ВАЛЕРИЙ ЩЕКОЛДИН
АГИТПРОП: ЗАБЫТОЕ ИСКУССТВО 1
АГИТПРОП: ЗАБЫТОЕ ИСКУССТВО
1
2
ВАЛЕРИЙ ЩЕКОЛДИН
АГИТПРОП:
ЗАБЫТОЕ ИСКУССТВО
МОСКВА 2014
3
«ОБРАТНАЯ ПЕРСПЕКТИВА» Когда вспоминаешь прошлое, то оно, ушедшее от нас неизвестно куда, видится крупнее, отчетливее и значительнее, еще не остывшего вчерашнего дня. Старые фотографии услужливо приближают забытые лица, давнишние события. Разглядывая их, мгновенно перемещаешься, словно в машине времени, в запечатленную эпоху и по-новому переживаешь ее. Из настоящего прошлое видится в обратной временной перспективе, и его впоследствии, крепким «задним» умом гораздо легче правильно понять и оценить: то, что прежде казалось в нем важным и несокрушимым, иногда рассыпается в прах, а то, что ранее считалось несущественным, с годами может приобрести решающее значение. Как и каждый фотограф-бытописатель, я чувствую себя в долгу перед ушедшим временем, которому я был невольным и небрежным свидетелем. Правда, отчасти я свой долг, кое-как, исполнил, сделав в Ульяновске, в котором я прожил тридцать лет, в 1987 году свою первую, запоздалую (и потому неизбежно громоздкую) выставку под названием «Момент истины» из 437 фотографий. Слишком много хотелось сказать и слишком долго пришлось молчать. Правда, самому мне даже в голову не пришло считать свои снимки – так я от них устал за время монтажа выставки, ведь для нее я напечатал более 800 фотографий, и только во время ее сборки примерно половина из них отсеялась. Мои снимки подсчитал мой дотошный приятель, и я не вижу причины ему не верить. Эта выставка, вероятно, случилась по недоразумению. А может, по попущению. На другой день, после ее торжественного открытия в выставочном зале Ульяновского отделения Союза художников РСФСР, еще с утра туда влетел взволнованный начальник областного управления культуры и заявил, что выставку надо закрыть. Оказалось, ему только что позвонили из обкома партии, сообщили, что выставка – антисоветская, – и вызвали «на ковер». Вот он и примчался на выставку, чтобы ее быстренько закрыть и заодно выяснить: в чем ему нужно каяться, и, чем ему это может грозить. На открытие он легкомысленно прислал свою заместительницу и теперь об этом жалел – ни кому верить нельзя! Несмотря на то, что уже шел третий год «перестройки», и журналисты говорили и даже писали довольно смелые вещи, в фотожурналистике еще был застой. И объяснялся он очень просто: врожденной документальностью фотографии, наглядностью и мощным про-
4
пагандистским воздействием предъявленного факта. Если слова, какими бы они ни были смелыми, острыми и разоблачительными, всегда можно опровергнуть другими словами, то честную фотографию невозможно оспорить. Естественно, я предвидел негативную реакцию партийных чиновников на свои простодушные фотографии. В Москве я уже кое-кому показывал эти снимки, советовался с понимающими людьми, и Геннадий Копосов, тогдашний председатель Фотокомиссии при Союзе журналистов СССР, откровенно сказал мне: «фотографии у тебя сильные, но для нас слишком острые». Он подумал еще немного и добавил: «выставку можно было бы показать и у нас, в «Фотоцентре», если разбавить ее работами более оптимистично настроенных фотолюбителей». Я возразил, что выставку надо не разбавлять, а усиливать, на что Гена лишь грустно улыбнулся. На мои планы показать их в Ульяновске, он сказал, что это – безумие, что сначала их надо везти в Прибалтику, заручиться там хорошей прессой, потом – в Ленинград, потом – в Москву и уже только потом можно привезти их в Ульяновск – и то без всякой гарантии. И я понимал, что он прав. Ульяновск был не просто провинцией, он стремился стать идеологическим центром и выжать все, что можно, из факта рождения Владимира Ульянова на симбирской земле. Если Ленинград был «колыбелью