snejina-molodost

Page 1



Анастасия Снежина

Шальная молодость моя Роман в любовных новеллах

Москва. Бослен. 2010


УДК 882-31 ББК 84(2Рос=Рус)6 С53

Снежина А. С 53 Шальная молодость моя. — Роман в любовных новеллах. — М. : Бослен, 2010. — 288 с. ISBN 978-5-91187-120-8

…Я не мог насмотреться на ее лицо, на то, как она это делает. Как она была в этот момент красива; не знаю, почему нет уже ничего более пьянящего, влекущего, чем эта красота… Я просто замирал, забывал про собственное тело, исчезал, терялся, это было выше наслаждения, это было что-то иное, я даже не знаю, как это назвать, наслаждение оставалось где-то там, где я мог ее еще видеть… а видеть ее — это было уже величайшее наслаждение и так. УДК 882-31 ББК 84(2Рос=Рус)6 Охраняется Законом РФ об авторском праве ISBN 978-5-91187-120-8 © А. Снежина, текст, 2007 © Оформление. ООО «Бослен», 2010


Х М ЕЛЬ Н А Ш Е Й Ю Н О С Т И

1 В те достопамятные времена в пионерском лагере вожатому на личную жизнь оставалась ночь. Весь день вожатый принадлежал не себе — он принадлежал детям. Ночью он тоже принадлежал детям, но в это время имелась хотя бы возможность, загнав детей в койки, накричавшись напоследок досыта, наругавшись, набегавшись, погасить в спальнях свет, закрыть за собой двери, и под тихое гудение и бормотание, вновь доносящееся из палат, которое уже решаешь не замечать, пройти в каптерку, и, не жалея покрывала, не убирая постели и, наконец, уже не опасаясь подать этим кому-нибудь дурной пример, обрушиться всем телом на панцирную сетку кровати, вытянуть ноги, подложить под спину подушку, прижаться затылком к стене и почувствовать хотя бы иллюзию, хотя бы видимость свободы и предоставленности себя самому себе. И если твой отрядный воспитатель был не скотина и все понимал, с разговорами о плане на завтрашний день не приставал, а, наоборот, предложив тебе закурить, сидел напротив молча, ты, можно сказать, ощущал вместе с первой затяжкой сигареты самый блаженный за весь этот день миг. Ты курил, лежал и пускал дым в потолок, а день был завершен, и ты осознавал это все более и более отчетливо. Мысль о том, что с детьми наконец покончено, просто умиляла тебя... 5


Лежал минут десять, до тех пор, пока не вчувствовался в завершенность дня сполна и до конца; потом начинал потягиваться и поглядывать на часы. Замечал, каким медлительным становится время, спрыгивал с кровати, гасил окурок, надевал пилотку, пиджак, и у тебя начиналась твоя собственная личная жизнь. Идти после отбоя на планерку я всегда напрашивался сам. Воспитатель меня отпускала. Ей было тридцать восемь лет, звали мы ее Петровна, дома у нее были свои дети, здесь она уставала и, уступив мне свою очередность, рада была остаться в отряде одна. Я выходил за четверть часа и шел напрямик. Через молодой ельник, вдали от оставшихся на центральной аллее фонарей. Шел в темноте, вытянув одну руку перед собой, и низкие елочки кололи мне хвоей ладонь и лицо. Со стороны штаба уже слышался смех, и я прибавлял шагу, а когда выходил из ельника, и видел девчонок, стоящих у дверей методкабинета, и узнавал знакомые фигуры, и уже разбирал отдельные голоса, то начинал шагать еще быстрее, и, улыбнувшись первый раз еще заранее, метров за тридцать, подходил с улыбкой уже во весь рот, и, растягивая слова, громко и радостно говорил: — Здравствуйте, лапоньки! И любовь тихой истомой счастья переполняла меня всего. В лагере всякий, кто бы в него ни попадал, был обречен вести беспутную, легкомысленную жизнь. Как в многодневных групповых походах, или в стройотряде, или на уборке картофеля в колхозе, или, наконец, в доме отдыха, где люди по вечерам не разъезжались по домам, по собственным квартирам, а день и ночь неразлучно на6


