Zoja kniga

Page 1











Природа является лишь бессвязной грудой материала, которую художник призван связать и упорядочить... Точнее говоря, в самой природе нет ни линии, ни цвета. Человек — создатель линии и цвета, двух абстракций, чье равное благородство проистекает из одного и того же источника. Шарль Бодлер В искусстве все в том, что, как и потом нечто. Вот в том нечто суть художника. Нечто имеет только он как художник. Это-то нечто трудно постигнуть и нельзя сказать: это потому-то и потому-то. Можно много говорить, можно написать тысячи томов, и все же не скажешь, не объяснишь это нечто, что содержит в себе художник. Константин Коровин



Каждый художник — прежде всего человек, будь он живописец, писатель или музыкант, и более всего он человек, когда старается выразить себя как художник. Генри Миллер Решающим свойством этой прекрасной картины является то, что она рождает в нас ощущение невозможности исчерпать ее системой средств выражения. Поль Валери



Почему я всегда жалею, что картина или статуя не могут ожить? Ван Гог




Благодарим Бориса Краснова и Леонида Финберга за помощь в издании книги



Мир Зои Лерман. Автор-составитель: Селим Ялкут. Художник: Пинхас (Павел) Фишель. Художница Зоя Лерман родилась, живет и работает в Киеве (Украина). Эта книга о ее личной и творческой биографии, составленная на основе ее собственного рассказа и по воспоминаниям и впечатлениям ее друзей и коллег по искусству. Живопись и графика, представленная в книге, позволяет судить о творчестве Зои Лерман гораздо лучше, чем любые слова. Зоя Лерман — художник высокого поэтического вдохновения. Она обладает уникальным даром передать языком искусства вечные истины добра, любви и красоты. Поэтому ее творчество не подвержено действию времени. Зоя Лерман не имеет наград и званий, которые дает власть и официальные государственные организации. Она — художник в самом точном и единственном значении этого слова. Світ Зої Лерман. Автор-упорядник: Селім Ялкут. Художник: Пінхас (Павло) Фішель. Художниця Зоя Лерман народилась, живе й працює в Києві (Україна). Ця книга про її особисту та творчу біографію, складена на підставі її власної оповіді, а також спогадів і вражень її друзів та колег-митців. Живопис і графіка, представлені у книзі, дозволяють судити про творчість Зої Лерман набагато краще за будь які слова. Зоя Лерман — художник високого поетичного натхнення. Вона має унікальний дар передати мовою мистецтва вічні істини добра, любові й краси. Тому її творчість непідвласна часові. У Зої Лерман немає нагород та звань, що даються владою та офіційними державними інституціями. Вона — художник у найточнішому та єдиному значенні цього слова. The World of Zoya Lerman. Editor and contributing author: Selim Yalkut. Graphic design: Pinhas (Pavel) Fishel. The artist Zoya Lerman was born and lives in Kiev (Ukraine). This book about her personal and creative life is based on her own recollections and stories recounted by her friends and colleagues in the art world. Paintings and drawings presented in the book can tell the story of Zoya Lerman’s career better than any words. Zoya Lerman is an artistic talent of high caliber. In her art she uniquely captures the eternal good, love and beauty. Zoya Lerman does not have awards and titles bestowed by the bureaucratic machine. She is an artist in the most precise and unique meaning of the word.


Оглавление Бабушка, мама, папа и остальные.. ...................................................... 23 Капитан Динамо............................................................................. 29 Женщина, любившая Врубеля............................................................ 30 Какого цвета бирюза?....................................................................... 31 В. Выродова-Готье. Моя подруга Зоя.. ................................................. 38 А. Левич. Хорошие были времена....................................................... 46 В институте.. .................................................................................. 56 Г. Григорьева. Не представляю свою жизнь без Зои................................ 60 С. Григорьев. Страницы биографии.................................................... 67 В начале был балет.......................................................................... 74 И. Дыченко. Зоя и Фея..................................................................... 78 Всего понемногу.. ....................................... 96, 104, 178, 259, 260, 277 С. Ялкут. Как это делалось в Киеве.. ................................................... 120 Я много ездила............................................................................... 130 А. Хорунжий. Ощущение жизни....................................................... 143 О. Животков. Звучание Цвета.......................................................... 149 Поход к Тышлеру........................................................................... 162 Двор ........................................................................................... 164 А. Крохин. Особенный художник ..................................................... 172 Купальщицы................................................................................. 180 Дюльфан...................................................................................... 188 А. Агафонов. Овладение красотой..................................................... 190 В. Рыжих. Она удивительно аристократична ....................................... 199 Б. Литовченко и Л. Литовченко. Совершенно свободный человек.. .......... 212 А. Литинская. Зойк........................................................................ 216 Как научить живописи.................................................................... 223 Н. Шостак. Свойство белого цвета.. ................................................... 224 Нина........................................................................................... 230 А. Животков. Мы учились у нее смотреть и видеть............................... 231 И. Вышеславская. Жизнь в стеклянном шаре...................................... 237 С натурщицами я дружу.................................................................. 243 Фламенко..................................................................................... 250 Единственный нормальный человек................................................... 257 Музыкальная история..................................................................... 263 М. Шканин. Счастливое ученичество................................................. 274 О. Петрова. Гармония и драма Зои Лерман.......................................... 286 Ю. Шейнис. Первородство искусства................................................. 296 Ширмы........................................................................................ 315 Волшебное кафе Зои Лерман............................................................. 324 Голос Зои Наумовны....................................................................... 342 Лазоревый странник....................................................................... 344 В. Реунов. Замечательная способность видеть...................................... 345 Послесловие.................................................................................. 351


20


В 21

опрос, кому принадлежит жизнь человека, остается спорным. Быстрый ответ ясен до очевидности. Конечно, ее хозяину. По факту его земного проживания. Но не только. Значимые категории человеческого измерения — его дух и судьбу — определяют другие закономерности: связь человека с миром, с историей, и они же указывают на сам смысл бытия, которое принадлежит уже не каждому в отдельности, а всем сразу. Это не утилитарная зависимость человека от общества в осознанном или принудительном подчинении части целому, но нечто более общее и значительное — частица свободы, которой наделен каждый, но которую еще предстоит отыскать и суметь ею воспользоваться. Поэтому художники — особенные люди в самом масштабном значении этого слова, они знают, на что потратить собственную жизнь. У них есть нечто, чем они могут распорядиться. Это нечто — Дар, заложенный в них природой. Невозможно представить жизнь художника вне этого Дара. Иногда он проявляется изначально, иногда он дает о себе знать со временем и ломает уже сложившуюся биографию. Происхождение Дара строго определено — он дан свыше. Здесь нет места статистике. Каждый пример убедителен (или неубедителен) сам по себе. Даже если генетики обнаружат материальную частицу, определяющую потребность в творчестве, это ничего не изменит. Мы не узнаем о природе этого явления больше, чем из самого его результата. Художник получил звание творца, когда это слово еще имело изначальный сакральный смысл. И не случайно. Смысловое совпадение акта творения и акта творчества не подлежит сомнению. В большей степени, чем кто-либо, художник принадлежит миру, себе и никому. Он — патриот и интернационалист, революционер и консерватор, он определяет родовую принадлежность и космополитическое единство. Эти понятия (не захватанные и не опошленные политиками) находят в личности художника свое диалектическое единство. Творец — он вне времени, и он же инструмент его измерения. Мысль о спасении мира красотой принадлежит художнику и доказывается им же. Не создателями новых технологий, военными и экономистами. Не футурологами с их обещаниями прекрасного будущего. А здесь и сейчас. Среди нас. Отличительное свойство художника заключается в умении найти и извлечь смысл из самых обыденных вещей, явлений, наблюдений над людьми и природой, избавить зрение от докучливой заурядности, которая тяготит нас в повседневной жизни, мешает видеть. Поэтому так важно суметь передать это ощущение находки. Можно полагать, именно художники вселили в нас уверенность,


22

что мы живем в лучшем из миров. Они, а не физики, дали нам для этого нужные доказательства. Образ оказался точнее формулы. Для пополнения впечатлений и жизнеутверждения люди путешествуют. Сама по себе экзотика определяется удаленностью от привычной среды обитания. Этим она же и привлекает. Но каждый человек, как Адам, отчасти создан из глины (почвы) тех мест, где он родился и вырос. Происхождение можно скрыть, но нельзя изменить. Художники помогают наделить его чувством собственного достоинства. Это чувство не индивидуально. Фамильные портреты и батальные сцены, исторические реминисценции, пейзажи и натюрморты — казалось бы, всего лишь частный случай, акт свободной воли художника — обретают свой собственный смысл, освобождающий творение от действия времени. Сопереживание художника и зрителя — не только эмоции, но и средство самопознания, которое нельзя заменить самым чувствительным прибором. Потому что искусство и есть такой прибор, определяющий присутствие человеческого в человеке. Слова являются инструментом доведения до общего сведения известных истин. И требуют конкретных примеров (доказательств). Материал этой книги — изображение и слово — служит таким примером. По крайней мере, так это было задумано. История, люди, город, сама жизнь — реальность, преображенная даром творчества. Цирк, балет. Разговор. Кафе. За этими разными сюжетами есть общее — природа чувств, ощущений, способность видеть, слышать... Часть этой работы кто-то постоянно производит за нас. Поэтому мы откликаемся на поэзию, музыку, живопись. Мир, увиденный глазами художника, это общий мир, его история, сама жизнь. И еще одно замечание. Зоя Наумовна Лерман, мир которой пытается передать эта книга — человек особенный. И судьба работ ее особенная. То, что есть в этой книге, разошлось по музеям и коллекциям множества стран: России, Америки, Англии, Франции, Германии, Польши, Израиля... Здесь, в Украине, на родине остались лишь фотографии, слайды. Поэтому у многих ее работ нет выходных данных, необходимых для каталога. Это просто рисунки, живопись без названия, технических характеристик, размеров. Это просто изображение. Так получилось, независимо от воли авторов, а для самой Зои Лерман это совершенно естественно.


23

БАБУШКА, МАМА, ПАПА И ОСТАЛЬНЫЕ 8 Пятница

9 Суббота

10 Воскресенье

Я очень

Д

юбила свою бабушку. У меня остались ее портреты. Дедушка , делал мебель на заказ. Он много разъезжал по нодеревщиком был столяром-кра делам, а бабушка с детьми жила в Иванкове. Во время гражданской войны к ним во двор наведался местный атаман Струк и увел единственную корову. Бабушка отправилась к Струку, стала требовать вернуть корову. Чем ей детей кормить? Струк бабушку выслушал (она красивая была), велел идти домой и дожидаться его — Струка. Вечером он будет. Но бабушка вечера дожидаться не стала, соседукраинец погрузил их всех на телегу, забросал сверху соломой и вывез из Иванкова. едушка умер после гражданской войны, кажется, от тифа. Нужно было кормить детей, и бабушка стала печь пирожки. Пекла прямо в квартире, где они жили, на улице Михайловской, и продавала через окно. Жили они на первом этаже, так что было удобно. А на втором этаже до революции жил некто Киселев. С ним дружил


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

24

А. Куприн; когда он приезжал в Киев, они с Киселевым крепко выпивали

писатель 4 и шли по веселым домам. Старики хорошо их помнили. Это была дворовая легенда. Понедельник Как сейчас, вижу тетушку из тех давних времен. Ей было уже за восемьдесят, но

она ярко красилась, делала прическу, бантики завязывала и выходила на улицу. Сидела часами на тумбе рядом с воротами. Прохожие с ней раскланивались, немного иронически, но по-доброму. Если мальчишки начинали приставать, бабушка высовывалась из окна и ее защищала. Во дворе к ней относились хорошо. И мне она нравилась.

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг

Бабушка. Картон, масло


25

БАБУШКА, МАМА, ПАПА И ОСТАЛЬНЫЕ 8 Пятница

Родители

9 Суббота

Мама до войны закончила три курса киноинститута, пока не влюбилась в папу. НоЕго

отправили служить в Ленинград, и она поехала за ним, бросила институт. успела обучиться стенографии. Поэтому ее очень ценили как секретаршу. отом началась война. Бабушка нас собрала и стала вывозить из Киева. У меня четыре двоюродные сестры, все мы — почти ровесницы. Мужчин с нами не было, папа ушел на фронт. В общем, я запомнила только бабушку. Из Киева мы выехали на машине, дальше шофер везти отказался. Ночевали под какой-то телегой. А дальше долго ехали поездом на открытой грузовой платформе. Какой-то мужчина помогал бабушке, нас усаживали через борт. В конце концов мы добрались до Перми. И там 10 прожили всю войну. Жили в бараке. Очень длинный коридор, в конце еще коридорчик, и наша дверь. Первая зима была очень холодной, мы еще не обжились. Стояли Воскресенье страшные морозы, я отморозила пальцы на руках, на ногах. На улицу мы почти не выходили, сидели в комнате и очень страдали от холода и голода. Какая-то женщина подарила бабушке коробку от шляпы, наполовину заполненную горохом. Бабушка поставила коробку на шкаф, боялась, что мы найдем, съедим и подавимся. Бабушка разбивала горох молотком и несколько часов варила. А потом бабушка стала собирать рябину, мы ее все время ели. аме давали буханку хлеба на месяц. По крайней мере, вначале так было. Она устроилась работать секретарем к директору нефтекомбината. Его фамилия была Тагиев. И после войны мама с ними дружила — с Тагиевым и его женой. Они уже в Москве жили. Во время войны директор завода не имел права отлучаться с рабочего места. А работали непрерывно. Раз в несколько дней Тагиев уезжал ночевать домой, мама оставалась вместо него на дежурстве. По ночам заводы обзванивал сам Берия. Первый раз, услышав мамин голос, подробно расспросил, кто такая, где директор. И дальше иногда с ней общался, но уже биографию не уточнял, только по делу. Я думаю, что претензий к маме не было, иначе бы всем нагорело — и Тагиеву, и ей. о время войны папе сильно досталось. Его даже расстреливали. Сначала он попал в окружение возле Киева. В плену их выстроили. Приказали: — Евреи, шаг вперед... Папа хотел шагнуть, но человек рядом взял его за рукав и удержал. Папа даже лица его не видел. Я уже не помню, как он из лагеря вышел, кто-то за него поручился.

П

М

В


26

МИР ЗОИ ЛЕРМАН на подпольную работу. По паспорту он был Николай Васильевич

Его направили 4 Свистун. Он был связным между партизанскими отрядами. Работал парикмахером Понедельник в райцентре. Ему приносили сведения, и он их передавал по назначению. К нему

приходил бриться немец. Папа его бреет, а немец ему говорит: — Вот, Николай, про тебя рассказывают, что ты на партизан работаешь. И что ты — еврей... А папе как раз перед этим записку принесли, он не успел ее со столика убрать, перевернул, и мыло с бритвы об этот листок вытирает. Папа усики отпустил, на еврея не был похож. Есть фотография того времени. И, наконец, на него прямо донесли. Какой-то молодой парень. Папу забрали, пытали. Его били, привязали доску к спине и били по ней гирями. У меня осталось ощущение, что я видела эту комнату, где его били. Привели парня, который донес, тот донос подтвердил. Папа сквозь боль отказывался, но это бы не помогло. И тут пришла баптистка. Папа в этом городке жил у баптистов. Эта женщина всегда ходила чисто одетая, в белой 5 В управу, или где его там держали. Вторник одежде. Принесла ему передачу в белой тряпочке. И за него поручилась. Его выпустили. А потом опять забрали, их было несколько человек, избили, вывели и заставили копать себе могилу. Вокруг стояли четверо с винтовками. А они копали. Он запомнил, был яркий день, солнце и песок. Потом они швырнули песок охранникам в лицо, сговорились заранее. И бежали. Стреляли вслед. Пуля папе скользнула по голове, шрам остался. Все это после войны проверяли. Были свидетели, документы. О нем в книге писали. И удивительно, что тогда это не казалось невероятным. Другое было время. Эти баптисты часто приезжали в Киев и останавливались всегда у нас. Я их хорошо помню. А мама, когда была в эвакуации, стала наводить справки, что с папой. Получила извещение — пропал без вести. Все ей сочувствовали, но она отказывалась верить. Говорила: — Он жив и вернется. Бог поможет... Так и вышло. Бог помог. 6 . Сначала была парикмахерская на двоих, Среда осле войны папа работал парикмахером второго я хорошо помню, черненький, ниже папы ростом. Потом они перешли в парикмахерскую на площади Калинина, там их было человек шесть. Я часто к папе забегала после школы, у них было весело. Шутки, смех. Помню, как он стоит

П

и правит бритву о ремень.

7 Четверг

Родители


27

БАБУШКА, МАМА, ПАПА И ОСТАЛЬНЫЕ 8

М

ама после войны работала референтом у министра культуры Литвина. Он ее оченьПятница ценил и всегда просил точно стенографировать. Иногда даже условный знак делал рукой. Особенно, когда решались конфликтные вопросы, премии распределяли, звания, награды. Чтобы потом не переиначили. Помню, мама меня попросила. Нарисуй мне свинку. Быстро, быстро, я уже бегу. Я говорю, мам, зачем тебе свинку. Нет, именно свинку, давай быстрее. И я нарисовала свинку. Смешную. Лежит, мордочка грустная, лапки поджала. Оказывается, у них был какой-то розыгрыш. Она подложила эту свинку Литвину на стол, под стекло. Потом Литвина сменил Бабийчук. Просил маму остаться, но она не захотела. Ушла и работала многие годы билетером в филармонии. Папа приходил с работы после семи вечера, бросался обнимать маму, они ужинали и отправлялись гулять. Под ручку. Их во дворе так 9 и называли всю жизнь — молодожены. Папа вел альбомы для мамы — писал, рисунки делал. А в свой выходной обязательно делал обход книжных магазинов. Покупал Суббота книги по искусству, у нас была целая библиотека. После войны двор был еще не заасфальтирован, весь в цветах. Летом выносили раскладушки и спали во дворе. Тогда это было обычное явление. абушку я много писала. А мамин — один большой портрет. Я уже в институте занималась. Поехали куда-то отдыхать. Мама говорит: — Нарисуй меня, а то я скоро постарею. Она была в сарафане. Я писала один сеанс, но долго. Рука так и осталась незаконченной. Мама уставала, отдыхала. Ругала меня, что я не довожу до конца.

Б

Портрет мамы. Картон, масло

Зоина мама, двоюродные сестры, брат

10 Воскресенье


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

28

4 Понедельник

Мама. Картон, масло

5 Вторник

П

омню соседку, тетю Варю, совсем старенькую. Каждое лето она собиралась и шла 6 в лес. Соседи отговаривали. А она шла ягоды собирать. У нее были старинные Среда

маленькие графинчики с длинным узким горлышком. Она делала из лесных ягод разные настойки и выставляла их на окно. Одна красная, густая, другая розоватая, третья желтая. Алкоголя в них было немного, она меня приглашала и давала пробовать. Вкус не запомнился, а цвет я и сейчас помню. Соседи были разные. Была одна девушка. Красивая. Выходила на балкон в распахнутом красном халатике. Снизу на нее смотрели во все глаза, а она — ноль внимания. ы жили на первом этаже, двор начинался прямо за порогом. Годы шли, все вокруг постепенно менялась, и двор тоже. Наступили новые времена. С Крещатика заходили выпивать, девочки собирались. Драки начались. Помню, ночью двое не могли поделить одну девицу. Один к себе тянет, другой к себе. Пьяные. Оба орут, дама кричит. Я выскочила, влезла между ними. Стала разнимать. А потом случился пожар, дом, пока тушили, промок сверху донизу. Жить стало невозможно, и мы с мамой получили другую квартиру. Дверь в старую была забита, а я понемногу вещи перетаскивала. Подхожу как-то вечером, доска оторвана. В комнате стоят два мужика с сумками. Я спрашиваю: — Что вы здесь делаете?

М 7 Четверг

Уходите отсюда.

Они взяли сумки и пошли. Тут Толя Крохин подоспел. У него мастерская еще оставалась, А

как раз над нами. — Чего это ты их с сумками отпускаешь? — Пусть уходят. — Я возмутилась. Так мне противно стало. теперь дом этот снесли. Ничего не осталось.


29

КАПИТАН ДИНАМО 8 Пятница

Я в детстве очень футбол

юбила. Папин брат был знаменитый футболист Абрам Лерман. Несколько лет был капитаном киевского Динамо. Я его с младенчества помню. Он еще до войны играл в Динамо. Ушел на фронт, был пулеметчиком, таскал пулемет на себе. Они сопровождали военные эшелоны, отбивались от немецких самолетов. Он заболел желтухой. Попал в госпиталь. Выписался, отправился к себе в часть и проездом оказался в Киеве. Зашел на стадион, а тут как раз собирали Динамо. Сразу после освобождения города. Его тут же оставили в команде. Он жил у нас дома, несколько месяцев, пока ему не дали общежитие. Команда его избрала капитаном. И потом его выбирали капитаном, несколько раз. Его в Москву звали, специально приезжали, уговаривать. Но он 9 не согласился, он Киев любил, свою команду. на шли мы и заходила, го жена Клава была очень красива. Перед матчем за мной Суббота футбол. Я ни одного матча не пропускала. У меня было специальное задание. После матча мы его дожидались около раздевалки, брали с двух сторон под руки, и так выводили. Потому что футболистов всегда поджидали девушки — поклонницы. Буквально толпа собиралась, особенно если они выигрывали. И мы сквозь эту толпу должны были его провести. Потом они с Клавой шли домой, а вечером заходили к нам и вместе с моими родителями отправлялись гулять. В парк или куда-то еще.

Е

Тогда Киев был совсем другим.

Сидели мы с Клавой на хороших местах. Он отчаянно играл. И как-то прямо перед нами А

его ударили бутсой в лицо. Разбили в кровь, швы потом накладывали. С Клавой тогда творилось что-то ужасное. И она ходить на футбол перестала. Лучше, 10 говорит, я буду дома сидеть и ждать. И я ходила одна. здесь он на банкете с индийцами. Это была первая международная встреча. Наши Воскресенье киевляне выиграли с каким-то очень большим счетом. Посмотрите на его лицо, он в жизни всегда был такой.

А.Лерман после матча со сборной Индии


ЖЕНЩИНА, ЛЮБИВШАЯ ВРУБЕЛЯ

30

4 Понедельник

Анна Алексеевна. Картон, масло

5 Вторник

6 Среда то

Э

ортрет Анны Алексеевны. Марина Григорьева — моя одноклассница — с отцом жили под Киевом, и он ей снимал угол у Анны Алексеевны, чтобы ей каждый день издалека не ездить. Я за Мариной заходила, и мы шли в школу. И после уроков я часто у них бывала. Отец Марины был карикатуристом. У него было много тоненьких альбомчиков с карикатурами. Приходил к Анне Алексеевне, проведывал дочку и тут же выпивал. Брал маленькую рюмочку, наливал, выпивал, а рюмочку хлопал об пол. Я всегда сердилась, не могла понять, почему он так делает. нна Алексеевна мне очень нравилась, и я ее уговорила позировать. — Зоечка, что вы, что вы. Мне знаете сколько лет... Анна Алексеевна, возраст не имеет значения. — И уговорила. Она пришла в класс. Писали ее человека три-четыре. А в перерывах она рассказывала нам о Врубеле. 7 То есть, больше о себе, но и о Врубеле тоже. Она жила на первом этаже, а он на Четверг втором. В том доме, где теперь мемориальная доска, неподалеку от Андреевской церкви. Ей было тогда лет четырнадцать. Это была ее первая мечтательная влюбленность. Врубель ей казался замечательным красавцем. Утром она незаметно выглядывала из окна. Врубель выходил на балкон. Посмотреть, какая погода, перед тем, как одеваться. Если он появлялся на балконе, значит, собирается. Она его тихонько поджидала в парадном и увязывалась следом. У Врубеля было пальто горчичного цвета, прямые плечи, узкий длинный рукав, а сзади расходящиеся полы. Когда он шел, полы за ним разлетались. Она тихонько шла сзади, поодаль, и воображала, что идет с ним. Что она его дама. Специально наряжалась. У нее были платья с кружевцами, цветной зонтик. Так она его сопровождала.

А —


31

Я

КАКОГО ВКУСА БИРЮЗА? 8

нас была француженка Луиза Эдмундовна. Пятница начинала учиться в обычной школе. Почему-то она у нас все предметы преподавала. И математику, и пение. И рисование. Ей очень нравилось, как я рисую. Она давала мне перерисовывать открытки с репродукциями с картин передвижников. Сидит человек в очках, рыбку ловит. Или мальчишка. В лаптях. Приоткрыл дверь в класс. Глядит, завидует. Луиза Эдмундовна оставляла меня после уроков, подсаживала на стол, прямо на лист ватмана. И я, стоя на коленках, рисовала, раскрашивала акварелью. Эти картинки вывешивали в классе на доске. Папа купил мне набор красок. А потом пришли десятиклассники и попросили, чтобы я нарисовала Ленина. Им был нужен портрет на выпускной вечер. И я нарисовала, лежа животом на большом столе. уиза Эдмундовна сказала: — Зоечка, мне жаль с тобой расставаться, но ты должна 9 идти учиться... И меня перевели в художественную школу. Хороших учителей было много. Но один человек — потрясающий. Жаров Петр Васильевич. Настоящий Суббота большой художник. От Бога. Иногда он вывозил нас на природу. Помню, мы както выехали. Это было где-то в шестом классе. Он встал за моей спиной, смотрел, смотрел, как я работаю, а потом говорит: — Прямо как корова... Так мне послышалось. Я обиделась и убежала. А потом мне девочки говорят: — Глупая, он сказал, как Коро. Как Коро. Это художник такой. тогда еще Коро не знала. А потом, я помню, он завел меня в свою мастерскую. Комната маленькая, но с большим окном. Подожди, говорит. Вышел. А я гляжу. У него на палитре яркие, великолепные краски. И так красиво расположены. Холодные — голубые, бирюза. И переходят в теплые, золотистые. Так замечательно, прямо волшебные. И мне захотелось их попробовать на вкус. 10 Буквально, потянуло. Я наклонилась над палитрой. Петр Васильевич зашел: — — Воскресенье говорит, — Давай, отравишься. Ты что? Краски лижешь? Нельзя в рот брать, посиди, попозируй мне... Помню, жарко было, потому что я сидела в школьной шерстяной форме. Получился красивый, вертикальный холст. Фигура и освещенный солнцем кусок стола. Я считаю его выдающимся художником. У дирекции особо уважительного отношения к нему не было. А у нас было. меня сохранился портрет его любимой женщины. Петр Васильевич ее приводил в класс, чтобы она позировала. Красивая. Кажется, ее Верой звали. Актриса. А жена Петра Васильевича — толстая, высокая. Выше его. Грубая. Петр Васильевич просил меня Вере отнести записочку. — Передай Верочке, что я не буду. Она тут живет рядом... ни любили друг друга. А видеться не получалось. Жил Петр Васильевич на улице Тургеневской. Город тогда был небольшой. Снег зимой сгребали в большие сугробы, и они стояли вдоль улиц до самой весны. отом меня отправили в Москву в Третьяковку. Дома волновались, как я доеду, как там буду одна в большом городе. Папа говорит: — Ничего, она у Раи не пропадет, Рая за ней присмотрит. Не волнуйтесь... етя Рая жила в Москве. У нее был сын Вадим, мой двоюродный брат, чуть меня старше. Тетя Рая поставила его перед собой и грозно говорит: — Отведешь ее в Музей, и никуда от нее не отходи. Из зала в зал, из зала в зал. Тебе тоже полезно. И обязательно поешьте, чтобы она не была голодной. И ни на шаг от нее. Понял?..

Л

Я

У

О

П Т


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

Он кивает, понял. Мы вышли. Вадим меня развернул вдоль улицы: — Вот, — говорит, — иди туда, никуда не сворачивай. А там еще раз спросишь. Дорогу запоминай, а то заблудишься. И под машину не попади. У вас в Киеве машины ходят? Троллейбус видела? Молодец. Быстро не возвращайся. Если что, скажешь, что сама потерялась. Поняла? Теперь иди... охлопал по спине, и я пошла. Купила клюкву в сахаре, пока ходила, съела всю коробку. Вернулась поздно, он уже дома. — Видишь, мама, а ты волновалась. етя Рая ко мне: — Зоечка, деточка, он тебя хоть накормил? — Да, тетя Рая, накормил... Вадим слушает. — Идем, — говорит, — со мной. Завел в комнату, поставил джаз. Я первый раз такое слышала. — Молодец. Давай я тебе покажу рок-н-ролл... И мы с ним подружились. колу я закончила легко. Ко мне все учителя хорошо относились. Математику я хорошо знала. Да, да. Не нужно смеяться. Хотя могла и прогулять. У нас там кругом холмы, простор. Особенно в дождь. Я любила гулять под дождем...

П

5 Вторник

Т А

Ш

6 Среда

Женский портрет. Картон, масло

7 Четверг

32



Автопортрет с вишенкой. Картон, масло.

Портрет девочки. Картон, масло.


Автопортрет. Картон, масло.


Автопортрет с цветком. Картон, масло.


Люда. Картон, масло.


В. Выродова-Готье

Моя подруга Зоя 38

М

ой дед по матери был француз. Приехал в киевскую губернию по инженерному делу, здесь женился и осел в Иванкове. Мы с Зоей думаем, что наши семьи могли быть знакомы еще с тех давних времен — ее бабушка тоже родом из Иванкова. Войну я пережила в Киеве. Отца моего в армию не взяли из-за слабого зрения. Нас уверяли, что Киев не сдадут. Пока мы раздумывали — уезжать или оставаться, немцы захватили город. Одно из воспоминаний моего детства — из репродукторов говорят, что Киев останется советским, а по улице едут немецкие мотоциклисты. С Зоей я встретилась на вступительных экзаменах в Художественную школу, я ее сразу запомнила. Принимали нас в 5-й класс — самый младший. Писала она подсолнухи акварелью. Выписывала каждое зернышко. Преподаватель подошел, поглядел и зернышки размыл. Зоя расплакалась и восстановила свой вариант. Художественная школа им. Т.Г.Шевченко находилась тогда на третьем этаже Художественного института. А над ней было общежитие — школы и института. Когда мы начинали учиться, в школе не топили. Время было послевоенное. В классах холодно. Государство нас подкармливало. Я и сейчас вижу, как мы стоим друг за дружкой в школьном буфете. Давали нам маленькую булочку, а поверх нее ложечку сахара. Горячего не было. Вода замерзала в баночках для акварели.


39

Нам здорово повезло. Преподавал у нас Петр Васильевич Жаров. Хороший художник и прирожденный педагог. Он был высокого роста, в очках, всегда спокойный, ровный, голос никогда не повышал. Он нас учил художническому ремеслу, которое теперь во многом забыто. Например, как сбить подрамник. Не так, как сейчас склеивают углы, а по настоящему, на колышках, чтобы можно было потом подтянуть холст. Мы сами строгали, выдалбливали и выпиливали. Учились, как натянуть холст, забивая гвоздики от середины к краям с увеличением наклона, чтобы натяжка вышла ровной. И грунтовали холст мы сами. Покупали клей, льняное масло. Взвешивали, смешивали. Петр Васильевич показывал, как пальцами определить готовность клея — чтобы пальцы склеивались. Очень полезная наука. Палитру он брал в руки, любя, и показывал, как нужно размещать на ней краски. Выдавливал сначала яркие теплые — желтые, красные, золотистые, темно-красные, затем холодные — синие, бирюзовые, потом зеленые и коричневые, разные темные и в конце черные. Белила — располагал в центре, возле пальца, что держит палитру. Показывал, какие краски можно смешивать, какие нет. Для каждой краски делал растяжку цвета, смешивая с белилами. Требовал, чтобы в свободное время мы сами смешивали краски и смотрели, какой цвет получится. Петр Васильевич учил нас композиции — суметь так разместить рисунок, чтобы в любой момент можно было остановить рисование, а рисунок смотрелся. Композиция — основа всего. От этого зависит выразительность, настроение работы. Поэтому здесь нельзя спешить, важно подобрать нужный формат, сделать эскиз. Помню, он на работах Рериха это показывал — соотношение пятна и силуэта. Петр Васильевич приносил в класс монографии. Тициана, Веронезе, Серова, Рериха. К Репину он относился прохладно, хоть Репин тогда был обязателен как основа обучения. Серова ставил в пример, рассказывал, как он долго и тщательно писал портреты. Особенно Петр Васильевич любил Врубеля. На Врубеле мы многому научились. Петр Васильевич всегда подчеркивал, что Врубель очень много рисовал, с утра до ночи, чтобы набрать багаж и обходиться, если придется, без натуры. Тренировал у нас зрительную память. Мы рисовали друг друга по очереди. Он ставил или усаживал кого-нибудь в центр класса и засекал время. Потом натуру убирали, и мы рисовали, кто как запомнил. Тоже на время. Раскладывали рисунки на полу, и Петр Васильевич оценивал. Он много рассказывал нам о художниках, причем по делу, поучительно. Вот, например. Н. Ге нужно было сделать рисунок или этюд интерьера для картины Петр 1 с сыном. Комната, где происходила сцена, находилась в музее, и Ге там работать не разрешили. И он в точности написал интерьер по памяти. Петр Васильевич ставил нам интересные постановки. Тогда непременный упор был на сюжетность. А он хотел, чтобы мы научились раскрывать характер. Помню, приглашал одну женщину. Актрису. У него к ней было личное отношение. Актриса постоянно как бы наблюдала за собой со стороны, хотела выглядеть покрасивей. Что-то про себя все время вспоминала, или роль повторяла, или стихи читала. Это было заметно, и интересно было это передать.


40 В. ВыродоваГотье Моя подруга Зоя

Помню, Жаров советовал нам обратить внимание на Чюрлениса. За его поиск соотношения между живописью и музыкой. Мне это было близко, я в детстве мечтала научиться играть на пианино. Нарисовала бумажные клавиши, клала себе на колени и, на них играла. Купили мне пианино, и я стала заниматься в Доме Ученых. Он был там же, где и сейчас — на улице Владимирской. Училась, выступала. Сбегала пораньше из Художественной школы и бежала туда. Зоя мои натюрморты дорисовывала. Петр Васильевич присмотрелся и поговорил со мной. Было это, помню, в восьмом классе. Нужно выбирать, так он сказал, все сразу не получится. И я выбрала художество. Воспитывал он нас как-то незаметно. Идем на этюды, а он спрашивает: — Какого цвета облака? А какого земля? Зою он часто хвалил. Особо за страсть в работе. Говорил: — Зоя работает, как мужик, пыхтит и, пока не сделает, не остановится... А мы были принципиальные. Помню гипсовую голову. Мы с Зоей нарисовали более свободно, чем остальные. Петр Васильевич поставил нам пятерки. А мы расплакались. Считали несправедливо, у других лучше. В то время у нас с Зоей были похожие работы. Мы тогда очень много работали. Помню, зимой писали друг друга на институтском дворе на фоне снега. И все это с удовольствием — на переменках, после уроков. Часто ходили к Зое домой. Два окна их комнаты выходили на улицу Михайловскую. И мы, каждая от своего окна, делали наброски с одного и того же прохожего. Нужно было на лету, быстро схватить характер. Зоя приводила соседей по двору — позировать. А потом она шла меня провожать. Я жила на Куреневке, ехать далеко. Она провожала меня до филармонии, тогда оттуда на Подол ходил трамвай. В одиннадцатом классе Жарова от нас забрали. Мы очень переживали, и он стал приходить просто так, бесплатно. Постановки ставил. Дирекция знала наше к нему отношение и не возражала. Мы Петра Васильевича всю жизнь помним. И очень ему благодарны. Как-то летом поехали в село Петровцы, рядом с теперешним Киевским морем. Днем часто шли дожди, мы выходили на улицу ночью и писали друг друга в лунном свете. Взяли с собой крабовые консервы, тогда они были в продаже. Открыли, запах из банки какой-то странный. Мы их выбросили. Откуда мы знали, как крабы пахнут. Тогда мы все время держались вместе. Нас так и называли — Вырман, сокращенно от Выродова — Лерман. Жили мы тогда, после войны трудно, но интересно. Помню вечера школьные: Зоя — луна, я — Солнце. А один раз положили грим на вазелин, он разогрелся и потек, пришлось прямо с вечера убегать, мыться. Семья Григорьевых — художников — жила во дворе института, Игорь Григорьев с нами учился. На месте Киевского моря тогда были села. Разводили гусей. Я увидела, как они перелетают через ручеек. И у нас на Куреневке гусей разводили. На Луговой улице, где сейчас проспект Правды. Я сделала диплом. Летят гуси. А Зоя сделала диплом о балете. За кулисами. Девочки в костюмах. В перспективе сцена. У нее еще тогда эту работу хотели купить. На вступительных экзаменах в институт Зоя закомпоновала натюрморт посвоему, необычно. Очень интересно. Но с поступлением у нее были проблемы. И С.А. Григорьев — тогда он был ректором — настоял. Зою приняли. Ее институтские работы — буквально с первого курса — одна лучше другой. Они вошли в фонд института. У нее есть удивительное умение увидеть красоту. Буквально


Автопортрет. Картон, масло


42 В. ВыродоваГотье Моя подруга Зоя

во всем. В самых привычных местах. И не только увидеть, но суметь передать. Помню, мы были на практике. В Каневе. Все с утра расходятся подальше, бродят, высматривают, ищут мотив для пейзажа. А она села буквально тут же, во дворе, где мы жили, и написала ветлу. Мимо которой все ходили, не замечая. А она увидела. И получился прекрасный этюд. После третьего курса, в 1956 году мы — Зоя, Галя Зубченко и я — поехали в Карпаты. За год до этого на практике в Каневе мы познакомились с одной дивчиной. Она заканчивала педагогическое училище, и ее отправили по распределению в Карпаты. Мы с ней списались и поехали на практику. В самое дальнее село перед перевалом на Закарпатье. Называлось Лыбохора. Тянулось вдоль реки. Хаты были без труб (дымарив). До войны село это было под Венгрией или Румынией, сейчас не помню. Они и сами не всегда знали, им на гору кричали, какая внизу власть. Но за трубу нужно было платить налог, труба (еще во времена Австро-Венгрии) считалась показателем достатка. А раз так, плати. Поэтому хаты были курные. Дым выходил через окна и крышу (стриху). Все стрихи были вытянуты вверх. Снаружи красиво, а изнутри сплошь черно. Женщины носили красные юбки и такие же платочки. В магазин (крамницю) завезли красный материал — ситец, как на флаги, и все женщины нарядились одинаково. В Лыбохорах была традиция. Снимали хату и почти каждый день (по крайней мере, когда мы там были) сходились потанцевать. Музыка грала. Скрипки, бубен. Скрипки были хорошие и помимо танцев, вечером часто и далеко было слышно. Танцевали люди среднего возраста, пожилые. Семейные. Парами. А молодые только смотрели. Плясали лихо, по-своему, а потом мужчины становились в круг, брались за плечи и начинали кружить под музыку, все быстрее и быстрее, пока буквально не валились с ног. Аркан — танец этот назывался. Георгий Якутович первым из художников его увидел и передал. От него эта тема попала в кинофильм Тени забытых предков. Как-то в хате на горе зажегся свет, заиграла музыка, стали собираться люди. И мы пошли. Оказалось, прощаются с покойным. Покойник — старик — лежал на столе под саваном, лицо открыто, а вокруг стола плясали. Прыгали, провожали односельчанина в лучший мир, и сам он на столе от этой пляски подпрыгивал. Такое было зрелище — для нас необычное и жутковатое. Мы делали наброски этих танцев. Много ходили, этюды писали. Помню, как женщины гребли сено. Внезапно накатила туча, и пошел снег. В разгар лета. Все сразу стало белым. Они кептари свои гуцульские вывернули мехом наружу, мех не намокает. Развели костер, возле него грелись. Вышло солнце, и все тут же растаяло. Лыбохоры — село бедное. Картошку садили. Коров пасли. Худые свиньи бегали по улицам, как собаки. Их разводили, отправляли на Закарпатье, там уже откармливали. А здесь из еды — только молоко и картошка. Мы по утрам соревновались, кто лучше эту картошку приготовит. Хлеб берегли. Наша подруга-учительница жила в какой-то каморке, бедствовала. Ее — чужую — не очень ласково приняли. Люди хорошие, но жизнь суровая. Мы устроились на чердаке, на сеновале, под нами жила корова и свиньи. Потом мы собрались идти на Закарпатье, через перевал. Там почти в каждой хате были ссыльные, которые, как они говорили, «їздили безкоштовно до


Выродова-Готье В. Зоя. Холст, масло.


44 В. ВыродоваГотье Моя подруга Зоя

Сибіру”. Как раз в эти годы они возвращались. Был там такой учитель. Он нам рассказал, мы подробно записали. «Спочатку йти вгору по стежці до грушки, потім до смереки, потім ще в гору, там, де косять сіно, потім вже полонина.” Пока мы поднимались, нашла туча, такая, что мы друг друга не видели. А потом туча рассеялась, и, когда мы вышли на перевал, все Закарпатье раскрылось внизу, как на ладони. Рядом били ключи с минеральной водой. Мы, пока шли, съели всю посылку, которую Галина мама прислала. Конфеты, печенье. Напились и стали спускаться на Закарпатье. Вошли в лес, старый, темный, дремучий, с поваленными деревьями. И тут на тропу вышли несколько мужчин. В кептарях, с топориками. Внимательно нас расспросили, кто мы, откуда. Проводили до выхода из леса, дорогу показали. Когда мы спустились в село, было уже темно, но окна кое-где светились. Долго мы не выбирали, постучали в первую попавшуюся хату. Встретили нас приветливо, накормили. В спальне стояла кровать из свежеструганого дерева и светилась, как будто золотом. Уложили нас на перину и периной укрыли. Выспались мы замечательно. На Закарпатье люди жили богаче. Дома каменные. Сады кругом. Люди приветливые. Там, впрочем, везде такие. А потом на узкоколейке, по которой лес возят, мы поехали в Сваляву. Предупредили, чтобы держались, как следует, а то свалимся. Обрыв буквально рядом. Мы уселись на платформе спина к спине, головами в разные стороны, этюдники уложили, крепко обвязались. Ехали целую ночь. А оттуда отправились в Мукачево. Издали увидели замок на горе и направились туда. Там суматоха, сельскохозяйственный техникум съезжал на лето. Мы сели у ворот и стали ждать. Нас, конечно, заметили, расспросили. Провели в большую комнату. Когда-то это была спальня австрийской императрицы Марии Терезии, когда она наезжала в эти места. Встали мы утром, а перед нами фигурное окно во всю стену и замечательный вид на все Закарпатье. Только счастье наше было недолгим. Техникум съехал, нас перевели в сторожку, а вместо белья дали старые газеты. В Мукачево нам повезло, мы попали на Храмовый праздник Святой Марии. Вся площадь перед церковью была с утра плотно заставлена возами. Масса людей съехалось со всех Карпат. И все в старинных костюмах, такая еще держалась традиция. Район от района отличались цветом, узорами, фасоном. Молодицы — все в рукодельных нарядах, у одной вышивка с бисером, у другой с какими-то кружочками, у третьей — еще какая-то. Зрелище изумительное, а для художника особенно. Нас там принимали за своих. Разговаривали мы на украинском языке, легко освоили местное произношение. Зоя, я помню, ходила в цветной юбке и красном платке. Как-то мы с Галей отошли, Зою за цыганку приняли, просили погадать. Она и была похожа на цыганку. Часто нас шоферы подвозили. Мы всегда оставляли свои киевские адреса. По очереди. Галя, Зоя, и я. Ходили мы, чаще всего, голодные. Хоть нас угощали, зазывали в сады. У них слив много. Мы сырками плавлеными питались. Зоя как-то купила, положила в сетку, а они сквозь дыру выпали. Ребята нам вслед кричали, а мы голову не повернули, думали, пристают. Запомнилось, как в Ужгороде мороженое на последние деньги ели. И, главное, работали очень много. В Свяляве, помню, пока ждали поезда, делали наброски. А потом устроились спать на лавках. И какой-то парень к нам прибился, целую ночь читал стихи. На русском, на украинском. Есенина читал.


45

У Зои истоптались тапочки. Мы уже возвращались в нашу Лыбохору. На­ шли кусок коры, подвязали веревочкой, и так она шла. Вышли на перевал. Из еды — одна луковица. Мы ее разрезали, съели, запили минеральной водичкой. Когда Зоя пила, откуда-то появился баран. Она голову подняла, он стоит. Зоя запомнила зеленые бараньи глаза и большие закрученные рога. Художественный институт был тогда маленький. Все друг друга звали по именам. Сергей Алексеевич Григорьев — ректор — почти каждый день обходил мастерские. И приходили мы рано, не то, что сейчас. Тогда ценилась сюжетность. Не просто ценилась, а директивно навязывалась. Постановки сюжетные. Серочерные. Однообразные. Но при нас времена уже менялись. Помню, писали красивую женщину, похожую на цыганку. Надели на нее цветной платок. Зашел Шовкуненко. Посмотрел, удивился. Что, уже и так можно? Надо учесть, что наш Петр Васильевич учился у Шовкуненко. Но время для них было суровое, и только теперь становилось легче. Зоя постановки себе ставила без всякой сюжетности. Сергей Алексеевич наблюдал, но не вмешивался. Он ее очень ценил. Часто мы рисовали и писали на базаре. Спускались вниз на Подол. Житний базар тянулся оттуда, где сейчас, до самого Вознесенского спуска. Место было очень живое и живописное. Вокруг на Кожемяках, Гончарной, Вознесенском спуске была тогда масса домиков. По этому спуску с самого верха зимой на санях катались — и дети, и взрослые. На Подоле в базарный день всегда было много людей. Сюда свозили из ближних сел коров, свиней, кур, гусей. Все подряд. Продавали, покупали. А по мостовой медленно разъезжали длинные подводыплатформы. Колеса на резиновых шинах. Лошади-красавцы. Тяжеловозы с широкими спинами, крупными мохнатыми ногами и широкими копытами. Хвост длинный до самой земли, грива огромная. Я таких потом в цирке видела. Внизу, там, где Гончары и Вознесенская церковь, располагался в базарные дни цыганский табор. Везде рундуки, возы, толпа, бабы, дети, масса лиц, шума, красок. У Зои картина была На базаре. Я запомнила. Красавица девушка. Белое лицо в белом прохладном платке с цветами. Вообще мы на базарах часто рисовали. На Сенном рынке рисовали, мы туда из института бегали, молоко пить. Раньше крестьянки охотно давали себя рисовать, даже позировали. И странными им такие просьбы не казались. Отдельные воспоминания — новогодние вечера. Вестибюль, зал института закрывали бумагой, картоном и расписывали. Заранее делали эскизы. Скульптуры в вестибюлях превращали в сказочные образы. По длинному коридору шел буфет. На вечер сходились бывшие выпускники. Это была институтская традиция. И огромная толпа ломилась со всего города, только бы попасть к нам на вечер. Народ пел и веселился, а мы, живописцы-оформители, — уставали так, что рук не чувствовали. Так что, повторяю, жизнь была интересная. После окончания института Зоя стала преподавать в Художественной Рес­ публиканской школе им. Т.Г.Шевченко. Мастерской у нее не было, и свои работы она писала прямо в школе. После уроков в классах, в свободное время в учительской. Я помню многие ее работы. У нее безупречный художественный вкус. Я только с ней могу советоваться по части своих творческих работ. И так до сих пор. Я ей верю, она дает конкретные советы. И еще, о чем нельзя не сказать. Она очень самоотверженный человек. Это как бы не относится прямо к ее художест­ венному дару, но представить ее без этого нельзя.


А. Левич

Хорошие были времена

С

46

Зоей Лерман мы учились в одном классе Художественной школы — она с пятого, я с седьмого класса. Потом оба учились в Художественном институте (я на курс младше). Мы живем в одном городе, в одной, как это принято называть, художнической среде. Так что воспоминаний и впечатлений достаточно. Зоя Лерман — художник значительный, и на примере ее творчества можно проследить особенности развития нашего художественного мира. Мир Зои Лерман — чисто женский. Это — мир идеальный, мир мечтательный, где все хорошо, как было в детстве, мир, где есть место ее удивительно нежному дару тонкого цвета, едва уловимым валерам, певучей незаканчивающейся линии рисунка. Представим ребенка, который нашел в искусстве счастливую возможность выразить то, что бродило в нем полуосознанно, что отпугивало и одновременно привлекало видящий глаз. Это про Зою. Живопись позволила ей проявить свою редкую способность видения, создать свой мир, наделить его свойствами художественной тайны. Художественная тайна, которая постоянно присутствует в рассуждениях об искусстве, это «непонятно что», которое связывает художника и объект изображения, которое вдруг начинает проявляться под кистью и становится «чем-то». Художники называют это «попаданием в цвет». Чуть-чуть так, чуть-чуть иначе, сближение цвета, минимальная разница в оттенках, и как итог этого «чуть-чуть» — появление своего собственного идеального мира, буквальное озвучивание собственного чувства. Для Зои это очень характерно. У нее видящий глаз. На этом строится вся ее живопись. Без видящего глаза не бывает искусства. В 60-е годы, когда в искусство входило наше поколение, это было особенно заметно. После культовых полотен, кое-как писаных бригадами авторов, совершенно личное искусство Зои не только воспринималось как возвращение в мир духа, но просто оправдывало сам труд художника и живопись, как его результат.


Женская голова. Керамика


48 А. Левич Хорошие были времена

Ощущение причастности к тайне есть во всех ее работах. К тайне человека как объекта изображения, к тайне его чувства, сложности его мира, самого его естества. Потому что основной объект ее изображения — человек, она постоянно импровизирует на эту тему. Ее живопись очень музыкальна, она полна вариаций, оттенков, интонаций, объединенных ее неповторимой способностью передать эти ощущения. Удивительно, что все эти характеристики высокого мастерства делают ее не очень современной. Сегодня этим интересуются меньше. Так повернулась история. Не только у нас — во всем мире. Повернулась в сторону наукообразия (концепта). И вместе с этим исчезло таинство, рожденное чувством художника применительно к объекту изображения. Творчество Зои Лерман хороший тому пример. Сейчас понятие чувства в искусстве почти исчезло. Совсем исчезнуть оно не может, потому что постоянно появляются люди, наделенные свойством чувственного видения, и с этим ничего нельзя поделать. Но время для таких людей сейчас не очень подходящее, хотя я уверен, ее работами по-прежнему будут восхищаться, когда жизнь вновь захочет вернуться «на круги своя». В наши дни на смену «видящему глазу» пришла игра интеллекта. Вместо чувства появилась некая формула. Формула живописи. Содержание холста как бы зашифровано и требует не эмоционального сопереживания, а разгадывания. Но проблему можно увидеть и глубже. В самом искусстве чувственное и интеллектуальное начала не противопоставляются. Преобладает тенденция, а сами направления существуют независимо друг от друга, как лирическая поэзия мирно сосуществует с поэзией математики. Зоя, кстати, очень преуспевала в школе по математике, и наш преподаватель Бецис ее обожал. (Я математики не любил, столбенел перед формулами, но помню, как, решив длинный алгебраический пример, был поражен изяществом и красотой самой разгадки). Мне кажется, ключом к пониманию могут быть строки Б. Пастернака. Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлет раба. И тут кончается искусство, И дышит почва и судьба. Что значит — кончается? Под искусством здесь подразумевается умение. Раньше так и считалось. Отсюда искуситель — большой мастер. Но что вслед за этим умением, когда оно кончается? Открывается истина. И здесь умения оказывается недостаточно. Поэтому «неумелого» Ван-Гога мы боготворим. Поэтому мы преклоняемся перед «неумелым» Пиросмани. Умения в творчестве недостаточно. Хотя благодаря умению можно, например, сделать очень хорошую мебель. Наилучший пример современного искусства — Энди Уорхол. Он разбивает краской изображение на фото и выстраивает из него отдельно существующую структуру, превращает фотографию в живопись. Но ведь и Рембрандт таков. Изображение в его холстах складывается из отдельных кусков, и глаз должен произвести работу, чтобы объединить это увиденное в цельную картину. Что все это объединяет? В произведении живописи есть энергия. Наличие энергии отличает живопись от подделки, от копирования, от просто разрисованной или раскрашенной плоскости. В современные мебельные интерьеры


Женские портреты. Картон, масло


50 А. Левич Хорошие были времена

часто вводят фотографии. Они как бы часть мебельной стенки. С ними спокойно, комфортно. Они дополняющий элемент дизайна. Они не излучают собственной энергии. А вот если вы повесите в спальне сильный энергетический холст, он не даст вам спокойно спать. Вам придется с ним считаться. Настолько он мощен сам по себе. Меняется не предмет искусства, не его энергия, как таковая, она была у Рембрандта, и есть сейчас. Меняются визуальные характеристики живописи, точно так же, как человечество изменяет или находит для своих целей новые источники энергии. Но они продолжают, развивают друг друга, они связаны самим смыслом, природой и назначением. Поворачиваясь к картине, зритель должен быть готов. Ему придется всмат­ риваться. Придется работать. В каком-то смысле понимать изображение тяжелее, чем рисовать. Может быть плохая картина, а может быть плохой зритель. Раньше отношения зрителя с искусством было простым: нравится или не нравится. Плохая картина или хорошая. Сейчас положение зрителя иное. Теоретики современного искусства (Йозеф Бойс) утверждают: зритель должен быть соавтором. Он должен включиться в работу. Теория, казалось бы, современная, из двадцатого века. Но на самом деле это было всегда: участие зрителя в представляемой картине. Смысл в том, чтобы не только смотреть, но и видеть. Нужно, чтобы картина открылась, стала объектом соучастия, сопереживания. Нужно постараться понравиться картине, посмотреть внимательно, вникнуть, прожить вместе с ней какой-то срок. Зоя Лерман как раз такой личностный художник. Художник не для площадей, не для массового зрителя. Сколько бы таких зрителей ни было — сотня, даже тысяча, все равно — это ее личный разговор с каждым. Ее картины как бы специально для этого предназначены. В них нужно погружаться, входить. Не войдешь, ну, что ж, значит, попал не в ту дверь. Глядя на ее работы, глубже понимаешь, что искусство есть сфера малых величин: нюансов, отношений, интонаций и т.д. На них все строится. Утонченность, изящество, чувственное наполнение. Мне кажется, что от несколько чрезмерного словоупотребления обществу не мешает отдохнуть. Вот, например, «духовность» или «элитарность». Для характеристики творчества Зои Лерман эти слова подходят очень точно. Содержание этих слов никто не отменял, но теперь их можно услышать по любому, самому нелепому поводу. Эти слова затаскали, они вызывают отторжение и обратную реакцию. Общество боится быть обманутым и хочет, чтобы все было объяснимо и понятно. Мало кто понимает формулу Эйнштейна, но все знают, что она есть, и от этого всем как-то спокойнее. Вместе с наукообразием общественного сознания исчезает тайна. Тайна искусства. Ситуация, о которой уместно порассуждать рядом с картинами Зои Лерман. Видно, что тайна никуда не исчезла, но претензии, чтобы все объяснить и показать, чтобы «стало понятно», слышны. Этим, кстати, объясняется установка сороковых-пятидесятых годов прошлого века. Искусство должно быть понятно народу. Так что демократизация искусства — явление далеко не однозначное. Размышления на эту тему можно закончить несколько неожиданно. Ходила среди киевских художников такая легенда. ОБХСС — люди с советским опытом знают, что это за организация (отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности) — одно время очень интересовалась, как и за что платят в Художественном Фонде. Очень это для них казалось загадочным. Например,


Игоря Григорьева. Холст, масло


52 А. Левич Хорошие были времена

надгробия. Скульпторы этим зарабатывали. Почему оценивается именно так, а не иначе? Где критерий? Или живопись. Картины по формату и затраченным материалам вроде бы одинаковые, а оплата отличается в разы. ОБХСС — организация серьезная, собрали совещание, пригласили прессу и подняли этот вопрос. Объяснение со стороны Фонда давалось туго, а ответственность, в том числе и уголовная, могла быть серьезная. И тогда встал Коля Хан, был такой в Фонде выдающийся человек. Что-то он сказал, а закончил так: — Ведь что такое искусство? Это мышление в образах... И этим как-то всех убедил. Даже следователей. Действительно, какие могут быть денежные претензии, когда тут мышление в образах. Так что это для искусства хорошее определение. Оно выдержало, как видим, серьезную проверку. В Художественную школу (в Зоин класс) я пришел из обыкновенной. В сорок седьмом году при поступлении в школу уже был большой конкурс, и сразу в дневную меня не взяли. Я год походил в вечернюю, приобрел некоторые полезные знания, например, научился писать акварелью. В классе, куда я попал (и в котором уже училась Зоя), меня поразила обстановка. Двоечников по разным предметам хватало, но отъявленных бездельников не было. Ученики занимались делом, сидели и рисовали. Девочки и мальчики держались отдельно, мы называли девочек женский персонал. Шалить было неинтересно. Я с удовольствием ходил в школу, что прежде для меня было неслыханно. Новый Год (то ли в седьмом, то ли в восьмом классе) мы встречали у Зои. Родители ее ушли. Мы праздновали сами. Никто не напился, не подрался. Вообще, взрослели мы быстро. Живопись нам преподавал Петр Васильевич Жаров. Он был похож на гуся: очень длинный, немного сутулый, с маленькой головой, длинной шеей и кадыком. Линия шеи, пройдя через сглаженный подбородок, упиралась в нос. Нос был горбатый, но маленький. Руками размахивал. Фигура даже немного комичная. Но художник был понимающий. И преподаватель хороший. Я на себе это почувствовал. Как-то мы писали натурщицу. Я писал очень серо, работал внутри этого серого, даже губы, которые были слегка накрашены, сделал серыми. Петр Васильевич подошел, поглядел, взял яркокрасную краску, мазнул по губам. А теперь, говорит, пиши дальше. Перевел работу в другую тональность. Он понимал живопись, что было тогда крайне редко, и был способен на большее, чем школьное преподавание. Нам с ним повезло. Помню, у меня была удачная композиция по Тарасу Бульбе. Был юбилей Гоголя, в школе проводили конкурс. Я получил пятерку, все четверки и пятерки пошли на выставку в Киевский музей Русского искусства. А мою не взяли. Обидно, тем более, Жаров говорил, что моя работа — лучшая. Я спросил, он похлопал меня по плечу: — Ты вырастешь, ты поймешь. — И я потом понял. У меня запорожцев вели на казнь. А в смерти должно было обязательно присутствовать героическое, даже оптимистическое (это так и называлось — исторический оптимизм), чтобы, буквально, самому хотелось. А мои запорожцы шли с опущенными головами, спинами к зрителю. Недавно это тема получила неожиданное завершение. Можно представить, сколько лет этот этюд пролежал. Постаревший, с обломанными краями. Если ты Малевич, и над каждой твоей бумажкой причитают, тогда есть смысл хранить. А художнику попроще не мешает иногда делать в мастерской уборку.