революции», то Ульяновск был «колыбелью Вождя», и еще неизвестно, чья «колыбель» перетянула бы на ржавых от крови весах истории, чья колыбель обошлась нам дороже. Я понял, что рекомендаций в Москве ни от кого не добьюсь, и, что моя единственная защита – Михаил Горбачев, поэтому я и приготовил местному руководству успокоительные «пилюли» в виде цитат из высказываний говорливого генсека. Их я развесил на выставке среди своих снимков в сугубо оборонительных целях. И цитатами Генсека действительно удалось защититься, в том числе и от испуганного Начальника, удалось даже поднять его дух. Я и мои товарищи внушили встревоженному мужу, управляющему ульяновской культурой, что моя выставка строго следует «генеральной линии» партии, которая, правда, сейчас решительно искривилась. Внушили и то, что ему в сложившихся обстоятельствах гораздо выгоднее позиционировать себя смелым, решительным и дальновидным борцом за «перестройку», нежели признать свою вину и оказаться трусливой и битой консервативной собакой. Тот настолько приободрился, что, осматривая выставку, даже отпустил
несколько шуточек, чрезвычайно рискованных для партийного работника. Под конец визита Управляющий мягко попенял мне лишь на то, что я не предупредил его, какую выставку ему подготовил, но в его глазах я прочел несколько иной текст: «какую свинью ты мне подложил». Эта выставка состоялась в Ульяновске потому, что ее до открытия никто не удосужился посмотреть, посчитав безобидной, любительской. Выставочную фотографию наши власти вполне основательно считали тогда пустым и плевым делом, а ее, как оказалось, при определенных условиях, можно было вполне «приравнять к штыку» по известному выражению Маяковского. Во время «перестройки» ею, как штыком, в основном и работали. Такова уж судьба социальной фотографии, впрочем, как и любого критического социального документа: их используют в конъюнктурных политических целях, им дают ход только тогда, когда нужно направить вечное народное недовольство на очередной надоевший и «прогнивший» режим. Потом пришедший на смену «прогнившему» новый «антинародный» режим деловито закручивает ослабевшие гайки вплоть до нового взрыва. Мои фотографии брежневской поры увидели свет лишь во время так называемой «перестройки», благодаря горбачевскому призыву «бить по штабам». Предыдущие двадцать лет я снимал их, на публикацию почти не надеясь. Зачем я это делал? Во-первых, я снимал для себя, – это было моим инстинктивным сопротивлением оболваниванию пропагандистской машиной. Во-вторых, как человек, знающий цену документу, я старался сохранить хоть какую-то память о времени. Мои фотографии не были антисоветскими. Антисоветским по факту был в то время наш государственный строй, хотя фразеология его оставалась советской. Я родился при этом строе, другого не знал, но все же предполагал, что у каждого строя есть свои недостатки, а с недостатками, как нас учили, надо бороться. В отличие от профессиональных агитаторов-лизоблюдов, я считал себя истинным социалистическим реалистом, то есть с необходимым социально-критическим уклоном. Правда, через некоторое время я нашел для своего «творческого метода» и другое название. Один наш талантливый и косноязычный коллега, когда чейнибудь снимок его не удовлетворял, а чем – он объяснить не умел, говорил, досадливо морщась, что какого-то идиотизма в нем не хватает. Над таким ответом все потешались: нам казалось, что уж чего-чего, а идиотизма в нашей жизни хватало. Что в действительности понимал под «идиотизмом» наш товарищ, добиться от него никто не мог. Но мне как-то пришло в голову, что слова эти надо понимать буквально, и в своих фотографиях необходимо по возможности концентрировать общественно-политический идиотизм – и человеческий, и системный.
