«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
1
УДК ББК С41
Дизайнер Екатерина Кузьмина Руководитель Евгений Корнеев Ситар С. C41 Архитектура внешнего мира: Искусство проектирования и становление европейских физических представлений. — М.: Школа Дизайна НИУ ВШЭ, 2015. — ??? с. ISBN 978-5-98379-1?? Книга выдающегося американского экономиста Мансура Олсона посвящена применению разработанной им теории коллективных действий к объяснению особенностей экономического роста разных стран в те или иные исторические периоды. В начале этой работы автор кратко излагает логику коллективных действий и формулирует ряд следствий применительно к коалициям и лоббистским организациям, преследующим узкие интересы. Затем он прослеживает воздействие соответствующих закономерностей на экономическое развитие ведущих индустриальных держав в послевоенный период и в раннее Новое время, крупных развивающихся стран в различные периоды, а также вскрывает дополнительные причины позитивного влияния внешней торговли и укрупнения национальных юрисдикций на экономический рост. Он также предлагает собственное оригинальное объяснение таких явлений, как стагфляция и застойная безработица. В дополнении, специально написанном М. Олсоном для первого русского издания, он применяет свой подход для анализа экономической динамики экономических систем советского типа и постсоветских стран. УДК ?????? ББК?????? ISBN 978-5-98379-1??
© Ситар С., 2012 © Школа Дизайна НИУ ВШЭ, 2015
Предисловие 7 Глава 1 «История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология 17 Глава 2 Архитектурно-строительная аналогия в европейской мысли: от «мистического Ничто» античности к «объективному Ничто» Эйнштейна и Больцмана 47 Глава 3 Витрувий: Статуи богов и изображения зданий
89
Глава 4 Альберти и Филарете: утилизация спектакля 135 Глава 5 Виолле-ле-Дюк, Корбюзье, Дженкс: техноприрода и биополитика 171 Заключение Проектирование после науки о природе. Третья природа 229 Александр Раппапорт Взгляд на мир извне и изнутри 257
4
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
5
Глава 1 «История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
Выразительной иллюстрацией того, как система прагматических представлений в ходе своей эволюции постепенно отпадает от традиции философского мышления, может служить история европейской оптики. На протяжении античности на равных конкурировали между собой две версии истолкования зрения: 1) интроективная, которая полагает, что зрение возникает в результате воздействия на нас особых образов-подобий («эйдолонов» или «симулякров»), непрерывно отделяющихся от предметов и попадающих в глаза; и 2) проективная, которая восходит к древнему пифагорейству и учит, что мы видим благодаря исходящим из глаз в сторону предметов лучам «тонкого света» (h ojiV). Объединяющая эти две версии «синаугическая» трактовка зрения впервые встречается у Эмпедокла и получает законченную формулировку у Платона, — в частности, в «Тимее» (ок. 360 года до н.э.), где Платон пишет: «…когда полуденный свет обволакивает это зрительное истечение [из глаз] и подобное устремляется к подобному, они сливаются, образуя единое и однородное тело в прямом направлении от глаз, и притом в месте, где огонь, устремляющийся изнутри, сталкивается с внешним потоком света. А поскольку это тело благодаря своей однородности претерпевает все, что с ним ни случится, однородно, то стоит ему коснуться чего-либо или, наоборот, испытать какое-либо прикосновение, и движения эти передаются уже ему всему, доходя до души: отсюда возникает тот вид ощущения, который мы именуем зрением»3. Далее Платон специально подчеркивает, что это чувствительное образование (зрительный луч) «во время дня являет собою сросшееся с нами тело»4. Аристотель, несмотря на свои принципиальные рас3 Тимей, 45 e-d (Платон. Сочинения: хождения с Платоном, в случае с В 4 т. / Ред. А.Ф. Лосева, В.Ф. Асмуса. СПб.: Изд. теорией зрения остается близким Олега Абышко, 2007. Т. 3. Ч. 1. С. 528; далее ссылки его преемником. В «Метафизике» на произведения Платона даются имеется фрагмент, где он прямо по этому изданию). основывается на изложенной в 4 Там же, 64 е (Т. 3. Ч. 1. С. 553). «Тимее» синаугической схеме, го5 Там же, 68 е (С. 557); Аристотель. Метафизика, I-7, 1057b (Аристотель. Сочинения: В 4 воря о белом и черном цветах как о т. / Ред. В.