Дмитрий Ларионов. Неоглядная долгота

Page 1

Дмитрий Ларионов НЕОГЛЯДНАЯ ДОЛГОТА СЛЕЗОЙ ИНОГО ОКЕАНА Смотрю в советское трюмо и вижу тихого ребенка. Я помню с детства про него, он тюбик краски комкал на сломе ветреного дня /металл в руке своей сжимая, стоял за сеточкой дождя/в неясных числах мая... Назад к оптической петле: какой простор в сетчатке глаза! а одуванчик — амулет — был ниткой солнца назван. Найду кассету VHS, поставлю видео вторично, где дед, курмыш, весенний лес. Но в кадре герметичном иное видится кино: все звезды кажутся глазами, и запах яблони земной едва ли осязаем. Прости, пожалуйста, меня за горстку слов, неровный почерк, за то, что жизни не обнять; а время станет почвой, когда закончится сезон. А в общем — нитку эту — на-ка. Дорогу вымостим слезой иного океана.

РЕДКИЙ ЦВЕТОК I «Что делать мне?» — твердит Губанов. «Писать стихи», — итожит Бог. В стране гвоздик, а не тюльпанов на русской водке вырос СМОГ. Где сквозь сентябрь летят вороны, там листья вскоре опадут: ни Верхейл Кейс, ни Омри Ронен не сдвинут время на YouTube. <…> он за столом. Бормочет имя. Глядит на черный телефон; а позже — в осень — голубыми. И дальше — осень без него. Осталась истина простая. Уходит жизнь в цветной ломбард. Табачный дым едва вдыхая: «В чем был и не был виноват», — он произносит. Сам отходит и рысью пятится назад. Сгорает мысль на обороте. Лишь путеводная слеза,


вобрав в себя всю память тела, под водолазку протекла. Я — вижу так — пчела гудела над ним. И ласточка была. II Над Северным Хованским плывет гурьба ворон. Под ним в тоске кабацкой сквозь толщу похорон, не шевеля губами /на исповедь костей/, лежит принявший камень, преодолевший смерть. Снежок новомосковский сжигает здесь траву. Сам Юрий Кублановский мне отдал свой тулуп, в котором переправы зеркал осенних рек на сердце гвоздик ржавый приносят в октябре. Воздушная невеста спешит попасть в метро, а для меня нет места: лишь дождь, как серебро, судьбу кропит. Прохожим не важен серый свет, едва ли — снова сможем — его пересмотреть.

* * * Стоит на площади Илья, и Фирсов просит: «Дай мне пива! Бродяге небо — что земля — все остальное поправимо». Таким, он, верно, был всегда /вот за откос сползает вечер/. — А человеку жизнь дана… а жизнь живется ради встречи. Оставлен про запас «Токай», маршрут побега не построен — уже ни Волга, ни Ока,


ни эта рюкза с алкоголем не выправят дымок в глазах: геолокация пространства. — Хочу на облачный вокзал, — он говорил. И оставался.

* * * <…> вот загадаю, будет заново: шашлык, библейское вино и электричка — в Балабаново. Иного, друг мой, не дано. Кивнут своим цветочки разные, в три клика плеер даст ЮЮ: посеребрит «Метелью августа» живую грусть, печаль твою. Украдкой вздрогнут гладиолусы, тебе и мне — табачный дым — вспорхнет /от голоса до голоса/ туда, где свет неразличим. Но там, я знаю, делать нечего. Лишь тьма и вакуум вокруг слезой уходят в бесконечное. И вакуум. Застрочный звук. Мир позже сузится до буковок. Пусть ледяные мотыльки из VKO летят на «Пулково» чужой разлуке вопреки. Мы их увидим в небе заново, а остальное… как сейчас: веранда, песни, Балабаново. Сойдет зима — и я у вас.

ЧЕРЕЗ ОГНИ И ОБЛАКА «В кино с восьмого октября» — была афиша у «Орленка», ночной Почаинский овраг под ветхим небом, Волга. Он говорил про «Меришор»: «Забыть? Ага. Мы точно помним», — чуть зачерпнул, потом ушел. Хотел курить «Родопи». <...> на кладбище дал сигарет, забил снежком пустой стаканчик. Прошло каких-то десять лет с тех пор, а с ним иначе: лампады блик, молчанья хор. Там все упало в постоянство. Свет неогляден для него; перетекли пространства. Но, может быть, в той долготе играют песенки «Хронопа»: сидишь на солнечной траве, а к Богу в гости стопом — через огни и облака. Такой сомнительный попутчик.


Или небесный BlaBlaCar. Наверное, так лучше.

1998 Слезой иного океана пришла Господняя слеза — и одуванчиковый ангел сырую соль с губы слизал. Не упадет на донце глаза свод занимательных вещей: всю темноту вернули сразу, такой и не было вообще. Приехал, снова потерялся. Среди гранита и цветов ни дыма нет, ни ассонанса, ни музыки. Нет ничего, что мне едва напоминало о многом, дальнем, дорогом... «Из этих туч свари какао», — просила Лену. Угольком, когда жила в соседнем доме /почти мерцание вблизи/, чертила: девять, девять, восемь. У Кочубея ржавый ЗИЛ — стоял напротив — близ барака. Потом словечки о любви. Ты умирала в Кулебаках. И одуванчики цвели.

* * * Не друг, не Савл, не отчим, а просто — кореш мой — за чаркой в «Мама Гочи» остался на Тверской. Сидит, считает слоги, глаголет о судьбе ушедших и немногих. Рисует голубей по выцветшей салфетке. Но в черновик легко глядит поэт Наседкин. А.Б. Мариенгоф вслед музыке «Мгзавреби» кричит: «Скорей-скорей! Ну, мос-ка-ли, е-вре-и, накинем по строке!» Волна проходит в кадре. Он говорит: «Аз есмь». И высветится адрес: Тверская, 37. Притормозит извозчик, где Вета сквозь стекло надышит... колокольчик. Затем — смахнет его.


* * * Себе на жизнь друг майнил в Осло. Его мечтой был Амстердам. А я в четверг смотрел на солнце; кипела в чайнике вода. Стоял апрель. Провисшим небом /и запах комнаты пустой, где многим позже будет мебель/ летели птицы над страной. Квартира этажа восьмого. <...> сегодня — голоса других — пережимают голос новый. Последний камешек фольги оплавлен был в кофейной банке. Ты уезжала на такси, забыв у зеркала свой «Данхилл» и зажигалку вместе с ним. Недолог дым; предвечна сырость. Но я шептал через губу: «Пусть мне однажды жизнь приснилась, приснись еще когда-нибудь».


Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.