11014
BG.RU
4 640008 090014
№14 (280) 10.08.11
журнал распространяется в кафе, ресторанах, клубах, магазинах и кинотеатрах города
«Мать с отцом брали меня с собой в Крым, в Алупку. Это было в начале Первой мировой войны»
648 11,8 50
дней в немецком плену
метра на четверых
копеек на трудодень в колхозе
Д Е В Я Т Ь
СПЕЦИАЛЬНЫЙ НОМЕР
Ж И З Н Е Й
РЕВОЛЮЦИЯ В ВОЛОЧКЕ, КОРОВЫ В ЦЕНТРЕ МОСКВЫ, «ОБЩЕСТВО НИЩИХ СИБАРИТОВ», ИСКУССТВЕННЫЙ МЕД В БЛОКАДНОМ ЛЕНИНГРАДЕ, СТАЛИН В ОПЕРЕТТЕ, АРЕСТЫ, ВОЙНЫ, КОНЦЛАГЕРЯ, РАССТАВАНИЯ И ЛЮБОВЬ
№14 (280), 10 августа 2011 года
Этот номер БГ — специальный. В нем собраны автобиографии семерых людей, самому молодому из которых 81 год, а самой пожилой не так давно исполнилось 100 лет. Академик и монтировщик башенных кранов, востоковед и домохозяйка — эти люди не знакомы между собой и прожили совершенно разные жизни: кто-то чуть не погиб во время оккупации, кто-то стал диссидентом, кто-то был вынужден эмигрировать, кто-то весь XX век счастливо занимался наукой или читал Коран, почти не заметив всего, что происходило за окном. Объединяет их лишь то, что они жили в одной стране. И в это поверить почти так же невозможно, как в некоторые эпизоды их судеб. Мы старались сохранять особенности речи героев и дать им возможность рассказать то, что им самим казалось наиболее важным.
4
10
18
24
Т атьяна Крапи в и на
Р а уз а К а с тр ов а
Юр и й А в е р б ах
Н атал ь я Са до мская
«Чем мы только там ни занимались! Свечки делали. Мыло варили. Знаете, в войну что это было — мыло!»
«Козловский запел «Темную ночь». Если бы вы знали, что творилось после этой песни в зале. Люди плакали, кричали»
«Извозчиков в 1920-е и 1930-е еще было много, но мне больше всего запомнилось, как извозчики водку пили»
«Боря начал писать в самиздат и влип в обыск. Тогда я сказала: «Надо ехать»
30
36
42
48
Гали на Б абанс ка я и Леони д А вер б а х
Б ор и с С ок олов
Л е он и д Фр и дма н
Ни ко л а й М а кс и мо в
История семейного фотоархива, забытого в расселенной коммуналке
«Сейчас мне 98-й год, и я еще не спятил. Человеку вполне достаточно восьмидесяти. Больше — уже излишество»
Главный редактор Филипп Дзядко Арт-директор Юрий Остроменцкий Ответственный секретарь Дарья Иванова Заместители главного редактора
Екатерина Кронгауз, Алексей Мунипов Редакторы Ирина Калитеевская, Елена Краевская, Анна Красильщик Дизайнеры Алексей Ивановский, Анна Фролова Фоторедактор Антон Курцев Продюсер Алевтина Елсукова Ассистенты редакции Маруся Горина, Ирина Петрова Принт-менеджер Анастасия Пьянникова
Фотография на обложке Fotobank/Getty
«Помню, приду в библиотеку и куплю кулек конфет. Иду, кто ни встретится — всем конфеты»
Учредитель и издатель ООО «Большой город» Генеральный директор Нелли Алексанян Менеджер по дистрибуции Мария Тертычная distribution@bg.ru Менеджер по спецпроектам Анастасия Чуковская Пиар-менеджер Дарья Симоненко Офис-менеджер Ульяна Русяева Адрес Москва, Берсеневский пер., 2, корп. 1 Телефон/факс (495) 744 29 83 / (499) 230 77 71 По вопросам размещения рекламы в журнале sales@bg.ru, shabanova@bg.ru По вопросам размещения рекламы на сайте bg.ru bg.ru@bg.ru Журнал распространяется в Москве, Санкт-Петербурге, Екатеринбурге, Нижнем Новгороде, Новосибирске, Ростове-наДону, Самаре
Препресс ООО «Компания Афиша» Цветокорректор Александр Каштанов Старший верстальщик Ильяс Лочинов Старший корректор Юлия Алексеева Рекламный дизайнер Дмитрий Самсонов Отпечатано в типографии Oy ScanWeb Ab, Korjalankatu, 27, 45100, Kouvola, Finland Общий тираж 150 000 экземпляров Свидетельство о регистрации средства массовой информации ПИ № ФС 77 -45103 от 19 мая 2011 г. выдано Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)
«Привели нас не копать себе могилы, а к тюрьме. Какая-то радость была. Радость тюрьмы!»
или с разрешения авторов. Перепечатка материалов журнала «Большой город» невозможна без письменного разрешения редакции. При цитировании ссылка на журнал «Большой город» обязательна. Редакция не несет ответственности за достоверность информации, опубликованной в рекламных объявлениях. Мнение авторов может не совпадать с точкой зрения редакции В наборе использованы спроектированные специально для БГ шрифты BigCity Antiqua Александрa Тарбеева и BigCity Grotesque Ильи Рудермана, а также шрифт ITC Bookman
Все фотографии с сайта flickr.com опубликованы согласно лицензии Creative Commons
В н и м а н и е ! « Б о л ь ш о й г о р о д » у х о д и т в о т п у с к . Сл е д у ю щ и й н о м е р в ы й д е т 7 с е н т я б р я 3
Т а т ь яна К ра пи в и на Химик, мать академика Андрея Зализняка о своей жизни до революции, о гимназических учителях в советской школе, о любви к актерам немого кино и о том, что делают в сто лет записала: Мария Бурас фотография: Алексей Кузьмичев
11 декабря 1910 года —
дата рождения 1917 год — смерть матери, Евстолии Григорьевны Тихоновой 1919 год — переселение в семью дяди, Вячеслава Григорьевича Тихонова 1920 год — смерть отца, Константина Филипповича Крапивина
4
1926 год — поступление в МГУ, на химическое отделение физмата 1931 год — окончание университета и начало работы в лаборатории при Проектном институте гипрогазоочистки 1932 год — замужество (муж — Анатолий Андреевич Зализняк, инженер, специалист по стекловаренным печам)
29 апреля 1935 года — рождение сына Андрея Зализняка 1941 год — эвакуация в деревню Дмитровка (Татарстан) 1942 год — переезд в райцентр Манчаж, место эвакуации мужа 1944 год — возвращение в Москву 1958 год — свадьба Андрея Зализняка и Елены Падучевой
Я родилась 11 декабря 1910 года. 100 лет мне исполнилось — в прошлом году. У меня со стороны отца, Крапивина, сведения доходят только до деда. Дед — Филипп Иванович Крапивин — уроженец какого-то, видимо, подмосковного места. Не знаю, откуда он: из крепостных, из крестьян или из мастеровых. Он сам сделал свою карьеру — купца какой-то гильдии. Дед был очень богатый человек. Семья у него была — 11 сыновей и две дочери. В Москве у него была скобяная торговля на улице Балчуг — это самая такая купеческая улица в Замоскворечье. Мне приходилось видеть его магазин. У него был дом в Кадашах, на Кадашевской набережной. Возможно, он еще стоит и до сих пор — нетронутый. А дед по матери был из села Спасское Городище, это Суздальский уезд, километрах в двадцати от Суздаля. Оттуда выходец дед мой — Григорий Зиновьевич Тихонов. А у него был отец — Зиновий Ефимович, брат отца — Павел Ефимович. По семейным рассказам, главным действующим лицом был именно Павел Ефимович, человек бездетный. Детей у них с прабабушкой Анной почему-то не было, но вот воспитанник у них был общий — одному сын, другому племянник — дед мой. Кто они были? Скорее всего, из крепостных церковных. Ведь весь Суздаль — он же весь церковный, город был известен именно как гнездо православия. И у них были, конечно, крепостные свои; по-видимому, прадеды и были из этих крепостных церковных крестьян. Впоследствии дед мой, Григорий Зиновьевич, стал одним из уважаемых граждан города Владимира, собственником дома владимирского и процветающей компании — подряды по каменным работам. Он был подрядчик по строительному, по каменному делу и сумел настолько продвинуться и разбогатеть, что заимел собственный дом, двухэтажный. Как водилось тогда, первый этаж — каменный, это складские помещения. А второй — деревянный, жилой. Большой дом. И я там жила какое-то время. Сейчас, наверное, этого дома нет, а 10 лет назад он, возможно, еще стоял. К концу позапрошлого века, году в 1900-м, дед уже настолько вошел в силу, что купил у разорившегося хозяина соседнее имение — деревня Якиманская называлась. Хозяйство
10 сентября 1959 год — рождение внучки Анны 1966 год — выход на пенсию 1976 год — поступление внучки Анны Зализняк в МГУ на филологический факультет 1987 год — сын Андрей Зализняк становится членом-корреспондентом РАН (секция литерату-
у деда было большое, и семья тоже: у него было трое сыновей, три дочери, все уже семейные люди, внуки уже были. В имении был княжеский дом — дворцового типа. От него потом ничего не осталось. В этом имении и мать моя девочкой жила, и тетки мои две, и трое дядей моих тоже там жили. Все они были молодые в то время, все учились. Между этими двумя семьями, московской и владимирской, было много родственных связей. В общем, там такая взаимная родня получилась, они все уже были родственники, разные мои дядья и тетки переженились друг на друге по цепочке. У мамы было странное имя, которое я нигде потом не встречала, это чисто монашеское имя — Евстолия. Дома маму звали Тоша. Она, видимо, была очень хороший человек, потому что о ней все домашние вспоминали как-то похорошему. Она рано умерла. Я была не первая у моих родителей, вначале был сын, но он прожил лишь несколько недель. После меня была еще девочка… В общем, я была первой выжившей из детей. Я знаю, что первого мальчика, моего брата, звали Юра, но это у меня из очень старых семейных сведений. Тогда это было обычно — среди детей кто-то умирал. Вот у деда, у которого было 11 сыновей, там какието еще по дороге младенцы умирали, это уже не в счет. Считали тех, кто выжил. А отец мой, Константин Филиппович Крапивин, имел образование агронома. Дед старался дать образование всем детям. Старший сын, Иван Филиппович, был по его линии, по купеческой, а дальше уже — кто куда. Но все образование получили. Мои родители примерно до начала войны (Первой мировой. — БГ) жили в Москве, в Сокольниках. Мать работала зубным врачом. А у моего отца вместе с двумя его братьями — их было, по-моему, не то трое, не то четверо — было коллективное хозяйство на станции Михнево. Такое небольшое поместье. И мы в Михнево жили летом. Там был пруд, в котором купались. Один раз в этом пруду я тонула, меня мать вытаскивала. Я про себя это всегда помнила, хотя это в семье не вспоминали. Мне было около четырех лет, перед войной. А один раз, уже в самом начале войны, мать с отцом брали меня с собой в Крым, в Алупку. Вообще у меня очень смутные воспоминания о том времени.
ры и языка, отделения истории и филологии) 21 февраля 1987 года — рождение правнука Бориса 1997 год — сын Андрей Зализняк становится действительным членом (академиком) РАН (секция литературы и языка, отделения истории и филологии)
11 апреля 1999 года — рождение правнучки Меланьи 2010 год — празднование столетия
У меня память связана с фотографиями. Вот мать плетет мне косички на террасе в Михнево. Значит, это было до начала войны, наверное. К тому же примерно времени в воспоминаниях относится слово «беженец» — это там, в Михнево, к концу года жили какие-то люди, приезжие, о которых говорили, что это беженцы. Кто это был и откуда, я не знаю, но слово «беженец» у меня запечатлелось. Значит, уже началась война. Я помню, как мы оттуда переселялись, уже не в Сокольники, а во Владимир, — и дальше я была уже там, у бабушки с дедушкой. О том, что было до 1917 года, у меня в памяти уже ничего не осталось. Более-менее я начинаю вспоминать с того момента, когда во Владимир привезли схоронить мать — это был самый конец 1917 года. Умерла она в Москве. У нее был туберкулез, чахотка тогда это называлось. Ее возили в Крым подлечить, но, видимо, там не вылечили и привезли, по существу, умирать домой. С ней ездила ее мать, моя бабушка. А я была во Владимире, и там тетки были, дед мой — в общем, вся оставшаяся там тихоновская родня, какая была. Причем деда уже выселили из его имения как раз в это время. Я со старшей теткой тогда была, это она занималась переселением из Якиманского имения. Ведь в 1917 году, после октября, начали уничтожать помещиков. Там через год-другой уже пусто было. Фотография только одна и осталась. Тогда все крушили — вместо того чтобы использовать. Там же хозяйство было налаженное, как и везде. Налаженное хозяйство разрушили, породистый скот — на мясо. Из этого интересного княжеского жилья каким-то образом сохранился один предмет мебели — антикварный комодик. Из деревянной мозаики, небольшой комодик: большие ящики, маленькие ящики, мозаика из разного дерева. Малюсенькие какие-то ящички, потайные, открывается дверца — там ящичек, и каждый ящичек с такой картинкой, голландские какие-то рисунки. Сейчас этот комодик находится во Владимире — у родственников. 1918 год — это очень трудное время было, время разрухи, полного хаоса. Дед мой прожил недолго, он умер, наверное, через год, максимум через два после того, как имение отобрали и разрушили. Видимо, не пережил. Во вла-
5
Родители Татьяны Крапивиной — Константин Филиппович Крапивин и Евстолия Григорьевна Тихонова, 1911 год
6
димирском доме хозяйничала бабушка, она была еще более-менее в силе. Там же жил со своей семьей старший ее сын, мой дядя, инженер-технолог по железным дорогам и, кстати, музыкант. Средний — медик, хирург. Он на войну сразу попал, как она началась, а с войны привез себе жену, вот они во владимирский дом с ней вернулись и там жили. И еще тетка моя старшая с дочерью, моей двоюродной сестрой, которая старше меня намного, на 10 лет. Когда ей было лет 17, а мне было лет 7 — вот она-то мною в какой-то степени занималась, пока не уехала в Москву. Читать меня учила, писать. Хаос был ужасный. Поскольку я была ребенком, это меня мало касалось, но я помню ночные переполохи, какие-то обыски происходили, какой-то криминал искали, буржуев. И в доме ходили чего-то искали. Я помню, что тряслась со страху. Очень голодное было время. Большое, запомнившееся событие — какой-то пирог испекли, вот это было что-то такое очень редкостное, праздничное. А потом помню, что одно лето мы с бабушкой жили не во Владимире, а в Спасском Городище, где был дом, который когда-то принадлежал моим дедам-прадедам. Но тогда он уже деревенскому общему хозяйству принадлежал. Он и сейчас стоит. А отец был в санатории в это время, не во Владимире. Тоже туберкулез. Он в этом санатории и сгинул, где-то через три года после смерти матери. Но я уже была в Москве, и до меня это уже не доходило. Меня взял к себе в семью дядя, младший сын бабушки, Вячеслав Григорьевич Тихонов. Дядя Вича мы его звали. Он был физик, его после учебы при университете оставили, и получил он квартиру от университета. Профессорам давали полную квартиру, а ему — половину, 3 комнаты. Не в университетском здании, а в новом, в Шереметьевском переулке. Я думаю, бабушка с него слово взяла, что он меня не оставит, вот он и взял. А там, видимо, жить было уже совсем невозможно. У дяди с женой его, тетей Таей, уже была дочь Мария, на 3 года меня старше, а при мне уже и брат мой двоюродный родился — 31 декабря, в ночь на 1 января, с 1920-го на 1921 год. И так я застряла в этой тихоновской семье до конца. В школу я начала ходить первый год во Владимире, это, видимо, 1919 год. В школе нас чемто подкармливали, помню, какие-то кусочки сахара давали. Голодное же было время. Чемуто нас учили в школе, но запомнилось главное — что подкармливали. Во всяком случае, когда меня привезли в Москву, я ходила уже не в первый класс. Московскую школу я уже помню, я ходила в Кисловский переулок — это была бывшая гимназия Травниковой.
Татьяна Крапивина с родителями в Алупке
У нас в школе преподавательницы были — бывшие преподавательницы той гимназии. Одна из них нам много рассказывала, как они, учительницы этой гимназии, в довоенное время проводили свои каникулы, как ездили по заграницам, где, в каких странах она была. Рассказывала, как была в Италии, как там гондолы плавают, как там апельсины растут на деревьях, как там цветы цветут. Рассказывала про Швейцарию, какой там шоколад, сладкий и горький — для разных надобностей. Рассказывала про Германию и про то, как там ее застало начало войны, и как пришлось бежать оттуда, и каким кружным путем. Она нам говорила: «Вот не успела съездить в Японию». Я ее потом часто вспоминала. Но она как-то исчезла, то ли ушла, то ли умерла. Где-то до 7–8-го класса мы учились в этой гимназии, а потом школу перевели в другое место — на Бульварное кольцо, на Арбат. И в связи с этим переходом поменялся персонал. Пока мы были на Кисловском, были какие-то рудименты той гимназии — про Озириса нам рассказывали, были какие-то остатки французского языка. А на Арбате, куда нас переселили — этого здания там давно уже нет, — была современная советская школа. Все девчонки были тогда влюблены в киноактеров. А в те времена, когда мне было 13–15 лет, было много всяких голливудских
В ТЕ ВРЕМЕНА БЫЛО МНОГО ГОЛЛИВУДСКИХ ФИЛЬМОВ. И ВСЕ ДЕВЧОНКИ БЫЛИ ТОГДА ВЛЮБЛЕНЫ В КИНОАКТЕРОВ
фильмов. Тогда нашего кино было мало, в основном были американские фильмы — Рудольф Валентино, была его знаменитая картина «Кровь и песок», по какому-то испанскому роману. Книжечки выпускали по этим артистам. У меня много их было, книжечек разных. Интересно! Консерватория тогда была не консерваторией, а кино, и называлось кино — «Колосс», но все говорили почему-то «Кóлос». В этот самый «Колос» мы ходили, можно было на верхотушку пробраться за копейки. «В кино «Колос» Таня с Ирой Конрад Вейда увидали. По окончании картины Обе дружно зарыдали!» Эти строчки наша подружка сочинила. Мы с Иркой считали, что он наш герой. Это тогда была картина такая, «Индийская гробница», где Конрад Вейд играл, такая мрачная фигура, немецкий актер. Потом в относительно недавние годы многие эти картины показывали, и смотришь — наивные такие вещи, а тогда казалось… А жила я тогда в Шереметьевском переулке, в той самой квартире, которую в 1903 или 1905 году дядя мой получил от университета. Причем эта квартира у нас уже была частично уплотнена. Трехкомнатная квартира была, и в одну из комнат к нам подселили чужих людей. Разные были жильцы — менялись. Я жила с дядей, его женой и детьми. Но основная жизнь у нас тогда была на улице. Мы выходили во двор, пацанва там, девчонки. Гуляли. У меня подруга была, Анна, мы потом с ней в университете вместе учились, вот с ней всюду ходили. А в соседнем подъезде жила Маня Гуревич. Старше нас. Это вообще был наш образец, идеал такой недостижимый. Красавица была. Да, еще когда в школе учились, мы на похороны Ленина ходили. Но я плохо помню, помню только — холодно и костры какие-то жгут. В университет, на химическое отделение физмата, я поступила в 1926 году, а кончали мы в 1931-м. Полагалось 6 лет учиться, а мы кончали в ускоренном порядке, у нас была сокращенная программа. У нас даже свидетельство было — 1931-й на 1932-й. Я летом, помню, уезжала, жила где-то на даче, один год жила с моей подружкой в Соколовке, один раз на Обираловке жили. И примерно в это время, в 1932 году, началась моя замужняя жизнь. Мой муж Анатолий на пять лет меня старше, он инженер-стекольщик был, специалист по стекловаренным печам, работал на стекольном заводе. Сын Андрей родился в 1935 году. Ну и я тоже работать пошла после окончания, в лабораторию при Проектном институте гипрогазоочистки. Эта лаборатория — прародитель нашего тепе-
решнего института, ВНИИгаза. Там я и проработала, по существу, до декретного моего отпуска. У Андрея постоянно няньки были, да. Разные няньки. Вот последняя, с которой мы потом были вместе в эвакуации, оказалась очень хорошей женщиной, очень нам подошла. Поля, Полина. У нее был сын Витька. А жили мы тогда на улице Смирновке, в районе Рогожской Заставы. Теперь это называется шоссе Энтузиастов. Это такой промышленный район, и там находился стекольный завод, на котором муж работал. Сначала у нас была отдельная комнатенка, там Андрей родился. Но очень быстро нас переселили в коммунальную квартиру, не бог весь какую, но там было уже удобнее. Там было несколько семей, жили мы очень дружно, люди все с завода. Это был поселок при заводе. Ездили до станции Карачарово по железной дороге. В коммуналке на Смирновке нас было 4 семьи, жили мы очень дружно, никаких ссор, свар не было. У всех были ребятишки, человек пять было ребят. Поля с сыном тоже. Андрей был самый маленький из детей, другие были постарше него, но все такие погодочки. И он буквы стал учить — старшие учились по букварю, и он, глядя на них, тоже буквы учил. В общем, читать он выучился, глядя на старших. А когда мы переезжали на Сходню, старшие уже в школу ходили, а Андрею исполнялось шесть лет. Весной 1941-го это было. Тогда в школу он еще не ходил. Прожили мы там очень недолго, потому что началась война. Я вот хорошо помню предвоенное время. Было такое ощущение, что вот-вот война. Война висела в воздухе. Но конкретной подготовки не было. И это было как-то нежданно-негаданно. Помню, это воскресенье было, когда объявили по радио. Тогда радио стояло на улице, громкоговоритель. И объявили: «Началась война». И вот стали нас готовить. Бомбардировки Москвы начались примерно через месяц. За это время принялись устраивать убежища. И у нас там возле дома была сделана какая-то траншея, чем-то прикрытая. Щель такая, примитивное бомбоубежище. Я помню, как во время первых бомбардировок мы туда ходили, в эту траншею. Слышали разрывы, видели вспышки в стороне Москвы. Видели, как самолеты над нами летели на Москву. Примерно где-то в конце июля начались разговоры об эвакуации, были всякие панические страхи, что в Москве пожары, то-се. Нам по радио передавали, где и что. И на работе было уже постановление, что всех таких вот мам с детьми надо долой из Москвы. В июле месяце нас всех организованно из Москвы вывезли. Погрузили на громадную баржу и водой отправили. Якобы в Чебоксары, а на самом деле мы попали в куриный совхоз в Челнах. До Татарии нас только довезли. Я не помню, как так вышло, что нас к месту погрузки на эту баржу порознь привозили: детей отдельно, матерей отдельно. Только помню, что приехали, гляжу — где Андрей? А он один бегает где-то между грузовиков, один совсем. Я просто испугалась: как же так, ведь он потеряться мог! Ему шесть лет всего. Как я могла такое допустить? И так я разволновалась, что и не помню, как мы на этой барже плыли. Мы попали на место уже где-то, наверное, в августе. Еще успели картошку убрать, застали смородину. Нас распределяли по деревням, и мы оказались в деревне Дмитровке. Это была русская деревня, в отличие от соседней, где вперемешку были русские и татарские деревни. Местные жители войне были скорее рады. Там были зажиточные люди, и они были настроены так: придет Гитлер и разгонит колхозы. Вот до колхозов было так хорошо! Вон там наше поле. Они свою картошку всякими удобрениями удобряли, но сами ее не ели — только на продажу. Она такая большая выходила, жирная, красивая. А ели они колхозную, помельче. Она поздоровее. Ну, и мы
С матерью на террасе дома в поместье в Михнево
8
на поле ее собирали. Там как: соберешь девять ведер — десятое себе бери. Но к нам относились терпимо. Наверное, особой радости мы им не доставляли, но, может быть, и не досаждали чересчур, потому что мы там что-то делали по возможности, старались работать. Зима была очень холодная, даже по тамошним временам считалась холодной. Весной, когда началась навигация, муж мой добрался до нас и увез оттуда к себе. Завод изпод Сходни эвакуировали, переселили на пустое место в двадцати километрах от райцентра Мончаж, и вокруг этого пустого места возник поселок. И поселок этот потом стал называться — город Натальинск. Я не знаю, сохранилось ли название. Там и школа была, при заводе. Я, как приехала, сразу стала работать в лаборатории при стекольном заводе — на чисто аналитической работе. И там же, в этой лаборатории, у меня возникла очень близкая дружба — тоже семья, семейство Красногорских: он инженер на заводе, как и мой муж, а она — работник лаборатории. И с ней у нас дружба была до самой ее смерти. Она умерла лет десять тому назад. Там две дочери были, старшая на год младше Андрея, младшая на два. Мы были друзья до самой их смерти. Чем мы только там ни занимались! Свечки делали. Мыло варили. А мыло — это была очень существенная вещь. Знаете, в войну что это было — мыло! В войну все было ценно. Анатолий с заводом уехали раньше, мы остались одни с Андреем: часть завода вернулась в Москву еще году в 1944-м, и мой муж с ней, а часть осталась. Нам было не так-то просто уехать. В те времена ведь было не просто — куда захотел, туда и поехал. Не то времечко. Двинуться с места — это, знаете, какие разрешения нужны были? А потом, и некуда было. Там у меня все-таки была работа, было жилье, было какое-то положение — не было и смысла уезжать оттуда. И Андрей еще в школу ходил. В общем, на Сходню мы вернулись уже после войны. А немцы не дошли до Сходни буквально километры. Там даже танк стоял долгое время на том месте, где они остановились. Лаборатория, в которой я начинала, стала институтом ВНИИгаз, туда я и вернулась. Занималась работой на разных лабораторных установках. Мы все там назывались — научные сотрудники. Не бог весть какое было распределение работ. Сталинские репрессии нашу семью както миновали. До войны, даже и в 1937 году, страха не было, страх появился после войны. Да и 1937 год не был особо страшнее предыдущих. Эти удары режима были и раньше. Например, отца Маргариты, моей соученицы, инженера, посадили по Шахтинскому делу в 1928 году. Потом и мать ее посадили, и мы с ней как-то потеряли связь.
Апрель 1941 года: Крапивина с мужем и шестилетним сыном Андреем переехала в новую квартиру на Сходню, но семья прожила там недолго — началась война, и их отправили в эвакуацию
В 1952 году Андрей поступил в университет. Он постоянно на олимпиадах толокся. Не знаю, почему он увлекся лингвистикой. А что с ним было делать? Раз интересуется, пускай занимается. Он ходил на эти олимпиады, ему было интересно. Слава богу, есть занятие. И чем я была довольна, что у него друзья тоже такие, направленные. Так, один, например, направленный медик. Это школьные друзья. Их наверное, во многом направила учительница литературы, очень дотошная, очень активная. Андрей в пятом классе взял с собой в пионерский лагерь англо-русский словарь и его читал там. Читал и выучил. Самое хорошее, когда человек чем-то заинтересован. Самое плохое, когда человек не знает, чем ему заниматься. И конечно, я всегда была очень довольна, что Андрей в школе хорошо учился. В 60-е годы при университете был клуб, бывшая церковь, и Леонид — приятель Андрея по школе — подвизался там: они Брехта ставили. Кстати сказать, в этом клубе еще раньше, в 30-е годы, был один из первых концертов Образцова — он там начинал. Его тогда мало кто знал, он был в те времена артистом Второго МХАТа. Был такой Второй МХАТ, который потом закрыли. Мы ходили туда смотреть «Двенадцатую ночь». Там есть персонаж — Шут, у которого игрушка. И когда мы смотрели этот спектакль, помню, у Шута в руках была
В 60-Е ГОДЫ ПРИ УНИВЕРСИТЕТЕ БЫЛ КЛУБ, БЫВШАЯ ЦЕРКОВЬ. ТАМ, КСТАТИ, НАЧИНАЛ ОБРАЗЦОВ
С сыном Андреем в Туле, 1948 год
телячья кожа, и он из нее выстраивал разные фигуры. Мы задним числом, впоследствии только определили, что это был Образцов. И с этого он начинал, вот эта телячья шкура — это был прообраз его дальнейших кукол. А мы когда его видели, нам было все равно, кто это и что, просто было смешно смотреть. Много лет спустя, кстати, Образцов выступал со своим театром у нас в ВНИИгазе на каком-то празднике. Но тогда он уже был, конечно, мэтр. А потом появилась Лена, Андрей женился. И появилась внучка Анюта. А потом ВНИИгаз дал нам квартиру на улице Тухачевского, в 1961 году. Переселение — это было событие! Ведь после войны мы поселились в комнате в коммуналке, которую нам дал завод: так и жили втроем в комнатенке в полуподвальном помещении. А тут нам дали двухкомнатную квартиру: отдельная кухня, отдельная ванная, отдельная уборная! Бывают хрущевки с совмещенными санузлами, а у нас было все отдельное — крошечное, но отдельное. Причем квартира была теплая, сухая. Я всю жизнь проработала в ВНИИгазе. На пенсию вышла в 1966-м. Но и после я довольно долго была с ними связана. Дело в том, что я же была членом нашей партии. У меня еще сейчас книжка цела. Вступила я в партию после войны — где-то, может быть, в 50-е годы. В общем, меня уговорили. Мы же были люди коллектива: работа работой, но надо было обязательно вести и общественную работу, и это было большое дело. Общественная работа, коллектив, все время приходилось кем-то быть. И как-то так получилось, что жизнь становилась все партийней и партийней, интересней и интересней. Не бог весть какие мы были партийные люди, но надо было заниматься партийной работой. Я была лет 10 потом уже, когда вышла на пенсию, с ВНИИгазом связана именно по партийной линии, ходила к ним на собрания. Так я была как-то связана с внешним миром. Потом потихоньку все старички уходили один за другим, и мы теряли друг с другом связь. И в конце концов связь эта полностью рассыпалась. А первое время это помогало жить. И так же и работа — мне было интересно бывать на собраниях, а один раз я ездила даже в командировку от ВНИИгаза, хотя уже не имела к ним отношения. Лет мне было еще не так много. Но все это, конечно, было давно. Что я еще делала? За Анютой, внучкой, смотрела. Хозяйство было на мне полностью. Ну и поездки разные на природу. С ранней весны начинали планировать с подругой, Анной Богоявленской, куда когда поедем. Когда какие цветы зацветают. И до снега почти что, до ноября. В Мелихово ездили, под Боровск, куда только ни ездили. Я грибы очень любила собирать. Жареный белый гриб — это
ведь деликатес! А рыжики? Их обычно солят, но мы и жарили тоже. И сыроежки — их соберешь, засолишь — завтра уже есть можно. И еще, кстати, бытовая деталь: кроме занятий хозяйством у меня было хобби — вязание. Я много, с удовольствием и довольно успешно занималась вязанием. В жизни всего хватало. Жили как-то. Очень много работали, и работа, вниигазовская, занимала у меня, конечно, большую часть жизни. Общение, компания вся тамошняя. Жили и в гости друг к другу ходили. И общественной работой много занимались. Все было! Хождение на демонстрацию — это было обязательно, но это уже позже. У меня дробится — жизнь до войны и жизнь после войны. Это разные части жизни, разные люди и разная обстановка. А теперь что? Вот читаю журналы, «Новый мир», книги всякие. До недавнего времени я по телевизору каждый день смотрела программу «Сегодня», новости. Но теперь мне сложно стало, надо наушники надевать. И газеты читала, вот «Известия». К ним еще такого скандального порядка приложение — «Московская неделя». Такая трепотня, но довольно интересная трепотня. И программа телевидения там. А теперь все это ликвидировали, другой состав, видимо, редакции. Те люди, которые были, привычные авторы газеты, привычный формат — все исчезло. Настолько у меня была привычка, что такая-то страница — примерно такие авторы, такого содержания можно было ожидать, а теперь какой-то винегрет. В общем, газета совершенно другая. Но пробавляюсь. Вот меня спрашивают, горжусь ли я сыном (Андрей Зализняк стал выдающимся отечественным лингвистом. — БГ). Я говорю, что я не могу этим гордиться, потому что, собственно, чем же? У меня представление такое, что человек может гордиться, если он что-то сделал полезное, а я ничего не сделала, моей заслуги тут нет. Я прекрасно отдаю себе отчет, что я живу в семье очень удачной. Вот сын у меня вырос полноценным человеком, в отношении невестки я вообще могу сказать, что она всесторонне талантливый человек. У нас, собственно, самая уникальная семейная жизнь. Я невестке своей чрезвычайно признательна, прежде всего за то, что они золотую свадьбу пережили. В какой степени это можно отнести и ко мне. Какая это часть заслуги с моей стороны — я не знаю. Может быть, и есть что-то такое. Вероятно, во взаимоотношениях невестки и свекрови всегда что-то двустороннее, и, наверное, с моей стороны что-то всегда было. Я считаю, что мне действительно повезло. Я не могу пожаловаться на свою жизнь.
Р а уз а К а с т ро в а 100 лет из жизни татарской общины Москвы, а также путешествия дедушкиного буфета на верблюде, Сталин в Театре оперетты, парашюты в парке Горького и песня «Темная ночь», спетая на бис в переполненном Большом театре записал: Дмитрий Опарин фотография: Павел Самохвалов
11 сентября 1911 года —
родилась в Касимове
10
1921 год — семья Кастровой переехала в Москву
1925 год — поступила в религиозную школу при мечети
Я родилась в Касимове 11 сентября 1911 года. У нас в семье были четыре брата и три сестры. Мой отец Ахмед Хайруллович Кастров был купцом. Он умер, когда мне исполнилось 10 лет. Моя мать — дочь известного московского купца Салиха Ерзина. Своего деда Салиха Ерзина я не помню, он умер, когда я была еще совсем маленькой. Он жил в доме в Климентовском переулке. Дом сохранился, сейчас там находится какойто институт. До революции половина здания была отдана гимназии, а в другой части жил дед с семьей. Мой дед — пастушок, неграмотный. Приехал в Москву в 13 лет из села Азеево Тамбовской губернии, сейчас это вроде Рязанская область. Село тогда было очень большим — с тремя или четырьмя мечетями. Отец деда Юсуп знал, что Салих смышленый парень. Кто-то ехал из Азеева в Москву, и Юсуп попросил: «Захвати моего сына, поставь его там на какую-нибудь работу». Сначала дед работал у одного татарина, владевшего лавкой, в которой торговали хлебом, сахаром, мукой, мануфактурой — товаром из ситца. Он был там мальчиком на побегушках, а умер миллионером. Дед был очень честным. Никогда копейки ни с кого лишней не взял. Подрастал, стал помощником продавца. Хозяин присматривал за ним, видел, что толковый, и сделал его старшим продавцом. Дед работал в магазине и жил в домике на Большой Татарской. Этот дом снесли, когда расширялся радиозавод. У хозяина была дочь. И он говорит деду: «Салих, женись на моей дочери, я тебе оставлю магазин и дом». Салих подумал и решил жениться. Из Казахстана и Узбекистана привозили разный товар. И в Москве были скупщики. Вещи привозили из Азии и сдавали на продажу, но с определенным процентом. Однажды какойто бухарец приехал с товаром и велел деду продать по такой-то цене, а если дед сумеет продать дороже, то разницу может оставить себе. Он продал дороже, себе не оставил, только проценты взял и послал деньги этому бухарцу. Тот удивился. Второй раз он не к скупщику уже поехал, а ему привез. Потом другим рассказал. И начали азиаты сдавать вещи моему деду. Он брал лишь проценты, а все остальное возвращал торговцам. Мечеть на проспекте Мира построили на средства деда. Когда к деду пришли и спросили, сколько он может дать, то он спросил в ответ: «А сколько нужно?» Салих им дал столько, сколько они попросили, и сказал, что больше они могут ни у кого не брать.