ходились вместе и где весь день был один на всех отдых, одна на всех работа, а ночи — как сплошной праздник. Лагерь — это когда человека охватывало чувство вольности и беспечности, презрение ко всем привычным правилам и нормам, когда человек терял все свое благоразумие и рассудительность и часами играл с детьми в вышибалы, находил в этом искреннее удовлетворение, радовался каждому лишнему стакану компота в столовой, ел помногу и четыре раза в день, за час до обеда еще и непременно заглядывая на кухню, чтобы справиться о блюдах в меню, бесконечно мог в безделье валяться на койке в каптерке, воспринимая безделье уже как счастье, умственно становился настолько тупым, что не способен был справиться с мыслью сложнее, чем распределение дежурства между детьми, провожал глазами каждую хорошенькую девушку, а женские бедра, на которые он лишь мимоходом бросал взгляды по дороге на работу или в институт или сидя в читальном зале, здесь его повергали в томление и тоску, когда хочется взять на руки и понести... И будь ты семи пядей во лбу, заканчивай ты вуз или работай научным сотрудником, пиши диссертацию и имей геморроидально расплющенный стулом зад — все едино: если ты был направлен в лагерь работать вожатым, то самая великая глупость, какую ты мог допустить, — это подумать, что в лагере сможешь продолжать свою обычную сугубо рациональную серьезную жизнь. Не было еще случая, чтобы привезенные для прочтения книги не легли мертвым грузом на стеллажах в каптерке, чтобы твои благие намерения не растаяли как дым, умные мысли не позабылись, выкладки не порастерялись, замыслы не пошли прахом, а блокноты и тетради не были розданы детям на КВН и отрядные дневники. 7


— Сережа пришел! — кричат девчонки и бросаются мне на шею. Я придерживаю их под локти руками. — Ладно, ладно, — говорю я, и улыбаясь, и краснея одновременно. — Ладно, хватит вам... А мне уже поправляют воротничок, перевязывают галстук более правильным пионерским узлом, приглаживают волосы, кто-то уже целует меня в щеку, и я, еще более краснея и запинаясь о ноги обступивших меня и смеющихся девчонок, начинаю медленно пробираться к двери. Войдя в методкабинет, поправляю на голове пилотку, здороваюсь еще раз с теми девчонками, которые в бурном приветствии участия не принимали, которые поспокойнее, и, по пути снова обретая утерянное было достоинство, прохожу в самый дальний угол и сажусь на свое место, рядом с вожатой десятого отряда Листик Наташкой, которая здесь тоже всегда сидит. Пока обхожу всех, иду на свое место, девчонки провожают меня глазами. Наташка видит это, я знаю, что она видит, и поэтому когда сажусь рядом, то еще долгое время несколько снисходителен к ней. — Ну, девочка, — говорю я, удобнее устраиваясь на стуле, — как жизнь? Тон мой мне и самому крайне не нравится, но Наташка на него внимания не обращает. — Домой я хочу, — говорит она. — Все хотят, — продолжаю я в том же плане. — Это естественно. — Нет, я серьезно. К детям вон мамы приезжают, подарки привозят, а ко мне хоть бы кто... — Она и в самом деле обиженно оттопыривает нижнюю губу. Я скашиваю на нее глаза, но продолжаю свое: — Ничего, привыкнешь, пройдет еще неделя, и привыкнешь. 8