Ф. Асмуса и др. М.: Мысль, 1978–1983. Т. «рассеивающем» и «собирающем» 5 1. С. 267; далее ссылки на произведения Аристотеля зрение соответственно . В трактате «О душе» Аристотель формулирует даются по этому изданию). собственную оригинальную версию этой концепции, согласно которой свет вообще никуда не движется: он есть осуществление (энтелехия) прозрачности и является проводником зрительного ощущения так же, как неподвижный воздух служит средой распространения слышимого и как тело человека является средой его тактильных переживаний6. Существенно при этом, что зона слышимого и зрительное поле описываются Аристотелем также по аналогии с телом человека, то есть как его внешние (простертые вовне) части, сохраняющие поэтому неразрывную связь с его душой. Интересное дополнение к этому истолкованию зрения имеется в «Политике», где Аристотель дает описание полиса как коллективного тела, обладающего объединенными способностями и объединенным восприятием: если продолжить его мысль, то именно чувственной принадлежностью «соборного» тела полиса (или человеческого рода в целом) должно оказаться все, что может быть увидено и зарегистрировано как сущее для зрения7. Вполне родственным аристотелевскому представлению остается стоическое толкование зрения как дыхания или живого колебательного напряжения зрительного поля, подразумевающее, что воспитание духа есть в то же время и работа по совершенствованию восприятия. Во всех этих концепциях зрение, ощущение и понимание трактуются как органически связанные друг с другом способности души. На рубеже нашей эры отношение к зрению начинает медленно, но неуклонно меняться. В зрелой римской античности впервые явно заявляет о себе позиция класса технических специалистов, требующая отделения прикладных наук от философии: на необходимость такой независимости, в частности, указывает Афиней, выдвигая в своем тексте «О машинах» аргументы в пользу компактной системы знаний, позволяющей оперативно решать практические (в его случае — военные) задачи. В I веке н.э. ему вторит математик и механик Герон: опираясь в целом на принцип проективного зрения, Герон все же замечает, что для насущных нужд науки спор между интроективной и проективной теориями не имеет принципиального значения8. Такое нейтрально-взвешенное отношение к вопросу о природе зрения, не доходящее до разрыва с учениями ан6
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
тичных философов, сохраняется в Европе вплоть до XVII века — к примеру, из поздней переписки Галилея следует, что этот легендарный основатель современного оптического приборо строения все еще различал два вида лучей: исходящие из глаз лучи, благодаря которым зрение становится возможным, и «освещающие» лучи, дающие глазу конкретное изображение. Тем не менее, начиная с позднего Средневековья эволюция общепринятых представлений о зрении в Европе превращается в историю повсеместного утверждения интроективной концепции и постепенного забвения проективной. Решительный шаг в этом направлении представляет собой «Оптика» Ибн аль-Хайсама (Альхацена), написанная в начале ХI века и оказавшая значительное влияние сначала на европейских ученых ХIII века (Роджера Бэкона, Витело), а затем и на деятелей итальянского Ренессанса9. Эксперименты с camera obscura и хирургическое препарирование человеческого глаза последовательно ведут к тому, что живой орган начинает восприниматься как «управляемое извне» механическое устройство. Настойчивое стремление в интересах моделирования упразднить когнитивное различие между живым и мертвым производит в истории оптики важный системный переворот, суть которого советский физик С.