53

Скопилась одна-две кучи бумажного хлама, которые пора было выбрасывать. Но я никак не мог собраться. Как-то открывается дверь, влетает какой-то человечек, и, не обращая на меня никакого внимания, бросается в угол к этим кучам. Сориентировался мгновенно. Пока я соображал, следом вбежала дама с криком: — Это — француз, это — француз... А тот пока роет. Она мне объясняет (переводчица): — Он сам найдет. Сам найдет... Француз этот, не разгибаясь, пролистал одну кучу, бросился ко второй. И все это так ловко, сноровисто. Выудил десяток рисунков, включая запорожцев, сунул сто пятьдесят долларов и скрылся. Жаров был фигура, пожалуй, трагическая. Это было особое время — конец сороковых — начало пятидесятых. Живописи, как таковой, не стало. «Втемняхтемней, всветлях-светлей» (М.И.Хмелько), закрашивается телесным цветом и лепится. А ведь еще оставались люди (и Жаров среди них), заставшие настоящий художественный мир. Тяжело им было приспосабливаться. И, конечно, война. Труднейшие послевоенные годы. Изломанные судьбы. Жаров дружил с Исааком Шифманом. Маленький худой еврей. Выдающаяся вперед челюсть, спадающий на лоб чуб. Маленькие глазки, которые потрясающе видели цвет. Жил он в подвале, по улице Артема. Большой подвал, сверху кусок окна, кровать и под ней куча этюдов, непонятно на чем и с оборванными краями. Очень культурные, отличные этюды. Зимние, натурные. Снег, кусок какого-то забора, небо, стена дома. Написано хорошо. Шифман был фронтовик. Ходил в шинели, шаркая ногами в какой-то немыслимой обуви. Пил. Спирт пил, его выдавали художникам, как материал. Выселять его не выселяли, но имущество описывали. То есть забирали этюды, а потом назад отдавали. Никого у него не было. Только Жаров в друзьях. После его смерти и Шифман вскоре погиб. Глухой был после контузии, переходил улицу, не услышал, попал под машину. Он плохо ориентировался в этом мире.

В целом, воспоминания о школе остались приятные. В институте личности проявлялись круче. Конечно, тем более применительно к Зое, немедленно вспоминается Сергей Алексеевич Григорьев. Умный, ироничный. Народный художник СССР, двукратный лауреат Сталинских премий. Получил звание Академика Всесоюзной Академии Художеств. Я зашел его поздравить, он достал Анатоля Франса Сады Эпикура. Вот, говорит, насколько цивилизованно, в сравнении с нами, устроены африканские племена людоедов. Там, если человек своими знаниями, авторитетом становится на пути прогресса, его съедают, а мы


из таких делаем академиков. Очень любил Гоголя, держал комплект пластинок с записями его спектаклей. Замечательно выступал на собраниях. Начинал тихо, а потом расходился, и слушать его было очень интересно. Сергей Алексеевич Зою боготворил. Он ее называл: — Ангел Зоечка... Буквально... Ангел Зоечка... Я заканчивал его мастерскую и многим ему обязан. Он мной вплотную занимался, даже опекал. Стоило ему уйти из института, и у меня начались крупные неприятности. Вел я себя слишком независимо, да и язык не всегда держал за зубами.

54 А. Левич Хорошие были времена

А. Левич и С. А. Григорьев

Наблюдать за Григорьевым было интересно. Он любил писать студентам, вмешиваться в работу. Зрелище это было занятное. Студенческая кисть вялая, робкая, холст получался дохлый. Он подходил, говорил вежливо: — Вы мне позволите? Выдавите мне краски и отойдите в сторону... И начинал писать. Холст преображался, становился мастеровитым. За меня он писал только раз. И поправил толково. Там, где надо. Потому что по гамме, по стилю, по видению мы были совершенно противоположные люди. Он не мешал мне развиваться. В институте было несколько настоящих художников — талантливых, азартных, увлекающихся. Помню, я писал постановку. Сергей Алексеевич поглядел, одобрил. И вышел. Остался я один. Тут открывается дверь и заходит Костецкий. Тот тоже был с темпераментом. Стал, смотрит. Зажегся. Хочется ему. Давайте, говорит, я работу по рисунку поправлю. А поправлять студента по рисунку, никогда не ошибешься. Студент всегда плохо рисует. Но если бы по рисунку. У меня розовые, голубые, холодно зеленые. А он берет черное с охрой. Противоположные краски. И начинает. Я рядом стою. Наблюдаю, молча. Профессор. Тут входит Григорьев. И происходит такая сцена. Незадолго до этого у нас дома крыса прогрызла пол и стала в комнате хозяйничать. Никак ее изгнать не удавалось. Отправили меня к соседям за кош-


55

кой. Принес я кошку, посадил в дверях. Пока тащил, милейшее было животное. А тут вытянулась в дугу, зашипела и как ринется под шкаф. Через минуту крысы не стало. Так и Григорьев. Поглядел, что Костецкий творит, подскочил к нему, Володя, Володя, обхватил вокруг талии и утащил в коридор. Оттуда слышу: — Не трогай его, не трогай. Это были незаурядные люди. С ними было интересно. Сами работали, не опускались до пакостей, чтобы преследовать студента. А была когорта непризнанных профессоров. Те ходили надутые. Люди, когда-то подававшие надежды и на том остановившиеся. С неудачниками трудно иметь дело, особенно когда ты от них зависишь. И в школе, и в институте я дружил с Игорем Григорьевым — племянником Сергея Алексеевича. Игорь был потрясающий человек. Тактичный, умный, очень начитанный. Прекрасно чувствовал характер, казалось, понимает не только изображение, но душу человека. Он заикался, и художники говорили: — Конечно, он потому такой умный, что имеет лишнее время на обдумывание... Его художественное мышление очень бы пригодилось для нашего времени. У него была известная картина. Футбол — на тему матча в оккупированном немцами Киеве. Сцена матча, и по всей картине печати с фашистской символикой. Это современный подход. Мне Игоря очень не хватает. Вот Зоин его портрет. В целом, у Зои мне больше всего нравятся портреты отдельных людей. Очевидно, они очень похожи. Они меня убеждают, хоть большинство этих людей я никогда не видел и никогда не увижу. Портреты очень хороши. Мало того, что они прекрасно написаны. В них есть акценты. Что такое акцент? Это то, что отличает художественное произведение от мастерского исполнительства. Хоть исполнить тоже нужно уметь, но в целом это понятия не совпадающие. Акцент — это то, на что художник хочет обратить внимание зрителя. Это личностная характеристика, переданная средствами живописи. За этим найденный характер, и в этом художественность. И наоборот. В Художественном Фонде, где тиражировали наш былой официоз, я никогда не работал. Но слухи доходили. Так вот, там вполне легально ходило требование: — Придайте Ленину товарный вид...Владимиру Ильичу... Какая тут художественность. В лучшем случае исполнительство. У Зои прекрасный рисунок. Линию она не обрывает. Она бесконечна. Это ее замечательное свойство. Она растворяется в том, как идет линия. У нее везде диктует линия. Очень органично, очень красиво. Это и есть тайна. Элемент тайны — то, что сегодняшнее искусство потеряло. И ключ к этой тайне везде один — живописность. Даже в ее скульптуре. Очень хорошие скульптуры, и я даже не знаю, почему. Глазки, губки, носик, они более нарисованы, чем вылеплены. Она и в скульптуре живописует. У нас с ней много общих воспоминаний, общих друзей. Поездки на практику в Канев. Помню, ходили мы с Игорем Григорьевым обедать. А на обратном пути обязательно навещали запущенные сады. Во время боев за Канев многие хаты разрушили, люди оттуда ушли. А сады остались, и в них дозревала замечательно сладкая слива-венгерка. После обеда мы отправлялись за этими сливами. Для таких случаев мы таскали палку. И вот объелись, еле тащимся. А бабы стоят возле ворот и провожают нас в спину. — Оце вже нажралысь. Ой, ёй. Прекрасное было время. Молодость. Любимая работа. И вся жизнь впереди.


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

56

4 Понедельник

Институтская постановка. Картон, масло

5 Вторник

С Сергеем Алексеевичем

ригорьевым я общалась еще до института, в школе. Ему нравились мои работы. Помню, он как-то стал меня поправлять. Переписал кусок. 6 Отошел. А мне не понравилось. Я взяла скипидар, смыла и восстановила, как было. Среда Он не обиделся. Он никогда на меня не обижался. Но в институт не принял. Я пришла узнать, а мне говорят, тебя не приняли. Я тогда очень обиделась. Пять дней сидела дома и никуда не выходила. Решила ехать поступать в Ригу. Но тут из института пришли. Иди, говорят, учись. институте я занималась волейболом. Тренер заставлял принимать мяч перекатом, так чтобы падать на спину, на живот. А я категорически не хотела. Но он ко мне хорошо относился. Его звали Ханум Григорьевич. Поехали в Харьков на соревнования. Майя Григорьева была капитаном. С кем мы тогда играли, не помню, но они были гораздо выше, здоровые, крепкие. А мы маленькие и в желтеньких маечках. Когда вышли на площадку, хохот стоял. Цып, цып, цып. Цыплята, цыплята. Но у нас была высокая архитекторша Надя Бернардова. Майя ей 7 становись к сетке, и стой там Четверг серьезно говорит: — Я капитан, я командую. Надя, все время. Мы все сзади, а ты у сетки. Девочки, пасуйте все на Бернардову, а она будет резать. Только на нее... И мы играли, а Бернардова резала. И мы выиграли. Нам подарили деревянные часы. Ханум Григорьевич на радостях повел всех в кафе. И угощал. Потом мы гуляли по Харькову. Был замечательный день. Мы их обыграли. еня учили француженки. Про Луизу Эдмундовну я уже вспоминала. А в институте была Валентина Григорьевна. Ей тогда было лет шестьдесят. Как коробочка. Невысокая, толстенькая, красивое полноватое лицо, и грудь торчком прямо из-под подбородка. Шеи не было. Но зато какое достоинство. Глаза карие. Игорь Григорьев всегда ее провожал домой под ручку. И очень церемонно с ней общался.

В

М


57

В ИНСТИТУТЕ

С преподавателями у меня были очень хорошие отношения. И в студенческие годы,

А

8 Пятница

и потом. Г. Мелихов со мной откровенничал. Он мне очень нравился. Я считаю его великим художником. Шевченко в гостях у художника Брюллова. Это шедевр. Образцовая, классическая живопись. Но его натюрморты мне нравились больше всего. В. Костецкий — моя симпатия. Украинский классик. Помню, перевели его в пейзажную мастерскую. Он не хотел ужасно. Я как-то зашла. Сидит грустный: — Ну, что мне с ними делать. Со студентами?.. тут как раз Новый год. Я говорю: — Вы им елку поставьте и нарядите поярче. Вот и пейзаж... И действительно, он поставил елку, развесил игрушки. Я даже шарики принесла из дома. И студенты писали. Как пейзаж. Мы под Киев часто выезжали. Группой. Ребята водочку с собой брали. Хорошо было. Заставляли меня по доске 9 пройти, чтобы посмотреть, насколько я трезвая. А далеко мы ездили с Валей Суббота Выродовой-Готье. С этюдниками ходили по селам. Забрались как-то в Карпаты. Ехали на дрезине по узкоколейке. Спиной сидели друг к другу, локтями сцепились, чтобы не слететь. Высадили нас ночью на опушке какого-то леса. Зашли в пустой дом или станцию какую-то. Темно, одна лавка. И луна в окно светит. Сели мы, привалились друг к другу головами, этюдники поставили между ног, чтобы никто не утянул, и заснули.

На катере мы ездили в Канев. Там

Я

недалеко от пристани старушка жила в белом домике. Татьяна Ниловна Яблонская, когда приезжала, у нее останавливалась. И этюды вывешивала на домик, чтобы быстрее сохли. Она писала много, и весь домик был облеплен этими этюдами. Когда Татьяны Ниловны не было, бабушка нас к себе зазывала. И мы у нее ночевали. еще в школе в Канев ездила. На этюды. И Татьяна Ниловна приезжала со студентами. Я усаживалась отдельно, подальше. Она меня находила, брала за руку, приводила к своим и наблюдала, как я работаю.

З. Лерман вместе с С. А. Григорьевым

10 Воскресенье


Женский портрет. Холст, масло


Натюрморт со шляпой. Картон, масло


Г. Григорьева

60

Не представляю свою жизнь без Зои

С

Зоечкой мы познакомились, когда учились в Художественной школе, я была на год старше. Потом вместе учились в Художественном институте. Все эти годы мы были рядом. Я не представляю свою молодость без Зои. И всю свою жизнь тоже, хоть видимся мы теперь реже. Во время войны в здании Художественного института была трудовая биржа, откуда киевлян угоняли на работу в Германию. Поэтому здание уцелело, а вместе с ним постройки (флигели) на институтском дворе. Первые послевоенные годы, когда Художественные институт и школа возобновили работу, эти помещения отдали под жилье и мастерские преподавателям, в том числе нашей семье. Мой отец — Сергей Алексеевич Григорьев — был профессором института и в течение нескольких лет его ректором. Зоя провела у нас дома немало времени, а я часто бывала у нее, она тогда жила на Михайловской улице. Мой отец вел дневник и сделал отдельную запись в связи с Зоиным поступлением в институт. Отметил, что принял девочку с замечательным даром художника. Для этого ему пришлось проявить свой авторитет ректора, так как в первоначальное число поступивших Зоя не попала (нужно думать, в связи с национальностью). И Зоя, как художник, полностью оправдала его ожидания.


Женский портрет. Холст, масло


62 Г. Григорьева Не представляю свою жизнь без Зои

Жизнь ее начиналась счастливо. Семья была очень хорошая. Ее отец, по-видимому, обладал способностями, и, если бы жизнь сложилась иначе, мог стать художником. Зоя от природы наделена большим художественным даром, тем, что называется Дар Божий. Это даже как бы не ее заслуга, как замечательный голос или поэтический талант. Так и Зое свыше был дан этот дар преобразования видимого, реального мира в художественное произведение. Каждый день мы произносим понятные общеупотребительные слова, но только поэт способен придать им форму, выразить мысль, настроение, взволновать и увлечь ими. Так и художник. Мир состоит из привычных предметов, лиц, окружающей нас природы. Проблема в том, как передать это видимое, создать свой узнаваемый мир, вызвать сопереживание, сделать произведением искусства. Это трудно. Некоторые тратят на это всю жизнь, а Зое это было дано с рождения. И Зоя ощущала в себе этот дар. Она очень много работала и в школе, и в институте. Естественно, она выполняла все учебные постановки. Кроме того, постоянно рисовала, писала — в школе, дома. Днем, после уроков, до глубокой ночи. И заражала других своей увлеченностью. Ее желание работать, потребность выразиться били через край. Еще будучи школьницей, летом она пристраивалась к студенческой практике (Татьяна Ниловна Яблонская охотно брала ее с собой), ездила в Канев, работала вместе со студентами. При этом человек она была вполне живой и общительный. Мы играли вместе в волейбольной команде. Выдающихся достижений у нас не было, среди наших институтов (Министерства культуры) выделялась команда консерватории. Капитаном у нас была высокая Алла Горская, мы — остальные — в волейболистки ростом не вышли. Форма у нас была желтого цвета, и когда мы выходили на площадку, начинался смех. Горской кричали: — Мамаша, смотри, чтобы цыплята не разбежались. Если говорить о человеческих качествах Зои, то это необычайная доброта. Ее муж, Юрий Луцкевич, так и называл Зою — Скорая помощь. А насчет товарищества, я убедилась сама. Моя сестра постригла меня очень коротко — под мальчика, для того времени это было необычно. Поехали мы на соревнования, меня стали дразнить, и Зоя буквально подралась из-за меня. Институтские годы для Зои были счастливыми. Тут, конечно, ей много дал мой отец. Это был идеальный союз учителя и ученика. Сергей Алексеевич Григорьев был человеком достаточно независимым. Выходец из сравнительно бедной семьи из Запорожья (тогда город назывался Александровск), он рано пристрастился к рисованию, учился в местной художественной школе, со временем оказался в Киеве во вновь организованном Художественном институте. Здесь он преподавал, отсюда ушел служить в Красную армию и сюда же вернулся после войны. Несколько лет пробыл ректором института. Послевоенное время было для искусства очень трудным, местная киевская среда оказалась буквальным средоточием антикультуры. Но Сергею Алексеевичу очень повезло. Помимо оголтелого, крайне агрессивного официоза, который, как правило, прикрывал бездарность, требовалось нечто светлое, обладающее хотя бы проблесками гуманизма. Я думаю, отцу помешали бы, не дали работать, но его заметили московские комиссии, которые приезжали для отбора работ на Всесоюзные выставки. В картинах Вратарь, Прием в комсомол было ощутимо


63

присутствие человеческой жизни. За несколько лет отец дважды получал Сталинские премии, стал академиком Всесоюзной Академии художеств. Третьяковская галерея закупала его работы. Это обеспечило ему относительную независимость и защиту от местных функционеров от искусства и идеологии (это было неразделимо). С должности ректора его, конечно, сняли. Для института это было плохо (последующая история это подтвердила), а для отца хорошо. Я считаю, что художнику администрирование противопоказано. Человек он был яркий. Многого достиг в молодости самообразованием. В философии хорошо разбирался. Прекрасно знал литературу. Память у него была великолепная. Гете наизусть цитировал, Пушкина, Гейне. Гоголя любил самозабвенно. Музыкой занимался, великолепно играл на баяне. На институтских вечерах выступал. Помню наши семейные встречи. Отец не любил долгих застолий, считал, что можно лучше распорядиться временем. Выносил баян и начинал играть Баха. Звучал, почти как орган, стены сотрясались. Выражение лица у него становилось нездешнее, отрешенное. Разговоры смолкали, приходилось слушать. Только бабушка сердилась. Бах в комнате. Можно вообразить. Все свою жизнь он защищал нас от воинствующей бездарности, которая царила в инстанциях. Он открыл нам путь в Москву. Сейчас это даже трудно вообразить. Отбор на местные (Украинские) и Всесоюзные выставки проводил киевский выставком, который строго следил за тем, чтобы в Москву не попало хоть что-нибудь талантливое. Поэтому мы отвозили свои работы, пользуясь правом самовыдвижения, которое давало нам членство в Союзе Художников. В Москве это встречали с пониманием. Вообще московская художественная среда тех лет нас поддерживала. И Зою там знали и ценили. А потом наши деятели потребовали, чтобы Москва без их направления наши работы не принимала. Подняли шум, подключили партийные органы. И эта лазейка закрылась. Повторяю, сейчас это невозможно вообразить, а тогда невозможным казалось что-либо другое. Возьмем Зоину работу. Мы называли ее Шоколадница. Ясно, появись эта работа на выставке — придется убирать многое другое. Поэтому реакция самая тупая и категорическая: отклонить, запретить и все тут. Столкновения были самые ожесточенные. Комиссия потребовала от Зои сделать у шоколадницы поменьше нос и грудь. Вот тогда они разрешат (вы только подумайте!) выставить. Зоя плакала и отказывалась. Сергей Алексеевич (как и Т.Н.Яблонская), отстаивавший Шоколадницу, звонил Зое и уговаривал припудрить носик, чтобы спасти работу. Буквально, умолял: — Зоечка, я обо всем договорился. Прошу тебя, поправь, сделай, как они хотят. Микельанджело, когда отец указывал ему что-то изменить, присыпал для вида гипсом. И ты... Я тебя прошу... И Зоя додумалась по микельанджеловскому рецепту. Налепила на поверхность картины папиросную бумагу, и написала на ней, как ее заставляли. Работу приняли, представили в экспозиции, и тогда, буквально со стены, Зоя бумагу убрала и вернула работе прежний вид. Эта маленькая, но весьма типичная история показывает дикость тогдашней ситуации в искусстве. Зоя — счастливый человек, она выжила, несмотря на это давление, осталась художником со своим миропониманием, со своим языком. Это редкое счастье, которое дано далеко не всем. Но ведь жизнь проходила, на борьбу со всем мракобесием этим ушли годы. Что говорить, если единственную


Вечер. Холст, масло

64 Г. Григорьева Не представляю свою жизнь без Зои

нашу групповую выставку молодых (1984 год) мы пробивали в течение пятнадцати лет. Сначала еще молодые, а к моменту открытия успевшие состариться художники. Уже картины развесили, а комиссия шла следом и срывала с готовой экспозиции. Конечно, выдвигались разные предлоги и претензии, идеологического плана. Но я утверждаю, в основе всего этого безобразия и издевательства была вечная драма столкновения таланта и бездарности. Только так можно это объяснить. Допустим, Зою, меня можно было обвинить в чрезмерном увлечении западничеством (хоть и это очевидная глупость — художник всегда представляет себя самого). Но как объяснить последовательное противодействие, неприятие, замалчивание А.Лимарева? Это был наш общий любимец. До такой степени душевно красивый человек. Родом из Луганска, из простой семьи. Человек необыкновенной культуры, наделенный ярчайшим художественным даром, исполненный восторга перед миром. Его называли — украинский Ван Гог, и это соответствовало масштабу и уникальности его таланта, темперамента, предельной выразительности. Писал рабочих. Женщин, которые сушат сливы. Стога сена. Ветку белой акации. Диск раскаленного солнца. Лучезарный человек. Он один мог достойно представить украинское искусство. Чем он не угодил? Своим очевидным талантом. Иначе объяснить нельзя.


Мы стали выразителями нового времени, мы не хотели подчиняться законам соцреализма. Это — самое страшное, что можно представить в искусстве. Соцреализм — это насилие над личностью художника. Использование откровенной демагогии о классовой сущности культуры в интересах бездарных карьеристов от искусства. А в основе искусства — свобода. Качественное в искусстве может получиться только тогда, когда вы вслушиваетесь в себя, говорите о себе, своим языrом. А это запрещалось. Только так и никак иначе. Мы сопротивлялись скорее бессознательно — в силу своего таланта, личности, времени. Не было готовых формул, ответов, системы ценностей как таковой. Мы просто хотели сохранить свое я, свое право на самовыражение. Государство давало возможность художникам заработать, подчиняя своему диктату (такие заказные работы справедливо назывались халтурами), но оно лишало их возможности говорить своим собственным языком, говорить от собственного имени. И это разрушало сам смысл творчества. Для Зои, для того же А. Лимарева выполнение таких халтур было буквально невозможным в силу их ранимости, неспособности к компромиссу. Ведь компромисс — это отказ от себя, это необходимость соглашаться с тем, что считаешь заведомо неприемлимым. У Зои это выливалось в большие проблемы. Ее работы, казалось бы, уже прошедшие сквозь разные Советы и Выставкомы, вновь отклонялись и даже уничтожались (буквально). Хотя, когда смотришь на работы тех лет (Зоины, в частности), трудно понять, в чем природа конфликта. Трудно даже вообразить ситуацию в изобразительном искусстве того времени, до такой степени она была антихудожественной, антигуманной. Ведь Зоины работы высокопрофессиональны, они реалистичны в наилучшем понимании сущности реалистического искусства. Мы стали делать выставки у меня в мастерской. Это была бывшая мастерская моего отца. Сам он уже в ней не работал, постоянно жил за городом. У нас

65

Вместе с А.Лимаревым


66 Г. Григорьева Не представляю свою жизнь без Зои

был свой круг. Миша Вайнштейн. Анатолий Лимарев. Ира Вышеславская. Развешивали работы. Открывали. Устраивали для себя праздник. Кто-то донес. Собираются, приводят иностранцев. Сейчас это постичь невозможно. Какие там иностранцы! Наши друзья — учителя, врачи. Были большие неприятности. Сергея Алексеевича вызывали, устроили разбирательство. Мастерскую грозились отобрать. Он тяжело это пережил. Нас из Союза собрались исключать. Теперь времена изменились. И судьба творческой личности выглядит более многозначной. Появляется возможность для сравнения, для оценок и выводов. В любое время, какое ни возьми, человек, выходящий на собственный путь, обречен на противостояние. Это закон жизни. Ты становишься личностью, ты порываешь с формами массового производства, значит, приготовься быть битым. Ты должен отвечать за свой выбор. Иосиф Бродский правильно говорил. Как только человек создает свой собственный мир, он становится инородным телом, в которое метят все законы сжатия, отторжения и уничтожения. Что сам Бродский представлял для Советской власти? Просто личность. Личность со своими убеждениями. И этого достаточно. Так же, как и нам доставалось за то, что мы были личностями. И Зоя, и я — счастливые люди, потому что у нас хватило сил пройти этой дорогой. Нужно быть в ответе перед самим собой. Никто никого фанфарами не встречает. Достаточно вспомнить судьбы Модильяни и Ван Гога, которые в просвещенной Франции не были признаны и жили в нищете. Видимо, есть особый закон отторжения нового. Исключений почти нет. Как пример успешной художнической биографии вспоминают Пикассо. Я лично считаю его творчество явлением неоднозначным. Достаточно вдуматься в его формулу: — Я не ищу. Я нахожу... А художник именно ищет. Для того, чтобы создать нечто своё, нужно как следует всмотреться, вслушаться. Пикассо открыл дорогу масс-культуре. И большинство ринулось по этому пути, потому что это легко. Не нужно уметь рисовать, уметь писать. Профессиональный уровень не нужен. Достаточно намазать и раскрутить. Раскрутка, реклама, а не творчество — это сейчас решает. И в этом «заслуга» Пикассо. Он снял значимость изобразительного искусства как духовного явления и превратил его в товар, в рекламный продукт. Шагал — действительно, счастливое исключение. Он делал только то, что хотел. Это крайне редко бывает. Все мы переживаем сейчас эту проблему. Сегодня — делай, что хочешь. Разница с прошлым огромна. Прежде в отстаивании своей позиции мы находили себя. Сейчас вакуум. И назойливая всепроникающая реклама, никак не связанная с сутью дела. Утешение в том, что работаешь для себя и как хочешь. Все мы изменились. И Зоя не исключение. Достаточно взглянуть на ее последние работы. Они соответствуют ее нынешнему миру, в них новое качество. Трудно сказать, что лучше. И ее новые работы мне нравятся по-иному. Случилось то, что должно было случиться, хоть недавно мы об этом еще не догадывались. Советское искусство ушло, остались художники, увидевшие свое время и себя в нем, и рассказавшие об этом своим собственным языком.


С. Григорьев

Страницы биографии 67

С

ергей Алексеевич Григорьев (1910—1988) — один из наиболее выдающихся украинских советских художников — был профессором Киевского Художественного института, а в течение ряда лет его ректором. Поколение художников, прошедших в те годы через институт, отзывается о С.А.Григорьеве с благодарным уважением. Зоя Наумовна Лерман считает Сергея Алексеевича своим учителем и вспоминает с любовью. Сергей Алексеевич Григорьев оставил после себя интереснейшие воспоминания, говорящие, помимо всего прочего, о его незаурядных способностях литератора. Ему очень повезло с учителями. Первым был Вадим Николаевич Нев­ ский — молодой энергичный человек, пришедший из Красной Армии и организовавший в Запорожье Художественную школу. В помощниках у Невского был итальянский скульптор Томмазо Сальвадоре Чикетти, который заблудился в Украине времен гражданской войны. Невский встретил Чикетти на базаре, тот просил милостыню и был рад вернуться к своей основной профессии. Товарищ Чикетти жил при школе, был худ, вихраст, необычайно экзальтирован и объяснялся преимущественно жестами, так как русского языка почти не знал. Для тогдашнего Запорожья он вылепил проект памятника Героям Парижской Коммуны с изображением стены Пер-Дашез, фигур расстреливаемых коммунаров в духе Родена и надписью Вива де ла Коммуна, которую выводила на стене


68 С. Григорьев Страницы биографии

кровью умирающая революционерка. Потом Чикетти уехал устанавливать Советскую власть в Италии, глина рассохлась, и макет памятника погиб. Главным учителем Григорьева была Серафима Захаровна Кочергина. Она училась в Московском Строгановском училище, но болезнь заставила ее вернуться на родину. С семьей Кочергиных близко дружил Д. Бурлюк (совместная фотография с Кочергиными открывает монографию о творчестве Бурлюка). Сама Серафима Захаровна была знакома с Маяковским и кругом московских художников и поэтов. Кочергина прекрасно знала музыку и литературу, обладала безукоризненным художественным вкусом и была педагогом по призванию. Она разбудила «почти дикарскую душу» мальчика (так пишет о себе сам Григорьев) и сделала из него художника. После войны, когда стали публиковаться репродукции работ лауреата Сталинской премии С.А.Григорьева, Кочергина нашла его, и они переписывались до ее смерти. О Серафиме Захаровне С.А.Григорьев пишет с несвойственным для него пафосом: — Только со временем наша страна стала собирать тот большой урожай, что был посеян этими людьми. Будь моя воля, я создал бы драгоценный памятник Неизвестному народному учителю. Свой вклад в подготовку будущего художника внес Михаил Никифорович Кузнецов. Он сменил В.Н.Невского, который перебрался в Харьков (позже В.Н.Невский стал художественным редактором киевского журнала Жовтень). Кузнецов был классик-академист и большое внимание уделял соответствующему курсу рисования. У него была хорошая библиотека, он приглашал учеников домой, знакомил с Рембрандтом, Ван Дейком. О прошлом спрашивать было не принято. Ходил слух, что когда-то он начинал учиться в Академии Художеств, потом стал военным, что в прошлом он — полковник, перешедший на сторону Красной Армии. Военная косточка чувствовалась даже в преподавании им рисунка, его ученики удивляли необычайно высокой подготовкой и легко выдерживали экзамен, который стал необходим для продолжения образования. Как и Кочергина, М.Н.Кузнецов спустя годы нашел Григорьева, и они долго переписывались. Об этих людях С.А.Григорьев вспоминает с большой благодарностью и теплом. Но самым необычным было его знакомство с учителем физики. При поступлении в институт ввели экзамены. Требовалось срочно изучить физику. Этого предмета, как и математики, Григорьев совершенно не знал. В качестве репетитора ему подыскали старика, который за продукты питания готовил к вузовским экзаменам. Звали старика просто Барух. Это был неопрятный человек в рваной кацавейке и с опухшими ногами. На занятиях присутствовали четыре кота, требующие к себе постоянного внимания. Лысой худой головой и ироничным взглядом старик напоминал скульп­ турный портрет Вольтера работы Гудона. Он считался полусумасшедшим (малахольным) и жил под присмотром соседей. Барух учился философии в Геттингенском университете, где слушал лекции ученика Гегеля профессора Фишера. Учить Григорьева физике Баруху было неинтересно, зато он с удовольствием вспоминал философию. Сам он разделял взгляды английского философа Юма. Юму он отдавал предпочтение даже перед Гегелем. В заваленной всяким хламом комнате, среди немытых тарелок и надоедливых котов шло это обучение. От Баруха Григорьев впервые услышал имена Канта, Шеллинга, Фихте, французских энциклопедистов. Барух читал по-немецки Гольбаха, на ходу переводя отрывки


из книги О человеке, его умственных способностях и его воспитании. Иногда он совсем увлекался, забывал об ученике и начинал вслух спорить с воображаемыми собеседниками, отстаивая собственную философскую систему. Григорьев мало что понимал, но слушатель он был внимательный, учился думать, и зерна удивительного обучения попали на благодарную почву. Единственно, о чем они не вспомнили за три летних месяца, это математика и физика. Распрощался со своим учеником Барух спокойно. То ли это было результатом его умозрительных философских воззрений, то ли сам он за долгую жизнь привык к потерям и обрел стоическое безразличие к миру. Потом Григорьев поехал в Москву поступать во ВХУТЕМАС (Высшие Художественно-Технические Мастерские). Оставил фанерный чемоданчик в пустой комнате общежития (студенты были на практике) и пошел знакомиться с Москвой. Теперь простота этого провинциала кажется удивительной (в том числе самому мемуаристу), но такое тогда это было время — оптимизма и веры в будущее.

69

У Андреевской церкви. Картон, масло

Экзамены по специальным предметам Григорьев выдержал легко, а экзамен по физике провалил. Пребывание в общежитии стало проблематичным, но вернувшийся с практики хозяин кровати успокоил неудачливого абитуриента, посоветовал на все наплевать, ходить на занятия, и даже уступил Григорьеву свою кровать (видно, в качестве напутствия в искусство), подыскав себе другую. Так Григорьев и поступил. Как-то в общежитие зашел Владимир Андреевич


70 С. Григорьев Страницы биографии

Фаворский. Его направили из Учебной части, чтобы сверить число студентов с количеством постояльцев. Фаворский открыл большой журнал и стал называть фамилии. Григорьева и еще двоих (со схожей судьбой) в списках не оказалось. Закончив перекличку, Фаворский вежливо спросил, всех ли он назвал. Отсутствующие (и Григорьев в том числе) попросили внести свои фамилии в общий список, что Фаворский и сделал, предварительно извинившись. С Фаворским Григорьев разговорился, тот пригласил бывать в своей мастерской. Стали открываться определенные перспективы, Григорьев купил акварельные краски в магазинчике на Рождественском бульваре и стал вникать в яростные споры между левым и правым искусством (он ощутил в себе извечную отсталость провинциала). Но радужным планам не суждено было сбыться. Спустя два месяца Учебная часть навела порядок в списках студентов, и реальность предстала перед Григорьевым во всей своей суровой неизбежности. Помимо не сданного экзамена по физике, сказалось еще одно препятствие: абитуриенту не исполнилось семнадцати лет. С этим Григорьев переехал в Ленин­ град, в тамошний Художественный институт. Но и здесь его поджидала судьба неудачника в виде все того же экзамена по физике. Люди здесь отличались от благодушных москвичей — строгие, немногословные и непреклонные. И Григорьев, успешно сдав экзамен по специальности, отправился домой, на Украину. Хорошо, что поездные билеты ему как сыну железнодорожника полагались бесплатно. В Харькове его устройством занялся старший брат Григорий, преподававший математику в местном ВУЗе. Он добился перевода младшего брата (как сдавшего экзамен по специальности) из Ленинградского института во вновь открытый Киевский художественный институт (КХИ). Разница между институтами была громадной — в Киеве не нужно было сдавать физику. Так в 1928 году Сергей Алексеевич стал студентом КХИ, с которым оказалась связанной вся его последующая жизнь... Следует подчеркнуть, что годы творческого взросления З.Лерман и ее поколения были очень трудными. Над искусством довлели идеологические догмы, отступление от них строго каралось изгнанием из института, отстранением от преподавания, преследованием и запретом на творческую деятельность. В этих условиях Сергей Алексеевич дал возможность вырасти и окрепнуть вступающим в жизнь молодым художникам. В воспоминаниях С.А.Григорьева есть описание улицы, на которой находится Художественный институт. Описание относится к концу 20-х годов, когда Сергей Алексеевич стал студентом этого института, но в ранние послевоенные годы здешний городской пейзаж и нравы не слишком отличались от довоенных. Вот дословно этот отрывок. Сейчас трудно представить Киев 1920-х годов. Нынешняя улица СмирноваЛасточкина, а тогда Вознесенский спуск, была важной торговой артерией, связывающей два больших базара — Житний и Сенной. Узкая улочка, заставленная маленькими одноэтажными домиками, змейкой вилась по Глубочице с Подола и вверх мимо Художественного института (Смирнова-Ласточкина, 22). В базарные дни улица и все прилегающее пространство было заполнено особенными «базарными» типами: нищими немыслимого вида, хитрыми монахами, призывающими к покаянию и за деньги отпускающими грехи, слепыми кобзарями, гадалками, целителями, фокусниками, жуликами и личностями откровенно


уголовного вида. Все это невероятное скопище пело, плакало, стонало, молилось, гоготало, торговало. Среди всех этих убогих телом и духом людей встречались поистине неповторимые персонажи. Помню слепого нищего с обезображенным лицом, который не выпускал из рук балалайку, зарабатывая игрой себе на хлеб. Его, держа за полы рваной одежды, водила по базару такая же ободранная нищенка, которая, как рассказывали, сама же из ревности плеснула ему в лицо кислотой. Запомнился и другой нищий — обладатель прекрасного драматического тенора, еще не старый, но уже до предела опустившийся. Его репертуар был уголовно-сентиментальным. Вечерами он горестно пропивал собранное за день подаяние. Местные комсомольцы напрасно старались вернуть его к нормальной жизни. Его сгубило пьянство. Не менее заметен был безногий горбун. Сидя в маленьком самодельном возке, он виртуозно играл на мандолине. Просто удивительно, как, казалось без всякого труда, он извлекал из старого инструмента звуки чарующей красоты. Летними вечерами кто-то перевозил его с базарной площади в парки над Днепром, и там он давал настоящие концерты. Здесь он играл бесплатно. Гордость не позволяла ему брать деньги в местах киевской поэзии. До поздней ночи с высокого берега Днепра, как будто связавшего между собой разные эпохи — барочную, как легкокрылый мотылек, Андреевскую церковь и суровый, овеянный славой революционных боев Арсенал, плыла чудесная музыка, овевая зеленые кручи и тихий засыпающий Днепр.

71

С. А. Григорьев. Портрет Зои Лерман



73


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

74

4 Понедельник

5 Вторник

6 Среда Дипломная работа Зои Лерман. Балерина (С.Колыванова) Холст, масло.

Я очень 7 Четверг

юблю балет. До войны успела прозаниматься несколько месяцев. Бабушка сшила пачечку из марли с оборочками разного цвета — розовыми, голубенькими. И привела меня в самую младшую группу. Помню, мы занимались, а мимо проносили огромную декорацию к какому-то спектаклю. Необыкновенной красоты, так мне тогда показалось. И я загляделась. Все сделали маленький батман, перешли на большой, а я стою, смотрю на эту декорацию и команды не слышу. Вдруг палкой по полу стук. — Соня, проснись!.. Руководитель у нас был пожилой. Очень высокий, седой, стройный, лет под семьдесят. С палкой всегда ходил. Никогда не сидел, ходил, делал замечания, постукивал палкой. Покрикивал на нас, но с улыбкой, не страшно. После того случая с декорациями он стал звать меня Соней. Я и потом постоянно на них засматривалась. Мы участвовали в спектакле. Не помню, в каком, детском или взрослом. Танцевали в глубине сцены. Большие


75

В начале был балет 8

балерины в центре, а мы — маленькие — вокруг них. В конце занавес опустили, Пятница затем опять подняли, и мы вместе со всеми выходили на аплодисменты. Наш учитель подхватил меня, посадил на плечо, подошел к самому краю сцены и стал раскланиваться. Так и запомнила, как он меня опускает и поднимает, вверх-вниз, вверх-вниз. А я как будто летаю. Прямо в лицо столб света, за ним черная яма. И аплодисменты откуда-то из темноты. ачалась война, мы уехали в эвакуацию и жили в Перми. Вначале было очень трудно. Стояли дикие морозы, и мы страдали от голода и холода. Я отморозила пальцы на руках и ногах. Прошел год, и стало немного легче. Мне повезло, мама подружилась с женщиной, и та брала меня с собой на балетные спектакли. В Пермь эвакуировался Кировский балет, спектакли были чудесные. Дома мы с моими двоюродными сестрами наряжались в какие-то тряпочки, занавесочки, изображали 9 из себя балерин — Уланову, Вечеслову. Я была Балабиной. А потом бабушка повелаСуббота нас учить музыке во Дворец пионеров. Прослушали, выбрали меня и мою сестру Аллу. Бабушка дожидалась после урока, и мы шли назад в полной темноте. Аллочка поэтому перестала ходить, мама ее не отпускала, боялась, мы с бабушкой ходили вдвоем. А закончились мои занятия уже в Киеве. Во время игры у меня запястья поднимались. Учительница брала линейку и била по рукам. И я перестала ходить. Было не больно, но из-за унижения. Что это такое, по рукам бить? Дома я не объясняла, почему, просто перестала ходить, и все. огда мы вернулись в Киев, заниматься балетом было уже поздно. Но я постоянно ходила в оперный театр и, когда стала заниматься живописью, много рисовала балерин. Помню, остановила Потапову за кулисами. Я ее еще с довоенных времен помнила. Можно, я вас нарисую? И она мне позировала тут же на лестнице. 10 У меня ее портрет висел дома. Исчез неизвестно куда. А недавно мы встретились Воскресенье в гастрономе. Узнали друг друга, она такая же стройненькая. дружила со Светой Колывановой, еще со школы. Она училась в Киеве. Замечательная балерина. И сейчас с ней дружу. Она в Харьковской балетной труппе всю жизнь протанцевала. Живет там же, в Харькове. Недавно мне звонила. Это очень близкий для меня человек. В институте я написала ее портрет как дипломную работу. Большой вертикальный холст. Смотритель должен был забрать с выставки, из зала в хранилище. Переносил работы, мою оставил ненадолго в коридоре. Вернулся, а ее нет. Срезали прямо из рамы. Грубо срезали, бахрома висела. У меня и сейчас перед глазами подрамник, громадная дыра, а вокруг клочья холста. У служителя стало плохо с сердцем, он лег на диван и лежит. Я его успокаивала, капли давала. Потом хотела наново эту работу написать, по фотографии. Но не получилось. Только черно-белая репродукция и осталась.

Н

К

Я




И. Дыченко

78

Зоя и фея

С

Зоей Лерман я познакомился в шестидесятые годы, а как — точно не пом­ню. У художников не бывает панибратства. Мы долго присматриваемся друг к другу. У меня немало друзей, но у нашей дружбы большая «выслуга лет». Я бывал у Зои дома на улице Михайловской. Хорошо помню ее маму. Подходы к комнате — полутемная кухня, кладовка — более напоминали состояние, близкое к эвакуации, чем упорядоченное жилье. Первый этаж. Светлица, вернее, темница. Большая комната с низким потолком. По стенам в беспорядке, так мне казалось, Зоины работы. Когда она начинала свой творческий, лирический, романтический, утопический путь, в советском искусстве победил и годами продолжал оставаться таким и впредь так называемый суровый стиль. Зоя никогда не была причастна ни к этому стилю, ни к подобным веяниям. Ни московским, ни киевским. Потому что по своей природе Зоя совершенно не суровый человек. Она — парус одинокий. В тумане моря голубом нашей общей жизни. Всегда и во всем продолжает свою суверенную избранную линию. Зоя не боится из состояния одиночества перейти в состояние уединения и наоборот. Общение с ней — это всегда разговор с третьим собеседником. С тишиной ее произведений.


В костюмерной. Офорт


80 И. Дыченко Зоя и фея

Почему разговор о балете возникает в книге о художнице? У меня немало публикаций на темы балета. Любовь к этому искусству заставляет меня постоянно задумываться, почему балет по-особому волнует людей. «Звездные» личности балета становятся культовыми именами, буквально символами своего времени. И в исторической ретроспективе на протяжении ста, двухсот, даже трехсот лет их судьбы бесконечно интригуют нас. Интерес к их жизни, творческой, интимной биографиям не утихает. Вместе с тем художников, которые бы занимались балетом всерьез и были истинными, так сказать, «болельщиками» этого искусства, не так много. В первую очередь, на память приходят имена Эдгара Дега и Зинаиды Серебряковой, которые подпали под властное, магическое обаяние танца. И вот Зоя Лерман. У нее свой балет, без цитат и аллюзий Дега, Пикассо, Бенуа, Серебряковой... Балетная тема буквально стержнем проходит сквозь все ее творчество. Зоя связана с балетом кровными узами — памятью детства, жизненными переживаниями, профессиональным интересом — буквально изо дня в день. Поэтому она не иллюстрирует балет, своим творчеством художника она врастает в балетные будни. В ее картинах и многочисленных рисунках трудно увидеть нечто похожее на апофеоз. Эффектные позы, эффектные костюмы. Нарядный цвет. Это есть, но это не главное. Здесь нечто иное, совершенно особенное и глубоко личное переживание. Ее балет — как лунная дорожка ночью где-то там на реке. Это нюансы, это рефлексы, это смена настроений. И точность, которая наделяет изображаемое особым лирическим чувством. Оно — от ее живописного мировоззрения, ее проникновения в тему. Зоя Лерман не строит свой мир балета на внешних эффектах. Ее взгляд — не извне, а изнутри процесса. Здесь балетная тренировка (класс), закулисная жизнь людей, которые изо дня в день трудятся на сцене и за сценой. Это не парадная живопись. Часто скромная по цвету, она не подчеркивает изысканность форм и неожиданно приводит нас к тому, что каждый из артистов балета по-своему одинок. В этом антипафосный, очень человечный подход к судьбе артиста, к его труду. Возможно, это перекличка с ее собственной творческой и личной биографией. Зоя понимает этих людей, чувствует их тайну. И она изображает свои персонажи таким образом, что проникаешься к ним не только симпатией, но иногда и сочувствием. Таков психологический фон всех ее работ. Конечно, в первую очередь следует сказать о выдающейся балерине Светлане Колывановой (ныне художественном руководителе Харьковского Оперного театра), с которой Зоя Лерман дружна с юности. Даже в самой фамилии Колыванова есть что-то близкое творчеству балерины (это, кстати, Зоя подметила!). Как будто что-то колышется. Ощущение чего-то недосказанного. Я знаю Светлану многие годы и могу подтвердить точность этого чувства. Колыванова — балерина без спортивных эффектов, это необыкновенно тонкий лирический мастер. В Зоиных портретах и композициях — это муза балета, Терпсихора. Я бы назвал ее украинской Сильфидой, настолько она тонка и изысканна в своих пластических проявлениях. Удивительно, как языком живописи Зое Лерман удалось передать это ощущение избранности. За исключением Светланы Колывановой, Зоя почти не изображала других знаменитостей. Она не гонялась за ними, не пыталась создать галерею выдающихся балетных современников. Ее работы — это общий памятник балету, признание в любви к нему.


Портрет балерины С. Колывановой. Холст, масло.


Портрет балерины С. Колывановой. Картон, масло.


Портрет балерины С. Колывановой. Картон, масло.


Балерины. Холст, масло


Балерина. Бумага, карандаш


Балерина Е. Потапова. Холст. Масло


Лежащая балерина. Картон, масло


88 И. Дыченко Зоя и фея

Мне очень хочется сделать «шаг в сторону» и вспомнить, какой шок я испытал, когда увидел в видеозаписи дуэт Светланы Колывановой и Тодора Попеску. Это чудо! Формы ног, рук, корпуса — само совершенство, музыкальность, артистизм — абсолютны! Но в портретах Колывановой Зои Лерман есть и нечто иное, чем в ее сценических воплощениях — тонкие грани духовности, душевного смятения, затаенной страсти — все это от феи балета, не иначе... И вот эпизод. В крохотной гримуборной Светланы с Тодором в Харькове, как в обители Коппелиуса, сменялись эпохи и стили. Костюмы ждали своих хозяев, измученные балетные туфли ждали тепла и радости танца, висели фотографии «звезд»... Однажды после спектакля сюда зашла Майя Плисецкая и увидела фото балерины, кажется, в «Лебедином озере». Помолчала, полюбовалась и спросила Светлану: — Это — я?.. А Колыванова ответила: — Нет, это я... Обратим внимание на отдельное свойство рисунков Зои Лерман по балетным мотивам. В ее графических композициях всегда есть причудливая поза, какой-то гротеск. Я не стал бы рекомендовать эти рисунки как иллюстрации для начального курса классического балета. Ее рисунки — это не цитатник для тех, кто учится танцевать, это ее собственная верно подмеченная и переданная интонация, состояние, «изюминка» движения, ее собственный «курсив». Она обязательно подметит какую-то мимолетную особенность, какой-то вывих, какую-то якобы неверную позицию. И здесь ее взгляд совпадает с творчеством гениального балетмейстера Леонида Вениаминовича Якобсона. Этот удивительный выдумщик, новатор нашел так называемую шестую позицию, определенное расположение стоп при движении или позе. Благодаря этому хореографу удалось превратить то, что мы понимаем под походкой Квазимодо, в нечто невероятное по изобретательности и пластическому решению. Леонида Вениаминовича уже больше тридцати лет нет на свете, но никто не решается воспроизвести и повторить его находку. В конце шестидесятых — начале семидесятых годов Якобсон поставил шесть номеров на тему скульптур Родена. Поскольку Роден изображал обнаженных, Якобсон выпустил своих артистов в цельном трико (юниформ). Обнаженность в балете — великое достижение, к которому это искусство шло очень долго. Понемногу подрезали кринолин, пока не появилась пачка, потом пачка отошла в прошлое и проявилось почти обнаженное тело, легкий купальник или бандаж у мужчин. Но жили мы, как известно, не на облаке, и обком партии Ленинграда запретил Якобсону показывать все шесть номеров в одном концерте ввиду их откровенной эротичности: «Паоло и Франческа», «Вечная весна»... Поэтому в плановых спектаклях или на гастролях эти номера показывали: в один вечер — три номера, а в следующий — три остальны. Так сказать, юмор поневоле. Мне тогда удалось совершить маленький подвиг, опубликовать в органе ЦК комсомола Украины рецензию на гастрольные спектакли Л.В.Якобсона как выдающееся явление хореографии, прославляющее нашу славную действительность, и поэтому очень важно показывать Роденовские композиции целиком, без искусственного разделения. Благодаря этой рецензии питерские обкомовцы разрешили Якобсону показать Роденовскую сюиту именно так, как она была задумана, о чем я узнал от Леонида Вениаминовича. Почему я вспомнил эту историю? Балетные работы Зои Лерман я бы тоже предложил показывать поштучно. Две, три за раз. Потому что каждая из ее работ — это отдельная оригинально поставленная и сыгранная композиция.


89

В каждом ее создании есть своя законченная тема, лирика, гротеск, неожиданные костюмы, далекие от привычных. При этом у меня возникает чувство, что Зоя не столько списывает с реальности, сколько сама придумывает эти костюмы по своему разумению — и по цвету, и по форме. Я не могу вспомнить, где я уже видел подобное движение или подобный костюм. Серж Лифарь определил причастность к балетному творчеству как хореавторство. Можно вполне обоснованно считать, что в работах Зои Лерман это хореавторство присутствует. Она как хореограф выстраивает мизансцену, работает с персонажем, костюмами, балетной пластикой. Все это делается неосознанно или полуосознанно, интуиция — одна из граней ее дара. Но если бы талантливый хореограф просмотрел Зоины работы, что, в общем, не исключено для будущего, он мог бы поставить сюиту, концерт, миниатюру или даже спектакль по мотивам ее работ и посвятить его Зое Лерман. Странно, но, в общем-то, о балете мы с ней почти не говорили. Мне достаточно смотреть на ее произведения. Можно увидеть, как где-то проявляются черты весельчака Арлекина, грустного клоуна Пьеро. Весь мир ее образов, одновременно узнаваемых и неожиданных. Я знаю, что движет Зоей в ее верности этой теме, в ее многолетнем писании и рисовании балетных мотивов (даже не сюжетов, а мотивов). Балет — это единственное архаическое, хотя с элементами новаторства, искусство, которое апеллирует к идеалу. Идеальное тело. Идеальная поза. Идеальные нюансы. Идеальные ручки. Пальчики, глазки. Все здесь идеально сей момент и должно таким оставаться. Без работы резинкой, без поправок и доработок. Сразу и окончательно. А-ля прима. Вот еще одно наблюдение. Как известно, хоть часто это и несправедливо, люди рождаются в свое время, в своем месте. Отсюда «гений места», есть такая прекрасная книга. Оденсе — город Андерсена, и оспорить это невозможно. В Америке это — О’Генри, в Англии — Шекспир, в Украине — Шевченко. Без Котляревского Полтава стала бы пригородом какой-нибудь атомной станции, а Ясная Поляна без Льва Толстого — местом содержания малолеток или чем-то в этом роде. Наш Киев — город-донор. Это — Булгаков и Лифарь, Нижинский, Вертинский, семья Бердяевых, Голда Меир и еще «сорок сороков». Киевская балетная «прививка» сделана Зои Лерман с колыбели. А потом в эвакуацию ее семья была отброшена в Пермь. И это — знак судьбы. Я был в этом городе на 2-й Международной Дягилевской конференции, где выступил с темой: «Дягилев — Нижинский, любовь — ненависть, война характеров». Родной город С.П.Дягилева поразил меня во всех смыслах. Там, кстати, начали восстанавливать усадьбу Дягилевых, мне довелось побывать в этом одноэтажном доме еще до создания музея. Я перевел небольшие деньги на это святое дело. Пермь до войны никакими балетными успехами не отличалась, и о Парижских сезонах рядовые граждане вряд ли догадывались. Над Окой сплошь гнездилась городская архаика — добротные дома в деревянных грубоватых кружевах в купеческом вкусе. Советская власть напоминала о себе глобальным запустением и своеобразной «изобретательностью» в переименованиях улиц и переулков — памятником идеологическому примитивизму. 1-я Советская улица, 2-я Советская, третья. Идешь дальше — Октябрьская, потом — в честь Вождя, et cetera, et cetera. Ни одного исторического названия. Серость. Бурьян. Отсутствие памяти и воображения. Прошу извинить меня за это intermezzo.


