стихи к бумаге не очень приспособлены: они писаны для голоса; в крайнем случае, пусть это будет внутренний голос. Тогда у нас тоже получится степь с бизонами, а не тихий зоопарк, куда ходят поглазеть на мощных реликтовых существ, ведущих свой род из тех времён, когда слово уже было, страсть уже была, а учебников по морфологии и грамматике того и другого ещё не было. Поэтому для невероятных с точки зрения таких учебников выражений вроде «НЕтакаяЗНАКОМКА, как хотелось» автор сам выбирает графику, соответствующую интонации устного слова. Наверное, Торхов с удовольствием снабдил бы свои стихи знаками широты, долготы, высоты тона и скорости прочтения, если бы всё это было в ходу и не мешало глазу. Город как клетка. Любовь как духовность и чувственность. Ангелы и демоны. Жизнь и смерть. Такие темы говорят о… скажу — не поверите! — смелости и уверенности зрелого человека говорить своё слово о том, среди чего живёт. Просто настаёт момент какого-то фазового перехода, после которого для поэта уже нет тем старых или новых: есть только крылья, которые дождались своего часа и несут куда нужно. В каком-то смысле об этом и говорится в одном из стихотворений: в урочный час узлы

302

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ФОТООХОТА В УСЛОВИЯХ РИТМ-ЭНД-БЛЮЗА расплетутся независимо от носителя, и тогда он уже явит себя полностью. Стихотворение «Шёпотом о войне»1 заставляет вспомнить «военные» песни Владимира Высоцкого, из-за которых барду народные легенды добавляли добрый десяток лет: некоторые фронтовики всерьёз вспоминали, будто бы служили вместе с Володей, который на момент окончания войны разве что ходил в первый класс. Возникает жуткое чувство настоящести событий, когда их проговаривают с такой чисто мужской, где-то даже горько-иронической интонацией: Багровость. Венозный закат. Корчится именно в той воронке, куда я угодил, как в ад. И куда угадала повторно бомба, вероятности вопреки, сорвавшая с плеч голову-пломбу, без которой в ремонт не возьмут. Не с руки…

1

Да и некоторые другие о той же войне — Великой Отечественной, — в эту книгу не вошедшие.

Наступали живые трупы. Ранили. Сначала меня. Потом и коня. За НЕГО уже не дадут полцарства… А заботливое государство за МЕНЯ его не давало и ранее…

В понимании пограничных состояний Алексей Торхов идёт за тяжелораненым солдатом от вспышки-взрыва через тишину и почти смерть к вялому свету на выходе. Ведь после победы (хоть с какой буквы пиши) её главные герои пытаются привыкнуть к тишине, возвращаются в свои гнёзда (внешние, внутренние ли — кому как важнее), выстраивают отношения с болью и воспоминаниями. Тут стоит вернуться к свету и присмотреться к нему внимательнее. У каждого поэта его источник свой, и стеклянная призма выводит на белую стену не всегда те цвета и в той последовательности, которую мы помним по урокам физики. Собственный спектр этой книги очень чётко расходится на три классических цвета: чёрный, красный, белый. Попробую охарактеризовать каждую полосу. Чёрный. Автору показалось уместным дать на себя в конце книги мини-досье, где легко прочитываются источники жизненного и эмоционального опыта. Можно было этого и не делать. В правдивость, неэрзацность тёмной стороны жизни, высказанной Торховым, веришь и так. Война, терроризм, катастрофа на авиашоу в Скнилове… Создаётся впечатление, что этот человек по долгу ли службы, просто ли в силу своей природы слишком ясно видел, как над местом беды или преступления кружились стаи демонов и, словно птицы, летели прочь, вспугнутые приближением людей с тёплыми распятиями за пазухой. Красный. Страсть, живущая в торховской интимной лирике, не то чтобы не подлежит цитированию — скорее она представляет собой нечто сплошное, континуальное, не имеющее обозримого конца. Всё сдвинулось, зазвучало. Как ремикс — рожденье Сверхновой версии того самого Слова, которое было сначала: «Хочу!»

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

303


ШЕХОВЦОВА — Быть? — Любить? — Тебя? Это просто его ипостаси…

Тантристы рассматривают человека и его тело как микрокосм, отношения с которым — миниатюрная копия отношений со Вселенной. Им же принадлежит мысль, эхо которой слышно в этом стихо­ творении: вначале было желание. Чувственность, осенённая духовным знанием, — это тоже модель силы, творящей миры. Ну и напоследок белый. За дисгармонией, которая наполняет мир шумами тёмными и враждебными не только человеку, но и вообще всему живому и настоящему, Торхов различает и другой звук — уже не безнадёжную тишину (о которой мы вспоминали выше, говоря о войне), а исполненный надежды белый шум. То ли шевеление миров, готовых возникнуть, то ли шелест ангельских крыльев, то ли… Бог вдыхал воспалённое небо со сгустками туч, а выдыхал стихи… Прозрачны. Тихи… И первородными крестиками вышивал по небу самозабвенно… С видом слепого. Наощупь. Стихи были белые-белые. Как снежная площадь. Словно фантом… Сначала, как водится, было — Слово. Рифма — была потом…

А вот ещё один: возвращение как способ приучанияприручения — то ли себя к тому, к кому возвращаешься, то ли наоборот.