И. Вавилов в начале 1940-х годов выразил следующей фразой: «В XVI в., строго говоря, оптика (в точном значении слова — наука о зрении) перестала быть таковой и превратилась в учение о свете»10. Как выдающийся представитель эпохи «научно-технической революции», Вавилов, разумеется, оценивал это событие полностью положительно, видя в нем всего лишь освобождение физики от «ненужного психологизма». Сегодня эта формулировка видится в существенно ином ракурсе: пожалуй, правильнее было бы сказать, что в дебютной фазе развития новоевропейской науки совместными усилиями ученых и художников осуществляется экстериоризация света, переведение его в ранг сугубо «внешней» инстанции, к источникам и движению которой человек, согласно утвердившейся концепции, не имеет никакого отношения: человек отныне сохраняет за собой только способность подвергаться воздействию света (поступающего «извне», со стороны «внешнего мира»), но не способность испускать его. Соотношение «субъективного» и «объективного» также переживает на заре Нового времени интересную метаморфозу. Незадолго до 7 Аристотель. Политика, Г-VI-4, 1281b (Т. Возрождения (в XIV 4. С. 464). веке) Уильям Оккам 6 Аристотель. О душе, 418b-419a (Т. 1. С. на волне общеевро409–410). пейского поворота к эмпиризму определяет субъективное (subjectivum) как содержание чувственного опыта, которое дает интуитивное (в значении «наглядное») знание истинных вещей. Ему у Оккама противопоставляется объективное (objectivum) как предмет абстрактного знания и как нечто, существующее только в пределах разума. Так, с точки зрения английского мыслителя, химеры и козлоолени — это объекты, но не истинные вещи: они имеют лишь «объектное (objectivum) бытие», и не имеют «субъектного (subjectivum)»11. В дальнейшей истории, в силу безотчетной иронии культурного процесса, термины «субъективное» и «объективное» по существу меняются значениями: объективное становится синонимом действительно существующего, в то время как субъективное начинает восприниматься как некое обособленное место, в котором укоренена человеческая склонность к заблуждению, эксцентричным поступкам и изобретению фантастических образов вроде козлооленей и химер. Этому радикальному «исправлению имен» соответствует стремительный рост популярности термина «физическое явление». В наши дни он звучит вполне привычно, хотя по исходному смыслу составляющих его слов близок к оксюморону. Действительно, если явление как таковое (в широком смысле) — это нечто видимое, слышимое и воспринимаемое другими чувствами, то есть некое «отправное» содержание чувственного опыта, к которому подбираются определения и объяснения («субъектное» по Оккаму), то статус физического явления подобное содержание может получить только после соединения с той или иной логико-математической трактовкой, принятой сообществом естествоиспытателей, то есть перестав быть собственно явлением и превратившись в согласованную интерпретацию. Локомотивом превращения «физического явления» в универсальный «конструктивный модуль» научной практики становятся именно оптические эксперименты, в ходе которых обнаруживается возможность спроецировать объемный предмет на плоский экран и продемонстрировать полученное изображение заинтересованным лицам, дополнив демонстрацию геометрической схемой проекции. Такое изображение получает статус «действительного» — в противоположность «мнимому» или «виртуальному» (скажем, изображению «в глубине» зеркала). Экран, на который осуществляется проек7
ция, начинает восприниматься как инструмент для отделения «действительного» от «иллюзорного». Последовательность наслаивающихся друг на друга лабораторных процедур такого рода (то есть процедур «объективации субъективного») постепенно вырастает в систему «научного» описания мира, которая в каждый конкретный момент не претендует на исчерпывающую достоверность достигнутого представления, но полагает такое представление в качестве предела, к которому она непрерывно и целенаправленно стремится. При этом с течением времени все большее предпочтение в сфере естествознания оказывается лабораторным условиям наблюдения и «дисциплинированному» инструментальному восприятию. Под натиском инструментализма уже к началу XVII века между явлением повседневного чувственного опыта и «физическим явлением», то есть, например, между тем, что мы видим, глядя в зеркало, и тем, как «на самом деле» протекают при этом физические процессы, устанавливается принципиальное различие, послужившее отправным пунктом для последующего нарастающего взаимного отчуждения между двумя главными отраслями современного светского знания — науками о природе (естественными) и