Назвал я этот «творческий метод», разумеется, в шутку, «соцкретинизмом» (по аналогии с соцреализмом) и стал присматриваться и к жизни, и к наглядной агитации, и к пропаганде не только под более острым, но и под совершенно тупым или даже абсурдным углом. Этот мой взгляд не был враждебным, он был насмешливым и несерьезным. Ну, в самом деле, разве можно было ту пропаганду принимать всерьез? Никто ее у нас всерьез и не принимал, но с ней никто и не спорил, потому что спорить с бульдозером неумно и бесполезно. Рассказывали только анекдоты в курилках, демонстрируя и свой юмор, и свою действительную «политическую сознательность». Про меня как-то в производственной характеристике, предназначенной для поступления в вечерний институт, довольно рискованно написали: «Политику партии и правительства понимает правильно». Мне казалось, что у нас с такой характеристикой поступить можно только в тюрьму. Я и смеялся над этой двусмысленностью, и шутливо гордился ее тайным значением, хотя многого, конечно, ни в нашей жизни, ни политике не знал и не понимал. Жизнь, однако, шла нешуточная, идеологический застой жизни народу не облегчал. Люди трудно работали; погибали от пьянства, как на какой-то гражданской войне; вместе с тем неустанно боролись за мир во всем мире; убедительно демонстрировали единство партии и народа; терпеливо таскали дежурные политические лозунги; уверяли кого-то, что «никто не забыт и ничто не забыто»; безропотно выслушивали потоки начальственной безответственной лжи – и, уже давно, ни во что ни кому не верили. Все чувствовали, что «так жить нельзя», но ни кто еше не знал, как жить уже можно и нужно. Советский Союз доживал последние дни, привычно укрываясь знаменами и плакатами, которые уже ни чего не символизировали и ни кого не объединяли. По сути, это был кризис системы, но выхода из него ни кто не искал. «Верхи уже не могли» – они потеряли доверие у народа и были некомпетентны – но в это боялись верить даже наши враги. Мы жили, как в бреду, и жизнь эта казалась нам вечной, а режим несменяемым. Вот эту пропасть между реальной жизнью народа и лживой, полумертвой идеологией я и старался запечатлеть. О том, удастся ли когда-нибудь эти фотографии опубликовать, я не думал, поступая как собиратель, как безумный коллекционер. Я зачем-то всюду выискивал лица, характеры, ситуации, в которых жизнь являла свое неистощимое разнообразие. Я собирал и образчики благонамеренной глупости, которая, к сожалению, не так разнообразна, зато бывает невообразимо смешна. Конечно, бывали у меня трудности, когда я вел свою непрошенную хроникально-документальную съемку. Человек с фотоаппаратом – потенциальный свидетель обвинения, поэтому рождал
5
законное недоверие и неприязнь со стороны и компетентных, и некомпетентных «органов», а также со стороны простых советских напуганных режимом людей. Нередко меня среди бела дня на улице задерживала милиция и, по просьбе разгневанных граждан, требовала засветить пленку, как будто пленка могла выведать у них какие-то большие секреты. Приходилось оправдываться, прикидываясь безответственным дураком, который не ведает, что творит, и рассчитывать лишь на милость и ответную глупость, ведь фотограф на улице пользуется лишь сомнительными правами браконьера в лесу. Прикидываться было нетрудно, излишний ум не мешал по причине отсутствия, и маска легко прирастала. Да и была ли маска? Все мы не ведаем, что творим, иногда даже и прокуроры. Для меня же один продолжительный разговор стал полезным уроком: действительно, горе от ума, умным не только быть, иногда даже показаться – и то опасно! Как-то в 1978 году я поневоле провел четырехчасовую вступительную беседу по истории фотографии с прокурором города, за время которой успел самостоятельно проявить и высушить свою пленку в надежде, что мне ее все же вернут. Сделать мне это пришлось потому, что «прокурорский» фотограф не отличал проявитель от закрепителя: его только что приняли на работу по блату из глухой деревни, так что я его