1930 год — работала в Радио-
комитете
Мама вспоминала, что дед был очень строгим. За столом, если кто-то что-то скажет громко, он насупит брови — и все замолкали. Откуда у этого неграмотного мужика была такая сила? Стол накрывают, и пока дед не придет, никто не садится, все стоят. Моя мама родилась в 1870 году. Ее звали Хадича. Она была дочерью Салиха Ерзина. Ее воспитывали в религии. Они молились, читали Коран. Мама немного по-русски тоже читала, но не так свободно, как по-татарски. Когда я уезжала, то почти всегда писала маме по-русски, а она отвечала мне по-татарски. У нее почерк был неровный такой, с заковырками. Когда папе Ахмеду было 17 лет, его отец поехал на Нижегородскую ярмарку Макэрья — так татары говорили. Там он познакомился с Юнусовым. Юнусовы были одними из самых богатых купцов Казани. И они посидели, поговорили: «У тебя сын, у меня дочь, давай будем сватами. Значит — договорились». Папа учился в Касимовском медресе и хотел стать муллой. Когда дед с ярмарки вернулся, отец собирался в медресе на урок. А дед ему говорит: «Через два дня едем в Казань, я тебе невесту нашел — Юнусову». Отец не хотел жениться, он хотел продолжать учиться на муллу — ему было всего 17 лет. Его невеста Юнусова была старше года на два. Через какой-то промежуток времени дед с отцом поехали в Казань. Приглашают жениха, муллу, готовятся к Никах (брак в исламе. — БГ). Невеста сидит где-то рядом в комнате. И к ней стучат: «Ты согласна выйти замуж за такого-то?» И какая-нибудь бабка за невесту отвечает: «Да, согласна». Никах тогда почитали. Потом их оставили вдвоем в комнате, а в коридоре сидели бабки. Накрыли стол. Здесь они первый раз увидели друг друга. А она, оказывается, была припадочная. И с ней вдруг произошел припадок. А отцу 17 лет. Он так испугался, выбежал в коридор, а там сидят бабки, не дали ему убежать. Привели ее в себя. Никах прочитан, она уже жена его по закону. Ее привезли в Касимов. В Касимове продолжались припадки. Потом родилась дочь — Шамсикамар, моя сводная сестра. Юнусова поехала в Казань показать дочь, и там у нее опять случился приступ — и она умерла. А папа привез дочку в Касимов. Потом уже в Касимове Шамсикамар вышла замуж за сына Салиха Ерзина. И от него была дочь — моя сверстница (на полтора месяца старше меня), моя лучшая подруга Зухра Ерзина. Когда у папы умерла первая жена, дед опять вызвал его: «Знаешь что, Ахмед, у тебя дочь растет, нужно, чтобы у нее мать была». Отец
1937–1939 годы — отбывала
ссылку в Акбулаке
с 1940-х — работала в хореографическом училище при Большом театре
тогда все время ездил в Харьков, дед ему передал торговую точку там. Мой отец как-то приехал по делам в Москву, а там были гулянья. Все ездили на лошадях, вокруг Кремля катались. И русские, и татары. Папа со своим другом, который ему помогал в его делах, гуляли по Большой Татарской. У дома деда Салиха девушки собрались на гулянья. Стоят под деревьями и хохочут. Папа загляделся на одну. У мамы были румяные щеки, большие серые глаза и кудрявые черные волосы. У меня волосы совсем как солома, а мама была кудрявая. Папа загляделся и узнал, что это дочери Салиха Ерзина. «Рахматулла-абзы, иди сватай», — говорит он своему другу. Рахматулла пошел сватать, расспросил все. Ей же только было 14 лет, а Никах полагался в 17. Три года папа ждал, а потом ему ее выдали. И он увез новую жену в Касимов, где я и родилась. Я уехала из Касимова в 10 лет. Училась у абастай — жены муллы, мальчикам же преподавал сам мулла. Я помню, он очень красиво читал Коран. В Касимове случилась как-то засуха. Вышли священники с молитвами, ждали, когда пойдет дождь. Мулла же пошел куда-то за кладбище и всех татар позвал на молитву, посадил в первый ряд мальчиков. Прочитал молитву. И стоило ему только помолиться, как гром прогремел и пошел дождь. Я считаю, что он, наверное, просто хорошо природу знал. К нему даже иногда русские приходили просить, чтобы он помолился о дожде. Я сразу научилась двум языкам — русскому и татарскому. Папа и мама говорили со мной по-татарски, а няня была русской. Очень хорошая была женщина. Когда папа умирал, она не спала всю ночь — то зайдет к нему, то выйдет. А потом, помню, уже идет, фартуком своим белым вытирается и рыдает во всю: «Ахмед Хайруллович умер!» После революции многие татары из Касимова и Москвы начали уезжать в Среднюю Азию. Там было спокойнее и не так голодно. Брат папин уехал в Казань. К моему папе приходили и говорили: «Ахмед Хайруллович, тут так неспокойно. Почему вы здесь остаетесь?» А он отвечал: «Я не считаю себя виноватым перед новой властью. Зачем я буду уезжать и все бросать?» Меня в детстве поразил расстрел касимовского священника. Рассказывали, что он поднял крест и сказал: «Кто в меня будет стрелять, тот будет трижды анафеме предан». Солдаты бросили свои винтовки. И тогда его расстрелял комиссар Кокорев. И вы знаете, он сгнил.
11
12
Он болел и буквально гнил. Приезжали врачи из Рязани, из Москвы и не могли ему помочь. Няня об этом часто говорила. Никто не мог найти причину его болезни. Комиссар просил, чтобы к нему пришел священник, и ни один священник не пришел. В 1921 году я приехала в Москву. Нас просто выселили из дома в Касимове. Мой брат в Москве учился в Горной академии. Как мы приехали, он бросил учебу, так как нужно было содержать семью. Моя сводная сестра Шамсикамар тоже жила в Москве — в Малом Татарском переулке, в доме номер 4, у Дома Асадуллаева. Мы туда и въехали. В татарскую школу нас папа не отдал, учились мы все в русской школе. В доме говорили мы только по-татарски. В Москве я очень подружилась с дочерью своей сводной сестры Зухрой. Мы ее все звали Зорей. Она тоже была внучкой Салиха Ерзина. Мы с ней везде ходили вместе. Я была блондинка, она была брюнетка восточного вида. Зухра была очень красивой, пластичной, хорошо танцевала восточные танцы, и у нее, конечно, была масса поклонников. Как-то на ВДНХ ее даже заставили танцевать. Мы там стояли и смотрели, как танцевал какой-то армянин или грузин. Вдруг он ее вытащил из толпы и начал танцевать вместе с ней. Все бабушки и мамочки потом сватали ее за своих сыновей. Зухра хоть и танцевала хорошо, но была очень скромной и тихой. А я, как коза, прыгала. Бабушкам это не нравилось. У нас в Малом Татарском стояли две машины. И одна из них — открытый «мерседес». Эти машины принадлежали какому-то учреждению, которое снимало склады у нашего дома. Сейчас там все застроено домами. Так вот, в булочную я ребенком ездила в открытом «мерседесе». Шофер меня знал и кричал, если выезжал кудато: «Роза, поехали!» А обратно — шла пешком. В булочной смеялись: «Начальница приехала, подавай батоны!» За хлебом я еще ходила в магазин на углу Вишняковского переулка. Продавец был очень симпатичным молодым человек. Меня он называл своей невестой. Я приходила, в очередь вставала, он мне говорил: «Ну, невеста, пришла?» И давал мне хлеб без очереди. Он был очень красивым парнем, и девочки всегда у окна стояли, смотрели на него. А мне-то что? Мне было 10 лет. В Москве с 14 лет я начала ходить в религиозную школу при мечети. Туда брали только после 13 лет. У нас мулла Абдулла Шамсутдинов читал Коран с напевом. У него голос очень хороший был. А Муса Бигиев рассказывал, как происходит хадж, о жизни Магомета. Очень интересные занятия были. Во время Рамазана я ходила на вечерние молитвы. Они называются таравих. «Мухаммед — мой пророк. Книга моя — Коран. Вера моя — ислам». Дальше я уже не помню. Почитаем таравих и идем в татарский клуб. По воскресеньям там были танцы. Танцевали под рояль, иногда под радио. Мы с братом очень любили ходить на танцы. Спрячем батон и скажем маме, что хлеба нет. Она нас за хлебом отпустит, а мы бегом сначала в клуб потанцевать. Маме говорили, что в ближайшей булочной хлеба не было и нам пришлось идти к Москворецкому мосту в Филипповскую. Моя сестра Зорька таким замечательным кавалером была. Я с ней танцевала. Девочек танцующих было больше, чем мальчиков. Потом как-то организовали кружок хорового пения. Из Консерватории к нам пришли студенты, чтобы заниматься с нами теорией хорового пения. А ребятам это не нравилось. Они хотели петь, а не теорию учить. Вот кружок и распался. Мамина сестра Гульсум Яушева очень любила татарские песни, пела их так красиво, таким тонким голоском. У нее был единственный сын Искандер, и он умер в 21 год от аппендицита. Как-то Шамсикамар, Гульсум и Искандер ехали в трамвае. Они говорили по-татарски. И какието интеллигентные на вид женщины по-немецки начали ругать татар. Они бы и по-русски, наверное, ругали их, да ведь все татары говорят по-русски. А Искандер все понимал — он учил немецкий. Он подошел к ним и по-немецки ска-
зал: «Как нехорошо. Вы стоите и ругаете людей, которых не знаете». Они покраснели, пошумели и быстро на первой же остановке сошли. Гульсум как-то пришла на прием к врачу. Выходит доктор и говорит на весь коридор: «Гражданка, я ушла». Они думают: «Почему мужчина говорит «я ушла», кому он это говорит?» Оказывается, регистратура написала не «Яушева», а «Яушла». Вышел профессор и кричит: «Гражданка, я ушла». Потом мы ее называли «Я ушла». Гульсум умерла в ссылке в Чибью. На Новокузнецкой снесли церковь и построили на ее месте метро. Мы все жалели эту церковь — она была очень красивой. Три стены сломали, а на четвертой была фреска, на которой Христос накормил всех хлебами. Хотели этот рисунок сохранить, отвезти куда-нибудь, но стена последняя рухнула. А священник этой церкви был нашим домуправом. Он был высоким крепким мужчиной. А наш мулла Абдулла Шамсутдинов был небольшого роста. Поговорка есть такая: «Поп пляшет, мулла песенки поет». И вот я представляла себе — сидит наш мулла, поет, а священник пляшет, крупный такой. Сама себе представляла и сама хохотала. Первым местом, куда я устроилась работать, был Радиокомитет. Мне тогда исполнилось 19 лет. Там я занимала должность счетовода, потом экономиста. Радиокомитет находился в здании Центрального телеграфа на улице Горького. Вход был с Газетного переулка. Там я познакомилась с Левитаном — мы с ним занимались вместе в комсомольском политкружке. Я с удовольствием туда ходила. Мы приходили на занятия к 8 утра, а в 9 начинали работать. Утреннюю передачу вел Левитан, потому что Сталин просил, чтобы ведущим этой передачи был именно он. Там около студии был большой диван, и Левитан садился на него отдыхать, иногда дремал. Пока мы собираемся на занятия, он сидит на диване. Я приходила, и если не было мест, то говорила: «Старшим место уступи!» Левитан был немного младше меня. Злился ужасно. Кричал: «Девчонка!» А я ему отвечала: «Я девчонка, а ты совсем мальчик». А моя Зоря с отличием окончила курсы машинописи где-то на Балчуге. Ее послали работать машинисткой в реввоенсовет. Она напечатала письмо за подписью Тухачевского. Вдруг приходит секретарь и вызывает ее к Тухачевскому в кабинет. Зоря идет по коридору, ноги дрожат. Зашла в большущий кабинет. Пока дошла до его стола, чуть не умерла. Он держит письмо и спрашивает: «Вы печатали?» Зоря кивнула. «Большое вам спасибо. Вы так красиво напечатали, без всяких ошибок. Если мне нужно будет написать деловое письмо, не откажите напечатать его мне?» И вот
«СЛУШАЙ, ТЫ ЗАЧЕМ БЕДНУЮ КОРОВУ ЗДЕСЬ ДЕРЖИШЬ. УТРОМ ВСТАВАЙ И ВЕДИ ЕЕ НА ВОРОБЬЕВЫ ГОРЫ»
некоторое время Зоря была его личной машинисткой. Потом ее перевели работать в другое правительственное учреждение. Она поработала несколько дней и, как на зло, встретила одного татарина. Он удивился: «Как ты сюда попала?» На второй день ее вызвали в отдел кадров и приказали подписать заявление об уходе. Потому что она Ерзина, внучка купца, а там разные бумаги, важное правительственное учреждение. Этот татарин доложил. На работе мы учились танцевать западные танцы — фокстрот, танго. К нам ходил педагог. И он нас приглашал в «Метрополь» танцевать. А мимо «Метрополя» было очень страшно ходить. Там было место свиданий. Я шла мимо гостиницы до станции метро «Площадь Революции». И по дороге обязательно кто-то приставал. То в театр приглашают, то в кино, то «куда хочешь» приглашают. Неприличное было место. Один раз я иду с чемоданом. «Ой, давайте я вам помогу!» — прицепился один. Я ему говорю: «Да я сама донесу. Зачем вы мне хотите помогать?» Пристал, как банный лист. Там был милицейский пост. А он настаивал: «Я вас провожу». Хорошо, говорю, до этого милиционера проводите меня. И все. Тут же как ветром сдуло. Я пришла домой и сразу к зеркалу побежала: хотела посмотреть, я что — на проститутку похожа, что ли? В начале 1930-х я часто ходила в парк Горького. Там было очень интересно. Я прыгала с вышки с парашютом. Нас было человек десять. Сначала я очень боялась. Всех пропускала, оказалась самой последней. Зажмурилась, прыгнула. Я летела медленно, так как была легкой. И потом мне сказали, чтобы в следующий раз я взяла с собой какой-нибудь груз. А я подумала: «Дураков нет». Очень мне понравилось медленно спускаться. Мы с друзьями собирались в саду у мечети. От нашего дома до мечети шли сады. Брат играл на скрипке, кто-то играл на мандоле. И часов до двух-трех ночи мы гуляли в наших садах, пели песни, танцевали. Такие татарские вечера бывали. Иногда мы собирались в нашем доме в Малом Татарском. У нас была огромная комната — 36 метров. Пили чай из самовара, пели по-татарски, плясали. Приезжал из Италии знаменитый дирижер Вилли Ферреро. Он давал три концерта в Консерватории и три концерта в Зале Чайковского. Я была на пяти. Изумительный, обаятельный, настоящий итальянец, воздушные поцелуи публике посылал, ему цветы преподносят, а он их в зал бросает. Я очень любила классическую музыку. Консерватория вообще была моим родным домом. Все билетерши меня знали. Мне запомнилась одна встреча Нового года в Москве. Это был вроде 1934 год. Мы праздновали на даче в Серебряном Бору у моей дальней родственницы Салимы Бурнашевой, которая вышла замуж за Аветиса Султан-заде. По-моему, он не азербайджанец, а армянин, хотя говорил, что азербайджанец. Султан-заде был председателем персидской секции Коминтерна. Между прочим, очень интересный человек. У них в кабинете висел его портрет, где он с Лениным, Свердловым, Троцким. На вечере было много азербайджанцев. Один из них являлся начальником треста, большой чин занимал, веселый, остроумный, танцевал хорошо. Патефон играет, уезжать рано еще, транспорт не ходит. Я говорю: «Товарищи, пластинка трется, почему никто не танцует?» Мы с подружкой вдвоем попрыгали, сели. И тут ко мне подходит один из приглашенных на вечер персов, Гусейн, и приглашает танцевать. Потом мы с ним еще раз встретились у наших общих друзей. Там я прочитала в газете о спектакле по какой-то еврейской пьесе, в которой евреи переезжают за океан. Играла актриса Блюменталь-Тамарина. «Ой, говорю, пойдем в театр!» И когда мы уже расходились, он меня взял за руку, отвел и спрашивает: «Как встретимся? Мы пойдем на этот спектакль?» Мы встретились у кассы, а потом нам объявили, что спектакль не состоится — Блюменталь-Тамарина заболела. И мы пошли с ним в кино. Так мы несколько раз
Ахмед Кастров и Хадича Кастрова (в девичестве Ерзина) — родители Раузы Кастровой
встречались. Ходили в Театр Станиславского и Немировича-Данченко, еще раз в кино. Гусейн был очень красив, женщины просто не снимали с него глаз. У Гусейна до этого была русская подруга. Он с ней разошелся, потому что, когда они поссорились, она рассердилась и бросила какую-то его книгу на персидском языке на пол и начала ее топтать. Он ее и выгнал. Гусейн приехал в СССР из Германии после того, как к власти пришел Гитлер. А потом ему нужно было уезжать в Таджикистан. И он предложил мне поехать с ним в Душанбе. Я, конечно, не поехала. Что мне в Душанбе делать? На этом дело кончилось. К тому же мама была бы против, потому что персидская религия немножко отличается от нашей. Через несколько лет мой брат из Воркуты, где он был в ссылке, написал мне: «Все ваши персы здесь». Они все были арестованы в Таджикистане и привезены на Север. Что с ними дальше произошло, я не знаю. В 25 лет я участвовала в параде физкультурников на Красной площади. Нас специально в выходные возили за город загорать, а потом мучили репетициями. Нам немножко не везло. Мы должны были выйти с Никольской улицы и повернуть у Исторического музея, а поворачивать было очень трудно. Нас было слишком много. И нас очень долго учили поворачивать ровно, чтобы никто вперед не пошел и не отстал. По соседству с нами жила Фатима Шакулова. Ей было тогда лет 90. Она прекрасно играла на рояле и была такой выдумщицей. Фатима была немножко со странностями. У нас жила корова в Малом Татарском. И Фатима советовала моей тете: «Слушай, ты зачем бедную корову здесь держишь. Ты утром вставай и веди ее на Воробьевы горы». Но разве можно? Туда полдня пройдешь, обратно полдня. Разве можно туда ходить? Ее три дочери знали иностранные языки. Люди говорили: «Шакуловы — это наследники Мухаммеда». Одна из ее дочерей, Сара Шакулова, закончила Сорбонну и одно время даже работала директором школы при Доме Асадуллаева. А затем ее назначили преподавать ликбез. Сара ходила к нашей соседке Шамсикамар-апа Орловой, и они вместе твердили: «Мы не рабы, рабы не мы». Шамсикамар работала кухаркой на фармацевтическом заводе. Сама она была из какой-то деревни, и ей дали почему-то русскую фамилию. Шамсикамар была даже назначена депутатом Моссовета. Все знали клич Ленина: «Каждая кухарка должна управлять государством». Ну вот ее как кухарку и выбрали депутатом Моссовета. Умерла она очень легко — почувствовала себя плохо, села на скамейку в скверике и умерла. Я как-то пришла в библиотеку и вижу — там Муса Джалиль (знаменитый татарский поэт. — БГ) сидит. Наша библиотекарша Амина ему говорит: «Запиши Раузу в свой литератур-
Похороны богатого мусульманина на Большой Татарской, 1914 год
ный кружок! Хоть по-татарски научится говорить». А между прочим, я хоть плохо, но говорила, а его жена вообще не говорила. Меня и записали. Муса был остроумным, литературные занятия проходили интересно, но я в основном молчала. Иногда я чего-то там ляпала. В литературе я безграмотный человек, ничего не умела. Зоря еще хорошо, а Зорина мама вообще стихи писала по-татарски. У меня не было литературного призвания. Меня Муса зазвал туда: «Приходи, приходи, а то у нас народа мало!» Вот я и ходила для народа туда. Помню, Муса пришел на свадьбу к Зухре. Там было 100 с лишним человек. Я ему говорю: «Почему ты без жены пришел?» А он мне потатарски ответил: «В лес со своими дровами не идут. Здесь девушки будут, а я с женой, что ли, приду?» До 6 часов утра сидел, до первого трамвая. Свадьба была в доме, где мы жили. У нас была огромная комната, все поместились. Говоря откровенно, его жена сама к нему пришла и осталась. Пришла с небольшой сумочкой. Сидит и сидит. Ну и куда ее вечером отправишь? Она осталась у него ночевать. Сам на полу лег, а ее на кровать положил. Возвращается вечером домой — а дома все чисто, опрятно, убрано, обед готов. Ну она и осталась. Я не знаю, за кем только Муса не ухаживал. Он жил в Столешниковом переулке. Раз он мне сказал: «Ты постучи какнибудь в окно, я тебе открою дверь, и ты зайдешь ко мне, я передам тебе стихи, которые написал для тебя». Я так и не зашла и стихов этих не видела. Может, они есть, а может, их его жена выбросила. Это было очень тяжелое время, на самом деле. Ужасное что-то творилось. В 1936 году расстреляли нашего муллу Абдуллу Шамсутдинова. Его обвинили в так называемом антисталинском заговоре, руководителем которого был Ахметжан Файзулин. Всех расстреляли, кроме Файзулина. Однажды мой двоюродный брат Мустафа поехал в Казахстан. И в каком-то маленьком городке заходит в универмаг и слышит знакомый, специфический гортанный голос — и видит Ахметжана. Мустафа начал говорить по-татарски: «Ой, Ахметжан, как ты здесь?» А он ответил по-русски: «Я вас не понимаю». У него сестра здесь, в Москве, жила, и она ходила к моей тете. Эта женщина вдруг пропала. Тетя удивлялась: куда же она пропала? И тетя узнала от соседей, что его сестра получила какое-то письмо, быстро забегала, все убрала, продала, бросила и уехала. Людей убили, а он остался в живых. Это же подлость. Моя троюродная сестра Амина Акчурина работала переводчицей и машинисткой в посольстве Турции. Она знала французский и английский, получила образование в гимназии в Питере. Амина была очень остроумной и интересной женщиной. Потом ее совершен-
Рауза Кастрова и ее подруга Ангелина Коваленко в ссылке в Акбулаке (Чкаловская область), 1937–1939 годы
но неожиданно арестовали и расстреляли. Подозревали, наверное, что она что-то передала туркам. А что она знала? Ничего. Я очень хорошо помню Мирсаида СултанГалиева (политический деятель, основатель исламского марксизма. — БГ). Он был приятным симпатичным дядькой. Его погубил Сталин. Султан-Галиев женился на моей двоюродной сестре Фатиме. Как-то мы еще девочками пришли к тете Фатихе, и он встретил нас в коридоре. Мирсаид остановил нас и сказал: «Девочки, старайтесь, обязательно учите русский язык, не забывайте татарский. Вы должны знать и татарский, и русский». Через многие годы я познакомилась в хореографическом училище, где я работала экономистом, с Зиной — она раньше работала машинисткой в наркоме по делам национальностей. Зина меня спросила: «Роза, ты ведь татарка? Ты знала Султан-Галиева? Каким он был человеком! И как его ненавидел Сталин. Мы его все очень любили. И все не любили Сталина. Он был таким грубым, так орал на него. Тот тихим голосом ему отвечал». Это Сталин его погубил. То в тюрьму, то из тюрьмы. Я девчонкой была и не очень понимала в этих вещах. В 1940 году его расстреляли. Султан-Галиев жил в доме своей жены — моей двоюродной сестры — на Большой Татарской. Еще до революции ее мать Фатиха после смерти мужа Ахмата, сына Салиха Ерзина, осталась одна с детьми. Когда в 1911 году дед Салих Ерзин умер, наследство разделили только между живыми сыновьям и их семьями, а Фатиха с пятью детьми не получила ничего. И один зажиточный человек дал ей деньги, на которые она построила этот пятиэтажный доходный дом. Он до сих пор стоит — Большая Татарская, 24. В Театре оперетты выступал какой-то казахский театр. Я сидела в третьем ряду. Я смотрю сюда, смотрю туда — ищу, в какую ложу войдет Сталин. И вдруг открывается дверь, там нет света, один входит, второй входит, третий. Силуэты видны — и вдруг кто-то пришел, сел и облокотился. И я увидела знакомую руку — слава богу, Сталин пришел. Я была счастлива, что он пришел и сел. А что творилось после спектакля! Все кричали, аплодировали ему. Мы с соседкой залезли на кресла, ее муж поддерживал нас, чтобы с кресел не свалились. Сталин для меня тогда был просто божеством. В 1937 году меня, маму и мою сестру выслали в Акбулак, Чкаловскую область. Честно говоря, из Москвы нас отправили в ссылку с почетом. Мы даже смогли взять с собой дедушкин буфет. Когда дед Салих Ерзин женился в третий раз, он купил своей жене буфет. И этот буфет ездил из Москвы в Касимов, из Касимова — в Москву, из Москвы — в Акбулак и из Акбулака — в Москву. Вот и сейчас у меня стоит. Много попутешествовал. Перед высылкой я при-
13
14
шла в организацию, которая нас отправляла, чтобы сказать, что мы не успеваем собраться из-за того, что у нас очень много вещей. Их же не выбросишь. Пока я их отдам или продам. А мне ответили: «Везите все с собой. У вас багаж бесплатный. Там, куда вы едете, вообще нет дерева, табуретка стоит 20 рублей». Они даже предлагали нам дать рабочих для помощи. Но рабочими мы не воспользовались. Из Касимова приехал папин друг с сыном, помогли нам собраться. Нам дали машину и грузчиков на вокзал. А в Акбулаке нам уже ничего не дали. Верблюда взяли или лошадь, не помню уже, но какое-то животное привезло нам наш буфет. Там мы вначале сняли мазанку вместе с казахской семьей. Но мама не смогла жить в глиняных толстых стенах и полутьме. Она там задыхалась. И мы нашли русскую семью, которая убежала от коллективизации на юг — хозяин бросил дом и переехал в Акбулак. Вот мы и стали жить с русскими в деревянном доме. Семья была очень хорошая, добрая. Вообще там была очень интересная публика. Очень много было ленинградцев. У меня была подруга Ангелина Михайловна Коваленко, высланная ленинградка. Отец ее состоял членом партии с 1908 года, а мать — с 1910-го. Им запрещали венчаться, потому что они были коммунистами. И чуть ли не по разрешению самого патриарха их все же обвенчали. А невеста в церкви уже в положении была. Когда началась война, Геля ушла добровольцем на фронт, там вышла замуж. Мать ее умерла в Ленинграде, а отца расстреляли еще до войны. Она приезжала в Москву на какой-то съезд, я ее провожала в Ленинград. Мой брат работал педагогом по классу скрипки в музыкальном училище, мы продавали вещи, чтобы как-то жить, потом я устроилась работать почтальоном. Мальчикам запретили с нами гулять и ходить на танцы. Одному даже пригрозили исключением из комсомола, если он будет общаться с Гелей. В Акбулаке в ссылке жила Мария Сергеевна Ромашова, красивая женщина, раньше была воспитательницей детей брата царя. Она нам рассказывала, как за ней офицеры ухаживали. Потом она тоже была освобождена. А ее дети остались в Ленинграде, их не тронули. Жили в Акбулаке две пожилые графини из Ленинграда. Мы на почте говорили: «Ой, графини идут». Они были очень интеллигентными пожилыми дамами — одной лет 70, а другой 60 с чем-то. Люди там были очень честные. Стоит очередь за керосином. Не очередь стоит, а человека 3–4, остальные бидоны просто свои поставили. И никто ничего не брал. Можно было оставить бидон и идти: очередь движется, и твой бидон передвигают. Люди порядочные были. К нам один раз приехал цыганский ансамбль. Мы пошли на концерт с одной женщиной. Она только замуж вышла, и мужа сразу в лагерь посадили, а ее — в Акбулак. И она так плакала, когда цыгане пели романсы. До сих пор помню: «Милый друг, нежный друг. Ты, как прежде, любя, в эту ночь при луне вспоминай обо мне». У нас в доме вместо иконы Ежов висел. Сестра Махисарвар как-то сказала хозяину, что ей не нравится этот портрет. И мама переживала — как бы его снять. Я им говорила: «Ладно уж, пусть висит». В один день пришел наш хозяин и закричал: «Марья Ахмедовна, давай тащи лестницу! Снимать сейчас твоего приятеля будем!» В один день в Акбулак позвонили из Москвы. Телефонистки слышали этот разговор. Звонили начальнику НКВД Акбулака. После этого звонка прошло месяца два или три — и мне дали паспорт, потом дали паспорт брату. А маме не дали, потому что маму не должны были выселять. Выселяли лишь тех, кому было до 60 лет. А маме тогда было 62 или 63. Если бы ее не выслали, то у нее осталась бы тогда комната в Москве. И московская прокуратура своим решением тоже ее выслала. Мы с братом уехали. Возвращение в Москву было для меня, наверное, самым счастливым днем в жизни.
По приезде я сразу же начала хлопотать за маму. В десять вечера мне назначил свидание в московской прокуратуре. Следователь спросил: «Почему ее выслали?» Я ответила: «А я откуда знаю? Это вы должны знать, почему ее выслали. Ведь нельзя же было ее выселять». В нашей комнате в Малом Татарском уже кто-то жил. Начался суд за возвращение комнаты. Мне очень помог адвокат Боровик — у него язык был хорошо подвешен. Я очень благодарна одному человеку, который меня вытащил из Акбулака. Это был зампредседателя Радиокомитета, где я работала, Михаил Александрович Кокорин. Потом, в Москве, через несколько недель после возвращения, я его случайно встретила на улице. Я подошла и тихонечко взяла его под руку. Он говорит: «Вернулись? Я знал». Когда я была в Акбулаке, мне сказали, что звонил какой-то мужчина и разговаривал со старшим начальником НКВД. Это был Кокорин. Я до сих пор жалею, что не сказала ему тогда на улице спасибо. Я его взяла за руку, но не поблагодарила как нужно. Из ссылки я вернулась в 1939 году. И перед самой войной устроилась работать в хореографическое училище при Большом театре. Мне нужно было заполнить анкету из 12 страниц. Первая страница — когда, где родилась, а дальше нужно было писать и про деда, и про бабку, и всю семью вспоминать. Мне сказали — пишите правду. Я всю правду и написала: почетный потомственный гражданин, помещик, купец, брат сидел, второй брат сидел, статья 58. И когда я написала, пришла в отдел кадров. А там сидел, на мое счастье, мужчина. Он прочитал первые страницы, где я родилась, училась, где работала и как работала, а дальше он не стал читать и оформил меня. Секретарша удивленно на меня посмотрела: «Что? Подписал?» Я говорю: «А вы знаете, он не смотрел». И она решила заставить мою анкету папками, чтобы потом вообще никто не посмотрел. Во время войны я продолжала работать в хореографическом училище. Нас осталось 11 человек, все остальные эвакуировались. Училище находилось на углу Пушечной и Неглинной, во дворе. Во время бомбежек 1941 года одна бомба упала у нас во двор — все окна разбились. Я слышала, как упала бомба. Я была в поликлинике, и в это время грохнуло что-то. На остановке трамвайной сапожник сидел. Он рассказал: «Я наклонился, за свою палаточку
Я ВСЮ ПРАВДУ И НАПИСАЛА: ПОЧЕТНЫЙ ПОТОМСТВЕННЫЙ ГРАЖДАНИН, ПОМЕЩИК, КУПЕЦ, БРАТ СИДЕЛ, ВТОРОЙ БРАТ СИДЕЛ, СТАТЬЯ 58
закрылся, а на остановке стояли люди, потом замолкло все, смотрю — люди все лежат. Человек 10 погибли». Одно время очень часто бомбили. Первый раз бомбежка очень сильная была. Тогда так получилось, что разбомбили много кинотеатров. На Арбате был кинотеатр — попала бомба, на Зацепе был — попала, на рынок Смоленский застекленный — попала. Наверное, думали, что это фабрика или еще что-то. Было страшно, но мы не хотели эвакуироваться. У меня два брата были в лагере, а третий — на фронте. Мама сказала: «Я не поеду, я останусь здесь. Вдруг кто-нибудь вернется, а нас здесь не будет». Ну как я могла уехать и оставить маму? Я отказалась. У меня даже билет от училища был на пароход в Горьковскую область. Каюта на меня была отведена, но я не уехала. Во время войны я продолжала ходить в мечеть. Народ в мечеть даже не вмещался — так много было людей. Весь двор был полон. Но тогда в основном татары были. В училище нам назначили директором самого красивого мужчину Москвы — еврея Михаила Марковича Габовича. Я таких красивых людей больше не видела. Он меня вызвал в первый день. Стоит высокий, стройный, читает письмо. Я от скуки начала его рассматривать. У меня сердце сжалось. Боже мой, можно же таким красивым быть? У него ресницы на полглаза, густые, бархатные. Помню, я принесла ему банковское поручение. Там какие-то клеточки для заполнения были, вот он меня и спрашивает: — А за это в тюрьму не посадят? — Нет, не посадят, говорю я, а если кого и посадят, то меня в первую очередь. — А если посадят нас обоих — в одну камеру или в разные? — В разные, конечно. Но если что, мы попросимся в одну. — Тогда я подпишу. Он любил шутить. В войну от голода умер знакомый нашей семьи Махмуд Акчурин. Он составлял список татарских невест и женихов и всех сватал, но у него никто не женился. Махмуд был очень хорошим и добродушным. Во время войны выдавали пайки. Его мать выжила, так как он отдавал ей часть своего пайка, а сам с голоду умер. В войну умерла моя мама. У нее всегда было улыбающееся, веселое лицо. Ее даже на улице ругали: «Идет война, убивают людей, а ты все ходишь, смеешься!» Она говорит: «Я не смеюсь, у меня у самой дети на войне». В свою последнюю ночь мама была уже почти без сознания. Лежит и зовет нас, мы приходим, а говорить она почти не может. До этого она целый день читала молитвы. Громко читала. Одну за другой. Молитвы читать могла, а говорила уже еле-еле. Занавески были закрыты. Она просила меня открыть занавески. А я отказывалась: «Мама, нельзя открывать, штраф 100 рублей. Бомбежки же идут». А она тихонько говорила: «Неужели тебе жалко за меня 100 рублей заплатить?» У меня их все равно не было. О победе я узнала рано утром. Мы пошли на салют с соседкой Хатифой. Стояли на Москворецком мосту. И там же стоял какой-то военный. И вдруг грянул салют, Хатифа забылась, взяла этого военного под руку и стоит. Я увидела, хотела протестовать, а он мне зашептал: «Молчи». Хатифа заметила, что за руку схватила чужого мужчину, опешила. Он говорит: «Нет уж, теперь держись». Медаль за оборону Москвы я получила на сцене Большого театра. Это Габович мне выписал медаль. Сидим, и вдруг приносят из Большого театра приглашение на получение медали. Мне одной, а нас было 11 человек во время войны. Я к нему в полк записалась, на случай обороны Москвы. Может, поэтому он мне медаль дал, а другим — нет. Мне дали три пригласительных для гостей. Я пригласила свою сестру Зорю с мужем и его племянника. Мы сидели в ложе второго яруса близко к сцене.