науками о человеке и культуре (гуманитарными). Одной из важнейших теоретических опор для этого разобщения послужило философское творчество Декарта, который сделал основанием своей системы деление всего существующего на res cogitantes и res extensae — вещи мыслящие и вещи протяженные. Мыслящая вещь, то есть «субъект» (уже в новоевропейском понимании), не обладает, согласно Декарту, пространственной протяженностью. Иначе говоря, чувствующий и думающий человек оказывается в его рационалистической доктрине полностью изъятым из пространства и противопоставленным ему как своего рода внешний судья собственного чувственного опыта: этот «внепространственный» невидимый наблюдатель, по Декарту, локализован 8 Афиней. О машинах [4-7] // Греческие полиоркетики. Флавий Вегеций Ренат. СПб.: Алетейя, где-то в12районе эпифиза (в центре головы) , а его «собственное» 1996. С. 68–70. Фрагмент из Герона в латинском переводе опубликован в собрании избранных греческих тело оказывается по отношению фрагментов по физике И.-Г. Шнайдера: Schneider J.G. к нему скорее уже не его телом, а продолжением внешнего «проEclogae physicae. Jena; Leipzig: bei Fridrich Frommann, 1801. Vol. II. S. 227. Ссылка на латинское и греческое тяженного» мира — сложной издания приводится в работе: Зубов В.П. Архитектур- машиной, подчиняющейся общим ная теория Альберти. СПб., Алетейя, 2001. С. 387. для всей внешней природы фи9 Наиболее ранним предшественником зическим законам. Вопрос о том, «оптического переворота» Альхацена в истории науки как человеческое зрение связано с принято считать Аль-Кинди, первого арабского ком- пониманием, мышлением и выраментатора Аристотеля и автора трактата «О лучах» жением, в XVII веке повсеместно (IX век), в котором впервые постулируется распровытесняется на задний план странение световых (потенциально видимых) лучей стремлением утвердить системное независимо от акта зрения. См., в частности: Lindberg D.C. Theories of vision from al-Kindi to Kepler. Chicago: — логизированное и математизированное — описание мира, University of Chicago Press, 1976. существующего (предположитель10 Вавилов С.И. Галилей в истории оптики // Галилео Галилей. М.; Л.: Издательство АН СССР, но) автономно от человеческого ума и лишь пассивно-механиче1943. С. 27. ски регистрируемого органами восприятия с большей или меньшей точностью. С эпохи Декарта начинается трехвековой период полемики между волновыми и корпускулярными представлениями о природе света, в течение которого сам способ судить о свете «со стороны», как о «внешнем объекте» (то есть не задумываясь специально о том, почему свет является непременным посредником в каждом зрительном акте мыслящего существа) уже не ставится под сомнение, — что создает благоприятный контекст для стремительного развития как исследовательской, так и промышленной техники самого разного рода. В ХХ веке соперничество «волн» и «корпускул» приходит к кажущемуся разрешению в наиболее общепринятой на сегодняшний день концепции, получившей название «квантово-волнового дуализма». Эта концепция, несмотря на примиряющее звучание термина, отнюдь не является снимающим все противоречия синтезом двух предшествующих конкурирующих теорий света. В частности, ее нельзя рассматривать как признание одновременной истинности двух различных систем описания (волновой и корпускулярной) в приложении к видимому свету vи другим излучениям. Эффект квантовой интерференции и его имеющиеся истолкования убеждают не в том, что свет является одновременно и потоком волн и потоком частиц, а скорее в том, что он не является ни тем ни другим: в одной из фаз процесса его поведение необъяснимо с корпускулярной точки зрения, в другой — с волновой. 8
Ил. 1.Иллюстрация К.-Н. Леду к проекту Театра в Безансоне — позднее, исчезающее эхо античной проективной концепции зрения в европейской архитектурной мысли периода расцвета масонского движения. Свет, испускаемый глазом, — это свет Разума, который приходит из горнего мира и освещает (в первую очередь) пространство идеального зрительного зала, задуманного архитектором. — Ledoux Claude-Nicolas. L’Architecture considérée sous le rapport de l’art, des moeurs et de la législation. T 1. Paris, 1804. Pl. 113.
