Из первой книжки воспоминаний
НАЧАЛО
(ноябрь 1943 г. — июнь 1958 г.)
Первое, что я запомнил Мне два с половиной года. Меня усадили на большой мягкий узел так, что я почти провалился в него. Из-под серой заячьей шапки, которая наползает мне на глаза, видна створка огромной коричневой двери, в которую то и дело входят и выходят люди, и стена какого-то грязного дома с обвалившейся штукатуркой. Мама называет его непонятным для меня словом «вокзал». Дверь каждую секунду открывается и тут же закрывается, при этом так оглушительно хлопает, что я каждый раз вздрагиваю и, вместо того чтобы закрыть уши руками, почему-то зажмуриваю глаза. Мама сидит рядом со мной на огромном черном чемодане. Вокруг очень много людей. Все они почему-то куда-то бегут и очень громко разговаривают, почти кричат. Почему?.. Я не понимаю… Только кажется, вот-вот должно случиться что-то ужасное. Мне страшно и очень неудобно. Мама закутала мне шею серым колючим шарфом. Из-за этого противного шарфа я весь мокрый от пота и мне трудно дышать. Я пытаюсь чуть-чуть ослабить удавку, но мама все видит и затягивает шарф еще туже. Приходится смириться. Дядя Коля, который приехал к нам в Крутиху два дня назад, куда-то ушел, и, видимо, поэтому мама страшно волнуется. Она то и дело вскакивает со своего чемодана, пытается, наверное, отыскать его серую шинель в толпе снующих мимо нас людей, потом опять садится и все время повторяет: «Потерпи, Сереженька… Все будет хорошо…» Но сейчас мне в самом деле очень плохо: неудобно сидеть, жарко в тяжелой шубке 14
и колюче от противного шарфа. Хочется, чтобы это мучение поскорее закончилось, поскорее исполнилось мамино обещание и стало хорошо. Но я терплю. Вдруг люди, бегающие вокруг нас, громко закричали, а из хлопающей двери на улицу повалили другие. И все с чемоданами, коробками и узлами. Мама взяла меня на руки и прижала к себе. Неизвестно откуда появился дядя Коля, схватил мамин чемодан и мой узел, что-то на ходу сказал маме и побежал вслед за остальными. Мама со мной на руках — за ним. Огромное черное чудовище, изрыгая из себя клубы белого пара, пыхтя и фырча, двигалось прямо на нас. Казалось, еще немного, и оно нас раздавит. Это было так страшно!.. Я что есть силы закричал, но никто меня не услышал: чудовище протяжно и противно загудело, и мой крик утонул в этом страшном гуде. Так началось наше возвращение из эвакуации домой в Москву. Я родился 4 апреля 1941 года в Москве. Наш дом стоял на углу 2-й Мещанской улицы и Капельского переулка. Большое серое здание в форме буквы «Г». Дом этот заселяли семьи офицеров Красной армии из Генерального штаба. Мой отец, Глеб Сергеевич Десницкий, родился в Орле в интеллигентной дворянской семье. Дед мой Сергей Матвеевич служил санитарным врачом в Орле, а бабушка просто воспитывала своих детей. Вообще Десницкий — старинная церковная фамилия. Мой прапрадедушка Матвей (в иночестве Михаил) родился 8 ноября 1761 года в семье церковного причетника в селе Топоркове Московской епархии и, совершив головокружительную карьеру, дослужился до чина митрополита Новгородского и Санкт-Петербургского. Мой прапрадед являлся священноархимандритом Александро-Невской лавры и состоял духовником императора Павла Первого. Семейные предания гласят, что в день своей коронации на императорский престол Павел, проезжая мимо церкви Иоанна-воина, что и поныне красуется на улице Якиманка, увидел огромное скопление людей и спросил, отчего столько народу собралось. Ему объяснили, что в этом храме служит знаменитый отец Матфей и послушать его проповеди стекаются люди 15
со всей Москвы. «А чем знаменит этот священник?» — полюбопытствовал император. Ему объяснили, что этот священник обладает удивительным даром: к проповедям никогда специально не готовится, но лишь только отверзает уста и начинает говорить, какая-то высшая сила рождает в нем удивительные по глубине и духовному содержанию слова, обращенные к пастве. Павел Первый остановил свой кортеж и вошел в переполненный народом храм. Очевидно, проповедь священника произвела на него такое же сильное впечатление, потому что после завершения коронационных торжеств отец Матфей в 1796 году был вызван в столицу Российской империи и определен в число пресвитеров придворной церкви. В 1799 году он овдовел и постригся в монахи с именем Михаил. Одна весьма любопытная деталь. Первенствующий член Священного Синода, кавалер