— Ох, не знаю, — вздыхает Наташка. — Зато я знаю. Так привыкнешь, что еще плакать будешь, уезжая. — Плакать-то я не буду, — говорит Наташка. — Будешь плакать, увидишь потом. — Нет, плакать не буду. Я улыбаюсь: — Время покажет. Сама убедишься. — Да не буду я плакать! Я улыбаюсь еще раз. — Не буду, я тебе говорю, плакать, — совершенно серьезно продолжает настаивать Наташка и с вызовом смотрит мне в глаза. И Наташка действительно не плакала. В конце сезона, когда мы прощались с лагерем и детьми, даже я почувствовал себя не в своей тарелке. Но у Наташки Листик глаза были сухи. — Заплачешь, — повторяю я, — когда из лагеря поедешь. Жалко станет уезжать, и ведь попросят — еще и на второй сезон останешься. — Ну, а на второй сезон я уж точно не останусь. — Правильно, и не оставайся. — И не останусь. — И не оставайся. — И не останусь! — говорит Наташка убежденно и глядит на меня с подозрением. — Не оставайся, даже если сама захочешь. Вернее, именно если захочешь, то тогда-то и не оставайся. Если все равно будет, если не заплачешь, уезжая, то будут просить, уговаривать, можешь попробовать. Но если захочешь именно сама, если тебе покажется, что в лагере лучше, чем в городе, то в лагерь не возвращайся ни за что. Ты разочаруешься. — Все последнее я говорю, собственно, уже не для Наташки, а исключительно 9


из своей всегдашней, хотя и здесь, в лагере, несколько пострадавшей привычной потребности грамотно начать и четко закончить свою мысль. На мгновение мне делается сладко и радостно от того, что отвязался я наконец от этого безобразного тона, а главное, вспомнил, что не дурак. От вспомнившегося, что я не дурак, мне тепло и покойно становится на душе. Наташка еще некоторое время смотрит на меня внимательно и молча. Все полностью она, видимо, не поняла, но я не разъясняю, и она не переспрашивает. Наконец улыбается. — Ладно, — отвечает она, — не останусь, уговорил. Но она осталась. В конце сезона, когда мы отвезли детей в город, попрощались и разошлись по домам, ей, как это и бывает, в самом деле показалось, что в городе все скучно и бледно. И она вернулась и опять приняла свой отряд. Но дети были другие, вожатые в лагере за некоторым исключением новые, а программа сезона та же, знакомая, и той радости, как на первом сезоне, она принести уже не могла. — Да, если ты хочешь, чтобы все хорошее оставалось навсегда с тобой, не стремись пережить это хорошее дважды, — говорю я раздумчивым тоном и еще раз в несколько ином варианте отрабатываю свою мысль, — поэтому как в лагерь не возвращайся, так и с детьми не встречайся в городе. Дети — они всегда есть дети, они всегда думают, что их начавшаяся в лагере дружба вечна, и поэтому всегда требуют встречи после сезона, кричат, обмениваются адресами... И вечно обманываются. Но то дети, а ты будь умнее и, чтобы не разуверять их в вечной дружбе, на встречу не соглашайся. Потому что в городе все будет не так, самое лучшее — это вы побродите кучей по улицам, потолкаетесь у билетных касс кино, съедите по мороженому. Но вам будет скуч10


но, и то, что было в лагере, не повторится. Понятно? Лагерь неповторим. И, расставшись на этот раз, ребята больше уже не вспомнят друг о друге никогда. Мне самому понравилось, как я все это сказал. Я даже немного загрустил. Наташка опять молчит и только смотрит на меня сбоку. Я делаю равнодушное лицо. — Вот так! — говорю и ласково и отечески глажу Наташку по голове. У Наташки самые красивые в лагере ножки. С красивой узкой голенью, ровные, стройные, с круглыми коленями. На планерках я почти всегда сажусь рядом с ней. Платья она носит легкие; когда садится, за ними не следит и, засунув ноги куда-нибудь под стул, ни на ноги, ни на платье внимания больше не обращает. А у меня при одном только взгляде на них возникает неодолимое желание до них дотронуться, погладить или хотя бы на крайний случай просто коснуться их рукой. Я смотрю на ее колени, вздыхаю, говорю: «Какие все-таки хорошенькие у тебя, Наташка, ножки!» — улыбаюсь и ласково глажу Наташку по голове, по не в такой степени хорошим, но все же довольно сносным, выкрашенным в лагере хной волосам. Покраснев и проводив мой взгляд, Наташка уклоняется от поднятой ладони, одергивает платье, а я, как обычно, получаю в порядке упрека за вольность удар локтем в бок. Крякнув и рассмеявшись, опасливо складываю руки у себя на животе. — Ладно, ладно, — говорю я. — Доберусь я до тебя еще. Отольются тебе мои слезки. — Не отольются, — отвечает она, — не дождешься. Но ни обижаться, ни сердиться по-настоящему она и не думает. Ведь слова мои о ее фигуре все-таки нечто 11