Если рассматривать квантовую механику в философско-эпистемологическом аспекте, то Копенгагенская интерпретация Бора и Гейзенберга выглядит как переход физики с позиций Декарта и лапласовского детерминизма на скептическую позицию Канта (природа = вещь-в-себе), в то время как «многомирная» интерпретация Эверетта демонстрирует концептуальное родство с «монадологией» Лейбница. При этом важно иметь в виду, что философские системы Лейбница и Канта — это как раз «субъективистские» концепции, «философии приватных ареалов», связанные своими корнями с эпохами барокко и романтизма. Единственное существенное различие в способах бытования родственных теоретических систем в разных регистрах культуры (в регистрах, с одной стороны, философии, а с другой — физической науки) состоит в том, что в роли «субъекта» постклассических естественнонаучных концепций выступают уже не одинокие кабинетные мыслители вроде Канта и Лейбница, а более или менее скоординированные ансамбли исследователей, сообщества ученых. При этом согласование концепций и результатов, полученных в рамках различных направлений современной науки, между собой становится со временем все более проблематичным. Некоторые аспекты квантовой теории — принцип неопределенности, переходк статистическим представлениям, гипотеза об «эффекте наблюдателя» и т.п. — создают впечатление, что европейская физика в ХХ веке вернулась к воззрениям Платона на чувственно-воспринимаемую действительность, выраженным в следующей канонической формуле из того же «Тимея»: «О том, что лишь воспроизводит первообраз и являет собой лишь подобие настоящего образа, и говорить можно не более как правдоподобно»13. Но какие бы сомнения, разногласия или даже мистические интерпретации не окружали развитие современной квантовой физики и макрофизики, все это не в состоянии (по крайней мере, пока) поколебать один из главных итогов становления новоевропейской науки, а именно, почти безраздельную гегемонию интроективной концепции зрения в культурном сознании. Роль этой концепции в новоевропейском мировосприятии настолько велика, что вполне справедливо говорить о ее переходе из разряда «надстроечных» 10 Вавилов С.И. Галилей в истории оптики объяснительных // Галилео Галилей. М.; Л.: Издательство АН СССР, принципов (к кото1943. С. 27. рому она принадле- 11 Уильям Оккам. Избранное / Под. ред. жала в античности А.В. Апполонова. М.: УРСС, 2002. С. 130–131. и Средневековье) в Термины «субъект» и «субъектное» («субъективное») в категорию элеменданном значении восходят к «Категориям» Аристотетов когнитивного ля, где под «субъектом» подразумевается «подлебазиса жизненного жащее», то есть то, к чему относится предикатная мира европейской часть предложения и что само не может выступать в качестве предиката. культуры, то есть о ее превращении в один из краеугольных камней «самой реальности». Представление о независящем от сознания существовании и действии «внешнего мира» стало важнейшей предпосылкой и плодородной почвой не только для расцвета машинизма, но и для всей обширной совокупности культурных трансформаций, связанных с движением европейской цивилизации по «техническому» пути развития в сторону сегодняшней эскалации производства-потребления. Разумеется, было бы преувеличением приписывать новоевропейским философам заслугу изобретения этой концептуальной почвы. То, чем они занимались, — примерами здесь могут служить и Декарт и Кант, — было скорее работой по философской легитимации исследования-конституирования «внешнего мира», под сенью которой прагматический слой культуры смог в короткие исторические сроки поставить себе на службу целый спектр новых редуктивно-комбинаторных мыследеятельностных алгоритмов. При этом одним из наиболее заметных результатов этого стремительного процесса стало то, что упомянутый прагматический слой, — в сегодняшнем состоянии его справедливо будет назвать новоевропейским прагматическим ансамблем, — попросту перестал нуждаться в какой-либо философской или религиозно-философской