Рауза Кастрова, 1930-е годы
16
Я до сих пор не могу забыть один вечер в Большом театре. Только-только кончилась война. Первым номером было чтение рассказа о том, как одна колхозница поехала на юг, как она там плавала. А второй рассказ — какой-то детский. Потом играли баянисты, балалайка. Во втором отделении танцевала Лепешинская. Козловский спел три романса. Ему поаплодировали. И он вышел опять. Сел верхом на стул и положил руки на спинку. Я думаю: «Что такое?» Он запел «Темную ночь». И, боже мой, если бы вы знали, что творилось после этой песни в зале. Такое ощущение было, что сейчас свалится люстра, оторвется занавес. Люди плакали, кричали. В зале творилось что-то невообразимое. Такого больше я никогда и нигде не видела. Он вышел второй раз и спел второй раз. Все плакали, когда он пел. Все было еще в памяти людей. После войны я поехала в Чибью, в Коми, навестить больного брата Абдул-Хамида. Он отсидел в лагере в Воркуте — и затем был отправлен работать на электростанцию в Чибью. Ему нельзя было уезжать с Севера. Я выхлопотала пропуск, чтобы выехать из Москвы. Ехала в общем вагоне, потом перешла за пол-литра в прямой вагон, который идет прямо до Чибью. Двое суток мы стояли на одной станции, потом на другой станции, опоздали к поезду, к которому наш вагон должны были прицепить. Я в одном вагоне с начальниками лагерей ехала. Они были обычными людьми, ничего зверского и лагерного в них не было. Тогда была объявлена амнистия, но только уголовникам. И, разговорившись, начальник финансового управления лагеря сказал: «А долго ли там будут этих безгрешных держать?» Это он имел в виду политических заключенных. Уже в автобусе в Чибью я узнала, что брат недавно умер от воспаления легких. Брата похоронили по мусульманскому обряду. Была одна татарка там. Заина, по-моему, ее звали. Она обмывала его сама по-мусульманскому обряду, читала над телом. Она мне потом рассказывала, как он умирал, как она его хоронила. В хореографическом училище я продолжала работать и после войны. Лепешинскую очень хорошо знала. Она энергичной была, старательной, доброй и очень приветливой. Этого же не скажешь про Плисецкую. Мы даже с Лепешинской на ты были. Хорошая женщина. А Уланова всегда очень мило здоровалась. Моим начальником позже стал Сергей Вячеславович Самбек. В него все женщины у нас были влюблены. Одна письма ему писала на польском языке. Она была единственной полькой в нашем отделе и объяснялась в любви ему на польском. А он бедный был вынужден ходить в иностранный отдел и переводить ее письма. Тогда телефон еще набирали, говорили: Арбат, Замоскворечье, Ленинский. С Арбата ему постоянно звонила какая-то женщина: «Пусть позвонит на Арбат». Я уже знала ее. «Сергей Вячеславо-
Участники физкультпарада. Рауза — вторая справа
вич, — я говорила, — Арбат звонила, просила позвонить». Как-то на работе он плохо себя почувствовал и подозвал к себе: «Спасибо вам за все». Он ругал меня часто, кричал на меня. Я ему говорила: — Ну зачем вы так на меня кричите? Что люди подумают? Все равно бесполезно. Вы кричите, а у меня в одно ухо входит, а в другое выходит. — Не дерзите! — Я не дерзю, я правду говорю. — А я правду не люблю. Я знала нашего известного композитора Салиха Сайдашева (основоположник татарской классической музыки. — БГ). Когда его недавно поминали в Доме Асадуллаева, я ездила в татарский клуб. Я была последним человеком, который видел его живым. Он умер в 1954 году. Сайдашев был изумительно симпатичный, очень обаятельный. До его смерти года два я с ним общалась. Его женой была девушка из очень богатой семьи — Асия Казакова. В юности они ухаживали друг за другом, но об их свадьбе не было и речи. И ее выдали замуж за какого-то нэпмана. Потом нэпмана арестовали. Сайдашев тоже женился. Жена у него была русская, которая пила и научила его пить. Но в конце концов Асия вышла за него замуж. Она с ним ходила даже по пивным, следила, чтобы он не перепивал. Он с ней стал совсем другим. У него был рак легких. Ему сделали операцию. Я была накануне операции. Асия плохо себя чувствовала и попросила меня отнести ему передачу. Я встала в очередь. Человек пять прошли. Потом говорят: посылки не принимаются, пусть идут на свидание. И я взяла халат и пошла к Сайдашеву. Он был
БОЖЕ МОЙ, МОЖНО ЖЕ ТАКИМ КРАСИВЫМ БЫТЬ? У НЕГО РЕСНИЦЫ НА ПОЛГЛАЗА, ГУСТЫЕ, БАРХАТНЫЕ
Мустафа Кастров, брат Раузы
в таком хорошем настроении, так шутил, так смеялся. На его музыку как раз были поставлены спектакли. Он так веселился: «Рауза, куда я буду деньги девать? И такой спектакль, и такой пойдет». И такой веселый, так смеялся. Потом пришел его сосед после операции и скривился. «А я что, такой же кривой буду? Кривота пройдет? Как я буду дирижировать?» А потом опять смеялся! Ну я посидела с ним, поговорила и ушла. Ему сделали операцию, но не велели вставать. Он пошел ночью по коридору, поскользнулся, упал, швы разошлись. И все — на второй день утром умер. Я много путешествовала по СССР. Каждый город мне понравился по-своему. В Астрахани мне очень нравились арбузы. Я помню, купила арбуз и уронила — он треснул. Пришлось есть. Мы всем пароходом его ели. Я его для Москвы вообще-то покупала. В Астрахани икру покупала. Мечеть там очень хорошая, ходила туда. В Прибалтике была, под Ригой дважды. Я иду — и пить захотелось. Купила квасу на улице, выпила и говорю: «Свайке!» — «спасибо» значит на латышском языке. Продавщица так засмеялась. На второй день иду, я еще не подошла, она уже налила мне квас. Мне было очень грустно, когда я узнала, что они хотят сломать мечеть моего деда на проспекте Мира. Сначала было сказано, что мечеть собираются ремонтировать. Я и деньги внесла на это дело. У меня был случайный доход. Моя соседка устроила поминки по своему мужу. На этих поминках даже арабы из Аравии очень красиво читали Коран! Были ее родные, я была там. Как заканчивают читать Коран, у нас садаку дают. Набралось тысяч 7–8 рублей, и все эти деньги отдали мне. Ну куда я буду девать эти деньги? Как раз началась реставрация мечети, и я все деньги отнесла туда. Еще свои прибавила. По-моему, 10 тысяч отнесла. Конечно, брать обратно я не буду. Но я боюсь, что внесла деньги не на реставрацию мечети, а на ее разрушение. В Историческую мечеть назначили очень хорошего муллу, еще давно, сразу после ее открытия, в 1993 году. И я туда ходила, книги отнесла. Он приветливый умный мужчина. Мы всегда с ним чай пили, о религии говорили. И потом я его потеряла. Оказывается, он сейчас в самой дальней мечети в Отрадном служит. Я не знаю, как туда доехать, но мне очень хочется к нему попасть.
Ю ри й Ав е рба х Международный гроссмейстер и чемпион СССР по шахматам — о московских драках и извозчиках, вагонах с решетками на окнах и путешествии в Калькутту, а также о том, почему он выжил в войну и почему не стал чемпионом мира записал: Дмитрий Споров фотография: Алексей Кузьмичев
8 февраля 1922 года — родился в Калуге 1938 год — стал победителем Всесоюзного шахматного турнира среди школьников до 16 лет 1939–1945 годы — учился в МВТУ им. Баумана
18
1944 год — стал мастером спор-
та СССР
1949, 1950, 1962 годы —
становился чемпионом Москвы по шахматам 1952 год — присвоено звание международного гроссмейстера
1954 год — стал чемпионом СССР и претендентом на мировое первенство 1962–1991 годы — был главным редактором журнала «Шахматы в СССР» 1965 год — получил звание «заслуженный мастер спорта»
Вы знаете, я фаталист. И пришел к этому убеждению очень давно. В 1929 году, когда началась коллективизация и положение в стране резко ухудшилось, выяснилось, что отец не может обеспечить семью. Нас было двое детей. Тогда мама пошла работать учителем русского языка и литературы в школу, а меня отправила в первый класс, просто чтобы я не болтался на улице. Мне было семь лет, а в школу брали с восьми. Это определило мою судьбу, потому что в 1939 году, когда я окончил школу, мне было семнадцать лет, а всем было по восемнадцать. 1 сентября 1939 года вышел закон о всеобщей воинской повинности граждан, достигших восемнадцати лет, и всех школьников забрали в армию, а демобилизовали уже после войны. Выживших. Я успел поступить в Бауманский институт, а со второго курса уже не забирали. Сейчас мы знаем, что 93% мальчишек 1922 года рождения погибли на фронте… У меня был друг Володя, сын известного профессора-лингвиста Михаила Николаевича Петерсона, мы с ним вместе на бульваре под памятником Гоголя в песочек играли, он тоже 1922 года. Михаил Николаевич ругал мою маму: «Что вы ребенка лишаете детства, зачем его в школу отправляете?!» Володя был феноменально красив. Его дед был шведом, а бабка цыганкой, и в результате получился мальчикбрюнет с голубыми глазами. Девочки были от него без ума. Мы с ним вместе играли в волейбол, а поскольку мать у него рано умерла, его воспитанием занимался отец. Я часто бывал у него дома и вошел в круг его воспитания. Мы читали вместе «Илиаду», и Михаил Николаевич заставлял нас рисовать каждую главу. Потом мы читали Аксакова, и Михаил Николаевич обращал внимание на описание неброской русской природы. Это было, конечно, очень запоминающееся обучение. У Петерсонов за столом я впервые услышал в 1927 году о романе «12 стульев». Володя пошел в школу на год позже, был призван в армию и погиб в первые месяцы войны. У меня осталось такое воспоминание. 1946 год, я уже женился, сижу с детской коляской на Гоголевском бульваре
1969 год — получил звание «международный арбитр по шахматам» 1969–1986 годы — был ведущим телепрограммы «Шахматная школа»
и вдруг смотрю, идет Михаил Николаевич. Он меня увидел, подсел, мы поговорили, потом он встал и я заметил, как он постарел. Это была наша последняя встреча. И всю жизнь я считал себя должником судьбы, что я должен за себя и за того парня. Я думаю, у многих сохранившихся такое восприятие было. Мой сверстник, теперь уже покойный поэт Евгений Ильин, написал следующие строки: Сколько их, Не успевших пробиться в таланты, Век на плечи взвалив, Поступило в атланты, Навсегда молодые Артисты лежат И поэты В безымянных холмах, В пантеонах планеты. Один из самых талантливых шахматистов моего поколения Марк Стольберг погиб на войне, не дожив четырех дней до своего двадцатилетия. Мужчин не было, была пустота, которая очень чувствовалась. Когда я уже был председателем Шахматной федерации СССР, то обратил внимание на такой факт: чемпионом мира от России был Михаил Ботвинник, 1911 года рождения, а следующий чемпион — Василий Смыслов, 1921 года, а между ними только эстонец Пауль Керес, 1916 года рождения. Больше никого не было. После чемпионом мира среди юношей стал Борис Спасский, 1937 года рождения, а следующий наш чемпион — Анатолий Карпов, 1951 года. Значит, поколения, которые были перед, во время и после войны, их было мало, они были слабые, плохо питались. Мы потом в федерации очень старались этих ребят искусственно подтянуть, устраивали соревнование «Белая ладья» и другие. И в Европе такая же история была. Среди военного поколения чемпионом был Роберт Фишер, американец. Что такое шахматы? Шахматы — игра, а традиция игры есть в каждом народе. И во всяком народе есть люди более или менее развитые. Но игра возникает, когда есть свободное вре-
1972–1977 годы — был пред-
седателем Шахматной федерации СССР 1974–1982 годы — член ЦК ФИДЕ 1995 год — получил звание «почетный член ФИДЕ»
2006 год — по настоящее время — заведующий Кабинетом шахматной информации Государственной публичной научнотехнической библиотеки России
мя. Вот, например, в Индии начали сеять рис 2000 лет до нашей эры, и у риса есть такая особенность: он созрел, но должен дозреть еще два-три дня. Есть опасность, что рис склюют птицы. Тогда деревня выходит на поле и охраняет рис от птиц. Ну чем-то надо заниматься! И они играют в какие-то простые игры: рисуют доску прямо на земле, гоняют фишки, которые могут быть самые разные, вплоть до кусков навоза. И второй аспект, более интересный. Одни и те же игры были, например, у монголов и у инков. Я считаю, что это связано с определенной степенью развития общества, а не с тем, что народы общались. Когда ты скотовод, то сама собой возникает мысль об игре. А сейчас очень развивают мысль, что до человека какие-то другие существа оставили на земле свои необъяснимые следы. Вот это сейчас модно. Когда этот интерес только начинался, я ходил в кружок уфологов и пришел к выводу, что 99% людей, которые занимаются паранормальными явлениями, не совсем адекватны, маньяки, то есть люди фанатичные, которые тоже двигают человечество, но посвоему. Среди великих шахматистов тоже были маньяки, с которыми невозможно говорить. Например, Ботвинник. Он понимал разговор как монолог — он что-то говорит, а ты слушай. Меня это поразило, Ботвинник был герой моего детства. И когда я с ним столкнулся, то был поражен, что он ничего не воспринимает. Он даже не спорит, ему ясно все, никаких разговоров быть не может. Это свойство характера. Он, кстати, был твердокаменный сталинист. Но я все-таки с ним спорил. Он 30 лет бился над созданием компьютерной программы, которая играет как человек, а точнее, как он. Мы ведь сами фактически не знаем, как мы думаем, а Ботвинник считал, что знает. И в создании своей компьютерной программы он шел по пути обрезания «неверных» вариантов, но как это сделать, он так и не придумал. Сейчас программы строятся на быстроходности и на неограниченном количестве вариантов, перед которыми человеческий мозг
19
20
бессилен. Заслуги Ботвинника в современном программировании нет никакой. И это было прямым следствием его натуры и убеждения, что правильно, а что неправильно. Мне в 1957 году предложили возглавить группу программирования, и я отказался только потому, что считал себя не столь математически образованным, как новое поколение математиков. А Ботвинник был еще старше, ему было еще сложнее, и хоть его программа и называлась «Пионер», шахматисты прозвали ее «Пенсионер». Я как раз с ним спорил, когда он за это дело взялся. В то время я был спарринг-партнером Михаила Моисеевича, мы с ним постоянно играли. Родился я в Калуге. Мой дед, Михаил Васильевич Виноградов, работал в казенной палате небольшим налоговым чиновником. Его жена, моя бабушка, умерла в 1915 году, и дед остался с тремя детьми. Фактически моя мама выполняла роль хозяйки дома, дед не женился больше. И вдруг появился на дрожках смазливый мальчик, мой отец. Моя мама увлеклась и вышла за него замуж. Дед это очень плохо воспринял по двум причинам: у него сразу возникли трудности в быту — ушла хозяйка. А второе — это национальный вопрос, который тогда очень остро стоял. И вот эта русская часть моих предков воспринимала отца враждебно, особенно потому, что там много было сельских дьячков и так далее. Кстати, Павел Гаврилович Виноградов, академик, знаменитый историк средневековой Англии, который потом стал лордом английским и жил в Англии, он тоже был от этих дьячков и приходится мне родственником. Отец работал помощником лесничего в калужских лесах князя Голицына, а после революции стал просто лесничим. Наверное, натянутые отношения с маминой родней и стали одной из причин переезда в Москву. Отец не заходил в дедов дом, и в Калугу мы стали приезжать на лето только после смерти деда в середине 1930-х годов. Мама же, напротив, была человеком особенно толерантным и легко сошлась с отцовой родней. По-моему, первое время в Москве отец занимался поставкой дров из Калужской губернии, где у него остались связи. А потом отец работал в тресте «Экспортлес», который заготавливал целлюлозу для бумажной промышленности, и разъезжал по тем местам, где была вырубка леса, засекал деревья, которые шли на целлюлозу. Целый год он разъезжал где-то, а летом мы из Москвы к нему приезжали. Однажды мы приехали к нему в Котлас, а в то время туда ссылали крестьян, которые не хотели идти в колхозы. Там я впервые увидел вагоны с решетками. Это был 1929 год. В другой раз мы под Кинешмой были, недалеко от города Юрьевец, в котором, по-моему, родился Тарковский. Там ходили трамвайчики, катера по Волге — «Каховский», «Кюхельбекер» и другие «декабристы». Так вот, эти катера в народе называли «лишенцы». С одним лишенцем, уже настоящим, бывшим помещиком, я подружился, ходил к нему в гости. У него очень хорошая библиотека была, он мне книги давал читать. Считалось, что помещики-капиталисты плохие, а я смотрю, и не кровопийцы они никакие! В 1937 году вдруг «выяснили», что этот трест, в котором работал мой отец, имел, естественно, связь с заграницей, и все начальство посадили, а потом стали хватать вообще всех, кто там работал. И отца посадили. Но в это время произошла смена Ежова на Берию, и отцу повезло, потому что его арестовали не в Москве, а в Тейково, это Ивановская область, гдето там в дыре совершенно, в лесу, там же он и сидел. И в результате дело не успели раскрутить, он просидел только год, и его отпустили. Было почему-то послабление, когда пришел Берия. Больших постов отец не занимал и поэтому в партии не был, как и мама. Он занимался торговлей лесом, дровами. У нас в Большом Афанасьевском в сарае долго его дрожки лежали, в Москве они уже не нужны были, потому что лошади не было.
Мы переехали в Москву в 1925 году, и я помню, как мы с отцом были на похоронах Фрунзе. Первое впечатление от московской жизни — печка, большая изразцовая голландка, которая вызывала восхищение. Наш Афанасьевский переулок, как и все соседние, был с булыжной мостовой, и зимой мы катались по нему на лыжах. Главным местом моих дошкольных игр был Гоголевский бульвар. Сидел под памятником Гоголю и делал куличики. Тогда еще Арбатская площадь была площадью, через нее ходили трамваи, стояла церковь Бориса и Глеба у кинотеатра «Художественный». Недалеко от остановки трамвая «А» была керосиновая лавка, в которую я бегал за керосином для примуса и керосинки. Однажды мама отправила меня в магазин купить повидло. Я пошел, увидел красивую витрину «Торгсина», который был у ресторана «Прага», у меня рот раскрылся, там в витринах обычно лежал муляж разный. Я туда влетел, спрашиваю: «Повидло есть?» Кассирша мне называет три сорта. «А сколько стоит самое дешевое?» — «12 копеек». Я вынул гривенник и две копейки, а продавщица мне говорит: «Эти деньги не действительны, тут только боны». И я очень обиженный пошел домой. В «Торгсинах» было все, но расплатиться можно было либо иностранной валютой, либо бонами, которые давали за сданное серебро и золото. Извозчиков в 1920-е и 1930-е еще было много, но мне больше всего запомнилось, как извозчики водку пили. Причем пили они почему-то в подворотнях, то есть там, где мы играли. Извозчик брал бутылку, вынимал пробку, раскручивал содержимое воронкой и бульбуль-буль — всю бутылку. Ну не только извозчиков я видел. Однажды я узрел большую толпу — хоронили Маяковского. Все Бульварное кольцо было заполнено народом. Когда началась коллективизация, было особенно заметно, что в Москву ринулась деревня. Наш дом по Большому Афанасьевскому переулку надстроили двумя этажами, тогда принят был такой способ решения жилищной проблемы. Заделали черный ход, вместо которого появилась в нашей квартире дополнительная маленькая комнатка, и подселили в нашу квартиру третью семью. Тогда наш двор и все соседние заполнились мальчишками. Появилась арбатская шпана. Однажды я наблюдал драку, в которой участвовало человек тридцать-сорок почти взрослых ребят, я еще был маленьким и стоял в стороне. Надо сказать, драки были и раньше. На Стрелке, там, где сейчас стоит Петр, до 1920-х годов происходили драки между Замоскворечьем и нашей стороной. Начинали дети, потом подходили взрослые. Для того чтобы уверенно чувствовать себя во дворе, я год занимался боксом. У нас во дворе был один парень, Костя, он был номер один, безусловно. А я, поскольку овладел техникой, в какой-то драке своего противника не стал
НА СТРЕЛКЕ, ТАМ, ГДЕ СЕЙЧАС СТОИТ ПЕТР, ПРОИСХОДИЛИ ДРАКИ МЕЖДУ ЗАМОСКВОРЕЧЬЕМ И НАШЕЙ СТОРОНОЙ
пинать, а сразу сбил с ног, чем и заслужил уважение двора и стал вторым номером. Игр было много… У каждого, например, была такая железка с крючком: зацепишься за машину, и она тебя везет. Это было опасно, конечно, и маме об этом говорить не стоило. А вот благодаря маме и Михаилу Николаевичу я очень рано стал читать и читал все подряд. Раньше всего я прочел буквально всего Толстого. И читал много такого, что школьники не читали. Тогда, в середине 1930-х, самым популярным детским писателем был Валентин Катаев, его «Белеет парус одинокий» читали все. Мне один мальчик говорит: «Хочешь увидеть писателя Катаева?» Я говорю: «Конечно, хочу, а где?» — «А он раз в неделю в наш дом ходит». Мальчик этот жил в Староконюшенном, кажется, дом №16. Смотреть Катаева собралось человек пятьдесят мальчишек. Так что секреты Катаева знали все арбатские мальчишки! Как я уже говорил, меня в школу отправили раньше времени. Я был самый маленький в классе. В соседнюю школу я поступить не мог, потому что там было по сорок пять человек в классе. Учился я в бывшей Медведниковской гимназии в Староконюшенном переулке, построенной, кажется, в 1901 году. Великолепная школа была! Дети видных советских работников у нас не учились, из Дома на набережной ребята ходили в школу в Обыденском переулке. У нас был мальчик, который сразу пришел в четвертый класс, Сережа Соколов, его отец был, кажется, профессором астрономии. У Сережи было прозвище Мудрец, он погиб в войну. Был также Сережа Осин, сын банщика, очень толковый. Уровень преподавания был высочайший. Русский язык и литературу преподавала жена академика-историка Сказкина. Историю очень хорошо преподавали, вдобавок мы же недалеко от Музея изобразительных искусств обитали и ходили туда в кружок, рисовали там скульптуру. А в теперешней Академии изобразительных искусств, где ныне Церетели, там же был как раз Музей современной западной живописи, морозовский. Мы и туда ходили часто. У нас в школе учился Алеша Симонов, до нас Ростислав Плятт, а позже Владимир Буковский, диссидент. Когда летом мы жили в Калуге, я, как ни странно, прочел всю библиотеку Циолковского. До революции они выписывали дешевые издания, приложения к «Ниве», классику и выкладывали эти книги в беседку во дворе. Можно было взять любую книгу, прочитать и принести обратно. В девятом классе я у них всего Шекспира прочел. Потом я с Марией Константиновной познакомился и с внуками Циолковского тоже. А рядом с Циолковскими жили мои друзья по фамилии Надальяк, обрусевшие французы. Причем в 1937 году их отца, архитектора, строившего калужский кинотеатр, арестовали, он погиб. У него было трое сыновей, с которыми я дружил. Мы вместе играли в волейбол, и забавно, что тогда мне не хватало роста. А когда я уже больше в шахматы играл, то сильно вырос и рос до двадцати пяти лет, а рост уже был особенно и не нужен. Я всегда был очень спортивным. На лыжах ходил, в хоккей играл, в районной спартакиаде участвовал с 3-го класса. И школа у нас очень спортивная была, устраивали соревнования по десятиборью на первенство школы. В них почти все участвовали. Мы были задействованы в параде физкультурников на Красной площади. Я это запомнил, потому что мы изображали поле и всем выдали зеленые майки из вискозы, а тогда ничего не было, и я был страшно рад этой обновке, заносил ее до дыр. И сейчас вспоминаю с удовольствием. Из Большого Афанасьевского я уехал в 1953 году и переезжал 10 раз, пока не приобрел отдельную квартиру. Первую комнату получила моя жена — 11,8 метров на четверых в трехкомнатной квартире в Рабочем поселке, в Кунцево. Жили я, жена, дочка, и поскольку мы оба работали, то еще домработница с нами жила. Первые свои книжки я написал на кухне
Слева направо: Платон Надальяк (служил в резерве главного командования, герой ВОВ), Виктор Костин, Юрий Авербах, Юрий Гонак (герой ВОВ, погиб в Бухенвальде), Калуга, 1940 год
ночью, потому что это было единственное место, где можно было что-то делать. Естественно, я пытался как-то улучшить свое жилищное положение. Ходил в Спорткомитет, потом в ЦК Союза, в спортивное общество «Зенит», членом которого я был, — в общем, куда мог. «Что вы, — говорили мне, — сейчас только инвалиды войны получают». Ничего мне не удавалось. И самое главное, для всего этого нужен был откровенный блат, которого у меня не было. Тогда я решил идти простым путем и подал заявление в горисполком Рабочего поселка, чтобы меня поставили на учет. А в то время я уже начал ездить играть в международных турнирах, мы были в Америке, были в Аргентине и так далее. И одет я был так, как одевались стиляги. У меня были синие очень узкие брюки и клетчатый пиджак. Я, не подумав, так оделся и пошел в комиссию по жилищным делам. Собирается рабочая комиссия, и тут я понял, что попал впросак. Они все в спецовках, а я в полосатом пиджаке — гнилая интеллигентская прослойка и его величество рабочий класс. И как только зачитали текст моего заявления, председатель комиссии говорит: «А-а-а, он за счет рабочего класса хочет квартиру получить! У нас есть люди, у кого метр на человека, а у него целых три». И отказали мне. Прошло два месяца. Я продолжал чего-то добиваться и попал на прием к секретарю Московской области Игнатову, он был любитель шахмат. Мне помогли выйти на него. Я говорю: «Вот такая история, трудно работать, работаю дома…» Он говорит: «Хорошо, я вам помогу, но вам надо пройти рабочую комиссию». — «Что вы, я уже проходил, они меня не любят». Он говорит: «Все будет в порядке». И вот та же комиссия, тот же председатель говорит: «Ну как же, это известный гроссмейстер, чемпион СССР!» Проголосовали единогласно. Конечно, я пришел уже не в клетчатом пиджаке, подготовленный. В то время Спорткомитет получил две секции в доме на Ленинском проспекте, и мне дали там комнату 19 метров в трехкомнатной квартире. За площадью Гагарина тогда еще было чистое поле и только здание ВЦСПС стояло. Но больше всего мне помогла наша домоуправша в Рабочем поселке, которая в тот момент, когда я выезжал, прописала в комнату в Рабочем поселке мою тещу, которая тогда жила в Мордовии. И у меня получилось две комнаты, которые я потом обменял на двухкомнатную квартиру. Такая вот история. В детстве мои увлечения были такими же, как у других мальчишек. Я собирал марки, потом купил боксерские перчатки, а перчатки обменял на шахматы. Шахматы были в моде. Руководил шахматной секцией в Спорткомитете нарком юстиции Крыленко, который бросил
Претендент на мировое первенство, Цюрих, 1954 год
лозунг: «Шахматы — могучее оружие пролетарской культуры», а еще «Дорогу шахматам в рабочую среду» и «Шахматы — орудие политики». У нас будут ездить на турниры рабочие от станка! Так это представлялось. Шахматы выполняли, во-первых, роль развивающую и, во-вторых, отвлекающую от дурных привычек. А кроме того, у шахмат огромное достоинство — это недорогой вид спорта. Профсоюзы особенно активно ухватились за шахматы, и профсоюзные соревнования собирали сотни тысяч участников. В 1923 году, например, у нас было 3 тысячи квалифицированных шахматистов, а в 1934-м, когда подводили итоги десятилетия и государство включило шахматы в Высший совет физической культуры, 500 000 шахматистов, а позже были соревнования в 700 000 участников. И такие мероприятия сыграли свою роль в массовом привлечении людей к игре. Не только в области балета мы были впереди планеты всей. Сейчас советской шахматной школы уже нет, но примерно в тридцати зарубежных командах присутствуют люди из советской школы. Я стал шахматистом именно на волне всеобщего увлечения шахматами. В Парке культуры был детский шахматный кружок и шахматная база, где играли и взрослые, и дети. Я приходил в парк на целый день, играл сначала в детской секции, потом шел играть в волейбол, а потом во взрослую секцию и там играл. Четвертый разряд я получил именно в парке. Но серьезно я стал заниматься шахматами только через пять лет после окончания института. Я работал младшим научным сотрудником, и у меня определился подход к игре. Я пришел к выводу, что главное в шахматах — уметь подключать подсознание. К этому выводу я пришел занимаясь наукой. Очень часто я решал какие-то задачи, и решения приходили, например, в очереди в магазине или еще где-то. И я считаю, что для научного работника важно уметь подключать подсознание. Ты включаешь сознание, а потом мозг работает сам по себе. Я пришел к этому убеждению, когда прочел труд Станиславского «Искусство актера в работе над собой». В шахматах такой подход нужен, он совершенно иной, чем тот, по которому занимаются сейчас. Сейчас ведь просто натаскивают, но это другое. Почему я не стал чемпионом мира? Дело в том, что шахматистов я делю на несколько групп. Первая группа — убийцы. Если сравнивать с боксом, то это те, которые не только стараются выиграть, но обязательно нокаутировать, а в шахматах — подавить. Такими были и Ботвинник, и Фишер, и Корчной, эти черты есть у Каспарова, то есть это довольно распространенный тип. Вторая группа — бойцы. Бойцы выкладываются хорошо, но им не обяза-
После матча, Аргентина, 1954 год
тельно нокаутировать противника, им достаточно победить. Вот Ласкер такой был, Бронштейн, Таль, хотя у Таля есть черты художника. Третья группа — спортсмены. Для них шахматы такой же вид спорта, как теннис. То есть он выкладывается хорошо, но когда спорт заканчивается, то он нормальный, обыкновенный человек. Капабланка таким был, Керес. И четвертая группа — игроки, для которых шахматы один из видов игр. Они играют в карты в дурака, в домино, готовы играть во что угодно. Классический представитель этой группы — Карпов. Все чемпионы мира входят в одну из этих четырех групп. И еще есть две группы — исследователи и художники. Из них никто чемпионами не становился, у них недостаточная мотивировка. Я исследователь. Меня шахматы интересуют именно как предмет исследования. Я выигрывал соревнования и кубки, выезжал на турниры, но при этом учился и работал. После окончания школы нужно было куда-то поступать. Подал я документы в Авиационный институт, а там нужно было пройти мандатную комиссию. Я об этой комиссии не знал и уехал в Калугу, где обычно проводил лето. Вернулся и обнаружил почтовую открытку с приглашением. Прозевал я эту комиссию. Оставался один день приема. Я схватил справочник, выписал семь вузов, куда я хотел бы поступить, и выскочил с этим списком на Арбат. И буквально столкнулся со своим товарищем из школы, тоже шахматистом, который уже учился в Бауманском. Мы с ним вместе поехали подавать документы, я поступил и стал учиться в Бауманке. В войну меня в Москве не было. Момент объявления войны я встретил в Коломне, мы там проходили производственную практику на паровозостроительном заводе. Приехали в Москву только в июле, когда война уже шла полным ходом и немцы перли вовсю. В первые недели войны, поскольку ситуацию считали критической, то всех, не разбирая, собирали в ополчение. А когда мы приехали, то норма была уже выполнена, и нас отправили под Наро-Фоминск на бронетанковую базу, где мы занимались ремонтом танков и тягачей. К сентябрю нас вернули, и начались обычные занятия. И вот как-то я зашел в Спорткомитет, и выяснилось, что есть решение провести шахматный турнир, чтобы показать, что Москва живет нормальной жизнью. В этом турнире участвовали кандидаты в мастера и мастера. Меня записали в этот турнир, и весь сентябрь мы играли. Ну я, конечно, ходил на занятия, но больше времени проводил на турнире. 12 октября я играл с мастером Белавенцем, а 13-го должен был играть с мастером Рюминым, но он меня пригласил к себе домой
21
Второй тур московской половины матча Москва — Будапешт
22
вперед сыграть его партию. Мы сыграли вничью, а потом пришла его жена, которая работала в Наркомате обороны, и сказала, что сейчас многие предприятия эвакуируются из Москвы и мой институт отправляется в Ижевск. А я пару дней только играл, в институт не ходил и не знал всего этого. На следующий день я ринулся в институт, и выяснилось, что опоздал, эшелон со студентами и преподавателями уже ушел. Записывали в ополчение, я пошел. Нас выстроили, холод, снега полно. Пожилой офицер шел перед строем и наткнулся глазами на мои брезентовые ботиночки. «Фамилия?» — «Авербах». — «Выйдите из строя. В такой обуви воевать хотите? Живо в магазин, ищите себе зимние ботинки». Ботинок сорок пятого размера я во всей Москве не нашел. А 16 октября передали, что положение на фронте ухудшилось. Москва побежала. Я был один. Мою мать перед войной назначили начальницей детского лагеря, который переделали в детский дом и отправили под Пензу. Отец работал в Институте среднего машиностроения и занимался перебросом предприятий в Сибирь. Связи, конечно, никакой не было. Взял я противогаз, выбросил маску, положил туда две буханки хлеба, сахару немножко, взял все деньги, что у меня были, надел сумку на плечо и сел на трамвай №2, который шел до шоссе Энтузиастов. И попер по шоссе Энтузиастов вместе с толпой народа. По дороге смотрю, около Ногинска стоит грузовичок. Подхожу. «Чего такое?» — «Да у меня задняя ось полетела. А ты что, понимаешь?» — «Ну, — говорю, — танки чинили, может, и грузовик починю, надо посмотреть, нет ли тут где автобазы. Ты сиди, я сейчас приду». Нашлась автобаза. Я к ним. «А что у тебя есть?» — «Вот, — говорю, — две буханки хлеба». — «Ну давай одну буханку, вот тебе ось». Я прилетел с этой осью, мы ее перемонтировали. Водитель говорит: «Раз ты мне помог, садись». И мы с ним доехали сначала до Владимира, потом до Мурома. Хотелось есть. Пошли на рынок, смотрю — знакомые лица. Оказалось, что эшелон института стоит на вокзале. Народу в вагонах битком, конечно, но у меня-то кроме сумки от противогаза ничего не было. Вот так я добрался до Ижевска. Там продолжили учебу. Сперва я устроился на механический завод слесарем, поработал немножко, а потом в институте создали КБ по переводу двигателей с бензина на газ, а поскольку моя специальность «двигатели внутреннего сгорания», я, конечно, решил перебраться туда. Очень сложно было освободиться от завода, но тем не менее они меня отпустили. Жизнь была непростая, непрерывно хотелось есть, но когда молодой, все переносится по-другому. Были самоубийства, но в целом все работали. Я курсовую писал. В апреле 1943 года вернулся в Москву. У нас жили какие-то люди, чего-то потащили, но в общем все цело было. Потом отец вернулся, а мать, по-моему, уже после войны. Вот такая жизнь.