Но оцените. В годы войны именно Пермь стала сценой Мариинского (тогда Кировского) балета. Могу представить себе, какой силы детские впечатления тогда были у Зои. И где она вообразила себя Балабиной. А знаете имя этой питерской балерины? ФЕЯ! Одним из первых детских впечатлений Зои была Фея Балабина и Фея Балабиной — реальная и сказочная. Зоя видела Фею на пермской сцене и себя в ней, в образе Феи. И Фея осталась с Зоей. Это очень и очень точно. Золушка подтвердит.

90


Сценка. Холст, темпера


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

5 Вторник

Игорь Григорьев

6 Среда

7 Четверг

На дипломе (май, 1957 года). Слева направо: О. Животков, В Журавель, В. Барский, А. Дубовик

92


93

Друзья 8 Пятница

9 Суббота

М. Вайнштейн, И. Григорьев

10 Воскресенье

На дипломе. И. Вышеславская, В. Реунов


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

Л. Дюльфан (вниз головой), М. Вайнштейн

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг

Зоя Лерман, Георгий Якутович

94


95

Друзья 8 Пятница

Т. Шихалиев (слева), А. Хорунжий (справа)

9 Суббота

10 Воскресенье

Юрий Луцкевич


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник осле института я попала в

П

96

астерские Союза художников. К Сергею что-то вроде второго уровня Это Алексеевичу Григорьеву, он меня пригласил. обучения. На творческую дачу — потому что мастерские были на бывшей даче Кулиженко, в конце Куреневки. Кинь грусть — такое у нее название. еня звал к себе Дерегус. Приглашал у него работать в офортной мастерской, даже уговаривал. Дерегус любил незаметно выпить коньячку. Брал бутылочку и шел в лес. Все были в курсе. А потом стал уходить без бутылочки. Но возвращался веселый. В чем дело? Ребята подглядели, оказывается, он в лесу нашел дупло, и в нем эту бутылочку прятал. Так они — бессовестные, ее вытащили. Я только потом узнала. Он ходил-ходил, возвращается очень расстроенный. Я их стыдила. Что это вы такое придумали. 5 ерегусу нравились мои рисунки. — Знаешь, — говорит, — тут у меня заказ, давай Вторник я тебе его отдам. Сделаешь?... Но мне стало неловко, и я отказалась. Вообще, хороший человек был, добрый. Очень хороший художник. А его дочку я лепила, она — скульптор.

М

Д

6 Среда

7 Четверг

Женская голова (портрет скульптора Натальи Дерегус). Керамика.


97

Всего понемногу 8 Пятница

9 Суббота

Азовское море, лодки. Картон, масло

Я

10

тье Воскресенье часто ездила на Азовское море. Писать рыбаков. Сначала мы с Валей Выродовой-Го деревянные. ездили. Над морем, помню, была высокая гора. На ней столы длинные, Бригада обедала, и мы с ними. Солнце потрясающее. И горячий золотой песок. Можно было по песку съехать к самому морю. отом мы с Юрой* ездили. Помню, Юра уплыл с рыбаками, а я осталась на берегу. Тут подоспела какая-то молодежная бригада. Посадили меня к себе. Все дно было завалено огромными арбузами. Они их били о колено и ели. А потом рыбу стали тянуть. Серебрянная рыба билась между этими арбузами. А вечером мы остались на берегу. Поели. Они спали там же. А мне говорят: — Сейчас мы тебе сделаем постель... Сети у них огромные, они их уложили, и получилась кровать высотой в стол. А второй сетью укрыли меня, как одеялом. Лежу, сверху звезды, и от сетей запах смолы. Лодки на берегу. Костер. Мне арбузы запомнились. Я несколько раз с ними плавала. А жили мы в рыбацком поселке у тети Килины. Во дворе был деревянный сарайчик. Специально, чтобы летом спать. В половину роста. Когда лежишь, нижняя дверца закрывается, а верхняя открыта. На уровне головы. Лежишь, смотришь в небо. А там звезды...

П

*Юрий Павлович Луцкевич — муж Зои Лерман (1934—2004).


Материнство. Доска, темпера


Ожидание (Портрет Лены Швартзоид). Холст, масло



Материнство. Холст, масло


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг

102


103

Семья 8 Пятница

9 Суббота

С мужем (Юрием Луцкевичем) и сыном

10 Воскресенье


104

МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

5 Вторник

6 Среда

Помню, я

7 Четверг

ечилась, плохо было с сердцем. Ничего не могли сделать. Говорят, обратитесь к профессору Лихтенштейну. Позвонили ему, кто-то дал телефон. Мы недалеко жили, но снизу с Михайловской на Десятинную нужно идти в гору. Муж Юра хотел взять машину. А Лихтенштейн Ефрем Исаакович не разрешил. Идите пешком, понемногу, потихоньку, но пешком. Мне до него прижигали какие-то точки. Он увидел, удивился, кто это, спрашивает, над вами так издевался. И вылечил. Мы подружились. Принимал меня в клетчатом пиджаке. Длинный, сухой, красивый, прямо Шерлок Холмс. Сам писал акварелью, показывал мне. Мне он очень понравился. Я потом к нему просто так в гости приходила.


105

Всего понемногу 8 Пятница

Как меня в

оюз Художников принимали, не помню. Билета членского у меня нет. Я для них не очень подхожу. Я считаю, что деньги все портят. А в нашем Союзе много коммерции. Недавно мне звонят. Собери, говорят, документы, мы хотим тебя представить на звание какого-то художника. Заслуженного? Наверно. Я записала, а потом бумажка эта куда-то пропала. Ничего я собирать не стала.

9 Суббота

10 Воскресенье


Портрет И. Можайловой. Холст, масло


Портрет И. Можайловой. Холст, масло


Лена. Картон, масло


Портрет С. Колывановой. Картон, масло


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Бога я верю. Как можно не Понедельник

В

110

ерить? Помню, Саша — сын мой — был маленький и болел. Я не знала, что делать. Места себе не находила. А потом поняла, нужно идти молиться. Пошла во Владимирский собор. Встала на пороге и стою. А тут женщина: — Деточка, ты что не заходишь? Заходи, заходи... А я ей: — Не знаю. Можно ли мне? Я — еврейка... — Ну что ты, деточка. Конечно. Для Бога все равны. Заходи. Если за здоровье, иди в эту сторону. Вот к этой иконе... казала, куда подойти. Я встала возле этой иконы и долго молилась. Просто просила, я ведь молитв не знаю. И сын выздоровел. У нас дома часто говорили: Бог папу спас. Его ведь расстреливали. Мама во время войны получила на папу извещение. Пропал без вести. Соседи сочувствовали. А мама говорит: — Он жив. Я уверена... И Бог его

С

5 Вторник

спас.

6 Среда

7 Четверг

Сын. Холст, темпера


111

Всего понемногу 8 Пятница

9 Суббота

Я животных

юблю. Собак. Лошадей. Они меня понимают. Я помню, Женечка — внук — только родился, мы дачу под Москвой для него искали после Чернобыля. Захожу во двор, а на меня скачет вот такой волкодав. Оказывается, на воротах было написано: не входить, а я проглядела. Примчался, глянул на меня и успокоился. Хозяин за ним летел, быстрее, чем собака. Белый весь. — Вы что? — Говорит. — Она могла вас разорвать. — Не волнуйтесь, — говорю, — я собак

10

не боюсь. Воскресенье ак можно их бояться? Бабушка как-то привела мне маленькую собачку. Морда рыженькая, спинка белая с рыжим пятном. Джимик. Жил у нас много лет. Один раз заехала будка и схватила Джимика. Бабушка поймала такси, обогнала эту будку, и выкупила Джимика. Бабушка всего один раз в жизни на такси ездила, когда гналась за этой будкой. Смесь таксы с дворнягой. Умница. Я приходила из школы. Джимик сидит и поглядывает. Видит, что я его заметила. Подходит, усаживается рядом. ирк я любила с детства. Это тема для художников. Тулуз-Лотрек. Тышлер мой любимый. Одно время в цирк меня водил отец моей ученицы. Усаживал на самой верхотуре. Там было несколько стульев служебного назначения. И я на представление смотрела из-под купола. У меня была подруга. Укротительница. Я ходила к ней на репетиции. Рисовала много. Фамилии сейчас не помню. Помню только, что она раньше была архитектором. А потом муж ей сказал: хватит. Переходи в цирк. И она стала укротительницей. На представлениях я за нее очень переживала. Она мне рассказала, что однажды случилось. Она должна была перед мишкой сесть на колено и попросить его что-то сделать. А для того, чтобы он это сделал, незаметно подсовывала ему кусочек сахара. И вот она красиво присела в белых своих брючках в обтяжку. Мишка к ней подошел, она полезла за сахаром, а сахар зацепился изнутри в кармане. Пока она его доставала, мишка от нетерпения ее ласково за плечико зубками взял. У нее следы остались. ирк — это чудо. Это мечта.

К

Ц

Ц


Циркачка. Холст, масло


Клоуны. Бумага, акварель


Акробаты. Картон, масло


Акробаты. Картон, масло


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

116

4 Понедельник

5 Вторник

6 Среда

После института

часто ездила в село. Писала. Рисовала. У меня оттуда много работ. И осталась подруга Ефросинья. Я до сих пор с ее племянницей переписываюсь. Село называлось Велика Богачка, то есть большая богачка. Дома было неспокойно, я волновалась и ходила на почту звонить. Днем никак не соединяли, и мне говорят: — Приходите ночью. Тогда линия не так загружена. ыхожу я ночью во двор. Темно. Звезд нет. Луны нет. Дороги не видно. Вообще ничего не видно. Ефросинья мне говорит: — Йди по стовпах. Від одного до другого. Як 7 дійдеш, постій біля нього. Обійми. Відразу далі не йди. Відпочинь. На четвертому Четверг треба повернути. Тільки ж ти рахуй, як треба. А там вже недалеко. І будеш собі викликати. Голосно, бо вони там не чують. Я — Велика Богачка. Я — Велика Богачка. обралась я. Нашла телефон. Села возле него. Темнота полная. А я сижу однаодинешенька и кричу. Я — Велика Богачка. Я — Велика Богачка. то я запомнила. Только Богачки из меня не получилась. Ни великой, ни какой другой.

В

Д Э


117

Всего понемногу 8 Пятница

9 Суббота

Утро. Холст, масло

10 Воскресенье

Разговор. Холст, масло


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

Помню, я решила написать натюрморт с живой

урицей. Но как курицу за ноги она сказала, написать, когда она все время бегает? Я Ефросинье взяла, встряхнула, уложила на бок и линию по земле провела вперед от самого клюва. И курица лежала спокойно, смотрела прямо перед собой, пока я ее писала.

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг

Натюрморт с курицей. Холст, масло

118


119

Всего понемногу 8 Пятница

9 Суббота

10 Воскресенье

Поездка. Холст, масло


Эскиз заказной работы

С. Ялкут

Как это делалось в Киеве

Э

120

та правдивая история известна до деталей, имеет свидетелей и потому подается как почти документальное повествование. Художники в Советском Союзе работали на государство, оно их кормило, одевало и за ними присматривало. Задачи наглядной агитации и изобразительного искусства при Советской власти тесно переплетались. Это давало возможность существовать многим художникам и называлось у них халтурой, в отличие от творческих работ, которые считались настоящим искусством. Халтура понималась однозначно и очень серьезно, без всякого снисходительного отношения и насмешки. Можно сказать, что халтура представляла собой особый жанр, доступный для понимания с учетом исторических обстоятельств. От халтуры сильно зависел семейный бюджет, это творческих людей очень дисциплинировало. Уже и не скажешь, что богема. Халтура должна была иметь непременные признаки: тематические — темы патриотизма и любви к родному краю и стилистические — так, чтобы простому человеку было понятно. Халтура, впрочем, не всегда была самостоятельной, иногда она представляла собой тиражирование известных работ, отобранных в высших сферах для эстетического воспитания трудящихся. Шедевры для тиражирования направляла Москва. Никакой фантазии, отсебятины, только добросовестное следование оригиналу. Например, картина Рылова Зеленый шум. Пейзаж под веселым весенним ветром, раздолье, быстрые облака среди яркой небесной голубизны. Бодрящая прохлада, рабочее настроение. В общем, то, что надо. Сама картина висела в Третьяковке, но художник наготовил немало авторских копий. Стандарт, как в палате мер и весов, который нужно было размножить и развесить по всей стране. Грандиозная задача. Работу копировали бессчетное число раз. И несли на Художественный совет.


121

Художники так старались, (чтобы не потерять права на последующую халтуру), что уже сами не могли различить, где что. И Председатель Совета (строг человек!), указывая на изготовленную автором копию, назидательно утверждал: — Вот настоящий цвет. Вот глубина. А вы что нам принесли? Это же халтура. — И потрясал для убедительности оригиналом Рылова. — Идите, и сделайте, как нужно. Было, впрочем, не до шуток. Интересы государства представлял Художест­ венный совет. Первый Художественный совет возглавлял Попенко-Коханый, по прозвищу среди художников — Поп. Это был проверенный человек, оформитель-монументалист. В памяти художников старшего поколения истории, связанные с Советом, хранятся как бы отдельно, каждый пережил здесь свои взлеты и падения. Это была заметная часть творческого бытия, если, конечно, связывать его с заботами о пропитании, без которого тоже нельзя. Вот как это выглядело на свежий взгляд. В коридоре под стенкой сидят рядышком мужчины и женщины средних лет, как правило, благообразного или вдохновенного вида, как бывает среди людей искусства. И смотрят на дверь, вернее, поверх двери, там время от времени вспыхивает лампочка. По такому сигналу один из сидящих вскакивает, с глатывает комок в горле и исчезает за дверью, занося с собой сделанную работу (халтуру). В большой комнате, почти зале, тоже сидят люди средних лет, почти все мужчины. Но вид у этих другой. С той стороны двери — напряженно-взволнованный, чуть даже жалкий, что созвучно настроению человека, ожидающего решения своей участи. У людей в комнате вид спокойный, значительный, сидят они расслабленно, даже слегка устав от напряженной работы. Вошедший ставит свой холст на мольберт и удаляется молча, откуда пришел. Полагается ждать снаружи, пока идет обсуждение. Потом зовут. Могут принять с первого раза (это удача), могут совсем не принять (это тяжелая драма), а чаще всего делают замечания — поправки. Иногда по мелочам, но много. Иногда одну, но такую, что всю работу нужно менять. Вы что, не видите, Ленин у вас, как пьяный? Что значит, почему? Это у вас нужно спросить. Или. Все более-менее хорошо, но Василия Блаженного нужно отодвинуть немного от Кремля. И не спорьте. Сантиметров на десять. Можно, конечно, возражать, но это — только нервы трепать (и очередную халтуру не получишь, другому отдадут). Потому что таково мнение Совета. Для некоторых — с особенным даром — и такие поправки нестерпимы и даже мучительны, но большинство переживает ситуацию спокойно. Как должное. Холст полагается унести в большой полукруглый зал с верхним светом, где трудится одновременно десяток таких же сдатчиков, и там внести эти самые поправки. Иногда можно поспеть даже к концу Совета, если хорошие отношения, и спихнуть, а нет — тогда на следующий. Зато потом, если все пройдет гладко, вот она — вожделенная баночка с клеем и ярлычок, чтобы налепить с задней стороны холста. Работа принята. Теперь можно в бухгалтерию, не сразу, конечно, еще месяц ждать, но это уже мелочи. Дискуссии при приемке халтуры носили идеологический характер. Вот пример такого диалога. Комиссия. — Ваше полотно — сугубо пессимистическое. Настроение бросается в глаза. Поле черное, вороны какие-то. Что это такое? Народ не поймет.


122 С. Ялкут Как это делалось в Киеве

Художник. — Поле черное, потому что хорошо вспахано. Я по справочнику смотрел. Смотрите, сорняков нигде нет. Зерно на нужной глубине, потому и вороны добраться не могут. А по птицам видно, поле живое. Дайте пруд, я вам лебедей нарисую. Комиссия. — Не нужно иронии. Мы сами разберемся. Где трактор? Хоть бы столб электрический. Ворон не забыли, а на столб фантазии не хватило? Кому это вы рассказываете? Люди будут смотреть. Где машины, техника? В какой вы стране живете? Не забывайте. Художник. — Да вы гляньте, как вспахано. Разве сохой так вспашешь? Я со специалистами советовался. Это именно машинная вспашка. Глубокая. Я вам книгу принесу, покажу. А столбов нет, потому что село далеко. Там, конечно, есть. По настроению работы видно, что есть. Комиссия (чуть добрее). — А что, нельзя было высоковольтную линию пустить на заднем плане? Художник (сдаваясь). — Можно, конечно. Но я хотел... Комиссия. — Так вот, пожалуйста, не спорьте, а допишите. И белил добавьте побольше, чтобы заметно. Ну и что, что яровые? А ворон уберите категориче­ ски. Не нужны они. Требования к халтуре были привычными и однозначными, объяснять два раза не приходилось, но до некоторых глубинная сущность различия не доходила, и они писали все работы так, как если бы они были творческими. Такая роскошь в цеховой художнической среде не одобрялась. Но с отдельными личностями приходилось смиряться. К последним относилась и Зоя Лерман. Убедить ее в том, что халтура — не только определение, но и суть, было невозможно. Заказы на халтуру сосредотачивались в Художественном Фонде Союза художников и оттуда распределялись между заинтересованными лицами. Заказчики живописи тоже были разные — побогаче и победнее. Поэтому в Фонде их и распределяли соответственно. Для своих проверенных людей и для лиц более удаленных от кормушки (так тогда говорили). Зоя принадлежала к последним. Потому, когда пришел заказ из районной больницы, отдали ей. Больницы — организации небогатые и стараться для них особых охотников нет. Сюжет для больницы подобрать было сравнительно просто. Лучше всего для этой цели подходил натюрморт или пейзаж. Зоя выбрала пейзаж. Как раз тогда в доме, где она жила, окончательно пропала горячая вода, Зоя ходила в баню и тема купальщиц возникла вроде бы сама собой. На эскизе Зоя изобразила как раз такую группу на берегу реки со склоненными к воде деревьями. Обнаженные тела светились в густой летней тени. — Даже не думай. — Сказала Зоина подруга Лариса — искусствовед по профессии. — Ты что? В районную больницу. Они такое в жизни не возьмут. С Ларисой был полностью согласен скульптор, который должен был разделить Зоину участь. Кроме живописи, в больнице предполагалась еще и скульп­ тура. Со скульптурой выходила настоящая драма. К 40-летнему юбилею Великой Победы скульптором была почти закончена композиция — Раненый солдат, — изображающая фигуру воина, которого выводит с поля боя санитарка. К юбилею скульптор не поспел, и опоздание оказалось роковым. Компанию по празднованию Победы сменила антиалкогольная компания, и фигура раненого была признана нетрезвой. Отчаявшийся скульптор, правда, утверждал,


123

что перед боем обязательно выдавали сто грамм (наркомовских), но довод был признан неуместным. Теперь скульптор заканчивал переделку композиции в группу Медсестра и больной, и уже собственно выполнил свою работу. Но ее принимали вместе с живописью, и созерцание Зоиных купальщиц повергло скульптора в глубокое уныние. Ясно было, что трудности только начинаются. То же самое решили на Художественном совете, куда Зоя представила эскиз. Перспектива приемки работы на далекой периферии выглядела крайне маловероятной. Но дело происходило в середине восьмидесятых, когда подросли и слегка заматерели выученные Зоей художники. К ней было особое (снисходительное) отношение, и отвергать работу, что в любых других случаях было бы неизбежным, Совет не стал. Для начала эскиз посоветовали доработать. Но как всегда, когда дело касалось творчества, Зоя проявила крайнюю неуступчивость. Менять что-нибудь в работе она отказалась категорически. – Ну, что же, — решили мудрые люди (а в Совете были и такие), — чего мы будем спорить. Пусть бухгалтерия заказчика подтвердит. Людям, знакомым со всей этой кухней, хорошо известно, что самые неуступчивые люди сидят в бухгалтерии. Начальство может обещать (для вида) что угодно, но если бухгалтерия скажет — денег нет, значит — нет. Иди проверь ее. Бухгалтерия заказчика была для художников мистическим местом. Но если там утверждали, наступал праздник, теперь клиенту было не отвертеться. — Мало ли, что главврач тебе скажет, — вразумляли Зою. — Пусть дадут бухгалтерский документ. Только документ. Тогда будем разговаривать. – Зоя, — умоляюще взывал скульптор, — ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Но пойми, это сельская больница, а не Лувр. — А какая разница? — Спросила Зоя. И поехала. С электрички она пересела на автобус и часа за четыре добралась до места. — Как здесь чудесно, — умилялась она, любуясь здешним водоемом. — Только коровы вместо купальщиц. В бухгалтерии Зою встретила зареванная девушка. Лето, народ разошелся по огородам, девушка сидела одна. Ее не отпустили в отпуск, так что был повод для страданий. — Вам что? — спросила девушка раздраженно, разглядев на пороге странную Зоину фигуру. — Не кричите на меня, — попросила Зоя. — Я не кричу, — удивилась девушка. — Я — художница из Киева. Пишу для вашей больницы картину. Мне нужно поставить печать на эскиз. Девушка глянула на Зою уважительно, достала печать и жирно с удовольствием оттиснула ее на обороте эскиза. — Главного нет. — Сообщила она. — Главный в отпуске. — А кто за главного? — Я, — девушка, похоже, сама удивилась. — Ну, так вы и подпишите. Вот здесь. Не воз-ра-жаю. И подпись. — Не возражаю? — Конечно. Вы сами видите. Чего возражать. Вечером того же дня Зоя была дома. Штамп бухгалтерии заказчика давал надежную гарантию. Картина и скульптура были приняты Худсоветом (наступали новые перестроечные времена) и отправлены в больницу. Ждали денег, но деньги не шли. Скульптор разыскал Зою. Он был в отчаянии.


124 С. Ялкут Как это делалось в Киеве

— Я к ним ездил. Это из-за твоих купальщиц. Секретарь райкома сказал, будет письмо писать. — Пусть пишет. А деньги? — Какие деньги? Я тебе говорю — скандал. Если сюда дойдет, Худсовет разгонят. Хлопцы просили, чтобы мы с тобой подъехали и тихо картину забрали, пока не поздно. Ты же сама видишь. Без денег полгода сижу. Алька болеет. Это был запрещенный прием. При упоминании о детях сердобольная Зоя сдавалась. — Я сама поеду, — сказала она твердо. — Ты мне не нужен. Свою картину Зоя разыскала в хозяйственной пристройке, заваленной всякой рухлядью, рваным бельем и прочим, так называемым мягким и твердым инвентарем. К счастью, картина осталась цела. Рассматривая ее, прислоненную к стене сарая на удачно выбранном затененном от солнца месте, Зоя погладила подобравшуюся близко козу и удовлетворенно думала, что ничего менять не нужно. Работа удалась. — Вы же знаете наших людей, — объяснял смущенный главврач.— Люди, знаете ли. Хотя я лично обеими руками «за». Зоя с ним не согласилась, хоть к ударам художнической судьбы она привыкла и возражать не стала. Попросила передать привет девушке из бухгалтерии. — Обязательно, — пообещал главврач. — Как только вернется из отпуска. Жаль, я ее раньше не отправил. Зоя вкусно поужинала в больничной столовой, переночевала в пустой палате, а на следующий день больничный фургон доставил ее к дому. Это было ее непременным условием. Тащить работу на себе было бы унизительным. Шофер внес картину в дом вместе с огромной сеткой яблок. Главврач отобрал специально для Зои. Через неделю пришла оплата за скульптуру, и конфликт был исчерпан. — Он еще спирт предлагал, — смеясь, рассказывала Зоя искусствоведу Ларисе. — И ты не взяла? — ужаснулась Лариса. — Зачем мне спирт? — Зоечка, — смиренно втолковывала Лариса, — сейчас такое время, нужно брать, что дают. Представь себе, откроем салон, будут собираться наши. О, эти лучезарные времена перестроечного идеализма. А ведь они были. Купальщицы стояли в коридоре Зоиной квартиры, когда ее подруга (и тоже искусствовед) привела коллегу по профессии — сухопарую француженку. Тогда такие контакты (творческие) входили в моду и вызывали энтузиазм. У купальщиц француженка застряла надолго и неожиданно попросила разрешения закурить. — Этого не может быть. — Бормотала она. — Это музей. Конечно, француженка тут же приобрела картину. Зоя хотела купальщиц подарить, но подруга не позволила. С учетом цены, это было почти то же самое, что подарить, но выглядело солидней. Как-никак страна, сама еще не догадываясь, вступала в эпоху рыночных отношений. Жаль только, фотографии тех Купальщиц не осталось. Но для этого есть другая краткая история, дополняющая первую. Неизвестно от кого поступил заказ. Зоя выполнила его почти с удовольствием (хоть и осталась недовольна). Тема была ее любимая. Балетная. Отнесла работу в Фонд и некоторое время не появлялась. Но заказчик оказался больно


125

хорош (по деньгам), и вместо Зоиной работы ему отправили другую, от нужного человека. Любое преступление оставляет свидетелей, скромных малозаметных людей, которых негодяи не принимают в расчет. — Зоечка, — сказала дежурная, — они твою работу вытащили и вниз сбросили. Прямо по лестнице. Своими глазами видела. (Технические работники Зое всю жизнь тыкали, но уважительно.) — Зоя спустилась в подвал и обнаружила свой балет. Картина так бы и пропала, если бы не дежурная. Пока же Зоя отправилась к Юрко Смирному, который жил неподалеку от Художественного комбината. Невозможно представить человека, который бы менее соответствовал своей собственной фамилии, чем Смирный. Это был человек-боец, возмутитель спокойствия эпохи позднего застоя. Принципиальный борец с эстетикой соцреализма, Смирный регулярно посещал художественные выставки и просил слова. После этого благостная церемония открытия выставки или ее обсуждения заканчивалась, и события принимали стихийный характер. Наверняка, дело дошло бы до компетентных органов (до милиции уже доходило). Смирный был человек большого риска, что не удивительно, в молодости он был альпинистом. Периодически Смирный исчезал, он зарабатывал тем, что красил в провинции фабричные трубы. Тогда наступали счастливые времена для больших праздничных экспозиций. Некоторые несдержанные на язык художники предлагали согласовывать с покраской фабричных труб выставочный график. Зою Юрко очень уважал. Конечно, он с готовностью вызвался помочь, вдвоем они доставили балет домой, выпили чая и разошлись. Смирный и сейчас заходит к Зое в гости. Теперь он пишет (и публикует) исследование об иконописи Киевской Руси. А спасенная тогда картина теперь находится в частной коллекции в Германии. Хорошо, что фотография сохранилась.

Балет. Холст, масло


Лена. Офорт


Лена. Офорт


Циркачи. Офорт


Сидящая. Офорт


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

130

4 Понедельник

5 Вторник

Кафе в Кракове. Рисунок

6 Среда

В Польше мне

7 Четверг

онравилось. Меня подружка туда пригласила. Она вышла замуж за поляка и уехала в Польшу. Сама она еврейка. А там ее дочку стали дразнить. И они поехали в Америку. Но тогда они жили в Польше. От них я поехала в Краков, сама. В поезде оказался молодой парень, поляк. По-русски немного говорил. Сказал, где выходить, если бы не он, я бы проехала. Вытащил меня за руку в последний момент. И стал водить в Кракове по гостиницам. Я паспорт показываю, мне везде — нет, нет, нет. Наверно, потому, что советский паспорт. Он понял, забрал паспорт себе. Переговорил, и меня приняли. Помню деревянную лестницу на второй этаж, внизу фигура женщины во весь рост и лампа в виде свечи. Модерн. Номер у меня был с круглым окном во всю стену. Старинное здание, с этим окном лунным. Я вечером приехала, ничего не видно. Утром к окну подошла, а внизу Рыночная площадь. Какая красота! Лето. Цветы, цветы кругом, и еще несут. Повсюду кафе под цветными зонтиками — голубые, красные, желтые, на столиках разные цветы и около столов в корзинах тоже цветы. Я отойти не могла, так засмотрелась.


131

Я много ездила... 8 Пятница

9 Суббота

10 Воскресенье

Домик в Риге. Картон, масло

От поездки в Ригу впечатлений почти не осталось.

ато сохранилась эта работа.



133

Я много ездила... 8 Пятница

Грузинские женщины. Блюдо, керамика

9 Суббота

Грузинка. Рисунок

В Грузию я

здила с сыном. С горы, если смотреть, вниз шли лесенки с домиками, крышами, балкончиками. Белье висит. Перец гроздьями. Меня очаровали эти резные галерейки, веранды. Мы как-то с горы спускались. Керосиновая лампа светится. Я зашла на веранду. Никого. Дом пустой. Я в комнату заглянула. И там никого. А потом я вижу, тут же на веранде в углу сидит пожилая женщина. Сидит в темноте одна и молчит. Я к ней подошла. Она меня за стол усадила, и мы с ней долго разговаривали. О чем, уже не помню. А вот это состояние вечера и разговора со мной осталось. Еще помню картинку около бань. Как оттуда выходят чистенькие грузины и грузинки. Напаренные такие, отмытые, все будто блестят. Я была в восторге. Я и раньше Пиросмани любила, а тут в Тбилиси я его заново увидела. Это нечто особенное. Незабываемое. Вершина всего. Никакой не примитив. Наив, причем гениальный наив. От Бога. Нигде больше ничего подобного нет.

10 Воскресенье


Грузинский двор. Холст, масло


Грузинка. Холст, масло


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

136

4 Понедельник

Два раза я была на

енеже. В тамошнем Доме творчества. Столько разных лиц — с Кавказа, из Средней Азии, из Прибалтики. И за каждым личность, одинаково их не напишешь. А отсюда — объемы, цвет. Из всего этого складывается образ, пластическое решение. Я 5 Вторник написала там много портретов. А осталось всего несколько. Остальные я раздала. от портрет Манзар Агаровой. Художникграфик. Мы с ней дружили. Как передать характер? Я даже технику для нее особенную придумала. Поставила электрическую плиточку рядом с мольбертом, в жестяной банке растапливала воск, смешивала, пока горячий, с красками, и писала. Вышло нечто вроде энкаустики. Я никогда больше так не писала. Только этот портрет. 6 Единственный. Среда ила я с художницей. Латышкой. Комната узенькая, маленькая душевая. Правда, балкончик был. Латышка смешная такая. Мне сразу объявила: — Зоя, я приехала найти себе мужа. Будешь мне помогать... По утрам я ей затягивала бюст. Перед выходом в столовую. Я тяну, а она командует. Туже, еще туже. Я стараюсь изо всех сил. Она высокого роста, белотелая. В столовой она появлялась позже всех. Дожидалась, пока все рассядутся, а потом медленно, величественно шла через зал.

В

Ж

Обращала на себя внимание. з Прибалтики были еще две дамы. Но те — шустренькие, приехали погулять. Вели себя очень свободно, правда, обязательно мужьям звонили. А у моей латышки сначала не получалось. Слишком серьезно настроилась. Наконец, она мне объявила. Вот 7 этот мне нравится. Показывает. Я его немного знала. Художник П., откуда-то Четверг из России. Маленький, рыжеватый, но бодрый. Живчик такой. — Зоя, — она мне говорит, — мы сегодня его проверять будем... Голос у нее начальственный, крепкий. И ставит на стол бутылку водки. — Я его уже уговорила. Он придет, а ты убирайся. Она русский плохо знала, от того так сурово. Я говорю: — так что, мне уходить? — Правильно, иди. Посидишь немного с нами, а потом иди. В мастерской будешь ночевать... ее затянула так туго, не знаю, как она дышала. Видно, у них в Латвии это большим женским достоинством считается. Пришел наш гость. Уселись. Она стала наливать. Я, конечно, не пью, а он здорово взялся. Она ему наливает и наливает. —

И

Я


137

Я много ездила... 8

В

Все, — говорю, — я пошла, а ты не давай ему много... А П. кричит мне вслед: — Пятница Зоя, все в порядке... Короче, я пошла ночевать в офортную. Отдельный домик, удобно. Там было два кресла, их называли почему-то кресла Молотова. Огромные подлокотники, шириной в три руки. Я села в кресло, сижу и сижу. Как спать сидя? Подтащила второе. Получилось очень удачно. Только я уснула, чувствую, кто-то меня тормошит. Стоит моя подруга. Иди, помогай. Что такое? Сама увидишь. Приходим. Лежит П. поперек кровати, белый, как стена. В трусах. — Это ты его раздела? — Я. Ему плохо стало. Что с ним делать? Поднимай. Сама я его не удержу... Мы его установили под душ, вдвоем держали. Но он не сильно протрезвел. Уложили его в мою кровать, а я пошла досыпать в офортную. Ее я ни о чем не расспрашивала. На следующий вечер только улеглись, стук в дверь. Это он. Я: — Давай откроем. — Нет, не открывай... Он колотит вовсю. Знает, что мы 9 там. Нет, она ни в какую. Суббота двери была фанерная вставка, как раз над замком. Вдруг — бах, кулаком. Вставка плохо держалась. Залез рукой, открыл замок и появился. Трезвый, решительный. Я говорю: — Пойду в офортную... Она: — Нет. Никуда ты не пойдешь. Сиди здесь... И не приняла его. — Мне, — говорит, — для серьезных отношений мужчина нужен. А тут... не его так жалко было.

М

10 Воскресенье

Портрет друга. Холст, масло


Мужской портрет. Бумага, смешанная техника


Дайва. Холст, масло


Портрет друга. Холст, масло

Сара. Холст, масло


Портрет Манзар Агаевой. Холст, масло, воск



А. Хорунжий

Ощущение жизни 143

Д

о войны мы жили в Харькове. Одним из первых впечатлений осталась немецкая оккупация. Зима. Очень голодно, страшные морозы. Я пом­ ню замерзшие трупы на улицах. Мы с мамой уехали в село. Немцы село оцепили, прошли по хатам, и всех, кроме стариков, вывезли в Германию. Жили, если можно так сказать, мы в концлагере, мать работала на заводе. В сорок пятом году вернулись в Украину, в Донецк. Отец — инженер по образованию — погиб на фронте под Севастополем. Мама работала бухгалтером, но всю жизнь рисовала, дядя закончил архитектурное отделение Киевского Художественного института. В общем, интерес к профессии художника в семье был. Я неплохо рисовал, и в 1951 году мать привезла меня в Киев, поступать в Художественную школу. Доехали мы с ней на трамвае до Подола и стали подниматься по Вознесенскому спуску (тогдашней улице Смирнова-Ласточкина). Конец июля. Жаркий летний полдень, полное безлюдье, провинциальная улочка с выбитой булыжной мостовой, заборами, перекошенными домишками, обросшими буйной зеленью. Все это заполнено солнечным светом, и в горячем воздухе детали окружающего пейзажа как бы утрачивают реальность. Звенящая тишина, свет, полное безлюдье. Удивительное летнее состояние. И мы с мамой тянемся вверх. По этому спуску. У меня сейчас такое ощущение, что это было не со мной, а увидено в каком-то кинофильме. Потом оно исчезло на несколько лет. Постоянная зима, я даже осень слабо помню, только сумерки изо дня в день. А ощущение лета вернулось совершенно неожиданно, когда мы готови-


144 А. Хорунжий Ощущение жизни

лись к выпускным экзаменам на крыше нашего школьного общежития. К свету добавилось сияние куполов Софии. Все вокруг искрилось, сверкало. И в душе, как будто что-то оттаяло. Запомнилась яркость после мрака. Я поступил в восьмой класс школы (одиннадцатилетки). Комната в общежитии была метров сорок, и народа в ней столько же. Я в те годы прочел «Очерки бурсы» Г.Помяловского как очень современную книгу, так это напоминало нашу жизнь. Одно из самых ярких школьных впечатлений — «Преступление и наказание». Я получил книгу на две ночи как огромную ценность и прочел взахлеб. Из окна общежития открывался великолепный вид на Днепр и заречные дали. Никаких массивов с другой стороны реки еще не было, и во всем огромном пространстве торчала единственная фабричная труба. Киев был совершенно другой, провинциальный. Время пролеток и конок миновало, но смотрелись бы они вполне к месту. Масса городских деталей, которые теперь утрачены навсегда и очень зря. Улицы, дома, выражение лиц другое, более простое, и, как мне кажется теперь, более человечное. Я на Гончарке любил бывать. Особый мир со своими обитателями, образом жизни. Потом эти ветхие дома снесли, и на несколько лет перед нынешней застройкой район этот вымер. Я приезжал туда на велосипеде летним утром, часов в семь. Узенькая тропка, буйные заросли лопуха и бурьяна буквально по колено, далекая цепочка крыш со стороны Большой Житомирской, а вокруг огромное пространство первозданной природы. Как будто выпал не только из города, но из времени. И над всем этим затерянным миром солнце встает. Классы и общежитие Художественной школы и Художественный институт размещались тогда в одном здании. Утром звенел звонок, и мы спускались по лестнице на уроки. Нас пускали на вечерние занятия рисунком вместе со студентами. С этих лет я помню Зою. Она была старше, но все мы — школьники и студенты — постоянно мелькали друг у друга перед глазами. В школе, и потом в институте я дружил с Толятом оглы Шихалиевым. Толят — большой Зоин друг. Я запомнил его выпускную школьную работу, она у меня и сейчас перед глазами. Молодой Сталин выступает в Гори перед рабочими. Работа была очень темной. Моя была светлее: Лермонтов на балу. Шихалиев очень быстро вырос как художник. В институте он буквально сверкал и парил. Потом он коротко стригся, а тогда волосы буйно росли во все стороны. Куст сирени цвел возле главного входа. Он его написал, все ахнули, буквально, — шедевр. И любимой девушке эту сирень подарил. В зрелые годы он стал известным художником. Жил в Баку. О смерти Толята я узнал из передачи по Голосу Америки. С Зоей училось целое созвездие блестящих художников. А. Орябинский, А. Лимарев, тот же Шихалиев. Все они — ученики мастерской Сергея Алексеевича Григорьева. Мастерская была одной из лучших не только по методике преподавания, хоть и это имело значение. У Григорьева было больше свободы. Он не давил, не ущемлял студентов. И нравы были соответствующие, пока он был ректором, после Сергея Алексеевича наступило средневековье. Зоя увлекалась Врубелем. Ей и всем нам повезло. В 1953 году в Киеве была Всесоюзная выставка творчества Врубеля. Свезли работы со всех городов страны. В нашем Музее Русского искусства Врубель выглядел изумительно, лучше, чем в Русском музее в Ленинграде и в Третьяковке. В зале с верхним светом он сиял, как небожитель.


145

Одной из достопримечательностей института были новогодние вечера, на которые сходился весь город. Зал, коридоры перед вечером расписывались и украшались. В буфете — все, что угодно, любые напитки. При Григорьеве это не запрещалось, потом, конечно, убрали. О вечерах ходили легенды. Помню одну, достойную рассказа. На скульптурном факультете был студент, отличавшийся успехом у женщин. И сам он любил обсудить эту тему. Ребята подговорили одного из своих — изящной комплекции, в общем, который мог сойти за женский пол. Принарядили его в глубокой тайне. Туфельки, чулочки, платье, макияж. Художники это умеют. Запустили в новогоднюю толпу, и этого женолюба навели на объект. Гляди, какая девочка, из консерватории. Ай-яй-яй. Тот хвост распушил. Танцы, шампанское, танцы. Дама жеманничает, флиртует, крутит и так, и сяк. Сама в маске. Он уговаривает. Сними. Она ни в какую. Сними. Никак. Весь вечер они вместе. Он разгоряченный, а у дамы своя мечта. Этого заговорщики не учли. Ведь ни в какой туалет нельзя зайти. А тут еще шампан­ ского наглотались. Дальше, как в сказке. Двенадцать пробило. Дама вырывается и бежать, влюбленный за ней. Она за шубу (и шуба была), он не отстает. Короче, пошли они к Сенной площади (так тогда нынешняя Львовская называлась), идальго пылает, а предмет страсти нежной подбирает шубу и бросается бегом в первую же темную подворотню. Он следом, а оттуда мужским голосом... О чем у них разговор пошел, неизвестно, но на следующий день весь институт надрывался от хохота. Преподаватели были разные. Были чванливые, такие, что поздороваться со студентом считали ниже своего достоинства. Но были теплые люди. Карпо Демьянович Трохименко. Сокровенный человек. Природный. Хорошие пейзажи писал. И запомнился по хорошему. Костецкий Владимир Иванович, профессор, вел живопись на младших курсах. Имел странный облик, чуть старомодный. Типа Стравинского, Заболоцкого. Из того же мира. Очки в тонкой оправе, небольшие круглые стекла. Живопись у него была не яркая, но изысканная, жемчужная. И вот начинается урок. Студенты пишут портрет. Тишина, все заняты делом. Костецкий входит неслышно в мастерскую. Встал, осмотрелся. Его не замечают. Выбирает жертву. Незаметно подкрадывается и вдруг из-за спины начинает напевать. Мой талантик так уж мал, так уж мал, так уж мал... Убивал, буквально. Но тут же брал палитру, кисть, делал пару мазков, и все менялось. Не рассказывал, а показывал. И это примиряло. По правилам после третьего курса живописцы (я на живописном учился) выезжали в Крым, освежить зимнюю палитру. Я рвался из мастерской, чув­ ствовал себя теленком на лужайке. И вдруг, как топором. Начались новые веяния — производственная практика. Заводы, фабрики. Днепродзержинск, Донецк. Я возмутился. Шихалиев был старше меня на курс или два. Мы вместе жили в институтском общежитии. Особнячок во дворе, там, где гостиница «Ленинградская» (ныне «Санкт-Петербург»). Я жил в проходной комнатке на двоих, а он дальше в закутке. У Шихалиева на законных основаниях планировалась творческая поездка в Самарканд. Он меня подбил и Сашу Пироженко. И мы втроем отправились. Возвращаемся. Перед началом учебного года, как всегда, плановая выставка работ в актовом зале. Кто что за лето успел. Композиция, портрет, пейзаж. Я привез немного. Капризный был, долго натуру выбирал.


146 А. Хорунжий Ощущение жизни

В общем, разразился скандал. Мало того, что практику сорвал, но и сделал мало. Залепили мне двойку. Тогда же я про Матисса услышал, чуть ли не впервые. Работы у меня были условно-декоративные, яркие. А это не позволялось. Институт — это школа, так нам говорили. Закончите, будете художниками, тогда это ваши проблемы. А здесь нужно учиться. Матисс — вообще табу. Правда, Сергей Алексеевич Григорьев подошел и похвалил: Саша, прекрасные работы. Но что толку, если он уже не ректор. А ректор — Александр Софронович Пащенко — поставил вопрос об исключении. Но три курса я закончил, с ходу не выгонишь. И отправили меня перед Новым годом на практику в Луганск, искупать вину. Мороз, градусов сорок. И я прыгаю, как кузнечик, на этом морозе после Самарканда. Привез дымящиеся фабричные трубы, получил свою тройку и стал учиться дальше. Стали распределять по мастерским. Я пошел к Пузырькову, прижился у него, постановку написал. Но Пащенко меня запомнил. «Як це, без мого дозволу». Говорил он только по украински, в институте с этим проблем не было. Кто как хотел, так и говорил. И перевели меня в мастерскую к Г. Мелихову. Развязка наступила на пятом курсе. Было какое-то большое собрание с участием районных властей. И дернуло меня выступить. Согласовал тему с нашим комсоргом. Да, да, Саша. Давай, мы поддержим. Работы дипломные висели в коридорах, как попало, случайно, а я предложил отбирать и вывешивать уже в зависимости от качества. В общем, что-то вроде этого. Только я с трибуны разговорился, Пащенко встал: «Я поясню, хто такий цей Хорунжий. Я поясню. Ми ще подивимось, який він диплом зробить». И участь моя была решена. Диплом он мне защитить не дал. Все экзамены я сдал и вышел из института со справкой об окончании пяти курсов. Вернулся в Донецк, где жила моя мать. Уезжал из Сталино, вернулся в Донецк. Стал работать в местном Художественном Фонде. После войны (я это запомнил) на главной улице Артема уцелело два здания: Оперный театр, весь закопченный, и кинотеатр имени Шевченко. Все остальное — битый кирпич. А теперь Донецк отстраивался. На главной улице появился городской туалет. Я бы его не упоминал, но теперь в этом помещении кафе Амбрэ. Прогресс впечатляет. Был у нас в Фонде один прохиндей. Шрифты писал. Но человек со связями. Нашел заказ и предложил мне. Я работаю, он соавтор, деньги пополам. Для шахты нужно было написать шестнадцать больших панно. История горняцкого дела. Шахта богатая, в черте города. Тогда весь Донецк был в терриконах. Подъехали мы с самого утра к этой шахте. Первые в очереди, потом народ собрался и начался прием. Запустили всех сразу, кого на работу устраиваться, кого по хозяйственным вопросам, и меня. Соавтор в коридоре. Огромный кабинет с ковровой дорожкой, стульями вдоль стен. Расселись. Подзывают к директору. Тот важный, рядом бухгалтер сидит. Давай, шо у тебя. Видно, по-другому он разговаривать не умел. Я к нему нагнулся и тихо говорю: — Попрошу обращаться ко мне на вы... Развернул эскизы, показываю один за другим. Сколько? Назвал стандартную расценку. Бухгалтер сморщился. Директор надулся. Я думаю, наш художник сделает лучше. И отправил. Напарник чуть с горя не умер, тут же в коридоре. Но назрело новое событие. Столетие города. Юзовка — Сталино — Донецк. И тут же столетие со дня рождения В.И.Ленина. Пошла оформиловка. Трудно представить, что творилось. Ленин во всех видах. Бронзовый,


серебряный, позолоченный. Все витрины в сочинениях. Как-то захожу в центральную аптеку на улице Артема. Смотрю, Ленинский стенд, они везде тогда были. Со всех сторон картинки, а посреди портрет Ленина, вырезан с какой-то фотографии, и голова густо обведена золотым нимбом. Я аптекарше говорю: — Где ваше начальство?... — А? Что такое?. — Я по личному вопросу... Выходит. — Что вы делаете? Это же икона с житиями. Вы что. — Мы, мы... как лучше. — Уберите немедленно. Люди креститься станут. Вам же хуже будет. Тем более, аптека... Конечно, я из лучших намерений. А тут городские власти хватились, монументальной пропаганды не хватает. Звонят в Фонд. Те забегали. Не успевают. Кончилось тем, что мои отвергнутые работы украсили главную площадь Донецка. Заплатили, конечно, намного меньше, чем на шахте, но было приятно. А потом был салют. Я такого никогда больше не видел. Ни при Советской власти, ни сейчас. Потрясающий салют. Потом я вернулся в Киев, десять лет прошло. Снимал комнату, на одной площадке с Давидом Лазаревичем Сигаловым — известным киевским врачом и коллекционером. А со двора дверь в квартиру Зои Лерман, всегда нараспашку. Еще Зоин отец с матерью были живы. Мы дружили, я часто к ней заходил. Там много народу бывало. А как-то летом приехал Шихалиев (он у Зои остановился), тогда вообще началось столпотворение. Михайловская 12. Буквально, в этом году дом снесли. Хоть фасад могли сохранить. Дом старый, но прочный, восемнадцатого века, немного таких в Киеве осталось. Я когда увидел, ощущение было, будто у самого зуб вырвали.

147

В подворотне на Михайловской, где в мае, Разливался кубок опрокинувшихся дней, Отражались в луже изумрудные каштаны Карнавалом оплывающих свечей. Я смолоду любил поэзию, но потом рассудил, что настоящим поэтом, так, чтобы с этого и жить можно было, не стану. Увлекался английским языком, буквально с четвертого класса. Школьным учителем у нас был чех. Я получал одни пятерки, язык знал свободно. В семидесятые годы стал переводить с английского, мне нравился сам процесс перевода, проникновения в текст. Сначала переводил для себя, потом стал публиковаться. Работал я в издательстве «Днипро», занимался книжкой графикой. Более девяноста книг оформил; когда работал над подарочным изданием Чингиза Айтматова, ездил в командировку Киргизию, собирать материал. Хорошее было время для работы. В девяностые годы оно закончилось. С Зоей все эти годы мы постоянно общались. Есть у нее близкая подруга Алина Литинская, живет теперь в Чикаго. Когда она уехала, я стихи ей посвятил. Неотправленное письмо. Я с Вами встретиться могу еще легко, В уме пройти по Пушкинской и дале, Минуя то пространство, что легло, Как адрес на конверте, между нами.


Он стал чужим — наш добрый общий дом. Евроремонт. Зияющие двери. И прошлое лежит, как старый бомж, На лавочке в соседнем сквере. Что сказать о Зое? Удивительный художник. Если нежность попытаться передать формой, линией и цветом, это она и будет. Лучше нее нет и другой такой нет. И этим она абсолютно узнаваема. Круглыми бывают не только идиоты – Отличники тоже. Какое изящество формы и содержания, Боже! Аж тянет на рвоту. И только гении, Как исключение, Не влазят ни в какие ворота. Последние три строки имеют к Зое самое прямое отношение.

148


О. Животков

Звучание Цвета 149

Ж

ил я на улице Жертв Революции (до того и сейчас Трехсвятительской), недалеко от Зои Лерман. Дворами можно было выйти к Зоиному дому на Михайловской улице. В школе Зоя училась на два класса младше. Так же и в Художественном институте. Заканчивали мы живописную мастерскую Сергея Алексеевича Григорьева, я в 1957 году, Зоя в 1959. О Сергее Алексеевиче Григорьеве — Зоином и моем учителе — можно рассказывать долго. Когда я пришел к нему в мастерскую, он в свои 44 года был ректором института. Есть художники, которые долго считаются молодыми. А Сергей Алексеевич, наоборот, рано приобрел репутацию классика. У него было много полезного, но нужно было его влияние воспринимать с осторожностью. Это общая и важная особенность обучения художника. Как перенять опыт учителя, но при этом суметь остаться самим собой. Иначе ведь можно потеряться. А в обучении у Григорьева такая опасность была. Он сильно влиял на учеников. Человек он был образованный и разносторонне одаренный. Входил в Комитет по присуждению Сталинских премий, и всегда, когда возвращался из Москвы, собирал студентов и по свежим впечатлениям рассказывал несколько часов кряду, что и как. Умно и подробно. Большое внимание уделял литературе, в музыке хорошо разбирался. Зоя пришла к Григорьеву позже, уже в трудные для него времена. Он нажил себе врагов, с должности ректора его сняли. Естественно, это сказалось на от-


150 О. Животков Звучание Цвета

ношениях в институте, власти он уже не имел. Зоя сама его выбрала, чтобы поддержать. Это я знаю от нее, и это вполне в ее натуре. Хоть сама она, как художник, совершенно другого склада. Учеба предполагает развитие таланта. Не технических возможностей и приемов, а индивидуальности. Школа не должна подменять творчество, творческий рост, как минимум, не должен отставать от обучения. Если это нарушается, нет результата. Зоя через эту академическую школу прошла без потерь, нужное взяла, но, главное, осталась сама собой. Процесс рисования интуитивный, в нем человек идет от своего восприятия. Я рисовал всю жизнь и, как ни парадоксально, не могу дать исчерпывающего определения, что такое рисунок. Это — взгляд, взгляд на мир. Неожиданное пластическое, чувственное восприятие мира, передача этого восторга. Цель пластического рисунка — передача формы, пластика пространства. Ведь форма — и есть пространство. Пространство рисования, пространство живописи. При всем разнообразии это единая европейская школа, единый ход, который был у итальянцев, у Рембрандта, у Пикассо. Это — пластика. Передать пространство — самое важное. В Зоином рисовании это хорошо видно. Это — свободное движение формы, и идет она так, как ей необходимо. И создает ощущение. Ощущение движения. Ощущение поворота. Ощущение лежащей фигуры. Это — органический рисунок. Я представляю художников, которые могли бы отозваться критически. Мол, если бы это еще было нарисовано. Но если бы оно было нарисовано, оно бы утратило основное. Качество. А это качество — во внутреннем состоянии изображения. У Дидро в его дневниках промелькнуло совершенно неожиданно: «Мне кажется, что анатомия вредит современным художникам». Представляете? Восемнадцатый век, расцвет классицизма, а его осенило. И Микельанджело делал так, как ему было необходимо. Потому что важна не анатомическая точность изображения, а пластика самой формы. Создание мира, в котором что-то происходит. Возьмем, для примера картину Рембрандта, Ассур, Аман и Эсфирь. Если Эсфирь встанет, она головой пробьет потолок. В искусстве все возможно и допустимо, если знать, как сделать и во имя чего. Анатомические пропорции Рембрандта не интересовали, его интересовало создание тайны. И элементы работы подчинены этому. Так же и у Лерман. Ее пластика предельно выразительна. Цель ее работ нематериальна и не фотографична, и потому форма ее свободна. Она подчинена не физическим или биологическим константам, а идее самой работы, желанию достичь максимальной выразительности. Это принцип эмоционального воздействия изображения, которым владеет большой художник. В рисунках Зои есть много общего с европейской традицией, особенно итальянской эпохи Возрождения. Венецианская школа, Тициан, рисунки Рембрандта, его понимание пространства, движение пятен. Сюжеты рисунков — традиционно европейская тема: женщина с ребенком (Богоматерь), отношения мужчины и женщины, любовь. У Зои всегда есть ощущение жизни в ее предельном состоянии. Страсть, чувство — или сон, покой. Это поэзия в самом буквальном и точном понимании смысла этого слова. По ассоциации, при рассматривании Зоиных рисунков приходит на память средневековая европейская поэзия, великий трагический поэт Франции Франсуа Вийон.



Чтоб не страдать превыше меры, Осталось мне одно: бежать. Прощайте! Путь держу к Анжеру! Она не хочет мне отдать Свою любовь, — чего ж мне ждать? Довольно мне обид, обманов! Я мученик любви под стать Героям рыцарских романов. И как ни тяжек мне уход, Я ухожу, отравлен ядом Жестокой ревности: придет Другой. С подругой ляжет рядом. Предастся радостным усладам. В лесу Булонском под кустом... Как велика моя досада, Господь лишь ведает о том!