немножечко за это время и подучил. Но пленку мне не вернули. Зато после беседы «просвещенный» мною городской прокурор мечтательно произнес, что ему было бы очень любопытно просмотреть весь мой архив. От этих слов я вздрогнул, живо представив себе почему-то кадры документальной киносъемки, как милицейский «газик» вместе со мною подруливает к моему дому, затем идет подъем по ступенькам, затем следует темный провал – видимо, от страха я падаю в обморок. И следующий кадр: хмурые милиционеры выносят из подъезда мои картонные коробки с негативами, а я страдальчески наблюдаю за этим из зарешеченного окна все той же машины. А поводом для нашей беседы была моя случайная съемка последствий пожара в мемориальной ленинской зоне, которая теперь, словно в насмешку, называется ленинским заповедником. Может, со временем деградация дойдет и до того, что в нем разрешат охоту. Глупая шутка. Когда я туда подошел, пожар уже ликвидировали, и в развалинах прогоревших сараев рылись черные и закопченные, как черти, старухи. Я возбужденно снимал их, а в голове у меня крутились знакомые кадры из хроники Отечественной войны и, надо сказать, мои погорельцы были «не хуже». Я уже представлял, как буду показывать их в фотоклубе, в шутку выдавая за военные кадры, случайно найденные мною на свалке. В азарте я совсем потерял осторожность – на всякого дурака довольно простоты – и не обращал внимания на угрозы и крики женщины-управдома – мол, глупая жен-
6
щина, покричит, успокоится, что с нее взять? Но внезапно из дома вышел бравый милиционер, и «глупая женщина» деловито сказала ему, как говорят дрессированной служебной собаке: «Вася, возьми его!» Вася «взял» и привел меня в горотдел милиции, а городской прокурор, случайно попавшийся нам на лестнице, меня как перспективного государственного преступника у него отобрал: он сделал стойку на «дичь». Из откровенного признания прокурора в конце беседы, видимо, убедившегося, что от меня проку уже не будет, я узнал, что оказывается, местные «органы» уже давно охотились на тайного идеологического врага, постоянно сообщавшего о всех наших неудачах и промахах на «Голос Америки». Поимка его сулила, как видно, награду – но я, в очередной раз, не оправдал возлагаемых на меня честолюбивых и корыстных надежд чиновников. Я был слишком прост. Не как правда, а еще проще. Как-то в 1981 году меня три часа держала и не решалась отпустить милиция за то, что я снял мирно сидящих рядком на скамейке пяток милых старушек. Нетрезвый, и поэтому особенно бдительный и ретивый, дружинник решил, что я снял их по заказу американской разведки, и тут же доложил об этом оказавшемуся неподалеку участковому. «Вот он их снял, а они завтра, может, помрут, – объяснял он, с трудом ворочая языком, причину необходимости моего задержания молоденькому младшему лейтенанту. – «Кому это надо? Только ЦРУ!» – Убежденно закончил он. И тому такая дурацкая мотивировка даже не показалась странной. В райотделе милиции, куда меня привезли на «уазике» после бестолковой беседы с участковым, решили сдать меня в КГБ, от греха подальше, но потом почему-то передумали и отвезли к милицейскому дежурному по городу, который оказался настолько профессионален, что не стал им ничего говорить, а просто приказал старательным олухам доставить меня домой. Правда, тот день, 20 апреля, был особый – «день рождения Гитлера», как со значением сообщили мне в милиции, и они с готовностью ждали от «не разоружившихся фашистов политических провокаций и наглых идеологических вылазок». Вылазок не было, и я им попался, истомившимся от ожидания, как кур в ощип, как нельзя кстати. Другая моя пленка, надеюсь, до сих пор хранится в каком-нибудь секретном архиве, но, скорее всего, давно сгнила. Хотелось бы сейчас на нее посмотреть. Там был запечатлен забавный эпизод, как на крышу здания заводской администрации устанавливали металлический профиль Ленина. Пикантно было то, что опускали его с неба на вертолете, а трос, на котором он был подвешен, захлестнули петлей на его стальной шее. Подвело меня одно отвратительное обстоятельство: тот завод