Юрий Авербах на острове Кюрасао, 1962 год
Я вам сразу скажу, что я твердый атеист. Дело в том, что я скептик и считаю, что в какой-то мере могу следовать Омару Хайяму, который писал: Отчего всемогущий творец наших тел Даровать нам бессмертия не захотел? Если мы совершенны — зачем умираем? Если несовершенны — то кто бракодел? То есть если шуткой говорить, то неудачная форма существования белковых тел, это же ты. А если говорить серьезно, то тот факт, что животные едят друг друга, противоречит религиозному мышлению. Мама была верующей. Я помню, когда мы поехали в Калугу и пошли на могилу деда, то мама стала креститься, и я сказал: «Мама, что ты делаешь?!» Она в то время уже была преподавательницей, преподавала русский язык и литературу в школе в Проточном переулке. Ну, а всех ребят в школе, конечно, атеистами воспитывали. У нас был предмет «обществоведение», на котором нам говорили — и мы верили, — что должны пройти три этапа: коллективизацию, индустриализацию и прийти к социализму. И в какой-то момент нам сказали, что социализм уже построили, хотя внешне он был не заметен. Но мы все, дети, верили в это и считали: какие дураки во всем мире, сами счастья не хотят и нам мешают! Мне очень помог английский язык, который тогда почти никто не знал. В довоенных школах все учили немецкий. Школу я окончил неплохо, в общем, у меня был диплом с этой… с каемоч-
ИЗВОЗЧИК БРАЛ БУТЫЛКУ, ВЫНИМАЛ ПРОБКУ, РАСКРУЧИВАЛ СОДЕРЖИМОЕ ВОРОНКОЙ И БУЛЬ-БУЛЬБУЛЬ — ВСЮ БУТЫЛКУ
кой. И возник вопрос: учить мне в институте немецкий или английский. Я посчитал, что немецкий я столько изучал в школе, что все равно уже лучше знать не буду. Занялся английским языком, и оказалось, что в итоге мне очень повезло. У нас в языковой группе было только три человека, и уровень был очень неплохой, просто нормальный. Кроме того, наша преподавательница решила разыгрывать пьесы на английском языке. И вот мы втроем разыгрывали пьесу Вудхауса. Я играл сумасшедшего императора Абиссинии, у меня была полосатая роба, я влезал в окно, причем сначала появлялся мой зад, а потом и я сам. Как только появился мой зад, зал расхохотался, я напрочь забыл текст, но, к счастью, сообразил: раз я играю сумасшедшего, то могу говорить все что угодно. И я понес какую-то белиберду. Наверняка никто ничего не понимал, ну да что с психа взять. Я вам расскажу, как студенты сдавали тогда иностранный язык. Была такая система, нужно было перевести десять тысяч знаков к экзамену. Ты приходишь и читаешь. А дело в том, что в то время вышел краткий курс истории ВКП(б) на разных языках и многие покупали русский и еще какой-нибудь. Ну и шпарили краткий курс на экзамене. Одна девочка ошиблась и вместо французского принесла перевод на испанский. Когда я оканчивал институт, то преподавательница предложила мне защищать диплом на английском языке. Но я решил, на хрен этот выпендреж, и не стал защищать на английском. И мне это знание английского языка очень помогало, в институте мне повысили зарплату на 10% за знание языка, я смог подрабатывать, переводя из иностранных журналов статьи по газодинамике, то есть по моему профилю. В результате я хорошо зарабатывал. И когда перешел на профессиональные шахматы, у меня в два раза упал заработок, с 2 500 до 1 200 рублей — или 120, не помню. Все мои командировки и международная работа получились успешными во многом благодаря знанию английского языка, и это безусловная счастливая случайность. Первый раз я попал в Индию фактически по собственной инициативе. Меня первого послали в Индонезию, еще при Сукарно: я играл матч с их чемпионом, потом играл в турнире и давал сеансы одновременной игры. Прямого сообщения тогда не было, наши туда не летали, и летел я по такому маршруту: Москва — Рига — Стокгольм — Копенгаген (в Копенгагене я садился на рейс Копенгаген — Токио) — Дюссельдорф — Цюрих — Женева — Афины — Каир — Абадан — Карачи. Потом летел до Вьетнама, где пересел на самолет, который летел на юг. Везде остановки, я смотрел города! В воздухе я был, по-моему, 33 часа, тогда еще не было реактивных самолетов. Обратный маршрут я сам составлял, потому что надо было разбираться во всех этих внутренних рейсах. И я придумал себе такой
маршрут, чтобы на пару дней застрять в Калькутте. Пришел я покупать билет, а мне говорят: «У вас очень неудачный момент для отъезда, вам придется два дня сидеть в Калькутте». А я перед этим неделю изучал справочник и путеводитель, чтобы попасть в такой «неудачный» день. Ходил я по улицам Калькутты, там жуткая грязь, все жевали бетель, сидели на улице и плевали ошметки этой травы красного цвета, и такое было ощущение, что ты идешь в инкубаторе всех вредоносных бактерий. Но все равно это было незабываемое путешествие. Это такое счастье — побывать в экзотических странах, посмотреть, пожить. По Новой Зеландии я проехал с севера на юг с сеансами одновременной игры, и это, конечно, огромное впечатление. Меня как советского человека поражали очень многие детали, мелочи. Лежу в гостинице в Сиднее, и вдруг под дверь газету просовывают. А в Югославии, в гостинице, принято было оставлять обувь, и утром тебе отдают вычищенную. Я же никогда такого не видел. Такие мелочи удивляли. Когда наступила оттепель и появилась возможность выезжать одному, без сопровождения, то выяснилось, что у нас только три человека могли ехать самостоятельно, без сопровождающего переводчика: Керес из Эстонии, Котов и я. Поэтому я и в ФИДЕ стал работать, потому что мог выступать по-английски. У меня был приятель Евгений Ильин, который написал такой стишок: Он мобильности пример, Может спорить С быстрой птицей: «Шахматы в СССР», А редактор — за границей! Это называется пёрка. Знал ли я, занимаясь английским языком, что он мне так пригодится! И редактором «Шахмат в СССР» я стал в 1962 году случайно, Спорткомитет решил, что эту нагрузку нужно дать мне. Я посчитал, что нужно вовремя уходить из профессионального спорта, и переключился на исследовательскую и организаторскую работу. Редактором этого журнала я был тридцать семь лет. У меня был друг, большой поэт, — Николай Глазков. Это был целый этап в моей жизни. Коля производил впечатление поэта от сохи, но это была маска, на самом деле он был очень эрудированный, знающий человек. Между прочим, считал себя самым физически сильным интеллигентом, но умер, к сожалению, от цирроза печени, все-таки очень сильно поддавал. Мне приходилось принимать участие в его возлияниях, у него всегда собиралась интереснейшая публика. Он снимался у Тарковского в «Андрее Рублеве» и там ногу сломал, когда изображал летающего мужика и прыгнул с колокольни. У Кончаловского в «Романсе о влюбленных» он сочинял многое. Его пробовали на роль Достоевского, и очень хорошо у него получалось, но фильм не пошел. Он мне много стихотворений посвятил, и даже моей собаке: У гроссмейстера Авербаха Проживала в доме собака. Понимала она немало, Только в шахматы не играла. Колю буквально несло стихами. Он нигде не работал, но каждый день садился и писал. Жил он в очень ограниченных условиях. Ему давали раз в год напечатать одну книжку и выбирали не самые лучшие стихотворения, а те, которые работали, так скажем, на власть. Конечно, мы с ним играли в шахматы. Он играл примерно на первый разряд, но его это не удовлетворяло. Первую книжку он мне подарил с такой надписью «Хоть чемпионом мира я себя считаю, скажу же сразу — здесь не та игра, и проявил себя я в книге этой всего лишь кандидатом в мастера». Меня всегда поражало за столом, как он какойнибудь новой гостье мог тут же посвятить стихи. А потом я сообразил, что у него были заготовки экспромтов на все имена. Потом он издал венок сонетов — Машеньке, Дашеньке и последнее — Мариночке. А редактор-идиот, не сообразив, что
это венок сонетов, две строчки последние убрал. Поэтому последнее стихотворение было только «Мариноч», а «ке» пропало. У меня тоже была история с кинематографом. Снимали фильм «Гроссмейстер», в котором я был консультантом и играл президента Шахматной федерации, которым я тогда и являлся. Но с фильмом случился конфуз. Одну из главных ролей играл Виктор Корчной, который буквально после съемок убежал из СССР и отказался возвращаться. Это был скандал. Фильм сразу же попал на полку. История с Корчным была уникальной, кроме него из шахматистов первого дивизиона никто не бежал. У него очень тяжелая биография. Его отец развелся и взял сына себе. В первые месяцы войны отец погиб, и Виктор воспитывался мачехой, он пережил блокаду и вырос волчонком. Но для шахмат это даже играло положительную роль, потому что когда он злился, то играл лучше. У него бойцовский характер, фантастический, он киллер. С ним я прекратил общение до его невозвращенства. О шахматах и шахматном мире я написал достаточно, и мне не хотелось бы повторяться, скоро выйдут мои воспоминания. Волей случая я стал крупным шахматным функционером, а причина была проста: перед матчем за мировое первенство между Спасским и Фишером было ощущение, что Спасский проиграет, и никто не хотел подставляться. Меня выбросило на эту волну, тогда как я не честолюбивый человек и в начальство не стремился. Путешествуя по странам мира, я всегда старался посетить музеи современного искусства, интересовался русским авангардом. В первую очередь мне хотелось его понять, и я понял и полюбил. Вот многие говорят: «Черный квадрат» не искусство, а для меня это предчувствие мировой войны. Именно предчувствие. И в искусстве ХХ века много такого предчувствия, подсознания. Но много, конечно, и попыток чистого самовыражения вместо искусства. Впрочем, так было всегда. Через живопись я подружился со многими современными художниками. Приходил к ним на Масловку или на Вавилова, смотрел работы, а потом давал сеанс одновременной игры. У меня большая привязанность именно к живописи. Один из моих любимых художников — Беато Анджелико, он меня просто пора-
ПОЧЕМУ Я НЕ СТАЛ ЧЕМПИОНОМ МИРА? ДЕЛО В ТОМ,
зил. Это был простой монах Фра Анджелико, то есть брат Анджелико, а он красками владел виртуозно. Джотто мне очень нравился, то есть Возрождение меня очень притягивало. Мне очень повезло в том, что я ездил много, и если я был в Голландии, то в Музей Ван Гога я как на работу ходил. И Ван Гог действительно открылся. И Франса Халса очень любил. И вообще к Голландии я очень хорошо отношусь, и к народу, его трудолюбию и независимости. А у нас с восторгом побывал в Пскове, а потом в Боровске на меня очень большое впечатление произвели фрески Дионисия. Шахматы дали мне возможность путешествовать, наблюдать мир. Но, кстати говоря, шахматы как игра разума всегда были под пристальным вниманием государства и политиков. В мире ислама шахматная игра сразу попала под подозрение, потому что ислам боролся с идолопоклонством, а шахматы были изобразительными. Поэтому фигуры стали абстрактными. Потом в Риме, когда в IV веке христианство стало государственной религией Римской империи, церковь заняла подозрительную позицию по отношению к шахматам, поскольку в шахматы играли во время языческих праздников-сатурналий. У монахов было много свободного времени, и, вместо того чтобы молиться, они с удовольствием играли в шахматы. Поэтому византийская церковь очень плохо относилась к шахматам, а вот бенедиктинцы, напротив, очень хорошо. Известны святые, которые играли в шахматы и даже рекомендовали их как средство концентрации и способ приближения к Богу. Именно поэтому повсюду в монастырях бенедиктинцев были шахматные фигуры, а не изза материальной ценности шахмат, как считалось раньше. Многие папы поддерживали игру в шахматы, например, папа Лев Х был большой пропагандист шахмат. Он дал приход поэту Марку Виде только за то, что тот написал поэму «Шахматы». И впоследствии Вида дорос до епископа. Получается, это единственная игра, поддерживаемая западным христианством. А русская церковь, следуя византийской традиции, боролась с шахматами, хотя цари играли. Вспомним, что и Иван Грозный, по преданию, умер за игрой в шахматы. Вот противоречие. Петр играл, его батюшка Алексей Михайлович играл. Последний царь Николай II играл в шахматы и активно поддерживал два международных турнира у нас в стране, был спонсором. А в советское время шахматы стали государственной задачей, шахматисты выполняли роль представителей государства за его пределами. Человеческая особенность состоит в том, что не только физическая энергия тела строго ограничена, но и нервная. Я очень ясно это понял и в сорок лет ушел из профессиональных шахмат. А противоречие состоит в том, что разум-то продолжает развиваться! И можно продолжать постигать мир. Я продолжаю работать и не жалуюсь на одиночество.
ЧТО ШАХМАТИСТОВ Я ДЕЛЮ НА ГРУППЫ. ПЕРВАЯ ГРУППА — УБИЙЦЫ
23
Наталья С а д о м с ка я Профессор Центра социальной антропологии РГГУ, этнограф, участница правозащитного движения — об «Артеке», эвакуации, арестах, миллионерахсоциалистах и письменном столе Ленина записала: Анна Красильщик фотография: Павел Самохвалов
12 июня 1927 года — роди-
лась в Москве
1934–1941 годы — училась
в школе в Москве
1941–1943 годы — провела
в эвакуации в Башкирии и Казахстане 1943–1945 годы — закончила школу в Москве
1945–1950 годы — студентка
исторического факультета МГУ 1957–1960 годы — училась в аспирантуре Института этнографии АН СССР им. Миклухо-Маклая 1967 год — защитила кандидатскую диссертацию по теме «Галисийцы. Историко-этнографический очерк», после этого рабо-
тала младшим научным сотрудником в Институте этнографии АН СССР 1968 год — подписала письмо протеста против ареста Александра Гинзбурга 1974 год — эмигрировала с мужем в США
Я родилась в 1927 году. 12 июня мне исполнилось 84. Оглядываясь на свою жизнь, я думаю, что мое поколение пережило всех царей: Сталина, Хрущева и прочих. Правда, 20 лет, с 1974-го по 1994-й, у меня были вырваны на эмиграцию. Я ни разу не видела фотографии отца. Мой отец, Николай Николаевич Голоухов, родился в 1898 году. Он был из потомственной московской инженерской семьи. Смутно помню его, помню, как плачу у него на руках. В детском саду я была Наташка Голоухова: меня дразнили «голое ушко». А потом стала Наташа Садомская. Когда я спрашивала о нем у мамы, она говорила, что отец умер в больнице от трепанации черепа. «Почему нет никаких фотографий, почему я ничего о нем не знаю, где его семья?» — «Потому что мы с ним развелись». Я считала, что он умер от трепанации черепа, до 1974 года, когда мы собрались в эмиграцию и мне понадобились справки о смерти родителей. Справку о смерти мамы я быстро достала, а информации о смерти отца найти не получалось. Наконец одна тетка сказала мне: «Его расстреляли в 1934 году на Украине». Оказалось, отец участвовал в оппозиционной организации «Группа Рафаила», члены которой выступали на каких-то съездах. Поэтому его расстреляли еще до Большого террора 1937 года. Мать решила спасти мне биографию и все скрыла. Я пошла в ОВИР и сказала: «Ищите у себя, он был репрессирован». Через неделю нам дали разрешение. Значит, действительно расстреляли.
24
Мать была пламенной коммунисткой ленинского призыва: когда в 1924 году умер Ленин, многие комсомольцы у его гроба поклялись, что будут коммунистами и вступят в партию — она была в их числе. Мама родилась в Кременчуге, в еврейской семье. Там она закончила гимназию, а в начале 1920-х семья переехала в Москву, и уже там мама поступила на биологический факультет МГУ. В Москве она попала в комсомольскую коммуну из двенадцати человек и жила вместе с ними в комнате на Сретенке. По вечерам они пели «Долой, долой буржуев! Долой, долой попов!» — к ужасу всей квартиры. Мама была изящная и зажигательная,
1975–1976 годы — препода-
вала антропологию в Амхерстколледже (Массачусетс) 1976–1994 годы — работала в Куинс-колледже (Нью-Йорк) 1983 год — читала лекции в Йельском университете (Коннектикут)
очень хорошо танцевала, ее даже называли девушкой Пикассо на шаре. Совсем молодой она стала первым директором первого Дома пионеров в Хамовниках, где перевоспитывали беспризорников, и Анатолий Рыбаков описал ее в «Кортике». В семье рассказывали, что на Первом слете пионеров, то ли в Большом театре, то ли в Кремле, морячки танцевали для пионеров яблочко. И мама, сидевшая в ложе, перескочила через барьер этой ложи прямо на сцену, скинула туфли и стала с ними танцевать. Рассказ этот всегда заканчивался словами: «И ей ничего за это не было». Как-то в гостинице «Люкс», где жили коммунистические эмигранты из разных стран, ее угораздило познакомиться с американцем Кларенсом Миллером. Он был герой, участник знаменитой стачки профсоюза текстильщиков в Северной Каролине. В первый же день стачки завязалась перестрелка, и они убили полицейского. Семь человек арестовали и сразу отправили под суд. Но профсоюз текстильщиков внес залог, и всех отпустили. Перед судом этих людей решили отправить в Советский Союз, чтоб они повидались со Сталиным. Их переправили через Германию, но никакого Сталина они, конечно, не повидали, а главное — их не отпустили домой. Миллера я безумно любила, просто как отца, и называла его Милярка. У него была комната на Писцовой — совершенно рахметовская. Не было мебели, только гигантские стопки книг, которые служили ему постелью, совершенно замечательный тостер и кофеварка. 31 августа 1938-го я вернулась из летнего лагеря: на следующий день надо было идти в школу. В тот вечер мы поехали в Химки, поужинали там в ресторане. Мама была очень красивая, танцевала. Потом мы приехали домой, и я заснула. А проснулась ночью от того, что мою кроватку выносили из комнаты. Ярко горел свет. Я вскочила. По комнате летал пух: они почему-то вспарывали подушки. Обыск делали два молоденьких мальчика, гораздо моложе мамы. У нас тогда была домработница Шура. Она нажарила котлет, дала маме с собой. Потом был унизительный момент: мы с Шурой держали халатик-кимоно как занавеску, чтобы мама переоделась. А они
1985–1994 годы — препода-
вала в Колумбийском университете (Нью-Йорк) 1994 год — вернулась из эмиграции в Россию 1995–1998 годы — преподавала в Центре исторической антропологии имени Марка Блока РГГУ
2000–2006 годы — работала
в Центре социальной антропологии РГГУ 2000–2011 годы — преподавала в Международном университете в Москве
не выходили из комнаты. Маму увезли. Уезжая, она сказала, что вернется через три дня, что ни в чем не виновата, а также велела мне всем говорить, что она уехала в командировку. В школу я, конечно, не пошла. В комнате был страшный кавардак, и на следующий день я пыталась навести порядок, ставила книги на полки. Утром позвонил Милярка и спросил маму. Я сказала, как мама велела: «Она отправилась в командировку». Он говорит: «Как, когда?» Я говорю: «Ночью». — «Ах, ночью… Выходи на Девичку». Мы встретились на Девичке, в парке на Плющихе, и пошли в ресторан «Савой». Всю дорогу он меня расспрашивал, а я ему врала. Мы пообедали в ресторане, потом он меня проводил домой, вынул из портфеля шоколадку «Три свинки», свою шелковую рубашку, которую, наверное, хотел отдать в прачечную, и все деньги, какие у него были. Я запомнила сколько: 600 рублей. И сказал загадочную фразу: «Правильно, говори всем, что мама в командировке». Милярка сразу все понял. Больше я его никогда не видела — ему помог выбраться в Америку Эрл Браудер (американский политик, коммунист, в 1930–1945 годах — лидер компартии США. — БГ), дед того самого Браудера из фонда Hermitage Capital. Первое, что я сделала, когда я приехала в Америку, — стала его искать. Но так и не нашла. Через некоторое время раздался звонок, пришел такой же молодой человек в форме, как те, что обыскивали нас. Он сказал: «Наташа, собирайся, ты сейчас пойдешь жить в детский дом». И вдруг Шура положила руки мне на плечи и сказала таким грубым голосом, какого я у нее никогда не слышала: «Девку не отдам. Я хочу оформлять опеку, хочу прописаться в их комнате». Он ей поверил и ушел. А когда дверь за ним закрылась, она опустилась передо мной на колени и заплакала: «Не верь, я не хочу отбирать у вас комнату. Я просто тебя не хочу в детский дом отдавать». Она меня спасла. Пока мамы не было, я жила с ней и со своей тетей Фаней. Родственники собрали на меня деньги и ужасно раскормили. Меня никогда в жизни так не баловали. А знакомые мамы раскололись на тех, которые боялись со мной видеться, и тех, которые не боялись. Большинство боялось. В школе ко мне очень хорошо
25
26
относилась наша классная руководительница Зоя Ивановна. Она сказала всем детям, чтобы они меня берегли, потому что мама в командировке. Хотя из НКВД позвонили в школу и сказали, что мама арестована. У нас был замечательный директор по фамилии Казанцев. Он очень внимательно относился к детям арестованных, помогал им и не давал травить. Мама пробыла под арестом около семи месяцев. Ее не успели отправить в лагерь, потому что ей дали совершенно идиотское обвинение. Якобы она была главой английской шпионской организации. От нее добивались признания, что она знает английский, и заставляли сказать «the table», а она твердила «der Tisch»: мама знала немецкий и ни слова по-английски. В общем, они упустили время и в лагерь ее не отправили: Ежова сменил Берия, который выпускал одних и сажал других. Мама помнила этот момент — она рассказывала, что дверцы камер открыли, Берия шел мимо по коридору, а заключенные смотрели на него и кричали: «Ура!» В общем, однажды мне позвонил следователь и сказал: «Сегодня ночью придет мама, она постучит в окно» — мы жили на первом этаже. Так и случилось. Я была очень патриотичная. Прибавила мне патриотизма и поездка в «Артек» вместе с Тимуром Гайдаром. Мы были в самом младшем отряде, а потом я на десятых ролях снималась в фильме «Тимур и его команда». Мама работала на киностудии вместе с Лией Соломянской, первой женой Аркадия Гайдара и матерью Тимура. Потом мы дружили всю жизнь, поэтому Гайдарчика, нашего премьера, я помню беленьким мальчиком. В общем, я была октябренком, пионером, а потом стала замечать разные странные вещи. Скажем, однажды к нам ночью постучалась какая-то старушка с маленьким мальчиком. Мама уложила их на полу. Мне было их так жалко, и я не понимала, в чем дело. На вид они были такие интеллигентные люди. Потом, еще до того как все встали, часов в шесть, мама их выпустила. Другой случай. Однажды ночью я проснулась от того, что при свете настольной лампы мама и Милярка сидели и рвали книги. А потом он выносил их в помойном ведре. Кроме того, у нас была Большая советская энциклопедия, которую я иногда открывала в разных местах и читала — и очень часто обнаруживала зачеркнутые вручную фамилии. И в некоторых других книгах тоже. На мои вопросы мама не отвечала. В общем, я начала превращаться в контру — независимо от матери, просто сама по себе. Уже стали возвращаться узники, и к маме както пришла ее старая приятельница, которая только что вышла после 18 лет лагерей. Они сидели и рассуждали: как могли признаться Бухарин и другие. Черт знает что несли. Я сидела в той же комнате, готовилась к экзаменам и вдруг не выдержала: «Да что вы говорите?» Эта приятельница посмотрела на меня и сказала маме: «Соня, какое антисоветское чудовище ты пригрела на своей груди». Ну, конечно, за чудовищем дело не постояло: «А вы дураки, которые ничего не понимают». Мама сказала: «Вон из моего дома, я не потерплю здесь антисоветчину». Но постепенно и она стала понимать, мама была умная женщина. Я немножко не дотягиваю до возраста ветеранов, которых сейчас чествуют: когда началась война, мне было 14 лет. Начало войны и эвакуацию, да и вообще всю войну, я помню очень хорошо. Нас эвакуировали в октябре 1941-го, когда в Москве еще не было паники. В Шакшу — это под Уфой, в Башкирии. Мы жили в колхозном клубе, все в одной комнате. У кого-то были кровати, кому-то не хватило. Мама тогда работала редактором на «Мосфильме». И вот вместе с ними я эвакуировалась. С момента эвакуации до конца войны и даже позже меня не оставляло чувство голода, которое я очень хорошо запомнила. Первый эпизод. Зима в Башкирии. Мне поручают отнести подружке в больницу ужин. Это тарелка гречневой каши-размазни: кружок каши,
а внутри луночка с растопленным маслом. Я несу это и думаю: «Если немножечко слижу, никто не заметит». Хотя я уже поужинала. Слизнула раз, потом еще раз. И еще. Короче, я пришла в больницу, заливаясь слезами: она ведь была такая же голодная, как и я. Осталась только лунка с маслом. Хотя нас кормили три раза в день, я была все время голодна. Второй эпизод. Мама вместе с «Мосфильмом» уехала в эвакуацию в Алма-Ату, и я должна была ехать к ней на составе, который целый месяц шел по Башкирии. Мне дали сухой паек на всю дорогу: две буханки черного хлеба, три кило мяса, которое оказалось костью, прикрытой мясом, и туесок с медом. Я забралась на третью полку. В первую же ночь я съела весь мед. Потом сгрызла мясо. Потом доедала хлеб. С собой я везла большой, зашитый в холстину чемодан с нашими вещами. Мама сказала: «Ни в коем случае не открывай этот чемодан и ничего не меняй». Я это хорошо помню. Все время подходили и подносили продукты, а чемодан я так и не раскрыла. Предпочитала голодать. А в поезде все ели. Я до сих пор помню этот стыд. Я же была воспитанная, интеллигентная девочка. Наступает время обеда, эти люди сидят, у них горячий суп, а я подхожу и стою, смотрю, как они едят, но не прошу. Короче, попрошайничала. В этом поезде ехала жена такого актера Боголюбова, который играл в фильме «Семеро смелых» и Кирова в «Великом гражданине». Ее звали Соня, и мама с ней дружила. Узнав, что я еду в соседнем вагоне, Соня меня разыскала. И тогда меня стали кормить. Потом мы остановились в Ташкенте — ночевали там в каком-то кинотеатре. Не знаю, почему у голодных людей заводятся вши, но бельевые вши появились у меня именно тогда, когда начался голод. Всю ночь мы сидели с этой семьей и били вшей. В Алма-Ате мы жили у чужих людей, нас называли «выковырянные» и относились плохо, не жалели. Но у нас была хорошая компания, мы ходили за артистами. Скажем, за Викландт и ее мужем Названовым, который играл Курбского у Эйзенштейна — он как раз тогда снимал там «Ивана Грозного». Ходили за Целиковской, Жаровым и другими. Я каждый день ходила в оперу, где была Уланова, Алексей Толстой. Но я все равно мечтала вернуться в Москву, и возвращение было одним из самых радостных моих событий в жизни. Это был 1943 год, война еще не закончилась. Москва была голодная, но очень театральная. Вот еще один пример, показывающий, насколько голодная. Тетя Фаня и Шура, которая уже стала членом семьи, сидят на кухне и жарят оладьи из картофельной кожуры. В процессе этого действа тетя Фаня роняет сковороду с оладьями в помойное ведро. И вот
ПО КОМНАТЕ ЛЕТАЛ ПУХ: ОНИ ПОЧЕМУ-ТО ВСПАРЫВАЛИ ПОДУШКИ. ОБЫСК ДЕЛАЛИ ДВА МОЛОДЕНЬКИХ МАЛЬЧИКА
они достают эти оладьи из помоев, обжаривают, и мы их съедаем. Зато мы каждый вечер ходили или на балет, или в оперу, или в «Художественный». Билеты были дешевые, они дешевели с каждым днем. И народу в театрах было много. В школе мы сидели в пальто и валенках, а в чернильницах были замерзшие чернила. Но мы абсолютно не переживали из-за одежды. Ощущения, что это тебя безобразит, не было. У меня есть фотография 10-го класса. Там одни девочки: последний год мы учились без мальчиков. У нас жуткие лица, мы ужасно одеты, вид голодный. Летом между девятым и десятым классом мы с подругами, Лялькой Четвериковой и Майкой Михалевской, решили поработать в лагере пионервожатыми. Втроем мы отправились в райком комсомола и устроились в лагерь «Медсантруд». До этого я никогда не ела щей из морковной ботвы или из крапивы. Очень голодный был лагерь. Это было в июле, и оставался август. Мы опять в райком. Нам дали еще один адрес. Идем мы, идем и доходим до Лубянки. Оказалось, это лагерь спецснаба НКВД. Приходим к начальнику в огромный кабинет и говорим: «Хотим к вам вожатыми». Он смотрит на Майку, которая была такая библейская красавица, и говорит: «Вообще-то я бы взял вас, вы грамотные девочки. А вы евреечка будете?» Майка говорит: «Почему евреечка? Я просто еврейка». Он: «Ладно, ладно, я ж похорошему с вами. Не обижайтесь». Она говорит: «За что обижаться?» У Майки отец был членкор, экономист, она привыкла, что они почетные люди, а тут вдруг ей такое говорят. А Лялька тогда сказала: «Мы в райкоме все расскажем». Тогда он говорит: «Девочки, я вас всех беру, вы не пожалеете. У нас такое питание, которого нет ни у кого в городе». Мы согласились и поехали туда. И что мы видим после щей с крапивой в «Медсантруде»? Стоят столы, на столах на десерт миски с конфетами, вафли, фрукты, черт знает что. Действительно, кормили на убой. Все вожатые были из поварского техникума при этом спецснабе НКВД. По вечерам они собирались, пили и ели. И мы оттуда, от этого изобилия, удрали — уж очень это было неприятно. Набили карманы конфетами и удрали. А в «Медсантруде» изумительно было. Два замечательных контраста. Окончив школу, мы все поступили в МГУ: я на исторический, Лялька на геологический, Майка на физический. Там еще сохранилась профессура, которая преподавала в дореволюционном университете. Замечательная профессура, особенно античники и медиевисты. Было много и великовозрастных фронтовиков, которые всегда ходили в шинелях. В университете не было столовой, но в середине дня продавали проваренные в масле, тугие, как резина, пирожки. Тогда я познакомилась с моим первым мужем, Моисеем Тульчинским. Он был старше меня на четыре года, воевал и имел чин старшего лейтенанта. Купил он меня двумя вещами. Во-первых, мама давала ему с собой очень хорошие завтраки, а он отдавал их мне. Во-вторых, он хорошо знал немецкий и говорил, что в окопах читал «Капитал» на немецком. Какая девочка может устоять — это ж так важно в семейной жизни. А еще он читал Библию и, провожая меня, всегда рассказывал чтонибудь оттуда. Поженились мы, правда, не понастоящему. Мама дала нам 15 рублей на загс, мы проели их на мороженое, а маме сказали, что расписались. После окончания университета в моем безумном девическом мозгу созрела страшная мысль, что я должна специализироваться по Латинской Америке. Потому что главный враг — это США, а подорвать их можно путем мобилизации Латинской Америки. Однажды я ехала в трамвае с моей умной подругой из Ленинграда и развивала ей эту концепцию. И вдруг она мне задает простой вопрос. «Наташка, ты хочешь, чтобы у них было как у нас?» А я уже тогда посмотрела «Серенаду Солнечной долины» и кое-какие трофейные
Наталья Садомская за год до эмиграции в США, 1973 год
Слева направо: Татьяна Харитон, Нина Смирнова, Наталья Садомская, Майя Новинская. Окончание университета, 1950 год
фильмы, и Америка мне очень нравилась. Поскольку я была честная девочка, я ответила: «Нет». Она говорит: «Ну, зачем же ты хочешь, чтоб у них была революция?» Я задумалась. После университета я стала практически законченным «контриком». Меня устроили работать в Музей изобразительных искусств, который превратили в выставку подарков Сталину. Я знала испанский и заведовала залами, где были тома писем Сталину из разных латиноамериканских стран, из Испании и прочеепрочее. Дежурили там молодые кагэбэшники. Узнав, сколько я получаю со своим высшим образованием, они говорили: «Наташ, переходи к нам. Тебе с образованием сразу три тысячи положено». — «А чем вы занимаетесь?» — «Ты «Зеленые цепочки» читала? Вот и мы то же самое делаем». «Зеленые цепочки» — такая книжка детская была, про шпионов. Выперли меня оттуда очень интересно. Этот эпизод очень просветлил мне мозги. У нас работал один бывший актер Володька Зайцев, и он любил показывать походки всяких знаменитых людей, вождей в том числе. Мы вели всякие разговоры, и я ему рассказала, что евреев не берут на работу. Был 1949 год. Однажды Володька прибегает: «Наташка, я тебя погубил. Меня Степанов напоил, и я ему рассказал, что ты говоришь, будто евреев не берут на работу». Я говорю: «Но он же сам просил, чтоб я ему нашла сотрудника, только не еврея». Степанов, завхоз, парторг и начальник отдела кадров одновременно, меня вызывает: «Что ты там рассказываешь?» — «Вы же сами мне говорили». — «Мало ли что я говорю. А ты чего агитацию разводишь?» И тут я ему отвечаю: «А Карл Маркс был евреем». Он вскочил: «Поговори у меня!» Через какое-то время меня вызвали к директору, страшной держиморде Толстихиной. Перед дверью я столкнулась с этим Володькой. Я ему говорю: «Слушай, не трясись ты так. Мы же вдвоем были. Если скажем, что я этого не говорила, ничего не будет». Мы входим, и первое, что он говорит: «Она меня сейчас перед дверью уговаривала». Он просто бился в истерике. «Выбирайте: или вы пишете «по собственному желанию», или у вас будут последствия», — говорят они мне. Я написала «по собственному желанию» и уволилась. Так кончилась моя эпопея с выставкой подарков Сталина, и слава богу. Характеристику они мне написали чудовищную, никуда поступить я не могла, и Юра Бессмертный, мой однокурсник, оформил меня старшей пионервожатой к себе в школу. Но директор, познакомившись со мной, сказал, что я буду преподавать там историю. Ребята у меня в девятом классе проделывали такую же штуку, как в «Кондуите и Швамбрании»: ездили на партах. Я проработала там четыре года, и этот опыт мне очень пригодился потом. Я перестала бояться аудитории и, когда приехала в Америку, смогла преподавать.