152 О. Животков Звучание Цвета

Ценность художественного произведения вообще и живописи, в частности, определяется невозможностью его повторения другим языком. Если живопись можно рассказать языком литературы, значит, это удел литературы. Литература сделает это лучше. А подлинное произведение искусства самодостаточно. Оно не нуждается в пересказе. Есть суждение Ортеги-И-Гассета, которое заслуживает того, чтобы привести его точно: «Каждое искусство обусловлено необходимостью выразить то, что человечество не смогло и никогда не сможет выразить никаким иным способом. Критика в лице литераторов всегда сбивала художников с пути истинного». Вот и здесь. Вийон — великий поэт. И текст стихотворения вполне ложится на этот рисунок. Причем они полностью самостоятельны. Это перекличка искусств. И в этом рисунке, и в этой поэтической строфе визуальный и словесный ряд имеют общий источник творчества, любовь, страсть, но передают его каждый своим языком, не заимствуя друг у друга. Главное — взгляд на мир. Не нужно далеко ходить за примерами. Вот, например, последние пастели Татьяны Ниловны Яблонской. Это ее взгляд на мир, его не спутаешь ни с чьим другим. И Зоя Лерман имеет свой взгляд. Это очевидно. А таких художников немного — имеющих свой взгляд. Чем достигается живописное воздействие? Движением цветовых пятен на холсте. Это основа пластики. Цвет наделяется чувственным ощущением, напряженность живописи связана с этим. Это и есть взгляд живописца на мир, его зрение. Есть мысль, которую я полностью разделяю и которую можно хорошо показать на примере работ Зои Лерман. Московский художник Михаил Захарович Рудаков считал, что главное в работе — ход черного. Движение черного. Если будет найдено движение черного, будет достигнут результат работы. Этим движением определяется форма. Рисунок. Контраст. Пятно белого внутри этого черного. Опять же можно вспомнить Ортегу-И-Гассета. Он иллюстрирует ту же мысль работой Эль Греко Распятие. За этим распятием нет ничего. Ни холмов, ни лиц, никаких привычных и узнаваемых элементов этого сюжета. Лишь два темных пятна. И эти два пятна создают пространство картины.


Лежащая. Холст, масло

Свидание. Холст, масло


154 О. Животков Звучание Цвета

Воздействие черного — это наиболее сильное живописное переживание, живописный эквивалент трагедии. А настоящее искусство трагично. Комедия разворачивается в пределах жизни, а трагедия выходит вовне. И в работах Зои Лерман это хорошо видно. При этом движение черного не следует понимать буквально. Вместо черного можно увидеть любой цвет. Это может быть движение белого на черном. Но это всегда контраст. И всегда движение. Оно обтекает форму, держит ее, создает пространство. Мастерство Зои Лерман в этом и состоит — соотнести изображение с пространством, найти ему там место. Это качество большого художника. Картина должна жить сама по себе, в своем собственном пространстве. И это вечная проблема изобразительного искусства. Когда-то Арманд Хаммер привез к нам в Киев свое собрание. Там была работа Рембрандта Юнона. Ее фигура вываливалась из холста. Этого Рембрандт не мог бы допустить. И у меня остались насчет этой работы сомнения. А сбоку висел небольшой портрет Тинторетто. Вот тот — да. Он имел свою глубину. Иосиф Бродский отмечал, что в поэзии очень важное качество — отстраненность. И тот же принцип у художника. Здесь это решается своими приемами. Умением посадить холст. Это то, что придает картине качество. И в этом освоенном художником пространстве возникает мир образов. Создание своего собственного мира есть непременный признак большого художника. Такой мир есть у Рембрандта, у Пикассо, Шагала, у Минаса Аветисяна, у Анатолия Лимарева. Есть и у Зои Лерман. Ее ни с кем не спутаешь. При этом она свободно и легко перемещается в художественном пространстве. Глядя на ее работы, можно вспомнить Гойю, Ватто, Делакруа, Врубеля, Тышлера, импрессионистов, конечно, Пикассо. Иногда женские лица на Зоиных работах близки к иконописи, даже к какойто каноничности, свойственной русской иконе. Неверно утверждение, будто канон в русской иконописи пришел из Византии. Византия времен Константина Великого дала направление развития искусства всего средиземноморского региона, достаточно вспомнить фаюмские портреты, мозаики Равенны. Канон же в иконописи — это изобретение русское, связанное с низкими, темными, плохо освещенными храмами. Когда-то, в пятидесятые годы, молодым, я попал в Троице-Сергиев монастырь. Тогда на какое-то время вернули в монастырь монахов, соборы плохо освещались, электричества в них не было. В древнем Троицком соборе перед жесткой канонической иконой Богоматери горела свеча, свет ее колебался, и это движение пламени создавало движение черных контуров в самой иконе. Она как бы оживала и производила мистическое воздействие. Европейская живопись рафаэлевского плана в таких условиях существовать не могла бы. Какое отношение имеет к этому Зоя Лерман? Иконописные элементы в ее работе очевидны. Это духовная составляющая, создание идеального изображения, образа, которое было целью иконописи. Без собственной духовной работы это не удастся. Зоя, я знаю, человек верующий. Причем не в следовании определенному обряду, здесь это не важно, а по глубине проникновения в таинство, по силе чувствования. Есть еще одно понятие, непременный признак зрелости художника. Умение вести работу. У Зои это есть. Умение найти пластический ход в работе, чтобы проникнуть в глубину изображения. Можно представить, как это происходит.


Грузинка. Холст, масло


В начале — миг восприятия, впечатление и желание его передать. Первый изобразительный инструмент — карандаш. Она отмечает возникающий образ линией, каким-то пятном. Борьба с листом бумаги. Белый лист бумаги есть плоскость и в то же время — бесконечное пространство. Любое прикосновение разрушает эту плоскость и создает иной пространственный мир. А создать пространство и удержать его, это — задача. И Зоя знает, как ее решить. Найти и удерживать этот создаваемый мир. Если оценивать по отдельным элементам, это — качество. Но в целом, это Дар. Ему не обучишь. Он либо есть, либо нет. По мере работы она может уйти от первоначального замысла. Но уже заложен идеал, к которому она будет стремиться. И умение вести работу определяет воплощение будущего образа. Как он решается — рисунком, цветом — это конкретные задачи, а главное, достижение цели. У Зои выработалось это качество. Потому в ее работах нет суеты, метаний. По мере продвижения к цели она обретает все большую точность. И потому так отчетливо звучит цвет в ее живописи. Есть такое понятие у художников. Цвет приобретает звучание. Это не аналогия с музыкальным звуком, а некий предел выразительности. Вот про работы Лерман можно сказать — звук синего, черного. Иногда в Зоиных работах просматривается качество, которое в искусствоведении принято называть абстракцией. Воздействие полотна определяется движением цветовых пятен, цвет наделяется чувственным ощущением. Абстракция — это предельный ход в изображении. В хорошей работе непременно есть элементы абстракции. Вот строки из известного стихотворения Александра Блока.

156 О. Животков Звучание Цвета

Так пел ее голос, летящий в купол, И луч сиял на белом плече. И каждый из мрака смотрел и слушал, Как белое платье пело в луче. Здесь самое главное — белое, сияние белого. Реальность фигуры может растворяться в этом белом, в его сиянии. Причем Блок — очень точный поэт. И каждый из мрака смотрел и слушал. Мрак. Не черное, потому что сверкающее белое убивает черноту. Она становится мутной. Это и есть мрак. Это тот ход, который привел Казимира Малевича к Черному квадрату. Это — предел. Малевич его поставил, потому что дальше пути нет. И вновь вспоминается Блок. Миры летят. Года летят. Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз. Цвет в Зоиных работах — при всех его достоинствах и силе — не самое главное. Сугубо цветовое решение для нее менее характерно. Цвет для нее — не самоцель. Главное для нее — подчинение цвета пластическому воздействию. В некоторых работах даже трудно выделить. Цвет? Форма? Скульптура? Что именно? Что во всем этом общее? То, что при этом она остается сама собой, со своими темами, своей пластикой, своей абсолютной узнаваемостью. И здесь есть еще один необычный, на первый взгляд, аспект. Пластика неразрывно связана с местом, с географией, со средой обитания. Из нее берет начало


определенная традиция не только самого изображения, но его взаимодействия со всем окружающим, с природой, ощущением пространства. Что такое среда? Это — воздух, свет. И свет этот в разных регионах разный. Воздух в жару начинает плыть, и наш мир как будто плавится в этом жарком мареве. Сравним это с миром севера. Здесь контраст. Цветовой контраст. Тональный контраст. Желтое небо. Синяя вода. В северном воздухе нет такого растворения, как у нас. Можно продолжить. Южная Европа, переданная языком живописи, это мир, который плывет. А северные художники жесткие. Даже немцы более жесткие. За счет характера? Верно. Но и природы. Ведь природа действует на характер. Особенно это заметно у скандинавов. Достаточно увидеть работы Мунка, чтобы понять, о чем речь. А у Зои небо плывет. Мир плывет. Это мир Украины. Я более близко познакомился с Зоей, когда пришел преподавать в Художественную школу. С тех пор мы дружим. Обстановка в школе была неплохая. Директором школы был Музыка Александр Федорович. Хороший человек, руководил достойно. Зое очень благоприятствовал. Она часто приходила в мой класс, я — в ее. Зоя никогда не боялась за свой авторитет. А авторитет у нее был громадный. Обходила учеников. Ее стиль преподавания был — показать. И самое ценное, как и что она показывала. Она брала кисть и начинала писать. Работала с краями, не касаясь формы внутри. Самое тяжелое в работе — это края, обойти уже готовую форму. Она это красиво показывала, очень точно. Причем, не только показывала, она развивала вкус. Ребята собирались, я наблюдал с удовольствием. Ее ценили. И было за что.

157

Автопортрет. Холст, масло


МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

158

М. Вайнштейн, А. Левич, Г. Григорьева

5 Вторник

А. Лимарев

6 Среда

7 Четверг

Художники: (слева направо): О.Ержиковский, А.Орябинский, Б.Литовченко, В.Козик


159 8 Пятница

9 Суббота

М. Вайнштейн, А. Агафонов, Г. Григорьева

М. Вайнштейн

10 Воскресенье


Ю. Луцкевич. Зоя. Холст, масло

Ю. Луцкевич. Зоя. Картон, масло



МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг

Композиция. Холст, масло

162


163

ПОХОД К ТЫШЛЕРУ 8 Пятница

Я очень

юбила художника Тышлера. Как-то говорю Раисе Аркадьевне, моей московской тетке: — Ну, как до него добраться? Мне так хочется. Даже улицу знаю, где он живет, мне художники сказали. ышла я в другую комнату, возвращаюсь. Сидит тетя Рая за столом. Она 9 рыжеволосая, белотелая, я запомнила, так красиво освещена, трубку Суббота телефонную держит. Да, да, моя племянничка. Очень хочет к вам в мастерскую. В гости. Вы ее приглашаете? Конечно? А номер дома? Улицу она знает. А квартиру?.. казывается, пока я выходила, тетя узнала номер его телефона и позвонила. Это на нее похоже. И я пошла по этому адресу. А у них так — квартира и мастерская буквально через два дома. Я попала на квартиру. Вышла его жена. В светлом халатике, почти расстегнутом. Это летом было. Бигуди закрученные на головке. Вы к кому? К художнику Тышлеру? Он уже давно в мастерскую пошел. А у нас тут квартира. выхожу на улицу, идет навстречу компания знакомых художников. Это же 10 нужно, чтобы в Москве на улице встретиться. — Ты куда? — К Воскресенье Тышлеру. — И мы тоже хотим. — Куда? Вы же — москвичи. Пойдете в другой раз. — Нет. Ты уже договорилась. Вместе пойдем.. Нашли мы этот адрес, лесенки, узкий темный коридорчик. Иду, а за мной топают человек пять. Ну, думаю, что сейчас будет. Стали толпой. Он открывает. Дверь узенькая. — Здравствуйте. — О-о, племянничка пришла... И тут, как увидел. А это кто?.. Ну, что сказать? Он посмеялся. — Что, они в другое время прийти не могли? Ладно, только как вы все поместитесь? Забирайтесь туда, за диванчик... Я хотела помочь, ставить работы. Нет, нет. Сам выносил, ставил. Я была восхищена. Приезжала в Москву на все его выставки.

В

— О

Я

Из москвичей я Толю Зверева хорошо знала. Он постоянно куда-то исчезал,

его искали. Любимое его место — зоопарк. Любил зверей рисовать. В каком-то подвальном помещении ему выставки организовывали. Там я его работы видела. Мы ходили целой компанией. Он у Лили Брик отсыпался. Его там оставляли, двери закрывали на ключ, и он там приходил в себя. Запомнилась мне светлая комната с большой светлой постелью. Лиля говорит: — Зоечка, пусть он отдыхает, а мы завтра зайдем.


Двор 164

Д

ом по улице Михайловской, в котором жила Зоя Лерман, уже не существует, и само это место огорожено. Часть стен признана пригодной для будущего сооружения, и потому они торчат из-за зеленого забора, упрятанные под прозрачной накидкой. Причиной отселения жильцов стал пожар и последующее затопление дома. Въехать в низкую подворотню пожарные машины не смогли (загорание началось со стороны двора), и потому разобрали крышу и щедро залили все здание сверху, предварительно разбив перекрытие. Зоя Наумовна живет с тех пор по другому адресу, но питает к старому двору и его обитателям чувство ностальгической привязанности. Двор сохраняет для нее архетипические черты потерянного детского рая, к которому каждый из нас возвращается снова и снова. Расставание с домом совпало с периодом социальных сдвигов и потрясений и описано в повести С.И.Ялкута «Против течения», откуда приведен этот отрывок. Зоя была во дворе своей. Двор уважал ее и немного ею гордился, выдавая этим некую странную взаимосвязь, которая существует между совершенно разными сторонами жизни. Не желая этого, она определенно была одной из местных достопримечательностей. С пышной полуседой прической, которую она иногда стягивала черным в горошину бантом, с круглым овалом лица, сохранявшего странное выражение задумчивой или расшалившейся куклы, с небрежным изяществом и неприхотливостью в одежде, она придавала этому пестрому и даже опасному миру своеобразную легкость и артистизм. Она никогда



166 Двор

не смешивалась с этим миром, но и не пряталась от него, не отворачивалась с испугом или презрением, а жила среди всех этих людей естественная, как Маугли среди волчат. Она могла вынести стакан и даже предлагала его сама, если видела, что пьют из бутылки. Она давала консервный нож, чтобы открыть банку с закуской, и помогала пьяному дотащиться до скамейки. И вместе с тем она столь же естественно и безусловно сохраняла дистанцию почтительного отношения к себе, которое вызывает художник у людей всех прочих, даже преступных, профессий. Летом дверь ее квартиры часто была открыта и лишь наполовину отгорожена от асфальтового пространства двора листом фанеры. Это давало необходимый свет. В коридоре Зоя держала часть своих картин и тут же работала, не обращая внимания на кипящие за порогом страсти. Соседка жила по левую руку от Зои. Год назад она родила, но жила без мужа. Мать приторговывала крепкими напитками, и достаток в доме был, пожалуй, даже вырос после исчезновения пьющих мужчин. Утром соседка выкатывала во двор коляску и усаживалась рядом. Время от времени она доставала лежащее в ногах младенца зеркальце и медленно, миллиметр за миллиметром, принималась изучать собственное лицо. Задерживая внимание на малозаметных бугорках и припухлостях, она поглаживала рукой отслеженный участок, заглядывала между оттянутых пальцами век в глубину собственных глаз, закусывала белыми зубками верхнюю губу, пытаясь выровнять линию чуть вздернутого носа. Так она трудилась долго и внимательно, не упуская ни одной, пусть даже ничтожной, мелочи, не ленясь возвращаться к уже пройденному, доводя собст­ венные черты до намеченного идеала. Затем она разворачивала стул навстречу солнцу и вытягивала лицо к небу, рассчитывая загореть. Губы, чуть тронутые утренней косметикой, заметно шевелились, будто посылая молитвы богам плодородия и любви. Ближе к вечеру начинали собираться подруги. Они заглядывали во двор размяться перед вечерними похождениями. Соседка выносила из дома стулья, дамы рассаживались вокруг коляски, покуривали, отгоняя дым в сторону, и осторожно дотрагивались длинными огненными коготками до ребеночка, который смотрел снизу из колыбели, любовался нарядными тетушками, тянулся к фиолетовым, розовым, малиновым пятнам на выбеленных щеках. Зоя сидела незаметная, у распахнутого окна кухни, и часами рисовала этих девочек в черных сетчатых чулках, в париках, натянутых на распаренные от жары лбы, ловила кончиком своего карандаша движения пухлых рук, несущих к губам сигарету, плавные тягучие линии шеи, щедрые овалы бедер, мечтательные и быстрые глаза в разноцветных озерах косметических теней, и никак не могла оторваться от этого зрелища волнующегося и выставленного напоказ чувст­венного естества. Соседкин ухажер — высокий, костлявый, немного сутулый парень в постоянно расстегнутой до живота белой рубахе и с сигаретной пачкой за брючным поясом захаживал во двор почти ежедневно. Зоя, которая относилась к мужчинам строже, чем к женщинам, по-видимому, не находя в их облике достаточной эстетической глубины, тем не менее определила его зрительно как человека доброго и хорошего. Очевидно, так оно и было, потому что соседка легко оставляла на него ребенка, а сама отправлялась проводить подружек, снимавшихся в поход на огни городских развлечений. Она мельком последним


Во дворе. Картон, темпера


168 Двор

движением заглядывала в зеркало, разглаживала на бедрах джинсовую полоску юбки и срывалась вслед за подругами, на цоканье подбитых металлом каблучков, доносившееся из глубины подворотни. Так отставший боец догоняет уходящий на рысях эскадрон. Темнело. Зоя откладывала бумагу и карандаш. А парень терпеливо сидел, карауля спящего младенца, и раскачивался над ним, как будто у него внутри что-то болело. Прямо перед домом его и убили. Убили быстро, ножом, негромко, в приглушенно вспыхнувшей схватке. Жертва не издала ни звука. Было именно так, Зоя в это время находилась в кухне и услыхала только разбойничий свист и топот ног. Потом свист повторился уже отдаленно с улицы, все улеглось и беззвучно застыло. Удивленная Зоя открыла дверь и выглянула наружу. Было совершенно безлюдно. В доме напротив разом погасли несколько окон. Зоя постояла на пороге и даже оставила дверь открытой, так как в квартире ей показалось душно. Спустя час она заперлась, и уже сквозь сон услыхала, как въехала во двор машина и увидала забегавшие по потолку огоньки, принятые ею за начало счастливого сновидения. Пришло утро. Милиционер вяло расхаживал по двору, присаживался на скамейку, смотрел на соседку, неприкаянно бродившую тут же с отекшим зареванным лицом, пощелкивал пальцами по дерматиновой папке и молчал. На место, где лежал убитый, соседка, не обращая внимания на органы следствия, положила белую гвоздику. Рядом с цветком тут же улеглась рыжая кошка, доставшаяся двору в наследство от Марфуши — худой, порывисто подвижной женщины по имени «Синька». Марфуша погибла, выпив какой-то странной жидкости, но та смерть была признана двором естественной и не вызвала смятения. Соседка гнала кошку, но та упрямо возвращалась, устраивалась рядом с гвоздикой, как будто имела к этому месту особенное кармическое отношение. Если милиция и могла кого-то задержать по этому делу, то именно кошку. Впрочем, и она, и увядшая гвоздика через день исчезли, и двор зажил прежней безалаберной жизнью. Однажды Зоя успешно разняла вспыхнувшую во дворе драку. Тогда она влезла в самое ее месиво и выговаривала оттуда изнутри громким скрипучим голосом, пока не утихомирила драчунов. Было загадкой, что, не будучи искушенной в общении с людьми, Зоя всегда находила нужную интонацию. Поэтому она так остро пережила убийство, потрясенная его будничной жестокостью, ощущая его двойственность как факта уголовной хроники и апофеоза трагической мистерии. — Успей она вмешаться, — терзалась Зоя, — и остановила бы руку негодяя. Но этого, увы, не случилось. Она написала картину «Сцена во дворе» и потом еще несколько раз возвращалась к этой теме.



Ночная сцена. Холст, масло


Ночь. Холст, масло


А. Крохин

Особенный художник 172

З

ою Лерман я знаю с середины восьмидесятых годов, когда получил мастерскую во дворе на улице Михайловской. Тогда это была не проблема, нежилой фонд в центре Киева был большой, и договориться с нужными лицами ничего не стоило. Вернее, стоило недорого. Внизу подо мной была дверь в квартиру, часто открытая, потому что коридор за ней был без света. И в коридоре по стенам и под стенами было выставлено много живописных работ. Большого моего внимания на беглый взгляд они не привлекли, потом я узнал, что это были школьные работы Зоиного сына. Но видно было, что живут в квартире художники. Я Вите Мовчану сказал, объяснил, где, он только руками всплеснул. — Толя, ты что? Ты вообще? Это же Зоя Лерман! Великолепная художница. Наша легенда. Вот так мы с Зоей познакомились, хоть ее работы я раньше видел на выставках. Изредка, потому что начальство, которое этими выставками занималось, ее не баловало. И это очень мягко сказано. Я стал часто у нее бывать и к себе приглашал. Советовался. Помню, писал портрет на заказ. Работа была почти завершена, но сомнения оставались. Они всегда есть, ведь своих ошибок не видишь. Прошу ее, зайди, глянь. Она согласилась с удовольствием. И тут же взяла с собой кисти, видно, привычка такая. Поднялись ко мне. Едва взглянула и тут же. Давай краски. Конечно, все не переписывала, но сильно уточнила лицо. Мне было интересно смотреть, как пишет мастер. Это сразу чувствовалось. На следующий день я походил, поглядел. Здорово. Но рука не моя. И я опять переписал, может, хуже, чем Зоя, но по-своему. Как я понимаю.





176 А. Крохин Особенный художник

Двор у нас был удивительный Большое пространство. Натуральный оазис в центре большого города, особенное место со своей репутацией. Мне со второго этажа наблюдать было очень интересно, каждый день давали спектакль. С утра настроение праздничное, бодрое. Стол для тенниса выносят, шарик лупят. Старички собираются, детей ведут. Часов с одиннадцати кафе на улице начинает работать. Там спиртное. Заносят его во двор и пьют его с кофе и без кофе, градус, соответственно, повышается. Рядом с Зоиной дверью соседи стали самогоном торговать. В стране сухой закон, спрос огромный. Народная тропа ни на минуту не зарастает. И пошло, поехало. Возникают люди навеселе, мамаши детей бегом уводят, старички прячутся, начинается гулянье. К вечеру девочки сходятся со всех ближних улиц. У них перед выходом на Крещатик здесь сборный пункт. Поцелуи, сплошная радость жизни. У соседей толпа, страждущие уже в квартире не вмещаются. Выползают на улицу, внизу толпа, начинаются разборки. И так каждый день. Удивительно, но Зои это никак не касалось, хоть находилась она буквально рядом. Открывала свою дверь, перегораживала нижнюю половину доской и сидела тут же. Писала, рисовала. Был такой период, когда она в мастерскую перестала ходить. Вся эта публика мимо нее топала, заглядывала, но проявляла деликатность. Зоя им, если спрашивали, стакан выносила, консервный нож. Пьяных в чувство приводила. Иногда и к ней стучали, ночью, за водкой, когда дверью ошибались. А однажды она на моих глазах драку разнимала. Бросилась, как судья в ринге. Я сверху заторопился, чтобы помочь, но не успел, она сама растащила. Потом в доме случился пожар. Меня обворовали. Унесли телевизор, магнитофон... Дом кончился... Это понятно. Странно другое. Мне теперь эта улица — Михайловская, а тогда улица Парижской Коммуны — часто снится. И двор тоже. В моем сне здесь чисто, тихо, благородно. Без драк, без шума, все погружено в какое-то замечательное идеальное состояние. Другие пейзажи не возникают, а этот напоминает о себе. И я думаю, может, рай так выглядит. По крайней мере, хотелось бы еще сюда когда-нибудь попасть. Потом Зоя отдала мне свою мастерскую, наверху Андреевского спуска. Небольшая комната, пенал. Очень меня Зоя выручила. На Андреевском спуске жизнь уже кипела. Заробитчане малюют, продают за бесценок. Я как-то вышел, ребята знакомые посмеиваются. Тут ходили две тетки, спрашивали Брюллова или Куинджи. Искали, хотели купить. Вы спрашиваете, как художники живут? Так и живут. Ладно, думаю с горя. Будет вам Брюллов. Иду в мастерскую и копирую Всадницу. Где-то по длиннику метр двадцать. Измучила она меня. Писал на грубом холсте, другого под рукой не было. Краска неровно ложилась, если сбоку смотришь, фактура очень неприятная. А ведь у Брюллова — классика, поверхность, как стекло. Я наждачной бумагой тер и так, и эдак, крупной, потом мелкой. Старался. Эффект получился сомнительный, хоть узнать можно. Оставил, как есть, понес продавать. Никто за моим Брюлловым специально не являлся, хоть проходили мимо, спрашивали. Я уже за труд не брал, только за материалы. Не купили. Отнес я свою всадницу назад в мастерскую, прислонил к стене и так оставил. Была у меня знакомая. Люда. Зоя когда-то ее портрет написала. Красавица. Долго болела, потом опять похорошела. Уехала в Германию, устроилась и зовет


177

к себе в гости. Я захватил кое-какие работы, и эту в их числе. Еще думал, везти, не везти. Повез. Приехал, денег в доме нет, одни шубы в шкафу колышутся. Приходит к Люде как-то немец. Метра два ростом. Знакомимся. Он работы смотрит. Дошел до Всадницы и остановился. Рассматривает. — Брюллов. — Говорю. — Брюллофф? — Йа, йа. Карл Брюллофф. Фон. — Фон Брюллофф? Дейч? — Это его окончательно заинтересовало. — Йа, йа. Дейч. — А что ему еще сказать? Гитлер капут? Кончились мои познания в немецком языке. Немец встал. Подумал, холст ногтем почесал, полез в карман, достает четыреста евро и дает мне. Я сразу взял, честно признаюсь. Голова еще сомневалась, рука сама взяла. А потом спохватился. — Цурюк. — Говорю. — Плиз. — И знакомую прошу: — Переведи ему. Может, он не понял. Я — не Брюллофф. Это копия. А то поедет на Сотби, будут неприятности... Она перевела. Немец удивился, так мне показалось, покивал, сообразил правильно. И подтвердил покупку. Я ему свою работу тут же подарил. Расстались мы довольные друг другом... К Зое я иногда захожу. Садимся, чай пьем. Идем гулять. Она обязательно берет с собой ручку или карандаш и бумагу. Тянет меня в кафе. Пьем кофе, она рисует, иногда украдкой, иногда открыто. Люди замечают, подходят, она отдает. Такое не увидишь, чтобы человек постоянно хотел рисовать, просто так. Не для учебы, не по делу, а просто потому, что иначе этот человек не может. И тут же дарил. Наверно, в идеальном обществе при идеальных отношениях нужно так поступать. А здесь я пока ничего подобного не наблюдал. Так же и в театре. И вот что интересно. Любой спектакль, любой ажиотаж. А она проходит, не задерживаясь. И всегда находит себе место. В первом, втором ряду. Потому что она рисует, ей какой-то свет нужен, какое-то пространство. И тоже дарит. В творчестве всегда должна быть интрига. Это момент истины. То, что ты делаешь, должно увлекать, заставлять переживать. Интересно, что у детей эта интрига есть, в детском творчестве. Я преподавал в Школе искусств, тринадцать женщин и я. Вел младшую группу. Я это видел. Дети находят верный путь, не задумываясь. У них врожденное чувство, я много раз убеждался. А с годами оно пропадает. Кажется, техника есть, школа есть, выучились чему-то, в самый раз, а искусство куда-то ушло. И мы становимся скучными, неинтересными. Только не Зоя. У нее всегда есть интрига, есть чувство и есть высочайший профессионализм. Она замечательна. Сидим мы с Сашей Б. как-то в кафе. И вспомнили почему-то Зою. — Какая несправедливость, — говорю. — Такой художник. И ни званий, ничего... — Б. отвечает: — я с тобой согласен. Она меня выучила. И каждого второго здесь. Я заслуженный, а она — нет. — Потом подумал. — Знаешь, нас заслуженных сколько? Можешь себе представить. Немало. А над нами слой народных. А еще выше академики начинаются. Розы из крем-брюле. Тех вообще отсюда не видно, парят, как ангелы в небесном сиянии. И куда ты здесь Зою определишь? Где ее место? Это нужно весь Союз распустить и начать заново выстраивать. Притом останется много лишних элементов. Как ты себе это представляешь? Кто такое может выдержать? Значит, такая у нее судьба. Просто художник. Бог ей дал, и все тут.


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

178

4 Понедельник

5 Вторник

6 Среда

Портрет Миши Вайнштейна. Акварель

7 Четвергчитается, что художники ведут

С

огемный образ жизни. Ничего подобного. Собраться, посидеть — это да. Такое могло быть. Но, кроме работы, нас мало что интересует. иша Ванштейн не выходил из мастерской. Я у него часто бывала. Светлейший человек, а воспоминания трагические. В палате я была с ним до последней минуты. Перед больницей — скверик, а через дорогу был райком. Там теперь Американское посольство. Художники сходились с утра и сидели в этом скверике целый день. Все время, пока он лежал в больнице. Десятки людей собирались, никто работать не мог. Из райкома посылали узнать, что за толпа. Действительно, со стороны казалось странным.

М


179

Всего понемногу 8 Пятница

А. Лимарев

9 Суббота

10 Воскресенье

Тоша Лимарев. У нас Д

астерские были почти напротив. Он часто забегал. — Иди, погляди, я начал холст... Я захожу, стоит немного вытянутый холст и на нем чуть золотистый цвет. Намечено, тонко, тонко. — Ты видишь? — Вижу. — Что? — Солнце. — Наконец-то. А они не видят. ома у него была длинная комната, пенал с низким потолком, а в глубине окно Как там можно было разместиться, я сейчас не представляю. Даже мольберта, кажется, не было. Солнце попадало прямо в окно. Яркое, горячее, красное солнце. И золотые лучи насквозь пронизывали. В этой узкой комнате сидела жена, в солнечном свете. Я как сейчас вижу. Одна из его лучших работ.


Купальщицы 180

В

о время тушения пожара дом, в котором жила Зоя Лерман, затопило. Пошли странные времена. Верхние этажи уже разбирали доморощенные умельцы, а внизу жизнь продолжалась. Свет и газ на время отключили, горячая вода пропала, и Зоя Наумовна стала ходить в баню на соседней улице Постышева (так тогда эта улица называлась). Перед входом в баню продавали березовые веники, в буфете после отмены сухого закона появилось пиво, и к нему добавился жень-шень — тонизирующее средство из дружественного Вьетнама. Восточные люди умеют передать красоту без пошлости. Это к тому, что упаковка жень-шеня была очень красивой, и Зоя Наумовна покупала его с удовольствием. Но более интересным оказалось общество множества женщин, занятых банным туалетом, распаренных, разнеженных, погруженных в особенный мир туманных грез. Движения их были замедленны, округлы, меланхоличны, исполнены полусонной грации, когда женщина предоставлена самой себе, вне дома, семьи, мужа, любовника и остается в плену своей собственной формы, как бы существующей отдельно от нее, как импульс самой природы. Все эти дамы, обернутые в простыни, с тюрбанами из махровых полотенец, словно персонажи театрализованного действа, никак не хотели отпускать взгляд художницы. Тема эта Зою Наумовну увлекла...





Купальщицы. Холст, масло


Купальщицы. Холст, масло


Купальщицы. Холст, темпера


Сестры. Холст, масло


Дюльфан 188

О

дин из друзей Зои Лерман — одесский художник Люсьен Дюльфан. Теперь он живет в Нью-Йорке. В свою одесскую бытность Дюльфан отличался неукротимым нравом и доставлял немало хлопот властям. Когда перестройка достигла пика, Дюльфану разрешили провести в Одессе персональную выставку. Потом, спохватившись, ее решили отменить, но не тут-то было, Дюльфан не дал. На выставку он пригласил друзей, Зоя Лерман ездила на открытие. Вернувшись в Киев, она рассказала о впечатлениях, и они буквально дословно попали в повесть «Против течения» (С.И.Ялкут, в кн. Павлов А.Ф., Ялкут С.И. «Владимирская горка», Киев, 1994). В силу особенностей художественного повествования имя Люсьен заменено на Марсель. Все остальные подробности воспроизведены с документальной точностью. «На открытие Марсель явился в сером костюме и розовой бабочке. Торжество состоялось в фойе музея. Вверху на площадке над трехступенчатой лестницей стоял сам Марсель. Лестница была покрыта ковром и имела шикарный церемониальный вид. Марсель стоял непривычно важный с заносчивым гордым видом. Он напоминал какую-то тропическую птицу не очень покладистого нрава. То и дело Марсель вертел головой и сверкал глазами, узнавая в собравшейся внизу толпе друзей и знакомых. Речь сказал московский искусствовед, специально, как и Зоя, приехавший на открытие выставки.


— Живопись Марселя — это выдающееся явление, которое уже нельзя не замечать... Марсель наверху расправил плечи и гордо осмотрел публику. Аккуратно выложенная шевелюра влажно блестела, усы торчали вверх, острые, как пики, а вытаращенные глаза казались стеклянными. — Мы должны быть благодарны, — продолжал искусствовед, — что, наряду с традиционной реалистической живописью, у нас находят признание такие мастера. Замечательные мастера. — Заметив, что в ответ на сравнение с реалистами Марсель возмущенно дернулся, критик возвысил голос. И сделал паузу. Раздались аплодисменты. — И пусть кому-то его творчество кажется не совсем понятным. — Судя по энтузиазму присутствующих, таких здесь не было. — И пусть он кажется оторванным от реальной жизни. — Таких «оторванных» была здесь добрая половина. — И от наших традиционных ценностей. — (Где он увидел здесь таких ценителей?) — Но именно то, что мы видим в его холстах, и есть сама жизнь, преображенная этим замечательным талантом. — До неузнаваемости. — Подытожил позади Зои ехидный голос. Вновь прозвучали аплодисменты. Довольный критик трижды расцеловался с Марселем, стараясь не выколоть себе глаз концом грозного уса, и стал рядом с именинником вверху у колонны. А внизу от толпы отделился человек средних лет, худой, в джинсах и в видавшей виды меховой безрукавке, встал на одно колено на кстати подвернувшейся лестнице и благоговейно приложился губами к начищенному до блеска Марселеву ботинку...»

189


А. Агафонов

Овладение красотой 190

С

емья моего отца — бывшие москвичи. Во время войны отец был ранен, долго лечился в Киеве, и мы здесь остались. На Подоле, во дворах между Константиновской и Ярославской улицами была большая картографическая фабрика (в режиме высокой секретности), а рядом дом для сотрудников. Там я вырос. Отец был крупный инженер, изобрел машину для цветной печати, на ней даже деньги печатали. В начале моей художнической судьбы большую роль сыграла тетя Рита — помощница отца, после его смерти она занималась моим воспитанием. Тетя Рита собирала вклейки из журнала «Огонек» с цветными репродукциями. Кто помнит, могут подтвердить, репродукции были качественные, хорошо подобранные по цвету. Она приносила мне настоящий ватман с картографической фабрики, бумагу госзнаковскую, на которой карты печатали. И я увлекся рисованием. Четыре класса я закончил в обычной школе, учился очень легко. И вот было решено сделать из меня художника. В течение месяца я прозанимался у Денисова, очень хорошего художника. Он меня чуть просветил насчет композиции, работы акварелью, и на этом моя подготовка закончилась. А конкурс был большой — семнадцать человек на место, принимали с начального пятого класса. Единственная художественная (Республиканская) школа на всю Украину. По всем экзаменам я получил пятерки, а провалился по композиции. Композиций было две: свободная — выполненная дома, за которую я получил «отлично», и заданная, тему которой назвали на экзамене. Летние впечатления — такая



192 А. Агафонов Овладение красотой

была тема. За нее я получил двойку. В тот год на каникулах я первый раз побывал в деревне и набрался ярких впечатлений. Коровы, козел — я все это увидел вживую. Но на экзамене у меня случился ступор. Все эти впечатления куда-то улетучились, и я изобразил мальчишек, стреляющих из рогатки в аиста. Результат известен. Тетя Рита сказала: Будем добиваться правды, — и отправилась в Художественную школу. Ей было, что говорить, потому что все оценки, кроме этой — за злосчастную композицию, у меня были высокие. Рисунок, живопись, еще что-то. Всего было шесть экзаменов. Завуч Мария Алексеевна Колесникова посмотрела мои домашние работы. И тете Рите пообещала, если кто-то отсеется и в классе освободится место, меня примут. В обычной школе после всех этих испытаний мне стало совсем неинтересно. Я буквально замер в ожидании. Только бы приняли. И месяца через два так и случилось. Я пришел в школу. Колесникова меня встретила (я чуть не плакал от счастья), вызвала учителя. А учителем была Майя Григорьева. Только-только закончила институт. Полная энергии, губка со шрамом. Взяла меня за руку и отвела в класс. — Вот, — говорит, — наш новый ученик. Он болел (нужно было что-то сказать), а теперь будет учиться с нами. У меня сразу пошли хорошие работы. И Майя стала меня поддерживать, брала мои работы домой, показывала отцу. Так я попал в семью Григорьевых. Сергей Алексеевич Григорьев — блестящая личность. Прекрасный художник. Великолепный рассказчик. Играл на аккордеоне, лютне. Единственный из профессоров Художественного института, который мог сказать запросто: — Ребята, это делается вот так. Натура пишется вот так. Начинаем с этого, этого и этого... Он мог научить (показать), что такое предмет искусства. Я ощутил на себе его влияние. И врагов у Григорьева было немало по той же причине. Талантливый человек. Помню, я пришел в приемную комиссию института. Сергея Алексеевича уже не было, его внуки поступали. Просить за них не было нужды и помогать не нужно, они сами прекрасно справлялись. Главное, чтобы не наподличали. И как чувствовал. Ш. — председатель комиссии начал мне рассказывать. Григорьев мне то, Григорьев это. Я выслушал и говорю: — А вы — дикий человек. Что это вы себе позволяете? Ведь это ваш учитель. Он может о вас ноги вытереть. Палкой по спине лупить. Как Вероккио лупил своих учеников. Раз сказал, два сказал. Не сделал, как надо. Получай. А вы теперь вспоминаете, когда он ответить не может. Счеты сводите. Так что это вы за личность такая?.. Тогда же я познакомился с Толкачевыми. Я рано начал писать маслом. Зиновий Александрович пришел в класс, нашел меня, представился. Я учился с его дочерью Нелей. И попросил меня дать несколько работ. Он хочет показать детям в качестве примера. Пригласили меня на чай. И я подружился с этой семьей. Мы с ним часто потом гуляли ночью по Киеву. Зиновий Александрович — образованнейший человек с феноменальной зрительной памятью. Общение с ним было очень для меня полезно Татьяна Александровна Максимович. Помню, мы жили вместе на даче. Я был в классе восьмом. Собрался на рыбалку. Чтобы никого не беспокоить, оставил с вечера на улице удочку, червей. Проснулся в пять часов, ну, думаю, вся рыбка моя. Татьяна Александровна комаров не боялась, на веранде спала за ширмой. Особенная ширма была, с павлинами. Крадусь я в рассветных сумерках, а тут


Белая женщина. Холст, масло


194 А. Агафонов Овладение красотой

ее пес Тимка взвыл. Появляется голова из-за ширмы. — Саша, это ты? — Да, я. Доброе утро, Татьяна Александровна. — Какое доброе. Я теперь не засну. А ты чего встал? — Да, вот... червячки, удочки.. Рыбки половить.. — Саша, а ты Тарле читал? Нет? А Тойнби? Тоже нет? Саша, какая рыбалка? Немедленно ко мне. Так нельзя. Ты умрешь обезьяной. Это был круг. Григорьевы, Толкачевы, Максимович, А.Е. Белостоцкий. Круг уважающих друг друга художников, людей очень талантливых и с высочайшим уровнем вкуса. Они принимали участие в моем воспитании. Каждый новый день давал массу впечатлений. Это был не соцреализм, а приобщение к подлинной культуре, к настоящему искусству. Так что мне повезло. Майя Григорьева ушла в декрет. Я помню, как с удивлением наблюдал, за ее растущим животом. Ведь мы были очень целомудренны. Уходя, Майя привела в класс молоденькую женщину и объявила, что ее будет замещать новая учительница. Живопись и композицию будет преподавать ее подруга Зоя Лерман. Большие серые глаза. Счастливая, полная надежд, Зоя просто летала. Губки подкрашивала. Такой я ее и сейчас вижу. Белая кожа, мягкие пластичные руки, белая блузка с оборочками на рукавах. Впитывая, она буквально излучала культуру. И всегда находила и поддерживала талантливых людей. Обучение живописи я во многом связываю с ней — Зоей Лерман. Она мне много дала. Композиция, цвет, овладение формальными приемами. Формальный прием — это умение передать свой замысел в материале. Он определяет лицо художника, он обязателен, и в тоже время у каждого он свой. Это то, что делает художника узнаваемым, основа его профессионального авторского мышления. Если ты думаешь коряво и плохо, то и работы твои будут такими же. И наоборот. У Модильяни свой прием, у Гогена свой. Поэтому одни работы на выставке видны, а другие нет. Ни в школе, ни в институте этому не обучают. Сколько наш институт выпустил студентов за эти годы? Сотни. А сколько среди них художников? Лучше не отвечать. Для взросления художника важен особый тип преподавателя. Мало того, чтобы он сам был художником, но чтобы мог увидеть в ученике личность и помочь ей раскрыться. Ученик воспринимает много и разного. Он, как яхта, которая ловит попутный ветер, идет галсами, отклоняясь в одну, в другую сторону. И здесь важно не сбиться с курса, не потерять цель. В искусстве далеко не все, что звучит в голове, можно передать словами. В фильме «Амедеус» есть хорошая сцена. Моцарт удивляется. Ведь это так просто. Гобой, скрипка, флейта. Так, так и так. Почему это не слышат? Ведь это так просто. Просто, когда есть уровень понимания. Это то, что в институте не преподают. Ты сам или понимаешь, или нет. Так вот, Зоя Лерман как преподаватель умела вытащить из ученика это понимание, чтобы увидеть самого себя, включить в собственный процесс. Мы тестируемся, мы определяем себя по тому, что есть талантливые люди. Мы сравниваем себя с ними. Я очень им благодарен, это самое ценное в жизни. Если Бог хочет человека наказать, он его лишает не ума (заметьте), а разума. Все остальное рядом с этим — ничто. Не идиоты — это, по определению, люди с дефектами, а дураки. Это страшные люди, они могут быть кем угодно. Это та простота, которая хуже воровства. И здесь возможно все, что угодно. Дурак не понимает красоты. Он варвар. А победить варвара может только еще больший варвар. Культура не в состоянии бороться с варварством. Увы, это так.


195

Лафонтен, кажется, говорил: «Я спешу рассмеяться, чтобы не заплакать»... Это и моя философия. Я не собираюсь с варварами конкурировать, потому что я им проиграю. В чем моя позиция? Я помню свой род. Я понимаю слой людей, к которым принадлежу. Я не боюсь слова элита. Потому что я не связываю его с теми, которые обвешали себя чинами, званиями, орденами, норками. Раньше еще пыжиковые шапки были. Это не те люди — академики, дважды академики, трижды академики, это нарисованная елка с нарисованными игрушками. А я — живое дерево с живыми плодами. И мои друзья такие же, даже те, кого уже нет рядом. Для меня они — живые деревья с живыми плодами. Большую часть своей творческой биографии мы прошли вместе — Григорьевы, Зоя, ее муж Юрий Луцкевич, Миша Вайнштейн, Анатолий Лимарев, Ким Левич. Это личности не напоказ, а в своем обыденном каждодневном состоянии. Мы пережили трудный период — застоя, рутины, даже издевательского к себе отношения. Что такое художник без возможности выставить, показать свои работы? Почти десять лет подряд мы стучались во все двери и не имели такой возможности.... Пусть девочки еще подождут (это о Зое Лерман или Гале Григорьевой)... Или: слишком форсированный цвет (это о работах Лимарева). Всё. Семафор закрыт. И это сказывалось. Загоняло людей в депрессию. Буквально. Помню, поехали мы с Тошей Лимаревым на рыбалку. Стоим друг от друга неподалеку. У меня клюет, у него нет. Я говорю: — Давай поменяемся... Встал на его место, он на мое. Снова — у меня клюет, у него нет. Он мне говорит: — Видишь, Саша. Даже рыба у меня не клюет... — И это совсем не мелочь. Это подавляло, отнимало силы. Отнимало от творчества, от самой жизни. Руки опускались. И это было характерно для того времени. Путь в Художественный комбинат был открыт. Но я не сделал там ни одной заказной работы. Зарабатывал частными уроками, готовил к вступительным экзаменам (все мои ученики поступили). У меня было так. Но жизнь по-разному складывалась. Кому-то этот комбинат был нужен, просто для того, чтобы прожить. И многих талантливых людей эти заказы (вместо творчества) буквально ломали. И тогда я стал организовывать частные выставки. В мастерской Сергея Алексеевича Григорьева. Он уже у себя не работал, жил за городом. На мой день рождения и Галин (Григорьевой). Два раза в год. Четыре года это длилось. Новые люди присоединились. И вот во время такой выставки мне звонят знакомые дамы из Министерства культуры. Готовьтесь. Завтра к вам приедут. Вы хоть евреев поснимайте. Не потому, что диссиденты, а вообще. Тема на слуху. Вы же понимаете... Наутро приехали, видно, не выспавшись. В восемь утра. На машинах. Стучат в окно. Снег идет. А тут мы с Галей. Откройте. Я через дверь: — Не открою... Сергей Алексеевич (они и его с собой привезли): — Саша, опомнись. Открой. — Не открою. — Открой. Это же моя мастерская. — Придете один, открою. А так не открою... — Тут замминистра культуры (дело прошлое, так что я без фамилий) через дверь вступает: — Саша, откройте. Мы же к вам с добром. Мы вас любим... Я открываю: — Вам повезло, что среди вас дама. Как культурный человек, я вынужден вас впустить... Они заходят, человек пятнадцать. В том числе полковник КГБ: — Саша, у вас здесь подпольные выставки. Непонятно кто собирается. Вы сами все понимаете...


196 А. Агафонов Овладение красотой

Это теперь легко вспоминать, а тогда... В соответствии с Уставом, выставочная деятельность без санкции Союза Художников карается изгнанием из его рядов. С соответствующими последствиями, а их можно представить, как угодно. Посадить не посадят, но мастерскую отберут. У Сергея Алексеевича, в первую очередь. Это не шутки, инфаркт ему получить из-за нас. И я стал выступать. Главное, не бояться. Это я не сейчас говорю, я и тогда так же говорил. Флюиды страха на расстоянии чувствуются, так что, если хочешь, чтобы тебя не порвали в куски, нужно cамому наезжать. — Слушайте, — говорю, — зачем вы так рано приехали? Если хотите нас уничтожить, у вас и днем получится. Предлог всегда можно найти. Но мы это уже проходили. Я не знаю, кого вы приглашаете к себе на день рождения, а я приглашаю художников. Это мои друзья. Вы носите водку друг другу, а мы носим картины и устраиваем себе праздник. При чем здесь все остальное? Евреи, неевреи... Что, здесь проститутки? Бляди? Замминистра за голову схватилась. А я: — Что вы морщитесь? Первый раз это слово слышите? — Как вы можете такое говорить?! — А что я должен говорить? — Послушайте, мы вас любим. — Знаете. К черту вашу любовь. Не можете помочь, не мешайте. Восемь лет мы не выставляемся. Что? Лерман — не художник? Григорьева — не художник? Постучите вон в ту стенку. К Яблонской. Пусть скажет, если сами не понимаете. Она опять: — Мы вас любим. — Говорите, что вы нас любите? Вы ни у кого из этих людей не купили ни одной работы. Ни одной. У вас есть Общий фонд. Есть Подарочный Фонд. Большие деньги. И эти фонды вы разбираете между своими. Десять-двенадцать человек. — Откуда вы знаете? — Это не вопрос: откуда. Это правда? Правда. И вы ко мне с утра в дверь тарабаните. У меня четыре выставки ЮНЕСКО (Я всякими путями переправлял картины за границу, и там их регулярно выставляли). А спросите своих академиков, что у них?.. — Хорошо, хорошо. Вот будет выставка. Юбилей комсомола. Мы ваши работы примем... А сама поглядывает на этого полковника. Я ее хорошо достал. Тот сыграл роль арбитра. Встал: — Ну, я думаю, все ясно. — И уехали. А могли быть очень большие неприятности. Зоя, я помню, переживала. — Конечно, нам ничего. А моего Юрочку из партии выгонят (Ю. Луцкевич был членом КПСС). Потом начались разбирательства в Союзе. Определили меня как лидера. Мне так и сказал один, прилюдно: — Ты — враг Советской власти. А я ему: — А тебе не говорили, с учетом должности, что ты — дурак советской власти? Не говорили? Так я тебе сейчас говорю. Я — русский человек, я перед тобой оправдываться не буду. Ты посмотри на себя. В таких носках люди вообще не ходят. Отойди, потому что я тебе сейчас забрало разнесу... Председатель Союза сзади меня обхватил и держит: — Саша, уймись. Только этого нам сейчас не хватает.


197

А потом мне говорят: — Ты что? Вчера из Минкультуры звонили. Приходил этот ваш городской сумасшедший. Я то есть. Кулаками перед носом министра размахивал... И тут же: — Зачем ты связался с этими евреями. Пришел бы, поговорил. И сделали бы выставку тебе и Григорьевой... — О чем мы говорим? — Это я им. — Какое мне дело — евреи они, русские или папуасы из Новой Гвинеи с гвоздем в носу. Это мои друзья и прекрасные художники... Сейчас об этом как-то странно вспоминать и даже объяснить трудно. Другое теперь время. Это была не гордыня, не какая-то позиция. Просто, когда людей прижимают к стенке, они начинают отбиваться. Со мной, по крайней мере, так было. Художники — достаточно обособленная среда, вызывает любопытство. Как формируется представление о людях искусства? Загул. Ну, а как иначе, если художник обнаженную натуру пишет? Что обывателю нужно? Подглядеть за богемой. Кто поможет? Голливуд. Это они умеют, навешать на уши. Моцарт пил? Не пил. Пьяный человек ни на что не способен. Энергию можно переключить на пять минут. Тут ты на подъеме. А что потом? Помните «Монпарнас 19»? Модильяни одной рукой пишет, а в другой бутылка. Пьет, не отрываясь. Так Гильдия французских искусствоведов подала в суд, потому что это не соответствует действительности. Пьяный человек мочится мимо унитаза и в голове у него разруха, как говорил профессор Преображенский. Как художник пьяным может писать? И пьют художники не больше других. Общение и без водки бывает интересным. Мы за свою жизнь много проговорили об искусстве, о судьбе каждого из нас. Я нахожу удачным сравнение с самолетом — аппаратом тяжелее воздуха. Пока он движется, все, как надо, но остановиться он не может, он упадет. Так и человек искусства. Он должен постоянно развиваться. При этом у каждого из талантливых людей свой диапазон. В искусстве не так много интересных женщин, так что стоит приглядеться и подумать. Что характеризует Зою Лерман? Ее собственное лицо. Талант в искусстве универсален, он чувствует поэзию, скульптуру, музыку. При этом, заметьте, я не говорю о профессии художника, здесь, как в любой другой, достаточно малообразованных, недоброжелательных людей. Я говорю о таланте, о том, что невозможно подделать. Зоина живопись звучит, как музыка. В самом точном значении. Не музыкальность, а музыка. Главная ее тема — тема красоты. Она постоянно живет с ней, она ее создает, трансформирует. У нее особый талант. Она на ходу превращает обычный материал в золото. Она не столько новатор, сколько блестящий интерпретатор красоты. И это ее обыденное состояние. Она иначе не может. Пусть ее не слушают. А кто слушал Ван Гога? Модильяни? Нет пророка в своем отечестве. Христос пришел в свое село и стал проповедовать. Я от Бога. Ему сказали: — Парень, ты что? Уймись, мы знаем твою мать. Твоего отца. Кому ты рассказываешь... Доказал он кому-нибудь? Пока не ушел на другую сторону озера. Так и Зоя среди нас. А вы выставьте ее в Париже, и тогда поймете. Что она доказывает? Если состояние живописи вообще можно передать словами. Эра милосердия — вот, мне кажется, ее смысл. Когда кто-то просит за кого-то. И достигается это средствами искусства. Она как бы скользит по поверхности, она несет в своем творчестве светлое начало. Легкость. Она пробует. В этом ключе. В этом... Она блестяще владеет интонацией. Есть замок и есть замок. Слово одно, но меняешь ударение, интонацию, и меняется смысл.


Овладение красотой. Это невозможно, если не иметь Дара. Красота от Бога, это одно из его имен. Кто-то сказал: представьте маленькую росинку на ножке самого мелкого паучка, и в этой росинке отражение солнца. Так в каждом из нас отражается Бог. Большой ты человек или маленький, это отражение есть. Но нужно, чтобы кто-то его увидел, разглядел. Люди в большинстве своем живут, не поднимая глаз, носом в землю. А Зоя из тех, кто видит. Вот сонет Шекспира. С. Маршак очень точно передал состояние, о котором я говорю. Я наблюдал, как солнечный рассвет Ласкает горы взором благосклонным, Улыбку шлет лугам зеленым И золотит поверхность светлых вод. Так и Зоина живопись. ....золотит поверхность светлых вод. Глядя на ее работы, я понимаю беспомощность искусствоведов. Они, как цирковые мартышки, думают, что достаточно напялить на себя распашонку, чтобы стать умными. Сначала нужно понять историю искусства. Потому что во все времена разумные люди говорили разумные вещи. Ценности не меняются от века к веку. И Зоина живопись о том же. На вечные темы. Я никому ничего не должен. Но я признателен. Это очень хорошее слово. Признателен. В нем есть элемент святости. Сергею Алексеевичу я признателен. Гале Григорьевой. Зое Лерман. За то, что она помогла мне стать художником. За то, что она мой друг.