орденов Святого Александра Невского, Святой Анны 1-й степени и Святого Иоанна Иерусалимского, действительный член Комиссии духовных училищ и Совета человеколюбивого общества, митрополит Михаил в конце жизни пережил немало горьких минут, вынужденный терпеть оскорбление от министра духовных дел князя Голицына. В высших кругах РПЦ было известно о склонностях князя к протестантизму, о чем митрополит Михаил писал императору Александру, обвиняя Голицына в пренебрежении делами Русской Православной Церкви, чем вызвал гнев со стороны министра, и, когда Его Преосвященство по случаю неблагоприятной погоды разрешил в новгородских поселениях совершать молебствия, Голицын прислал ему официальную бумагу, требуя объяснить, почему он не испросил на это дозволения у министра духовных дел. Эта бумага глубоко оскорбила митрополита, и он со слезами на глазах сказал: «Какой же я святитель, когда во вверенной мне епархии не имею даже власти разрешать служение самых обыкновенных молебствий?! Если уж Голицын хочет лишить меня этой власти, то зачем писать это так публично: он мог бы предупредить меня об этом келейно, тогда бы мы двое только знали, что я митрополит лишь по имени, а не по власти. Теперь же последний монастырский служка знает об уничижении моего сана». 16
Этот конфликт сильно подействовал на преосвященного Михаила, и 24 марта 1821 года во время вечерни в домовой церкви, когда хор пропел: «Ныне отпущаеши раба Твоего», он тихо отошел ко Господу. А любопытно в этой истории вот еще что: пути Голицына и Десницкого вновь пересеклись спустя полтора столетия. Более того, мы породнились. Да, представьте себе, дочь сестры моей первой жены Ирина вышла замуж за Андрея Кирилловича Голицына. Каких только чудес не бывает на белом свете! Однако праправнук митрополита выбрал для себя не церковную карьеру, а военное поприще. Глеб Сергеевич Десницкий был артиллеристом-зенитчиком и ко дню моего рождения служил в Генеральном штабе Красной армии на Арбатской площади. Почему он выбрал именно эту военную специальность, объясняется очень просто: отец обожал лошадей, а вся артиллерия в те поры была на конной тяге. Таким образом, две его страсти — лошади и армия — благополучно сочетались в одном. Глеб Сергеевич с детства мечтал стать офицером. В роду Десницких эта профессия тоже была в большом почете. Мой прадед Матвей Десницкий тоже носил мундир, и у меня даже сохранилась старинная царская грамота, подаренная мне отцом. На пожелтевшем листе старинной бумаги с вензелями, стволами орудий времен войны 1812 года и лавровыми венками написано: «Мы, Божьей милостью император Николай Первый…» Жаль, огромная сургучная печать с российским гербом не смогла выдержать испытания временем и — увы! — отвалилась, оставив в левом нижнем углу коричневый след. Подробностей того, как отец ушел из родительского дома и начал службу в Красной армии, я не знаю, но в 1924 году, когда ему исполнилось 20 лет, он уже носил военную форму. Моя мать, Вера Антоновна Апсе-Десницкая, родилась в Риге в семье рабочего. Мой дед Антон Апсе был мастером-фрезеровщиком и работал на знаменитом радиозаводе ВЭФ. Его жена, обыкновенная домохозяйка, занималась воспитанием двух дочерей — старшей Эльзы и младшей Веры. 17
К сожалению, мама не любила рассказывать о своем детстве. Может быть, из-за того, что, когда ей исполнилось всего шесть лет, ее мать умерла во время эпидемии холеры. Спасая детей и мужа, бабушка моя заставляла всю свою семью пить мучительно горький отвар полыни, благодаря которому никто больше не заболел. С тех самых пор, как мама рассказала об этом, лучшим желудочным средством для меня служит именно эта настойка. Как-то раз мама показала мне дом, где она родилась. Оказалось, семья рабочего завода ВЭФ занимала пятикомнатную квартиру на улице Таллинас, и на его зарплату могла позволить себе содержать горничную и кухарку. Кроме того, раз в неделю к ним приходила прачка, так что моя бабушка не знала, что такое стирка постельного белья и других крупных вещей. А когда нужно было пополнить запас продуктов, к дому подъезжала наемная рессорная коляска, и мама с кухаркой отправлялась на рынок. Для меня это было слишком фантастично, потому что в советское время представить себе такое было просто невозможно. Летом 45-го года мы приехали в Ригу, и я очень любил ездить с мамой на Центральный рынок в такой же коляске. Копыта звонко