лестное, и это приятно. Обрывает она меня чисто формально, из принципа. И, как знать, может быть, в этом она и права, ведь, наверное, нужно девчонкам в подобной ситуации и на подобные слова отвечать именно таким образом, иначе что же тогда придаст нашим с ними взаимоотношениям оттенок благопристойности, а самим девчонкам — ореол женственности и чистоты. — Ну, подожди, доберусь я до тебя еще! — повторяю я, и в это время ко мне подсаживается Морозова Зинка. С Зинкой у нас все наоборот. Зинка немногим младше меня, а уж Наташки она старше на три или четыре года. Она только что пришла из отряда и еще продолжает глубоко дышать грудью после ходьбы. — Фу, думала, уже опоздала, — говорит она, ни к кому в отдельности не обращаясь, и смотрит по сторонам, чем показывает, что ко мне она села совершенно случайно. Я же давно повернулся к ней, молчу и жду. Зинка еще некоторое время не замечает меня и смотрит в сторону. Грудь ее продолжает высоко подниматься и опадать. Рубашка на ней армейского образца, форменная, тесная, в обтяжку, с двумя нагрудными карманами и пуговичками на них. При вдохе грудь туго натягивает полотно рубашки, а пуговички на грудных карманах так и торчат. Наконец, внезапно улыбнувшись, Зинка поворачивается ко мне. — Ну что, — смеется она, — насмотрелся? — Нет еще, — отвечаю я. — Понравилась? — Ну, еще бы! — говорю я и, несколько смущенный очередным Зинкиным нахальством, поднимаю глаза на ее лицо. Намного легче быть с девчонками самому нахалом, гораздо труднее воспринимать нахальство от них. 12


— А я вся такая, — говорит Зинка и нагло смотрит мне в глаза. И хотя я к Зинке привык и знаю, что в ее наглости больше рисовки, иногда она меня все же шокирует. — Да вот, вся, — подтверждает Зинка свои слова и, не дождавшись от меня ответа, уводит глаза в сторону. — Это хорошо, — говорю я, переводя дух и чтобы хоть что-то сказать. — Вот-вот, именно так все и говорят: хорошо! — Зинка опять поворачивается ко мне. — А некоторые даже говорят: просто великолепно! В ходе такого разговора самое трудное — это перейти барьер неловкости. Зато, когда сказана первая нужная фраза, в борьбе со своей заученной «интеллектуальной» застенчивостью, и сказана на свой страх и риск, смех собеседницы лишает тебя последних опасений и становится легко и весело говорить. — Главное, что именно великолепно-то? — говорю я, и Зинка улыбается. — Что надо, — отвечает она. — Что ж, придет время, узнаю... Зинка смеется. — Ну и нахал! — говорит она и смеется снова. — А разве не удастся? — спрашиваю я, и это риторический вопрос. Я уже давно убедился, что ничего не удастся. Но в этом-то и вся соль. — Значит, бесполезно? Даже не на что надеяться? Зинка начинает хитрить. — Мне и свой-то надоел, и так уж всю кровь выпил... — По тебе не скажешь, — говорю я и вновь опускаю глаза. Зинка заливается смехом. Она явно польщена. Я покашливаю. Оборачиваюсь взглянуть на Наташку — 13