198


В. Рыжих

Она удивительно аристократична 199

Я

буду говорить от собственного имени и от имени моей жены Гали Неледвы. Зою Лерман и покойного Юру Луцкевича — ее мужа — невозможно оторвать от нашей жизни. Семь лет мы делили одну мастерскую в старом здании на улице Перспективной, единственную комнату, перегороженную надвое — их половина и наша. Зоя — человек особенный. Приходит как-то зимой, смотрю, одета явно не по сезону. Валенки, а над ними коленки голые. Чулки забыла. Это на нее очень похоже. Надень, говорю, мои рабочие брюки. Она взялась, и вдруг начинает хохотать. Оказывается, одной штанины от колена нет. Зачем я ее отрезал, не помню. Так мы и жили. Работали тогда много и увлеченно. Хрущевские репрессии против художников остались позади, наши работы через раз принимали на выставки, а если нет, мы везли в Москву. Там нас встречали замечательно. Гале было двадцать семь лет, когда она написала прекрасную работу Мои друзья. Теперь эта картина находится в музее Людвига в Кельне. И Зоины работы там же. Потом мы с Галей получили новую мастерскую в здании через дорогу, а старая осталась за Зоей и Юрой. Сейчас распространены разного рода анкеты по любому вопросу. В прежнее время они были гораздо реже, но были. Я помню такую: кто ваши любимые художники? Я ответил: Зоя Лерман и Юрий Луцкевич. И теперь, спустя годы, я очень этим ответом доволен, я и сейчас на этом стою. Еще бы Валентина Реунова добавил. Валя — великолепный художник и, как и Зоя, ни с кем не сравним. Говорят, Лерман и Реунов — это мировой уровень. Чепуха. Мировой уровень —


200 В. Рыжих Она удивительно аристократична

посредственность, вот что это такое. А так, как они пишут, никто не сможет. Никто. Я это утверждаю. Помню, как Галя оценила Зоиных Фехтовальщиц. За эту работу, — она сказала, — я бы отдала всего Пикассо... Конечно, Галя знает цену Пикассо. И то, что у него есть много достоинств, которым можно только позавидовать — его энергии, работоспособности, новаторству. Но если говорить о художническом даре, о самой природе художника, то тут Галино сравнение вполне справедливо, и я к ней присоединяюсь. С первого взгляда Зоины работы производят сильное впечатление. Потом глаз привыкает, но первое впечатление остается очень сильным. Я помню, мы с Галей приехали в Сенеж, во Всесоюзный Дом творчества, навестить друзей. Зоя с Юрой были в творческой группе. И на прощальном вечере был отдель­ ный тост за самого талантливого художника. И дети разных советских народов дружно пили за Зою. Когда художника хотят превознести, часто говорят: гениально. Это слишком общо и этим словом часто разбрасываются. Поэтому лучше сразу уточнить, что имеется в виду. Артистизма такого, как у Зои, ни у кого нет. Изумительный рисунок. Колорист она прекрасный. Решения самих работ безукоризненны. Она одарена, как никто. И у нее свой особый мир, который необходим для подлинного художника, а не просто умельца. Умельцем — причем хорошим — может быть человек без своего угла зрения, без своей эстетической позиции. И таких немало. Можно дослужиться до звания заслуженного, народного художника, а мира своего не создать. Так что есть разница между умельцем и художником. Когда это сочетается, получается Рембрандт. Мир Рембрандта. И у Зои свой мир есть, ее узнаваемый мир, который ни с каким другим не спутаешь. Конечно, Сергея Алексеевича Григорьева здесь нельзя не вспомнить. Я затруднюсь сказать, каков он был как художник — прогрессист или консерватор. Но у него была замечательная черта. Если он видел талант, то он становился другом этого таланта. Он его опекал. И он любил Зою, помогал ей стать художником. А его позиция ректора института давала такие возможности. В искусстве лучше начинать с нуля. Зоя с Юрой так начинали, и мы с Галей. Династии художнические — это хорошо, но вместе с тем — это другое. Там, то есть у детей, все отлажено с младенчества, дорожка протоптана родителями, школа, институт. А когда нет ни угла, ни квартиры, когда всё сам, это — по-настоящему, воспитывает, это азарт, это характер. Это создает художника. Я родился в Омске и прожил там восемнадцать лет. Отец преподавал картографию в Сибирской сельскохозяйственной академии. У нас в шкафу стояла Советская энциклопедия, довоенное издание, и я еще до школы всю ее одолел. Пятьдесят три тома. Оттуда у меня преждевременно появилось твердое убеждение, что я все знаю. И читал я с тех пор мало. Переутомился. Достоевского люблю. Я убежден, что законы для искусства едины, для литературы, художества и музыки. И, если сравнивать, Толстой — это Репин, а Достоевский — Врубель. Это бесконечная напряженная мозаика чувств, отношений, ее можно поразному передать. Можно словом, можно красками, кому как дано. Врубель, кстати, тоже вырос в Омске. Там непростое место — место силы. Аномальная зона. И Днепропетровск такой же. Там моя жена Галя родилась. Роберт Фальк из Днепропетровска. Кто-то с этим городом связывает разные политические


Галя. Бумага, тушь


За столом Холст, масло

202 В. Рыжих Она удивительно аристократична

фигуры, а для меня Фалька и Гали вполне достаточно. А. Тышлер откуда-то из тех краев. Юра Луцкевич, Тоша Лимарев. Украина — замечательная земля, столько здесь разных кровей намешано. Москва, Петербург — больше на пришлых держатся, сами они на морошке выросли. Но зато мегацентр искусства, Париж, тоже ведь местными кадрами не блещет, большинство знаковых имен — приезжие. Был такой случай, уже в мои зрелые годы. Меня назначали руководителем Всесоюзной пленэрной группы. В Гурзуфе. Москвичи, когда в поезде узнали, ехать отказывались. Как, какой-то хохол будет нами командовать. У меня тогда и званий никаких не было. Но понемногу улеглось, а к концу приехал Павел Никонов, подводил итоги. Неледва и Рыжих определили лицо группы. И сейчас. Возьмите каталоги. Мы — украинские художники — по рейтингу ниже московских. Потому что художество нацелено на аудиторию, на бизнес. И здесь Киев с Москвой не сравнить. В Москве есть Наташа Нестерова, есть другие, но главное, сама художественная жизнь там несравненно активнее. Вот в этом мы уступаем. Но я утверждаю: таких художников как Зоя Лерман, Валя Реунов, Галя Неледва в Москве нет. Теперь опять вернусь к своему детству. Дома у нас в Омске была коллекция репродукций. Был такой Музей нового западного искусства. От его имени выпускали неплохие по тем временам цветные репродукции. Уже потом, перед войной, их запретили, чтобы уберечь народ от буржуазного влияния. А у меня первое впечатление осталось именно оттуда, от цветной репродукции с картины Матисса. Играют в шахматы. С этого началось мое увлечение. На Всесоюзных конкурсах детского рисунка я премии получал. Меня в Артек посылали. В сорок


седьмом году, мне тринадцать лет было. Кормили тогда, после войны, скудно, но впечатлений осталось масса. Пионервожатых не хватало, и меня назначили командовать. Вот где был ужас. Весь этот строй, бегаешь, за все отвечаешь. Командовать я не люблю. Это я с тех пор на всю жизнь понял, хоть социальная ангажированность во мне сидит. Но я свободу предпочитаю. Поэтому я в институте никогда не преподавал. Для заработка мы с Галей делали заказы в Художественном фонде. Легко получалось. Заказы тоже бывают разные. Например, тема: история кораблестроения. Большой цикл. Красивые работы. Для Керченского судоремонтного завода. Чем плохо? Мы с Валей Реуновым делали с большим удовольствием. Или еще тема: танцы народов мира. При желании можно было выбрать. После школы я приехал в Киев поступать. С золотой медалью, которую, как я считаю, получил за хорошие глаза и характер. Я хорошо знал географию, историю, литературу (энциклопедия мне здорово помогла), а все остальное держалось на зачатках интеллекта. Но у меня были хорошие отношения с учениками, с учителями. Я был каким-то председателем, каким-то спортивным капитаном. И потом в Киеве, будучи художником, я разные общественные должности занимал. Но в партии не состоял. Меня даже в Верховный Совет Украины выдвигали, тогда это было просто — по квоте от Союза Художников. Я отказался. Зачем? Я был, что называется, «сибирский кадр» и до сих пор в шутку объясняю, что «работаю украинским художником». Но, подчеркиваю, к административной карьере никогда не стремился. Я — художник, это — главное.

Фехтовальщицы. Холст, масло


204 В. Рыжих Она удивительно аристократична

Я мог поехать учиться в Москву, но в Киеве у меня жила тетя с мужем, было, где первое время перебиться. Без специальной художественной подготовки я сразу в институт не попал, но Татьяна Ниловна Яблонская меня заметила. Я походил вольнослушателем в одиннадцатый класс Киевской художественной школы. Вместе с Лешей Орябинским. Он из Ленинграда приехал, такая же история, как у меня. За год я освоил всю премудрость и в пятьдесят втором году стал студентом Художественного института. Теперь я хочу вспомнить историю нашего с Галей знакомства. Потому что с тех пор я убежден, есть некая высшая программа, которая нас ведет по жизни. Я поясню. Лично меня вполне устраивает этот мир. Где лучше, чем здесь? По крайней мере, для меня. Но есть иной мир, и они связаны друг с другом, взаимодействуют, этот — наш, в котором мы сейчас находимся, и тот, другой. Они проникают друг в друга. Они не прерываются. Я это реально ощущаю, при том, что я человек трезвый и скепсиса у меня хватает. Но некоторые самые важные явления своей жизни я иначе объяснить не могу. Наступал пятьдесят шестой год. Художественная школа была тогда при институте, на этаж выше. Я к малопьющим людям отношусь, под Новый Год почти трезвый забрел в школу, присел на подоконник в коридоре. Не могу объяснить, почему там оказался. Сижу в состоянии некоторой отрешенности. Сознание свободно. А где-то сзади по коридору приближается девочка и бросает конфетти. Я ее слышу, но не оборачиваюсь. Она мимо проходит, я лица почти не вижу, и вдруг там, где лопатки, у нее вырастают, как крылья, два луча, или даже два снопа из бенгальского огня. Причем реально, они у меня и сейчас перед глазами. И голос мне в правое ухо совершенно отчетливо говорит: «Хорошо жениться на этой девочке, она будет хорошая жена и мать». Потом смеялись, когда я рассказывал: это от ее красоты у тебя искры из глаз посыпались. Но я лица практически не видел. И за ней не кинулся, как сидел, так сидеть и остался. Эзотерики я тогда не знал, в комсомоле состоял. У меня свидание на тот вечер было назначено, налаживались отношения, договорились встретиться на шесть часов. Я еще подумал: идти на это свидание, или нет, но сразу не решил. Оставалось время, я лег вздремнуть, просыпаюсь, половина седьмого. Проспал. Вопрос решился сам собой. На следующий день я пришел в институт, заходит Галя с подружкой в актовый зал. Я к ней подошел, отозвал в сторону, и все рассказал. Она сразу даже не поняла, десятый класс школы, и время было другое. Что мы тогда знали? Но в тот день я пошел ее провожать, она свою варежку сняла и взяла мою руку. С тех пор пошла программа нашей дальнейшей жизни. Я просыпался каждое утро пораньше, шел встречать, провожал в школу. Галя — очень одаренный человек. Стихи писала, хотела на журналистку учиться. Поступила сразу на второй курс института, осталось марксизм досдать. Но тут у нее заболело сердце, она взяла отпуск, и в институт уже не вернулась. Карп Демьянович Трохименко сказал: — Зачем, когда у нее свой учитель (то есть, я)? У Репина три года образования, и ему хватило. А Касиян? Где-то в Вене учился, а для нас Вена не указ... Так что Галя осталась без законченного высшего образования, хоть заслуженный художник. Без всяких собраний, партий, толкотни. Талант крупного масштаба, хоть другой, чем Зоя. Галя гораздо более жесткий художник. Она из мариупольских греков. Дед ее имел мастерскую по производству карет, в том числе для Императорского дома. Мастера из Франции кареты расписывали. Такой вот грек,


205

потерял в революцию свое дело, чумаковал, пасеку организовал. Вырастил пятерых детей. Я его застал, он прожил восемьдесят семь лет. Разбился, свалившись в погреб. О Гале как говорят? Она кто? Гречанка? Ну, тогда, конечно. Но ведь тут вот что. Через Грецию с древнего времени столько народов перекочевало, невозможно подсчитать, а наши мариупольские греки сохранились в чистом виде. Потому я и говорю: Украина очень разнообразная страна в плане художественных талантов. Если бы им только не мешали на ноги встать. Я на пять лет Гали старше. Она закончила школу, мы поженились. Галя с родителями, всего четверо детей жили в одной комнате на площади Толстого. Мать — домохозяйка, отец — майор. Настоящий человек, как себе можно представить тридцатые годы. Немного домостроевец, порядочный, честный человек. А мать — настоящее сокровище. Родители Галины ко мне хорошо отнеслись и взяли меня в эту комнату седьмым. Перегородили ее шкафами. Быт можно себе вообразить. В коммунальной квартире обитало человек тридцать, кого только не было, от смотрителя в музее Ленина до бывшего надзирателя в концлагере. Так мы прожили несколько лет, потом Галиным родителям дали квартиру, и мы остались в этой комнатке одни. Не могли поверить своему счастью, боялись, подселят кого-нибудь. Что я могу сказать о себе? У меня манера простая, понятная. Поэтому отношения у меня ровные и с правыми, и с левыми. Я понимаю искусство как закодированные эмоции. Работаю минимальными средствами, для меня главное передать свое ощущение. Свою взволнованность. Я не ставлю задачу, как сделать. Если тема меня волнует, все остальное выходит как бы само собой. Проявляется манера, метод. Я художник рациональный, я рассказчик. Но я эмоциональный рассказчик, я нахожу средства, чтобы свое состояние выразить. И зритель это чувствует. У меня нет отрицательных героев. Мне с ними неинтересно. Есть мастера, которые могут сработать артистично, неплохо, и притом без всяких душевных затрат. У меня так не получится. Я рисовал советскую жизнь, потому что она во многом совпадала с моим мироощущением. Мне близок протестантский лозунг: — Трудом ты славишь Бога... Труд — это богоугодное дело. Поэтому я людей труда писал увлеченно, без всякого над собой насилия. Время изменилось, но я за творческие работы полностью отвечаю. За сюжет, за исполнение. В рецензии трехлетней давности после нашей с Галей выставки написали: «Виктор Рыжих — это Анри Руссо, закончивший Академию Художеств. Его передача темы повествовательна, но эмоциональна». И это верно. Конечно, тематические различия с Руссо очевидны, но подоснова совпадает. Мои картины очень хорошо помнят. Пять раз их репродуцировали в Огоньке, можно сказать, рекорд. Я получил приз газеты Правда Украины — Самый популярный художник. Понятия не имел, что такой конкурс был, а мне приносят медаль величиной со сковородку. Звание заслуженного художника я получил в сорок восемь лет, ни к кому не подлаживаясь. Все началось с картины Реликвии Бреста. Спиной к зрителю стоят трое молодых наших солдат, чуть расслабленно, свободно. А в лицо им со стены глядят большие фотографии погибших. Просто, реалистично и, как мне кажется, убедительно. Сначала говорили, это, мол, вызывание духов. Или: почему спиной? Может, это и не наши солдаты. И тому подобное. Но потом поняли правильно. Тем более, я ничего не придумывал, я эту сцену видел в Москве, в музее. Буквально как готовую композицию. Она меня взволновала. И не могла


206 В. Рыжих Она удивительно аристократична

не взволновать. Потому что это лица наших ушедших ребят, наших героев. Мы ведь не были циниками. И человек из ЦК, который нас всех — и меня, и Зою, и Галю, и Юру — безжалостно снимал с выставок, эту картину оценил. И поддержал. В отличие от Министерства культуры, те продолжали свое твердить. Чего это они у вас спиной? Нужно их лицом развернуть. Я иногда говорю: — Меня нельзя обмануть, я в этом ничего не понимаю... Но тут я как раз хорошо понимаю. В тогдашнем отношении к искусству была чудовищная глупость. Чего от Хрущева можно было ждать? А этим воспользовались самым недобросовестным образом. Абстракция внутри хорошего произведения присутствует обязательно, это каркас картины. Если нет абстракции — ритма, цветовых соотношений, всех этих элементов — ничего не выйдет, картина рассыпется. Элементы абстракции есть даже у Шишкина, а вот всякое ее убиение — это насильственное вмешательство в самую природу живописи. Тогда с Реликвиями Бреста мне повезло. На Республиканской выставке я за эту картину получил первую премию — фотоаппарат ФЭД и грамоту, и меня назначили Председателем молодежной секции Союза художников. Вполне нормальная по идее организация, она и сейчас нужна, может быть, даже больше, чем прежде, иначе нас этот рынок, бандиты, торгаши в порошок сотрут. Я был председателем без референта, без телефона. Но я люблю общаться, люблю людей, так что меня правильно определили. Я участвовал в работе выставкомов, мало что мог сделать, но все-таки. Нужно то время представить. Сотни метров выставочных холстов, а вспомнить нечего. Даже под пыткой. Причем неплохо сделанные работы, а впечатления не осталось. Если нет личного отношения, нет искренности, то нет и работы. Так я считаю. А многие старались угодить под всякие даты, юбилеи, написать и сдать побыстрее. Как для Фонда, на заказ, так и тут. Потому они и исчезли бесследно, как будто их в ил засосало. Спустя четыре года меня с председательской должности вышибли. И тоже правильно, потому что я спорил, перечил, что-то отстаивал. Уже в восьмидесятые годы мне дали другую должность. Я стал Председателем комиссии по живописи. Тоже без зарплаты, но должность полезная. Я считаю, что честно и полезно выполнял общественную работу. Придумал и организовал несколько спортивных выставок. Зоины работы были их украшением. Фехтовальщицы оттуда. Там хотя бы Брежнева верхом на тракторе не было. Помню Зоину картину. Зоя Космодемьянская. Это не совсем ее тема, а когда идешь на компромисс, не всегда получается, как хочешь. Но все равно, ее рука, ее талант. В общем, идет Выставком. А там как? Не всегда формулируется четко, все строится на нюансах. Представляют Зоину работу. Начинаем обсуждение. Я встаю и говорю: — У кого есть художественная совесть, тот за эту картину будет голосовать... И тут же Ответственный секретарь Союза Верба Игорь Иванович, который ведет этот Выставком, поспешно объявляет перерыв. Перерыв закончился, а картины нет, ее быстренько унесли. Притом, что Верба — наш друг, милейший человек. И Зою высоко ценил. Прихожу я к нему в Товариство по сприянню мистецтву. Он прищурился, смотрит на меня хит­ ро и спрашивает: — Витя, ты что, любишь людей?.. — Да. — Говорю... Он как клинику мой ответ оценил. Мол, это сумасшедший любит людей. А почему? Он был эксперт у начальства. И знал политикум с той стороны, где отрицательные оценки перевешивают. Он понимал, что Зоина работа не пройдет, все равно ее


Зоя Космодемьянская. Холст, масло


208 В. Рыжих Она удивительно аристократична

снимут. Потому, что начальство против. И значит, лучше до открытого конфликта не доводить. Теперь эта работа — Зоя Космодемьянская — висит в Киевском музее современного искусства на Подоле. Они экспозицию меняют, но картину можно видеть. Это реальный музей. Он работает, пополняется. Кстати, у Юры Луцкевича были схожие ситуации, даже более неприятные, его работы принимали, но не вывешивали. Придраться вроде бы не к чему, но и показывать не хотели. По конъюнктурным соображениям. Хоть Юра был член партии. Годы были такие. Но все равно лидерство Зои никто никогда, до последнего секретаря партбюро, не отрицал. В голову никому не приходило. То, что Зоя исключительный талант, понимали все. Мы с Галей полярные художники, в отличие от Зои с Юрой. Те близки. Зоя более одаренная, но Юра оказался более реализован. И умный был человек. Зоя вряд ли смогла что-то почерпнуть извне, у нее, все, что нужно, уже было внут­ ри, а Юра — человек восприимчивый. Сидел на диване в мастерской, наблюдал, прикидывал. В институте никогда не преподавал, уклонялся. То, что сделала Зоя, замечательно. Но она могла сделать больше. Таково общее мнение. Хотя, кто знает меру. Сейчас, когда искусство освободилось, всего стало слишком много. Жутко много. Лошади понесли. Есть такой Мейланд Вильям — московский искусствовед. Немного сноб, конечно, как многие искусствоведы. Он высказался так: — Я ненавижу искусство. Объелся. Насмотрелся... — В каком-то моменте я его могу поддержать. Всего стало много. Но только не в отношении Зои. Она преподавала долго. И ряд нынешних художников должны быть очень ей благодарны. Но даже Зоя не могла сделать из ученика нечто большее, если ему не было дано. Я считаю, что сделать художника нельзя, можно вкус привить, умельца воспитать для успешной работы в Фонде. А сделать художника из ничего нельзя; если нет генетики, то даже Зоя не поможет. И восприимчивость у каждого своя. У нас писали, кто под Трохименко, кто под Григорьева. Я, например, никаким влияниям не поддавался. Не знаю, хорошо это или плохо. Просто так было. А времени на преподавание Зоя затратила много. Потому не знаю, была ли ее педагогика по результатам этому адекватна. Ведь время было потеряно для творчества. Представьте, ездить каждый день с Воскресенки, где они с Юрой жили, в школу, а оттуда в мастерскую. Лучше, если бы она писала, даже для нашего Худфонда. Судьба коварна, она так с человеком играет, чтобы он не слишком отрывался, разгонялся, уходил вперед. Зою осаживали, держали этим преподаванием на постромках. Художник не должен себя легко растрачивать. А она уходила от главного, для чего ей был дан талант. Еще раз повторю, она — огромный талант. Не зря Галя сравнивала ее с Пикассо. Но и за то, что сделано, мы должны быть ей благодарны. Делали опрос несколько лет назад. Человек шестьдесят художников и искусствоведов. Отбирали лучших наших женщин-художниц ХХ века. Первое место Яблонская получила с большим отрывом, а второе разделили Зоя, моя жена Галя Неледва и Татьяна Голембиевская. Притом, что Зоя не так популярна. Но она — феномен. И художник очень органичный. Вот словцо — женское искусство, звучит почти как ругательство. Но Зоя — исключение. У нее очень женское искусство по мироощущению. В женском измерении, взгляде, транскрипции. Она очень точно и выразительно умеет передать женскую чувственность. Эта тема была запретна многие годы, десятилетия. Сейчас пытаются возродить, а получается либо академично, либо вообще анекдот. А у Зои очень точное соответствие


209

средства и цели. Женщина по природе своей, как правило, не пытается изменить форму, она хочет ее сохранить. Конечно, были исключения, Александра Экстер, Татьяна Попова, но художнические новации женщинам чужды. Кубизм и прочие «измы» не они придумали. И у Зои здесь свое особое лицо, ее не нужно эмансипировать, это не для нее. Потому я говорю: это — феномен. Говорят, музыку очень трудно передать словом. Так и Зоины работы, настолько они музыкальны. Она очень аристократична. Ни про кого больше так не скажешь. Это — совершенно особый случай. И что интересно. Человек она мягкий, нежный, а, с другой стороны, сильный, резкий, принципиальный художник. И заслужить ее хорошую оценку очень непросто. Были художники — наши общие друзья, о которых не вспомнить просто нельзя. Потому что они, во многом, определяют лицо украинского искусства. И, я уверен, войдут в его историю. Миша Вайнштейн — фигура знаковая. Он занимался тем, чем должен был заниматься, но мало прожил. Очень много другим помогал. Я на общественной должности состоял, меня в ЦК приглашали. А тут, помню, как-то просят встретиться в скверике. Я пришел. Сидит на лавочке в штатском, представился — майор. Вот, говорит, мы знаем, что вы собирались в мастерской Вайнштейна. Всякие разговоры велись, и, между прочим, прозвучали высказывания, хорошо бы взорвать памятник Родине-матери. То ли в шутку, то ли всерьез. Что скажете?.. А мы, действительно, собирались на посиделки. У Миши, еще у когото. Художники не могут без общения. Значит, был в компании служитель культа. — Вы что серьезно? — Я спрашиваю... — Еще бы... — Скажите, а вам самому этот памятник нравится?.. Он замялся: — Ну, не очень... И мне, — говорю, — как художнику, не очень. Эстетически. Но чтобы взорвать... Как такое в голову могло прийти? Это вы Вайнштейна с Манштейном на своих оперативных картах перепутали. У Манштейна — фельдмаршала немецкого — намерения такие были с сорок первого по сорок пятый годы. А живопись Миши Вайнштейна вы сами можете видеть. Никто так искренне и честно революцию не пишет, как он. Это было позже, а помню еще такой момент. Мы получили премии на выставке Молодежь Советской Украины. 1968 год. Послали нас в молодежной группе в Польшу. Первый раз за границу попали. Побывали мы в Варшаве, а оттуда поехали на Мазурские озера. Там паруса, солнце, вода. Жара. Заходим в столовую, кто в чем, в каких-то майках. Миша — в плавках, сообразно климату. Это уже сочли слишком, ему деликатно намекнули. Миша исчез, а через десять минут приходит в костюме и в галстуке. И дальше он постоянно так являлся. Скульптор Боря Ульянов был не более одет, чем Миша, но под таким впечатлением он себе на теле нарисовал запонки, карманчики, галстучек. И его как живое произведение искусства терпели. За месяц Миша сделал чемодан рисунков, никто, кроме него, палец о палец не ударил. Тошу Лимарева невозможно не вспомнить. Зоя, как птица, она выше социума и мимо социума, а вот, если взять фигуры, которые можно спроецировать на наш мир, это — Тоша Лимарев и Гриша Гавриленко. Тоша — народный художник, и другого такого нет. Очень важный художник, не просто сам по себе, а для истории украинской культуры. Это не все понимали. Пришить ему было нечего, поэтому его как бы не замечали. Даже Яблонская. Капризничала, то он в тон не попадает, то еще что-то. А он — великий художник, мастер, учитель хороший. Очень


210 В. Рыжих Она удивительно аристократична

похож на Ван Гога. Тоша как бы в холодильнике сохранялся, я наш режим имею в виду. Парадоксально, но факт. Не было бы счастья... Ван Гог смог развернуться, реализовать себя. Работал бешено, брат деньгами помогал. А у этого гири на ногах, то красок нет, то выставиться не дают. Пока Тоша был с нами на Перспективной, все было ничего, кругом друзья, а потом ему дали мастерскую на Оболони. Мастерская хорошая, но там он оказался один. И погиб. Есть легенда, что он бедствовал, почти нищенствовал. Это не так. Он и преподаванием подрабатывал, и в Фонде ему заказы давали. Помню, дали ему тему Строительство кирпичного завода в Смоленской области. Дословное название. Он взялся. Туда-сюда, тудасюда. Не выходит. Что делать? Растерялся. Пришел к Вале Реунову. Тот послал его ко мне. Смотрю: холст два на два. Кирпичи. Вагонетки. У меня была дипломная работа в институте, с шахтерами. Говорю, иди погуляй, я пока начну. И понемногу мы эту картину сделали. Понесли на Совет, Тоша не может в дверь картину занести, такой мандраж. И что? Принято. Он выходит: — А что теперь?.. Для него это было мучительно, не мог он по заказу писать. Фондовские работы нужно уметь забывать, причем быстро, иначе для себя ничего не останется, для творчества. А он даже, как подступить к ним, не знал. Я, например, этот завод сейчас не вспомню, хоть убей. Да что завод. Я Богдана Хмельницкого в битве под Ромнами писал. Название помню, а что и как, забыл. Гриша Гавриленко — проводник западной культуры, тонкий художник. Фигура автономная. Рисунки великолепные. Если Тоша Лимарев — самобытный дикий человек, а Зоя Лерман — сугубо личностное явления, то Гавриленко — явление культурное, явление социальное, знаковое. Культура на котурнах. Эстетское искусство, но связанное с нашей культурой и очень важное. Мостик в Европу, если хотите. У нас ведь какая специфика? Матисса вдохновляла Япония, он непосредственно оттуда получал импульс, а мы этот импульс осваивали уже через Матисса. То же и с африканской темой у Пикассо. Это не только наша проблема, в России то же самое явление, сказался культурный разрыв середины века. И Гавриленко пытался этот разрыв заполнить. Моранди популяризировал, у него, как у Моранди, реальное с формальным было рядом. Прекрасный педагог. Ясно, что его убрали из института. Уровень зашкаливал. И на следующий же день Георгий Якутович — профессор, академик Всесоюзной Академии художеств — подал заявление об увольнении. В знак протеста. Такой это был человек, такой и поступок. Общение с Западом тогда было куцее, на уровне анекдота. Году в семьдесят шестом случился у нас переполох. Слух разнесся: ездит по Союзу некий Петр Людвиг (фамилия такая) — немецкий шоколадный король, встречается с художниками, покупает работы и к нам в Киев собирается. Этот Людвиг, между прочим, доктор искусствоведения, диссертация его называлась «Человек в творчестве Пикассо». Открыл в Германии шесть музеев, в том числе Музей Советского искусства. И вот звонят Вале Реунову и мне. Из Союза художников. Едет. Собирайтесь на вокзал и встречайте. Только по мастерским, даже если будет сильно просить, ни боже мой. Мы здесь в Союзе для него специальную выставочку состряпали, хватит с него... У Вали машина. Он говорит: — Бензина нет. И немецкого я не знаю. — Ничего, ничего. Вы молчите. Там будут наши люди. — Так что я глухонемым должен прикинуться? — Да, да. Так даже лучше. — Нет, — Валя говорит. — Не поеду. Нет бензина.


211

И мы отказались. Обидно, мы хотели общаться. Кто-то съездил, привезли Питера Людвига, показали ему эту выставочку. Он их маневры оценил и уперся: хочу в мастерские. Опять звонят. Ребята, мойте все, метите. Рвется, не удержать. Скоро будет. Ну, мы накрыли. Шоколадные конфеты, фрукты. Основной прием у нас в мастерской устроили, снесли работы. Он со свитой приехал, ребята из органов помогали картины снимать, одевать. А Людвиг, который должен был, кажется, шоколадом на всю жизнь наесться, самолично умял коробку грамм на четыреста. Толстый, большой замечательный немец. За метр восемьдесят. Потом пошли к Юре и Зое. И, что делает ему честь, он Юрины работы оценил выше. Ведь Зоин талант виден сразу. А он Юру хвалил. Поднял его на руки и носил по мастерской, так ему Юра понравился. Взял у нас работы. Расплатился через Москву, по импорту. Невиданный для нашей периферии случай, он уехал, а тут еще год страсти не стихали. Потом он Зоины и Галины работы возил по всему миру. Есть выставочные каталоги, и сейчас нам из музеев пишут, хоть самого Людвига уже нет. Чудесный человек. Он тогда в Москве Наталью Нестерову открыл. Она теперь и популярна, и успешна. Самый высокий рейтинг во всем СНГ. Наташа на Руссо походит, но у нее это юмор, пародия, стилизация, верно взятая шкала, а у меня мироощущение, как у Руссо. И еще важно, с ее живописью человек комфортно себя чувствует. Пиры, кафе, даже не любовь, а приятное времяпрепровождение. Это нравится. Художник всегда вступает в диалог со зрителем. И диалог может быть разный. Художник может быть колючим, тогда к нему нужно привыкнуть, его нужно суметь понять. Потому одних художников принимают сразу, а другим для этого жизни может не хватить. Это важно как отдельный фактор для художественного бизнеса — уровень комфортности. Но, как мы знаем, история расставляет всех по своим местам. И в судьбе живописи Зои Лерман я нисколько не сомневаюсь. Меня на всякие вернисажи приглашают. И я такую шутку придумал: — Я буду неискренен, если не возьму бутерброд с икрой... Это я к тому, что не всегда правду легко высказать. Но, когда легко, это вдвойне приятно. Вот, как я сейчас говорю о Зое Лерман.

Вместе с Галиной Неледвой


212

Б. Литовченко и Л. Литовченко

Совершенно свободный человек

Я

пришел в Художественный Институт из Одесского художественно училища через 6 лет после Зои Лерман. В учебных классах висели ее работы. Как образец. Потом пришла учиться моя дочь. Немало лет прошло. И висят те же ее работы. Можно представить, сколько людей за это время прошло через институт. Причем были и талантливые. А ее работы оказались непревзойденными. Потому что все ее творчество базируется на высочайшем мастерстве. Я не хочу определять направления, вешать ярлыки. Я бы назвал ее великолепным профессионалом передачи изображения. Ее рисунки на уровне классики. Если художник не влюбился в натуру, не нравится она ему, то и зрителю не будет нравиться. Это естественно. Обычно художнику нужно настраивать себя на отношение к натуре. Но только не ей, у нее это есть изначально. Отношение влюбленности. Причем во всем. Я вспоминаю, на какой-то выставке увидел ее маленькую акварель. Цветочки в маленькой вазочке. Нужно было видеть, как это было написано. С какой чуткой


Букет. Бумага, акварель


214 Б. Литовченко и Л. Литовченко Совершенно свободный человек

любовью. Я ничего с этой выставки не запомнил, а эту работу помню. Это ее удивительное свойство — влюбленности. Она — художник виртуозно-лирический и пишет только то, что пробуждает ее чувство. Зрителю передается это ощущение. Она может нарушить канон, изменить форму, допустить какое-то, на первый взгляд, несоответствие. Но за всем этим — гармония, гармония красоты. Это вызывает любование. Петр Васильевич Жаров — Зоин преподаватель (Я с ним работал и хорошо его знал) — говорил, что смолоду нужно пройти увлечение кем-то великим. Это он Зое Лерман и Вале Выродовой передал увлечение Врубелем. Им можно увлечься. На пользу идет. Образование предполагает диктат какой-то идеи. Но школу нужно пройти всегда. И Зоя блестяще владела школой. Поэтому она — совершенно свободный человек. Она никому не подражает и ей подражать невозможно. А времена тогда были невеселые. Вот вам пример. Участие в художественных выставках было важно. Для вступления в Союз, как показатель творческого роста. И вообще, это в природе художника, ему нужно, чтобы его видели. Готовится выставка. С утра несут работы, занимают очередь, ждут рассмотрения. На это может целый день уйти. И вот идут члены Выставкома (а они всегда важные шли) и мне говорят: — Ну, мы твою работу вывесили в фараоновом зале. Центральное помещение в Выставочном зале над Октябрьским дворцом называлось у художников — фараонов зал. Я обрадовался, развеска картин закончилась, дай, думаю, посмотрю. Сунулся в зал, обошел, нет моей работы. Навстречу мне один из братии, что при Выставкоме, и на меня с криком: — Куда? Нельзя... Я повернул, и вижу, в коридоре возле выхода стоит моя работа под стенкой. Ну, и кому скажешь? Я расстроился, на открытие выставки не ходил, а потом заглянул. Висит моя картина, как ни в чем не бывало, в этом фараоновом зале. А дело в том, что после развески и перед открытием выставки полагается закупка (а это для художника живые деньги). Идет комиссия, отбирает работы. Поэтому кто-то мою уже вывешенную работу снял и подсунул на ее место свою. Продал, видно, а потом моей заменил. Такие вот нравы. Одних придерживали, тормозили буквально, в открытую, своих продвигали. А это звания, каталоги, музейные экспозиции. И то, что тогда закладывалось, сегодня работает. Еще как. Кто из коллекционеров теперь знает Игоря Григорьева? Полузабыт. А это выдающийся украинский художник. Или Лёша Орябинский. Фигура первой величины. Разве он известен? Та же Зоя Лерман. К ней это прямо относится. Слово современность не совсем подходит к искусству. Все мы вокруг современные. Гораздо важнее — иметь свое лицо. Другие ведь тоже готовились, но так и остались, где начинали. Отстали. Почему? Лица не оказалось. Своего лица не нашлось. Все как-то на кого-то похожи. А Зоя Лерман — сама, другой такой нет. Художников много, и уметь найти себя — очень непростое дело. Без сильного таланта этого не бывает. Вот говорят, человека недосмотрели. К ней это не относится. Я всегда считал, что ее не недосмотрели, ничего подобного, ее просто не захотели увидеть. Среди художников она признана, но как-то негромко. Обладание таким сильным и ярким талантом делает человека недоступным. А такое не прощается. У меня есть ощущение ее постоянного участия в творческом процессе. Она буквально глазами рисует, если нет ничего под рукой. И совсем не чувствуется


того, что называется трудозатраты. Она часто у нас бывает, поэтому я знаю, о чем говорю. Обычное вечернее общение. Мы сидим. Разговариваем, что-то делаем. Чай пьем. Люда домашнее задание проверяет. И вот появляется этот рисунок. Еще один. Они созданы буквально из атмосферы нашего общения, не специально, а совершенно естественно. Она пришла, сидела с нами рядом. Сидеть в гостях можно по-разному. Но так, как она, невозможно. Пусть Люда скажет: — Я занимаюсь керамикой. Взяла направление на Подольский завод керамики. И Зоя, как узнала, попросилась со мной. Все уважаемые художники — Пикассо, Матисс — Модильяни работали с керамикой. И Зое захотелось. Пока я занималась своим делом, Зоя рисовала. Там же, на заводе. Машины шумят, места мало, дышать нечем, духота. И так появилась эта тарелка. Она делает человека удивительно красивым, кого бы она ни рисовала. Она не ставит изначально такой задачи, создания, например, парадного портрета. Но она умеет находить в человеке хорошее. Это не формальный прием — по­ льстить изображаемому, а пропущенное сквозь собственную душу ощущение этого человека. Я, глядя на ее рисунки, ощущаю себя очень хорошей.

215

Люда. Керамика



А. Литинская

Зойк*

217

— ...Выходи. Сестра пришла. Санитарка Муся никогда не ошибается. Талант: всех знает, все знает. Кто есть кто, и кто кому кем приходится. У нее веснушчатое лицо, косынка повязана так, что закрывает половину лба, вместо бровей — золотистые пучки у переносицы, а над косынкой возвышается корона медных волос. На больных и посетителей кричит трубным голосом. Зоя посмотрела ей вслед и сказала: — Возрождение... Вскоре Муся стала приходить к Зое и ко мне. Зоя ее рисовала. А через много лет, когда появится книга «ДОМ», Муся спросит: — Интересно, как это в жизни получилось: стихи написаны к рисункам или рисунки — к стихам? — И не так, и не так, — скажет Зоя. Мы это делали одновременно и параллельно. Параллельно друг другу и жизни. Можно сказать, втроем. — Я ж говорила... *** — Зоя, можешь послушать?

—————— * Зойк (укр.) — негромкий вскрик (или стон).


— Сейчас. Только кисть и тряпку положу. Я знаю: Зоя работает дома. Часто — вечерами, при вечернем свете. Комната завалена подрамниками и холстами. Я представляю себе темную переднюю и телефон на стуле. Телефон — инвалид, весь обмотан изолентой, падает по нескольку раз на дню. Над ним вешалка, а с нее свисает груда старых плащей и пальто. Зоя берет телефон в руки — придерживает контакт, а трубку прижимает ухом к плечу. Сколько часов мы так проговорили? Первый мой слушатель и советчик. Я ведь и стихи начала писать на твоей памяти, Зоя, когда дети разъехались и мы остались вдвоем «параллельно жизни». Мы говорили, будто на волнах качались, Играя словом, как вода лучом. Игра была не в том, что притворялись, А в том, что не было притворства в том. Я очень люблю читать тебе по телефону, возникает неожиданный эффект: объем. Стихи вроде умножаются на то, что по ту сторону телефонного простран­ ства: на крошечную переднюю с блеклой полосой на полу — бликом от бокового стекла; на яркий проем в освещенную комнату; на то, что можно разглядеть в этой комнате, глядя в нее рассеянным взглядом из передней, пока я читаю тебе что-то по телефону. Для меня это пространство, в котором живет искусство. Им не занимаются, в нем живут.

218 А. Литинская Зойк

На ветках снег лежит немым благословеньем. Цветы из снега — знак преподношенья Своей же белизне и тишине. Вишневый цвет, что буйствует весной На небе ночи кажется на миг Рисунком изморози неподвижным. Деревья вспомнили себя во сне.

*** — Что творит, что творит... Мы сидим за столиком, мирно едим мороженое. Впереди нас такой же столик и за ним те, кто так же мирно едят мороженое. Сидим мы на улице, только-только дождь прошел. — Что творит, что творит... — Что случилось? — Ничего. Освещение... Что творит...


У окна. Холст, масло


Я не сравниваю. Но жизнь что-то сама рифмует. Какие-то события вдруг выглядят так, будто за руки взялись. Вижу Натана Рахлина. Он листает альбом Гойи — только что получил в подарок. И, как ребенок: разглядывает, гладит страницы, мычит, вздыхает, по­ кряхтывает, покашливает и вдруг отчетливо: «Фаготыфлейты, фаготыфлейты... Что творится...»

220 А. Литинская Зойк

Что творится, что творится? Чернобыль, вот что творится. Это огромный период нашей жизни. К тому же у тебя сгорел дом на Михайловской. И ты продолжала жить в полуразрушенном, полусгоревшем... На первом этаже. Вход со двора. Заходи. Так и было: ты отнимала у грабителей прихваченные «заодно» рисунки и отпускала их с богом. И с похищенным скарбом. Ты долго не уходила оттуда, и я тебя понимаю: когда дом — дом (а не метры), его нелегко менять. Не знаю, почему, но эта твоя «Михайловская» могла быть и кусочком Грузии, и итальянским кварталом, и французским двориком... И низкие окна, выходящие на улицу (Михайловскую), и легендарные булочки, которые бабушка выставляла на подоконник... Давно нет булочек, давно подоконник — не подоконник, но что-то осталось, от чего трудно уйти. А двор... Это же отдельное государство. Ты ночью в комнате что-то писала , а утром — звонок. — Я ночью сделала работу. Придумай название. — А что в ней? — Кажется, три фигуры. — А что они делают? — Понятия не имею. — «Ночью». — Что? — Назови «Ночью» или «Во дворе». Или «Ночью во дворе». Теперь мне кажется, что это длилось долго. Ты долго не могла покинуть этот двор, эту комнату, этот мир на Михайловской, с которым все равно что-то делать надо, куда-то надо его перевозить. Вместе с собой. Ты и перевезла.

А в самом начале Чернобыльской эпопеи ты отвезла своих под Москву. Возвращалась в Киев, писала работы, продавала их — и снова под Москву. Неся «в клювике»... Однажды, прямо с вокзала — ко мне, на Пушкинскую. Утро жаркое — лето на дворе. Мы походили, побродили, зашли куда-то, потом — к нам кто-то... А к вечеру вдруг похолодало и дождь пошел.


Ты достаешь две кофты. Одну надеваешь нормально, как кофту, а вторую... ноги в рукава. А на рукавах — оборки. А все, что не рукава, — под пышную юбку. Фижмы. Не знаю, какого века. Лера Спиридонова всегда говорит: Зоя — Лувр, Зоя — Версаль. Помпадур. Я проводила тебя до метро — и ничего, нормально. Ничего странного. Станция метро стала в точности такой, какой это было нужно твоим оборкам и фижмам. — Ставь чайник. Я булочки принесла. — Откуда такая роскошь? — Я шла на площадь продавать работу — своих белых женщин. И дала себе слово: не меньше... (называет вожделенную сумму). А я думаю: «Белые женщины», красота такая, любимая работа. В банях писала женщин в простынях. Красота королевских покоев. Неужели отдала... — ...Говорю себе: не меньше, чем... Вдруг подходит (называет фамилию), говорит: «Зоя, это же потрясающая работа, хочу ее купить. Сколько?» Я говорю: столько. А он говорит: не могу, я дачу отремонтировал и мезонин надстроил, приезжай, говорит, посмотри, здесь недалеко, в Боярке... Представляешь? А сам держит работу, не отдает и говорит: «Какая красота.» Но что делать? И говорит: у меня только (и называет раз в десять меньше). Отдашь? Ну, что мне делать? Бери, — говорю. Ну, почему со мной так обращаются? Ты поставила чайник?.. Что? Где второе белое полотно? Подарила. Одна такая приятная женщина покупала натюрморт и ей очень понравились мои белые женщины. Я и подарила.

221

Зоя, писать о тебе очень трудно. Все равно, что дневник обнародовать. События, люди, ситуации, — все это можно назвать, хотя и это не всегда просто. Но ведь главное не это. Я не хочу говорить о том, что все и так знают: что ты — и Армия Спасения, и Скорая помощь, и Благотворительный фонд (не знаю, чей. Всехний). Я не хочу говорить о душевной щедрости, потому что не считаю ее чертой характера. Это форма твоей жизни. Иначе было бы некрасиво, потому что неестественно. А вот то, что щемит, то, что жизнь подсыпала свыше меры, — и терпкости, и горечи — значительно больше, чем было предусмотрено дизайнером твоей судьбы, — как расскажешь? Помнишь стих «Зойк»? Не стих, а говорение. Есть в украинском языке такое слово «зойк». Ему не нужен перевод и толкование, Оно в себе собою захлебнулось И пронеслось судьбою, будто птица, Что падает не видно где, за лесом.


А что из горла так и не прорвалось — Застряло, превратилось в слово. Начало и конец в нем сжали середину В короткий узкий звук, что ранит небо И возвращается обратно острой каплей И исчезает, не услышав эха. Кукушка, отсчитав свою безмерность, Метнулась в нем, ища кого-то одиноко. В нем боль сама, как воплощенье боли, В нем руки, в судороге ударившие воздух, В нем звук на середине оборвался На ползвуке, чтоб не задеть чужого. И сжалось слово в бесконечно малом, Вобрав в себя огромное людское, И след остался от земли до неба. И в лошади испуганном зрачке; И капля, не в ладонь, а из ладони. Не вниз, а вверх. И полное безмолвие. А «зойк» — как тоненькая трещинка на нем. Киев, 1993 ***

222

Я многое пропускаю. Иначе и вправду получится дневник. Но есть вещи, которые живут вспышками в памяти: помню выставку. Ее бы не было, кабы не ты и Игорь Дыченко. Дороже всего то, что вы говорили о моем отце, художнике Ибрагиме Литинском так, будто знали его лично. А вы и знали. По работам. В книге «ДОМ» ты сделала последнюю запись, в своем духе: рисунок. Знала, кого рисовать: нашу подругу Свету Параджанову. А наутро автобус уходил чуть свет. Ты догнала его на перекрестке и протянула мне что-то в ладони. Цепочку храню до сих пор. А вообще-то характеры у нас нелегкие: вспыльчивые, ужасно обидчивые, но и отходчивые. И родились мы под одним знаком: под знаком Близнецов. И ничего уже с этим не поделаешь. Доносим такое. Не виделись мы страшно давно, но до сих пор не отвыкла мысленно говорить с тобой. И не хочу отвыкать.


223

Как научить живописи 8 Пятница

Мне кажется, я рисовала все

ремя. Если есть у человека состояние восторга, страсть, из него может получиться художник. Сначала желание. Это свыше. Я уверена, если тянет к живописи, обязательно что-нибудь получится. Потому что живопись — это восторг перед увиденным. Сначала восторг, потом желание его передать. Это путь к профессии. А все остальное — технические вопросы. Они даются обучением. Хотя о своем преподавании я говорить не хочу. Последнее ощущение, которое у меня осталось: выкладываешься впустую. омню, был просмотр, ходили по мастерским, зашли в мою. В центре мастерской 9 выставляли живопись, а по сторонам рисунки. Все в восторге были. Боже, какая красота. И тут же меня уволили. Не помню, за что. А я была требовательная. Суббота У меня был, помню, ученик, черненький такой, высокий. Взял себе моду выходить во время работы, никого не спросив. Раз, другой. Я терпела, терпела, а потом взяла и закрыла дверь на крючок. Больше он не выходил. Я строгая была. отом я обучала жен дипломатов. У меня свой метод. Я считаю, нужно вовремя подсказать. Главное, для начала научить совмещать линию горизонта со своим глазом. Что выше, что ниже. Найти ракурс, перспективу. А дальше видно, когда человек начинает работать. Он работает, ты подсказываешь. И по тому, как он реагирует, видишь, насколько он понимает. И тут ничего нельзя навязывать. Нужно вовремя дать совет, если попросит, но именно совет, а не указание, только так, а не иначе. Может, его собственный ход лучше. И вместе с тем нельзя дать 10 заблудиться. Это очень увлекательно. Каждый по-своему усваивает, с разной Воскресенье подсказывать нужно скоростью. Один — азартный, другой, наоборот, спокойный. И с таким учетом. Не торопить, не пережимать, дать самому подумать. чень важен первый результат. Если он удачен, это дальнейший толчок в работе. Был у меня американец Шон. Раньше он не занимался. Нашел меня. Времени свободного мало, а он все равно. Хочет учиться. Прогрессировал удивительно быстро. Сначала я ему ставила натюрморты, он писал, старался. А потом вдруг принес фотографию. Старую, с желтизной. Бабушка и дедушка. — Я хочу написать, Зоя, помоги. — Что, так и хочешь написать, вместе? — Нет. — Он вытаскивает один холстик, другой. — Буду писать отдельно. Этот для бабушки, этот для дедушки. — Не хочешь вместе? — Нет, только отдельно. — Ладно, давай. он начинает на холстике рисовать дедушку. Я стою сзади, не отхожу. Вижу, он не попадает. — Ну, ты посмотри. Вот, наклон головы, вот, поворот шеи. А ты столбом ставишь. Нельзя так. Даже в фотографии есть этот наклон. А мы должны его усилить, передать движение. Вот тебе ход, чтобы выразить это свойство, натуру... Я беру уголь, и мы с ним намечаем. И вижу, как он чувствует. Как под руками у него проявляется. Он берет краски. И прямо из тюбика мастихином начинает писать. Я смотрю, долго не вмешиваюсь. Потом. — Стой, давай посмотрим... Отношу холстик к стене, чтобы он с расстояния на него глянул. И опять ему подсказываю, разбираем вместе, как, что. И дедушку он написал. Сильно, активно. Я считаю, прекрасно получилось. А бабушку не успел. Домой уехал. Но дедушку увез.

П

П

О

И


Н. Шостак

Свойство белого цвета

224

Я

заканчивала первый курс Художественного института по специально­ сти искусствоведение и выбирала тему для курсовой работы. Наш преподаватель Л. Владич посоветовал мне обратить внимание на творчество Михаила Вайнштейна и характеризовал его как одного из самых талантливых молодых художников. С этим я отправилась на кафедру живописи. Миша к тому времени уже закончил институт и найти его было непросто. Но лаборантка кафедры Милочка (я тогда с ней только познакомилась) обещала все устроить. И устроила. Спустя несколько дней я услыхала из коридора (они в институте гулкие и слышно далеко), как кто-то выкрикивает раз за разом: — Кому нужен Вайнштейн? Кому здесь нужен Вайнштейн?.. Я даже не сообразила сразу, что Вайнштейн нужен мне... Курсовую работу я написала, а спустя два года мы с Мишей поженились. За это время я успела узнать Мишину жизнь. После института его оставили при живописных мастерских на даче Кулиженко. Есть такое замечательное место на бывшей околице Киева, дача Кулиженко под названием Кинь грусть (В. С. Кульженко был в двадцатых годах прошлого века профессором Киевского художественного института). Мастерские были чем-то вроде аспирантуры, через них прошло немало одаренных художников. Тогда я познакомилась с Зоей Лерман, Юрой Луцкевичем, Игорем Павловичем Григорьевым. Друзья величали Гри­горьева Палыч. Тут была любовь и немного иронии, но больше всего уважения. Палыч был интеллектуал и остроумец, но личность трагического мироощущения. Собирались мы, в основном, этой компанией. Галя Неледва, Витя Рыжих. Вопреки расхожим представлениям о жизни художников, пили



226 Н. Шостак Свойство белого цвета

немного, а Миша вообще к спиртному не притрагивался. Он постоянно рисовал, и в компании тоже. Потом в Сенежском доме творчества ему даже дали кличку художник. В художнической среде это звучало несколько иронически, но, по сути, верно. Миша стремился передать мир так, как ему было дано. Это у него общее с Зоей Лерман: то, что его интересовало, волновало, он выражал образами, рисунком, так же как мы выражаем (или пытаемся выразить) словами. Много говорили об искусстве, это была постоянная тема. Искусствоведение жестко определялось идеологическими установками. Мало того, что оно ограничивало и прямо препятствовало свободе творчества, но использовалось малоталантливыми, недобросовестными и просто непорядочными функционерами в собственных карьерных интересах. Прямые запреты, мелочные придирки, доносы, невозможность показать свои работы зрителю — все это подавляло талантливых людей, имеющих свою художническую позицию, буквально выталкивало их на путь творческого сопротивления идеологическому догматизму. Наши друзья, иронизируя, называли Мишу соцреалистом. Мишу это задевало. Соцреализм — идеологема, которую «обслуживала» масса людей, не имеющая отношения к подлинному творчеству, а творчество — это искренность и талант, они не существуют друг без друга. Миша — бывший детдомовец, чудом переживший войну, свято верил в принципы справедливости. Он вырос на них и жил так. В его работах нет фальши, «Комсомольцы двадцатых годов», «Месят бетон» («Бетон первых пятилеток») и многие другие — это прекрасные образцы не только советского искусства, а просто искусства — русского, украинского, европейского. Такими они остаются сейчас и будут оставаться впредь. Отдельная тема — наша дружба с одесским художником Люсьеном (Люсиком) Дюльфаном. В Киеве он останавливался у Зои и Юры или у нас с Мишей. Приезжал он часто, сдавать работы в Художественный салон. Работы на продажу ему легко давались: море, солнечный день, пляж, кораблики... Художник он был яркий, предельно независимый и, понятно, постоянно и остро конфликтовал с местными художественными властями. Лучший Мишин друг — Люсик часто насмешничал по поводу тематики его работ. Как-то Миша работал над большой картиной в Седневском доме творчества, стоял на стремянке под потолком. Люсик заскочил, сунул снизу какой-то сверток. Руки у Миши были заняты палитрой и кистью, пришлось потрудиться, пока он этот сверток развернул, а в нем оказался кирпич. Миша — человек спокойный, но тут разъярился так, что Люсик спасался через окно, а кирпич летел за ним следом. В самом начале перестройки Дюльфан организовал большую выставку своих работ в Москве. Мы с Зоей поехали хотели сделать Люсику сюрприз. Отыскали большой зал где-то на окраине Москвы. Пусто. Люсика нет. Было обидно. Вскоре после этого он уехал в Нью-Йорк. Любимым художником Миши был Марк Шагал. Состоялось большое событие — выставка Шагала в Москве. Мы отправились втроем: Миша, Зоя Лерман и я. Миша был воодушевлен, а в таком состоянии умел быть настойчивым. Подобраться к Шагалу было непросто, вслед за «искусствоведами в штатском» последнюю линию обороны держала Надя Леже. Через нее дотянуться до Шагала было почти невозможно. Но Миша сумел. Знакомство состоялось в лифте. Для Миши это было важно. Потом Миша поздравлял Шагала с праздниками, и както получил от него открытку с такой фразой: «Бойтесь, молодой человек».