легитимации14. Помимо утверждения в европейской культуре «зрительной интроекции», привлекает к себе внимание и другой «тектонический» культурный процесс, который разворачивается параллельно и является, пожалуй, даже более существенным для нынешнего и будущего состояния эстетики: процесс конституирования материи как универсального вещества. На протяжении античности формируется и распространяется концепция, согласно которой все чувственно воспринимаемые вещи возникают из взаимодействия четырех элементов или стихий — земли, воды, воздуха и огня. В числе других античных авторов историю становления этого учения излагает и Витрувий в сво9
10
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
11
Но чем же все таки принципиально отличаются природные вещи от искусственных? Размышления над этим вопросом приводят Аристотеля к установлению различия в способе возникновения, то есть различия между «возникновением благодаря природе» и «актами создания». По поводу последних Аристотель говорит: «через искусство возникает то, форма чего находится в душе»55, — причем в применении к дому формой (или идеей) он называет как «дом без материи», так и домостроительное искусство в целом. Но если в области искусства форма может осуществляться, не будучи «самостоятельной», а находясь в душе действующего начала (например, строителя), то не правильнее ли под формами природных вещей понимать нечто, находящееся внутри них самих? И стоит ли, в таком случае, признавать отдельное существование форм-эйдосов для природных вещей и вводить для объяснения происхождения космоса антропоморфную фигуру демиурга, творящего, глядя на эти вечные «образцы»?56 Примерно такой ход рассуждений приводит Аристотеля если не к полному отрицанию, то, по крайней мере, к систематической критике платоновой теории идей, из которой рождается его собственное учение о действующем начале природы: если платонов демиург — это, условно говоря, архитектор, который когда-то сотворил мир в соответствии с заранее созданным чертежом-концептом, то аристотелевский созерцающий себя Разум-Нус или «неподвижный движитель» творит непрерывно и «энергийно», то есть каждый единичный его акт есть одновременно и частный момент осуществления всеобщего замысла и законченное, самодостаточное действие, уже заключающее в себе свою цель57. Человеку нечто подобное (единично-всеобщее) доступно лишь в виде отдельных моментов его чистой созерцательной разумности и благости: когда человек, например «видит и тем самым увидел, размышляет — и тем самым размыслил, думает — и тем самым подумал… он живет хорошо и тем самым уже жил хорошо, он счастлив — и тем самым уже был счастлив». Но к ожидающим какого-то внешнего окончания действиям человека это не относится, поскольку «нельзя сказать, что он учится — и тем самым научился или лечится — и тем самым вылечился… идет — и уже сходил, строит дом — и построил его…»58. Аристотелевская концепция, как видно из вышесказанного, представляет собой существенно модифицированную версию креационизма Платона, в которой из божественного творчества принципиально исключается «принижающая» его аналогия с творчеством человека — и это, прежде всего, момент труда по реализации, определяющий дистанцию между замыслом и достижением цели. Помимо этого, Аристотель устанавливает принци-пиальный водораздел между математическим по-знанием природы и божественным всеведением, наглядно показывая, что любое математическое представление обречено на неполноту, покольку имеет дело лишь с частным аспектом тех или иных реальных вещей («первых сущностей» или «субстанций»), для которых невозможно полное внешнее определение, ибо только само их бытие совпадает без искажений с их понятием — иначе говоря, они есть такие и только такие, какие они есть. Эта произведенная Аристотелем реконструкция платоновского учения об идеях поражает глубиной и не утрачивает своего влияния в течение последующих двух тысячелетий — ее отголоски отчетливо слышатся и в учении Спинозы о тождестве Природы и Бога, и во всеохватывающем