та целомудренно смотрит в окно, в темноту. Можно даже решить, что она не слушает. — Кстати, — продолжаю я, — заодно и своему кровопийце отомстишь. — Как же, ему отомстишь, он потом вдвойне заездит, выродок, прости господи. — А ты в моральном смысле, для своего удовлетворения, он-то и не узнает. — Он все узнает. — А мы обманем. — Я тебе обману! — говорит Зинка, и на этот раз мы смеемся уже вместе, Наташка прячет невольную улыбку, отворачиваясь от нас. С Зинкой приятно пошутить. Есть какая-то болезненная сладость в том, чтобы быть до конца откровенным с женщиной, чтобы называть при ней вещи своими именами. Таится в этом какая-то своего рода близость, какое-то желанное падение, если уж не в телесном отношении, так хоть на уровне языка. — Ладно, с тобой тут до греха договоришься, — заканчивает Зинка и, улыбнувшись мне напоследок, пересаживается на другой конец ряда. Я провожаю ее глазами, смотрю, как она садится, как поправляет на груди рубашку, движением головы разбрасывает по плечам волосы. Потом думаю о том, что по отношению ко мне она ведет себя все-таки нечестно. Мы оба неравнодушны друг к другу, и она это понимает и позволяет с собой заигрывать, позволяет на что-то надеяться, принимает многозначительные взгляды и флирт, но в то же время, храня верность мужу, она в наших отношениях устанавливает определенную границу и, сдерживая меня и себя, не позволяет ее переступать. А это уже ложь, лицемерие, в душе она давно переступила через нее. 14


Впрочем, потом я думаю, что все это верно, в общем-то, лишь в отношении меня. По отношению же к мужу Зинка, напротив, поступает честно. Быть честной сразу перед двоими нельзя, поневоле приходится кого-то выбирать. Обидно, когда не тебя, но это уже сторона самолюбия. ...С другой стороны, все же вот мы скоро расстанемся, больше не встретимся, начнется у нее опять семейная жизнь, а это, наше, останется лишь в памяти. И когда это будет только в прошлом, не пожалеет ли она тогда?.. Я поворачиваюсь к Наташке, смотрю на нее некоторое время и молчу. Наташка сидит, вытянув ноги, наклонив голову, и разглядывает свои руки. Откидываюсь на спинку стула, поворачиваюсь к девчонкам, здороваюсь с вновь прибывшими, разговариваю с ними, слушаю, как Лариска Пшеничникова в лицах передразнивает представителей приезжавшей недавно в лагерь медкомиссии, как рассказывает, что их отряду досталось больше всего: «Что делается! Безобразие, кругом зараза, кругом палочки, грязное белье. Дети, выньте из тумбочек закоренелые носочки!» Улыбаюсь, вспоминаю своих и возвращаюсь к Наташке. — Ну, что молчишь? — спрашиваю. — Ничего. — А над чем ты тут смеялась? — Когда? — Когда мы с Зинкой разговаривали. — Так просто, — отвечает Наташка, все так же продолжая рассматривать свои руки. Ногти у нее опять не спилены, без маникюра, под ногтями — пыль, а ноги после беготни на стадионе немытые. Красивые грязные ноги. — Ты почему опять ноги не вымыла? 15


— О господи! — вздыхает Наташка, снова перехватив мой взгляд, и, качнув бедрами из стороны в сторону, усаживается глубже на стуле, одергивает платье, а ноги прячет под сиденье. — Я спрашиваю, почему ты ноги не вымыла? — повторяю я, и Наташка поднимает на меня глаза. — Не успела, — говорит она тихо. — Такие вещи надо успевать! Детям ведь пример показываешь... — наставительно говорю я. — Я нечаянно, — произносит Наташка виновато и с раскаянием, все так же прямо глядя мне в глаза. Я улыбаюсь, Наташке иногда нравится, как я ее стыжу, ей вообще приятно чувствовать мою опеку. Но ее ревностное послушание меня и смущает. — Стыдно хоть тебе? — Стыдно, — охотно соглашается Наташка. — Чтобы каждый день перед планеркой ноги мыла! — стараюсь я напустить на себя строгость. — Хорошо, буду, — послушно отвечает мне она, и я отворачиваюсь в сторону. Ноги перед планеркой она мыть, конечно, не будет. Дай бог, хотя бы перед сном. Наташка сама знает, что не будет, но в глазах у нее столько послушания и готовности продолжать эту игру, что серьезно уже я добавить ничего больше не могу. За дверьми девчонки опять взрываются хохотом, кто-то кричит: «Гоша пришел!» — и через несколько минут в дверь протискивается смущенно улыбающийся Геннадий. Это наш физрук. Всего мужчин в лагере трое. Я, Геннадий и Толикбаянист. Есть еще шестнадцатилетний парнишкаистопник, но этот не в счет, он молодой и работает на кухне. Нас только трое, и потому успехом у девчонок мы пользуемся невероятным. Отношения у нас с ними са16