Нина. Холст, масло


228 Н. Шостак Свойство белого цвета

Миша умер рано, в сорок лет от болезни почек, в Больнице водников, напротив нынешнего Американского посольства. Там раньше был райком партии, и оттуда посылали узнать причину скопления народа. Художники приходили с утра, стояли и сидели часами в больничном сквере. В те дни я узнала Зою намного лучше. Буквально сутками, не отходя, она была около Миши. В его палате. Она очень поддержала меня в те дни. Конечно, Миша был ей дорог, они были похожи своим огромным талантом, тягой к творчеству и, главное, добротой. Теперь я вижу, это свойство в ней глубже, чем черта характера, это самая сердцевина ее личности, абсолютно органическая. Как голос, как дыхание. Я часто бывала у нее, когда она жила на улице Михайловской. Мне очень нравился ее двор. Вход сквозь полутемный сырой подъезд, за которым вдруг открывался просторный, светлый мир, с несколькими большими старыми деревьями, с детскими качелями, песочницей, дальними домами. Здесь была своя среда. Уличные девочки, молодые люди с чашками из кофейни по соседству, старики на лавочке, дети. Это был пейзаж из человеческих лиц, постоянно действующий театр, за которым было удобно и интересно наблюдать. Двор был частью Зоиного мира, ее видимого и чувственного пространства. Для художника это не кажется странным. Границы мира для каждого очень различны, одному мало земного шара, а другому достаточно вот такого двора. Тогда, в начале нового времени, я стала делать матерчатых кукол. Организовали ремесленный кооператив. Деньги доставались очень трудно, а в городе стали появляться иностранцы. Они и покупали. Куклы расходились хорошо. Когда мы пили с Зоей чай, чайник укрывали такой куклой. Потом мне это занятие надоело, я хотела уйти, меня долго не отпускали. Бизнес был налажен, казалось глупым его терять. Теперь то время воспринимается, как время растерянности и смятения, потому с особенной яркостью в нем высвечиваются островки мира и спокойствия. Зоин дом, она сама, присутствие ее мамы — Марии Аркадьевны — создавали именно такое состояние. Это был не только уют, это было ощущение достоинства и постоянства в эпоху лихорадящих перемен. А потом в Зоином доме случился пожар. Зоя его первая и заметила, работала поздно. Почувствовала дым, увидела, что горит. Вывела во двор маму, разбудила соседей, села на скамейку и стала дожидаться пожарных. Я пришла утром, когда все уже было кончено. Теперь жизнь устоялась. Зоя живет так, как может только она. Работает она рывками, под настроение, ходит по городу, рисует. Она не может повторить написанную работу, для нее это почти невозможно. И действительно, нельзя ведь повторить акт творения. О некоторых ее холстах даже трудно сказать, что это — изобразительное искусство. Это сама природа личности, переданная удивительно талантливым языком. Она художник совершенно неожиданный, спонтанный, чувственный. И такова она во всем. Те, кого она любит, для нее не умерли, они совершенно живые. Так же, как и художники, они живые, художников прошлого для нее нет. Она смотрит книги с репродукциями так, как читают полученное по почте письмо, она находит какую-то фигуру или лицо в глубине картины и смеется, как смеются, вспоминая пережитую недавно коллизию или сделанное наблюдение. Вымысел кажется ей достоверным, она не воспринимает условности, мир для нее реален, гораздо более, чем для всех нас. Но реален по-особому. Она понимает и познает его глубже и лучше, потому


что ее знание непосредственно связано с чувством. Она одарена огромным художническим интеллектом, который помогает увидеть нашу жизнь и всех нас совершенно по-особому. Она не понимает влияния обстоятельств, которые кажутся нам важными и бесспорными. Для нее нет национальности. Художник — вот национальность. Или — не художник. Сказать: плохой художник — для нее сущее мучение, она извиняется, переживает, что он вот такой. Интересно, что так же она определяет характер, дурной поступок, она не способна смириться с несовершенством мира, ее мир выстроен идеально и не иначе. Как-то при ней я достала полиэтиленовый кулек, — ярко желтый с фиолетовым. — Выбрось, — сказала она мне. — Как ты можешь... — Но подожди, это для продуктов... — Все равно... Разве ты не видишь... И я, непонятно почему, согласилась и даже почувствовала себя пристыженной... Она может быть очень эмоциональной. Недавно мы с ней были в филармонии, местный дирижер руководил оркестром и при этом заметно халтурил. Зоя так и сказала, довольно громко. Это было неожиданно, но еще более неожиданной оказалась реакция девочек-виолончелисток из оркестра. Мы сидели как раз напротив, они глянули на нас и заулыбались. Слияние этического и эстетического начал для Зои Лерман совершенно естественно, так она видит мир, который был изначально задуман как мир добра и красоты. Как-то зашел разговор о любви, и Зоя высказалась категоричнее и уверенней всех. Любовь — это белый цвет. И действительно, если вдуматься, как можно иначе ее определить?

229


Нина

Н

230

ина — Зоина подруга. Нина — неторопливая и чуть сонная с виду, из тех женщин, что, кажется, живут между реальностью и мечтой. Мечта — это желаемое состояние, а с реальностью заставляют считаться обстоятельства нашей непростой жизни. В подругах что-то просматривается общее, хоть определить это вряд ли удастся. Поэтому достаточно остановиться на самом факте и уже из него сделать выводы. Не может быть, чтобы просто так люди дружили много лет. Подруги часто ходят вместе — на художественные выставки и по всяким хозяйственным делам. Перенести в одиночку испытания бытом и бюрократией бывает тяжело (а для Зои просто невозможно). Недавно над квартирой Нины стали надстраивать этаж. Крышу с дома сняли, и как раз тогда пошли дожди. Стены в Нининой квартире вымокли и покрылись грибком, а наружная стена дала трещину толщиной в палец. На балкон, хоть он пока не обвалился, можно выйти только с риском для жизни. Но никому в голову это не приходит, потому что как раз в этом месте низвергается потоком строительный мусор. Ну, и долбят, конечно, штукатурка падает. Нина отправилась в суд. Зоя играла в этом деле важную роль, она сторожила Нинино пальто, пока та общалась с судьей. Считается, что важно произвести на судью (женщину) хорошее впечатление, и вообще, продемонстрировать должное уважение к закону. Поэтому в пальто в судейское помещение лучше не заходить. Но и оставлять его в коридоре без присмотра категорически не рекомендуется. Мало ли что? Люди тут ходят разные, не только прокуроры, да и прокуроры не святые. Поэтому Зоя должна была охранять пальто, пока Нина отстаивала в судебном порядке свои интересы гражданки и налогоплательщицы. Неизвестно, какое Нина произвела впечатление на судью, но на основании материалов дела было решено, что никакого ущерба она не понесла. Ни малейшего. Квартира у застройщика есть, сказали Нине, а здесь он строит просто так. И Нина может ответить по закону за шантаж должностного лица, потому что застройщик оказался генералом и важным деятелем. Судья Нину предупредила даже не официально, а как женщина женщину. По хорошему. Своими жалобами Нина перегружает нашу судебную систему и мешает искоренять коррупцию. Так что Нина свободно могла зайти в пальто. Хуже бы не было. Но Зоя со своей задачей справилась успешно. Нине было что надеть после заседания. И вообще, во время таких походов лучше чувствовать участие подруги, а не оставаться одной.


А. Животков

Мы учились у нее смотреть и видеть

231

Я

отношусь к поколению художников, которые учились у Зои Наумовны Лерман. Она — замечательный художник и человек. Одно от другого я бы не отделял. Скажу больше. Она и Аким Давыдович Левич — два человека, чьим мнением я особо дорожу. У большого художника учиться лучше на расстоянии. Это о Зое Наумовне. Повторить ее невозможно и подражать ей невозможно. Так что лучше всего сесть неподалеку и наблюдать, как она работает, что она делает. Друг моего отца А. Лимарев говорил когда-то, а я запомнил: — Вы пока еще ползете, потом перейдете на коленки, а потом встанете. И тогда уже, как кому придется... Так вот, Зоя Наумовна помогала этому вставанию. Мы ее слушали, учились у нее смотреть и видеть. Смотреть, как она работает, было необычайно интересно. Я вообще считаю, в обучении художника главное не слушать, а смотреть. Учитель и педагог — здесь понятия не совпадающие. Учителя сам выбираешь. Мои учителя, например, это отец и Михаил Захарович Рудаков. Но Зоя Наумовна как художник мне дала очень много. Через нее передается очень многое, откуда-то оттуда — сверху. Ведь мы учимся не только на современниках, вся история искусства — это материал для обучения. Тут и Япония, и Китай, Италия, Франция. А мы здесь смотрим и находим свое. У художников есть нечто более общее, чем просто круг ровесников. Это свой круг. Он захватывает разное время, не только сегодняшнее. В кругу Зои Наумовны, как я его вижу, П. Никонов, А. Тышлер, Лабас, Соколов. И между ними есть связь. Почти личная.




234 А. Животков Мы учились у нее смотреть и видеть

Ван Гог говорил: — Когда я пишу, я рисую. А о Зое Наумовне можно сказать: — Когда я рисую, я пишу. Ее рисунок — та же живопись. Кроме Пикассо, я не могу вспомнить художника, который рисовал бы с той же легкостью. Она рисует всегда. Я несколько раз наблюдал, в кафе на площади Толстого. Она сидит, смотрит. Поглядывает по сторонам. Вполглаза, не прямо. Потом вдруг начинает рыться в сумке. Там, конечно, все в куче. Наконец находится какой-то карандашик или ручка. А глаз в это время изучает какую-то красавицу или какой-то интересный типаж. Она водит карандашом по случайному листку. Почти не глядя. Это может быть меню, может быть салфетка, программка, какой-то обрывок. Иногда альбомчик, но не часто. Водит, водит. Посматривает украдкой, чтобы не было заметно. А потом в сумку. Или заговорится и забудет на столе. Такое бывало. Или перевернет бумажку и рисует уже на обороте. Чем попало, как угодно. Ее рисунки — это ее дневник, ее кухня. Это дневник ее мира. Она смотрит и запоминает, фиксирует вот здесь и вот здесь. В голове и в сердце. А когда наступает нужный момент, это выплескивается на холст. Работы ее, видимо, построены на коротких импульсах. На разрывах. Мне кажется так. Пришла домой. Одиноко. Включила телевизор. Или просто идет по улице. Перебирает лица, движения. Это внутренняя работа. Поиск. Неосознаваемый, или осознаваемый наполовину. А дневник идет. Сама по себе потребность рисовать, передавать говорит о художнике. Я помню, был у нас в институте преподаватель. Соколов Дмитрий Леонидович. С карманными часами. Знавался с Маяковским, Каменским, Есениным. Преподавал историю костюма. Со Станиславским был знаком. И он сказал словами Станиславского: Если художник считает себя законченным, то он — конченный художник. Сюжетов в искусстве на самом деле немного. Вечные темы, они повторяются многократно. Тысячекратно. Т. Сильваши как-то сказал, и я с ним согласен: — Все художники пишут одну и ту же картину... Важно, как это сделано. Вот здесь суть искусства, его важнейший момент. Как это передано собственным языком. У Зои Наумовны как художника есть удивительное свойство — гротеск, который возведен в высшую форму искусства. И в рисунках, и в живописи, их вообще друг от друга нельзя отделять. Не ирония, не сарказм, не юмор, а именно гротеск. Поэтому ее формы так интересны. Я уверен, что сама она, когда пишет, меньше всего об этом задумывается. Это ее художественная природа так распорядилась. Она художник высочайшего творческого накала. Я беру на себя смелость сказать, что я не видел рисунков такого уровня в украинском искусстве. В ее работах, несмотря на образность, постоянно присутствует рассказ. Это свойство западноевропейской живописи. Брейгель рассказывал, Тьеполо рассказывал. Для русской живописи характерна статика. Момент ухода туда, за предел. Черный квадрат К. Малевича — лучший тому пример. Русская икона. Рассказа в ней нет. Там символ. А в западной иконе рассказ. Отчасти в украинской иконе рассказ присутствует. Рассказ — это движение по горизонтали. Статика — по вертикали. Крест. Каждый квадрат в кресте живет сам по себе. Углы, центр. А у нее пластика рассказа, движение по холсту. Видно, как с годами эта пластика меняется. Проявляется большая жесткость. В линии, в цвете. Это отражение личного опыта. Одиночества, которое



236

переживает художник. Свет — сильный, мучительный раздражитель для тех, кто живет светом. А художник именно им и живет. Что такое утро? Рас-свет. Появление света. Восход солнца. Свет выталкивает цвет. И если в работе нет света, то нет ничего. Потому что пространство решается светом. Цвет — уже потом. Художник находит его чувством. Есть такая штука — диапазон. Если художник настоящий, у него есть свой диапазон. У Моранди был свой диапазон. И сравнивать его с Пикассо, у которого был другой диапазон, невозможно, хоть велики оба. Это как звук. В Каталонии — один красный, в Андалузии тот же красный, но другой. Один более приглушен, другой более ярок. Россия. Казалось бы, близкое с нами сходство. Но не то. Другое солнце. Выходы глины — в России холодные, у нас теплые. Москва — серо-синяя, Киев — более коричневый. В католической иконописи — красное более холодное, в московской — более теплое. Для того, чтобы икона смотрелась на фоне черных закопченных стен, ее выделяли более активным цветом. Но это для тех, кто способен видеть. Один видит сто оттенков белого, другой — три. Или пять. Михаил Захарович Рудаков говорил: — Пока вы молоды, жрите все. Потом вы найдете свое, и остальное вас уже не будет сильно интересовать. Вы будете заниматься своим... Вот так и Зоя Наумовна. Она занимается своим. Цвет напряжен. Вот ее белое — взлет. Она уходит в белое, она в нем отдыхает. Развитие ее белой темы имеет пик, проявляется, а потом начинается его освоение, поиск доказательств. Вариации темы. И тут же поиск контраста. Смириться очень сложно. За этим мучительная потребность самовыражения, преодоления материала. Это даже больше, чем инстинкт самосохранения. Несоответствие между чувственным накалом цвета, его ощущением и невозможностью это передать. Художник живет настоящим. Отложить на будущее нельзя, не удается. Оставьте незаконченную работу, съездите отдохнуть, а потом попробуйте к ней вернуться. Не получится. Не выйдет, потому что состояние уже другое. Возьмем копирование. Со стороны кажется, самое простое, что может быть. Найден образ, найден цвет, форма. Сиди и самого себя копируй. С копирования начинается обучение. Ну, а дальше? Вот, мне говорили, Эль-Греко много копировал. Я попал на его большую выставку в Вене и убедился. У него и близко ничего подобного нет. Сюжет может быть один и тот же, но написан совершенно поразному. Потому не удивляюсь, когда Зоя Наумовна говорит, что не может копировать. Вернуться в прошлое состояние невозможно. Это не зависит от вдохновения. Существует работа. Она может ходить днями, разгуливать по улицам и просто смотреть. Смотреть лица, фигуры, пейзаж. Музыкант слушает. Он слышит. Художник смотрит и видит.


И. Вышеславская

Жизнь в стеклянном шаре

237

П

исать о Зое Лерман — это все равно, что писать о самой живописи в наиболее естественном природном ее проявлении. Совершенно непонятно, как у девочки, выросшей в киевском дворе, из семьи, где не было художников, и учившейся в период настоящего упадка искусства, проявился такой огромный и такой свободный живописный талант. Это можно назвать чудом, обыкновенным чудом. Живопись — удивительное явление. Благодаря таким людям, как Зоя, она буквально прорастает там, где, кажется, уже и быть не может. В годы Зоиной учебы на пути формирования художника были страшные и длительные заторы. Процесс был так построен, чтобы задушить все живые росточки, чтобы выучить делать только так, как нужно, и то, что диктовала идеология. Многого мы тогда не знали, информации было мало, но главное, за всем стоял постоянный всепроникающий контроль, давление несвободы. Умом этот пресс преодолеть нельзя, и вообще искусство не такое уж умственное дело. Пушкин ведь сказал: Поэзия должна быть глуповатой. А Пушкин у нас все знал. Без ума, конечно, далеко не уйдешь, но умствование само по себе нехорошо. Его просто недостаточно для преодоления, важны и другие свойства личности, ее дар. И Зоя очень наглядный этому пример. Так же, как появляются на свет люди с абсолютным музыкальным слухом и от природы поставленным голосом, так и у нее сразу открылось абсолютное живописное чутье и безупречный вкус в искусстве. Это было настолько сильно, что, пройдя через суровую машину обучения соцреализму, она ничего не растеряла из своих качеств. Преодолеть настойчивое сопротивление среды без заданного от рождения неповторимого эмоционального таланта было невозможно.


238 И. Вышеславская Жизнь в стеклянном шаре

И потом ей пришлось работать в годы абсолютного диктата соцреализма. Помню, как ее пытались переделать, не принимали картины на выставки, отправляли работы, сделанные для заработка в Худфонде, на бесконечные поправки. Зоя никогда не делала разницы между творческой работой и работой для заработка. Она просто не способна жить двойной жизнью. И она не понимала, чего от нее хотят. Для нее это непонимание было совершенно естественным. В конце концов, начальство осознало, что борьба с ней бесполезна, что ее нужно принимать такой, как она есть. У меня всегда было впечатление, что Зоя живет как бы в стеклянном шаре, куда проникают только те лучи света и цвета, которые ей нужны. И ее живопись счастливо сочетается с ее натурой, светлой и доброй до самопожертвования. И скорее даже не сочетается, а вытекает из нее. Добротой светятся ее картины, цвет ведет нас в лабиринт счастливого пространства, в сплетение цветовых пятен. На их стыках возникает легкий контур фигур, легкий и временами исчезающий. Фигуры, чем бы они ни занимались согласно теме, всегда в свободных позах, их движения раскованы, часто даже ленивы. Они как бы нам говорят: — Посмотрите, как мы красивы. Картина об этом, о нашей красоте... Это великая сила художника — видеть свою правду, понимать ее и следовать ей. Так же, как в искусстве, в жизни Зоя видит только своих — творческих и ищущих людей. А других она как бы пропускает мимо. Они не проникают сквозь ее стеклянный шар. Причем эти ее люди разные. С ней интересно идти по улице. Постоянно ее приветствуют какие-то странные личности. Вот подвыпивший бродяга. — Это прекрасный поэт, — говорит Зоя. А вот молоденький паренек. Оказывается, он талантливый самодеятельный художник. Где она собирает эту коллекцию, неизвестно. Наверно, сама их притягивает. Как магнит. И всем она чем-то помогает. Слушает, смотрит, советует. Она — человек бесконечной, удивительной доброты. Буквально, ангел-хранитель. Не знаю, как ей это удается. У меня в жизни был такой переломный период, что и вспоминать не хочется. И тут же Зоя возникла, они с мамой были около меня. И в больнице она была рядом со мной. Как она узнала, где я и что со мной, ума не приложу. И это не только по отношению ко мне. И это не идет от головы, она — человек спонтанный, она в беспокойстве жила и живет. Это от рождения. У нее крылья за спиной. В христианстве люди идут к этому всю жизнь. Есть разные способы, правила жизни, выстраивание жизни, чтобы прийти к такому состоянию души, которое в Зое было изначально заложено. Никаких усилий она к этому не прилагала. И собственные драмы, потери ее не изменили. Если бы это было так просто, научить доброте. Мы все в этом нуждаемся. Осталось у меня воспоминание. Я в больнице, на санпропускнике. Привезли алкашей с какими-то травмами. Санитар говорит: Сами виноваты... Я вступилась: — Не все... Он: — Все. От А до Я... Почти символическая фигура — санитар в реанимации. Всё он знает, его рабочее место на пропускнике, откуда не все возвращаются. — Все виновны. От А до Я... Кажется, верно. Ведь мы черствеем. Но только не Зоя. У нее душа не для этого, а для сияния. Для меня она — звезда. Помню мастерскую — ее и покойного Юры Луцкевича. На веревке перед окном висит гирлянда бутылочек с льняным маслом. Для его осветления. Старая технология со времен Возрождения. Витя Рыжих заметил: — Очень


239

оптимистично... Почему? Чтобы достигнуть нужного эффекта, лет пять они должны вот так провисеть. Значит, хозяева мастерской с уверенностью смотрят в будущее. Действительно, мы молоды были, работали рядом, отдыхали вместе. Помню, снимали домики в Летках. Зоя с Юрой, Валя и Ким Левичи, мои родители. Сын учил меня кататься на велосипеде. Осталось тормозить научиться. И тут я въехала в какого-то мальчугана. Ему ничего, он нес на спине надувной резиновый матрац. А я ощутила народный гнев, рядом остановка автобуса была. Что тут началось! Куда это я еду, куда это я смотрю. И так это на мне сказалось, что я сейчас боюсь машину водить. Перед глазами стоит это жуткое воспоминание, этот мальчик. Эти крики. А вдруг на машине такое произойдет. Там матрац не поможет. Все удивляются, только один человек меня понял. Причем почти случайный, сам догадался. Я говорю: — Вот хочу учиться... А он: — Да что вы! А если наедете на кого-нибудь? Ни в коем случае. Потерпите, пока совсем пешеходов не останется. Зоя дружила с Иваном Николаевичем Красным. Это был завзятый акварелист. Вбегал возбужденный к Зое в мастерскую, его была этажом ниже: — Смотри, какой я красивый букет принес. Давай поставлю. Садимся и пишем... И они садились и писали акварелью. У меня это осталось перед глазами. Буквально, последние из могикан. Уже никто не писал букетики. А это было занятие. Патриархальное живописание. Большой кайф. Ведь люди, если честно, занимаются сейчас неизвестно чем. А тут сидишь перед букетом, и не нужно ничего придумывать, никаких новых техник, ни восточных, ни западных. Все, что художнику нужно, перед ним. Зоя много взяла из народного творчества. Она очень глубоко его чувствует. Как, например, составляется букет. Вы знаете? Она мне показывала, я училась. Подбирается гамма. И туда вбрасываются яркие диссонансные цвета. Один, другой. Чернобривец, какой-нибудь синий цветочек. Это народный букетик, его принцип. В цветочном магазине вы такой не купите. Только в селе. Чтобы это увидеть, нужен глаз художника. И такое же точное, удивительное ее ощущение земли, неба. Красок заката. Цвета Украины, потоки света. Это Украина Зои Лерман. Так больше никто не увидел. За свою жизнь Зоя написала немало прекрасных картин. Она получила настоящее большое признание коллег, любителей и знатоков живописи. У нее нет никаких званий. Ну и что? Они ей не нужны, никакого отношения к ней они не имеют. Главное, не расстраиваться. Все плохое уже позади.




МИР ЗОИ ЛЕРМАН 4 Понедельник

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг

242


243

С натурщицами я дружу 8 Пятница

С натурщицами своими я дружу.

юся еще недавно заходила. Когдато красотка была. Легкая, беззаботная. А в конце жизни бутылки собирала. Племянник — негодяй, продал квартиру, вогнал их с сестрой в долги. Еще была Верочка. Тоже очень красивая, смуглая, с черными глазками. Она тогда вышла замуж и зарабатывала, где только можно. Помню, я ее уговорила в институте позировать. Она пришла с ребеночком, принесла ему питание, я с ним сидела, пока она студентам позировала. Я ее вижу иногда. Теперь она портниха, причем модная. У нее все удачно сложилось.

У меня много работ покупали. Говорят, дешево. Разве я виновата? И просто такличико. отдавала. Теперь немного жаль. Вот недавно девушка шла. Удивительное Прямо Одри Хепберн. Можно, говорю, я вас порисую. Привела домой. И вот — за двадцать минут. Сидела хорошо, не двигалась, а потом вскочила и убежала. Я прошу, приди завтра. Нет, нет. Я в Киеве проездом. Вечером уезжаю. Вот так. Не повезло.

9 Суббота

10 Воскресенье

Девочка. Картон, масло


Оля. Холст, масло


Степан. Холст, масло


Валик. Бумага, карандаш


Наташа. Холст, масло


Алла Холст, масло


Армянская девочка. Холст, масло


З

оя Наумовна любит рисовать в кафе. Садится в углу, стараясь не привлекать к себе внимания. Недавно ее заметили китайцы. Оии сидели группой, окружив китайской стеной свою великую певицу из Шанхая (Юй Лихун), которая давала в Киеве концерт. Но певица — китайский соловей (так ее величают) — заметила художницу и обменяла свой рисунок на два билета и программку, которую подписала иероглифами. Художница отдала бы рисунок и так, это в ее правилах. Билеты, конечно, хорошие, но она устроилась, как обычно, на боковых местах первого ряда, они часто бывают свободны. Здесь удобно рисовать. Это ее способ реагировать на увиденное, память ее глаз и рук. Концерт Зое Наумовне очень понравился, Юй Лихун постоянно переодевалась в нарядные китайские костюмы и выглядела очень эффектно. В темноте работать не очень просто, но за спектакль набралось с десяток рисунков. Жаль только, что домой эти рисунки редко удается донести. На концерте Жирардо ее рисование заметили, распорядительница выпросила рисунки и отдала актрисе. В дар от благодарной публики. А Марсель Марсо на одном расписался. Зоя Наумовна отдает охотно, но потом немного жалеет — не об акте дарения, а о самих рисунках, потому что это — материал, тема для работы. Больше всего ей нравится фламенко. Когда испанцы приезжают, для нее праздник. Она мечтает написать на эту тему большую картину.

250


Фламенко

У

251

слова «фламенко» запутанная этимология. Можно понимать его, как «фламандец», можно — как «хитрец, пройдоха, обманщик». Слова «фламенко» и «хитоно» в Андалузии синонимы, а «хитоно» значит — цыганский. Цыгане — индийское племя, рассеянное по Европе Тамерланом и так добравшееся до Андалузии. Были в Испании и фламандцы, при испанском дворе они были фаворитами и зарекомендовали себя так, как сказано выше. Альфонсо Пуиг Кларамунт — исследователь фламенко — не знает, на чем остановиться. Но главное известно точно: фламенко — цыганско-андалузский танец, точнее, общее название более чем десятка танцев — солеарес, гарротин, фаррука, другие, все предельно выразительные, драматические, шутливо-комедийные, разные... «Нужно помнить, что в основе искусства фламенко — интуиция и темперамент. Без этих необходимых качеств не стоит зря тратить время на изучение ритмов и шагов и окрыляться несбыточными надеждами, заранее обреченными на гибель», — это наставление Флоры Айбальсин — знаменитой танцовщицы и преподавательницы фламенко. Вот еще несколько ее уроков. «Движения рук — язык фламенко. Руки женщины — гибкие, извивающиеся, выразительные, чуткие, пальцы находятся в постоянном движении, сплетая причудливые узоры. У мужчин движения рук строгие, возвышенные, с четкой пластикой. Они рассекают воздух, как удары меча.» «Руки напряжены и упруги, как две лозы, чьи корни скрыты в теле, а верхушки — в кончиках пальцев.» «В начале любого танца с хлопком дается первый хлопок — и-раз — последующие синкопы возникают в согласии с ритмом по усмотрению хлопающего.» «Весьма желательно, чтобы в начале обучения девочек учили женщины, а мальчиков мужчины, так как женская и мужская манеры исполнения различны.» «Важно не свернуть на неверную дорогу, которая порой ошибочно принимается за правильную. Имеются в виду дешевые приемы, рассчитанные на то, чтобы вызвать восторг простаков.» Вместе с танцорами и зрителями фламенко переживают гитаристы, пальмейрос — аккомпанирующие танцу хлопками, — поэты (Ф.Г.Лорка) и художники, среди них Зоя Наумовна. Фламенко — ее любовь.




Танец. Холст, масло


Танцовщица. Холст, масло


Последний раз я в Германии была. Оттуда приехала женщина, походила по мастерским. 256

МИР ЗОИ ЛЕРМАН Высокая, блондинка. Всегда в белом. Художница по стеклу. Вещи делала

у нее белое и очень

потрясающие. Мне очень нравились. Обычно стекло цветное, а 4 красивое. Пригласила нас — четверых. Люду Бруевич — великолепного графика. Понедельник ее называли лисичкой. Забыла. Потом еще одну рыженькую, фамилии не помню. Мы Стыдно, но забыла. Спрашивают меня: — Ты согласна жить в семье, где много детей? — Конечно, я детей очень люблю. Поселили меня за городом, в каком-то очень зеленом и красивом месте. В семье трое детей. Отец — единственный на всю семью — работал. Приезжал вечером очень поздно. А уезжал, кажется, во Франкфурт. Умный, солидный человек. Немного русский язык знал. Вернисаж был большой. Открытие выставки. Я не помню, продала ли я там работу или отдала за поездку. Светлая, белая большая работа. Отсюда ее везла.

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг


Единственный нормальный человек

257

Театральный режиссер N. взялся написать о Зое Наумовне Лерман. Вернее, даже так: автору этой книги напомнили, что есть такой режиссер и лучше него нашу тему никто не осветит. Осталось только позвонить в Германию, где режиссер сейчас проживает. И он взялся горячо и решительно, как берутся интеллигенты за очень важное дело. Так, чтобы буквально на следующий день все было готово. Именно на следующий, и ни днем позже. Но время шло, режиссер приехал на долгий срок к нам в Киев и остановился у Зои Наумовны. К этому времени он нежно звал ее Зоинькой, но текст так и не вырисовывался. Пока не стало понятно очевидное. Режиссеры не пишут текстов, они их ставят. Что наш режиссер подтвердил, поставив в Киеве спектакль, и спектакль имел успех. И вот мы сидим за столом Зои Наумовны, с хозяйкой во главе, разделенные белой скатертью, на этой белой скатерти стоит бутылка белого вина и белая посудина с белой сиренью. И от этой белизны само по себе возникает праздничное майское настроение. — Много лет назад, — эпически начинает режиссер и предлагает открыть бутылку. Сам он не пьет, а для гостя, пожалуйста. Друзья принесли. — Не хочешь? Ну, ладно, надеюсь, ты прав. Так вот, много лет назад прогуливался я по прекрасному Киеву с Сережей П-том. В таком настроении, что ничего уже не нужно, кроме трех рублей. Как учит цыганка, нет денег, нет счастья. Цыгане раньше нас перешли на рыночные отношения, и порядочные люди по нынешним временам оказались. Но это к слову. Так вот, достать денег не было никакой возможности. Я так грустно Сереже и сказал: — Остается только внимательно смотреть под ноги. Потому что других вариантов нет. — Я бы с тобой полностью согласился, — возражает Сережа, — если бы тут на Михайловской не жила одна ненормальная художница. — Почему ненормальная? — спрашиваю я. — А ты еще кого-нибудь знаешь, кто нам в таком состоянии хоть рубль даст? — отвечает Сережа вопросом на вопрос. — Если знаешь, скажи. А нет,


258 Единственный нормальный человек

так отряхни спину от тырсы, погляди, как у меня. Нормально? А штаны? Теперь идем. Главное, чтобы она дома была. Вот так мы познакомились. Тогда я всех подробностей не запомнил, помню, как со двора выходили, мужчину какого-то помню в одном носке, еще что-то. Но Зою Наумовну запомнил, и она мне сразу понравилась. С тех пор мы дружим. Живу я сейчас не в Киеве, а приехал, потому что поставил спектакль по Гоголю. Записки сумасшедшего. Я — известный режиссер. Почему известный? Не пью уже четыре года. Я и здесь известен, и в Германии меня знают. Сейчас в Харьков еду на два дня. А Сереже, если он меня сейчас оттуда слышит, говорю, Сережа, ты не прав. Зоя Наумовна нормальнее всех нас. Причем намного, с большим отрывом. Все мы рядом с ней того, кто больше, кто меньше. И доктора можно не вызывать. Психиатр от больного чем отличается? Халаты разного цвета, а так все совпадает. Можно в бассейн воду не наливать, они первыми прыгнут. Это я о психиатрах. Уже прыгают. Как мой спектакль? Актер очень худой? Ладно, не будем спорить. Жене его не нужно было говорить. Это потому, что Зоинька всех жалеет. Я немного здесь пожил, огляделся, и вот на что обратил внимание. Все с ней на улице здороваются. Гулять с ней очень интересно. Идет себе фройлайн со следами всего хорошего на лице. Увидела нашу Зою Наумовну и подскакивает в высоту, как баскетболистка. Обнимаются. Я Зоиньку потом спрашиваю: — Кто такая? — Это Юлечка, моя бывшая натурщица. Ой, она такая смешная... Еще одна в переходе, цветы продает, тоже, видно, смешная, ромашками стала размахивать в нашу честь. Художники под стеной портреты малюют. Не знают, куда Зоиньку усадить. Все ей рады. И вот что меня совсем подкосило. Торчит у гостиницы Днепр здоровенный долдон африканского происхождения. Это я из политкорректности, чтобы, не дай Бог, его негром не обозвать. На негра они обижаются. И тоже раскланивается. Я глазам своим не поверил: — Ты его знаешь? — Нет, не знаю. — А чего он тебе кланяется? — Не знаю. — Как не знаешь? — Может, ты в Африке была? Гуляли по берегу Слоновой кости? — Не знаю... Не знает она... Но я это запомнил. На будущее, чтобы сейчас не отвлекаться. Потому что здесь девушки подоспели, очень нетяжелого поведения. На работу вышли. Ой, здрасьте. здрасьте. Тут хоть как-то можно объяснить. Наша Зоя Наумовна на Михайловской жила, у них во дворе на развод собирались, а она из окна рисовала. Но ведь поколение сменилось, мамы-труженицы отдыхают, у самих, как видим, девочки подросли. И все равно. Здрасьте, здрасьте. Вот еще фигура нарисовалась. Увидел Зою Наумовну, приосанился, плечики расправил. Дышит в сторону. Почему? Он поэт. Я вижу, что поэт. Сам был в таком состоянии. И все потому, что она здесь единственная нормальная. А кто ненормальный, и так ясно. Только не все записки пишем. И я стал задумываться. Не профессионально, а благодаря Зое Наумовне. Каким должен быть человек? Как он был задуман? И что из этого вышло? Бог деньги не любит. Это мы любим, только о них и слышим. А она этого не понимает. Солнце она любит. Сирень любит. Собачек. Птичек. Она с ними разговаривает: — О чем это ты? — Ни о чем. Они спрашивают, я отвечаю. — А обо мне спрашивают? — это я в шутку. — Спрашивают, когда ты замок на дверях починишь.


259

Действительно. В самую суть вопросик. На Шекспира тянет. У Зоиньки и раньше люди собирались, она любит принять, а теперь, когда замок сломался, вообще. Я на кухню без паспорта не выхожу. Быт — вот что нас губит. Я об этом часто думаю. Чем настоящий интеллигент отличается? Готовностью к самопожертвованию. К подвигу. По себе знаю. Пальцы пожег, пока жене яйцо чистил. И как подумаешь, если бы краны не протекали, сколько можно всего сделать. Не абы как (публика дура), а по-настоящему. Еще лучше. Чтобы помнили. Сантехника проклятая. Вчера только работала. Хорошо, что садовая лейка есть, Зоинька хотела сирень во дворе поливать. А теперь и дома сгодилась. Всех она любит. Даже слишком. Нельзя так. Натурщица эта с улицы. Хотел ее в труппу зачислить, сел с утра приказ писать, трое — это уже коллектив, со мной вместе. А Зоинька уперлась. Не пущу. Поклянись, что будешь ее кормить. А чем кормить? Вчера купил ветчины по случаю, поели на ночь, мне — ничего, а Зоинька слегла и не встает. Нашел в ящике градусник. Стряхнул собственными руками. Поставь, говорю. — А цифрами куда?.. — Цифрами к себе... Держала, долго держала. Смотрим. Тридцать пять и шесть. Говорит: — Можно, я еще немного подержу? — Не нужно. Это — нормальная температура. А то мы слишком разгорячились за последние годы. Неплохо бы остыть, хотя бы на градус. Кто-то же должен нам всем, ненормальным, пример подать. Вот каким должен быть человек, чтобы видеть красоту и показать нам пример, пока мы совсем от проклятого бизнеса не одурели. Нужно будет обязательно спасибо сказать. Из Германии позвоню, с безопасного расстояния. И в связи с этим я хотел бы вернуться к вопросу, который меня очень беспокоит. А почему, вы сейчас поймете. Я буду рассуждать, а вы следите. Была Зоя Наумовна в Африке или нет? Здесь, в Киеве, больше таких, как она, нет. И в Германии нет. Это я авторитетно заявляю. И в Харькове вряд ли. Но откуда-то они берутся. Откуда? А оттуда. Когда святые маршируют, слыхали? Тогда с Зоей вам все должно быть понятно. И я вот что подумал. Может, и я где-то там сбоку пристроюсь, если только замок починю.


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

260

4 Понедельник

Моя знакомая продает цветы вот здесь, в переходе. Если ей нужно отойти,

на хорошая. просит: посиди вместо меня две минутки. И я дожидаюсь. Она женщина У нее много детей. Дочь красивенькая. недавно звонок. Открываю, стоит совершенно раздетая девушка. Полностью. В чем мать родила, а на шее клетчатый платок. Босая, голая. Качает ее, глаза блуждают. Можно к вам? Куда? Ладно, зайди. Я надела на нее какую-то свою юбку, чем-то укрыла плечи. В лифт не решилась посадить. Вывела по лестнице во 5 двор. А у нас при въезде охранник. Как он ее пропустил, не знаю. Или она уже здесь Вторник наглоталась. Идет, что-то напевает. Как в тумане. Охранник на стоянке глянул. Который сирень щупал... Вы не знаете? Двор заасфальтировали, дерево спилили. Я говорю: — Что вы делаете?.. А они: — Мы вам клумбу оставляем. Можете сажать свои цветочки. Все равно ничего не вырастет... Оставили голую клумбу. Смотрю, на Крещатике стоит парень, саженцы сирени продает. Я купила, принесла и на эту клумбу высадила. А недавно смотрю, стоит охранник и веточки мнет. Будет сирень или нет. — Нет, говорит, не будет... Я ему: — Что вы заладили: будет — не будет. Это что вам — ромашка? Перестаньте растение трогать. Так вот, с девушкой. — Нет, — это охранник говорит, — в таком виде ее отпускать нельзя, ее тут же заберут. Неси еще что-нибудь, я пока покараулю... Я принесла большой платок, надела, булавкой подколола. Она ничего не говорит. Только мычит. 6 Мои туфли на нее не налезли. Брыкаться стала. Ну, и тепло. Лето. — Ладно, — Среда охранник говорит, — выпускай. Пусть идет босая. Может, за цыганку сойдет... Он хороший человек, заходит иногда кофе выпить. — Готова? — спрашивает. — Готова... Так она и пошла. Только я вернулась, соседка звонит: — Ты что? Что ты здесь развела? Я в окно смотрела, полбутылки корвалола выпила. Почему они к тебе

А

ходят?.. Как будто я нарочно.

Иногда я преподаю живопись посольским женам. Они приезжают ко мне, просят. 7 Четверг

Японка была очень хорошая, мы с ней дружили. Жаль, что уехала, муж здесь отслужил и их куда-то забрали. Мы с ней чуть не плакали, когда прощались. Но я это преподавание не люблю, потому что ведут они себя, как хотят. Вот, например, просят писать натуру. Договорились, я привела Светочку. Светочка — профессиональная натурщица, позирует в институте. Красивая, молодая. Пришли в галерею. Эта галерея моим посольским дамам помещение на время выделяет. Тут дамы закапризничали, хотим на улицу. Тепло, лето. Понесли стулья, черный ход галереи выходит во двор. А там почти под дверью проход, и, конечно, объявился мужчина. Это центр города, квартиры все повыкупали и стали очень важными. Вы, говорит, дорогу загораживаете. Но потом подобрел, я его уговорила. Посадили Светочку, она пришла в синей блузке, неинтересной, думала, снимет, если захотят писать обнаженной. А они не захотели. И как это во дворе писать обнаженную? Хорошо, что я захватила из дома китайский халат с золотыми разводами. К


261

Всего понемногу 8

А

халату волосы подняли на затылке, жаль, не было спицы, заколоть по-японски. Пятница Но все равно, пришла идея писать японку. Есть у меня Бианка, не помню, откуда. Не отходит от меня, как будто мы подруги. Шепчет мне: — У меня муж еврей, но он хороший человек... — И всегда тихо сует мне цветные мелки: рисуй пока, рисуй. Шустренькая такая. В конце занятия я ей рисунки отдаю. сегодня пришло всего двое, и им почему-то не работалось. Бианка первая вскочила: ой, мне нужно, мне нужно. Ой, Зоечка. Муж должен придти. За ней другая поднялась, ребенка кормить. Умчались, а Светочка, в этом китайском халате, и я понесли стулья назад в галерею. Хорошо, что Светочке заплатили пять долларов. А мне? Мне ничего. Я бы и не взяла. За что?

На днях меня пригласили в одну галерею. Они всегда мне звонят. Игорь Д. — наш

9

известный коллекционер — устраивал презентацию. В честь столетия Сальвадора Суббота Дали. Такой себе подвальчик. Я спустилась. В углу на клеенке лежит девушка, на боку, одна рука под головой. Совершенно обнаженная, а перед ней на стульчике художник — молодой парень — и расписывает ее гуашью. Розовым, голубеньким, зеленым. Грузин почему-то много. Такие все солидные, с усами, лет по шестьдесят. А этот художник мне говорит: — Как я рад, что вы пришли. Вы меня, наверно, не помните. Но я — ваш ученик... А я действительно его не помню. Потом все перешли в другой зальчик. Там красиво вывешены два больших офорта Дали. Между ними еще какая-то картинка. И тут же баянист играет. Известный баянист, тоже Игорем зовут. Выразительно играет. А я вернулась в первый зал. Как почувствовала. Там уже ни художника, никого, одна эта девушка лежит. Дышит почему-то тяжело. Я говорю: — Вставай. Хватит. Не упрямься. Ты же 10 простудишься на полу. Здесь подвал. Идем. Помоемся и пойдем слушать... Повела Воскресенье ее, нашли мы туалет. Сразу за компьютером. Она помылась, оделась, только лоб до конца не оттерли. Осталось пятно. Симпатичная. Лицо простоватое, но очень симпатичная. Вернулись в зал. Баянист еще играл. Представьте, выставка мне очень понравилась. Художникам повезло, что есть такие люди, как Игорь. Д.

Вчера было очень интересно. Мне накануне позвонили. Говорят, мы просим вас прийти Буквально по такому-то адресу. Они не назвались, но просили обязательно прийти. слово с меня взяли. Я пошла. Это на углу Михайловской. Маленький подвальчик. Столы, стулья, много народа. Я пришла, сижу. Все вокруг разговаривают. Женщина какая-то что-то объясняет. Ведущая. Я начала себе рисовать. А она вдруг объявляет. — У нас новенькая. Пожалуйста, расскажите о себе... Я встала. Нет, говорят, сидите. У нас сидя принято. Вы кто? — Я — художник. — С какого возраста пьете? Вы рассказывайте, не стесняйтесь... Я говорю: — Я не стесняюсь, я красное вино пью. Если рюмочку... — Ну, что вы, здесь все свои. Вы поймите, это важно. Может, водку или еще что. Одеколон. Палитуру. Или чем там у вас краски разводят? — Но я не пью. — Как не пьете? — Не пью... — Подождите. Так вы не алкоголик? — Нет, не алкоголик... Вижу, они переглянулись. — А как же вы?.. У нас?... — Я не знаю, меня пригласили. Тут один вдруг вскакивает. — Это же прекрасно. Бог ее послал. Она будет нас рисовать...


МИР ЗОИ ЛЕРМАН

262

4 Понедельник казалось, это какая-то религиозная группа по излечению от алкоголизма. Нужно будет

О

сходить. Я уже блокнот приготовила. Конечно, я не алкоголик. Но они просили. Они будут про себя рассказывать, а я буду их рисовать.

А вот еще. Только не смейтесь. Я не виновата. Меня Сильвия пригласила. Она Дом кино.

5 Вторник

6 Среда

7 Четверг

документальное кино снимала, и должен был быть просмотр. Я пришла в Зашла в зал, народ сидит. И я села. Смотрю, Тофик сидит в президиуме, знакомый художник. Трезвый такой, в костюме. Рукой мне помахал. Сильвии не видно. И экрана нет. Я даже удивилась. Думаю, пока они обсуждают, светло, я порисую. И стала себе рисовать. Увлеклась. А тут вместо фильма все вокруг встали, начали аплодировать. Я думаю, как же так, а где кино? Не может быть, чтобы я пропустила. Свет как будто не гасили. И Тофик ко мне подходит, буквально обнимает. Какой ты молодец, что пришла. Это для нас важно. Оказалось, у них в Доме кино был съезд крымских татар. Я зал перепутала, фильм был в малом зале, а этот большой. Сильвия потом обижалась. Но откуда я знала?


263

Музыкальная история

З

оя Наумовна — удивительный человек. Дома у нее временно или почти постоянно проживают разные люди. И особенные свойства хозяйки таковы, что истории, связанные с ее гостями, непременно заканчиваются удачно, и они возвращаются к прежней жизни окрепшими душевно и физически, как будто съездили в санаторий и повстречались там с хорошими людьми. В это непросто поверить без примеров, но примеры налицо. Однажды (не далее, чем в прошлом году) в жизнь Зои Наумовны вошла прекрасная женщина-композитор Кира М. Зоя была знакома с Кирой и раньше, многие годы, они дружили, но то знакомство и дружба были на расстоянии. Да, были встречи в местах, как бы специально отведенных для культурных людей, — в театрах и на разных вернисажах, где гостям подают вино и шоколадные конфеты. Кира обязательно приглашала Зою на свои концерты. Специальные концерты, составленные исключительно из произведений Киры. Не где-нибудь, а в филармонии. На сцену выносили кресло, в которое не стыдно усадить самого маэстро Пуччини. И Кира располагалась в нем лицом к музыкантам, которые исполняли ее произведения. Кресло было глубокое, Кира хрупкая, из


264 Музыкальная история

кресла выглядывала ее чудная головка и чуть плечико, и весь концерт зрители любовались ее удивительным профилем — изящным и точным, как на древнеегипетском барельефе. И от этого лицезрения музыканты казались Кириными подданными (как на том барельефе) — писцами, гребцами и просто слугами, преданными своей госпоже. Можно использовать и другой образ, а не только древнеегипетский, хотя бы потому, что сама Кира до той эпохи Царств (где она непременно была бы царицей) по возрасту не дотягивала. Зато можно вообразить себе гондолу, скользящую по венецианским водам, прекрасную госпожу (донну белиссима), восседающую на корме, розовые лепестки на серебре лагуны и вдохновенных музыкантов. Это будет как раз то, что нужно. А если добавить к образу золотистое сияние, исходящее от Кириных волос, излом ее пленительной ручки, возлежащей на подлокотнике кресла, то легко и безошибочно можно вообразить, что Кира создана не из увесистой плоти, как все мы, а из благородных эфирных касаний и тихих ангельских поцелуев. Музыка — дело тонкое. Это известно с незапамятных времен (Секст Эмпирик). «Одна и та же мелодия, — замечает древний стоик, — способна, например, возбуждать лошадей, но не способна возбуждать людей, когда они являются слушателями в театре. Да и лошадей, пожалуй, мелодии способны не возбуждать, а ошарашивать». Насчет театра вопрос ясен и подтверждается длительными аплодисментами в конце Кириных концертов, а к лошадям мы еще вернемся. Зоя сидела на таких концертах в первых рядах и рисовала, рисовала... Хорошие были времена, впрочем, они и сейчас хорошие, для тех, кто умеет пережить плохие. Потому что в жизни Киры настала именно такая трудная полоса. Тягостные объяснения даются творческим натурам с трудом. Само собой разумеется, Зоя ни о чем Киру не спрашивала, и факт ее появления у себя дома восприняла с энтузиазмом. Как хорошо, что Кирочка здесь! Хочешь пожить? Еще чудеснее... Обстоятельства прояснились благодаря Зоиной подруге. И подруга, кстати, была не та женщина, чтобы что-то выяснять, но самой Кире хотелось с кем-то поделиться. Зоя была для этого человеком неподходящим, ее будничные подробности не занимали, а подруга могла выслушать леденящую душу историю. А как иначе ее можно назвать? Бывший муж Киры проживал теперь в Италии, а сама она оставалась здесь, у нас, вместе с единственной дочерью девятнадцати лет, успевшей пережить роковую любовь. Избранником Кириной дочери оказался молодой горец. Признания были сделаны, опрометчивые обещания даны, и влюбленный джигит готовился умчать Кирину дочь в далекий аул. Чтобы она вела там хозяйство под опекой строгих горянок, пекла лепешки в глиняной печи и растила детей, пока сам он будет добывать хлеб насущный в коммерческих структурах. Все преграды к будущему счастью горец поклялся устранить при помощи режущих и колющих предметов. К несчастью, одной из таких преград оказалась Кира, и влюбленный горец не поколебался бы решить проблему будущей тещи, не доводя дело до привычных шуток и анекдотов. Таковы суровые законы гор, без которых жених и весь его многочисленный род не мыслили себе жизни. В серьезности его намерений не приходилось сомневаться. Мрачный юноша снял квартиру в доме, где жили женщины, и стал дожидаться своего часа и даже



266 Музыкальная история

минуты, потому что счет теперь пошел именно на минуты. Всю ночь под его кровлей пировали небритые джигиты, а в окне горел багровый огонь. Кирина дочь рыдала, дожидаясь неизбежного. Жених запретил ей носить туфли на высоком каблуке, чтобы, лежащая поперек седла, она не задевала ногами стволы деревьев на узкой горной тропе. А в ауле, в родимой сакле кому нужны такие туфли? Это только один пример, одно нелепое требование, а ведь были и другие. И вот однажды мать и дочь бежали, прикрыв лица платками. Была уже ночь, ветер терзал распахнутую дверь подъезда, луна явилась и окончательно пропала среди туч, как будто ее задушили огромной подушкой, а над метро, куда мчались женщины, разгорелся мертвенно-бледный свет. Дочь Киры устроили на время у знакомых, а сама Кира укрылась у Зои. Появление Киры ознаменовалось букетом роз, бутылкой хорошего коньяка и особым состоянием, которым одаривает дом присутствие красивой женщины. Глаза Киры влажно блестели, и вся она была похожа на любимых Зоей врубелевских героинь, тем более, что обстоятельства ее появления оказались связаны с мрачной романтикой, горными ландшафтами и суровыми, демонического вида брюнетами. Кира заняла крохотную комнатушку в глубине квартиры, занесла туда клавишное устройство, соединенное с компьютером, и вступила в новую жизнь. В большой комнате работала и спала сама Зоя, здесь же они с Кирой чаевничали и принимали гостей. А в маленькой комнате за закрытыми дверьми творила Кира. О, если бы на этом Парнасе все оставалось именно так, как в те дни пленительных трудов и вдохновенья. Но жестокий мир таил новые угрозы. Пристанище Кириной дочери было открыто. Под ее окнами видели всадника в бурке, с большим кинжалом за поясом и надписью Казбек на туманящемся горизонте. Из-под надвинутой на глаза папахи лица было не разглядеть, но ясно, это был тот самый жених или кто-то из его кунаков. Нужно было спасаться. Но куда? Женщины решили держаться вместе, и Кирина дочь переселилась вслед за матерью в Зоину квартиру. Именно тогда Кира спросила у Зои молитвенник, но Зоя молитвенника не нашла, хотя в квартире он где-то был. Опасность приблизилась к несчастным женщинам на расстояние кинжального удара. Кира привела в дом молодого человека. Тот обновил букет роз, произвел на Зою хорошее впечатление, обещал написать о ней статью в журнал и остался ночевать. Это был мужественный человек. Поэтому на следующий день он заявился снова и прижился в Кириной комнате как бы сам собой. — С ним как-то спокойнее, — поделилась Кира с Зоиной подругой. И та согласилась. Она и сама считала, что держать мужчину в доме — дело не лишнее. Говорят, что творческие люди глухи к чужим несчастьям. Такими их делает профессия, необходимость чутко прислушиваться к биениям и токам собственного организма. Отрадно было наблюдать, что в нашей истории все оказалось совсем не так. Часам к двенадцати собирались Кирины друзья — музыканты. Измученные изгнанницы спали долго, и сама Зоя передвигалась по квартире тихо, чтобы не потревожить покой дорогих гостей. Но к двенадцати люди сходились. Расчет был на постоянное присутствие в квартире большого количества народа, готового продержаться до подхода из консерватории основных сил (ударников и духовиков). К оружию, граждане — таково было настроение, а кому слов мало, может представить себе картину Делакруа, хотя тамошняя



268 Музыкальная история

героиня будет покрупней. Но не это главное. Главное, подъем, который буквально царил. Заходили, выходили и вновь объявлялись, поначалу стараясь не шуметь, ключей на всех не хватало, постоянно звонить и бежать открывать было недосуг, да и люди сошлись не из пугливых, поэтому входную дверь перестали закрывать. Зачем? Ведь кто-то постоянно дома, не один, не два и даже не пять, а изрядное число решительных людей, способных постоять за себя. Однажды в очереди в туалет обнаружили незнакомца, но тревога оказалась ложной. Незнакомец принес розы, и его бурно приветствовали, как приветствуют повстанцы подоспевшее подкрепление. Решили даже готовить пунш, но пряностей в Зоиной квартире не нашлось, хоть искали по всем полкам. Но и без пунша градусов хватало, не вульгарной выпивки, а именно вдохновения, и если кто-то приносил с собой вино, его не оставляли на потом. На впечатлительного человека все это действовало. Зато работалось Кире хорошо, пережитые страдания и глоток шампанского будили вдохновение. Кира забирала на ночь бутылку к себе в комнату, чтобы было чем защищаться. Сдаваться трезвой она не собиралась. Днем похищение исключалось. На ночь дверь закрывали, а если бы коварные абреки проникли в квартиру, во мраке похищение грозило именно Зое. Ведь это она спала в проходной комнате. А пока мимо нее проносились в лунном свете полуодетые тени, шлепали босые ноги, точь в точь, как в ночь на Ивана Купала. Слов Зоя не разбирала (да и не нужно), но общее впечатление оставалось хорошее, и где-то в ее нынешних живописных сюжетах эту тему можно обнаружить. Плохо только, что Зоя не высыпалась. К полудню сходились люди убедиться, что Кира, по счастью, еще жива и находится здесь, среди нас. Отсидев несколько часов, все шли гулять, и так же возвращались сплоченной дружной компанией. Если кто опасался, что энтузиазм первых дней спадет, то ошибся. Шли месяцы, а люди все прибывали. Налицо было желание и впредь поддерживать несчастных женщин. Только к ночи все стихало, и в карауле оставались самые отважные и преданные рыцари. В нечастые минуты затишья Кира успевала работать, уединяясь за закрытой дверью. Положение Зои оказалось более трудным, ей необходимо было настроиться и только тогда приступать к живописи в надежде, что удастся довести работу до конца. А это полностью исключалось. Мольберт стоял недалеко от стола, за которым собирались ополченцы. И Зое было неловко показать, что они могут ее стеснить. Музыканты понимают живопись лучше, чем все прочие, не посвященные в тайны ремесла (это правда), и Зоя непременно оказывалась в центре праздника, хотя все чаще ей хотелось побыть одной. Пусть недолго, но одной. Со стороны это могло показаться странным и даже невежливым по отношению к гостям, людям, тонко улавливающим нюансы настроения и даже способным на обиду. Не дай, конечно, Бог. Именно в это время — а была уже поздняя осень, Зоя стала бродить по киевским паркам. Ей всегда нравилась осень той особенной силой, которой природа воздействует на творческие натуры. Краски меняются на глазах, а потом растворяются и уходят, и, кажется, само время, текущее незримо и бесплотно, становится вдруг заметным и вполне ощутимым, даже на вид. Нервные окончания обретают особую чуткость. Зрение прямо подключается к тайным глубинам психики и начинает



270 Музыкальная история

взаимодействовать непосредственно с ними, извлекая на поверхность памяти из ее подвалов и чердаков полузабытые образы. Перетряхивая душу, осень дает каждому свое, печальному — надежду, самонадеянному — смирение. Зоя стала захаживать в свою маленькую мастерскую на улице Перспективной, рассчитывая переселиться туда. Но это как-нибудь потом, когда минует опасность, которой подвергались ее друзья. С ними она должна была оставаться до конца. Зоя приняла меры. Двор ее нового жилья (двор старого описан в других повествованиях) представлял неглубокий колодец, одну сторону которого занимал задник большой гостиницы и ресторана. Место было необычайно удобное для стоянки машин. Горловину двора перегородили шлагбаумом, в сторожку усадили охранника, а напротив выставили зеркало, чтобы с охранного поста были видны въезжающие под арку машины. Зеркало оказалось кстати, перед ним прихорашивались девочки, рассчитывающие заработать на гостиничных постояльцах. Иногда забредали наркоманы, но этих охрана не жаловала, да и прихорашиваться им было ни к чему. В общем, это был обычный двор эпохи нарастающего со всех сторон капитализма. Оставалась большая клумба с деревом посредине — оазис, огороженный ныне невысокой металлической оградкой. В этом была прямая Зоина заслуга. Она с таким рвением отстаивала каждый кустик, что начальство смирилось и оставило зеленый уголок, а со временем даже сочло это своей особой заслугой, бережным отношением к природе, так это когда-то называлось. Всю эту гармонию можно и сейчас наблюдать. С охранниками Зоя была в наилучших отношениях. Хотя все эти грубоватые и прямые люди обращались к Зое на ты, уважение чувствовалось. По-видимому, в сознании всех нас, включая упрямых атеистов и даже нравственно ущербных лиц, живет представление о Божьем человеке, обижать которого не только бессовестно, но и опасно. И если такой человек прав (а он прав), то правота его — не пустая причуда, а нечто вроде указания свыше, которое грех не исполнить. Даже в нашем атеистическом сознании, где это понятие — Божьего — перетекло в человека не от мира сего, сущность его осталась прежней. Потому что в тот загадочный мир иллюзии и волшебства проникнуть можно только по особому билету. Нужно ли подчеркивать, что у Зои Наумовны такой билет был. И хотя ей начинали тыкать едва ли не с первой встречи, в этом не было ни фамильярности, ни развязности, ни хамства. Ведь как в молитве? Тоже на ты. К угодникам, к Заступнице и к Самому. Так и к Зое Наумовне. Согласимся на это разумное объяснение. — Что у тебя за люди живут? — Спросил охранник. Он отобедал в ресторане (охранникам полагалось) и был в хорошем настроении. — Друзья мои. — А знаешь их давно? — Охранник — человек был, видно, прямой и от этого (как говорится) малоинтеллигентный. — Ой, да что ты. Их украсть хотят и увезти. — Зоя махнула рукой в неопределенном направлении. — Я тебя прошу, ты смотри лучше. Я тебе кофе принесу. (Как это похоже на Зою Наумовну.) — Ладно. Я прослежу. Машина какая? Ну, тех, что грозятся твоим музыкантшам? — Они, скорее всего, на лошади будут.