был военным, и мимо меня, как назло, проходил начальник его охраны. Видите, как сильно зависит от случая и от глупости жизнь и судьба фотографа? Иногда набрасывались на меня и рядовые граждане, по большей части от непонятного мне страха. Один очень прилично одетый человек, которого я в 1981 году беззаботно снял в Москве, на улице Горького эмоционально объясняющим что-то негру, страшно изменился в лице – я успел заметить это в видоискателе аппарата – и долго в страхе и нерешительности следовал за мной, пока, наконец, не отважился догнать меня и потребовать мои документы. Он хотел также получить и мою пленку, но это было уж слишком! Из дальнейшего разговора выяснилось, что он – мидовский работник, выезжающий за границу – и мне сразу стали понятны все его страхи. Он боялся слежки, боялся провокаций, боялся обвинений в преступной связи с иностранцами. Он боялся, что его больше не выпустят за границу. Возможно, он даже имел на то основания. Я его, как мог, успокоил. Но культурному и умному гражданину можно все объяснить, в крайнем случае, «навесить лапшу на уши»; а вот некультурному, неумному и запуганному – сделать это почти невозможно. Мне, например, это не удавалось. Мне не удавалось их даже понять. И это неудивительно: страх иррационален. Эти примеры можно умножить, но они не слишком интересны и не очень смешны, однако они хорошо передают психологическое напряжение в обществе и атмосферу неизжитого страха, понятной агрессии и патологической бдительности, в которой мы привычно обитали тогда. Я и сам тогда привычно и осознанно боялся людей в милицейской форме. Даже одно мое проживание в Москве без прописки было уже преступлением, но ведь и мысли, которые мне иногда приходили, и снимки, которые, бывало, случались, тоже были преступными. Да и люди с «холодными головами» одним только своим тайным присутствием, как призраки, пугали меня, а в чистоту их рук я неособенно верил. Итак, я был и преступником, и «мыслепреступником», и был вынужден помнить об этом. Зато мне не нужно было помнить о смерти, ибо как гражданин я был практически мертв. В Москве я ходил по редакциям, предлагая свои фотографии для печати – брали много, печатали мало – тем не менее, это, вместе с редкими заработками, давало мне возможность как-то существовать. Но были снимки, которые никто не брал, и через год хождений на руках у меня образовалась толстая пачка «отверженных» фотографий, которые я наклеил в альбомы, чтобы проанализировать, чем же они плохи или, не дай бог, неблагонадежны в глазах бильдредакторов. Так появились два альбома, ставшие впоследствии основой и центром кристаллизации моего обширного замысла о последстви-
ях туповатой, но вездесущей коммунистической пропаганды: «Искусство вырождения». Я подумывал: неплохо было бы такую книгу издать, но подумывал невсерьез, так как время-то было «серьезное», а уезжать из страны или садиться в тюрьму из-за такой глупости мне не хотелось. Только что умер Брежнев, к власти пришел Андропов, стали «закручивать гайки», тут уж было не до фантазий. Ни какой «оттепели» не предвиделось, «перестройка» и крах системы нам тогда не мерещились. Так что о книге я думал с юмором и продолжал по-привычке накапливать материал. Сейчас это время уже стало историей, но история имеет странное обыкновение повторяться. Не знаю, кто как, а я люблю перечитывать старые книги, пересматривать старые фотографии и мысленно переноситься в старые времена. Сейчас другие страхи, другие проблемы, но снимать все так же непросто, и непрошеный фотограф все так же незащищен. У фотографа вредная профессия. Вредная – прежде всего для него самого. В то же время существует некая общественная потребность в честной фотографии. Нам нужно в целях нравственной гигиены регулярно смотреться в зеркало. А фотография это и есть то самое зеркало, в котором отражается наша жизнь, но зеркало субъективное и неизбежно кривое. Его «кривизна» определяется индивидуальностью автора. Авторская фотография отличается от добросовестной репродукции неравнодушием, темпераментом, мыслью и талантом «творца», его гражданской и художественной позицией. Эмоционально такая фотография воздействует на общество гораздо сильнее, чем бездушный протокол, но надо, чтобы она была хотя бы лишь субъективно честна. Искусство вообще должно быть честным и неподкупным, а если и покупаемым, то лишь галереями, музеями, коллекционерами, но не политиками, потому что политики предпочитают покупать художников с потрохами. Так кажется им дешевле. Наверно, они правы. Валерий Щеколдин
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
196
197
198
199
200
201
202
203
204
205
206
207
208
209
210
211
212
213
214
215
216
217
218
219
220
221
222
223
«ОБРАТНАЯ ПЕРСПЕКТИВА» (продолжение)
Нетрудно заметить, что в альбоме в ущерб будничной жизни советского человека, непропорционально широко показана ее парадная, праздничная сторона, можно даже сказать, торжество советской идеологии над здравым смыслом. Это – праздничная книга, ее можно было бы даже назвать книгой Юбилеев, если бы книга с таким названием уже не была написана. В этом и особенность издания, и один из его недостатков. Впрочем, тогда мы пели: «трудовые будни – праздники для нас», – так в праздниках, «показухе», смертельном пьянстве и тяжелом труде наша общая жизнь и катилась. Что же касается личной жизни, то у каждого она была своя, сокровенная. Хотя, нет, не у каждого из нас была охраняемая законом личная жизнь, в которую бы никто не совался: ни домком, ни профком, ни партком. Коллективистское сознание пронизывало нашу жизнь так глубоко, так реально и так глобально, что мистическому «коллективному бессознательному», кажется, просто не оставалось места. Зрители, возможно, ждут, что в альбоме документальной фотографии им покажут настоящую жизнь: правдиво, взвешенно, всесторонне. Я же на такую грандиозную задачу никогда не замахивался, я стремился показывать прежде всего то, что нашей жизни мешало. И это не просто мой избирательный взгляд на жизнь, это также и мое личное несчастье. Вернее, это – несчастье страны, у которой, казалось, было все необходимое для процвета ния. Сверх того, у нее в запасе было гигантское и незаслуженное властями в атеистической стране, поистине христианское смирение народа. Не было в этом баснословном государстве лишь честной конкуренции. Вместо нее действовал в нем вездесущий Госплан и царил всемогущий и всепроникающий блат, а власть партийных аксакалов была бесконечной и казалась нам несменяемой. Но законы природы и даже некоторые экономические законы нельзя отменить правительственным указом. Сталинское государство спасительно скреплялось насилием, которое не давало ему распасться. При малейших попытках демократизации – его лихорадило. Хрущевская «оттепель» и непродуманные попытки реформ нанесли по нему первые хаотические, но разрушительные удары. Опомнившись, номенклатура сменила своего малограмотного, но решительного генсека и стала политически страну «подмораживать», а экономически чуть-чуть реформировать, вводя принцип материальной заинтересованности. Этот период у нас называют «застоем», но застой главным
224
образом был в мозгах престарелых партийных чиновников. Он был еще и трагически усугублен «неестественным отбором» кадров – по принципу личной преданности, угодливости и безынициативности. Благодаря этому на вершины власти у нас успешно взбирались не самые подходящие люди. Ярчайший пример тому – К.