диалектическом синтезе Гегеля. Примечательно, однако, что при всей своей радикальности она ни в коем случае не отменяет основного достижения предшествующего этапа античной мысли, а именно перехода к трактовке сущего в аспекте формы, которая для Аристотеля есть одновременно и суть бытия и — в преимущественном смысле — природа рассматриваемой вещи59. В этом пункте преемственности между Платоном и Аристотелем обнаруживается основание и отправная точка европейского «исследовательско-преобразовательного» культурного проекта, посторенного на представлении о том, что все существующее существует только в меру и в силу своей оформленности. Позицию Гераклита — малоазийского предшественника афинской Академии — еще можно было резюмировать следующим образом: людям кажется, что они имеют дело с некими определенностями, но это лишь иллюзия, с помощью которой слабый человеческий рассудок успокаивает себя; Вселенский же Логос, со своей стороны, столь отличен от всего чувственно данного, что актуально непознаваем. Эта радикально-релятивистская или радикально-скептическая позиция, подтолкнувшая целый ряд античных мыслителей к самоубийству, несомненно послужила «трамлином» для созерцательно-мистического взлета платонизма в сферу вечных умопостигаемых сущностей. И достигнутой в этот знаменательный момент «высоты» европейской мысли хватило надолго — как заметил уже в ХХ веке Мартин Хайдеггер, «вся западная философия [вплоть 12
до Ницше] есть платонизм»60. После Аристотеля проблематичность представления об «оформленности» чего бы то ни было сменяется вопросом о том, как именно возможна вот эта — вполне доступная нашему наблюдению — оформленность и откуда она берется. Поэтому восприятие и толкование происхождения природных вещей по аналогии с человеческим осмысленным творчеством и возникающий отсюда концепт технологического креационизма61 не только не исчезают с культурного горизонта, но, наоборот, последовательно вытесняют всякий познавательный скептицизм. Вот, например, какую метафорическую трактовку акта сотворения мира предлагает Филон Александрийский (I век н. э.), учение которого на фоне учения Аристотеля выглядит как несколько наивное возвращение к возвышенному платонизму:
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
Когда строится город по великой любви к почестям царя или какого-то правителя, присваивающего себе единоличную власть и вместе с тем блистательного умом и желающего приумножить свое счастье, обычно бывает так, что Приходит сведущий человек, обученный зодческому искусству, и, рассмотрев, какие преимущества [для строительства] предоставляет климат и рельеф, вначале в уме рисует едва ли не все части того города, который собирается строить: святилища, гимнасии, пританеи, места собраний, порты, верфи, улицы, укрепления, основания домов и общественных зданий. Затем, запечатлев, словно на воске, в своей душе образ каждой из частей, он воздвигает умопостигаемый город. Посредством присущего ему воображения воссоздав его очертания и еще отчетливее представив детали, он, подобно хорошему ремесленнику, взирая на образец, начинает затем возводить город из камня и дерева, соотнося каждую из чувственных сущностей с умными идеями. Подобно тому следует полагать и о Боге, Который, задумав основать Свой великий град вначале замыслил его прообразы, из которых составив умопостигаемый мир, Он и стал создавать затем чувственный, пользуясь первым как образцом62. Здесь, впрочем, в платонизм вносится важная «проаристотелевская» поправка — образцы или «умные идеи» существуют, по Филону, не только самостоятельно, но также «в уме» или «в душе» строителя. Но для чего в принципе необходимо выделять создание образца или «проекта» (в душе творца или вне ее) как отдельную стадию или составляющую Творения? Такая «архитектурность» мира является гарантией его охваченности единой упорядочивающей волей или творческим «замыслом-смыслом», направляющим все события и вещи по заранее определенному пути. Отсюда понятно, почему «проективизм» Платона