В 1960 году я поступила в аспирантуру Института этнографии Академии наук СССР имени Миклухо-Маклая. Им нужен был испанист, который напишет об Испании в «Народы мира» (18-томная энциклопедическая серия этнографических очерков, выпущенная институтом в 1954–1966 годах. — БГ). Я попала к совершенно потрясающему человеку Сергею Александровичу Токареву, одному из лучших наших этнографов, такому отцу-основателю. Так началась моя сознательная жизнь. Все, что было до этого, — детский сад. От мужа я ушла, еще работая в школе. Вернее, мы как-то договорились и остались друзьями до сих пор. Еще в 1956-м умерла от инсульта мама. Ей было 53 года, а мне 28. И я осталась одна. В секторе Европы, которым руководил Сергей Александрович, я не знала, что такое начальство, потому что лучшего человека в качестве начальника в своей жизни не встречала. Он был настоящий большой ученый и ломал себя, как мог, чтоб быть марксистом. Я к тому времени уже была втянута в диссидентство. Все началось через одного художника, Леву Мильчина. Они с мамой делали книгу для «Детгиза», а я еще работала в школе и готовилась к уроку. И вот Лева подходит к моему конспекту и громко читает: «Турки зверствуют». Потом посмотрел на меня и говорит: «Вот что, турки зверствуют, приходите-ка к нам завтра к гости, в семь часов». И дал адрес. Это был такой дом-салон, где все собирались. Там я познакомилась со Славкой Гра-
АЛИК ВОЛЬПИН НАУЧИЛ НАС, КАК НАДО ВЕСТИ СЕБЯ НА ДОПРОСАХ. НАПИСАЛ ИНСТРУКЦИЮ, ИЗВЕСТНУЮ «ПАМЯТКУ ВОЛЬПИНА»
Софья Садомская, 1940-е годы
барем, а через него — с компанией так называемых братьев-сибаритов из «Общества нищих сибаритов», которые все отсидели в послесталинское время. Это была группа математиков, которые все время рассказывали про лагеря. Было несколько компаний, которые переплетались между собой, и все друг друга знакомили: тогда любили друг друга знакомить. Я снова вышла замуж. С моим мужем, Борей Шрагиным (философ, один из основателей правозащитного движения в СССР. — БГ), я познакомилась вот как. У меня была своя комната, такая штаб-квартира на Погодинке, где стал собираться народ. Однажды один мой приятель притащил Борю, который стал за мной довольно своеобразно ухаживать. Например, выхожу утром на работу, а он сидит на ступеньке. Я говорю: «Как ты здесь оказался?» — «Я переночевал под лестницей, на первом этаже». Тогда же мы познакомились с Аликом Вольпиным, которого привел ко мне Юра Гастев. Алик тогда только вышел из ленинградской психушки. У него было бледное как мел лицо, потому что он года три никуда не выходил. У Мильчиных я увидела Юлика Даниэля и Ларису Богораз. С Юликом мы сразу очень подружились. Он тогда работал учителем. Однажды я уезжала в Мозженку. Юлик зашел ко мне и говорит: «Слушай, можно я эти две недели поживу у тебя? Мне писать надо, а дома не хочу быть». Я говорю: «Давай». И за эти две недели он написал «Искупление». Свою лучшую вещь, по-моему. У Юлика на квартире я впервые услышала Высоцкого, который тоже дружил с Андреем Синявским. Даниэля арестовали, когда я уже написала диссертацию. Он поехал к Ларисе Богораз, которая была в Новосибирске, и его взяли на аэродроме. К этому времени Алик Вольпин научил нас, как надо себя вести на допросах. Написал инструкцию, известную «памятку Вольпина», которая распространялась в самиздате. Когда арестовали Синявского и Даниэля, нас стали по очереди таскать на допросы, и тогда их жены, Мария Розанова и Лариса Богораз, попросили меня познакомить их с Аликом Вольпиным. Мы все встретились на улице, на Ленинском проспекте. Алик говорил, что не надо себя вести как декабристы — душа нараспашку. Надо помнить, что это враги и чем меньше ты говоришь, тем лучше. Никаких фамилий, конечно, не называть. Тогда мы не называли все это движением и у нас не было самосознания этого движения. Просто это была цепная реакция после арестов. Как распускание свитера… Когда арестовали Синявского и Даниэля, встал вопрос о том, кто их выдал. Был такой Хмельницкий, востоковед. Юлик рассказывал мне о нем как о совершенно гениальном и способном парне. Но его заставили быть стукачом, из-за него сели два человека, мои однокурсники, Володя Кабо и Юра Брейгель.
27
Слева направо: Татьяна (Тата) Харитон, Наталья Садомская, Нина Смирнова. Воробьевы горы, июнь 1949 года
28
А когда посадили Синявского (его на улице взяли, в Москве), было разбирательство. Герчуки, Даниэли и Мария, жена Андрея, пришли к Хмельницкому и сказали при его жене: «Поклянись здоровьем твоих детей, что ты ничего не говорил». И он не сумел этого сделать. Меня тоже вызвали на допрос по делу Даниэля. Я рассказывала очень осторожно. Алик нас учил, что перед тем как подписать страницу, надо обязательно ее прочесть. И если тебе не нравится, что там написали, отказываться — пусть переписывают. Так я и делала. Этот подполковник очень злился и говорил: «Вы столько здесь наврали, я вам все простил и написал, а вы не можете подписать». Я себя чувствовала очень защищенной, потому что по законам, которые Алик Вольпин нам растолковывал, мы имели довольно много прав на допросах. Короче, допрос я выдержала. Потом, когда Юлику дали свидание с Ларисой перед отправкой в лагерь, он ей сказал: «Поблагодари Наташку за ее показания». Там, в этих показаниях, были очень смешные слова. Меня спросили: «Вы не замечали у него каких-нибудь психических отклонений?» Я сказала: «Нет. Даниэль — ультранормальный человек». Потом это «Даниэль — ультранормальный человек» все повторяли и очень хохотали надо мной. Перед судом Алик Вольпин и молодой физик Валера Никольский, муж моей подруги, предложили устроить на Пушкинской площади 5 декабря, в День Конституции, демонстрацию. Идея была Алика. Он написал гражданское обращение, а Валерка отнес его на физический и другие факультеты и положил там стопочками. Сначала Алик хотел, чтоб мы все взялись за руки и перед зданием «Известий» скандировали: «Свободу Синявскому–Даниэлю». Но потом решили собраться у памятника Пушкину. Приходим мы на эту площадь, смотрим: все знакомые. Как будто на вернисаж пришли. Человек пятьдесят собралось. А потом вдруг стали прибывать молодые незнакомые лица, студенты, которые прочитали Валеркины листовочки в Университете. Это было так замечательно: мы почувствовали, что не одиноки, что кому-то все это небезразлично. С этого момента зародились мысли о том, что возможен общественный резонанс. Алик тогда развернул бумажный плакат: «Уважай советскую Конституцию». Какой-то парень к нему подошел и разорвал эту бумагу. Алика подхватили и потащили в милицию. Мы пошли за ним, и вскоре его отпустили. После демонстрации мы с Борькой поехали к Ларисе и все ей рассказали. Когда начался суд, мы все отчаянно геройствовали. Февраль, мороз. У Кима есть об этом песня: «Мороз трещал». У здания Краснопресненского суда стояли корреспонденты, которым мы давали интервью. А поодаль — маль-
Слева направо: Сергей Чесноков, Наталья Садомская, Виктория Вольпина. Проводы в эмиграцию, 1974 год
чики-кагэбэшники, почему-то все с чемоданчиками и в одинаковых шапках. Два года спустя, в августе 1968-го, мы с Борей отдыхали в Энгуре, под Ригой. Мы приехали в Москву, а 25 августа, в шесть утра, раздался звонок. Звонит Алик Вольпин и говорит: «Натка, это я. Дело идет о жизни и смерти нескольких людей». И рассказывает, что они собираются выйти на Лобное место, а у него есть точные сведения, что приехали чешские представители, будет заключено соглашение, и это совершенно напрасные жертвы — надо предотвратить демонстрацию. Алик попросил нас приехать на набережную около Парка культуры. Приезжаем — там Алик, Якир, Челидзе. Мы стали делить, кто кого пойдет предупреждать. Мы поехали предупреждать Костю Бабицкого, а он сидит с чертежной доской и пишет: «За нашу и вашу свободу!» На этой доске так и остались следы, по которым ему инкриминировали, что он писал этот плакат. Мы вышли с ним на улицу и все ему рассказали. Костя говорит: «Я понимаю, что это разумное соображение, но я не могу бросить Ларку (Ларису Богораз. — БГ). Если Челидзе ее отговорил, я не пойду». Боря потом очень мучился, простить себе не мог, что не пошел на Лобное место. В итоге посадили всех, кто вышел на площадь. Еще раньше Борю выгнали из института за то, что он написал письмо в защиту Синявского и Даниэля, а также так называемое «Письмо двенадцати». Мы подписали эти письма, там стоял наш адрес на Погодинке, и тогда неприятности начались у меня. Мне отложили диссертацию. Уезжать, тем не менее, никуда не хотелось. Но Боря начал писать в самиздат, переправлять это дело за границу и влип в обыск. Тогда я сказала: «Надо ехать». Потому что боялась за Борю. Мы долго не подавали документы: я дожидалась, чтобы вышла моя монография о галисийцах, которую я писала в Институте этнографии. Уже были подобраны иллюстрации, готова обложка, и мне было необходимо, чтобы она вышла. Ко мне тогда пришла Флора Литвинова, жена физика Павлика Литвинова, одного из участников демонстрации на Лобном месте: «Ты дождешься того, что вы попадете в отказ, и тогда никакие книжки, ничего тебе не поможет. Борьку арестуют». Она меня убедила, и мы подали на отъезд. Сначала мы приехали в Австрию, а потом из Австрии в Рим. Перед отъездом нам выдали 180 долларов, и это все, что у нас было. Боря при подъезде к итальянской границе сказал: «Неудобно, я в джинсах, надо переодеться прилично», — по нашим представлениям, джинсы были чем-то неприличным. И пошел в сортир, взяв, по его мнению, красивые брюки. Вернулся. Потом разносят напитки, завтраки. Он
Тимур Гайдар, январь 1948 года
лезет в карман — денег нет. В Рим мы приехали без копейки, у нас не было даже на телефонный автомат. К счастью, нас встречали уехавшие раньше Литвиновы. Они нам помогли и дали денег. Впечатление от Италии у меня было, будто я здесь когда-то жила. В Венеции я вышла на площадь Святого Марка и стала рыдать. У меня просто была истерика. Я рыдала и при этом приговаривала: «Они там, а я здесь. Они там, а я здесь». Леня Баткин, специалист по Возрождению, который всю жизнь отдал Италии и никогда там не был… У меня было такое чувство вины! Мы провели пару месяцев в Остии, потом жили во Флоренции и в Венеции у моей подруги, славистки Мариолины Ранкали. Мариолина, ее муж-миллионер и их друзья, художники, скульпторы, актеры были страшно лево настроены! Вся эта очень хорошо обеспеченная публика (у Мариолины был небольшое палаццо, оборудованное лифтом) по вечерам собиралась в ресторанчике на берегу Арно и убеждала нас, что социализм — это хорошо и они за него борются. Они нас совершенно не понимали. Споры были безумные! С мужем Мариолины мы столкнулись насчет коммунизма. Я ему говорю: «Ну хорошо, вы хотите сделать революцию. Вы согласны пожертвовать своим благосостоянием для этого?» Он говорит: «Си». — «А вы согласны пожертвовать своей свободой? Ваши жена и дети останутся одни, их не примут в вузы…» Он молчал. Очень переживал. Потом посмотрел на Мариолину и тихо сказал: «Си». То есть он был согласен пожертвовать и заводом своим автомобильным, и Мариолиной-красавицей, и своими двумя мальчиками ради социализма. Это было первое столкновение с западной интеллигенцией. Но все равно мы влюбились в Италию. В Америку мы прилетели 18 июля 1974 года. Так началась моя вторая жизнь. Америка меня поразила совершенным отсутствием эстетизма — по сравнению с Италией. В Нью-Йорке была жуткая жара, пахло расплавленным асфальтом, но совершенно не так, как у нас. Еще пахло жареными каштанами, которые продавали на улицах в жаровнях. Меня поразили своей некрасивостью пожарные лестницы, которые выглядывали наружу как языки. В первые несколько дней я встретила штук пять левшей. У нас же их переучивали, и мой муж как раз был переученный левша, а в Америке меня удивило, что страшно много людей быстро-быстро писали левой рукой. Я не буду рассказывать о том, как добры к нам были американцы. Сначала мы жили в гостинице, а потом сняли квартиру в Уэстчестере на втором этаже типичного двухэтажного домика. В магазине подержанной мебели
купили наш первый письменный стол и стулья. Вдруг хозяин, старый еврей, подходит и говорит по-английски с ужасным еврейским акцентом: «Ай нью зе фазер оф рашен революшен» — «я знал отца русской революции». Мы очень удивились и спросили кого. Он сказал — Ульянова-Ленина. Дальше он рассказал такую историю. Ленин был бедный эмигрант и жил в Лондоне. А он уже тогда был старьевщиком и продавал там какие-то письменные столы. Ленин взял стол и задолжал ему 10 фунтов: сказал, что, когда будут деньги, он ему отдаст. Тот ему поверил, потому что Ленин на него произвел впечатление интеллигентного человека. Но деньги так и не отдал. Потом из газет и по радио старьевщик узнал, что Ленин встал во главе русской революции. Он узнал адрес и написал в Россию письмо такого содержания: «Если вы помните, когда-то я вам ссудил 10 фунтов и вы купили себе письменный стол. Теперь, когда ваши дела, по-видимому, поправились, я бы хотел, чтобы вы мне отдали эти 10 фунтов, и, пожалуйста, без процентов, потому что я уважаю дело, которым вы занимаетесь». Я говорю: «Ну и как, он вам ответил?» — «Нет, не ответил. Но, по-моему, он мог бы мне ответить, потому что по сравнению со мной он был гораздо более обеспеченным человеком. Зато я могу хвастаться, что знал «фазера русской революции». Прикипание к Америке у меня началось с природы. В Италии природа совершенно не похожа на нашу, а в Америке выезжаешь за город — сочная зелень, березы, клены, трава, подорожники. Особенно по дороге в Канаду. Борька говорит: «Боже мой! Как будто домой приехали». Мы все время повторяли: «Смотри, елка! Смотри, сосна!» В Нью-Йорке меня первое время страшно поражали супермаркеты, и казалось, что все очень дешево. Когда я жила в Амхерсте, меня пригласила на обед наша секретарша, а потом я ее пригласила и накормила лобстером и красной икрой. Об этом знал весь кампус: бедные эмигранты кормили секретаршу лобстером и красной икрой! Мне, как и всем русским эмигрантам, казалось, что американцы жадничают, когда приглашают на обед. Потому что они подавали одно блюдо, десерт и вначале какой-то коктейль, ну и вино к столу. Я начинала много лет подряд курс «Введение в антропологию» с описания того, что я дала на обед профессору Нэнси Манн. И весь курс покатывался от хохота: так много я ей дала всего. Она застонала где-то в середине и сказала: «Я больше не могу». Вот такие контрастные впечатления. Первое время я не разбиралась в ценах, просто все складывала в тележку. Потом меня спросили: «Как же вам хватало денег?» Выяснилось, что нам хватало потому, что мы не открыли saving account, у нас был только checking account, поэтому мы тратили… Мы же привыкли жить от получки до получки, а там люди так не живут, надо сразу же откладывать: может быть, на будущий месяц или год у тебя не будет работы. Мы потратили в Амхерсте абсолютно все, что заработали. А потом, когда была безработица, нам никто не давал в долг. Оказалось, что в Америке очень трудно взять в долг. Если и дадут, то под проценты. Когда нам одна старушка, старая эмигрантка и профессор славистики, дала в долг под проценты (очень выгодные, кстати), Борька сказал: «Катя — старухапроцентщица». Мы поселились. Первая работа была в Бостон-колледже, нам предложили преподавать русский язык. Параллельно обучали английскому. Потом мы поехали на славистскую конференцию в Канаду, посвященную Надежде Яковлевне Мандельштам. Я выступила на полуанглийском-полурусском, а после этого ко мне подошел один профессор из Куинс-колледжа и предложил устроить нам с Борей грант, который до нас давали еще паре эмигрантов, в том числе Бродскому. Мы там все время почему-то шли по следам Бродского. А познакомились мы с ним в Йеле.
Борю пригласили в университет прочесть лекцию, и я поехала вместе с ним. Как раз в это время там преподавали Бродский и знаменитый польский философ Лешек Колаковский, статьи которого ходили у нас в самиздате. Мы провели совершенно прелестный вечер. Пригласили только тех, кто говорит по-русски, и Бродский был страшно рад, что можно наконец-то говорить не по-английски; после этого мы несколько раз встречались. Когда мы еще были в Бостоне, нас пригласили по гранту на год в Амхерст-колледж. Я преподавала русский язык, а потом этнографию (сперва по-русски). Параллельно бегала на курсы для иностранцев и изучала английский. Этот год в Амхерсте мне очень много дал. Однажды Генри Мортон, профессор политологии и глава факультета по антропологии, пригласил меня прочесть по-английски курс по национальностям СССР. А другой профессор, Грегори Массел, специалист по Средней Азии, посоветовал англоязычную литературу по этому вопросу. И я помчалась в Публичную библиотеку на 42-й улице, с колоннами и львами, куда меня сразу записали. А ведь я была никто, у меня еще даже не было документов — полный либерализм! Так, втягиваясь в эту жизнь, я научилась английскому и курс этот прочла. Когда я эмигрировала, я хотела плюнуть на этнографию. Я почему-то так была обозлена на здешнюю марксистскую этнографию, что сказала Боре: «Дай мне год посидеть в библиотеке, позаниматься, покорми меня». В России я его шесть лет кормила, он был выгнан с работы, и шесть лет его никуда не брали — после того как он составил и подписал «Письмо двенадцати», после того как подписал письма в защиту Алика Гинзбурга. Он сказал: «Девочка, год тебе даю!» Приезжаем: на меня со всех сторон сыпятся предложения, а у него — ни одного. Я же была антрополог, а у них еще не было русских, советских антропологов, отсюда столько предложений. После Амхерста, где я начала бегать на лекции по антропологии, я смогла преподавать в Куинс-колледже. И уже не только курсы по России, но и общие. Меня поразило, что с первого курса они начинают изучать все. У них нет последующей специализации, как у нас. Этнология идет с этнографией, теория — с практикой. Все в сцепке. Кроме того, полевая работа у них не просто продекларирована: без этого невозможно защитить диссертацию. Пока я там работала, я поняла, что кроме описатель-
В ОКОПАХ ОН ЧИТАЛ «КАПИТАЛ» НА НЕМЕЦКОМ. КАКАЯ ДЕВОЧКА
ной этнографии Советского Союза совершенно ничего не знаю. Я ни черта не знаю! Антропологию ХХ века не знаю совершенно! Когда я была в Нью-Йорке, жена директора Русского института Колет Шульман устроила мне ланч с Маргарет Мид, которую у нас страшно поносили: она была «агент империализма» (знаменитый американский этнограф и антрополог, автор работ «Взросление на Самоа» (1929) и «Пол и темперамент в трех примитивных обществах» (1935). — БГ). Маргарет Мид была коротенькая, поперек себя шире, умная, веселая, острая. И вовсю наворачивала шведские биточки с томатом. А я сидела и пила только кофе. Маргарет Мид отпустила такое замечание: «Русские не умеют сочетать высокое с низким». Я говорю: «Ничего подобного. Просто я плотно позавтракала». Она спросила: «Вы плотно завтракаете?» Я сказала: «Да, мы плотно завтракаем». Она сказала: «Хм, как французские крестьяне». Я спросила ее, чем мне заниматься: Испанией или СССР. Она сказала: «Конечно, СССР». Я говорю: «Я не специалист». — «Чепуха! Чем шире профиль, чем больше стран охватит антрополог, тем лучше он развивает сравнительное мышление, и поэтому никогда не надо задерживаться на одной стране. Я уже несколько стран сменила». Когда мы уходили, уже в раздевалке, она сказала мне: «Используйте ваши слабости». И я ее поняла. Она мне предлагала использовать мой культурный шок, потому что это очень обостряет восприимчивость. Хорошая была встреча. К тому времени, как мне надо было вернуться в СССР, к тому времени, как умер Боря, я уже десять лет работала и в Куинсе, и в Колумбии, летом в Миддлбери-колледже, в Вермонте. Я там многому научилась, и у меня возникла мечта: привезти это все в Россию. Один раз я приезжала еще до смерти Бори — в 1989 году, когда только стали разрешать. Я пришла в Институт этнографии, и мы стали думать, что можно сделать. Решили, что надо начинать с обучения, с введения в культурную антропологию. Начались какие-то встречи, и я очень мечтала приехать и прочесть такой курс. В это время, в 1990 году, умирает Боря. Тогда созрело решение: я вернусь. По двум причинам. Первая — смерть Бори, вторая — страна очень сильно меняется, и я чувствую, что я теряю с ней связь, что я уже ее не знаю и что, для того чтобы понимать и читать о ней лекции, мне надо жить в ней. И у меня внутри заколотилось: домой, домой, домой! Я подала заявление. Сначала в Куинс-колледже, потом в Колумбии. И заместитель директора Русского института, профессор Мотил, а на самом деле Мотыль, потому что он из украинцев, сказал мне: «Наташа, ваши годы в Америке будут замечательным опытом, когда вы вернетесь в Россию. Но если вы не вернетесь, вы будете, как мой отец, вечным эмигрантом — он так и не стал американцем, но перестал быть украинцем». Он меня благословил. Многие отговаривали. Боже, что мне говорили! Я сказала: «Все равно!» И ни минуты не пожалела, что приехала.
МОЖЕТ УСТОЯТЬ — ЭТО Ж ТАК ВАЖНО В СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ
29
Гали на Ба б а нс к а я и В е ни а м и н Ав е р б а х На одну записанную семейную историю приходится десять, о которых уже никто никому не расскажет. Иногда от длинной жизни остается только пачка выцветших фотокарточек — и их, увы, некому подписать. Фотограф Максим Шер обнаружил в петербургской квартире, выставленной на продажу, никому не нужный семейный фотоархив и попытался представить, как жила эта семья
30
Прошлой осенью мои друзья архитекторы обнаружили в бывшей коммунальной квартире на Большом проспекте Петроградской стороны огромные завалы вещей недавно умершего человека. Среди этих вещей был громадный семейный фотоархив, состоящий из черно-белых фотографий и слайдов. Квартиру новые владельцы вроде бы собираются переделать под галерею, архив им не нужен, и я несколько месяцев разбирал тысячи фотографий. Мы нашли довольно много документов, по которым более-менее восстановили, кто были эти люди. Галина Бабанская (1922–2001/2002) и Вениамин Авербах (1916–2009) — семейная пара, совместных детей у них, похоже, не было. У Авербаха вроде была дочь от предыдущей жены. Когда он умер, наследники квартиру продали, вывезли, с их точки зрения, все самое ценное, оставив кучу скарба и архив фотографий и документов, который они даже не просматривали, — все лежало упакованное, перевязанное тесемочкой. Также в квартире мы обнаружили,
например, коньки, завернутые в «Литературную газету» 1964 года, — как завернули, так они и лежали, — фотоувеличитель, туфли, которые так никто и не надел, банки с соленьями — в общем, огромное количество вещей. Дом построен в 1912 году, известно, что владельцем дома был купец В.И.Колышко. Судя по всему, квартира Бабанской изначально принадлежала ему. Мать Галины Бабанской звали Еленой Колышко — видимо, она была замужем за кем-то из той семьи. Но был ли именно купец Колышко отцом Галины — непонятно. С одной стороны, в ее свидетельстве о рождении отцом записан человек по фамилии Бабанский. Но с другой — в 1920–1930-е годы все это могло переделываться по сто раз, из-за того что Колышко, например, могли объявить врагом народа и поэтому отцом записали не его, чтобы не портить биографию дочери. Мы также обнаружили встроенный в стену американский сейф с надписью «The Lowrie S & L Co. NY» и инструкцией к нему 1912 года, а также шикарную, почти дворцовую отделку
потолков. В соседних квартирах ничего такого нет — это и совпадения фамилий матери Бабанской и домовладельца явно указывают на особый статус квартиры. Бабанская в этой квартире родилась и прожила всю жизнь. До Авербаха она, видимо, была замужем за другим человеком — академиком-археологом, профессором Ленинградского университета Александром Бернштамом. После войны Бабанская была его студенткой на истфаке ЛГУ. Бернштам был известным ученым: в 1930–1950-х годах работал в Киргизии, Таджикистане, в том числе на Памире и Ферганской долине. В начале 1950-х его обвинили в буржуазном национализме и прочих антисоветских грехах, в 1956 году он умер — ему было 46 лет. В найденном архиве сохранилось некоторое количество его экспедиционных фотографий и документов: например, ежедневник за 1941 год, в котором он ведет дневник экспедиции, вырезки из газет со статьями — его и про него. Все эти вещи я отдам в архив Института истории материальной культуры, где он по-прежнему культовая
фигура, — документов и фотографий, связанных с ним, очень мало. До Бернштама у Бабанской были, видимо, еще романтические увлечения: есть фотография, на которой человек в ватнике преподносит Галине букет цветов (апрель 1943 года), и еще фотография, изображающая ее улыбающуюся, в летнем платье, во дворе дома с заклеенными крест-накрест окнами. На обороте надпись: «Федюшка, получай свою очередную женку. Галка. Ленинград, июль 1942 г.» (То есть Галине 20 лет, а снято это во время блокады.) Когда именно Бабанская вышла замуж за Авербаха — неизвестно, судя по всему, в конце 1950-х годов или начале 1960-х. Авербах родился в Москве, был членом КПСС, как и когда попал в Ленинград — неизвестно, но во время блокады точно служил комиссаром отряда противопожарной обороны. А потом всю жизнь работал инженером по стандартизации на Канонерском судостроительном заводе. Бабанская после войны пошла работать научным сотрудником в Этнографический музей, чем конкретно она
там занималась — неясно, никаких свидетельств и фотографий нет. Понятно только, что в конце 1960-х она участвовала в создании музея Ленина в Шушенском, а в 1974 году была в Японии, где, видимо, делала выставку «Культура и быт народов СССР». Бабанская и Авербах оба были фотолюбителями. У них очень похожее видение, практически неотличимое, поэтому разобрать, где чьи кадры, зачастую невозможно. Но по слайдам и фотографиям можно примерно представить, какой образ жизни они вели. Это была типичная семья советских интеллигентов: он — инженер, она — работница музея. Оба регулярно ездили в отпуск на природу: сплавлялись по рекам на байдарках, ходили в походы. 80% всех фотографий — съемки на всяких пикниках и дачах и в походах. Также есть кадры из поездки в Литву — то ли к родственникам, то ли к друзьям, из заграничных поездок — в Японию, Югославию, Францию. Я даже нашел японский фотожурнал 1974 года с фотографией Бабанской. Еще в архиве сохранилось много их писем друг
к другу — во время командировки Бабанской в Шушенское. Авербах довольно сухо пересказывал всякие бытовые мелочи, она писала про какие-то бесконечные дискуссии по поводу науки в СССР. В общем, судя по сохранившимся свидетельствам, пара вела спокойную, совершенно счастливую жизнь. Весь массив документов и фотографий мы отдали в архив Этнографического музея, где работала Бабанская. А те, что я оставил себе — порядка 100 штук, — собираюсь издать альбомом и сделать выставку. В современной фотографии существует отдельный жанр — found photography: обнаруженные случайно чужие старые любительские картинки, которые воспринимаются совсем иначе, чем в то время, когда они были сделаны. Снимки Авербаха и Бабанской уникальны тем, что это цветные слайды, а не привычные черно-белые старые фотографии, и тем, что они фактически являются единственным источником информации об этой семье. 31
32
33
34
35
Бо ри с С о ко л о в Академик Борис Соколов, геолог, палеонтолог и специалист по кораллам, открывший вендский геологический период, — о сельском детстве, экспедициях по Тянь-Шаню, разоренной квартире и своем исключительном везении записала: Анна Красильщик фотография: Павел Самохвалов
36
9 апреля 1914 года — родил-
1937–1941 годы — ассистент
ся в Вышнем Волочке 1931 год — окончил школудевятилетку 1932 год — стал работать монтером «Электротока» управления Ленэнерго (Ленинград); поступил на вечернее отделение геологопочвенно-географического факультета ЛГУ 1934–1937 годы — студент дневного отделения геолого-почвенного факультета ЛГУ; одновременно занимался на биологическом факультете 1936 год — участвовал в геологической съемке Тянь-Шаня 1937 год — окончил с отличием геолого-почвенный факультет ЛГУ по специальности «геология»; избран действительным членом Всесоюзного палеонтологического общества
кафедры палеонтологии ЛГУ 1938 год — избран действительным членом Ленинградского общества естествоиспытателей 1941–1943 годы — начальник геологической партии Наркомцветмета СССР и Наркомнефти СССР (Западный Китай, провинция Синьцзян) 1943 год — избран членом Геологического общества Китая 1943–1945 годы — начальник геологической партии Особой (позднее Среднеазиатской) экспедиции Всесоюзного научно-исследовательского института Наркомнефти СССР (Алма-Ата, Коканд, Фрунзе) 1947 год — присуждена ученая степень кандидата геолого-минералогических наук; награжден
медалью «За доблестный труд в ВОВ 1941–1945 годов» 1950 год — обосновал выделение вендского периода в истории Земли (около 600 млн лет назад) 1953–1954 годы — командирован в КНР для оказания научно-технической помощи 1953–1957 годы — депутат Дзержинского районного Совета депутатов трудящихся (Ленинград) 1955 год — присуждена ученая степень доктора геолого-минералогических наук 1955–1960 годы — член Ученого совета ВНИГРИ 1958 год — избран членом-корреспондентом Академии наук СССР и профессором кафедры палеонтологии ЛГУ 1958–1960 годы — переезд в Новосибирск
Не все у меня, конечно, четко в памяти, но довольно многое. Как ни странно, далекое прошлое я помню лучше, чем то, что было вчера утром. Я ведь родился еще при Николае ІІ, в 1914 году, перед войной. В апреле, или по-старому 27 марта. Сейчас я праздную день рожденья, конечно, по новому стилю, а в детстве праздновал по-старому. Мои родители имеют старые тверские корни. Они совсем не родовиты. Думаю, из крестьянского сословия. Я не так много знаю о своих предках, но мне известно, что мой дед, Борис Трофимович Соколов, был садовником. Мой отец получил медицинское образование в Твери. Официально он был выпущен как фельдшер, но у него был богатейший медицинский опыт, поэтому по существу он выполнял функции врача. Мама получила образование в Кувшиновской шестилетней гимназии и была только воспитателем в семье и хозяйкой в доме. Она была очень добрая женщина, и у нас постоянно бывали какие-то люди, которых она привечала. Прекрасно вела хозяйство, была великолепным кулинаром и отлично знала литературу. Она мне читала по вечерам — с Пушкиным я познакомился, по-моему, чуть ли не в четыре года — и водила меня в церковь. Я отлично помню эти службы, особенно торжественные: пасхальную и рождественскую с крестным ходом. Мама была верующим человеком и считала, что мне полезно знать хотя бы одну молитву. Меня к этому особенно не тянуло, но она мне сказала: «Хотя бы запомни очень простые слова. «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». И добавь: «Господи, помоги мне исправиться». Родился я в городе Вышний Волочек. Это один из старинных тверских городов, на полпути
1961–1972 годы — профес-
1974–2011 годы — президент
сор кафедры общей геологии, с 1965-го — основатель и первый заведующий кафедрой исторической геологии и палеонтологии Новосибирского государственного университета 1962–1973 годы — вице-президент Всесоюзного палеонтологического общества 1963 год — избран членом Французского геологического общества 1967 год — награжден орденом Ленина за участие в создании Новосибирского научного центра Сибирского отделения АН СССР 1968 год — избран действительным членом АН СССР и почетным членом Шведского геологического общества
Всероссийского палеонтологического общества 1975–1990 годы — академиксекретарь Отделения геологии, геофизики и геохимии АН СССР и член Президиума АН СССР 1976 год — переехал в Москву 1979 год — награжден Президиумом АН СССР золотой медалью А.П.Карпинского 1982 год — избран иностранным членом Чехословацкой академии наук 1983 год — избран почетным членом Американского геологического общества 1985 год — избран почетным членом Лондонского геологического общества 1986 год — избран иностранным членом Академии наук ГДР
между Петербургом и Москвой, на пересечении водных коммуникаций, которые тянутся из Балтики к Каспию через бассейн Волги. Раньше это была очень привлекательная область с массой великолепных старинных имений, руины которых сейчас изучаются краеведами: после революции все там было разграблено диким образом. Наш дом в Вышнем Волочке находился недалеко от вокзала. Я помню, как однажды увидел небольшую группу людей, не очень хорошо одетых, которые бежали по главной улице с красными знаменами. Вероятно, это было как раз около 1917 года. Но моя малая родина — не столько Волочек, сколько село Березки, куда моего отца направили работать в сельском медпункте: после войны разразилась эпидемия тифа, и положение было труднейшее. Там я провел детство, и это место очень многое для меня значило и значит. Рядом с Березками находилось местечко, которое называлось Лялино, место старинной усадьбы Кутузовых. Этот Кутузов происходил из того же Кутузовского куста, что и Михаил Илларионович. Там жили две сестры Кутузовы, одна из которых была замужем за народовольцем Зайцевым, бежавшим потом из Березок в Италию. Я помню этих народоволок. Кутузовский дом до сих пор жив, и частичкой этого дома владеет моя сестра. Ей 89 лет, и она там проводит дачное время. Как это ни удивительно, я и сейчас связан с Березками. Мое детство — это природа. Она и есть мой воспитатель. И немногочисленные друзья, бывавшие в нашем доме. Березки были таким небольшим оазисом в сельской местности, где процветала культурная жизнь. Село было старинное, оно существовало еще со времен Ивана Грозного.