У. Черненко, «Кучер», как сокращенно звали его в народе, – безликий функционер, человек аппарата, советский «акакий акакиевич», превратившийся в «значительное лицо» и убедительно воплотивший в жизнь, казалось бы, фантастический лозунг: «кто был ничем, тот станет всем». Как известно, любая идея может быть доведена до абсурда. В поздний советский период пропагандистская машина в громадном количестве производила ложь и абсурд, которые отравляли общество и разрушали государство. Народ давно уже не верил демагогическим лозунгам, но терпел. Партийное руководство находилось в маразме, народ – в запое, экономика трещала. Срочно требовалась модернизация всей системы. Ее начал Андропов и впоследствии катастрофически завершил Горбачев. Советский Союз погиб не от внешних врагов. Враги у всех были, есть и будут всегда. Врагов надо любить, если не по-христиански, то хотя бы по-блоковски: «Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет в тяжелых, нежных наших лапах». Только враги способствуют прогрессу. Советский Союз погиб от циничности, некомпетентности и предательства его руководства, от порожденных им неверия и апатии неохотно трудящихся масс, оттого, что в отличие от дикого капитализма, был искусственно выведен и требовал для себя особых людей»: честных, «сознательных» и самоотверженных. Коммунистические идеи особенно быстро выветривались из голов номенклатурщиков, и они без зазрения совести превращались в советских бояр. Народ же привычно и обреченно строил коммунизм, но не для себя, а для партийно-правительственной верхушки и их родственников. Мы даже не были обмануты: мы жили с устало и равнодушно закрытыми, а то и просто с опухшими от пьянства глазами. Простите за многословие, но фотографический ряд – еще более продолжительное высказывание, смысл которого обычно не понимается. Не понимается оно не из-за слепоты и неопытности нас как зрителей, а из-за того, что рассматривая снимки, мы их не воспринимаем умом, а просто заполняем собой, своим опытом и пониманием жизни. Поэтому зачастую мы ничего кроме себя в них не видим
и остаемся довольными, что никто и ничем удивить нас не смог, – к себе-то мы давно уже притерпелись. Слова же мы воспринимаем более «умным», левым полушарием. Достучаться до него гораздо проще – без всяких художественных образов и пластических выкрутасов. Вот поэтому, как говорится, «я к вам пишу». Эти фотографии, отнюдь не свидетельство «мастерства» автора – это была бы слишком ничтожная цель – они свидетельство времени и пролетевшей жизни. На них - люди, многих из которых уже нет с нами, которые остались лишь снимками. На них - приметы социального строя, которого тоже нет, На них грустные свидетельства его вырождения и заключительной стадии великого, героического и трагического эксперимента, который так и не был доведен до конца, а опыт его еще не осмыслен, что, вероятно, со временем породит попытки его продолжить и завершить.
(Вставка – «Социализм») Эта книга не для того, чтобы «вспомнить и вздрогнуть», но и не для того, чтобы вспомнить – и ностальгически прослезиться. Она для того, чтобы хоть в какой-то мере постараться трезво осознать недавно прошедшее время и не отказаться от него, а сродниться с ним, сочувственно его пережив. Может быть, пора перестать твердить, что у России не было и нет истории, и начать ее бережно собирать, тщательно изучать и породственному осваивать, соединяя свою короткую жизнь с исторической и продляя ее в глубь ушедших веков. То есть постепенно становиться сознающим себя народом, поскольку без исторического самосознания – народа не существует. Мне стыдно писать эти азбучные истины, но иногда складывается впечатление, что у нас не все еще азбуку знают, и я до сих пор гадаю, кому, бывает, пишу. Последнее замечание. Чтобы ощутить всю мощь, размах и нелепость гнетущей советской идеологии, некоторые снимки в альбоме должны были бы быть увеличены до гигантских (натуральных) размеров. Представленные снимки передают ее подавляющее и отупляющее воздействие лишь в гомеопатических дозах. Так как же действовала эта идеология на наш народ? В меру. В меру здравого смысла ему присущего. Русский народ и в Бога, видно, не очень-то верил, если судить по его пословицам, тем более не верил он ежегодным «Призывам ЦК КПСС». Народ наш традиционно не любил власть, не верил ей и хотел только, чтобы она ему не мешала и не лезла в его дела, но это была несбыточная мечта. Ну, что ж, народ наш – мечтатель. Валерий Щеколдин
225
226