271

— На лошади, так на лошади, — не удивился охранник, — я в милиции и не такое видел. Ты скажи, где они у тебя ночью размещаются? — В маленькой комнатке. — Вот я и спрашиваю. Нары у тебя там? — Ну, что ты. Нет никаких нар. — Не помешали бы. Меня не обведешь. Я малину издалека чую. Окошка в дверях нет? При свете спят? — Выключают. — Непорядок. Но ты — хозяйка, тебе видней. — Все равно, — убежденно сказала Зоя, чтобы защитить дорогих гостей. — Это замечательные люди. — А я что говорю. Ясно, замечательные, раз сами на прогулку ходят. Татуированные, небось? Не видела? Ну, там, змея. Или мать родная. — Змей не видела, — терялась Зоя. — Вот и я говорю. Писать они мастера. Не забуду, не забуду. Ну, с твоими ясно. А вот с этими что делать? — Охранник кивнул на прихорашивающихся перед охранным зеркалом девочек. — Твои в тепле. Чего не жить. Эх, Зоя, не быть тебе богатой женщиной. Так ведь и за содержание привлечь могут. — Какое, Коля, содержание? — То самое. Ладно. Если что, зови меня, я показание дам. Про непорочное зачатие. — Ой, Коля, что ты такое говоришь. — А то и говорю. Я в седьмом отделении насмотрелся... Кто после этого скажет, что в охране у нас работают недалекие и недобрые люди? Сама Зоя Наумовна никогда так не считала. Возвращаясь, однако, к Кире, можно твердо сказать, в ней было очень много хорошего. Красивая, стильная женщина, можно даже сказать, утонченная, причем без всякой иронии, которую предполагает это добродушное повествование. Потому и осталась грусть сейчас, когда беда позади, и Кира ушла далеко, в свою особенную жизнь. Кира хорошо готовила. Причем еду деликатную с названиями на французском языке. Из наших блюд запомнились необыкновенные блинчики с творогом. Зоя кулинарными способностями не отличалась, и при Кире она немного отъелась. А Кира начала рисовать. Принесла картон, уселась перед зеркалом и просила Зою подсказывать. Можете поверить, всего за один сеанс получился хороший рисунок. Зоя утверждала, что она не вмешивалась, не подправляла, и все сделала сама Кира. Поэтому рисунок не попал в эту книгу, а жаль. От прошлой эфирной жизни у Киры осталось много меховых вещей, и она настойчиво предлагала подарить, хоть одну, хоть две, хоть три, лишь бы Зое понравилось. Было из чего выбрать. Тем более наступила зима, и ударили настоящие морозы. Но Зоя отказывалась (упрямство есть в ее характере), Кира даже всплакнула от обиды и стала при этом удивительно трогательной и решительной. Она решительно отправилась за обогревателем. Зоино сопротивление было сломлено, когда Кирин друг втащил обогреватель в комнату и включил в розетку. Комната наполнилась блаженным теплом, а затем и дымом, потому что обогреватель тут же стал гореть. Запах горящего масла был мучителен, обогреватель вытащили в коридор, и там он долго чадил, напоминая подбитый танк времен далекой войны.



Кира вновь отправилась в магазин. Повторяем, в этой хрупкой женщине оказалось немало решимости. Но дальнейшие усилия не понадобились, новый обогреватель работал исправно, и в квартиру пошло тепло. А когда выпал снег и укрыл землю, стало так хорошо, как бывает только в канун Рождества. Окна Зоиной комнаты упирались в склон холма. Летом от разросшихся деревьев в комнате стоял полумрак, но теперь весь склон был укрыт снегом, деревья оголились и в комнате воцарился ровный зимний свет. Он длился недолго и дарил особенное возвышающее душу состояние. И вот настал торжественный день. Дочери открыли визу для поездки в Италию к отцу. И она улетела. Провожали ее всем музыкальным миром, и потому похищение по дороге в аэропорт (а оно, конечно, готовилось) было сорвано. Выкрасть дочь из Италии было еще труднее, чем из Зоиной квартиры, и Кира, наконец, смогла вздохнуть спокойно. И обрадовала всех. Оказалось, что все это время она сочиняла музыку для молитвенных песнопений, и издала ее в виде большого музыкального диска. И когда из Италии было получено известие о приземлении самолета, торжественно зазвучало Богородице Дево, радуйся. Все эти дни и даже месяцы миновали совсем незаметно, и теперь Кира ушла. Остался клавишный инструмент (Кира заберет его, как только освоится на новом месте), рисунок с тонкими чертами Кириного лица и отражение в зеркалах, как будто переглядывающихся между собой и крадущих друг у друга бесплотный Кирин лик. И вот еще, как бы специально для сомневающихся. Наступил положенный срок, и Кирина дочь родила. И, если верить охраннику (а с охраной не спорят) насчет особенностей зачатия, нас всех скоро ждут новые времена. Давно пора.

273


М. Шканин

Счастливое ученичество

274

У

меня странно получилось. Я вырос в маленьком городке Смела. В городке была одна студия, вел ее художник Цыбульский. В студии царила жуткая тоска, но тогда я этого не понимал и считал, что сам далёк от искусства. Мне всегда хотелось оттуда побыстрее смотаться, пойти в спортзал, тягать штангу или заниматься боксом. Если бы не красивые девушки, которые рисовали рядом, вели себя не так, как мои сверстники, и даже не матерились, я бы забыл туда дорогу. В детстве я очень любил рисовать, но у меня никогда не хватало терпения довести работу до конца. Окончить рисунок было куда труднее, чем часами играть в хоккей, драться и болтаться в поисках, что бы такое поджечь или взорвать. Рисование всегда меня притягивало, но было немного стыдно своей репутации художника среди друзей-хулиганов. От искусства в нашем городке, вернее, от изостудии, веяло зваными чаепитиями, вежливыми разговорами, всякими «спасибо», «пожалуйста», классической музыкой и прочее. Домой при этом я возвращался сквозь постоянные уличные драки. Сейчас я рад этому контрасту, он закаляет волю и характер, и когда на своих уроках в студии я вижу таких же, как я, ребят из подворотен, мы легко находим понимание и общий язык. Для меня их рисунки обладают особым смыслом и силой. Первое ощущение живописи было внезапным и чувственным. Я его хорошо запомнил. Я готовился к вступительным экзаменам в институт и перештриховал кучу гипсовых голов и капителей. Устав от всего этого ужаса, я взял набор акварельных красок, стал выдавливать их из тюбика на белый лист и вдруг ощутил, как сочно и сильно краска, чистая краска на меня действует. Это был


275

ощутимый толчок, потрясение, я впервые почувствовал: это именно то, чего я хочу. Это — правильно, честно, буквально так я это ощутил. С того момента живопись для меня раздвоилась. То, чему меня выучили, и то, что я почувствовал своей правдой, пульсом своей жизни. Мне много пришлось барахтаться между академизмом и собственными ощущениями. И на этом пути огромную помощь и поддержку мне оказала Зоя Наумовна Лерман. Ее советы и понимание моих проблем начинающего художника значили для меня очень много. Помню свое первое впечатление. Я тогда ходил вольнослушателем в Академию художеств. Открылась дверь в мастерскую, вошла небольшого роста женщина, странная на вид, я подумал, уборщица. Села в сторонке, посидела молча, поглядела и так же молча удалилась. В институте такое бывало, профессора и преподаватели с виду были похожи на натурщиков, которые нам позировали, а натурщики наоборот — вид имели важный, рты не закрывали от советов и наставлений. Вот так мы с Зоей Наумовной познакомились. Потом она ставила нам потрясающие постановки в стиле Веласкеса и Гойи, я с огромным рвением на них набрасывался. Тогда я впервые почувствовал, что пишу в полную силу, не размениваясь на всякие анатомические особенности и композиционные моменты. Преподаватели, узнав, что я вольнослушатель, задвигали меня поглубже, на самые неудобные места. Только не Зоя Наумовна. С ней все было просто, никакой иерархии: хочешь писать — пиши, есть хорошая работа, и есть плохая, а внук ты знаменитого дедушки или человек, буквально, с улицы, который пришел учиться живописи, не важно. Важен результат. Помню, она устроила просмотр наших работ в мастерской. К тому времени у меня развился жуткий комплекс, я даже в троллейбус стеснялся зайти. Естественно, свой холст я выставлять не хотел, но Зоя Наумовна настояла. Пришлось показывать вместе со всеми. В качестве лучших работ она выбрала мою и еще одного студента. Помню, я подумал: конец пришел моему вольнослушанию, теперь точно выставят. Но все произошло как раз наоборот, даже отношение ко мне стало более теплым. О Зое Наумовне я тогда в мастерской наслушался разных историй. И что она сумасшедшая, в учеников стульями бросает, что лучше вообще с ней не связываться, а то запустит палитрой или мастихином. Все это — художнические студенческие легенды. И, конечно, мы с ней стали друзьями, я приходил к ней домой, брал книги (своих у меня тогда не было), постоянно копировал по репродукциям, показывал ей, выслушивал ее мнение. Когда я писал в центре Киева, оставлял этюды у неё сохнуть. Сидим, пьем чай, едим бутерброды с сыром и понемногу говорим о живописи. Однажды я притащил к ней свои последние работы. К тому времени меня выгнали из Академии, я там так и не прижился и теперь учился самостоятельно. Расставили работы, они заняли почти всю комнату, сели, пьем чай, едим, Зоя Наумовна рассказывает разные истории: про пожар на Михайловской, про то, как она с друзьями вещи на тележке перевозила в квартиру, полученную после невероятных блужданий по кабинетам, как жулики выносили вещи из обгоревшей квартиры, про своего друга художника Михаила Вайнштейна, в общем, много всего. Я слушаю, слушаю, про картины забыл, а она, как бы между делом: — «А вот эта самая лучшая... Хорошо, что все разные». Это очень в ее манере, потому что она постоянно живет в живописи, она из этого состояния не выходит.


276

Помню, как мы на Ротманского проходили, без билетов, с бумагой и карандашами. Уселись, посмотрели, а в конце у нее — стопка рисунков — легких, воздушных. Когда она успела, ведь мы рядом были. И так всегда. Сидим в кафе, я рисую, она кофе пьет: — «Смотри, смотри, — говорит, — как красиво кисть у девушки изогнулась... А вон тот парень как за дамочкой ухаживает, смешной какой». И вот что интересно, с тех пор, когда я вижу красивую и необычную пластику, всегда вспоминаются ее работы, буквально встают перед глазами. В студенческие годы я сделал свою выставку, пригласил сверстников. Выслушиваю советы: «Пиши так, пиши сяк...». Тоска, все это я и так знаю. Вдруг заходит Зоя Наумовна. Я обалдел. Зима, холодина жуткая, а она в домашних тапках и через весь город с альбомом Констебля. — «Это тебе подарок. Знаешь, почему?» Я: — «Нет». — «Вы похожи». Мы пошли провожать её домой всей компанией, цветы подарили. И так во всем. Она мне всегда очень светло видится. Однажды захожу, а у нее картину купили, счастливая, долги раздала, кладет мне в карман 10 долларов. — «Возьми, — говорит, — еды себе купи». Рядом с ней испытываешь потрясающее ощущение — нет времени, нет боли, кажется, что знаком с ней всю жизнь. Говорит: «Сегодня выставка открывается у Павлова в Украинском музее, идем?». — «Да я не знаю, кто это». Она смеется: — «Я думала, что ты со всеми уже знаком». Она совершенно не ощущает жизни в нашем привычном каждодневном представлении, для нее вся жизнь — это сплошное живописное пространство. И она передвигается в нем совершенно естественно. После переезда в Москву в моей жизни появилось много, чего не было в Киеве. Галереи охотно выставляют мои картины, у меня много классных материалов для работы. И главное, есть постоянное желание писать, пробовать себя, находить новое. Я это ощущаю. Здесь квалифицированное отношение к живописи, есть поклонники, коллекционеры, статьи пишут. Но если бы меня спросили, чего бы я хотел, в чем нуждаюсь, я бы ответил: не хватает общения с Зоей Наумовной Лерман. Этого нет, и этого мне не достает. Обсуждаются цены на картины и скидки, везде коды, замки, везде предварительные договоренности: «А вы звонили?», «А вы уславливались?». Нет наших чаепитий, нет прос­ тых разговоров о главном, из-за чего я выбрал путь художника. «Хочу шедевр, не могли бы Вы написать шедевр?» — спрашивает меня один из покупателей. И тут я еще раз вспоминаю Зою Наумовну. Как хочется воспользоваться ее методом и запустить в него палитрой!


277

И еще чуть-чуть 8

Н

олодя с одним корреспондентом. Тот за границей едавно пришел мой знакомый Пятница С . работает, а здесь в командировке Володей они приятели. Посидели в ресторане и вот зашли. Оба довольные такие. Стали смотреть работы. А у меня была такая золотистая на картоне, где я девочек написала возле ресторана. Красивые такие. Эту корреспондент ухватил. О, это проститутки. И сразу: сколько стоит. Я говорю. Нисколько. Я не продаю. — Мне очень не понравилось его отношение. Эти слова. А теперь ту работу кто-то купил. Даже фотографии не осталось.

Выставляться я не стремлюсь. Только с друзьями. Последняя моя выставка была наРаньше

территории Софии Киевской. Там есть большой зал с хорошим освещением. это место называлось — хлебная. Не для молитвы, там можно сделать выставку. 9 Галя Григорьева и Саша Агафонов мне позвонили. Присоединяйся. Я не хотела. Суббота Не знаю, почему. Но Саша заехал на машине. Погрузил мои работы, у него сверху на увез. и веревкой машине каркас, перевязал

Я всю жизнь любила смотреть на солнце. Посмотришь, закроешь глаза, и свет

радугой расходится. Отдельно солнце не писала, только в композиции. Солнце воодушевляет. У меня на кухне солнце, и когда его много, это радует.

Для меня сейчас самый большой праздник, когда все, все собираются. Сходятся на

открытие выставки. Все наши художники. Ким Левич, Олег Животков, Саша Дубовик, Саша Агафонов, Галя Григорьева. Валечка Выродова, Валя Реунов, Витя Рыжих. Ученицы мои звонят, приглашают. Это для меня праздник. Я прихожу домой и вспоминаю...

10 Воскресенье




Разговор. Холст, масло


Полет. Холст, уголь, темпера


Бабушка. Холст, темпера



Сцена. Холст, темпера


Благое слово. Холст, уголь, темпера


О. Петрова

Гармония и драма Зои Лерман

286

К

ак сказал А. Шопенгауэр (привожу точно по смыслу), время от времени рождаются люди, у которых Бог отнял практическое понимание жизни, эти люди не привязаны ни к чему мирскому, и в зависимости от склонности они могут быть либо живописцами, либо музыкантами, либо скульптурами. Творчество и судьба Зои Лерман — как раз такой случай. Она именно такой феномен — абсолютно духовный, абсолютно идеалистический, который удивительным образом не привязан и не может быть привязан к практической жизни. Зоя в самом строгом смысле этого слова — художник. Идеальное общество, если бы таковое существовало, обязано было бы обеспечить ей такую жизнь, чтобы она могла как можно более полно реализовать себя для нашего общего блага. Но общество не потрудилось этого сделать. И она сама создала себе специфические условия, культивируя бесприютность, безбытность, полностью пренебрегая всеми условностями, очень мало требуя от жизни. Она, в конце концов, пришла к модели Диогена. Она живет в своей бочке, как хочет, и делает то, что хочет. Это абсолютно интуитивная личность. Она не осознает времени, она не воспринимает политики, того, что говорят по телевизору, она не принимает информации, в которую мы все так или иначе погружены. Она тростник, который непосредственно общается с космосом, и даже не с космосом, она непосредственно общается с тем, что люди называют Богом, а философы — Абсолютом. Это общение — усвоение позитивной энергии космоса. Такую энергию (позитивную или негативную) можно увидеть в явлениях природы, но она проявляется и в человеческих судьбах. Судьба Зои Лерман тому подтверждение. Это общение, непосредственная связь, которая


Нина. Бумага, тушь

Покой. Бумага, тушь


288 О. Петрова Гармония и драма Зои Лерман

существует у нее с космосом, происходит не на рассудочном или пластическом, а на пуповинном уровне. (Вот так же она общается с сыном). В этом ее уникальность, ее совершенство. И в этом ее трагизм. Что до социальных контактов, она никогда не входила в противоречие с советской системой. Она просто жила в ней, никак ее не ощущая и не сопереживая. Ни за, ни против. Она даже не была «над схваткой», но всегда была с искусством. Здесь произошло удивительное совпадение. Система требовала идеализации, благостности, бесконфликтности, колхозниц в веночках. И она со своим идеализмом совпадала с этой программой. Но при этом было принципиальное отличие в ее позиции и принципах от многих лгавших системе художников. Она никогда не была фальшивой. Она всегда была и остается предельно точной и органичной. Важно подчеркнуть, в ее работах нет слащавости. Это даже удивительно. Ведь ее композиции могли бы превратиться в сюсю­канье, если бы не было той художественной формы, которой она в совершенстве владеет. Без той напряженной патетической радости, восторга перед красотой этого мира ее «Белые женщины-2» были бы салоном. Она выражает свои чувства аристократическим живописным языком. При этом в ее работах всегда ощущается сильный темперамент личности. В этом ее парадокс. С одной стороны, как бы идеальное, мягкое, неприспособленное, не защищенное от мира начало, с другой стороны, мощная личность — не социальная, а художественная. Удивительно, но эта сила иногда помогала ей в бытовых вопросах. Когда в ее доме произошел пожар и возникла острая необходимость найти новое жилье, Зоя сумела это сделать. Личность — она такова, какая есть, она во всем проявляет себя одинаково. Я познакомилась с творчеством Зои Лерман давно, когда еще школьницей начала посещать художественные выставки. Потом я закончила Львовский полиграфический институт и стала профессиональным художником. В собственном образовании мне много помог мой муж Юрий Евреинов — значительный архитектор, соавтор ряда известных киевских сооружений (Дворца Спорта, Бориспольского аэропорта). В его обществе я увлеклась творчеством Данте. Наш выдающийся переводчик Мыкола Лукаш (владевший 23 языками) «благословил» меня следующими словами: «Малюй Данте, поки ти молода та дурна. Тому що потім злякаєшся.» В начале 70-х годов подборка моих рисунков на темы Данте была опубликована в журнале «Всесвіт», оттуда через отдел ЦК партии они попали на рецензию к одному известному графику и были признаны сюрреалистическими. Об этом спустя несколько лет мне рассказал главный редактор «Всесвіта» Д. Павлычко. А тогда возможности работы в киевских издательствах для меня оказались закрыты, в аспирантуру при АН УССР я не прошла (тема Данте была признана неактуальной) и уехала в Москву. Там я поступила в аспирантуру при Институте Искусствознания Министерства культуры. Это оказалось счастливое время. Люди, с которыми я тогда общалась (профессионально и дружески), представляли цвет российской культуры. Тема работы открывала мне двери в музейные запасники. Человек занимается Данте — хорошая рекомендация. В Ленинграде, разыскивая раритеты былых эпох, я держала в руках рукописи Вольтера. Такова магия имени Данте. Реликвии, старина, раритеты — все это оказалось для меня достижимо. Спустя четыре года я вернулась в Киев, защитив диссертацию по искусствоведению. Татьяна Ниловна



290 О. Петрова Гармония и драма Зои Лерман

Яблонская дала мне рекомендацию в Союз художников. Я поступила в секцию искусствоведения, хотя по образованию и по стилю мышления я профессиональный художник. Будучи в Москве, я начала сотрудничать в журнале «Творчество». Меня рекомендовал туда известнейший искусствовед и мой учитель Герман Александрович Недошивин. Я стала писать для этого журнала об украинских художниках. Первая моя статья о Галине Неледве проходила трудно — со мной знакомились, внимательно рецензировали. Дальше — легче, в конце концов я была принята в журнале как своя. Могу сказать, что о творчестве киевских художников во многом становилось известно благодаря моим статьям. О Юрии Луцкевиче, Зое Лерман, Игоре Григорьеве, других. Единственная прижизненная статья (за три месяца до смерти) о крупнейшем украинском художнике А. Лимареве была опубликована мной в «Творчестве». Это было важно еще и потому, что центральный московский журнал был авторитетен для киевской бюрократии, руководившей искусством. Время для настоящих художников было трудным, и такие статьи были их щитом в идеологических разборках. Тогда же я стала часто бывать в мастерской Зои и Юры. Я помню свое чувство счастливой влюбленности в этих художников. Чай в мастерской. Иконы. Легкая запыленность. Зеркало. Юра Луцкевич — прямодушный, доверчивый человек, который мало понимал жизнь, интриги, которые вокруг него плелись. Блистательный художник, упоенный своей профессией. Перелом в творчестве Зои Лерман связан с ее разрывом с мужем. Эта драма разрушила ее маленький идеальный мир. Муж, сын Саша. Любимые холсты. Мастерская, где она суетилась, супчики готовила, чай подавала. Мир, в котором было все, чтобы выразить себя, и за пределами которого ей мало что было нужно. Мир гармонии, который позволял ей не отвлекаться, а уходить в живопись. В идеальные изображения женщин на фоне таких же идеальных пейзажей. Наступило время, когда этот мир рухнул. Трудно вырваться из старой жизни, осознать, что ее уже нет. Вспоминаю ее отчаянные дневниковые записи. Это не обычный страх, а глубинное потрясение. Она сама дала ему название. «Смерть после смерти». Она избавлялась от этого страха по-своему. Она стала ходить по улицам, знакомиться со случайными личностями, тетками, бомжами. Она почувствовала себя бездомной. Изменилась тематика ее работ. И из ее живописи исчез цвет. Она перестала в нем нуждаться. Мы говорили с ней на эту тему. Она сказала, что не видит больше цвета. Она ушла в тональную живопись и к цвету, в общем, так и не вернулась. Драма ее осталась незалеченной, она живет с ее ощущением. И в ней ее вторая жизнь — личная и творческая — с очень небольшими вспышками радости. Теперь это белые холсты и обнаженные женщины. Как модель совершенства. Обнаженное тело. Незащищенное тело. Это и ее понимание красоты, и ее беззащитность. Отношение социума к ней крайне несправедливо. Ведь она по своей природе не может причинить никому вреда. Это житейское понятие не имеет к ней ни малейшего отношения. И это человек, которого можно безнаказанно обидеть. При том, что она и раньше не осознавала этой обиды, и тем более не осознает сейчас. Вот вам совсем свежий пример. Заседание Шевченковского комитета. Выдвижение на премию. Обсуждается монография одного искусствоведа о некоем весьма известном художнике. Все влияния перечислены, какие только



Двое. Холст, масло


Встреча. Холст, масло


294 О. Петрова Гармония и драма Зои Лерман

можно выискать, на его формирование, на его творчество, вплоть до Пикассо. Все, кроме Зои Лерман. А ведь она его учитель. Она его вела за руку. Я так и спросила: Как это может быть? Как минимум, половина художников Киева — ее ученики, которые так или иначе прошли через ее школу. И вот результат — издевательское выдвижение от Киевской организации на Заслуженного деятеля в числе двухсот кандидатур. Пробьются (именно пробьются) шесть-семь, а до Зои очередь дойдет лет через сто. Она этого не видит и не замечает. Но так оно есть. И прежде — в советское время, и сейчас. А ведь она — блистательный мастер. Блистательный рисовальщик. Она говорит, что ушел цвет. Но взгляните, в ее работах и сейчас полно цвета. Черный и белый. Нет большой палитры. Но достаточно того, что есть. Она добивается результата, и это главное. В Украине нет ни одного художника, который работает так, как она. Она узнаваема, как никто. Она нашла свой путь и свое место в искусстве. Она сама по себе крупное явление культуры. И, как бывает в таких случаях, размышление над ее судьбой — это поучительное размышление над судьбами культуры в целом. Она выросла в постоянном общении с классикой. В книжном мире, который создал для нее отец. Ее учителем был Сергей Алексеевич Григорьев. Ее художественная среда во время учебы и становления — Т. Яблонская, К. Трохименко, Г. Мелихов, В. Костецкий. Все это люди большой культуры, несравненно белее высокого уровня, чем нынешние художники. Сейчас просто перестали интересоваться культурой, объясняя это преимуществом интуиции над рацио. Но интуицию, как ее понимал основоположник этого направления Анри Бергсон, нужно воспитать. Она никак не должна служить оправданием невежества. Я так чувствую, и все тут. Эстетика безобразного и эстетика прекрасного сосуществовали всегда. Античные гротески, пузатые сатиры. Ужасы Гойи. Ужасы Босха. Они обязательно есть. Мы бы гораздо меньше знали о прекрасном, если бы не видели безобразного. Ад и рай. Главное, во имя чего это делается. Гойя (один из любимых художников Зои Лерман) писал висельников и насильников, но он не упивался этим. Его душа кричала. Его спрашивали: Почему вы это рисуете? Он отвечал: Я надеюсь исправить нравы людей. Эстетика безобразного, пропущенная сквозь культуру, — это бунт против безобразного. В этом ее смысл и назначение. Вот еще. Карнавал. Тоже критика. Снижение. Высмеивание всего сакрального во имя того, чтобы это сакральное очистить. Это оправдано. А все остальное, что мы наблюдаем сейчас? Это — от малого таланта и желания быть замеченным, от самого примитивного выпендрежа. Все это проходит быстро и бесследно. Это — своего рода свалка. На Западе существует практика спонсирования, причем безразлично, какой акции. С бизнесмена снимают налоги, если он спонсирует искусство. Вот он и спонсирует. А эти счастливы, что люди шокированы, и рады, как дети. Моральные категории совершенно не имеют здесь никакого значения. Это — антиискусство. Но если человек ощущает себя частицей космоса, он стремится не разрушать, а строить, соответствовать этому космосу, быть его выразителем. Далеко не всякое интуитивное откровение интересно даже с претензией на художественную форму. Одно дело — интуиция С. Параджанова, другое — современного невежды, импровизирующего на анальные или скатологические темы. «Потому что он так чувствует». Явление Зои Лерман интересно своей полной


противоположностью агрессивному и бесталанному невежеству, амбициозно декларирующему себя как «современное искусство», они антиподы, хотя подаются под общим определением явления культуры. Но различия очевидны. Она, если можно так сказать, эталон красоты и мастерства. В основе творчества Лерман огромное ремесло, школа, без этого она не могла бы так свободно выражать свой духовный мир. Она не думает, как провести линию. Она не утруждает себя постоянным обращением к книге. Это ее пройденная и усвоенная школа. Она черпает свой мир из космоса, но она пропускает его сквозь культуру. Ее интуиция выстроена на мощной основе. Как древние греки, она не знает о частности, но она знает о целом, она не знает о мире, а знает мир. А дальше, что Бог дал. Он мог дать Пиросмани сумасшедшую доброту, он мог дать совершенное ощущение мира Рафаэлю. И нечто — того же качества — он дал Зое Лерман. Ведь как бывает. Другой имеет все, но душа его черства, она не вибрирует, не отзывается на события, на людей. И результата нет. Художник — личность сострадательная. Зоя Лерман именно такова, это одна из сторон ее дара. Зоя Лерман — парадокс, гармоническая и трагическая личность. Мир не приспособлен для той гармонии, ради которой Бог создал эту женщину. Для нее моделью остались милые мамочка с папочкой, которые пережили войну, жили в нашей суровой реальности, но которые под ручку прошли через всю многотрудную жизнь. Она эту модель не преодолела, не смогла приспособиться к нашему миру. И эта бесприютность воплотилась в тишине ее холстов.

295


Ю. Шейнис

Первородство искусства

296

Когда рассматриваешь эти рисунки, как и другие произведения искусства, то вместе с желанием сказать от себя, появляется риск сказать то, чего нет. Хоть искусство само по себе является толчком. А дальше думай, что хочешь. Это его свойство. Но нужно стараться быть ближе к автору, чем к себе самому. Хотя ты от него получаешь импульс, но важно не выдумывать, чего нет. Важнее всего оценить личность художника. Его содержание. Принять это как главное достоинство и уже из этого исходить при любой встрече с его рисунком, картиной. Если ты определил отношение, ты его повторяешь при каждой встрече, и заново не нужно ничего придумывать. И тут я должен оговориться. Зою Лерман как человека я знаю мало. За одним столом мы сидели, по-моему, только раз. Когда ушел Лев Призант. Это — первое, второе — у меня свои темы. Для художников, как и для всех прочих, это естественно — у каждого свои предпочтения. И, тем не менее, оценку друг другу дают только художники. Из этого складывается репутация. Из мнений коллег. Не искусствоведов. И, тем более, не зрителей. Эти идут вслед. Они принимают готовое мнение. Они могут его своими словами пересказать. Но другого способа определить достоинства художника, как узнать оценку такого же, как он сам, никто не придумал. И отсюда следует начать разговор. Что сразу бросается в глаза в рисунках Лерман? Главное то, что она рисует прежде, чем объект рисования определен, сформулирован. Она выражает к нему свое отношение рисунком, как другие, подавляющее большинство, выражают словами. И она не просто говорит рисунком, она живет в нем. Вот это, по-моему, ее отличительное свойство. Редкое свойство. И из этого возникает ее связь с искусством. Первородная связь. Напрямую. Совершенно прямая связь художника, именно художника с предметом


297

его действия. До того, как изображаемое явление определилось, оно уже есть. И в ней это видно. Этот приоритет решающий. Признак художества в первородном виде. Все остальные признаки — это тоже художество, и они имеют свои достоинства, но то школа — школа композиторская, рисовальная, тоновая, еще и еще. Когда превалирует школа, это художество тоже, но оно обретенное, на базе каких-то способностей. А у нее на первом месте стоит не это обретенное, а первородное. Это и есть художник в чистом виде. Человек, рожденный художником. Не просто способный человек, который может стать художником, притом успешным, а прирожденный художник. И, видимо, другим он быть не может. И вот это все время присутствует. В ней оно совершенно естественно. Оно — первородство — ею, собственно, и является. А дальше уже вопросы вкуса. Если бы я обращал внимание только на свой вкус, я бы сказал: «Ну, хорошо, ну, интересно». И все. Я не стал бы внимание заострять, потому что у каждого человека свой вкус. У меня вот такой. И мое пристрастие, по-видимому, вторично, потому что я отдаю предпочтение известным критериям. А у нее они неизвестны, потому что они первородны. И они имеют безусловное предпочтение. Я вижу в ней это свойство. И я отдаю себе отчет. Я стою ниже. Я стою ниже на одну ступеньку, или на две. Почему? Потому что моя позиция более обретенная. А ее позиция — первична. Она отшлифована, но она именно первична. И я очень мало знаю художников, о которых я мог бы так сказать. Большинство художников — это обученные, осваивающие, перерабатывающие, и дальше, дальше, дальше. Это тоже художество. И это достойно. Но если бы я обладал тем же качеством, что Зоя Лерман, я считал бы себя лучше, чем я есть сейчас. Я отдаю это ей, не задумываясь. И это уникальное качество особенно теперь, когда суррогатность всего и, тем более, суррогатность в творчестве стала очевидной и даже не нуждается в комментариях. Глубину уже не ищут, она не предполагается, не входит в условия. А тут это есть. И это редкость сама по себе, а для нашего времени особенно. Чрезвычайная редкость. И я боюсь как пессимист, что появление новых людей, способных удержать эту первородность или просто несущих ее в себе, в этой нынешней ситуации все более затруднено. Ситуация уже сложилась, и человеку с такими редкими, как у нее, качествами пробиться сквозь эту суррогатность не будет возможности. Даже если такой человек и появится. Так что ее опыт очень ценен. И сам по себе, и этим свойством первичности творческого начала, его природы как таковой, в чистом виде. Ситуацию можно примерить на себя. Мы часто фантазируем. Нас чтото волнует, куда-то заносит. В мыслях мы раскрепощаемся. Эти мысли могут принимать конкретное пластическое выражение. Завершенное. И здесь важно подчеркнуть: для того, чтобы человек, находясь в различных эмоциональных состояниях, причем часто экстремальных, находил для них пластический образ — нужно быть художником, а не рисовальщиком. Нужно жить в этом. Художник живет прежде всего в этом, а потом уже во всем остальном. Ее женщин, ее балерин нельзя рисовать просто так, не будучи частью этого. Иначе это будет видно. И если человек может передать все это пластикой, то это художник. И это проходит сквозь всю жизнь. В молодости много идет от нее самой, от узнавания, обилия встреч, впечатлений. С возрастом впечатлений меньше, сама жизнь строже. Но она продолжается. И вместе с ней, неотделимо от нее длится этот непрерывный процесс. Внутреннего потенциала может быть


298 Ю. Шейнис Первородство искусства

недостаточно, тогда она ищет внешний стимул. Она специально выходит рисовать на улицу, в кафе, в театр. Она не выходит из этого состояния, она в нем проживает. Она находится в нем всегда. Возьмем ее набросок. Видно, что он является прямым ходом из руки на бумагу. Он не успевает получить ничего, кроме мгновенного перехода на плоскость. Именно это говорит, что перед нами художник. И ничто иное. Ничем совершенно не обусловленное. Попросите художника сегодняшнего дня сделать набросок. Он не сделает его. И не потому, что он плох. А потому, что он дезориентирован до того, как он понял, что нужно делать. Он думает, что художник это то, чему он успел научиться, что он успел освоить и взять. А она ничего не берет. По существу, ее как бы вынудили учиться, она эту учебу надела на себя, оставшись совершенно тем, кем она родилась. А большинство ведь не помнят и не знают, кем они родились. Да, они стали художниками. У них были способности. Все верно. Но вот этой сущности художества нет. И, мне кажется, таких людей, как она, найти сейчас крайне маловероятно. Притом, я повторяю, темы не мои. Но не сказать, что это именно есть суть, было бы нечестно. Начать мельчить, вот тут что-то не так, искать что-то мелкое и не увидеть главного, было бы нечестно. За этим стоит главное, и не сказать о нем просто неприлично. Вот она ведет прямую линию. А рядом кривая. Но она не знает, почему так. Она не знает этого. Оно движет рукой, карандашом раньше, чем это осознается. Где это можно сегодня найти? Можно найти манеру. Но это совсем другое. Здесь вот что интересно. Рисование — основа всего, живописи, в частности. В рисовании сразу видно, где человек творит себя сам, а где он действует в рамках освоенной им школы. Это видно. Здесь не ошибешься. У нее в набросках хватает всего — и хороших и неудачных мест — но все они первородны. И это в сто раз лучше, чем отработанная, затверженная манера, пусть даже со свистом поданная. Если бы была такая система обучения, такой подход к личности будущего художника, мы бы имели нечто совершенно иное. Разных и интересных художников, не зависимых в своих взглядах от социума. Но как раз этого не произошло и не происходит. Получается как? С ней боролись. Она боролась. И в этом эстетическом противостоянии как бы прошла ее жизнь. В то время, как у большинства не было никакой борьбы. Художник начинается после того, как закончено образование. Я в этом убежден. Образование само по себе очень сильная система. С одной стороны, оно необходимо. Система нужна, она фильтрует. Но она же проверяет человека. Скажем точнее, она проверяет человека на способность устоять. Но когда человек устоял и прошел школу, только тогда он начинается как художник. После завершения образования. Я слышал эти слова от вполне достойных людей. Но я их не цитирую. Я их понимаю. Разделяю эту мысль. Здесь вот что получается. К выстроенной школьной системе добавляется некая манера, и каждый разбирает, что ему ближе по возможностям. Особо не усложняя. Что лучше выходит,


299

то он и делает. Таков механизм. Но эта культурка кислая. Это уже третий сорт. А продукт, как мы знаем, может быть только первого сорта. Второго он быть не может. И у нее он первый. Первородство — явление абсолютно самостоятельное. Везде — во взглядах, в творчестве. Оно непоколебимо. Все остальное может варьироваться. Вся эта, так называемая, гибкость. Она, конечно, очень почитаема, она комфортна. Объяснима по обстоятельствам. Но, как по мне, извините. Я бы хотел быть каменным в своих представлениях, позициях. Камень — и всё. А вот эти, так называемые, «вхождения в ситуацию», это, своего рода, удел серого. Этого серого много. Действительно, не могут же быть одни только камни. Есть трава, которая гнется. Песок, глина, листья. Ветер дует, несет. Кто-то еще и нагадил. А камни? Как в природе? Они кое-где разбросаны. Все вокруг течет, бежит, сыплется. А они стоят. Это естественная композиция мира. И стоят они всегда. Нерушимо. Они в основе. И если убрать их, то все остальное сдвинется с места и смешается. То, что стоит, оно все и удерживает, что, так или иначе, движется между. И если перенести это на человеческую жизнь, мы увидим то же самое. Кто-то суетится, бегает, роет, шумит, шуршит. А кто-то, кому дана эта сила, стоит. И если бы не было этого стояния, то не было бы всего остального. И в этом своя ценность. Мир устроен по какому-то одному принципу. И так же искусство. Оно существует благодаря тем, которые стоят. Вот этим вершинам, вот этим камням. Не будь их, все бы остальное потеряло ориентиры. Мы ведь ищем точку опоры. Где-то прислониться спиной. Отковырнуть кусочек от чего-то твердого. Сравнить мягкое с этим твердым. В искусстве, пусть опосредованно, но без этого ничего не происходит. Каждый, кто входит в искусство, прежде всего ищет, обо что опереться. Школы недостаточно, он ищет еще и образец. Ориентир. Если он его не находит или запутался в ориентирах, мы имеем то, что имеем. Плывущее, текущее, зыбкое, похожее всё на всё. Неинтересное. Броуновское подергивание похожих друг на друга молекул. А каков результат? Пока они находятся в колбе, их хоть стенки держат. А вылей этот бульон, и ничего не останется. Так вот, когда есть такая Зоя Лерман, возле нее


будет поляризация. Центр притяжения. Хочет она или не хочет. Н. будет вдохновляться. И М. будет вдохновляться. Потому что есть она. Зоя Лерман. Так мир устроен. Она останавливает любого, кто понимает ценность искусства. Мимо нее нельзя пройти просто так. У Хэмингуэя я прочел: искусство делают единицы. Все остальное — это эпигонство. Все остальное — это школы. А что такое школы? Это умение подражать. Я это тридцать лет назад прочел. И записал, уже не помню, где. Но запомнил это как конструкцию. И чем дальше, тем больше я нахожу этому подтверждение. А сейчас мне и этого не нужно, потому что я просто по иному не воспринимаю. И потому я знаю, о ком сейчас говорю. Ее художественные аналогии? Мне кажется, Делакруа. Что-то есть от этого. Романтизм. Не тематический, а стилистический. Эмоциональный романтизм. Жерико, Делакруа. Их экспрессия. Здесь чем-то таким дышит. И мне кажется, такое дыхание дорогого стоит. Это перекличка не с тем, что рядом, а навеянное дальней связью. Это перекличка вершин. Человек идет по вершинам, а не тянется по подножью. Там совсем другое. Я не уверен, что она от этого сознательно отталкивается. Скорее, это совпадение. Схожесть. Но это только добавляет ей ценности. Потому что это не подсмотрено. Это то сравнение, которое она выдерживает.

300


301

Конечно, в ней присутствует артистизм. Желание. Но если желание есть, а самого артистизма нет, то будет подражание. А ее артистичность — продолжение того самого первородства. Почему так? Она сама не знает. Вот множество женских фигур. Томящихся. Грустящих. Кокетничающих. Ожидающих. Это как первородство женской сущности. В ее искусстве это подается в виде некоей манеры, а внутри живет, как перво­ родство естества. Это чувствуется. Внешне как бы манера, но эта манера не могла бы появиться, если бы она в ней не жила. И это тоже говорит о ее первичности. Искусственно это раскрутить невозможно. Это исключено. У нее это облекается в форму эстетического эротизма. Это такая грань, за которой стоит природа художества, ради чего человек берется за это дело. Не за профессию, не за возможный успех, а за самую возможность высказаться. Вот совсем еще школьная работа. Студенческая. Когда есть еще робость отойти от школы. Она еще сдерживается. Видно, как линии осторожны. И в то же время она пытается освободиться. Уходит и снова возвращается. Это чувствуется. А вот спустя годы. Начинает делать набросок, трансформируя в то, что в ней самой. Это видно прекрасно. Это не набросок с натуры, а это именно перевоплощение. Видно, как из руки это идет, из ее пальцев. Превращение в свое. Это то, что можно назвать волшебством. Без всякого преувеличения. Это качество в ней совершенно очевидно. Вот, если спросить у коллег, причем у людей совсем не комплиментарных, все скажут: Зоя — это да, это — да. Не анализируя. Понимая, что необходимость говорить по деталям отпадает. Потому что это ощущение первичности не требует объяснений. Она не нуждается в классификации. Она в нее не попадает. Классификация с ней не соотносится. Значит, другой принцип. Ее абсолютность, особость, независимость уникальны, они, может быть, даже ближе к гениальности. Конечно, это слово требует


302

осторожности. Но если рассуждать формально, то это так. Потому что талант — это количество, в нем есть разные уровни, высоты, по которым можно определить, кто менее, а кто более. А тут высота только одна. И она нигде с нее не сходит. Она не везде видна, но она все время присутствует. Мне это нравится именно с таких позиций, притом, что я не стал бы фетишизировать ее тематику. Она ведь тоже учится сама у себя и заучивает. Но каждый ее лист, каждый холст в отдельности — это знак. Хоть десять, хоть двадцать поставь, или все убери и оставь один. Это знак. Обращает внимание отсутствие изображений социального общепринятого характера. Ее уникальная особенность — личное переживание. Для художника оно сливается воедино. И в манере, и в росчерке. И в теме. Ничего развести в отдельности нельзя. Говорит оно все вместе. О чем она говорит? В каждом из ее персонажей — она. Кто может позволить себе такую роскошь? Только человек, принадлежащий себе, своему миру, своему делу. Потому что во всех остальных случаях такой взгляд — социально направленный, изучающий, анализирующий — обращен не только к себе, но к массе других людей. Такой взгляд ищет созвучий, подтверждений, сопереживания, он диалогичен. А тут все время монолог. Хотите, участвуйте, хотите, нет, но я все равно буду говорить так, как хочу. Это позиция редкая. Попробуйте отыскать говорящего своим языком. Говорящего о себе, для себя, говорящего о том, о чем он считает нужным. И не просто говорящего, а говорящего талантливо, интересно. Это язык поэзии. Эта отрешенность, это следование своему внутреннему голосу — редкое явление. Не придуманное, не искусственно созданное. Не видно, чтобы можно было это придумать. Не выдержал бы человек. Он бы иссяк. А она во всех своих как бы повторяющихся линиях, штрихах не иссякает. В каждом из них в отдельности она как бы проживает все заново. Вот опять. Какую бы фигуру она ни рисовала. В каждой фигуре, в каждом наброске ощущается чувственность. Они несут это ее состояние. И это передается ее рисованию. Это ее ход. Утонченность. Завершенный стиль, по части формы, по части выраженности идеи. Ее рисунок только в движении, у нее нет статики, движение может быть остановлено на бумаге, но это продолжение, начало следующего. Вне движения она не рисует. Эти руки заломленные, о чем-то всегда говорящий жест, и всегда жест в одну сторону, а поворот головы в другую. Это тоже движение. Без этого нет движения ног. Шаги, складки ткани. Они нарисованы бегло, но другой так не нарисует. Он


303

не решится так сделать, просто не решится. А ей решимости не нужно. Она рисует вслед, пытаясь догнать все, что она уже видит. Ее по этим рукам и ногам можно узнать в любой части света. И если бы я приехал в Австралию, увидел на стене набросок, эти ноги, руки, эту позу, я бы сказал — это Лерман. Как она сюда попала? Откуда у вас этот рисунок? И услышал бы в ответ какую-то историю. История сама собой, но рисунок был бы узнаваем в любой части света. Рисунок, живопись — не важно, дело не в технике исполнения. Подражать ей нет смысла. И это ее защищает от всякого плагиата. Моментально можно узнать: это — Зоя Лерман. Вот автопортрет, пригодный для ее истории. Типично григорьевский стиль рисования. С ним она ничего общего не имеет. Здесь она нарисовала автопортрет рукой Сергея Алексеевича Григорьева. Эти точечки, эта фиксация уголков, темненьких мест в лице, губах, глазках, бровках, волосиках. Акцентики такие и такие. Все правильно. Но здесь еще нет ее линии, соединяющей это все в один круг, который уже не разорвать. Здесь этого нет. Это хороший рисунок. Но это рисунок в школе, институте, где качество совершенно другого ряда. Автопортрет в стиле школы без всякого стиля ее собственного. Поскольку художник она первородный, рисунок хороший. Но еще не проявляющий ее первородства — и художественного и женского. Их в ней никак нельзя разорвать. И тут уместно сказать несколько добрых слов о Григорьеве. Сергей Алексеевич ее опекал и, вообще-то говоря, спас. Он ей дал крышу, под которой она успела окрепнуть. А дальше она полетела сама. Сам же он совершенно другого типа человек, другой художник. Но он, видно, почувствовал, кто эта девочка. Что она из себя представляет. Он не опускался до сантиментов, он помогал ей расти. Такое у меня впечатление. Другой бы ее либо обломал, либо выкинул. Потому что времена были такие. И кому это нужно вообще? Тем более, сам он — вполне в духе своего времени, хороший советский передвижник. Причем я к передвижникам хорошо отношусь. Но в нем было некое изящество. В его манере себя предлагать, в поведении, в оценках. В поиске формулы, подачи своей мысли. Он — артист. А она — тем более, артистка по природе, не зная того. Там было некое родство. Но его артистизм ушел в практику того времени, а она осталась актрисой. Внутренне. Она сама с собой играет. Кому это дано, когда человек может играть сам с собой? Причем играет серьезно, не играется перед зеркалом, а как бы проживает дважды свою жизнь. Это я, и это я, и еще раз я. Как это? Если бы он не заметил этого? Но он смог оценить это явление, и то, что его нужно защитить, прикрыть, дать ему развиться. И, я уверен, она благодарна


304


305

ему. А иначе она могла бы пропасть. Свободно. Вокруг было много разного зверья. И я знаю людей, которые оказались не нужны. Блестящие выученики. Их обидели, они остервенились. И теперь где-то совсем в другой жизни. А вот этот рисунок от того отделяют годы. Школа осталась далеко позади. Она присутствует где-то в глубинах подсознания, но теперь она ей не мешает. Вот рисунки по ходу движения, либо в помещении. Лица знакомые, узнаваемые. Если художник может схватить характер в трех-четырех линиях, это тоже о многом говорит. Притом у нее сходство непрямое. Можно сказать, «поймать характер», но и это не точно. Здесь какое-то чутье. Чутье особи. Не внешности, а особи. Той, что попала ей на глаза в тот момент. Она художник настоящий. Большой. При этом, что еще важно для людей такого уровня, она не очень понимает, что происходит. Она не понимает результат своего труда. Потом-то она может оценить отношение. А в процессе работы все происходит спонтанно, и поэтому нет потребности себя определить, сформулировать. Кто я? У нее этой потребности нет. Это видно. И это тоже знак большого таланта. Потому что талант маленький очень заботится, чтобы его не проглядели. Чтобы мимо него, не дай бог, не проскочили. А талант большой — он другим занят. Вот отдельная тема. Рассказ. Человек ищет способа прикоснуться. Поцеловать локон. В том смысле: готовься, я здесь. Она, в общем-то, готова, хоть он опережает события. Он спешит, думая, что опоздает. Это выхваченное мгновение, но это и рассказ. Мы представляем, как о нем можно рассказать словами. А она передает это пластикой. Как бы между прочим. Вот еще тема. Назовем, грузинская. Образы идут к нам из далекого прошлого. Рисунки, как для монографии. Серая бумага, штрих кисточкой, композиция. Все закончено. А вот, что в этих лицах? Это даже не персонажики, а зверушки. Они вот такие. Щечки, глазки, плечики. Это даже, как бы не от личностной сущности. И преподносится, как особое свойство. Некое местное туземное состояние. Как грузинский тост, чтобы сказать нечто торжественное и заурядное. Чтобы у тебя было много здоровья и десять жен. А вот аккорд Веронезе. Чем он хорош? В нем есть художество. А все остальное — тема, образ, прочее, они как подтверждение художества. Художественной мысли. Они не впереди. Они там, а не здесь. А здесь есть нечто итальянское. Но совершенно естественное. Ведь итальянцы очень много рисовали, они шли от рисунка. Их композиции многофигурны, они ставили одно, другое, третье — рядом, рядом, рядом. Они создали такую школу и такое


306 Ю. Шейнис Первородство искусства

количество вариаций, что нам пройти мимо этого невозможно. Наработано столько, что оно неизбежно всплывает в нашей памяти, в подсознании. Даже в случайно увиденном. Такие совпадения бывают. И мы невольно попадаем и будем попадать в их сюжеты, в их образы. Мимо них мы можем пройти только в абстракции. Но в абстракции можно пройти мимо всего. А в этих вещах — образы, фигуры. Такого качества след, отпечаток у посредственного художника не найдешь. Даже случайно. Они ему недоступны. Это нужно увидеть, нужно почувствовать на том же уровне. И это не подражание, это перекличка с вечными темами искусства. Это сразу прохождение всех этапов, каких только возможно. Характеристик, способов, композиций. Это — ее царственная простота. Ее свобода. Я вижу, я чувствую, я рисую. Она не подсматривает. Ее позиция очень понятна. В ней не нужно искать тысячу подтекстов. Она совершенно самостоятельна. И поэтому она не стесняется повторов. Этих вечных образцов. Вечных тем. И такая открытость в ее пользу. Как это. Я возьму тему, которую делал Рембрандт? А что тут такого! Она без мухи в носу, и ей это ничего не стоит. Она очень органична. Это опять же сочетание масштаба проявления и сущности. Она нигде не нарушает этой органики. И вот что на ее примере видно. Разные типы художников. Одни приспосабливаются к ситуации, к моде, к стилю. И мы видим, как они в массовом порядке следуют в этом направлении. Есть и более грубое приспособление — под заказчика, когда, не особо задумываясь, делают то, за что платят. И совсем малая часть — приспособление к себе. Это знак того, что это художник, когда его принимают таким, каков он есть. Это одно из главных качеств, когда человек не думает, не озабочен проблемами — есть мода или нет моды, чего хочет заказчик, как ему угодить или понравиться. Его не интересует это. Он озабочен своими проблемами. И наступает время, когда его берут таким, каков он есть. Это многого стоит, и если человек прошел этот путь, это подтверждает — он художник. И прежде всего художник. Он живет, он занят. Его не интересует, моден он или не моден. Ведь мы постоянно наблюдаем этот процесс. Влияние моды. Она захватывает подавляющее большинство.