1990–2011 годы — советник
Президиума РАН
1993–2011 годы — член
общественной международной организации «Союз обеспокоенных ученых» (The Union of Concerned Scientists) 1997 год — Президиумом РАН награжден Большой золотой медалью имени М.В.Ломоносова за выдающиеся достижения в изучении ранней биосферы Земли, открытие древнейшей вендской геологической системы и классические труды по ископаемым кораллам 2003 год — награжден общенациональной премией «Триумф» в области науки 2004 год — удостоен звания Почетного гражданина Вышневолоцкого района (Тверская область)
Я прекрасно помню свои школьные годы. В школу я поступил в 1921-м, когда мне было семь лет. Она была организована в одном из флигелей старинной усадьбы дворян Вындомских, деревянного большого дома с двумя подъездами, двумя мезонинами и большим количеством комнат. Учитель был один, а классов четыре. Парты стояли в четыре ряда — в первом ряду сидел первый класс, во втором — второй, в третьем — третий, в четвертом — четвертый. Учителю приходилось вести занятие со всеми одновременно. Получилось такое смешанное образование, которое, по-видимому, оказало очень сильное влияние на мои детские интересы. Более квалифицированная средняя школа была в Вышнем Волочке. Когда я закончил четвертый класс в Березках, медицинский пункт, которым руководил отец, закрылся, и мы вернулись в Вышний Волочек, где у нас был большой дом. Школа располагалась в бывшем реальном училище. Преподаватели, очень образованные люди, были еще из старых гимназий, некоторые из них бежали из столиц от голода. И среди этих учителей оказался замечательный педагог Александр Васильевич Весский. Он был преподавателем естествознания (в широком смысле слова) и химии. Вел кружок, в котором я с увлечением занимался. Это было очень интересное время, когда в Советской России только начало формироваться начальное и среднее образование и впервые была использована американская методика дальтон-план. Потом это обычно называлось «бригадный метод». Учащиеся старших классов, начиная с пятого-шестого, разбивались на бригады по 4–6 человек. Роль преподавателя сводилась к тому, что он вел установочный урок, или, по-университетски, лекцию, и давал двухнедельное задание по естествознанию или химии.
37
Борису Соколову два года, Вышний Волочек, 1916 год
38
Борис Соколов со своей матерью Дарьей Андреевной (справа) и ее племянницей Клавдией, Вышний Волочек, 1914 год
Нам надо было, пользуясь литературой и консультациями, это задание выполнить и через две недели преподавателю отвечать. Если по стране эта система была, в общем, изуродована и отметка выставлялась всей бригаде за ответ бригадира, то у нас было совсем наоборот. Если из пятерки или четверки не отвечал кто-то один, преподаватель просил всю бригаду выйти из кабинета, чтоб мы могли помочь отставшему пополнить свои знания. Это приучило меня к самостоятельной работе. И когда я попал в Ленинградский университет, то ничего нового не увидел: это была та система образования, которая была у нас в средней школе. Все это сказалось на мне, и в дальнейшей жизни я многое делал по собственной инициативе, делал то, что мне казалось нужным и важным. В средней школе я интересовался географией и сел составлять географический словарь. Обложился доступными мне в библиотеке — и домашней, и городской — атласами, географическими сочинениями и создал словарь всех рек мира, озер, морей и так далее. В 1931 году я окончил среднюю школу-девятилетку в Вышнем Волочке. Этот год для меня ознаменовался многими событиями, и, пожалуй, самым ярким был первый выезд девятиклассников, кончавших школу, в Москву. С учителем истории, моим двоюродным братом Виктором Ульяновичем Цветковым, очень приятным человеком. Эта поездка запомнилась мне на всю жизнь, я до сих пор помню Москву тех лет. Еще бы — ведь больших городов до этой поездки я вообще никогда не видел. Сильное впечатление на меня, конечно, произвела Красная площадь. Был один замечательный эпизод. Одеты мы все были по тем временам очень скромно, и у меня на ногах были парусиновые бареточки, которые чистились зубным порошком с примесью чернил. И вот, когда мы оказались на Красной площади, вдруг начался страшный ливень. Чтобы сберечь эти ботиночки, я их снял, завернул в газету и засунул под мышку. Наверное, я единственный академик, который пересек босиком Красную площадь. К тому времени уже надо было размышлять о дальнейшем образовании. Замечательно было то, что в школе я параллельно с общим получил и техническое образование. Наша школа, так называемая единая трудовая школа второй ступени, имела электротехнический уклон. В ней были прекрасные мастерские, слесарные и токарные станки. Из-за этого электротехнического уклона вроде как надо было получать техническое образование. Никакой склонности у меня к нему не было, но по окончании девятого класса я устроился работать на радиоузел — заниматься радиофикацией Вышнего Волочка. Я лазил на кошках по столбам, тянул линию, устанавливал радиоточки в квартирах. Мог починить электрическую
проводку. Целый год я провел в Вышнем Волочке. В канун своего восемнадцатилетия я отправился, с благословения родителей, к своей тетке в Ленинград — с тем чтобы там продолжать работать. Происхождение у меня было не ахти какое, но все равно не из рабочих и не из крестьян. А поступить в вуз в то время можно было только из этих двух категорий: формировалась своя пролетарская интеллигенция. В Ленинграде я устроился работать электромонтером. Мой начальник, по национальности чех, как-то мне сказал, что я мог бы получить как хорошо работающий направление в вуз. Предложил дать направление в Электротехнический институт — это был лучший электротехнический институт в Ленинграде, на Аптекарском острове. А я в ответ: «Мне нужна либо биология, либо геология». Он выта-
ОН ВЫТАРАЩИЛ ГЛАЗА И ГОВОРИТ: «МНЕ СМÉШНО ТЕБЯ СЛУШАТЬ! ТЫ МОГ ПОЛУЧИТЬ ХОРОШУЮ СПЕЦИАЛЬНОСТЬ, А ЧТО ТАКОЕ БИОЛОГИЯ И ГЕОЛОГИЯ, Я НЕ ПОНИМАЮ»
С женой Еленой Николаевной и дочерью Мариной в Кульдисе (Китай), январь 1942 года
ращил глаза и говорит: «Мне смéшно тебя слушать! Ты мог получить хорошую специальность, а что такое биология и геология, я не понимаю». Но я его все-таки упросил дать мне направление в университет. Мне было, в общем, все равно, но выбрал я все-таки геологию. Оказалось, что на геологию брали тех, кому было больше доверия: рабфаковцев со стажем, которые на рабфаках готовились для высшего образования, абсолютно пролетарского происхождения. А девятиклассникам, которые решили поступать на факультет, предложили новую специальность, которая только что возникла в университете, — геоморфологию. Это наука об изучении рельефа Земли, близкая к топографии. Никаких экзаменов я не сдавал, просто записался. Была какая-то незаметная беседа, а в основном оценивались документы: если приемная комиссия находила их подходящими, то и зачисляли. Это была осень 1932 года. Я проучился около двух месяцев, а потом получил по своему домашнему ленинградскому адресу конверт с моими документами и записку со словами: «В вашем поступлении в университет отказано». У меня сердце упало от досады: как же так? С увлечением начал заниматься — и такая оплеуха. Я побрел к декану геолого-почвенно-географического факультета. Это был профессор Яков Самойлович Эдельштейн, прекрасный геолог и очень удачливый путешественник. Дрожащим голосом я ему объяснил ситуацию. Он у меня спрашивает: «А вы на мои лекции ходите?». — «Как же, Яков Самойлович, я все их посещаю». — «Дайте мне ваши документы». Я дал. Он их посмотрел, потом пошел к какомуто шкафу, где лежали пачками эти документы, и опустил мой конвертик в пачку. И сказал: «Продолжайте заниматься». Я жил у тетки, учился на вечернем отделении и одновременно продолжал работать электромонтером — мне платили очень недурную зарплату. Когда я уходил на работу, тетка делала мне бутерброд, который состоял из великолепной белой халы. Тогда так называли батон из плетеного теста, а потом, когда началась борьба с низкопоклонством и с заграницей, многие вещи переименовали. Французская булка стала городской, хала — плетенкой, калоши — мокроступами. Так вот, эта хала была с маслом и даже иногда с копченой треской. Моя тетка работала в какой-то торговой сети, и, может, поэтому мы жили прилично. Проучившись два года на геоморфологии, я понял, что это совсем не то, что мне надо. На втором курсе я стал серьезно заниматься на учебной станции в Саблино, под Ленинградом, изучением древних отложений по рекам Тосна и Саблинка. Руководителем был профессор Тимофеев. Ему понравилось, как я вел эти наблюдения, и он спросил, на какой специ-
Экспедиция в Якутию, 1956 год
альности я учусь. Я сказал, что я геоморфолог. «Да вы что! Вам надо на геохимию». О геохимии я и представления не имел, больше всего меня к тому времени интересовала палеонтология. Перевод осуществился при помощи все того же Якова Самойловича. Перейти с одной специальности на другую было несложно, достаточно было желания декана и ведущего профессора. Таким путем в 1932 году я оказался на геологической специальности — и в конце концов на кафедре палеонтологии. Это наука о древнем органическом мире, так что с тех пор я занимаюсь изучением древнего мира от его возникновения на протяжении всей эволюции биосферы. Успехи у меня были недурные, и поэтому мой наставник, профессор Михаил Эрастович Янишевский, по окончании университета захотел оставить меня у себя на кафедре ассистентом. Но у общественных организаций я оказался на плохом счету. Никакой общественной работой не занимался. Я-то считал, что приехал в Ленинград за знаниями, а не за политикой. И когда Янишевский поднял вопрос о моей аспирантуре, ему было отказано на том основании, что Соколов не проявил себя в общественном отношении. Кроме того, мне в вину вменялась близость к реакционной профессуре. Ведь все это была старая интеллигенция из моего любимого XIX века. Янишевский был страшно раздосадован, поехал в Наркомпрос и объяснил, что с мнением общественных организаций в данном случае можно не считаться. Так я был утвержден ассистентом кафедры палеонтологии. Это был конец тридцатых годов, и к тому, что тогда начало твориться, у нас было очень беспокойное отношение. В здании Ленинградского университета, петровских Двенадцати коллегий, с длинным коридором, который тянется на полкилометра и выходит окнами во двор, на стенах и в простенках между окнами висели рядами писанные маслом портреты наших профессоров. Многие из них были членами Академии. После 1934 года эти простенки стали пустеть. Портреты стали снимать, потому что эти ученые обвинялись в каких-то политических проступках, выступлениях — уж не знаю, в чем. Поверить в то, что Яков Самойлович Эдельштейн был вредителем, я не мог. Он погиб в лагере. И таких было довольно много. Мы не понимали, как это может быть. Наши профессора вдруг оказываются врагами общества. Это трагедия российской интеллигенции ХХ века — такая странная, двойная жизнь. С одной стороны, развивалась вполне благополучная наука и образование по образцу старой, богатой университетской школы. А с другой — среди наших учителей шли аресты вредителей. На одном из собраний, где надо было кого-то из студентов исключать за то, что он что-то сказал невпопад, я не голосовал. Тогда одна особа
С женой и дочерью Ксенией во дворе дома на улице Чайковского в Ленинграде
сказала: «Надо проверить Бориса Соколова, не сын ли он князя. Борис, почему ты воздержался?» Я сказал, что не понял, за что его исключают. Это был один из поводов отказать мне в аспирантуре. Но профессора всегда оберегали тех ребят, которые проявляли интерес к науке. Так и Янишевский оберегал меня. Когда он взял меня ассистентом, был 1937 год. А осенью по его поручению я начал читать доцентский курс исторической геологии с палеонтологией. Это была настоящая педагогическая университетская служба. Одновременно я участвовал в работах по геологической съемке Тянь-Шаня. Там великолепные горы, и ТяньШань был для меня первой горной страной. Половина Тянь-Шаньской системы входила в состав СССР. А вторая половина на 1,5 тысячи километров уходила вглубь Китая. Я был привлечен к геологической съемке советского Тянь-Шаня. Моим первым учителем по геологической съемке был Николай Михайлович Синицын, на пять лет старше меня. И вскоре каким-то образом я оказался среди участников специальной экспедиции в Западный Китай, в Центральную Азию для проведения геологической съемки и работ по поиску полезных ископаемых, прежде всего цветных металлов и вольфрама, который нужен был для сталелитейной промышленности. Путешественники и географы эту местность описали довольно подробно, но как она устроена с геологической точки зрения, было практически неизвестно. Был 1941 год. Еще в 1937 году, на третий день после окончания университета, я женился. Мне было 23 года. Моя жена — Елена Николаевна Поленова из известного старинного дворянского рода Поленовых. Ляля Поленова была студенткой геологического факультета, куда ее приняли потому, что ее дед Борис Константинович Поленов был учеником профессора Иностранцева, заведующего кафедрой геологии еще в императорском Университете. Есть кустодиевский портрет семьи профессора Поленова, который в 1905 году был перевезен за границу. Сейчас эта картина находится в Бельведере, в Вене. А прадед Елены Николаевны, Константин Павлович Поленов, был известным металлургом. Мы улетели в Китай в самый канун войны. Это невероятное везение. Мне вообще в жизни очень везло. Я пережил достаточно много несчастий, но моя личная судьба была в высшей степени удачной. Брат моей жены всегда говорил, что это дурацкое соколовское счастье: прожил такую эпоху и не пострадал. Довольно редкое явление. 11 июня 1941 года мы выехали поездом из Ленинграда в Алма-Ату. Поезд шел пять или шесть дней. Ехали мы втроем: я, жена Елена Николаевна и двухлетняя дочка Марина. 19 июня мы уже были в Алма-Ате. А потом на самолете пересекли границу с Китаем.
О войне мы узнали так. На третий день консул пригласил участников нашей экспедиции и сказал, что началась война. Мы думали, что надо возвращаться. Но он заявил: вы здесь для того, чтобы вести работы по поиску стратегического сырья — цветных металлов и нефти. Так два интереснейших года я провел в Западном Китае. Эти районы были у нас известны только по путешествиям Пржевальского, Роборовского, таких героических экспедиций XIX века. Собственно, мы и путешествовали в точности как они: верхом, с палатками, вооруженные двустволками. Питались подножным кормом, в основном дичью — слава богу, ее в горах хватало. Вообще, это было довольно опасным делом: за время экспедиции было убито человек пять наших коллег. В 1943 году я вернулся в Алма-Ату. Работы в Китае были свернуты в связи с нашими неуспехами в войне. До того прекрасное отношение местного правительства — провинции Синьцзян, — у которого, в свою очередь, были сложные отношения с правительством Чан Кайши, сменилось на отвратительное. И было дано распоряжение отозвать всех работающих за рубежом. Нас срочно эвакуировали, приказав сжечь все записи. Пришлось даже уничтожить все письма от жены — было очень обидно. Мы оказались в Алма-Ате, где сформировалась Особая нефтяная экспедиция, в которой я был назначен начальником одной геологической партии для изучения отложений с потенциальной нефтеносностью. В общем, я стал геологом-нефтяником. В Ленинграде я оказался весной 1944-го. Из Алма-Аты я смог поехать в Москву, а оттуда попробовал добраться до Ленинграда. Поезд между Москвой и Ленинградом ходил не через Бологое и Малую Вишеру, а по обходной дороге через Тихвин, потому что линия была разбомблена. Я вышел из вагона на Московском вокзале. Город был залит солнечным светом, и площадь поразила меня абсолютной пустотой. Огромные просторы мостовой. Невский проспект — пустая серая стрела с одинокими фигурами. Город был полумертвый. Ходили только милиционеры, которые проверяли всех прохожих на поворотах. Я жил по заграничному паспорту, что было большим благом в военное время. Красный паспорт на французском языке озадачивал милиционеров: он свидетельствовал, что я важная персона. Я показал им свой красный паспорт и от Московского вокзала дошел до улицы Чайковского. Наша квартира была в доме №32, рядом с Таврическим садом. Я поднялся по лестнице к своей квартире. Меня удивило, что дверь была приоткрыта. Я потянул ручку и оказался в коридоре, который не мог узнать. Он был совершенно пуст. Я прошел в комнаты. На одной висел амбарный замок. Двери в другие были настежь открыты: там
39
Сибирская экспедиция, 1964 год
40
было тоже абсолютно пусто. До войны у нас была хорошая библиотека — и отдельный шкаф почти целиком с литературой Серебряного века. Он лежал на полу, книги пропали. Странным образом там сохранились нетронутые тома Энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Я вошел в ванную. Там лежала старая обувь — наша или не наша, было трудно понять. В общем, квартира была в таком состоянии, что провести ночь в ней было невозможно — там не на чем было спать, не было ни одной кровати. То, что происходило в городе, пока нас не было, стало для меня полной неожиданностью. После нашего отъезда в этой квартире оставалась моя теща со своей матерью. Она пережила там всю блокаду. Геохимик по профессии, она прославилась тем, что во время блокады готовила в химической лаборатории искусственный мед. Черт его знает — из чего. Этот мед давался по списку порциями только ученым-блокадникам. Но в начале 1942 года она Ленинград покинула: ее Соляной институт эвакуировался в Киргизию. Были такие окна — удавалось проходить из города по льду через Онежское озеро. Это были страшные переходы. Или иногда можно было окружным путем через Тихвин вырваться на Московскую линию. Таким образом в 1942 году многие учреждения были вывезены из Ленинграда. Возник вопрос, где мне переночевать. Я вспомнил про квартиру моего учителя по геологической съемке Тянь-Шаня Синицына. До войны там жил его отец. Это была Петроградская сторона, Карповка. Слава богу, он оказался дома, очень обрадовался встрече и уложил меня спать. А под утро разбудил: «Боренька, проснись. Последние бомбардировки. Наверное, еще сбрасывают бомбы на Новую Деревню». Так что единственное, что я знаю о войне, это вот эту последнюю, случайную бомбардировку. После нее я уехал опять в Москву и дальше в Киргизию. Киргизия, Казахстан и Узбекистан — те три республики, на площади которых я вел работы. Окончательно я вернулся в Ленинград, в нашу разоренную, разграбленную квартиру, в 1945 году, весной. Я прекрасно помню утро 9 мая. Я был один, без жены. Вышел на улицу и пошел пешком по ликующему Ленинграду, прошел по набережной и по ней добрался до Университета, на Менделеевскую линию. Над городом стоял чудный, чудный солнечный день. Плачущие от радости люди. Вся Менделеевская линия была заполнена студенческой молодежью. К этому времени Ленинградский университет вернулся из Саратова, куда он был эвакуирован. Перед боковым парадным входом собралась толпа. Над этим входом был широкий балкон, с которого выступал Лев Семенович Берг, замечательный биолог, академик. Он произносил вдохновенную речь. На другой день вернулась Елена Николаевна, и началась наша обычная ленинградская жизнь.
С женой Еленой Николаевной в день серебряной свадьбы, 1962 год
Я продолжал работать в ВНИГРИ, ленинградском Нефтяном геологоразведочном институте, и в Университете, защитил докторскую диссертацию по кораллам. Кораллами я занимался как палеонтолог. Сразу после войны мне предложили принять участие в программе глубокого бурения на Русской платформе — геологическом образовании, которое тянется от Польши до Урала и от Баренцева моря до Черного. С тем, чем я занимался до этого, эта задача совершенно никак не была связана, но интересно было ужасно. Никто ведь тогда не знал, что лежит в основании осадочного чехла Русской платформы, все только догадывались,
Я ПРЕКРАСНО ПОМНЮ УТРО 9 МАЯ. Я БЫЛ ОДИН, ВЫШЕЛ НА УЛИЦУ И ПОШЕЛ ПЕШКОМ ПО ЛИКУЮЩЕМУ ЛЕНИНГРАДУ. НАД ГОРОДОМ СТОЯЛ ЧУДНЫЙ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ. ПЛАЧУЩИЕ ОТ РАДОСТИ ЛЮДИ
С коллегой во время работ на реке Лене, 1956 год
а я к тому же занялся самой древней ее частью. Так в начале 1950-х я обнаружил, что сделал открытие, причем довольно крупное — открыл, что до кембрия на Земле был по крайней мере еще один период, связанный с органической жизнью. Довольно долгий — 80–100 миллионов лет. Я описал эту систему и дал ей название — вендская. Населяли тогда Землю престранные существа —лишенные скелета, но достигавшие иногда огромных размеров. Они жили на дне древнего мелкого моря, но как питались — совершенно непонятно: ни рта, ни анального отверстия у них не было. Приняли эту систему в научном мире не сразу, но сейчас ее важность никто не отрицает. В 1958 году меня избрали членом-корреспондентом Академии наук. Мне еще не исполнилось 44 лет, я был очень молодой член Академии. А потом меня уже как нефтяника еще раз пригласили в Сибирь. Один из организаторов Сибирского отделения Академии наук, крупнейший геолог-нефтяник Андрей Алексеевич Трофимук предложил мне возглавить большой отдел стратиграфии и палеонтологии. Я дал согласие потому, что перед Сибирским отделением открывались необыкновенные перспективы: огромные территории от Урала до Тихого океана, которые предстояло изучать в геологическом отношении. Анкетными данными особо не интересовались: если был толковый человек, брали независимо от того, какого он происхождения и член он партии или нет. Довольно вольная картина. Я никогда не был ни комсомольцем, ни членом партии. Бог меня миловал от комсомола. Хотя, наверное, это произошло случайно. Конечно, меня интересовала политика, но не членство в партии, а события сами по себе. В школе я был довольно активным, особенно в обществе «Долой неграмотность», сокращенно ОДН, которое существовало в 1920-е годы. А мы, школьники, расшифровывали это название как «общество друзей неграмотности». Как раз в то время мне вручили анкетку, листочек, который нужно было заполнить, чтобы вступить в комсомол. Я засунул эту бумажку в свои школьные принадлежности, она там и лежала. В комсомол мне вступать не хотелось. События, которые происходили за окном, пугали. Я видел отправляющихся в ссылку после коллективизации. Люди шли, заплаканные, кого-то везли в подводах. Я понял, что комсомол — это такая штука, которая заставит меня каким-то образом в этом участвовать. Этот листочек я в ход не пустил и в Университет поступал не комсомольцем. Позже меня приглашали вступить в партию. Был один разговор в Нефтяном институте. Я уже защитил кандидатскую в Университете и докторскую в Нефтяном институте. Ко мне в кабинет пришел один товарищ, должность которого называлась освобожденный секретарь партий-
ной организации: «Я хотел бы поговорить с вами, Борис Сергеевич, об одном важной деле. Мне кажется, что вам следовало бы вступить в партию». Это был 1955 год. Я ответил ему: «Ольгерд Казимирович, мне это не подходит». Это было очень смело по тем временам. Возможно, я рисковал, но иначе я не мог сказать. Он поинтересовался: «Что вас останавливает?» Я сказал откровенно: «Партийная дисциплина». Он попросил объяснить, что именно я имею в виду. Я сказал для примера, что сейчас началась довольно странная картина по части публикации наших трудов (а он заведовал издательским отделом). В работах требовалось не ссылаться на иностранную литературу. А уж если ссылаешься — чтобы количество ссылок на иностранную литературу и на русскую было одинаковым. Но есть вопросы, по которым никакой литературы на русском языке просто нет! Я же как член партии должен буду подчиняться этому указанию. Он меня понял. Во всяком случае так сказал. Второй разговор был с Андреем Алексеевичем Трофимуком: «Борис Сергеевич, я жду, когда вы вступите в ряды». Я говорю: «Андрей Алексеевич, я никогда не вступлю». Я ему рассказал, что он не первый, кто мне это предлагает. Он ответил: «Борис Сергеевич, я вас понял и отношусь с уважением к вашей позиции». И все. Понятие партийной дисциплины мне просто не подходило. Я свободолюбивый человек. Солженицын, вернувшись из Вермонта в Москву, дал, насколько мне известно, только одно публичное интервью. В этом интервью он бросил фразу, которая была опубликована в «Нашем наследии»: «Всякая организация хороша, кроме партийной, именно потому, что она связывает людей в борьбе за власть». У меня такая же точка зрения. При этом я никогда не был антисоветчиком и ни в каких диссидентах не числился. Это неправдоподобно: сейчас мне 98-й год, и я еще не спятил. Это очень много. Я считаю, человеку вполне достаточно восьмидесяти годов. Больше — уже излишество. Но мне грех жаловаться — я все равно нахожу жизнь интересной. Гладильная доска служит мне рабочим столом, за которым я провожу по восемь часов в день. Такого насыщенного рабочего дня у меня давно не было. Недавно написал работу, которую издал в июне один петербургский журнал. Я пишу, читаю и даже сочинил стишок: Судьбою посланный досуг Я не хочу растратить в ожиданьях, Растерянно глядеть вокруг И видеть жизни смысл в страданьях. Со мною прошлое живет. Оно, как неоткрытый клад, Волнует, радует, зовет, Хоть новых не сулит наград. В трудах опять я каждый день: Читаю, думаю, пишу, Ловлю блуждающую тень… И, может быть… опять грешу.
Л е о ни д Ф ри д м а н Арабист, доктор экономических и кандидат исторических наук — о том, почему он не хочет ехать в Египет, как ему в жизни помогли женщины — и о тайной почте в стенах Кремля записала: Ирина Калитеевская фотография: Павел Самохвалов
7 июля 1930 года — родился
в Москве
1941 год — уехал в эвакуацию
в Уральск, Казахстан 1942 год — переехал к тете в Алма-Ату 1947 год — поступил на физико-математический факультет КазГУ 1948 год — перевелся на исторический факультет КазГУ, затем — на исторический факультет МГУ
42
1952 год — уехал работать по распределению в Рязанский государственный областной краеведческий музей 1955 год — защитил кандидатскую диссертацию по специальности «история», вернулся в Москву 1956 год — стал работать во Всесоюзной государственной библиотеке иностранной литературы, затем поступил на работу в Институт востоковедения АН СССР
1958 год — исключен из комсомола и уволен из Института востоковедения, вскоре де-факто женился на Елене Евгеньевне Лимановой (в 1960 году — официально) 1959 год — вернулся работать в ВГБИЛ 18 апреля 1960 года — принят в штат Института стран Азии и Африки МГУ (тогда — Институт восточных языков, ИВЯ)
В 1920-е годы мои будущие родители приехали в Москву из Днепропетровска, тогда еще Екатеринослава, учиться. Здесь они и поженились. У моей матери было два высших образования: исторический факультет МГУ и Плехановка. Она была одним из организаторов системы заочного образования в СССР. Одно время она работала в Госплане, вместе с женами будущих «врагов народа». Ее бы, конечно, арестовали, но на наше счастье, как это ни дико звучит, она заболела — нервно-психически — и ушла с работы. Я думаю, это ее и спасло. Отец мой был математик, он окончил МГУ, преподавал в высших учебных заведениях. В 1930 году у них родился я, а в 1933-м — мой брат. В середине 1930-х годов отец с сестрой, моей теткой Раей, уехали в Узбекистан, преподавать в Самаркандском университете. Тетка — филолог, специалист по западной литературе, знала 12 языков, преподавала на английском, французском, немецком. Училась она в Бельгии, куда вполне официально уехала в 1926 году. Закончила университет, написала там докторскую и защитила. А в 1934-м решила вернуться, она была большим патриотом. Они все — и тетка, и отец с матерью — были, что называется, беспартийные большевики. Будучи этническими евреями (я уж потом узнал, что моя мать, неверующая, была дочерью раввина), они были представителями той русской интеллигенции, которая приняла советскую власть, считая, что в прошлом было много несправедливости. И хотя в настоящем они тоже видели много плохого, верили в будущее. Они жили честной, благородной жизнью. Были бессребрениками. Тетка вернулась в Россию и вместе с моим отцом отправилась в Среднюю Азию, помогать Узбекистану. И в 1937–1938-м их тоже чудом не арестовали. Почему? Да потому что они видели тамошние безобразия и открыто против них боролись. В период Большого террора всю верхушку пересажали, но мои-то отец и тетка против нее выступали, и это их спасло. В Москву они вернулись в 1939-м.