мые нежные и напоминают отношения близких и родных. Кто бывал вожатым в пионерском лагере, тот это знает, потому что это обычное явление: в любом воспитательском коллективе девушек намного больше, чем мужчин. Следом за Геннадием в методкабинет входит Вера Николаевна, начальник лагеря. Она садится перед нами за стол, поправляет накинутый на плечи белый халат, и планерка начинается. Планерка у нас начиналась обычно с выговоров. С выговоров вожатым, воспитателям за нерадивое отношение к работе, с предупреждений и приказов по увольнению, в ознакомлении с которыми мы расписывались все, с постановлений по исключению из лагеря детей за нарушение порядка и режима дня. Потом заслушивался план на следующий день, и мы расходились по корпусам. Возвращался я с Наташкой и Зинкой. Наши отряды были в одной стороне. Наташка одна ходить боялась, Зинке в одиночестве идти было скучно, и поэтому стало привычным, что мы возвращались втроем. Я долго и неохотно прощался с остальными девчонками, мы помногу раз церемонно желали друг другу спокойной ночи. Я медлил, несколько ревнуя девчонок к остающемуся с ними Геннадию. Потом с Наташкой и Зинкой — я посередине — шел к себе. Расставался с ними на площадке между корпусами; потоптавшись на месте, мы говорили друг другу «до завтра», Зинка, гдето несколько поступаясь своей верностью, еще и привлекала меня к своей груди, целовала в висок, и далее, к своим отрядам, мы уже шли врозь. На этом моя личная жизнь заканчивалась, я входил в палату мальчиков, расстилал свою постель и укладывался спать. Но засыпал не сразу, к удивлению своему, ловил себя на 17


том, что меня одолевают мысли, что я ворочаюсь, перекладываю с места на место подушку, и засыпал, лишь успокоив себя решением, что уж на следующий день я непременно задержусь после планерки и кого-нибудь из девчонок обязательно провожу. Но следующий день, как правило, ничего нового не приносил...

2 Просыпаюсь я от толчка в плечо. Будят меня сами дети. — Сергей Михайлович, на рыбалку пора, — тихо говорят они. — Что? — спрашиваю я спросонок и даже не могу разглядеть в темноте их лиц. — На рыбалку... Вы вчера обещали... — Как, опять? — произношу я, стараясь вспомнить, было ли такое, закрываю глаза и чувствую, что спать хочу смертельно. — А который час?.. — Четыре. — С ума сошли! — говорю я с ужасом в голосе и отворачиваюсь к стене. — Марш спать. Сами знаете, на рыбалку разрешается только с пяти. — И я снова укладываю голову на подушку. Но ребята не уходят. — Сергей Михайлович, никто ведь не узнает. Все спят. Я не отвечаю, и они продолжают стоять. Они знают, что хоть в этом-то они правы, начальник лагеря действительно еще спит. — Нехорошо рассуждаете, — ворчу я в стену. — Обман — постыдное занятие. Вранье еще никогда до добра не доводило. 18