Анна Яновская

Вечное возвращение Дмитрий Данилов. Описание города: Роман // Новый мир. — 2012. — № 6. Я вернулся в мой город, знакомый до слёз…

Можно вернуться домой, куда все (или большинство) так или иначе возвращаются. Можно вернуться в прошлое, не обязательно буквально в места, где был когда-то счастлив, а так — по волнам своей памяти. Можно вернуться к себе, если ты от себя уходил или пытался уйти. В творчестве Дмитрия Данилова эти варианты возвращения уже, кажется, встречались. А вот ещё один: возвращение как способ приучания-приручения — то ли себя к тому, к кому возвращаешься, то ли наоборот.

304

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Какая замечательная фраза: «Автобус ехал мимо непонятно чего». Можно представить себе всё что угодно.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

«Встречаться будем часто, чтобы наши встречи вошли в привычку», — говорила героиня фильма «Влюблён по собственному желанию». И ей, и её избраннику предстояло убедиться в том, что влюбиться не с первого взгляда трудно, но можно. У Данилова новый роман — роман с Городом. Называется «Описание города». Есть эпиграф, для города довольно обидный: «я знаю есть город он совсем никакой». А потом всё оказывается почти как в том фильме: «Удалось полюбить этот, прямо скажем, не самый весёлый и красивый город на Земле…» Казалось бы, ну опиши город, который знаешь. Или, в конце концов, поселись в приглянувшемся городе на недельку, а то и на месяц — для знакомства более чем достаточно. Данилов ставит другую задачу, с самого начала чётко её обозначая, чтоб читатель всё уяснил (ему, читателю, ещё будет над чем голову поломать): «Побывать в городе несколько раз, много раз. И описать его. <…> Чтобы город стал как родной. Чтобы пропитаться городом. Чтобы город вошёл в печёнки». Хотя вообще-то «сидеть в печёнках» — значит надоесть сверх всякой меры. И последняя фраза это вроде бы подтверждает: «Надо какнибудь сделать, чтобы больше сюда не приезжать». Только и эту фразу, и название романа можно понимать по-разному. На первый взгляд, название тоже «никакое» — ну что такое «описание города»? Тематическое задание школьнику, изучающему то ли свой, то ли чужой язык? Но оказывается, чтобы описать, нужно полюбить. Или чтобы полюбить, нужно описать. А в результате Город притягивает, как наркотик. Вдруг да подчинит себе. И вот двенадцать приездов в «описываемый город», или «город с другой буквы». Город усреднённый: «не очень большой, но и не очень маленький», не слишком известный, «но чтобы там всё-таки чтонибудь было». Просто Чичиков какой-то. Была же у Добычина дамаЧичиков, почему же и городу-Чичикову не появиться. Тем более что выбирают его не по любви, а по расчёту («Он подходит по всем критериям»). Стерпится-слюбится. Был у нас (если мыслить «нас» хотя бы в европейском масштабе) роман-словарь, был роман-кроссворд. Теперь есть роман-шарада. Или роман-перифраз. Город, его улицы, площади, памятники и футбольные команды, гостиницы и магазины не названы, а загаданы: «гостиница, название которой совпадает с названием одного из областных цент­ ров Украины», «название этой небольшой тихой улицы образовано от названия одного из месяцев», «улица из четырёх букв», «гипермаркет, название которого обозначает геометрическую фигуру», «станция <Фамилия крупного деятеля большевизма> град», «стадион, название которого обозначает мягкие ткани на лицевой части головы человека или животного» и т. д. Отгадать не так уж трудно, ко всем загадкам есть общий ключ — цитатник из текстов «выдающегося русского писателя», жившего в доме 47 на небольшой тихой улице, названной в честь одного из месяцев. Писатель (по цитатам не ошибёшься) — Добычин, значит, город Брянск. В тексте много скрытых добычинских ремини­ сценций, но о них как-нибудь в другой раз. Дальнейшие топонимические узнавания могут доставить радость разве что брянчанам (или брянцам?), в общем, жителям описываемого города. На самом деле расшифровки ничего существенного не добавят, скорее, наоборот: утратится привкус тайны, исчезнет универсальность смысла, роман перестанет быть текстом о Городе, а его главный герой утратит род­ ство с Городом Эн или Городом Зеро. Пока бесследно исчезают его фотографии, пока слышится в нём «призрачное тарахтение трактора», пока завораживает его геометрия, пока он не разгадан — он каждый раз и тот же, и другой. Какая замечательная фраза: «Автобус ехал мимо непонятно чего». Можно представить себе всё что угодно. В восприятии города важна точка зрения. Собственно говоря, героев в романе всё-таки два — описывающий и описываемый,