1963 год — опубликовал первую монографию «Капиталистическое развитие Египта (1882–1939)» 1967 год — по совместительству стал работать в Институте международного рабочего движения АН СССР 1969 год — защитил докторскую диссертацию по экономике 1973–1978 годы — серьезно болел
Мы жили в Сиротском переулке — сейчас это улица Шухова. Там был мой дом и мои первые друзья. От этого времени я запомнил демонстрации — до войны они вызывали такое необыкновенное чувство! После войны такого уже не было. Когда началась война, вся семья уехала в Казахстан: тетя — в Алма-Ату, а мы — на запад, в Уральск. Там осенью 1941 года отца мобилизовали. Я потом узнал, что вообще-то должны были другого мобилизовать, но в войну всякое было, тот, другой, куда-то исчез, и взяли отца. Он был очкарик — зрение у него было –18, но считал, что Родину надо защищать. И дальше нашей семье опять удивительно повезло. Он был солдатом на Сталинградском фронте и остался жив. Отчасти его спасло то, что он знал немецкий и его, солдата, взяли в разведотдел бригады. Отец не любил рассказывать о войне, он не был героем, просто честно выполнял все, что требовалось. Но он рассказал мне про один случай, который я иногда пересказываю своим друзьям, знакомым, а бывает, и ученикам. Их бригада была в южных предместьях Сталинграда. У них не было ни танков, ни артиллерии — немецкие самолеты над ними летали, и пилоты показывали им сверху кулаки. Однажды немцы так обнаглели, что наши сумели сбить самолет из счетверенного пулемета, что, вообще-то, почти невозможно. Наши от радости с криками выскочили из окопов, а немцы были так ошеломлены, что даже не стреляли. И вот вызывает его комбриг. С ним сидят начштаба и замполит. Ну, бутылка. И комбриг говорит отцу, простому солдату: «Садись, Абрам Саныч». Наливают ему и говорят: «Слушай, Абрам Саныч, ты — доцент, человек ученый. — Это для них тогда было чем-то особенным, большинство было не очень образовано. — Ты должен знать. Скажи, неужто конец пришел России?» Именно России. И отец ответил: «Мы, конечно, умрем здесь. — Он потом говорил, что действительно был в этом в тот момент уверен. — А Россия не погибнет». И стал им рассказывать, что
1980-е годы — женился на Людмиле Григорьевне Стефанчук, старшем научном сотруднике Института востоковедения РАН, специалисте по Новой Зеландии 1989 год — впервые выехал за границу во Францию 1990 год — по программе Fulbright преподавал в Мэрилендском университете в США с 1990-х годов — руководитель социально-экономического отделения ИСАА МГУ
1990-е — 2010 год — руково-
дитель лаборатории по комплексному изучению Центральной Азии и Кавказа 2000-е годы — председатель диссертационного совета по экономике ИСАА МГУ
у нас огромные просторы, что есть Америка, Англия, колонии английские. Что Гитлера, конечно, разобьют, потому что общее соотношение сил в пользу коалиции. «А нам, конечно, гибель». И этот командир слушал-слушал и говорит: «Ну, смотри, Абрам Саныч, ты человек ученый, должен знать! А мы думали — конец». По-видимому, этот разговор случился за две недели до начала нашего великого контрнаступления. В 1943-м отец был обморожен, контужен и почти потерял зрение. С тех пор он стал многое забывать — потом, когда вернулся к преподаванию, иногда у доски начинал заново доказывать какую-то теорему. И его демобилизовали. Вернувшись, он был удивлен тому, как мы жили. Их на фронте хоть как-то кормили, а нам тяжеловато было. Когда он ушел на фронт, мы с матерью и братом оставались в Уральске. Но матери было тяжело содержать двоих ребят, и она отправила меня к тетке в Алма-Ату. Я к тетке был даже записан в паспорт как иждивенец, чтобы карточки на меня получать. Она меня потом так и звала — «паспортным племянником». Осенью 1942-го, когда был Сталинград, а я уже жил в Алма-Ате, я был практически готов к тому, что отец не вернется. И тем не менее как же я мечтал о конце войны! Я думал: «Вот война кончится, приду я в булочную и куплю свободно буханку черного хлеба и съем. А потом куплю еще одну буханку и опять съем!» О белом хлебе я как-то не мечтал. Я это студентам рассказываю иногда, тем, кто, как мне кажется, может понять. Слава богу, что они живут в другом мире и всего этого не знают. Постепенно положение стало улучшаться. Улучшилось снабжение. Я учился в хорошей школе, подружился с хорошими людьми. В 1947-м поступил в Казахский государственный университет на физико-математический факультет — в детстве у меня хорошо получалось задачки решать, и отец, еще когда на фронте был, писал, чтобы мы с братом занимались чем-то реальным, думал, что в жизни это
43
44
поможет. Но после голода военного времени у меня, видно, что-то случилось с головой — я проучился там полгода, но не стал хорошим математиком. Перевелся на истфак. А когда закончил первый курс, моя тетка пошла к проректору МГУ и, видимо, произвела на него такое впечатление, что добилась, чтобы меня перевели в Москву, на второй курс истфака. Это было в 1948 году, а год спустя, когда началась антисемитская кампания, из этого уже ничего бы не вышло. Закончил я университет, специализируясь по Востоку. Надо понимать, что такое в 1952 году был Восток! Кто про него что-то знал? Мы знали про борьбу с империалистами в Европе и Америке… А я буквально случайно выбрал арабские страны. Дело в том, что в Алма-Ате я привык чувствовать себя образованным человеком — я из ученой семьи, много читал, — а в Москве подружился с одним парнем, Борисом Михалевским, который позже стал одним из основателей математической экономики. Он выделялся из всех, был уникальным человеком, работал как зверь — а я подумал, что тут все такие, и решил, что мне тоже надо научиться так работать. Тогда я пришел к лаборантке отделения Востока и говорю ей: «Какой язык самый сложный для изучения?» Думаю, возьмусь и уж вынужден буду работать! Она отвечает: «Санскрит». Ну, санскрит — это древность, не пойдет. Спрашиваю: «А второй?» Думаю: скажет китайский — буду учить. А она говорит: «Арабский». И я пошел. Ну, кроме того, я тогда прочитал замечательную книжку академика Крачковского «Над арабскими рукописями», и она мне понравилась. Короче говоря, стал я арабистом. Но мои-то однокурсники арабский начали на первом курсе изучать, а я пришел сразу на второй, так что он мне плохо давался. Тогда даже словарей толком не было. Мы записывали на уроках тексты, учили их и переводили, записывали грамматику. Потом арестовали нашего преподавателя Нуреддина Габертовича Ахриева. После него нам преподавал арабский один большой филолог, специалист, очень добрый человек, но я, честно скажу, плохо знал арабский. И, к сожалению, до сих пор. Тем не менее я хорошо окончил университет, и меня рекомендовали на кафедре в аспирантуру. Но дело было в 1952 году, в разгар борьбы с космополитизмом. И конечно, никто меня в аспирантуру не взял, но сделали некоторую поблажку — послали в Рязань, в областной краеведческий музей. Там в это время как раз преподавали в пединституте тетка и отец. Найти работу в Москве они, естественно, не могли. В Рязани я занимался тем, что составлял выставку то ли «Великие рязанцы», то ли «Замечательные рязанцы», писал тексты, читал газеты, журналы. Каждое лето ездил на помощь сельскому хозяйству. Матушка моя, женщина со здравым смыслом, говорила: «Ну, если такие, как ты, будут заниматься сельским хозяйством, долго мы еще будем испытывать недостатки». И там я видел, в каком положении оказались русские, рязанские крестьяне, до чего их довели. И мне это помогло в жизни. Я ведь оскорблен был: меня, такого умного, в аспирантуру не взяли, унизили. А когда я посмотрел, что сделали с рязанской деревней, я понял: что такое мои проблемы? И кроме того, позже, когда я стал заниматься Россией, мне это очень помогало правильно понимать ситуацию в нашей стране — мы до сих пор переживаем плоды сталинской политики коллективизации в сельском хозяйстве. Уже после смерти Сталина я однажды провожал девушку, за которой тогда приударял. И вдруг она останавливается и говорит: — Леня, у тебя ничего такого нет? — А что у меня может быть? — Ты подумай, точно ничего? — Да нет. И она решилась: «На тебя какой-то компромат пришел». Видимо, он возник еще в Москве, при Сталине, и так по инерции и шел. Дело было в том, что как-то в деревне, беседуя с одним молодым человеком (на самом деле
очень хорошим — потом он стал замечательным ученым, — но воспитанным как настоящий фанатик), я однажды сказал что-то критическое о советской политике в деревне. И вдруг говорю: «А Сталин…» Он меня перебил: «Леня, я не хочу этого слышать! Я воспитан на Сталине». Видимо, он после рассказал об этом кому-то, и пошло… Но дошло это дело до Рязани, когда Сталин умер. И вместо того чтобы заводить дело, меня избрали в бюро райкома комсомола. Но девушка эта была заведующей орготделом райкома комсомола, и она не должна была меня предупреждать. Она действительно рисковала. В 1954 или 1955 году я приехал в Москву, чтобы сдавать арабский язык. Я в Рязани без всякой аспирантуры писал диссертацию и сдавал кандидатские экзамены: английский можно было сдать прямо там, а специальность — только в Москве. Разрешение сдавать этот экзамен я чудом получил в тот самый день, когда было опубликовано сообщение о «врачах-отравителях» и началась последняя фаза антисемитской кампании, 13 января 1953 года. Вместе со мной сдавал мой однокурсник — фронтовик, он был гораздо старше меня и, в отличие от меня, учился в аспирантуре. Однажды он мне предложил пройтись. Мы с ним часа два гуляли, вдруг он мне говорит: «Ты что, Леня, твою мать, говоришь всякие такие вещи! Надо знать, с кем обсуждать! Вот ты с таким-то поговорил, а он ко мне пришел потом и говорит: «Что делать? У Лени такие взгляды, надо бы ему помочь…» Хорошо, что он обратился ко мне и я ему сказал, что ничего страшного, я сам разберусь. Ты что, не видишь, кто мы для них?! Мы для них быдло». Вот так я впервые услышал это слово. Такое бывает у человека один раз в жизни. Он говорил мне то, что у него накипело, видно, за все эти годы, и на фронте, и потом. Мы с ним много раз еще встречались — и никогда ни слова ни о поли-
МАТУШКА МОЯ, ЖЕНЩИНА СО ЗДРАВЫМ СМЫСЛОМ, ГОВОРИЛА: «НУ, ЕСЛИ ТАКИЕ, КАК ТЫ, БУДУТ ЗАНИМАТЬСЯ СЕЛЬСКИМ ХОЗЯЙСТВОМ, ДОЛГО ЕЩЕ МЫ БУДЕМ ИСПЫТЫВАТЬ НЕДОСТАТКИ»
тике, ни о чем таком. Вот такие у меня были встречи, Господь Бог, как говорится, оберегал. В 1955 году я защитил диссертацию — одним из первых (а может быть, и первым) на курсе и без аспирантуры. Не потому что я умнее их, просто без этого я бы не мог заниматься наукой и вернуться в Москву. Защитившись, я, кандидат наук (а выгляжу как мальчишка), вернулся в Москву — но работы нет. С большим трудом через несколько месяцев устроился в Библиотеку иностранной литературы. Я должен был читать книги на английском, французском и немецком языках, писать к ним краткие аннотации и распределять их по рубрикам. Моей начальницей была пожилая женщина, никакой не кандидат, и она решила меня, видно, маленько ткнуть носом. Тогда как раз открывали спецхран (в 1956 году, после доклада Хрущева «О культе личности», в библиотеках многие книги стали переводить из хранилищ с ограниченным доступом в открытые фонды. — БГ), потом были какие-то выставки, после которых в наши фонды переходила масса книг, так что работы было очень много. И начальница стала мне давать самые сложные вещи. Например, дает французскую книгу, на обложке полуголая девушка развалилась — и торчит шприц. Что такое? А там довольно скучно и наукообразно описывалась наркомания. Кто ж такую книжку купит? И они нарочно сделали картинку, чтобы покупали. Но как к такой книге написать аннотацию и, главное, куда ее поставить? Но меня не купишь! С одной стороны, был такой раздельчик, «Быт и нравы Франции». Но мне моя начальница говорит: «Лень, неудобно получается. «Быт и нравы Франции» — и всего четыре книжки, из которых одна — про это». Я говорю: «А мы тогда поставим ее туда, где медицина и всякие извращения. И дополнительную карточку — в быт и нравы». Или, например, она мне подсунула книжечку про гомосексуализм. И я думаю: чтобы понять, куда это определить, нужно найти определение гомосексуализма в энциклопедии. Беру первое издание Большой советской энциклопедии, 20-х годов. И там написано, не буквально, но смысл такой: гомосексуализм — это отклонение, болезнь, которой всегда больны, скажем, три мальчика из ста, точно я уже не помню. А империалисты объявляют гомосексуализм не болезнью и всячески преследуют больных, и в этом их подлая сущность. Беру второе издание Большой советской энциклопедии, там сказано: гомосексуализм — извращение, один из ярких признаков распада империализма. Империалисты пишут, что это якобы болезнь, и в этом проявляется их сущность. В пятидесятые годы наша политика стала все больше обращаться на Восток, и в 1950 году в Москву из Ленинграда перевели Институт востоковедения Академии наук. И туда взяли меня, но в 1956 году. Представляете: еще вчера я был в Рязани — областной музей, сельское хозяйство, — а сегодня работаю в академии! Это был венец надежд. Что еще лучше? Ты занимаешься любимым делом, и тебе еще и неплохие деньги платят. И девочки — а это большое дело. Помню, приду в Библиотеку Ленина, а деньги-то есть, и куплю кулек самых дорогих конфет. Иду, кто ни встретится — всем конфеты. Счастлив был! Потом нашу с коллегой статью под названием «Происки колонизаторов в Африке» опубликовали в газете «Правда», заплатили большие деньги… Вы не представляете, что тогда значила статья в «Правде»! Я не любил выпивать, но тогда мы пригласили весь сектор в ресторан. А однажды мой тогдашний шеф говорит: «Леня, тут один материал нужен, подготовьте», — про американскую помощь, политику на Ближнем Востоке и еще что-то. Ну, я сел, подготовил. И вдруг ночью в коммунальной квартире, где мы жили с матерью (отец тогда еще жил в Рязани, а мать — в Москве), раздается звонок. Звонит шеф: «Леня, вы уверены в своем материале?» Я говорю: «Да-да, уверен», — но ничего не понимаю. А потом откры-
После школы, перед поступлением в университет, Алма-Ата, 1947 год
ваю газету «Правда», а там доклад министра иностранных дел товарища Шепилова на сессии Верховного совета. И в одном месте жирным шрифтом эти мои расчеты. В них самих ничего особенного не было, но я был в полном изумлении. Конечно, никому не говорил, даже дома. А сам думал: елки зеленые, это как же все делается! Ну, ладно, я действительно в этих цифрах уверен, но есть же и другие люди… В общем, меня это удивило. С другой стороны, хорошо, что ученых вообще стали спрашивать. И вдруг арестовали ребят из университета — там была группа, которая выступала против Хрущева и правительства. Я был потрясен, потому что среди них был наш близкий друг и еще несколько знакомых. Ну и через какое-то время сначала моего друга Бориса Михалевского, а потом и меня вызвали на Лубянку. Дело в том, что, вернувшись в Москву (а Бориса после университета вообще услали в деревню, по той же причине, по которой меня отправили в Рязань), мы с ним решили самостоятельно изучать нашу экономику. Мы сами изобрели методику: опрашивали стариков и старушек, сколько в 1913 году стоил батон ситного, картофель, метр ситца. Какая когда была зарплата, мы знали, потому что существовала такая статистика, и в результате рассчитали, как изменялся уровень жизни, реальные доходы рабочих и крестьян, с 1913 года — и составили такие таблицы. И я Борису говорил: «Ты понимаешь, что мы на бочке с порохом? Никому из знакомых, друзей, братьев не позволяй это выносить!» Но все-таки кто-то его попросил, и он дал. И когда этих людей арестовали, во-первых, нашли эти таблицы, а во-вторых, видимо, кто-то что-то сказал про наши разговоры между собой. Я никого не обвиняю — их никто не пытал, но ведь существуют еще тысячи способов, а эти ребята ничего такого в жизни даже не нюхали. К счастью, в это время за разговоры уже не сажали, но мне было страшно обидно, потому что я был искренним хрущевистом: когда на сентябрьском пленуме ЦК 1953 года Никита Хрущев сделал свой знаменитый доклад о сельском хозяйстве и впервые сказал правду (не всю, конечно, но все-таки сказал, какое производство было, какое стало и так далее), я искренне в него поверил! А теперь меня вызывают. Я был там целый день, мало приятного, поверьте. Я помню, вышел как оплеванный. Сел в троллейбус, еду — меня тошнит, вышел и пошел пешком. Шел долго до дома. Потом был суд. Мне позже рассказывали, что председатель суда хотел, чтобы нас с моим другом тоже посадили, но было не за что, мы ведь не были участниками этой группы. И вдруг он задает мне вопрос: «А скажите, вот вы же в университете, на истфаке, получили квалификацию специалиста по Вос-
Доклад на конференции в ИСАА МГУ, 2010 год
току, арабиста. Так почему же вас направили в Рязань, в краеведческий музей? Как вы думаете?» Он хотел, наверное, чтобы я сказал: «Антисемитизм». В зале была тишина. А я както мобилизовался и говорю: «Знаете, я удивлен, почему вы мне задаете этот вопрос. Помоему, этот вопрос надо задать тем, кто меня послал». И вздох прошел. Меня не посадили, но исключили из комсомола, и это стало основанием, чтобы выгнать меня из Института востоковедения. После этого год я был без работы. За это время я женился на дочке подруги моей матери, но не официально: у меня не было работы и после этого суда я не знал, какой дальше будет моя судьба. Официально мы потом уже расписались. Вообще, в моей жизни очень большую роль сыграли женщины. И когда сейчас некоторые мои друзья высказывают довольно пессимистические взгляды о будущем русского народа, я им говорю: «Пока будут русские женщины, бояться нечего. Они — становой хребет народа». Вот в 1990-е годы, когда миллионы людей теряли статус, вынуждены были менять работу, оказались в совершенно другом мире, сколько мужиков запили, сколько оказались в тяжелом состоянии? А женщины? Вчерашние инженерши, врачи, учительницы стали челночницами: им надо было содержать семьи, и они это делали. Среди них и смертность ниже, чем среди мужиков. Не буду говорить, что, женившись, я был верен, был светочем семейной жизни, нет. Но я видел: даже в тяжелое время женщины не предадут. А мужики — бывает. Пока у меня не было работы, я писал книгу по Египту. Вышли три большие папки. А у меня был друг, который раньше работал в КГБ, а потом стал заниматься наукой, и я ему тогда помог. И тут он меня научил: «В Кремле, у входа в Спасские ворота, сбоку есть окошко. Туда ты можешь отдать рукопись. Тебе не выдадут никакой бумажки, ничего, но все придет, куда напишешь». Я взял эти три папки и написал на полстраницы Хрущеву письмо: «Уважаемый Никита Сергеевич! Я молодой ученый, меня выгнали из комсомола и с работы. Возможно, я сделал какие-то ошибки. Но почему же теперь мне не дают работать по специальности, печататься?» Написал там свой телефон и отправил. И что вы думаете? То ли через несколько дней, то ли через неделю раздается звонок. Какой-то мужик говорит: «Леонид Абрамович, здравствуйте! Это говорят из отдела науки ЦК. Мы получили ваш материал. Конечно, вы имеете право работать и печататься. Если будут какието проблемы, звоните по такому-то телефону». Я ни разу не позвонил. Но когда после этого я пошел опять в Библиотеку иностранной литературы, меня снова взяли туда на работу. Прошел еще один год, и вдруг мне позвонили сразу из двух мест. Во-первых, в октябре
Лыжная прогулка со знакомыми, Подмосковье, конец 1960-х — начало 1970-х годов
1959 года был создан Институт Африки, и его директор спрашивал, не готов ли я туда перейти. Потом выяснилось, что меня не утвердили в ЦК, но я не знал. А во-вторых, позвонили из университета. Там был создан Институт восточных языков (сейчас это Институт стран Азии и Африки), где секретарем парторганизации была женщина, которая сыграла огромную роль в моей жизни. Мы с ней оба учились у одного человека, Владимира Борисовича Луцкого (он создал нашу арабистическую школу историков и экономистов и не был даже профессором). И она меня пригласила в университет — после того как из-за университета я был отовсюду выгнан. Я очень боялся — наконец, после года без работы, я в Библиотеке иностранной литературы, здесь все хорошо. И девушки опять же, и жизнь нормальная… А тут — предложение, и неизвестно, возьмут тебя или нет. Окончательное решение там должны были принять в апреле 1960 года, но я все не решался узнать. И вот однажды, уже в начале мая, мы с моими знакомыми сидели, выпивали, и вдруг я решил позвонить. Звоню в отдел кадров и говорю: «Очень большая просьба. Вроде бы меня должны были принять в штат. Вы не могли бы посмотреть?» Она посмотрела и говорит: «Да нет, за последние дни приказа нет». Говорю: «А может быть раньше? Очень вас прошу». Видимо, она смягчилась, пошла. Возвращается и орет: «Чего вы мне тут голову морочите! Еще 18-го числа был приказ!» В смысле апреля. Так у меня опять началась другая жизнь. С тех пор я работаю в этом институте. 51 год. Тогдашний директор этого института очень хорошо ко мне относился — еще когда я писал диплом у Луцкого, он мне советовал второй написать у него. Тогда он мог бы мне помочь остаться в аспирантуре, но я был дурак последний и не понял ничего. А теперь он решил, что мою рукопись можно обсудить. Ее обсудили и рекомендовали к печати. В 1963 году у меня вышла первая толстая книга. За время работы я стал расширять круг своих интересов. Я был арабистом и читал историю, экономику, социальную структуру арабских стран. Потом у нас образовалось африканское направление, и я стал читать экономику Африки. После этого получилось так, что я стал работать на полставки в Институте международного рабочего движения. Там у меня появились аспиранты не только по Африке, но и по Латинской Америке, по разным странам Азии. Несмотря на то что я остался беспартийным, исключенным из комсомола, среди моих учеников были и иностранцы — болгарин, венгр, гэдээровец, два нигерийца, эфиоп, еще йеменец один, потом из Египта был, но не окончил. В 1960-х годах мы с другом стали заниматься применением математических методов
45
У себя дома на кухне, Москва, 2011 год
46
в экономике — меня тогда очень поддержал завотделом в Институте мировой экономики, членкор Виктор Леонидович Тягуненко. Я приходил, он давал мне двух стенографисток, и я им с утра до вечера надиктовывал книгу. Мне так легче, я привык лекции читать. И в 1976 году мы с этим другом и еще двумя математиками выпустили монографию «Типология несоциалистических стран». Уровень развития 85 стран по 30 показателям. За нее не стыдно и сейчас. В 60-х годах из президиума Верховного совета СССР попросили прислать им кого-нибудь из МГУ, кто бы стал вести у них семинары в сети партийного политпросвещения. И один мой сокурсник подумал про меня — всем нравилось, как я делал доклады и читал лекции, видимо, есть у меня к этому какой-то талант. Меня уговорили, и я руководил этой лавочкой до ее закрытия году в 1987-м. Я приходил туда и рассказывал им всякие интересные вещи. Я говорил: «Ну, у нас на сегодня такой-то съезд партии. Вы все, конечно, читали». И сжато про это рассказывал, а потом говорил: «Если вы не против, поговорим сегодня…» — и рассказывал что-то более интересное, иногда даже рискованное. Например, тема — внешняя политика, соотношение сил у нас и в Америке. Только что прошла сессия Верховного совета, на которой выяснилось, что военный бюджет у нас, скажем, 9 миллиардов рублей. Я с серьезным видом говорю: «У нас бюджет 9 миллиардов, а в Америке — 100 миллиардов долларов. Вообще, мы достигли паритета, вы знаете», — и все понимают, что не может у нас быть 9 миллиардов рублей, если мы достигли паритета. Все улыбаются, но никто никогда не пожаловался. Хорошие люди были. И даже девушки были очень милые. Только опасные. А если серьезно — то все уже всё понимали. Так что не случаен был приход Горбачева. В 1969 году я защитил докторскую диссертацию по экономике. Ее год не утверждали в ВАКе, потому что я там написал не ту специальность. Казалось бы, мне некуда было торопиться — 39 лет считалось очень рано для гуманитария. Но я как чувствовал — в 1973 году я тяжело заболел. И 5 лет мне было очень плохо. В это время я ушел из ИМРД, но продолжал работать в университете. Я месяцами лежал в больнице, меня ничего не отвлекало, я был вне повседневной жизни, и я понял, что начался застой, развитие кончилось. Это было мучительно. Кроме того, как раз тогда начались еврейские отъезды, некоторые мои друзья уехали — и это тоже было тяжело. Я думал: «Если мне повезет, я выйду и начну работать, то постепенно я вернусь в эти жернова и опять перестану все это замечать». И так оно, в общем, и произошло. В тот же период я развелся с первой женой, разменял квартиру и переехал побли-
Подмосковье, конец 1960-х — начало 1970-х годов
же к родителям — они тогда уже оба жили в Москве. А потом неожиданно началась перестройка. Я был в восторге. Тогда все начали писать, как не надо, как плохо, а я ничего особенно не писал. Знаете почему? Я знал, как не надо, но кроме меня это знали и другие, и может быть, даже лучше знали. Но я не знал, как надо. И тогда не знал, и сейчас не уверен. С тех пор прошло много лет. В 1997–1998 годах мы с моим учеником года полтора работали в Институте Гайдара, которого я всегда глубоко уважал — он был умным человеком и настоящим идеалистом. Но одна из моих книг фактически стала полемикой с книгой Гайдара. Не со всеми ее положениями, но с целым рядом цифр, тенденций. Она издана небольшим тиражом — я не хотел это популяризировать, потому что это могло быть использовано в политических целях, а мне это отвратительно. Мои споры с ним — это научные споры, и вообще постфактум мне было легко говорить, а тогда, в начале 90-х, все было совершенно иначе. Потом во время одного разговора Гайдар сказал мне, что, когда они пришли к власти, казна была пуста и у них не было даже уверенности в том, что им будут подчиняться войска. «Что мы могли сделать? Отпустить цены. Мы их и отпустили». Он признал, что никто не ожидал, что все пойдет так, как оно пошло. И никто не мог знать, как будет развиваться ситуация: в мире не было опыта, чтобы
Я МЕСЯЦАМИ ЛЕЖАЛ В БОЛЬНИЦЕ, МЕНЯ НИЧЕГО НЕ ОТВЛЕКАЛО, И Я ПОНЯЛ, ЧТО НАЧАЛСЯ ЗАСТОЙ, РАЗВИТИЕ КОНЧИЛОСЬ
такая страна, с высоким уровнем развития, с грамотным населением, средним образованием, три поколения которой жили в антирыночных условиях, в такое короткое время перешла к рынку. И я считаю, что, несмотря на массу ошибок, даже, возможно, преступлений, величайшим достижением является то, что мы прошли 1990-е без гражданской войны. Вот смотрите: в 1929–1933 годах случился самый страшный в истории капитализма, самый глубокий и продолжительный экономический кризис, в результате которого в Америке к власти пришел Рузвельт (он провел невиданные реформы, спас демократию и капитализм, в результате его считали предателем своего класса), а в Германии появился Гитлер. Два вызова — два результата. Какова была глубина этого кризиса? 25–30 процентов падения ВВП. В Америке — 10–15 миллионов безработных. В России в 1990-е годы падение производства, особенно промышленного, было гораздо больше, чем на рубеже 20-х и 30-х годов, появилось множество безработных и мнимых занятых — тех, кто формально работал, но получал какие-то жалкие гроши. Работы не было, целые отрасли рушились — и не случилось гражданской войны. Вот наше величайшее достижение! Мне-то в это время было легче. Во-первых, у меня была квартира. Были телевизор и холодильник. Больше, правда, ничего не было. Но и потребности мои были скромные. Моя жена — блокадница, и мы были прикреплены к какому-то магазину, где в самое тяжелое время нам раз в месяц чего-то там давали. А что я ел? У меня же с тех пор, как я тогда заболел, диета. Я кашу ем, утром — овсянку, а вечером — манку. Потребности у меня и до сих пор скромные. Единственное, я любил костюмы. В Америке купил два или три, в Токио два. За границу я впервые поехал в 1989 году, в Париж, по приглашению моей подруги. Представляете, мне 59 лет — и тут начинается жизнь. Я запомнил, как однажды мы рано утром подъезжали к Парижу, она вела машину, на небе были такие красноватые облачка. Я сидел и думал: «Ну разве когда-нибудь я забуду этот момент? Эти чувства незабываемы». Это было такое счастье. Но все это было как в кино: я знал, что вернусь. Моя подруга предлагала мне остаться — но я вернулся. Потому что здесь моя родина, мои корни, здесь лежат отец и мать, здесь мой брат, его дети и внуки. Причем я прекрасно понимаю людей, которые хотят жить там, где хорошо. Это их выбор и полное право. И дай бог им удачи. Но есть и другие люди, вот вроде меня. А в 1990-м я поехал преподавать в Америку, по программе Fulbright. Там меня тоже спрашивали: «Вы возвращаетесь?» — тогда они еще принимали эмигрантов. Но я говорил: «Возвращаюсь», — и они к этому относились с уважением. А жене я тогда говорил: «Подумай. Гибнет
империя. Когда гибнет империя, столицам приходится плохо». Это была уже моя вторая жена, и она могла остаться, у нее сестра жила в Америке, приглашала ее. Но она вернулась. Потом, в 1990-х, я еще несколько раз ездил в Америку, ездил в Европу на разные конференции, по всяким совместным программам. Был в Вене, в Праге, в Варшаве, в Будапеште, в Берлине, в Голландии. А вот на Востоке, как ни странно, я бывал мало: в Иране, в Тайване, несколько раз в Турции. Это все на меня не произвело никакого особенного впечатления. В Иране, в 1992 году, наша делегация была в ресторане, и рядом со мной сидел специалист по Ирану, который прекрасно знает персидский. И вдруг что-то объявили по радио. Я говорю: «Что это говорят?» Он отвечает: «Это, наверное, исламский страж (Корпус стражей исламской революции — элитное военное формирование, созданное в Иране после Исламской революции для предотвращения восстаний против режима; своего рода идеологическая полиция. — БГ) сидит где-то сверху и за всем наблюдает. Он сказал: «Госпожа, сидящая за таким-то столиком, у вас слишком открыты волосы», — или что-то такое». А так на улицах бардак, никакого управления движением автомашин. По сравнению с ними у нас — твердыня порядка. Американцы удивляются, что я никогда не был в Египте, хотя у меня по нему три книги, одну там даже перевели, и столько учеников. А мне, когда я стал ездить, уже и не хотелось: на короткое время — ничего не дает, на долгое — не получалось. Я объяснял это тем, что если я гляжу на лес на расстоянии, то деревьев я не различаю, но весь лес вижу хорошо, правильно. А если я войду в лес, то увижу отдельные деревья, но представление обо всем в целом не получу. Ну то есть я вижу Египет в целом, как сейчас говорят, макроэкономически, макросоциально, хотя, конечно, и изнутри можно кое-что увидеть, так что надо вообще-то ездить. Сейчас у меня снова появились ученики. Я уже не хотел, очень много у меня их было, около 30 кандидатов и докторов наук, но тут появились неожиданно двое, оба с Кавказа. И оба — полная противоположность тому представлению, которое сложилось о некоторых выходцах оттуда: удивительно скромные, интеллигентные, трудолюбивые люди. И мне хочется их научить по возможности максимуму того, что я знаю. Я числюсь на кафедре экономики и экономической географии стран Азии и Африки и, хотя это, конечно, смешно уже немножко звучит, заведую социальноэкономическим отделением. Это у нас называется «председатель методического совета». У меня каких-то особых административных полномочий нет, ну, член дирекции. Невольно я и в делах института проявляю активность. Занимаюсь многими делами. Сейчас вместе с моим бывшим учеником (а теперь — коллегой) готовим новую книгу по мировой экономике. Хочется надеяться, что она получится действительно новой и интересной.
Н и ко л а й М а кс и м о в Монтажник башенных кранов — о том, как он оказался в немецком плену, несколько раз чуть не был убит, как австрийский охранник копал за него траншеи и почему мать не открыла ему дверь, когда он наконец вернулся записала: Ирина Калитеевская фотография: Павел Самохвалов 12 декабря 1928 года —
родился в Смоленской области, в деревне Тимаховка 23 июля 1941 года — оказался в оккупации июль 1943 года — попал в плен к немцам
48
28 апреля 1945 года — освобожден англичанами в городе Баруме (Германия) 6 августа 1945 года — вернулся в Смоленск
март 1947 года — окончил фабрично-заводское обучение и был направлен на работу в Москву, на строительство высотки у Красных Ворот
Родился я 12 декабря 1928 года в деревне Тимаховка Смоленской области, в семье крестьян. У нас было хозяйство: корова Зорька, телочка Лыска, кобыла Шурка, жеребенок Серый и еще овцы, свиньи. Жили мы не в поселке, а отдельно, «на особняке». Заливной луг у нас был, речка Стомянка — я ловил рыбу, раков ловил руками, купался. Красотища. Где-то в 1939 году начали коллективизацию делать. Приезжали из сельсовета и предлагали вступать в колхоз. Родители не хотели: были разговоры, что хозяйство надо будет сдавать, что оставят только одну корову. Но в конце концов наш луг передали другому колхозу — и нам нельзя стало на него выходить. Ну, мучились-мучились отец с матерью и решили вступать, написали заявление. Тут же приезжают — надо пополнять хозяйство колхозное, нечего вам держать своих лошадей. Забрали лошадь, кобылу белую, жеребенка двухлетнего, двух свиней, телегу. Телка была у нас еще, тоже забрали — привязали к телеге и увели. Мама со слезами все это провожала. В 1938 году началась перестройка — из особняков нас стали переселять в поселки. К тем, кто не соглашался переселяться, приезжали из сельсовета с милицией и заставляли снимать крышу. Многие при вступлении в колхоз сжигали свои дома, чтобы никому не досталось, — это уже ненависть какая-то появилась, что насильно сгоняют в колхозы. Ну, начали жить в этом поселке. Бригадиру уже не надо было бегать, как он бегал по особнякам, предлагать: «Идите на работу в колхоз». Теперь он каждое утро шел по поселку, заходил в каждый дом и говорил: «Вот вам разнарядка туда-то». Отец у меня работал плотником. Сестра старшая тоже работала в колхозе. Она с 1923 года, к этому времени школу уже закончила: обычно у нас сельская школа была до четырех или пяти классов, а если потом у кого желание было дальше учиться, восьмилетняя школа была за 8 километров, это надо было ходить каждый день или там где-то искать жилье. А потом же и питаться надо, никакого удобства не было в этом смысле. В колхозе жизнь, конечно, стала хуже, чем раньше. На трудодень давали 500 грамм зерна и 50 копеек денег. Жили с чего? В поселке всем дали по 40 соток земли — на ней разрешали сеять что пожелаешь. Почти все сажали ячмень и картошку. Еще был огород, с него в основном заготовки делали на зиму — огурчики солили
4 октября 1952 года —
женился на Нине Егоровне Максимовой, урожденной Малашенковой 24 декабря 1954 года — родилась дочь Татьяна
и капусту. Еще разрешали держать корову и свинью. Зимой 1941 года колхоз отпустил отца с артелью в Мариуполь на заработки. Он должен был приехать в начале июня, и мы его очень ждали. Но он прислал письмо, что задерживают выплату денег и он вернется в конце июня. А 22 июня 1941 года началась война. Мне было 12 лет, я закончил пять классов школы. Все военнообязанные в первый же день пошли в сельсовет, там их отбирали отрядами по 15–20 человек и отправляли в район. Ну, трагедия — и крики, и стоны, все это. Остались в этом поселке у нас женщины, старики и дети. Сначала потише было, но говорили, что вроде вот-вот немцы могут появиться. На случай если сбросят десант, организовали, чтобы по ночам старики и дети ходили с ружьями по деревне: деды с ружьями, а мы около них, нам интересно было. Но это же безумие — ктото выдумал в сельсовете, и все это делалось. А потом начались бои под Смоленском, у нас слышно было. И отступление наших. Немецкие самолеты уже постоянно летали. Наших мало было самолетов, а как только появлялось 3–4, тут же прилетал один немецкий и начинал их, как коршун, сбивать. Бои подходили все ближе и ближе, наши все отступали. Потом стали гнать в тыл скот, коров и лошадей, чтобы немцам не досталось. Иной раз приходилось этот скот бросать, и он ходил у нас по лугам, никому не нужный. Через месяц после начала войны мы уже готовились в беженцы, ждали, что будут бои здесь. Однажды к нам в дом постучались два летчика, в форме, с пистолетами. Они оба были ранены, один в руку, другой в предплечье. Они попросились к нам перевязаться. Сестра пустила, развела им марганцовки, и они попросили разрешения укрыться у нас на чердаке. Ну, сестра пустила, конечно. А я тогда все делал себе такой — типа рюкзака — деревянный чемоданчик на лямках, чтобы надеть на спину. И вот я вышел доделать его во двор и смотрю — очень много машин на большаке, и оттуда через луг в мою сторону идут человек 20. И что-то не похожи на наших солдат. Установили на лугу 2 пулемета. Я смотрю — немцы: в форме, рукава закатаны, холеные такие. Тут деды стали собираться, немцы к ним подошли и спрашивают: «Рус солдат где?» Искали расположение наших солдат. Я думаю: «А как же эти летчики на чердаке? Если немцы узнают, что они здесь, они и дом
1969–1972 годы и 1979–1982 годы — жил
с женой в Монголии
8 июня 1980 года — родился
внук Станислав 1986 год — вышел на пенсию
23 марта 1988 года —
родился внук Петр
11 августа 2005 года — родилась правнучка Саша 8 марта 2009 года — родилась правнучка Амелия
сожгут, и расстреляют всех!» Я побежал в дом. Залезаю на чердак и говорю: «Немцы пришли». Они говорят: «Сынок, убери лестницу» — ту, по которой они на чердак залезали. Куда убрать лестницу, думаю, куда спрятать? А мы зимой, когда не было дров, разобрали половину коридора, а половина так и осталась. Я схватил лестницу и под этот пол закинул. Выхожу опять на улицу. Около соседнего дома детвора собралась, я тоже к ним подошел. Немцы уже уходили, но двое из них подошли к нам. А там рядом были за оградой куры. И они как дадут из автомата по курам две очереди — мы сначала не поняли, думали, они стреляют по нам, — и показывают, что вот этих курей забрать надо. Мы принесли, и тут за ними подъехала машина, они туда сели и уехали. А по лугу ходили телята. Через час они опять появились, уже на двух открытых машинах, и стали ловить этих телят: вдвоем берут теленка за хвост, а один деревянной долбней бьет его по голове. Теленок падает, они тут же перерезают ему горло и бросают в машину. Четырех или пять телят бросили, сели сами и уехали. Тогда я к этим летчикам побежал, говорю: «Ушли немцы». Они говорят: «Нам надо уходить». И я пошел их проводить, показал, как пройти к нашим. Они поблагодарили и ушли. Но все это в какой-то суматохе. Надо было взять адреса, мало ли, может, в живых остались. Вот я же остался… А немцы расположились в Борисовке, в 6 километрах от нашей деревни. Один раз смотрим — там идет черный дым: зажгли два дома. После этого приехали к нам, нашли деда и говорят на ломаном языке, чтобы мы собрали 500 яичек и принесли к ним в расположение. На это дали три часа — а если не принесем, говорят, будет так же, как в Борисовке. Ну, собрали, конечно. Через какое-то время начался сильный обстрел, наша артиллерия стала бить по тем точкам, где сидели немцы. Надо было уходить в беженцы. А у меня был друг, Бояров Дмитрий, и у него бабушка беспомощная, он с ней жил, воспитывала она его. И он меня попросил: «Коля, мне надо бы лошадь. Мне надо бабушку увезти хоть в лес. Я видел колхозный табун лошадей около комитета. Сходи, может, поймаешь». Я сказал матери и сестрам, чтобы они уходили, а сам пошел за лошадьми. У нас там была школа и рядом с ней большой двор. На этот двор кто-то загнал лошадей
49
Нина Егоровна Малашенкова в Рославле с двоюродной сестрой, незадолго до свадьбы, 1952 год
50
и закрыл ворота. Я их выпустил, чтобы они не сгорели, если будет пожар, поймал ту лошадь, которая мне нужна была, — это был конь рыжей масти, звали его Мальчик; я надел на него уздечку и поехал по дороге. А когда поехал, лошади табуном побежали за мной и подняли пыль, и по мне начали стрелять наши. Я чувствую — снаряд пролетел, впереди взорвался, потом еще взорвался. Лошади разбежались. Я отвел Мальчика в кусты. Вроде по мне стрелять прекратили, но обстрел по немцам продолжался. Привел я лошадь другу, помог запрячь в телегу, и он повез бабушку в лес, в беженцы. А мои, сказал, ушли. Я думаю: «Ну ладно, теперь я уж один пойду», и пошел домой за чемоданчиком. У меня еще на чердаке лыжи настоящие были, купленные, мне очень хотелось их спрятать. Полез на чердак, а уже начало смеркаться, и какая-то оторопь нашла на меня: нет, думаю, надо уходить быстрей. Лыжи не спас и все бросил, только спирту была у нас трехлитровая бутыль (его на спиртзаводе, когда немцы уже подходили, людям бесплатно давали), и мне пришло почему-то в голову, что надо именно ее спрятать. Выкопал яму под кустом сирени и туда закопал. Своих я нашел в деревне Ивонино, они сидели у сарая. Племянник Гриша у меня двухлетний был, сестры Насти сын, лежал там, комочком завернутый. А через часа два, наверное, смотрим — поселок наш загорелся. Может, от трассирующих пуль, а может, подожгли специально. И обстрел еще сильнее. Там к нам подошли несколько наших солдат, и мы их попросили проводить нас к себе в тыл, чтобы спокойнее было. А они говорят: «Мы в полуокружении уже. Если нас окружат, нам самим некуда будет уходить. Оставайтесь здесь». И ушли. Потом немцы приехали на мотоциклах, привезли четырех наших солдат и стали их обыскивать. У солдат сухари были, немцы их выбрасывали, а мы, детвора, подбирали. Потом этих солдат увезли, куда — кто их знает. Мы сидели там дня два, наверное, а потом бои стали еще сильнее, стрельба пулеметная, ну кошмар. И дед Сергей, который был все время с нами, говорит: «Нам надо уходить. Пойдемте хоть к немцам в тыл». Стрельба была такая, что страшно, но никого у нас не убило. Пришли к немцам в тыл и расположились в какой-то деревне в сарае. Ходили по домам, просили еду. Немцев там почти не было. Мы пробыли в этом сарае недели две. Потом, когда все стихло, дед Сергей говорит: «Надо пробираться домой». Когда мы шли домой, мимо нас все время проезжали обозами немцы, на машинах, на лошадях. Лошади куцехвостые, такие здоровые, я таких еще не видел, артиллерию тащат. Шли мы несколько дней. Когда проходили мимо кладбища в Калачевщине, где были похо-
На работе в Улан-Баторе, 1979 год
ронены мамины родные и мои брат и сестра, которые маленькими умерли, мама пошла туда им поклониться и увидела, что там окопы и много воронок от разрывов снарядов. Мама молилась и говорила: «Господи, нет спокойствия и мертвым». Пришли к себе в деревню. А там все наши дома сгорели. Остались только чугуны, которые мать ставила в печь, и спирт. Ну, мы посидели и пошли в Калачевщину. Там знакомые у нас были, пустили к себе. И начали жить в этой деревне, уже в оккупации. Некоторые рыли себе землянки, другие строили что-то вроде банек, чтобы разместиться как-то. Мы тоже построили себе домик. Потом стали делить хозяйство, какое осталось. У нас была кобыла Юлька, а у двух женщин по соседству — корова. Когда им нужна была лошадь, привезти там сена или дров, они брали нашу кобылу, а нам давали молоко. Отец был белобилетником из-за больного сердца. Когда мы были в оккупации, он кое-как до нас добрался, но месяца через два умер. Ну, оккупация — это что-то страшное. Вот полиция — это мне и сейчас очень страшно. Их отряды расположились в нашей деревне, у них там была волость, то есть полицейский участок. Они хуже немцев были, полицейские. Как их назвать… я не знаю даже им названия. Предатели. Изверги. Они не ходили в немецкой форме, но им выдавали оружие, и чтобы показать, что это полицейский идет — а то мало ли,
«А КАК ЖЕ ЛЕТЧИКИ НА ЧЕРДАКЕ? ЕСЛИ НЕМЦЫ УЗНАЮТ, ЧТО ОНИ ЗДЕСЬ, ОНИ И ДОМ СОЖГУТ, И РАССТРЕЛЯЮТ ВСЕХ!»