цокали по брусчатке мостовой, и было приятно качаться на кожаном сиденье и смотреть, как мимо нас медленно проплывают сохранившиеся после войны старые рижские дома. Когда началась Первая мировая, ВЭФ эвакуировали из Риги, и вдовец Антон Апсе переехал вместе с дочками в Харьков. В 1970 году я был там на киносъемках и узнал, что в городе очень долгое время существовала специальная латышская школа и даже латышское кладбище. А известный на весь Союз Харьковский радиозавод — не что иное, как бывший ВЭФ. Там же, в Харькове, дед Антон женился во второй раз на Ольге Левит. Его новая супруга тоже была вдовой и воспитывала маленькую дочку Эрику. Таким образом, бабушка Оля и тетя Эрика стали для нас с братом родными людьми, и одно время мы даже жили с ними в одной квартире в Риге на улице Тербатас в доме № 4. 18
*** Когда отец был свободен от своей службы, он любил гулять с мамой и со мной в старом Ботаническом саду, что располагался неподалеку от нашего дома на пересечении 1-й Мещанской улицы и Грохольского переулка. Мама рассказывала, что как-то отец, толкая по аллее сада плетеную детскую коляску и необыкновенно гордый тем, что в ней лежу я — его законный наследник, безапелляционно заявил: «Все, Верочка, теперь ты с Сережей будешь ездить на курорт только в мягком вагоне!..» Увы! Благим порывам Глеба Сергеевича не суждено было сбыться: в октябре 41-го года, когда мы — мама, ее свекровь, бабушка Валя, и я — уезжали из Москвы в эвакуацию, нам пришлось ехать не в мягком вагоне, а в обыкновенной теплушке. И курортом для нас стал не Южный берег Крыма, а большое село Крутиха близ Челябинска. Добирались мы из Москвы на Урал больше месяца. Во время этого путешествия, как рассказывала мама, возникли две проблемы: еда и туалет. Казначейские билеты Государственного банка СССР не в ходу, и главной валютой на привокзальных базарах служили драгоценности, меха, отрезы материи, красивые безделушки, бижутерия, добротные костюмы и вечерние туалеты эвакуируемых. Зачем в глухой деревне простым русским бабам нужны были вещи, применимые сугубо в городском обиходе, понять трудно, но мама говорила, что из-за ее темно-синего платья с большим кружевным воротником две торговки в буквальном смысле слова подрались. За деньги, конечно, еще можно было что-то купить в государственных магазинах, но, во-первых, населенные пункты, где такие магазины существовали, попадались на пути следования эшелона крайне редко, а во-вторых, их полки, как правило, были девственно пусты. Поэтому за месяц пути на Урал баба Валя оставила на маленьких станциях все свои фамильные драгоценности. Мама вспоминала, как горько плакала Валентина Ивановна, когда ей пришлось отдать за буханку хлеба свое обручальное кольцо — последнее, что сохранилось на память от умершего несколько лет назад мужа. А Вере Антоновне удалось сберечь только серебряную пудреницу, которую отец 19
преподнес ей в день нашей выписки из роддома. Да еще нитку жемчуга, подаренную свекровью. Мама в суете сборов, не желая того, оставила ее в Москве. Эта нитка, по существу, была единственным маминым украшением, прожила с мамой всю жизнь и умерла вместе с ней. Когда после похорон мы с Борей открыли продолговатую коробочку, в которой лежал этот жемчуг, оказалось, все бусинки съежились, сморщились и покрылись черными пятнами. Мистика?.. Но спросите моего брата, и он подтвердит мои слова. Мне повезло больше, чем взрослым. Несмотря на страшную нервотрепку тех дней, на мое счастье, молоко у мамы не пропало, и я был обеспечен высококалорийным и качественным питанием совершенно бесплатно. В начале пути наш эшелон несколько раз бомбили немецкие самолеты. Летчикам было абсолютно наплевать, что на крышах наших теплушек были нарисованы огромные красные кресты. (Несколько вагонов в нашем составе действительно служили передвижным госпиталем.) Как говорила мама, всем казалось, что фашисты испытывали даже какое-то садистское удовольствие от того, что могут спокойно убивать совершенно беззащитных людей. Когда начинался налет, поезд останавливался и все население эшелона выскакивало из вагонов и залегало рядом с насыпью. А когда самолеты, отбомбившись, улетали, наш эшелон еще какое-то время не двигался с места, потому что надо было похоронить тех, кто погиб при налете. Хоронили тут же, рядом с железной дорогой. В могилу втыкали палку, а на нее вешали табличку с именем того, кто лежит под наспех насыпанным холмиком. Вдоль российских дорог война оставила немало подобных «кладбищ», которые потом сами собой исчезли с лица земли. Ухаживать за этими могилами было некому. После одного из налетов баба Валя заявила, что больше из вагона выходить ни за что не будет: какая разница, где умирать? Под откосом или на своем топчане в теплушке?.. Мама страшно перепугалась и принялась уговаривать свекровь, чтобы та изменила свое решение, но бабуля моя стояла на своем и оказалась права: после этого спора налеты фашистов на наш 20