305


ШЕХОВЦОВА наблюдающий и наблюдаемый. Разные состояния наблюдателя порождают разные облики города: там, где поражали абсолютная тишина и ровный небесный гул, оказывается «просто пустое место». Не случаен тут и остранённый взгляд, способный увидеть новое в привычном. Это взгляд то ли ребёнка (как в добычинском романе), от которого вывеска убегает за угол, и шарадное деление на слоги («от­к-рылись») не сразу позволяет воспринять слово как целое, то ли иронично-простодушного (опять-таки добычинского) повествователя, который созерцает «памятник, изображающий голову и верхнюю часть туловища какого-то человека. Кажется, это называется “бюст”». Взгляд может быть из заоблачной высоты, причём не только на город, но и на себя самого: «если в ясную погоду <…> посмотреть вниз из иллюминатора, то можно увидеть проплывающий внизу описываемый город <…>, но вот разглядеть с высоты десять тысяч метров дворик, “песочницу”, кривую скамеечку и сидящего на ней человека, конечно, не получится». Вдруг проявляется некая странная и страшноватая оптика — два облака, похожие на огромные линзы, обращённые выпуклой стороной к земле: «две линзы зависли над территорией заброшенного аэро­порта описываемого города». Чьи глаза вглядываются в город, что могут они увидеть в пустоте и заброшенности? «Неформальным» центром города, куда постоянно возвращается повествователь, становится пустое место на тихой улице, где раньше стоял дом 47. На месте дома, «в котором жил выдающийся русский писатель», всё остаётся без изменений — «тишина и полное запустение», «уже многие десятилетия пустует это пустое место в самом что ни на есть центре города». Возвращения приобретают характер ритуала или паломничества: «Можно было, в принципе, и не приходить. Хотя, всё-таки, нет, нельзя». Некий моральный императив побуждает к дей­ ствию, не даёт сорваться в Овраг Беспамятства. Не потому ли предпринимается и путешествие по добычинским местам: «и вот возникло намерение повторить этот путь»? Путь, кстати, неблизкий, аж до Петербурга. Кстати, Питер (как и Москва у Добычина) как-то бледен, мал и затерян на фоне города Эн, или города на другую букву, да и вообще от него почти неотличим. Топос пустого места становится одной из важнейших составляющих городского пространства: «просто такое место, пустое», «пустое место, тишина и гул», «пустое безобразное замусоренное место», «посередине — пустое место, заросшее травой», «просто провал, пустое место». Пустота онтологична, поэтому любое её заполнение ничего не меняет: «и люди, если и появляются в этом тихом пустом месте, производят впечатление не людей, а движущихся символов отсутствия человека». В каком-то смысле город оказывается памятником Добычину, представлявшему мир как пустую гостиную без людей и добровольно исчезнувшему из этого мира. Кумулятивный принцип, положенный в основу романа, восходит к древнейшим мыслительным конструкциям. Город, который описал Данилов, оказывается похож на Дом, который построил Джек, — их истории основаны на повторах и возвратах, с обязательными сюжетными приращениями. Кумулятивные (или рекурсивные) сказки, по наблюдениям фольклористов, отражают глубинные архетипы человеческой психики: все явления в них расположены в одном ряду, время и пространство не ощущаются, а воспринимаются эмпирически (измеряются действием), мышление циклично. «Город с другой буквы» включён в вечный круговорот, он бессмертен и безграничен, он вмещает все стихии, в том числе и стихию Грязи: «во рву скопится вода и мусор, потом всё это засыплет снегом, потом снег растает и будет снова вода и грязь, а потом опять снег, и так далее, до скончания века». Двенадцать, кстати, число вполне архаическое и мифологическое.