Москва, вторая половина 1940-х годов
партизан, — они надевали на рукав белую повязку со свастикой. Летом они все ездили на велосипедах — и все безобразничали, что им хотелось, то и делали, ни за что не отвечали. Захочет тебя застрелить — застрелит тут же. И немцы, если кого-то хотели расстрелять, заставляли именно полицейских это делать, а те с удовольствием расстреливали, в угоду немцам. Ну, конечно, если они попадали к партизанам, партизаны их тут же расстреливали без всяких разговоров. Когда партизаны приходили к нам в деревню попросить еды, полицейские где-то прятались. Однажды один полицейский пришел к себе домой, и у него с чердака спустился партизан и прямо ножом его запорол. Видимо, охотился за этим полицейским. Два года так прошло, мне было уже почти 15 лет. Числа 20 июля 1943 года я услышал рано утром стрельбу, крики непонятные. А у нас недалеко от дома глубокая яма была, мы там когда-то копали глину, и она заросла бурьяном, так, что не видно. И я решил там спрятаться. Забрался туда, а стрельба сильнее и сильнее. Потом к нам в дом прибежали трое полицейских, стали там что-то искать. Сначала я слышал крики, а потом выгнали из дома мою мать и погнали к волости. Когда я увидел, что ее толкают прикладами, вышел и говорю: «Сволочи, что же вы делаете!» А они, видимо, меня искали: мать оставили, а меня ударили прикладом по голове и погнали. Когда привели к волости, меня уже тошнило, и я сознание потерял. Видимо, тогда меня схватили за руки, за ноги и в машину. А в машине уже были люди, которых надо было угонять из деревни. И повезли нас неизвестно куда. Привезли в деревню, километрах в 8 от нашей. Там стояли агитационные машины с двумя динамиками на крыше — и из них играли наши русские песни: «Катюша», «В далекий край товарищ улетает». Любопытная молодежь подходила посмотреть, что там, — и их сразу полицейские хватали. Потом поехали дальше. В одной деревне отделили женщин от мужчин. Были разговоры, что сожгут нас, но мы поехали дальше. Я там узнал, что мои мать и сестра приходили меня искать, хотели попросить, чтобы меня отдали назад. Запрягли лошадь, Гришу маленького сестра завернула, и приехали, но жители им сказали, что здесь карательные отряды, их могут расстрелять, а уговорить они все равно никого не уговорят. Наконец приехали мы на окраину города Дорогобуж. Там на вторую ночь нас погнали работать, косить рожь. Это немцы собирались отступать, и рожь надо было косить перед траншеями, чтобы видно было, когда будет обстрел. Потом нас отобрали — 8 человек — и погнали на кладбище. У немцев там было огромное кладбище с крестами, поле — глазом
не окинешь: они из Подмосковья, когда бои были, вывозили своих погибших, хоронили там и ставили эти кресты. Нас подвели к одной могиле. На ней стоял не березовый крест, как у простых немцев, а дубовый — наверное, там лежал какой-то чин. И велели нам раскопать эту могилу. Мы по очереди по 4 человека копали, и внизу уже пришлось копать мне, очищать гроб и проходы вокруг могилы. Видимо, из-за трупного запаха мне стало трудно дышать, рвота открылась. Немец схватил меня за шиворот, вытащил наверх и кованым этим сапогом в спину как врежет — «Швайн!». Упал я. Потом нас еще приводили раскапывать другие могилы. После — я не знаю, что они делали с этими трупами, нас всегда сразу уводили. Но чувствовалось, что уходить они будут отсюда, и, видимо, поэтому увозили тела этих чинов. Однажды после работы мы сидели ужинали (кормили нас не сказать что уж очень плохо, варили каши всякие с консервами). Тут к нам подошла женщина в эсэсовской форме и стала расспрашивать, с акцентом, кто мы и откуда. И говорит: «Вам надо уходить отсюда. Потому что при отступлении они вас не оставят в живых». Мы говорим: «А куда уходить-то?» А боев вообще не было слышно, тихо все кругом. Она говорит: «Линию фронта вы сейчас не сможете перейти, потому что ее невозможно определить, стрельбы нету. Вам надо пробраться в Алексино, там расположение партизанского отряда». И мы стали думать втроем, что как-то надо уходить. Охраняли нас не так жестко. Когда мы выходили ужинать, они особо за нами и не смотрели. И в один прекрасный вечер, когда стемнело и нас выгнали на улицу на ужин, мы бросились бежать. Бежать надо было через пахоту, там были большие валуны, мы в них залегли — и тут же немцы начали стрелять. Когда все затихло, мы пошли дальше и вышли к реке. Там была лодка, привязанная к колу, но без весел. Мы ее взяли и поплыли. А грести-то надо руками, и течение довольно сильное. Вдруг видим — мост, и на нем обоз немцев. Они разговаривают громко так, а ночь, все слышно. А мы никак до берега лодку не догоним. Бросились в воду — хорошо, что мелко было, дошли до берега. Сели в кустарничке около реки и слышим — немцы стрельбу открыли по лодке, дали по ней несколько очередей и ушли. Уже начало рассветать, мы поели ягод, нашли водички попить, отдохнули и вечером пошли дальше, как нам объясняла та женщина. И нашли место, где, видно, недавно был партизанский отряд: три окопа по три метра шириной и по метру глубиной, сверху закрыты, как шалашом, а внизу настелена солома. И никого нет. Видимо, тут был карательный отряд, и партизаны ушли. Мы вышли на окраину леса, смотрим — рожь и деревня. Ребята были постарше меня, они говорят: «Иди ты, как маленький, попроси хлеба и узнай, есть ли тут немцы». Ну, я пошел. Зашел в рожь, иду, слышу — шорох. Бабушка жнет рожь серпом. Я подхожу, говорю: «Здравствуйте, бабушка!» Бабушка разогнулась, серп у нее упал, начала креститься. Я говорю: «Да вы не бойтесь, я вам ничего не сделаю. Есть здесь у кого хлеб в деревне попросить?» Она показала мне дом. Я спрашиваю: «А немцы есть здесь, в деревне?» — «Нет, нету в деревне немцев, вот вам крест». Ну, я пошел прямо в тот дом, куда она показала. На пороге встретился мне мальчик — и он, когда увидел меня, сразу ушел куда-то. И какое-то у меня подозрение зародилось. Но я все-таки зашел. Смотрю — сидит мужчина средних лет за столом, пишет что-то. Я поздоровался, он приподнялся из-за стола, и ручка у него упала. Я говорю: «Хлебушка мне, если можно». Он девушке лет 14 велел отрезать мне хлеба, и я быстренько вышел. Вышел и думаю: «Пройду я еще». Встретил женщину, попросил и у нее хлеба. Она отрезала мне больше полбуханки и спрашивает: «А где вы взяли хлебушек?» Я показал. Она говорит: «Это староста деревни. Уходите быстрей! Здесь
карательный отряд стоит через ров». Я поблагодарил и пошел к ребятам, но только я зашел в рожь, как нас уже окружили полицейские и открыли такую стрельбу, что страшно. Схватили нас троих и повели туда, где этот карательный отряд. В этой деревне полно эсэсовцев оказалось, а та бабушка крестилась — и нет бы сказать, что через ров там смотрите что… Завели нас в дом, там сидит немец в эсэсовской форме. Он сказал, чтобы везли нас в Глинку — это город такой, в той же Смоленской области, — и разузнали, кто мы и что мы. Ночью к нам пришла бабушка с крынкой молока и с хлебом, упросила, видимо, полицейских, чтобы ее пустили. И говорит: «Вас повезут в Глинку. Там расстреливают». Мы говорим: «Да, ну что делать…» А наутро приходят четыре немца с автоматами, шесть полицейских на велосипедах, пригоняют лошадь, телегу. Связали нам сзади руки, посадили на телегу и повезли в Глинку. Привели в жандармерию — там сидят за столами три жандарма, у них цепи, и на цепях черепа, и они допрашивают и избивают двух цыган. Потом один дает команду: «Расстрелять!» — и их выводят. Ну, дошла наша очередь. — Где партизанили? — Мы не партизанили. Так и так, мы работали, нас забрали… — Врете вы все! Вы партизаны! Признавайтесь, где партизанили? А попали-то мы в партизанское место, все сходится. Бить нас не били, он просто сказал, что нас расстреляют. И вызвал переводчицу. Она пришла и говорит: «Вам дадут лопаты и заставят копать. Вы не отказывайтесь, потому что отказываться нельзя». Ну и все, на этом закончился допрос. Выходим мы, там три немца с автоматами и четыре полицейских, и повели нас куда-то за город. Такое ощущение у меня было, что земля стала колебаться под ногами. Вдруг нас догоняет бегом еще один полицейский. Он что-то сказал и отдал немцу какую-то бумагу. Тот посмотрел — и пошли мы дальше. Но привели они нас не копать себе могилы, а к тюрьме. Когда привели, какая-то радость была. Радость тюрьмы! Вот может быть такое? Завели нас, посадили по одиночным камерам. Ночью слышно было, как выводят цыган, и лай собак, и крики, даже, мне казалось, и детские вопли были. А потом все затихает. Видимо, это после допроса их с овчарками выводили на расстрел. Потом дошла очередь до нас. Выводили на допросы обычно ночью, иной раз били, иной раз нет — спрашивали, где партизаны, какой отряд, сколько мы с ними находились.
ЖЕНЩИНА В ЭСЭСОВСКОЙ ФОРМЕ ГОВОРИТ: «ВАМ НАДО УХОДИТЬ ОТСЮДА. ПРИ ОТСТУПЛЕНИИ ОНИ ВАС НЕ ОСТАВЯТ В ЖИВЫХ»
А потом началось наступление наших. Были очень сильные бомбежки, налеты ужасные, особенно ночами. Как-то во время одного ужасного налета я думаю: «Господи, попала бы бомба в тюрьму». И бомба попала, и, видимо, не одна, только не в тюрьму, а рядом — половину тюрьмы развалило, все, кто там сидел, погибли. После этой бомбежки какое-то время была тишина, мне казалось, очень долго, а потом слышим — лают собаки, и немцы с криками открывают тюрьму и всех, кто живой, выгоняют, а кто полуживой — стреляют. Выгнали нас на дорогу, сколько было живых, построили, и переводчик говорит на ломаном языке: «По сторонам не смотреть! Будете бежать бегом отсюда». И побежали. Я все-таки поглядывал по сторонам — столько было битых немцев, обозы эти, машины разбитые, это ужас что! Сначала нас пригнали в полевой лагерь военнопленных. И часа не прошло — выгнали опять. Пригнали в следующий лагерь, там опять суматоха, часа через два всех погнали дальше, неизвестно куда. На вторые сутки пригнали в Смоленск. Там людей отбирали на работу в Германию. Меня не взяли, а двоих ребят, с которыми я бежал, туда отправили. Так мы расстались. А потом началось отступление из Смоленска. Нас отвезли в концлагерь в Ново-Борисове, в Белоруссии, оттуда — в село Выселки. Там немцы строили себе оборону, и мы копали траншеи. Пригнали нас туда где-то в апреле 1944 года. Моим конвоиром там был австриец, и я хочу сказать, что ради доброты людей я остался жив. По утрам он приносил мне из своего расположения что-нибудь съесть — сухарики, бутерброды с повидлом или с сыром. Предлагал отправить меня к себе домой, в Австрию, говорил, что так я, может, жив останусь. Но я подумал: как я куда-то поеду, в Австрию какую-то? И отказался. Когда я копал траншеи, он, бывало, велит смотреть, чтобы не подошел фельдфебель, закинет карабин через шею назад, возьмет лопату и копает за меня. Потом пошли слухи, что партизаны интересуются немецким расположением. Говорили, что двоих немцев партизаны закололи в туалете, который был около леса. Перед колоннами военнопленных, когда нас гнали на работу, стали пускать людей, которые тащили две бороны, каждую по 8 человек. Это немцы так проверяли, не заминировали ли партизаны дорогу. Потом нас привезли обратно в Ново-Борисов. Там на вторую ночь начался такой налет, что ужас, вся земля поднималась кверху. Лагерь разбомбили. Опять всех, кто выжил, выгнали из лагеря, и немцы ходили по баракам, пристреливали раненых. А нас пригнали к товарному эшелону. Перед эшелоном нам велели отдать все металлические предметы, иголки, гвозди, ножи. После этого всех, у кого что-то нашли, расстреляли прямо у нас на глазах. А остальных посадили в вагоны, и отправились мы на запад, в Германию. И приехали в лагерь Дахау. Там нам, подросткам, начальник велел давать за обедом добавку, если попросим, и сказал, что отправит нас в хороший лагерь. И однажды нас собрали и увезли в Эссен. Там был специальный лагерь по расчистке города после ковровых бомбежек. Во время них земля начинала содрогаться от работы двигателей, когда еще даже не бросали бомбы. И шли эти бомбежки заходами: одни пробомбили — вторая волна налетает, эти пробомбили — следующие летят. Бывало, это всю ночь продолжалось. А утром нас выгоняли расчищать завалы. Там были набросаны бомбы замедленного действия — неизвестно, когда взорвется. Вот чистишь, дошел до нее, она взорвалась — и погиб ты, все, тебя нету. И сколько людей погибало, столько туда еще присылали. Однажды в дом, в котором мы жили, попала бомба, прошла сквозь перекрытия, упала на ворох одеял на первом этаже и не взорвалась. Когда нас оттуда выгоняли, мы смотрели на эту бомбу. Боже мой!
51
Фотография для Доски почета, Москва, середина 1980-х годов
52
С соседями по общежитию, конец 1940-х — начало 1950-х годов. Николай Михайлович — слева вверху
Потом к нам стали приближаться английские и американские войска. Нас стали перегонять из одного места в другое: гонят целый день, потом положат на поле — лежишь, как только стрельба приближается — гонят опять. Если по дороге кто-то терял силы, его пристреливали — и нас гоняли туда-сюда, а эти трупы так и лежали на обочине. На дороге нам встретился отряд эсэсовцев, который то ли наступал, то ли отступал, человек 150. И они нашим охранникам говорят: «Что возитесь? Расстреляйте, и все!» Мы везли тележку с продуктами для конвоиров. Меня стали покидать силы, я держался за эту тележку, чтобы не упасть. И тут наша колонна ушла вперед, а мы — 12 пленных с четырьмя конвоирами — отстали. Среди конвоиров был молодой парень, он что-то говорил трем дедам, и они его слушали. Они нашли полуподвал, загнали нас туда и сами спустились — решили ждать, когда нас освободят англичане или американцы. Разницы между нами уже было немного — что у них вши, что у нас, чесались так же. Пока мы там сидели, этот парень все куда-то уходил, потом возвращался. Потом попросил какого-то подростка принести ему гражданскую одежду. Было слышно, что рядом постоянно шли бои. Мы ждали, что вот сегодня придут и нас освободят, но никто не приходил. Один раз заскочил офицер с пистолетом и стал кричать на конвоиров: «Что вы сидите здесь? Расстреляйте их, уходить надо!» Но молодой конвоир наставил на него автомат, дескать, стрелять будешь — и я тебя сейчас застрелю. Тот повернулся, плюнул и ушел. И минут через 10–15 слышим — взрыв. Это немцы, уходя, мост взорвали. И вот наконец прибегает тот подросток, который штатскую одежду приносил, и говорит: «Англичане пришли». Молодой охранник быстро переоделся, бросил автомат, «до свидания» — и ушел. А мы сидим, ждем, и трое пожилых с нами. Вдруг слышим — подъехала машина. Но нет, газанула, развернулась и уехала. Минут через 30–40 опять подъехали уже две машины, и кто-то дал две очереди из пулемета по окнам. Хорошо, никто не выглянул в это время поинтересоваться, кто приехал. И все, опять никого нет. Минут через 20 являются человек шесть англичан в форме, с автоматами. Они вывели наших конвоиров, а нам сказали вынести на улицу оружие, разрядить винтовки и разбить об асфальт. Мы вышли, смотрим — в домах вывешено белое тряпье, простыни какие-то, чего только нет. Капитуляция. Мы разбили винтовки, как нам сказали, — свобода! Оружие, которое было против нас, разбито. Англичане привезли нам нижнее белье и английскую форму, продукты, одеяла, солому, порошок от вшей. Нам они велели найти красный материал, вырезать из него пятико-
нечные звездочки и пришить на левую грудь, чтобы было видно, что мы русские. Сначала мы оставались в том же подвале, а через неделю нас переселили в поселок, где расположились английские войска. Там был английский продпункт, мы там получали какие хочешь продукты. Жизнь прекрасная была, мы уже людьми стали. И поправился я там. Только домой хотелось. А один раз смотрю — едет хозяин нашего дома с девчонкой, везет сено. И у него два велосипеда. И мне очень захотелось один велосипед взять. Я ему говорю: «Велосипед дай». Он: «Нихт ферштейн», мол, не понимаю, о чем ты говоришь. А девчонка поняла и говорит мне: «Бери». Я взял велосипед и думаю: «Е-мое, это ж прелесть — покататься на велосипеде!» А девчонке сказал, что, когда нас будут отправлять, я поставлю велосипед тут же, у изгороди, под кустом сирени. Она: «Гут, гут!», и они уехали, а я на этом велосипеде стал кататься. И другие катались. Бывает выйду, смотрю — уже нет моего велосипеда. Я говорю: «Вы не берите, потому что мне надо вперед покататься». А потом пришло время нам отправляться в зону советских войск. Велосипед я этот поставил, как договаривались. А нас посадили в машины, и мы поехали. В расположении наших войск на проходной встретили нас наши солдаты, под мухой. И, конечно, говорят: «А, фашисты, фашисты!» Англичане отъехали, а нас — шагом марш, привели в казармы особого отдела, чтобы выяснить, кто мы такие, а то, может, полицейские или еще кто. И потом каждую ночь вызывали по 8 человек в особый отдел. Когда меня вызвали, я зашел, стоит полковник около окна, курит. Я ему все рассказал, и он говорит: «Да… Ну ладно, иди. Больше нечего тебе тут делать. Дадим литер на проезд и на продукты и отправим вас». Сидели мы в этих казармах больше недели — и все вызывали народ туда, в особый отдел. Наконец нас выводят с вещами. На улице посадили рядками, дали каждому конвертик, карандаш или ручку и лист из тетради, чтобы написать письмо домой. И тут же ходит старшина, смотрит, прежде чем ты заложишь листок в конверт, написано у тебя там что или нет. А потом при нем заклеиваешь конверт, и он забирает. Это, видимо, тоже им для особого отдела было надо. Потому что люди были разные, и им надо было знать, куда едешь, куда прибудешь. Ну, я-то с радостью написал и отдал письмо. А спустя какое-то время после этого к моей матери подошла цыганка и говорит: «Дайте я вам погадаю». Мать согласилась. И цыганка ей сказала: «У вас есть близкий человек, он живой». И через три дня она получила от меня это письмо. Остальных военнопленных, человек 200, может, больше, построили и увели, только мы
Николай Михайлович и Нина Егоровна, Москва, 1954 год
их и видели. Сталин ведь не признавал военнопленных, они были предатели. А нас, 12 или 13 малолетних, поселили в палатки, и так мы жили уже до поезда. Потом нам дали литер на проезд и на питание и отвели в поезд, в товарный вагон. Интересно было в поезде ехать. Мы все время находились около двери, смотрели, что война оставила. По откосам железной дороги были плакаты: «Слава великому Сталину! Слава русскому народу! Мы победили!» Так красиво. И 6 августа приехал я в Смоленск свой родной. Вышел, смотрю — Смоленск разбит. В деревянном вокзале народу! На полу сидят, лежат. Я дождался своего поезда и поехал домой, по родной своей дороге. Вышел на станции, и тут же окружил меня народ — эти поезда встречали, ждали, что кто-то свой приедет. Стали спрашивать: «Откуда?» Я говорю: «Да вот, Тимаховка». — «О, там разбито все! Все погорело! Не знаешь, живой есть кто из твоих?» Я говорю: «Я не знаю, я два года не слышал ничего». Повернулся и пошел по своей дороге любимой, по которой в детстве бегал. Наконец показалась деревня. А деревня — не поймешь, там и землянки, и строения маленькие. Передо мной прошли женщина и мужчина — и, слышу, женщина говорит: «Солдат какой-то пошел…» А мужчина отвечает: «Да завтра узнаем, кто пришел». Ну, а я подошел к своей хатке. Дом — банька с маленьким окошком. Тот, что строили еще при мне, немцы сожгли. Стучусь в дверь. Подходит мать к двери, но не открывает, спрашивает: «Кто?» Я говорю: «Я, Николай». Она постояла немножко, потом говорит: «Ой, Господи, боже мой!» — повернулась и ушла. Перед этим ребята безобразничали, бывало, постучат и говорят: «Открывайте! Николай пришел!» И она подумала, что опять шутка, и ушла. И говорит младшей сестре Кате: «Иди-ка, а то ребята опять, наверное, безобразничают». А я около двери жду. Подходит сестра и спрашивает: — Кто? — Я. — Ай, Коля! — Открывает дверь, матери кричит: «Коля пришел!» А какой я пришел? Забрали подростком, а пришел уже молодой человек. И мать, опешивши, подошла, посмотрела на меня, что-то с ней произошло такое, что она и говорить не могла. Отошла, на скамеечку села, сидит, смотрит все на меня. Я говорю: — А где Настя? — А Настя пошла с Аверьянычем ток сторожить. — Я их, видимо, встретил, а они прошли и не узнали. Я посмотрел — Гриша спит, комочек, на печи. Боже мой, боже! Ну, сидели разговаривали, кто погиб, не пришел с войны. Почти все погибли. Рассказали, что когда немцы
отступали, страшно было показываться на улице — и жгли, и стреляли. И мать говорит: «Я все время молилась за тебя». А утром я вышел, походил вокруг дома, думаю: надо что-то тут строить. А как строить в колхозе? Палочку тебе поставили и дали 500 грамм хлеба на трудодень и 50 копеек денег. Вот и построй. Думаю: с чего начинать? Приходит бригадир колхоза Зинка: — Надо в колхозе работать. Отдохни дня три и выходи. — Да что там отдыхать! Тоска такая. — И на второй день я уже пошел на молотьбу. Дом построить так и не получилось. В 1946 году начался голод. Старшая сестра решилась ехать по вербовке на восстановление Смоленска и забрала двух сестер, Гришу и мать, чтобы хоть как-то питаться. А я остался один. Начался сенокос: скосишь 40 соток — дадут 500 грамм гречневой муки. Просеешь ее — испечешь две лепешки. А если 40 соток не скосишь, Зина тебе не отметит и муки не дадут. Однажды вызывают меня в сельсовет. Там сидит участковый одноглазый и говорит: — Ты знаешь, что безобразие здесь? — Какое безобразие? — Нашу колхозную рожь режут из другого колхоза жители. Заходят с серпами и срезают колосья. Я говорю: — Ну, голод, чего же. — Так надо принимать меры! — Ну какие меры? А там сидел председатель колхоза Стефаныч, и он мне говорит: «Вот, Коля, берешь карабин, патроны и идешь охранять эту рожь». Я говорю: «Мне бы не надо это. Это же дело такое, что если я кого сюда приведу, его же посадят. И немалый срок». Участковый отвечает: «Надо что-то с этим делать, чтобы не резали. Вот расписывайся, что ты получил карабин и патроны, и пройди сегодня же ночью туда, на это поле». Я думаю: как же я пойду? Я же знаю, кто рожь режет, они же со мной учились. Ну как? Но пошел. Прихожу — а там уже человек 10, серпами колосья режут и в мешки. Я свистнул раз, второй — никто не обращает внимания. Решил их испугать. Подошел не очень близко, зарядил карабин, выстрелил пару раз в воздух. Они мешки схватили и бегом через дорогу. А председатель уже днем на лошадь — и туда. Посмотрел и говорит: — Ты смотрел, что там делалось? — Смотрел. Никого не было там. — А почему столько срезано колосьев? — Ну, видимо, до меня еще срезали, пока я не пришел. Но они продолжали из другого колхоза ходить — и только на наше поле, хоть ты что делай. Один раз поймал я пацаненка, Леня его звали, и повел его в сельсовет. Он испугался, а я говорю: «Ты не плачь, тебе ничего не будет». Привел его к председателю и говорю: «Вот, Стефаныч, поймал я. Видишь, резал колосья». — Нашел кого поймать! А участковый опять сидел тут же и говорит: «Ну что, его надо сажать». Леня услышал, что сажать, и давай плакать. Я говорю: «Да не плачь! Чего ты плачешь-то?» Ну, посидел он, его отпустили, да и все.
54
Однажды мне председатель колхоза говорит: «Разнарядка пришла на фабрично-заводское обучение, надо туда отправить двух человек». Я говорю: «Я не хочу, не пойду». Мне не хотелось, меня больше в колхоз тянуло. Но он говорит: «Ты был в Германии, так что не можешь отказаться. Вот я тебя посылаю — и иди». Ну, раз так, пусть. Обучали меня на столяра. Я шесть месяцев учился, получил высший, пятый разряд. Жили мы в бараке, в общежитии. Подрабатывали — разгружали картошку. Деньги небольшие, но все-таки платили. На выходные уезжал домой, потому что хотелось к себе в колхоз. И семья моя тогда уже из Смоленска вернулась.
Когда учеба закончилась, нам надо было обязательно отработать два года там, куда отправят, а если откажешься, могли судить и даже посадить. А у нас был парень один, Точилин, он в Москве два раза был. И он говорит: «Если в Москву, убегать надо сразу, там смерть явная. Там есть нечего, голод». А нам все не говорят, куда отправляют. Уже заготавливают документы, домой не отпускают, а куда повезут — неизвестно. Потом парень один подошел к секретарю, так культурно стал с ней разговаривать, и она сказала: «Пришла разнарядка в Москву, так что ждем представителей оттуда». И в один прекрасный день посадили нас в вагон, эти представители забрали все наши документы, и мы поехали. А Точилин все подговаривал нас с ним убегать и двоих уговорил. Когда поезд стоял в Смоленске и уже должен был вот-вот тронуться, Точилин постучался в купе к представителям, те открыли, а он заходит с финским ножом и говорит: «Отдайте мне быстро вот эти паспорта и аттестаты». Представители отдали — и они ушли. А мы остались. Ну, и приехали мы в Москву на работу. Представители эти повели нас в автобус — мы за ними шли, как цыплята, чтобы не потеряться, — и отвезли в общежитие. Поселили по 15 человек в комнату, там уже койки, одеяла, все приготовлено. Живите, ребята. Работать нас отправили на высотку на Красных Воротах. Я сначала был столяром. Потом присылают повестку в армию. Я взял расчет, распродал инструмент, которым работал (я свой собственный инструмент на рынке покупал, чтобы все почище делать), всю одежду упаковал в посылочку и отправил домой, себе оставил только телогрейку, которую, если бросить гдето, и не подберут. И после проводов пришел в Краснопресненский военкомат. Выдали нам форму, и вдруг меня кричат: «Максимов, к военкому!» — и еще трех человек. Пришли, а нам говорят: — Домой! — Почему? — Что за вопрос — почему? Я сказал — домой! После похмелья придешь завтра ко мне. В армию меня так и не отправили, потому что было постановление Совета министров не брать пятые разряды, специалистов. Так что этот разряд меня и подвел — а я очень хотел в армию. И я остался без одежды, без инструментов и без работы. Сестре телеграмму отбил, чтобы
ПО ОТКОСАМ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ ПЛАКАТЫ: «СЛАВА ВЕЛИКОМУ СТАЛИНУ! СЛАВА РУССКОМУ НАРОДУ! МЫ ПОБЕДИЛИ!» ТАК КРАСИВО
посылку обратно прислала. А у меня товарищ был, он работал в бригаде по монтажу башенных кранов, и он меня позвал переходить к ним. Мне их работа нравилась, а им были нужны люди. Я хоть и был столяром, после работы ходил на занятия, учился на сварщика. И меня перевели. Освоил я это дело быстро, основное — я высоты не боялся. Потом 8 лет был бригадиром — меня уговорили, хоть я и не хотел. В 1951 году я поехал в отпуск в Рославль, там жили две мои сестры. Однажды за ними зашла одна красавица, Нина, чтобы на танцы идти. А сестры ей перед этим говорили: «У нас есть брат такой! Познакомим тебя с ним». И пошло, стали переписываться. Год переписывались, до следующего отпуска. А потом я к начальнику подошел и говорю: — Мне нужна комната. — Что, женился? — Да, женился. — Ну, найдем. Дали комнату в семейном общежитии. Я ее опломбировал с комендантом ЖЭКа и поехал за Егоровной. Привез ее, расписались официально и так начали жить. Она работала в ателье, а потом забеременела и родила дочь Таню. Детсад нам давали в Мытищах, туда каждый день возить ребенка — это кошмар. Так что жена ушла с работы, 9 лет не работала. А я свою работу делал днем, с 8 до 5, а вечером еще халтура была. Приходилось иной раз и много работать. А что сделаешь, надо было жить. А в 1969 году меня вызывает начальник отдела кадров и говорит: «Надо поехать в Монголию. Пришла разнарядка на монтажников башенных кранов. Если желание есть, будем оформлять и поедешь». Я говорю: — А что, другого никого нет? — Я не могу никого другого послать, потому что все пьют. А потом петиция приходит в управление через посольство — почему, мол, прислали такого. — Ну, я подумаю. Пришел домой и говорю жене: «Поедем в Монголию». Она думала, что я шучу: «Поедем!» И стали через какое-то время оформлять меня. В Монголии плохо чем — вещи надо набирать и летние, и зимние, все везти с собой. Потому что там зима суровая, до 40 градусов мороз, а снега нет. И ветер жуткий. А оплата там была неплохая, 400 рублей на наши деньги. Нас там уважали, мы, монтажники, не считались со временем. Нам скажет трест, что надо поставить кран за столько-то дней. Мы говорим: «Поставим, только нам бы рыбалочку». И мы работали не с 8 до 5, а сколько нужно, чтобы в срок закончить. Закончили — они дают разрешение на рыбалку, и мы уезжаем. Мне там очень нравилась рыбалка! Прекрасно там отдыхаешь, уху варишь, рыбачишь. Кто хочет — пей, пожалуйста, выпил — ложись около машины и спи. И такая тишина! В Монголию мы два раза ездили. Первый раз вместе с Таней, она там 10-й класс закончила. А когда были второй раз, в 1980 году, нам прислали телеграмму, что у нас родился внук. Совсем вернулись в Москву уже в 1982 году. После этого я на пенсии еще четыре года работал, тоже монтажником. В 1988 году родился второй внук. А теперь у нас уже две правнучки. В жизни у меня все было, и хорошее, и плохое. А в основном нормальное — работали, отдыхали, в Крым даже ездили. Вот и сейчас, бывает, предоставят путевку, едем в Дорохово, в Подмосковье. В родных местах — в Рославле — были последний раз 2 года назад. Ездили на кладбище в Калачевщину, там теперь и мои родители похоронены.
Праздник «Еды»
в парке Горького Полевые кухни лучших ресторанов Мастер-классы лучших поваров Фермерский рынок Книжные и посудные лавки И многое другое
27
августа 12.00–22.00 Голицынскиe пруды
Реклама