307

Но ее она не захватывает. И это совсем другое дело. Можно брать что-то от импрессионистов, экспрессионистов, можно набираться опыта живописи и вкладывать его в свое творчество. И этот опыт будет приемлем, потому что ее влияния — это ее собственный выбор. Давний выбор. Воздействие культуры в целом. Ее пристрастия, ее вкуса. А влияний текущего выбора на ней нет. Она не участвует в процессе общего бега, гонки. Это очень важно. Немного таких, которые не бегут в толпе. Они сами по себе. И это особое свойство личности — не поддаться общему воздействию, остаться самой собой. Вот записи. Слегка розовое. А в другом месте, тут же рядом — Светло­розовое. А тут рядом. Написано. Голубое. А тут же рядом. Бирюза. Бирюза с зе­ленью. И опять Бирюза. Для художника здесь все понятно. Набросок


308 Ю. Шейнис Первородство искусства

проходной, рабочий. Но не в нем дело. Дело в этих соотношениях. Попадается на глаза такой лист. И он ценен даже не самим изображением, а тем, как художник видит. Увидел натуру, и какие у него возникли мысли. Есть рисунки более совершенные. Но те сами по себе, а тут мы видим материал. Тайну замысла. Расшифровать до конца мы ее не можем, потому что в процессе письма эта бирюза, которая переходит в бирюзу с зеленью, проявит себя только, когда выйдет из-под кисти. Но направление мы чувствуем, мы узнаем. Опять же. Свободный художник, как она, знает, чего хочет. Он идет ощупью, но в то же время знает, чего он хочет. А такой себе художник идет по пути, что получится. Он пробует, что получится. И если получится, он припишет себе это как успех. Может не получиться. Ну, что ж. Тогда он огорчится. Но не очень. Потому что такой художник слишком аналитичен. Он слишком рационален. Опять же, стремясь к результату. Все обосновано. Правильно. Но это не первый ряд. Не первый ряд партера. Это пятый ряд. Недалеко, конечно. Но не первый. А художник, как она, свободен. Вот она черкнула себе на листке что-то и тут же записала. Она совершенно самостоятельна. Она уже намечает себе путь. У большого художника нет отдельных задач. У него одна большая задача, которая в каждом отдельном случае себя заявляет. Но это постоянная задача, не прерывающаяся. Поэтому художник, сидящий в пятом ряду, как бы состоит из кусочков. Того, что подвернется. Если подвернется, он начинает подгребать. А ей не нужно. Она в любой ситуации знает свой путь. И опять же, пойди, поищи это сегодня. Не найдешь. Не будет. Но опять же, это я говорю о художнике, о человеке-художнике. Потому что если судить по этим меркам, все остальное — не художество. Все остальное — рисование, способности, много всяких слов, пояснений и примечаний, значительных самих по себе и по средним меркам пригодных к употреблению. Это печально, к сожалению. Потому что в этом потоке перемешанных ценностей распознать настоящее трудно. Поток плотный, а настоящее существует в одном экземпляре. Вот тот рисунок с надписями повторен более точно, без комментариев, где какой оттенок бирюзы, но с большим пристрастием к некоторым деталям. Грудь уже как-то промоделирована, пуп обозначен поглубже. Глаза, глаза уже глядят. А там все смазано, намечено, только ради того, чтобы зафиксировать колорит. Один и тот же рисунок. Ее процесс обучения, по-видимому (я при том не присутствовал), был настолько насыщен пристрастием к творчеству, к деланию, что чувствуется: он не прерывался. Я познакомился с ней, когда она была уже человеком зрелым. Но теперь, когда я держу в руках следы далекого прошлого, я по ним как-то вижу, что тогда происходило. Вот интересно. Рисунок, о котором я легко могу говорить, потому что я понимаю эту задачу. Рисунок, который сделан специально для того, чтобы зафиксировать движение сильного тела. Ощущение сильной страсти. Ноги расставлены, рука вбок, жест-обращение. Голова слегка вбок. Чувствуется, что это серьезнейшее меновение. Характер. Точнее позиция. Пластика отражает социальную позицию. Кто сегодня может свести вместе то, что раньше считалось нормальным для художника? Тема. Мастерство плюс проблема. Сегодня проблем нет. Вместо мастерства — манера, вместо проблемы — мода. А здесь. Этот разворот. Плечи. Этот лоб. Клок волос сбоку. Именно черным пятном. Этот


309


310 Ю. Шейнис Первородство искусства

жест. Да кто ты такой?! Что ты собой представляешь? Посмотри на мои ноги. Посмотри, как я стою. А ты кто? Чего ты сюда пришел? Это содержание настоящих старых мастеров. Которые вкладывали в изображение не только то, что они умели. А то, о чем они думали, о чем они говорили. Это очень старая школа. И она — Зоя Лерман — не проходит мимо. Она знает, что делать. В своей манере. Потому что мы имеем дело с художником, а не выучеником. В этом огромная разница, которая сегодня уже не видна. Потому что художников нет, а выучеников сколько угодно. Разве это не так? Я говорю с пристрастием, потому что я лицо заинтересованное. Не в отношении Зои Лерман, а в отношении искусства, к которому я тоже принадлежу. И поскольку она сейчас объект нашего внимания, я прикладываю к нему свои мерки. Я измеряю ее своими понятиями. Понятиями художника. И они совпадают. Не-художник может фотографировать, может рисовать, интерпретировать чужой текст. Художник в этом процессе свободен, а не-художник в лучшем случае иллюстратор. Если говорить об иллюстрации текста — это одно, а иначе иллюстратор — это поверхностное реагирование, это — фиксация момента, но не проникновение в суть. И если нет почерка, нет позиции, то эта иллюстративность мертва. Она уже не является искусством. Если нет сути, то и форма слаба. В сильной форме всегда присутствует содержание мастера. Потому что мастерство одновременно является и формой, и содержанием. Разделить эти вещи никак нельзя. Вот в Зое Лерман это очень хорошо видно. Что она мастер своего видения и своего же содержания. Оно в ней очень цельно и совершенно не делится. К любому ее наброску определение «иллюстративность» не подходит, потому что иллюстративность — это и есть разделение. Там мастерства нет, есть только фиксация чего-то. Это даже не пятый ряд партера. Это дальше, и еще дальше. Она идеалистка, она не может не делать красивее. Вот эта. С сигареткой. Социум одновременно с художничеством. С его сутью. Видно, что ей постоянно хочется рисовать. И опять же. Кому это сегодня нужно? Чтобы так просто хотелось рисовать. Где это? Сегодня художник — это делец. Он рисует, когда надо. Но художник, который рисует по заказу, по необходимости, уже не художник. В этом смысле он обречен. А художник, который рисует, потому что ему больше и делать нечего, потому что он этим живет — это художник. У нее это видно. Она рисует, повернувшись спиной, боком, как угодно. Она рисует и рисует. Человеку, который не умеет рисовать, дано слово. Он говорит, говорит. Ля-ля, ля-ля. А человеку, которому дан этот дар, говорить не нужно. Он говорит иначе. Он рисует. Или он пишет музыку. Это тоже язык. Это необходимость высказаться. Если бы мы определяли художника по таким качествам, мы бы не имели их такие отряды. Такие колонны. С флагами. С ящиками. С амбициями. Была бы совершенно другая картина. По-моему, это так. Если особенно не щепетильничать и не жалеть своего брата, то можно сказать, как оно есть. Самому себе и всем окружающим: — «Ребята, очнитесь. Вернитесь к самим себе. Задумайтесь». Рисовать и рисовать, вот ее свойство. Не для того, чтобы кто-то любовался. А для себя. Чтобы рисовать. Обычно художник соединяет одно с другим. Он и понравиться хочет. И так, и сяк. Его интересует профессиональное суждение. Он такой. А у нее совершенно этого нет. Она ничуть не озабочена чьим-то


311

мнением. При том, что она в каждом рисунке выкладывается. Она не экономит. Человек рациональный сказал бы, что она даже тратит себя впустую. Но это, если забыть о ее главном свойстве, первородстве художника. Интересно, как в ней сочетаются рисование от импульса и рисование от знания. Она свободна в выборе пластического языка. Ее постоянное рисование рождает тот уровень свободы, который невозможен вне этого постоянства. И при этом между отдельными рисунками может быть такая разница, что кажется, они принадлежат разным людям. Вот, если пояснить. Есть рисование, которое строится на прямых отвесах, касательных линиях, диагоналях, вертикалях. Рисунок линейный, контурный, строительный. Линии, которые выстраивают, держат всю конструкцию, линии, которые фиксируют границу формы. И есть рисунок, где линия мягкая, чувственная, интуитивная, существующая как бы сама по себе. Каждый тип рисунка имеет свои достоинства и свою цель. Между ними такое различие, что можно ошибиться в авторстве. Но она владеет любыми возможностями, они ее не сдерживают, в зависимости от состояния она использует тот или иной ход. Например, здесь. Если отрешиться от изображения, видно, что рисование здесь идет от схемы. Здесь нет беглого рисования. Оно продумано и подчинено конечной цели. Вот платье. Вот ножки-колбаски, остро заканчивающиеся туфельками. И повернутая головка. Пикассинная. Выставленное плечико. Видно, как это все поставлено. Специально. Сознательно. Плоская спинка, острые плечики с закругленными краями. Головка повернута. И ножки толстенькие и остренько заканчивающиеся внизу остренькими стопочками. Так видна балерина, когда ты на нее бросаешь быстрый взгляд. Не долгий, а мимолетный. Что мы видим? Платье. Ножки крепкие, но изящные. И движение головы. Для балерины движение головы — это все. Она головой, шеей подает все время знаки. О чем все это говорит? Что художник ставит задачи по сути предмета. Она оценивает объект, предмет изображения не по случайным признакам, а по главным. Трагическую или интимную ситуацию она передает в жесте и типаже. Она не просто рисует, а фиксирует состояние, отражающее суть момента. Художник так работает, когда он понимает смысл изображаемого. Для чего изображение возникает? Не просто для того, чтобы появиться, а для того, чтобы сказать то, что послужило толчком, началом. И здесь


312

она работает, как самый настоящий реалист. Она выбирает из сюжета наиболее существенные значимые признаки. Самое главное. И соединяет в себе все достоинства реалистического искусства, импрессионистического направления, просто рисования — чувственного, почти отрешенного. А есть другой тип рисунка. Его линия легкая, она ни с чем не связана, она не преследует цель соединить две точки в конце и начале, она может как угодно вибрировать, и не важно, где она закончится. В ней состояние полной свободы. И рисунок строится такими чувственными линиями, такими кудряшками, которые, как вышивание. Крючочек, стежочек. И от этого набирается качество. Есть рисунок от большой формы, где линия подчиняется заданной теме. А есть рисунок, где линия имеет живописный характер. Тут цельность формы не столь важна. И, казалось бы, этот произвольный штрих больше говорит о состоянии цвета или тона, чем самой конструкции. Но этот анализ подходит к тому, кто владеет разными возможностями в зависимости от материала, состояния, ситуации, настроения, аудитории, где художник оказался, от условий. Тут даже не угадаешь. Что определяет? Почему сегодня так? Это гораздо в большей степени — состояние автора, чем объекта. Где-то оно облегченное, где-то отрешенное. Где-то напряженное, скованное, отягощенное чем-то иным. И тут же написано: Свет. Тепло. Красный. Ясно, что настроение рисунка идет от колорита, который пока еще только увиден. Его еще нет, а пока его передает линия, все эти беглые штришки, штришки. Это все тон и цвет.


Вот две певицы. Линия свободна. Мысль опережает рисование. Она не сюжетная, а именно образная. Само рисование образное. Образ важно зафиксировать, не стремясь его прорисовывать, его важно просто подхватить, как бы на лету, не по контуру, а по массе, по энергии. Набросок может быть в три штриха, чтобы художник успел отобрать, зафиксировать для себя главное из увиденного. Или, наоборот, с огромным количеством линий и штрихов, для того, чтобы потом к нему вернуться. Здесь гораздо больше информации для воспроизведения, чем в рисунке по существу, как конечной цели. Левая сторона, правая, правильно согнутая рука в локте, нога в колене. И пока это все делается, пусть даже быстро, образ меняется, уходит. А здесь рука мечется, фиксирует движения, стремясь успеть за мыслью, набирает информацию. Это не рисунок напоказ, он хорош тем, что наполнен образным состоянием. Для художника стиль — это тоже язык, продолжение себя самого, и здесь она неподражаема. Это ее. В другом варианте можно обдумать, выстроить, использовать опыт. А здесь — не опыт. Здесь — ощущение. Такие рисунки даны только тому, кто это чувствует. Даны, кому даны.

313

Интересно, когда она работает с рисунком, она его обостряет, а когда переходит в цвет, рисунок уходит за счет ослабления тональной нагрузки. И напряжение спадает. Цвет заменяет контраст черно-белого тона. В рисовании она живописец. И ее рисунки — это пролог, начало живописи. Неизвестно, как это будет, но тональность картины уже чувствуется. На ней можно многому научиться. Характернейшая особенность нашего времени такова, что при определенных условиях и обстоятельствах можно говорить, что угодно. Создавать любые метафоры. И чем более они невероятны,


314

тем более правдоподобны. Имя Лерман здесь хорошо для примера. Оно определяет качество. И мы можем попасть в этот фетиш имени. Когда дилетанта заносит, он начинает говорить вещи, ему не свойственные. Он пользуется наработанным. Колорит. Цвет. Эти слова уместны, если знаешь, как ими пользоваться. И для чего. Масса рисунков, набросков, которые для самой художницы мало что значат. Она их сделала десятки тысяч. Не меньше. То ли из них что-то выйдет, то ли нет. А на дилетанта действует магия. Магия принадлежности этого творения этому имени. Он наденет на него все, что знает по этому поводу. Он справедлив в своем отношении к этому имени, но он будет ошибаться. Применять высшие степени оценок крайне опасно. Нужно быть сдержанным. Как знать. Тут имя работает. Мы имеем дело с явлением, которое для всех, как петля на шее. Как только на какой-то пакости написано «Пикассо», каждый скажет: это гениально. Потому что написано «Пикассо». Или написано. «Шагал». Начинает работать не сам факт, а наши собственные усилия. Попытка собственного самовыражения. Поэтому не нужно спешить. Вообще нам всем нужно быть, с одной стороны, честными, с другой стороны, требовательными, а с третьей, — скромными. Этому Зоя Лерман тоже учит. Приходится признать существование художника, который не нуждается ни в каких определениях, независимо от приятия или неприятия ее тематики и социального выбора. Признать, как существование мастера, наделенного уникальным художественным мышлением. Как человека, рожденного художником. И здесь важно не потерять основное. Кто же она такая? Прожившая здесь, с нами, среди нас всю жизнь, здесь, в Киеве, за европейской околицей. И вместе с тем прожившая совершенно другую жизнь. Особую, внутри себя. Эта вторая жизнь здесь, в ее рисунках. Что она за художник? Как она смогла прорисовать здесь столько лет? Оставаясь сама собой. И не почувствовать в этом никакого неудобства. Никакой неловкости. Даже не заметив места проживания. Не идя ни туда, ни сюда, ни со всеми, ни к кому не присоединяясь, не будучи ни от кого зависимой. Как это могло возникнуть? Эта свобода дара, который не ощущает ни препятствий, ни условностей. Она себе не мешает, себя не сдерживает. Ее рисование не украинское, не киевское, не академическое, никакое другое, подлежащее конкретному определению. Это ее собственный генетический выбор. Только ее самой. Придумать это нельзя. Для придумки не хватит воображения. Чтобы вот так кружить, кружить, для этого нужно иметь полную внутреннюю свободу. И она обладает этой свободой. А ведь она не замечает, что она выпадает. И все, кто ее знают, принимают именно такой, выпадающей. Художник, который уже как бы и не человек, а явление, случай. Вопреки правилам игры. Вокруг нее нет шума. Просто такой вот случай приключился. Исключение из правил. Конечно, в ее лице можно Киеву приписать совершенно особое достоинство. Но это Киеву достоинство, а не ей. Понятно, она любит город, близких людей. Но она могла бы жить, где угодно. Не здесь. Ничего не потеряв. И это обидно. Хочется спросить — а где же мы? Где мы были раньше? Даже сейчас? Почему молчали? А ведь это вершина. Причем не столько украинского или, допустим, русского или европейского искусства. География здесь ни причем. Она — вершина художества, творчества, как такового. Одна из вершин. Но сейчас ей этого никто не говорит. А она, я думаю, в этом и не нуждается.


315

Ширмы

Ч

еловек живет в мире, который сам для себя нарисовал. Его — этого мира — как бы и нет, но, вообразив его и войдя в изображение, человек в нем живет. Живет в своем собственном нарисованном мире, вовлекается, населяет персонажами. Человек выгораживает себе пространство посредством фантазии, бумаги, кисточки или карандаша. И это настолько не похоже на то, что происходит вокруг, что остается удивляться энергии воображения. Пытаясь убежать от докучливого однообразия, меланхолии, неопределенности и обид, человек возвращается в тот вымышленный мир, как к себе домой. В его пространстве — пусть всего лишь условном, отгороженном от всего прочего хрупкой перегородкой, — можно укрыться и переждать непогоду. Защитой, ограждением этого мира служит ширма. Нет более простого и вместе с тем причудливого предмета обстановки, чем это явление былых коммуналок, музеев и комиссионных магазинов, мебельного анахронизма, завезенного к нам с Востока, как бы в дополнение к пороху, бумаге и прочим изобретениям тамошней цивилизации. Хрупкая гармошка из лакированных палочек и натянутого между ними шелка сама по себе создает пространство, раздвижную картину,








предназначенную для созерцания. Фокус в том, что ширма не только прячет, но и показывает: скрывая унылую реальность, взамен она преподносит увлекательную иллюзию. Выгода очевидна. Игра, тайна и волшебство живут здесь рядом. Это трудно понять нам — европейцам, приученным к однозначной заданности предметов. Но отказаться от этого понимания нельзя, потому что тот далекий мир существует и может неожиданно проявиться во всем своем неожиданном и впечатляющем разнообразии. Мерцающий свет фонариков, плывущих по темной воде, прыжки босоногих воинов, крылатые пагоды, перекликающиеся с торчащими из молочных облаков сахарными вершинами, длинноклювые птицы, обезьяны, цветочные гирлянды. Ожившая каллиграфия иероглифов, текст, стекающий с плоскости, как капли дождя с поверхности стекла. Мечты меня Уносят далеко. Теперь весна на юге. Зацветают Везде сады. И лодок хоровод Под музыку скользит По глади вод.

322 Ширмы

Мечты меня Уносят далеко. Теперь на юге Наступила осень. И на просторах В десять тысяч ли Повсюду Краски осени легли.

Над городом — Забытый челн Дымится ив пыльца Снесло в камыш волной, И белый пух... И с башни, И толпам нет конца — Что белеет под луной, Все в этот час Свирели голос Любуются цветами. Ветерком доносит. (Ли Юй, 937-978) Все эти картинки, разбросанные в плоскости ширмы, обещают какую-то иную реальность взамен той, которую скрывает отгороженное от нас пространство. Так и искусство, оно так же готово подменить жизнь, но мы не в претензии за эту подмену. Как и все остальные, художник связан заботой о собственном теле, стремлением к комфорту и охотой к перемене мест (на некоторых последнее правило не распространяется). Но более всего он озабочен открывшейся связью между собой и миром, извлечением скрытой энергии, опытом особенного, доступного только ему познания. Для этого он существует, или точнее, призван в этот мир. И вот ширмы. Еще неизвестно, что из этого получится. Мир просыпается, как в первые дни творения, оживает, кружит, наполненный тайными догадками создателя. Фарфоровая белизна, хрупкость и изящество. Приготовление. Переодевание для выхода на публику. За каждым жестом, — свой скрытый смысл. Образы сменяют друг друга, они исчезают и вновь появляются, отраженные в створках ширмы, как в бесчисленных зеркалах. Они предупреждают: ни в чем нельзя быть уверенным до конца. Как знать, каков будет результат, если создатель не может остановиться, поставить точку. Что-то обязательно должно случиться, но что именно?..


Блестят на румянах слезы, И на душе смятенье. Радость короткой встречи Когда еще повторится? Так повелось, что людям Грусть суждена от рожденья. Она — как поток бескрайний, Что на восток стремится! (Ли Юй)

323

Восток глядит из-за ширмы — хранитель вечных истин, укор переменчивому и непостоянному Западу. Что можно противопоставить бессмысленному соблазну постмодерна, пытающемуся заселить мир фантомами, наполнить мыльными пузырями, лишенными содержания и лопающимися при первом прикосновении? Вот этот театр, эту ширму. Хрупкую декорацию, отделяющую нас от непостижимого замысла. А можно увидеть иначе. Отчетливее и проще. Ширма — не только предмет искусства, но обязательная деталь интерьера. В художественном институте она играет особую роль. В памяти она остается, сохраняется, давая начало сложной, причудливой, постоянно меняющейся теме. Натурщица гораздо более интересное явление, чем натурщик. Натурщиков ставят вначале, натурщиц попозже. И вот ждут ее выхода, пока она шуршит там за ширмой. Предчувствие — художник и модель. Смутное угадывание. Никто еще не знает, что он будет рисовать и как. Сейчас она выйдет. Что-то произойдет, что-то окажется перед глазами. Для того, чтобы погрузиться в этот мир, нужно желать. Нужно увидеть этот мир изнутри, совершить открытие, недоступное уму, питающемуся заурядными дневными впечатлениями. Мне теперь не заснуть, А ночь бесконечно длинна. Звуки и лунный свет Льются в мое окно. (Ли Юй) Пока что это магия предвкушения. Ожидание таинства. Это еще не живопись, не графика. Пока что это явление природы, скрытое ширмой.


Волшебное кафе Зои Лерман

324

Е

сли относиться серьезно к привычным вещам и явлениям, то кафе можно назвать одним из выдающихся достижений цивилизации. Это важная часть европейского пейзажа, совершенно обыденная и естественная, как река Сена и Собор Парижской Богоматери. Словарь Брокгауза и Ефрона просвещает, что кафе — излюбленное место для сборищ литературных и политических деятелей. Далее авторитетный словарь дает такую информацию. Первое кафе открылось в Марселе в 1654 году. Отсюда мода мигом домчала до Парижа, и в конце ХVIII века во Франции было около 900 кафе. Старейшее парижское Café Procope посещали известные люди — Вольтер в том числе. Свои кафе были у якобинцев, бонапартистов, политическая жизнь в них бурлила. В Англии при Карле II кафе даже закрывали королевскими указами, как очаги оппозиции. Меню кафе сложилось под влиянием исторических обстоятельств. В 1683 году турки сняли бесславную осаду Вены. В брошенном лагере султана Мустафы обнаружились большие запасы кофе, который оказался весьма кстати для открытых по случаю победы заведений. Пирожные обрадованные венцы научились готовить сами. Художники поспешно присоединились к поэтам и революционерам. В парижских Новых Афинах встречались импрессионисты. Они сходились к десяти часам вечера (Джордж Мур. Воспоминания о Дега); художники, так же, как и кафе, работали допоздна. После смерти Э. Мане излюбленным местом стало кафе Де Ларошфуко. Традиция прочно утвердилась, художническая жизнь в кафе стала обыденной. Здесь назначали встречи, демонстрировали наряды и устраивали балы. Кафе демонизировали. «В моей картине «ночное кафе» я пы-


325

тался показать, что кафе — это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление», — писал Ван Гог брату. Это, конечно, крайний случай. Но биографию художника невозможно представить без этого заведения, пусть даже это будет духан в центре Тбилиси, запечатленный Пиросмани. Город имеет несколько мест, где воображаемое встречается с обыденным, а проза жизни — с поэзией. Кафе подходит для этого идеально, как опера или цирк. «Вы ищете жизнь реальную, а я мнимую», — говорил Э. Дега одному пейзажисту. В кафе такую жизнь можно было найти, хотя и реальная жизнь никуда не девалась и напоминала о себе порой очень навязчиво, особенно одинокому и голодному. Тем более сильным было желание противопоставить ей нечто свое, найти доброхота, готового оплатить чашку кофе. Кафе — подходящее место для таких случаев, здесь можно рассчитывать на понимание и сочувствие. Кафе — это место отдыха, безделья, флирта, выяснения отношений и оформления сомнительных сделок. Своя мебель, свой стиль, свое облегченное (для кошелька и желудка), в сравнении с рестораном, меню. Одежда свободнее и проще. Пьют меньше. Зато в кофе льют больше. Советская власть относилась к кафе неодобрительно, на пределе терпения — время было боевое, и атмосфера праздности раздражала и настораживала. Периодически в кафе, как мальков в вычищенный пруд, запускали молодых поэтов и устраивали летучие выставки с двусмысленным обсуждением эстетических завоеваний. Но поэты не приживались, и благое начинание гибло без пользы. Кафе не вписывалось в идеологию и оставалось под подозрением. Его старались унизить. Нет ничего более оскорбительного, чем назвать кафе учреждением общественного питания. К этому нечего добавить. Поверх отделки под мрамор вывешивалась доска социалистических обязательств и деревянный ящик с книгой жалоб и предложений. Швейцара полупрезрительно звали гардеробщиком. Он не пускал с улицы в туалет, ожесточался по пустякам и, в отличие от ресторанного коллеги, рассматривал свою работу как временную. Милые официантки мечтали выйти замуж за офицера и разделить его трудные будни. Шпионы обходили кафе стороной, абонировав древесное дупло в ближайшем лесопарке. Госбезопасность, чтобы не терять квалификацию, оценивала сюжеты росписей на потолке, разглядывая их, как в планетарии, и находя скрытую крамолу где-то на пределе звездной туманности. В случае большой удачи здесь можно было купить джинсы у фарцовщика. Но и только. Художники мигрировали в ведомственные буфеты, где сочувствующая тетя Маша наливала в долг, и в мастерские, списанные в нежилой фонд. Теперь, когда прошлое воссоздается каждым на свой лад, в воспоминаниях о тогдашних кафе проявляются ностальгические нотки. Но вспоминать особенно нечего. В советское время кафе присутствовало в жизни Зои Лерман обыденно и повседневно. За стенкой ее квартиры на улице Михайловской. В самом помещении величиной с вагонное купе помещалось две стойки. Очередь — хвостом из норы — тянулась на улицу. Чашки с кофе выносили из заведения и ставили снаружи на подоконник. Пространство за Зоиным окном было затенено развернутыми друг к другу профилями. Тогда это было неинтересно. Зато сейчас... Появление наркоманов обозначило слом эпохи. Эти не самые полезные для общества люди обнаружились вначале именно здесь. Невинно и как бы


не всерьез. Появились рано повзрослевшие девушки. Теперь, когда здесь стало можно встретить не только женоподобного ангела, но и его искусителя, жизнь стала налаживаться, обнаруживая все новые формы. Кафе сбросило маску и громко объявило о своей рыночной сути. Это — отдельный мир, где люди выглядят лучше, чем на улице, и живее, чем в ресторане, где страсти проще, предложения откровенней, а цены доступней. Сначала нам слегка взгрустнется, Мы спросим кофе с кюрассо. Вполоборота обернется Фортуны нашей колесо! (О.Мандельштам)

326 Волшебное кафе Зои Лерман

За этими полуоборотами она юда и приходит. Кафе — это место, где удобно наблюдать за людьми, как за объектами живой природы, а художник, как никто другой, ищет в лицах выразительность. Позу, улыбку, поглощенность моментом и — непременное условие — отсутствием агрессии. Тут Зоя Лерман находит себя. Лица — ее раздражитель, предмет интереса. Она ищет их, как истосковавшийся по общению человек ищет собеседника. Место здесь удачное. Можно утверждать, что рисунок является сутью кафе. Рисунок быстр и мимолетен. Это не особенность жанра, это его суть. Здесь полезно прибегнуть к мнениям великих, позволяющим точно оценить суть этого, казалось бы, досужего рисования. Впечатляюще, хоть и мрачновато (впрочем, не для романтика), Эжен Делакруа выразил свое представление об изобразительной технике. а Шарль Бодлер записал его высказывание дословно: «Если у вас не хватает умения запечатлеть на бумаге фигуру человека, выбросившегося из окна, за то время, пока он падает с пятого этажа на землю, вы никогда не научитесь выполнять значительные вещи». Хорошо, что Зоя Наумовна — большая поклонница Делакруа — не стала использовать в своем творчестве подобный сюжет, а предпочла находить темы для своих рисунков в кафе. И еще одно мнение, на этот раз Эдгара Дега (в изложении Поля Валери), который отличал набросок — правильную передачу предметов — от рисунка — особого искажения, характерного для своеобразного видения и манеры художника. Именно благодаря такой индивидуальной аберрации работа над изображением предметов способна стать искусством. Вот этого искусства и добивается Зоя Лерман. Ничуть не осознанно, не ставя перед собой какой-то особой задачи, а просто так, по природе собственного дара — суметь высказаться на своем собственном языке. Лучшего места, чем кафе, для рисования не найти. Рисуя, она действительно разговаривает. Молча. Смотрит, иногда улыбается. Они рассказывают, она слушает, передавая впечатления движением карандаша по случайно подобранному листу бумаги, меню, театральной программке. Тому, что найдется на столе или в ее сумочке. Для нее это не только текущий момент, это нечто большее, это — тема. Возможно, за этим выхваченным мгновением кроется ситуация, о которой стоит рассказать. Трудно представить, насколько адекватны ее типажи. Но, очевидно, они принадлежат Европе. Это само по себе удивительно, художник идет в киевское кафе, куда-нибудь на площадь Толстого или на Майдан, а рисует то, что легче


327

встретить в Париже, чем здесь. Этого здесь почти нет, неизвестно, когда будет и будет ли вообще. Странное получается рисование, смесь натурного изображения — побудительного сигнала к действию — и игры воображения, которое это действие отнюдь не оживляет. Может быть, напоминает, придавая этому изображаемому что-то такое, чего здесь нет. Есть исходная точка, начало, но она не рисует с натуры. Она импровизирует с ней. Живя в своем мире, она не может обойтись без общения. Но, выбираясь из изоляции, она ищет наиболее близкое, подобное себе. Воспринимая мир, она выбирает и ищет в нем себя. В этом весь фокус. Она не пытается передать лицо буквально, изобразить его, она видит в нем типаж, а в типаже — что-то свое. И превращает свои персонажи в нечто иное. В своих собственных и любимых собеседников — Врубеля, Дега, Ренуара. Поглядите на ту, что в шляпке, это типичный Ренуар. Вернее, вход в мир под названием Ренуар, а за ним огромное пространство, где можно встретить и распознать знакомые лица. А вот лица Глущенко — киевского парижанина и хорошего Зоиного знакомца. Ах, Зоечка, и вы сегодня здесь. Как это мило... Или те — любители абсента. Или девочка с восточными сливовыми глазами. Узнаете? Как будто весь Киев состоит из таких лиц. Но ведь это не так. Совсем не так. Да и откуда они здесь? Конечно, такие лица в городе есть, и даже много — молодые, красивые лица, но сказать, что это типичная киевская публика, нельзя. То есть сказать, конечно, можно, сказать можно что угодно. Идите быстрей все сюда, смотрите на эти рисунки, ага, вот мы какие! Но нам не поверят. И будут совершенно правы. Приходится разочаровать. Это не мы, вся эта публика — лица Зои Лерман. Можно очень долго приводить себя в порядок, подкрашивать, подмазывать и припудривать, подбирать выражение так, чтобы получше и покрасивее, и все равно не получится. Это ее кафе. Она отбирает эти лица. По каждому из них можно написать рассказ. Это ее театр. Эти образы существуют до того, как она их создаст. Она приходит в кафе для того, чтобы их там встретить. Но, рисуя, она открывает не их, она открывает себя и рассказывает о себе. О ней можно сказать, что она европейский художник киевского происхождения (походження, как тут же поправят ревнители языка). Но ни в одной картине, ни в одном наброске никакого киевского походження не найти. Его там нет. Не потому, что Киев плох. Она любит свой город. И стихия кафе, по-видимому, общая, что в Киеве, что в Париже. Но разница есть, можно даже не спорить. И она выбирает ту, что в Париже, хотя сидит она в Киеве, за соседним от нас столиком. Глядя на ее кафе, можно составить превратное впечатление о Киеве. В том смысле, что его можно сильно перехвалить. Как, возможно, и Париж. Остается пожалеть, что художники не занимаются естественным отбором. Насколько мир стал бы лучше. Но увидеть, какими мы могли бы быть, художник может. Это в его силах. Собственно говоря, это Зоя Лерман и показывает. Она нам льстит. Льстит не осознанно и с расчетом, как принято льстить, а мечтая, и как бы случайно (как заглядывают в рисунок через плечо), представляя нас нам самим. Художеством нельзя изменить мир, это пустая задача, но можно заменить им зеркало. Хотя бы на время.
















Художники (слева направо) И. Чамата, О. Ержиковский, В. Реунов, З. Лерман, А. Захарчук (у дома В. А. Реунова).

Голос Зои Наумовны

К

огда-то, больше десяти лет назад, Зоя Наумовна Лерман наговорила этот текст автору нашей книги, и он был опубликован среди других размышлений художников (сборник Апология). Нужно добавить, что сама Зоя Наумовна не любит долго говорить и выражает свою мысль просто. Поэтому сам текст получился несколько (как бы это сказать) более торжественным, чем свойственно самой художнице (пафос ей чужд совершенно). Но по смыслу текст точен.

342

Говорят, сейчас хаос вместо прошлого монотонного отлаженного бытия. И правда, не заметить нельзя. Но это не главное для художника. Краски, холст, действительно, дороги. Но когда пишешь, что хочешь, за это нужно платить. Или писать тем, что под рукой. Мы очень много разговариваем, спорим о том, что вне нас. Как было раньше и как теперь. Конечно, хорошо, что государство перестало вмешиваться в творчество, не навязывает свою эстетику. Хоть и эстетики там не было и не могло быть. Потому что эстетику создает искусство, сам художник. Глупо говорить, что была какая-то особенная советская эстетика. Была, конечно, как бывает плохое искусство. Но искусство ли это — вот вопрос? Называйте, как хотите, — агитация, пропаганда, воспитание, но только не искусство. Государство не может помочь или помешать художнику в главном — в его работе, в состоянии души, в творчестве. В жизни может, причем сильно, даже убить может. А в работе — нет. Потому что все, что нужно для творчества, находится в самом художнике. Он и в тюрьме будет работать, и слепой, и несчастный, потому, что иначе не сможет. Ясно, что условия очень важны. Но сколько благополучных художников потеряли самих себя только потому, что погнались за этим благополучием. Да, да. Раньше краски, холст стоили дешево. Государство выдавало художнику дешевые материалы и объясняло, что оно хочет получить взамен. Взамен оно хотело видеть себя молодым, красивым и сильным, как в волшебном зеркальце. Чтобы все было парадным, героическим. Многоликий портрет, где все счастливы. Но опять же. Все зависело от таланта художника. Любую натуру при всем параде можно написать без фальши. Гойя так писал. Веласкез. Государство принимало, благодарило, награждало. Но вот интересно. Настоящего доверия между государством и сильным художником


343

никогда не было и нет. Потому что взгляд художника зорче, он и самодовольство может различить, и морщины, и позолоту, он польстит, но так, что будет видно, что именно польстил. Государство художнику не доверяет, а он его не уважает, почти открыто. Или не замечает. Деньги, конечно, нужны. На холсты, на краски. И успех иногда нужен. Но это — второстепенное. И вообще, жалобы на государство для собственного оправдания не годятся. Для жизни — да, денег нет, трудно, тяжело, а для искусства — это не аргумент. Если мне не работается — день, два, месяц, кто виноват, кроме меня? Причина во мне. Измерения для государства и художника разные, а, если оценить в исторической перспективе, то они вообще несравнимы. Государство, как человек, подвластно времени, а искусство — нет. Искусство не бывает старым, иначе это — не искусство. Есть старые мастера, но старого искусства — нет. Каждая частичка пережитого, воплощенного в искусстве, становится частицей вечности. То, что представляет проблему для философа, для художника — очевидно. Ему не нужно спорить, он практик, он познает мир при помощи красок. Это интуитивное, личное знание, потому оно уникально. А результат измеряется талантом. Потому и вечность гораздо определеннее с точки зрения художника, чем ученого. Для художника — это категория эстетическая, а не физическая. Вот поэты пользуются словом вечность. Никого это не удивляет, но волнует каждого. И по-своему. Еще говорят — муки творчества. Причем часто, иногда без повода, так что даже звучит пошловато. Но ведь это и есть способ приобщения к вечности. Художник не ищет этот путь специально, он его ощущает в себе и действует соответственно, иначе это — не художник. Потому политика не имеет ничего общего с искусством. Хорошее или плохое — оно лишь отражение человеческих свойств. Здесь нет противоречия. Художник живет в своем времени, но он ощущает его по-особому, более обобщенно, в категориях общечеловеческих, природных, а не сюиминутных. Радость, доброта или, наоборот, голод, катастрофа — вот темы искусства. И про время, и про эпоху в конце концов судят по произведениям искусства. Ведь ключ для понимания один. Поэтому искусство может точнее понять, прочувствовать перемены. Возьмите декаданс и авангард. Как они по разному, но точно проявили себя на пороге нового времени. Тут настроение, интуиция, ощущение перемен. Может быть тоже разное — меланхолическое, романтическое, но именно — точность предсказания. Бывает так, что на некоторое время динамизм искусства и социальные сдвиги совпадают. Но и тогда они попутчики, а не союзники. И разрыв между ними неминуем. Со временем государство, общество окостеневает, становится консервативным. А искусство остается самим собой, потому что оно — не форма для нового содержания, а форма для будущих форм. Потому искусство интернационально, что сам художник самодостаточен. Его творчество принадлежит культуре. А культура не терпит границ, таможни, идеологии. Творчество не может смириться с неизбежным, иначе оно перестает быть самим собой. Такова его природа. Художник и приспосабливается к своему времени, и отторгает его. Проживая творческую биографию, он вместе с тем проходит и отпущенный ему земной путь. На этом пути прекрасный и процветающий Рубенс останется Рубенсом. Такова природа его дара. А кто-то другой сопьется, сойдет с ума, сбежит на Таити. Такова судьба. Главное, чтобы ей не мешали.


Лазоревый странник

К

огда-то Зоя Наумовна Лерман ездила по бывшей большой стране. Она дружила с Тимуром Зульфикаровым — русским поэтом, этническим таджиком (теперь это принято уточнять, а раньше бы и в голову не пришло). Тимур Зульфикаров — один из самых необычных поэтов, его стихи и поэмы — это мысль, рожденная из цвета и звуков, из слов и ощущений, это желание вобрать в себя как можно больше того, что человек видит, познает и чувствует, это страстный порыв выразить восторг перед миром. Иного способа, чем остановить мгновенье, для этого не придумано. Название одного из сборников Зульфикарова: Лазоревый странник на золотой дороге. Странник может быть и женского рода. Храмы Бога! Храмы Бога! Домы Бога... Пагоды мечети церкви синагоги Вечно манят и врачуют быстротечных мимолетных очарованных людей Но всего родней больней милей живей мне пыльная вечерняя дорога И лазоревый дервиш странник путник бездомник на ней

344


В. Реунов

Замечательная способность видеть

345

Ж

ивопись — очень трудное занятие. Труднее всего, что я знаю. Сказать, что ты чувствуешь, — это одно, а перенести это чувство на холст — другое. Вот они — краски, передо мной. Краски, палитра, грязные кисти. И как из всего этого сделать то, что на холсте? Удавалось очень немногим. Как это передать? Как это удавалось Матиссу? Ведь все то же самое. Церулеум, ультрамарин, кадмий желтый, оранжевый, краплаки, белила. Я пишу и думаю. Как? Загадка для каждого, кто за это дело берется. Некоторые хотят эту мучительную сложность обойти. Говорят, мол, вся эта проблематика живописи в прошлом, сейчас она кончилась. Но для них она и не начиналась. Что-то такое они делают, сами не знают, что, и думают, что никто не знает. А кто берется всерьез, вынужден признать либо свою немощь, либо тяжесть этой ноши. Все мы пишем, пишем. Еще раз пишем. Складываем. Опять пишем. Продаем. Или не продаем. Так и говорим: — Не продам. Ни за что... — Ни за что?.. — Ни за что... Спрашивают: — Почему?.. — Потому что это шедевр... — Шедевр? — Шедевр... Неправда. Шедевр — это потом, когда-нибудь, а пока с этим еще нужно внимательно разбираться... Сначала я думал, это просто слова, разговоры так, между делом. Сейчас я уверен — это истина. Художник — редкость. Большая редкость. Реже, чем найденная старателями драгоценность. Вот, удивляются. За работу художнику уплатили столько-то. Ого, какие деньги. А ведь это — чепуха. Если это произведение, за него, сколько ни дашь, это — и мало, и много. Деньги — это для жизни, они никакого отношения к творчеству не имеют. Возьмем Гольбейна. Какое он имеет отношение к деньгам? Никакого.


346 В. Реунов Замечательная способность видеть

Каждый раз, начиная холст, я стою перед неизвестным. Да, я этого хочу. Я пытаюсь преодолеть эту неизвестность. Но как? Я отталкиваюсь не от предыду­ щего опыта, а от того, что мне подсказывает чувство. Именно сейчас, когда я хочу высказаться. Это сложно, это не предполагает быстрого успеха. И меньше всего я об этом думаю. Мне важно выразить себя. Потом, спустя какое-то время, когда законченная работа простоит лицом к стене, отвернешь ее и видишь: здесь что-то удалось. Притом, что я сужу себя строже и строже. Такое самоощущение. Здесь еще вот что. Многие подают живопись переплавленной в манеру. Что это такое — манера? Подавляющее большинство доходят до какого-то пункта, кто дальше, кто ближе, и стоп. Дальше они пройти не могут. Как в спорте. Достиг человек наивысшего для себя результата, и все. Сколько ни тренируйся, а организм больше не позволяет. Так и тут. Художник достигает некоего для себя максимума, выше которого он прыгнуть не может. Он начинает этот уровень осваивать, убеждая и себя и зрителя, что это не природа его остановила, а ему самому так понравилось. Именно так, а не иначе. Это и есть манера. За нее прячутся. Выработал, отточил ее, и пользуйся. Тут, у кого как, у каждого свой выбор — и идеологию обслужить, и публике суметь понравиться, сделать ей красиво, и своей персоной заинтересовать. Всё это манера так или иначе просчитывает. И здесь самое время вспомнить Зою Лерман. Потому что у нее нет манеры, она идет дальше. Она легко могла бы остановиться, но ей, благодаря таланту, это не нужно. У нее нет желания угадать. Она перемещается совершенно свободно, используя свои необыкновенные возможности самовыражения. Перед ней нет этой стены, в которую другие упираются, царапают, стараются раздвинуть. Она просто идет себе и идет. Как ребенок. И проникает в самую суть живописи. По настоящему счету, только так можно оценивать художника. В своем особенном измерении. Тут еще важно учесть следующее: как у нас говорят (и это правда): — Художником можешь ты не быть, но человеком быть обязан. К Зое это имеет двойное отношение. Она и художник замечательный, и человек необыкновенный. Замечательно добрый. Художник просто обязан быть добрым, это в его природе. Злых художников я за свою жизнь не встречал. Злой — это обязательно мелочный, обязательно зависимый. Ремесленник может быть злым, а художник — нет. Это противопоказано творчеству. Но доброта тоже может быть разной. Все мы добрые, но все же с оглядкой на себя. И это естественно. А Зоя всецело излучают доброту. Я бы назвал это библейской добротой, в самом изначальном понимании этого проявления души. Чтобы человек настолько был открыт для помощи другим, для самопожертвования — это редчайшее ее свойство. В ее преподавании это очень сказывалось. Ведь в преподавании, как и в любой профессии, много рутины, обыденности. Преподаватель устает, как и любой другой. А ее доброта делает ее пристрастной, это то, что уже как бы сверх профессии учителя. Поэтому она видела в своих учениках то, что не видели другие. Не только способности, умение или прилежание. Она видела глубже. Талант колориста, что-то еще. Такая наблюдательность дается чувством, пристрастным отношением. И она очень помогает раскрытию личности. В любом мире, и в нашем — художественном мире в том числе, всегда существуют противоречия, разность оценок. Но я не представляю, чтобы кто-то


Пантомима. Масло, холст


348 В. Реунов Замечательная способность видеть

мог сказать что-нибудь неприятное о Зое. Настолько к ней это не имеет отношения. Это — хороший, настоящий человек. А какой она художник — все видят. Тонкий, изысканный, Она наделена удивительной способностью видеть. Этим она выделяется. Она видит так, как никто до нее не видел. У нее свой особенный мир. Потому что ее взгляд, прежде чем превратиться в живопись, проходит сквозь ее душу. Я не могу припомнить, как мы познакомились. Я дружил с Зоиным мужем Юрием Павловичем Луцкевичем. Так оно и было: Зоя — Юра, Юра — Зоя. Другой человек, через которого мы общались — Миша Вайнштейн. Они с Зоей были во многом схожи, как брат и сестра. Зоя о Мише заботилась. Зайдет к нему в мастерскую, обязательно что-то принесет, возьмет веник, подметет. Неслышно, ненавязчиво. Родственные души, так можно сказать. Оба очень талантливы, хоть писали по-разному. Зоя — тонко, трепетно, едва касаясь холста, Миша — тяжело, пастозно. Но было еще одно общее для них свойство. Удивительное бескорыстие. Миша Вайнштейн был детдомовец. Он не получил семейного воспитания, не был приучен к собственническому отношению к вещам. Так или иначе, но в любой семье это есть. А у Миши не было. Спросишь у него: — Миша, дай. Он даже головы не повернет. — Бери... Как будто с Луны свалился. Как и Зоя. Они оба оттуда. Они были созвучны. Бескорыстие помогало им чувствовать других людей. Миша очень их понимал. Возьмем наш огромный Художественный комбинат. Столько в нем всего происходило, невозможно передать, десятки людей, суета, текучка. Но Миша знал всех по имени-отчеству. Любую уборщицу, техничку, вахтершу. Все мы считаем себя отзывчивыми людьми. Но никому в голову не придет узнавать, как и что, справляться о почти незнакомых людях. А он знал каждого. И что там у того в семье. Помощь оказывал. Деньги давал. Просто разговаривал, пока другие мимо пробегали. Дежурной на вахте кивнешь, и пошел себе дальше. Но только не Миша. Он обязательно подойдет, сядет, расспросит. И это было по-настоящему, от души. Я больше таких людей не встречал. Миша был немного смешной и чудаковатый. Помню нашу Художественную школу. Миша был круглый отличник. Времена были послевоенные, одежду можно легко представить. Но Миша носил берет. «Миша дефилирует в уборе. Странном, / характерном иностранцам». Это я запомнил из школьной стенгазеты. Такое вышло сочинение. Он всегда видел себя художником. Любил выступать на школьных вечерах. Читал стихи торжественно, как настоящий декламатор. Жестикулировал. Мы с ним много времени провели вместе. Я часто оставался ночевать в мастерской. Никого нет. Пусто, тихо — и вдруг стук в дверь. Это — Миша. Сидим, болтаем. Миша очень любил советоваться: — Скажи как? Хорошо? — Хорошо... Не успеешь порог переступить — А так? Лучше? — Лучше...» Через полчаса заходит. — Погляди. Как сейчас?.. Я говорю: — Миша, зайдешь еще раз, будет гениально. Он был одержим живописью, работал, как сумасшедший. Даже слишком. Его талант не успевал сконцентрироваться. Мог за день один и тот же холст несколько раз переписать, начать с Руо, а закончить импрессионистами или наоборот. «Сегодня ваш бог — Ван Гог, завтра сезон — Сезанн...» Это и про Мишу сказано, хоть он никому не подражал. Просто в живописи, в художестве он был


В мастерской (В.Реунов)


350

совершенно свой, передвигался свободно, как будто по собственной квартире. Это я к вопросу о манере. Мишу, как и Зою, легко можно узнать, а манеры не было. У каждого свой собственный неповторимый мир. Когда человек рядом, этого счастья не понимаешь. Человек живет, и ты знаешь, что он живет. Ушел Миша — я потерял близкого человека. Я это ощущаю, потому что это место в душе не заполняется. Раньше Миша его занимал, а теперь его нет, и там пусто. Больше двадцати лет прошло, а дыра так и осталась. Если ты в какой-то момент чувствуешь себя изрешеченным, это и есть ощущение той жизни, которую ты прожил. Еще одна потеря — Юра Луцкевич, Зоин муж. Светлый человек. Начинал правильным советским художником, в партии состоял. А потом развился, союз с Зоей много ему дал. Манера у него была такая вибрирующая. Бьет кистью по холсту, заранее не просчитывая, наугад. Так стихи иногда пишут, ловят состояние, пока не получится. И у него получалось. Общение с ним было замечательным, хоть человек он только с виду был открытый. Многое оставлял для себя. Деликатностью отличался, совестливостью. Решения непросто ему давались. А внешне — компанейский человек. Задушевный, с юмором. Помню, язык стал учить, курсы посещал. Приглашает на открытие своей выставки. Мы приходим, берет Юра слово, рот открывает, а что говорит, непонятно. Это, оказывается, он на английском языке решил мероприятие провести. Долго говорил с очень серьезным видом. Хоть бы предупредил, я бы с переводчиком пришел. А так все стояли, слушали, тоже серьезно, хоть никто ничего не понял. Это в Юрином духе. Рыбу любил ловить. Меня звал с собой. Наденет сапоги до подбородка, бушлат и ходит по колено в воде. Я это средневековье не люблю, мне с берега удобнее. Как-то, помню, принес он в мастерские огромный рюкзак, течет с него, как его только в метро пустили. Всех рыбой накормил. Такие это были люди — мои друзья. И Зоя мой друг. Хорошо, что среди нас искусствоведов нет. Мне искусствоведы ничего не дали. Можно научиться описывать холст, это они могут, хоть и не все. Но искусствоведы не видят за художником главного — его судьбы. Каждого подстерегает свой соблазн, а что взамен, как уберечься? Работа. Только она что-то дает. Вот этого искусствоведам не понять. Они видят результат, а мы живем внутри этого процесса. Когда берешься за холст, о результате не думаешь. Выйдет то, что должно выйти, хочешь ты этого или нет. Это личная проблема, это сама жизнь. А искусствоведы хватаются за результат и хотят втиснуть его в свои теории. Им тоже жить хочется. И пусть себе живут. Но объяснить они не могут. Угадать могут, шум поднять, или рядом пристроиться, когда он поднимется. Но ничто из этих рассуждений мне не пригодилось. Даже в голову не приходит. Кто-то что-то сказал. Такое направление, другое направление... Или ни то, ни другое, а третье... В профессиональном анализе утрачивается чувственное наполнение, а в нем суть. В нем и есть живопись. Нужно быть художником. Попробуйте определить Зою Лерман. Она в единственном числе, других таких нет. И это правда.


Послесловие

Э

351

та книга обязана своим появлением не только благоприятному стечению обстоятельств, но, в первую очередь, уверенности в том, что тема и материал заслуживают пристального внимания. Важно было рассказать о жизни и судьбе художника сравнительно простым языком, избегая традиционных приемов и шаблонов искусствоведческого анализа, а профессиональную оценку творчества Зои Наумовны Лерман предоставить ее друзьям и коллегам по искусству. К тому же многие работы З. Лерман, представленные в книге, разошлись по музеям и частным собраниям, и каталогизировать их нет возможности. Хорошо, что время сохранило само изображение (в виде слайдов, фотографий и репродукций) и возможность им воспользоваться. Личность художника масштаба Зои Лерман создает особенную коллизию. Человек живет рядом с нами, ходит по одним и тем же улицам, так же, как мы, переживает холод, жару и последствия социальных катаклизмов, и вместе с тем постоянно тянет из всего этого внешне неброского существования драгоценную нить своего собственного зримого мира. Все мы — знакомые и незнакомые между собой — часть этого (ее собственного) мира. Первое впечатление от работ Зои Лерман — это ощущение взгляда через промытое дождем стекло на мир, озаренный солнечным светом. Такое сопоставление не случайно, ведь наши чувства имеют общую первооснову, и эстетическая трансформация увиденного сохраняет и усиливает природную достоверность. Видимый каждым из нас мир существует наравне с мирами Брейгеля и Ватто, Гойи и Ренуара. Почти не задумываясь, мы отождествляем реальность с известным сюжетом, в расчете (безошибочном), что нас поймут именно так, как мы того хотим. В своем мире художник достигает такого уровня, когда может рассматриваться не просто как индивидуальность (без этого вообще не бывает художника), а как явление, равное природному. Если бы слово посредник не было так захватано и опошлено коммерцией, оно вполне могло бы подойти для данного случая. Мы пользуемся зрением художника так же, как пользуемся очками. Для того, чтобы лучше видеть. В мире Зои Лерман есть дома, кафе, театральная сцена и балетные классы, фигуры женщин и мужчин, множество разнообразно красивых лиц. Кто станет с этим спорить, если такими нас — современников — видит сам художник. Это ее право. Вообразив наш мир в виде одной большой формы (творения), нельзя представить нечто иное, чем художество, для определения его сущности. Ницше называет переход от созерцания к эстетическому действию опьянением, без которого не возникает искусство. «Под влиянием опьянения человек преображает все объекты до такой степени, что они, как в зеркале, отражают его мощь и становятся рефлексами его совершенства. Это неумалимое стремление преображать все в совершенство и есть искусство». Слово опьянение подобрано очень точно. Друзья Зои Лерман подтвердят, что ее отношение к алкоголю отлично от отношения физиологически безупречного большинства, чьи организмы уверенно перерабатывают спиртовые градусы, извлекая из них флюиды кратковременного довольства собой и окружающим.


Ее опьянение имеет другой характер, в нем — несравненная способность увидеть реальность, неотделимую от фантазии, передать таинство яви и образы сновидения как единое целое и наделить их свойством совершенства. С тех пор, как психоанализ пришел в мир, дилетантам представляется, что разбираться в нем (мире) стало легко и просто. Движения души, казалось, получили материальное (плотское) объяснение, а ее свойства стали понятны: стоит найти тайную пружинку, и ларчик откроется сам собой. Все можно подвергнуть анализу, классифицировать и привести примеры, как в лекции перед просмотром голливудского фильма с непременным оглашением его бюджета. Больше денег — больше чувства. Такова современная конструкция, аукционная оценка произведений искусства служит здесь веским критерием. Но остается другой взгляд, вытекающий из самой природы творчества. Как вспоминал Поль Валери, Дега любил говорить о живописи, но не любил (и раздражался), когда о ней говорили другие. Что стоит за этим протестом художника? Невозможность проникнуть в природу творчества со стороны, чего так усиленно добиваются потребители искусства. Невозможность потому, что искусство насыщено ощущением мистического начала жизни, недоступным для рационального познания. Это ощущение способен выразить только художник. Художники и поэты имеют преимущественное право не только описывать наш мир, но давать ему личную оценку, тяга к поэзии и живописи связана именно с этим.

352

Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут Меня, и жизни ход сопровождает их. Что стих? Обвал снегов. Дохнет — и с места сдышит, И заживо схоронит. Вот что стих. (Тициан Табидзе) То же самое можно сказать о природе художества. Человек, созданный для этого, плохо приспособлен для всего остального. Он иррационален, безрассуден в самом возвышенном понимании этого слова. У него свое отдельное предназначение. Столетие назад для этого предназначения нашли бы впечатляющие слова. Потому что сама личность художника как творца символична. Но теперь время другое. Время постмодерна, насыщения сознания малозначащими пошловатыми формулами, время ярмарок тщеславия и многозначительного безмыслия. Во времена разительных преобразований и откровенного лицедейства вопрос об истине кажется почти бестактным. Каждый видит ее по-своему. И столь же очевиден путь ее познания, если красоте суждено спасти мир. Раздвигая границы реальности, мы продолжаем верить в чудо. Чудо, волшебство — это и есть красота, отражение сущности творения. Художник стремится к совершенству, ограничителем могут быть только сроки земного существования. Тициан умер в девяносто лет от чумы, но энтузиасты утверждают: если бы не эпидемия, художник жил бы и поныне, достигнув возраста библейских патриархов и индийских созерцателей. Возможно, так бы оно и было, а почитателей, скорбящих о безвременной кончине художника, может утешить лицезрение его творений. Потому что в мире искусства время течет по-иному, это время ценностей, созданных раз и навсегда.


353 Все сказанное имеет к личности Зои Лерман прямое отношение. Самая печальная радость — быть поэтом. Эти точные слова Гарсиа Лорки как будто специально предназначены для характеристики Зои Лерман. Печальная радость в ее работах, печальная радость в ее характере, печальная радость в ее мире. В этом соразмерность человеческого существования, в этом безукоризненный эстетический критерий ее искусства.


354


Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.