эшелон прекратились. Но вылезать из теплушки наружу Валентине Ивановне все-таки приходилось, и довольно регулярно. Необходимость справлять нужду даже на войне не отпала. В теплушках такого удобства, как ватерклозет, не существовало, поэтому любая остановка эшелона использовалась пассажирами «на все сто процентов». Если поезд останавливался посреди поля, народ высыпал из теплушек и присаживался на корточки тут же, в двух шагах от вагона. Никто никого не смущался и не кричал: «Девочки — налево! Мальчики — направо!» Разницы полов в данном случае не существовало, потому что никто не знал, сколько простоит состав: сутки, несколько часов или несколько минут. Железная дорога в октябре 41-го года работала без расписания. Поэтому, помимо острого желания опорожнить кишечник или мочевой пузырь, всеми владел жуткий страх отстать от поезда. И мама однажды испытала на себе, что это значит. На какой-то станции она оставила меня с бабулей в теплушке, а сама отправилась на привокзальный рынок, чтобы поменять очередную драгоценность на продукты. А когда вернулась на перрон, обнаружила, что наш эшелон куда-то ушел. Представляю, какой ужас охватил ее, когда она увидела, что состава на путях нет. Кинулась в одну сторону, в другую… Но разве можно догнать ушедший поезд?! Села на перронную скамейку и зарыдала, представляя, что навсегда потеряла сына. Какой-то железнодорожник увидел ее рыдающую и, узнав, чем вызваны эти слезы, объяснил, что наш состав просто перегнали на запасные пути подальше от вокзала. Можно легко себе представить, какое счастье испытала моя бедная мама, когда, запыхавшись от быстрого бега, обнаружила наш вагон в тупике на самой дальней ветке и нашла свекровь и своего драгоценного сына, меня то есть, в целости и сохранности. Вот с такими приключениями мы наконец добрались до места назначения. Село Крутиха в Челябинской области было нашим пристанищем целых два года. С той поры у меня сохранилась только одна фотография: на фоне какого-то плетня мама держит 21
меня, годовалого, на руках. Кто сфотографировал ее в глухой уральской деревне, неизвестно. По рассказам мамы, жизнь в эвакуации была не очень простой. Основное население села составляли раскулаченные крестьяне Кубани, поэтому они с неприязнью отнеслись к жене советского офицера, его матери и несмышленому отпрыску. Порой даже морковки у них невозможно было выпросить. Слава Богу, хозяйка наша, одинокая вдова, пожалела маму и два раза в неделю давала ей целый литр молока от своей коровы. В то время это было большое богатство! И может быть, именно благодаря этому молоку не сбылось пророчество маминых подруг, которые, провожая нас, говорили на вокзале: «Не удастся тебе, Верочка, сохранить Сережу». Но моя героическая мама привезла меня в Москву целого и невредимого. А вот бабушка домой не вернулась. Как-то раз утром мама пошла варить для меня кашу на завтрак, я заплакал, и мама крикнула из кухни: «Валентина Ивановна, подойдите к Сереже!..» Но я продолжал орать, раздосадованная мама бросила кашу на плите, заглянула в комнату, чтобы понять, почему бабушка не может меня успокоить? И даже собралась сделать ей выговор, но, к ужасу своему, обнаружила, что Валентины Ивановны уже нет. Ночью во сне ее старенькое сердце просто остановилось. Вот ее-то уберечь маме не удалось.
Москва военная Осенью 43-го года налеты фашистских самолетов на Москву прекратились, но на всех наших окнах все равно сохранялись белые бумажные кресты, и на ночь мама плотно закрывала их черной бумагой, чтобы свет из комнаты не проникал наружу. Ни один уличный фонарь не освещал темные, зловещие улицы. Это было довольно жутко, а называлось тоже загадочно и таинственно: «затемнение». Когда его отменили и на всех улицах опять зажглись фонари, был самый настоящий праздник, и зимой не надо было спешить домой 22