— Но мы врать и не будем. Никто нас не спросит, и все будут думать, что мы встали в пять. «Логично», — думаю я и понимаю, что так просто они не отвяжутся. Решаю даже, что было бы лучше, если бы они удрали на рыбалку втихаря. Поворачиваюсь к ним. — А то, что вы скроете свой подъем, это не обман? Прямо на вопрос ребята не отвечают, они начинают ныть: — Но, Сергей Михайлович, часом раньше — ведь ничего не случится. — Как это не случится? Нарушение режима. Положено не раньше пяти. Порядок есть порядок. Не нами установлено, не нам менять. Требуется выполнять, и только... — Но, чувствуя, что детей этим не вразумишь, что вопросы субординации не для них, я несколько меняю тон: — И о вас же заботятся. Вам выспаться нужно... — Да выспались уже мы! — громко заявляют они все разом, и я с досадой замечаю, что о заботе уже сболтнул зря. Так тебе и надо, думаю, теперь еще попробуй докажи, что «выспались» — это всего лишь какая-нибудь «вещь в себе» и им только кажется. — Тише! — обрываю я их и сажусь на постели. — Что раскричались-то? — Извините, не будем. — Как же, не будете... — Я отворачиваюсь в сторону. Думаю. Ребята стоят около моей кровати босиком и ждут. Спать мне уже не придется, это ясно. Крыть мне тоже нечем. Опять говорить о «не положено» было бы теперь уже неловко. Да этим ничего и не объяснишь... Самое каверзное, что встречается в работе вожато19


го, — это обязанность постоянно доказывать детям такое, что на самом деле немыслимо доказать. — Ладно, — наконец говорю я, — но только чтобы абсолютная тишина! — Есть тишина! — рявкают дети на всю палату и разбегаются по своим кроватям. Я же некоторое время продолжаю думать над тем, как и чем все это в конце концов кончится. Одеваются дети быстро, будят ребят во второй палате и, выборочно, некоторых девочек. Систему их выбора я никогда не мог постичь, впрочем, было бы даже глупо задаваться такой целью. Но каждый раз девочки были другие. — Может быть, всех? — предложил я. — Нет, — ответили мальчишки, — те будут мешать. — Ну, дело ваше... Ребята берут удочки, сами строятся и вдоль забора идут к дальним воротам, открывающимся в лес. Я, позевывая, плетусь позади. Светает. По полю стелется туман. Он размывает очертания отдаленной полосы леса и делает воздух свежим и сырым. — Туман! — говорю я вслух, глубоко вдыхая и глядя по сторонам. Идущие передо мной девочки оборачиваются. — Туман-то, говорю, вон какой, — повторяю я и показываю рукой на поле. Девочки смотрят в указанную сторону. — Ага, — отвечают они, — туман, точно. — Вот и я про то, — произношу я, и девочки снова поворачиваются ко мне. Но я молчу, и они мнутся, не зная, что дальше. Я улыбаюсь: — Ладно, идите, отстали уже. 20


Девочки смеются и бегом догоняют своих. А я продолжаю улыбаться и, снова зевая и почесывая голову, думаю о том, что и мне было тоже когда-то двенадцать лет... Возвращаемся мы с рыбалки к подъему. Через час у нас был завтрак, и за десять минут до него я шел накрывать на столы. Было уже утро, и одно то, что через несколько минут я опять встречусь со своими девчонками, одно это уже приводило меня в восторг. Я входил в столовую, кричал на весь зал «доброе утро!», и занятые делом девчонки, полуулыбаясь, гудели мне что-то в ответ. Являлся Геннадий, мы с ним наперебой острили и рисовались перед девчонками, стоя в очереди у раздаточного окна. Заигрывали, льстиво сыпали комплиментами, разговаривая, брали за руки или дотрагивались пальцами до волос, поправляли им выпавшие из-под пилотки пряди, тут же выразительно строили глаза, потом сами же смеялись, подтрунивали, дразнились, и все вместе туманно и таинственно намекали друг другу на предстоящий вечер, вот, подожди, мол, только, после планерки... и никто не заканчивал, но от этой недосказанности всех нас охватывало возбуждение и веселье, и мы с Геннадием по-свойски тормошили девчонок за плечи, прижимая их головы к груди. Приходили дети. Мы их рассаживали по отрядам, распределяли порции, и пока они ели, сами опять собирались вместе за одним столом в углу. Следя оттуда за ребятами и изредка одергивая их грозными окриками (причем особенно усердствовал Геннадий: «Ну, что уставился, что уставился? Ложку мимо рта пронесешь!»), продолжали все так же шутить, болтать, пили какао, наливая его из одного большого чайника, слушали анекдоты Геннадия и притворные жалобы Лариски Пшеничниковой на ее мальчишек, которые взяли моду 21


Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.