306

Пустота онтологична, поэтому любое её заполнение ничего не меняет

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12


ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ Один из финальных образов романа — петля на верёвочке. «Мир ловил меня, но не поймал» — написано на могиле украинского стран­ ствующего философа Григория Сковороды. Что ловит автора, от чего он хочет спастись — от города, от повседневности, от себя самого, от мира, от жизни? Город и автор недаром «печёнками» породнились — это уже родство кровное, неразрывное. В одном из эпизодов романа из рекламы ювелирного магазина возникает образ «города на цепи»: «Почему город на цепи? Город как цепная собака? Город посажен на цепь? Что это значит?» Когда выясняется, что «цепи» — множественное число, напрашиваются новые вопросы: что же символизируют эти златые цепи — несвободу, замкнутый круг, вечное возвращение? Один из главных вопросов (точнее, умолчаний) романа — вопрос, почему герой пишет — должен писать, не может не писать. Почему «должен быть описан» этот город? Только ли чтобы победить «страсть уныния, порождающую грех праздности»? Или чтобы «сделать хоть что-нибудь»? Иными словами, выйти из горизонтального положения, которое по-прежнему манит и порабощает: «можно было бы даже и полежать», «была сначала идея <…> проспать в номере два дня и одну ночь», «здесь очень удобно лежать на диване» и т. д. Как бы знаменуя кульминацию усилий или приближение некоего временного рубежа, двенадцатый приезд проходит под знаком ускорения: «Быстрее, быстрее, всё успеть», «быстро, быстро», «быстро, быстро, успеть». Роман был начат в день рождения автора — 31 января. Закончен 13 декабря (31 — 13: кольцо, змея, кусающая свой хвост). Годовой цикл начинается с рождения и чем-то должен завершиться… Перефразируя Бродского, можно сказать: год кончится, но раньше кончусь я. Портрет города окончен. Трудно сказать, повлиял ли город на автора. Может быть, определил его возвращение к мироощущению первых книг, утраченному в «Горизонтальном положении», — созерцательно-ироническому приятию жизни с её «очарованием убожества»: «странно-прекрасная поездка», «блаженно-тревожное оцепенение», «тихо, хорошо, умиротворённо» (древние и новые философы считают вечное возвращение высшей формой утверждения и символом приятия бытия). Сам город тоже в чём-то «отзеркаливает» автора, неслучайно он меняется в зависимости от «состояния наблюдателя». «Совсем никакой» город становится своим, даниловским. Это его миф о городе, а для мифа как раз и характерно вечное возвращение. Но это авторский миф, и значит, автор может не только ускорить время, но и разорвать цикл, проявить свою авторскую волю. А город… он всё равно останется с ним и с нами. Город, который всегда с тобой.

Татьяна Шеховцова родилась в 1961 году в Харькове. Окончила филологический факультет Харьковского государственного университета (ныне — ХНУ им. В. Н. Каразина). Доктор филологических наук, профессор кафедры истории русской литературы. Монография «Проза Л. Добычина: маргиналии русского модернизма» (Х., 2009), научные статьи по творчеству русских писателей конца XIX — первой трети XX и рубежа XX–XXI веков.

©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

307


©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ #1/2(14)’12

Редакция

Андрей Краснящих Юрий Цаплин +38 (057) 766-94-29 sp-issues@narod.ru ISSN 1682-6418 Свидетельство: серия ХК № 589 от 29.01.2002

Учредитель и издатель

ФЛП К. М. Мациевский Подписано в печать ??.0?.2012 Отпечатано в ЧИПП «Слово» г. Харьков, ул. Лермонтовская, 27 тел. 7-192-195 Печать офсетная Тираж 200 экз.

Вёрстка

Михаил Либин

Технический редактор

Тамара Бельская

Павел Маков родился в 1958 году в Ленинграде. Обучался в Крымском художественном училище (1974–1979), Академии искусств (Ленинград, 1977–1978) и факультете графики Харьковского художественно-промышленного института (1979–1984). Графические циклы «Утопия», «Книга дней», «Мишень», «Сады». Более ста зарубежных выставок и тридцати персональных экспозиций. Работы находятся в Национальном художественном музее Украины и PinchukArtCentre (Киев), Государственной Третьяковской галерее и Государственном музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина (Москва), Метрополитен-музее (Нью-Йорк), Библиотеке конгресса и Национальной Галерее (Вашингтон), музеях Зиммерли (университет Радгерс, США), Виктории и Альберта (Лондон), Ashmolean (Оксфорд), Hunterian и Kelvingrove (Глазго), Fyn’s Graphic Workshop (Дания), Музее современного искусства (Ибица), Художественном музее Эстонии, Национальной галерее Венгрии, центре современного искусства (Осака), Civic Museum (Кремона) и др., продавались на аукционе «Сотбис». Член Королевского общества живописцев и графиков Великобритании (1994), Союза художников Украины (1998), член-корреспондент Академии Искусств Украины (2006). Живёт в Харькове.

На обложке, цветных вкладках, заставках (кроме с. 146) — работа Павла Макова «Огороды» (2010–2012, из цикла «Сады»). Фотопортрет на с. 220 © Идрисс Амид Фотопортрет на с. 55 © Тамара Бельская На с. 146 фотографии из семейного архива В. Г. Яськова

Электронная версия

http://sp-issues.narod.ru




Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.