и Аристотеля в христианскую эпоху представляется не только оправданным, но даже требующим дополнительного акцентирующего усиления. В IV веке Амвросий Медиоланский, наставник Блаженного Августина, критикует в своем «Шестодневе» как платоново учение о самостоятельности идей, так и аристотелевскую безначальную вечность мира — именно по той причине, что они не в состоянии раскрыть всю грандиозность божественного креативного акта. «Идеи», по Амвросию, не существуют вне творца, поскольку в таком случае они начинают с ним конкурировать, но мир не есть и просто не--прерывная демиургия неподвижного Разума-Нуса, поскольку такая интерпретация не гарантирует в полной мере сплоченности мира в божественном знании цели и целого мировой истории. Критический синтез Платона и Аристотеля в свете ветхозаветной космогонии приводит Амвросия к формуле, в которой наличие «проекта» (образца) утверждается, но с указанием на его коэкстенсивность (равнодейственность) творению мира: «Как прекрасно сказано: в начале сотворил, для того, чтобы с непостижимой быстротой описать прежде сделанное и изложить доказательство этого»63. «С непостижимой быстротой» здесь означает загадочное для человеческого ума совпадение трех отдельных моментов божественного созидательного акта: творение как таковое, его описание и его доказательство-изложение по сути одновременны, ибо само время также является сотворенным в этом акте. Согласно Амвросию, жизнь в присутствии тайны этого со-вмещения — это дар, который отличает верующего от тех «натурфилософов», по мнению которых мир образуется в результате самопроизвольного (то есть «случайного» или «спонтанного») сцепления и расцепления атомов. О последних Амвросий, со ссылкой на Моисея, говорит: «Эти люди подобны паукам, ткущим паутину»64. В этой короткой критической ремарке дает о себе знать надвигающийся необратимый разрыв между теологией и натурфилософией, и потому она заслуживает специального комментария. На первый взгляд может показаться, что этим сравнением Амвросий только подчеркивает свое презрительное и негативное отношение к ато-мистам. Впечатление это 13
70 Этот концептуальный сдвиг подробно рассматривается в работе В.П. Зубова «Пространство и время у парижских номиналистов. (К истории понятия относительности движения)». При всей глубине этого исследования, трудно согласится с предложенной Зубовым итоговой характеристикой системы Аристотеля, которая выражена, в частности, следующей формулой из заключительного параграфа: «Неуклонная работа критической мысли показала, что в пределах замкнутой аристотелевской Вселенной нет абсолютно неподвижного тела и абсолютных „часов“. Во всяком случае, с чисто кинематической точки зрения вопрос этот неразрешим» (Зубов В.П. Из истории мировой науки: Избранные труды, 1921–1963. СПб.: Алетейя, 2006. С. 294). Из текста XII и XIII книг «Метафизики» Аристотеля с достаточной определенностью следует, что Разум-Нус в его системе трактуется и как пространственная константа («неподвижный движитель») и как абсолютные «часы», — хотя к нему едва ли можно применить понятие «тела» в новоевропейской трактовке. Выражение «с чисто кинематической точки зрения» в цитированном фрагменте Зубова может подразумевать, что кинематика не считает себя в праве включать в свои объяснительные концепции нечто, не являющееся таким (материально-пространственным) телом. Но это не совсем корректно хотя бы потому, что и средневековая, и современная физика расматривает в качестве физической реальности, к при-меру, «импульс» (impetus), который также едва ли можно определить как «тело». 71 В переводе А.Н. Крылова 1916 года (с частичным сохранением орфографии источника): «Он вечен и безконечен, всемогущ и вездесущ, т.е. существует из вечности в вечность и пребывает из безконечности в безконечность, всем управляет и все знает, что было, и что может быть. Он не есть вечность и безконечность, но он вечен и безконечен, он не есть продолжительность или пространство, но продолжает быть и всюду пребывает. Он продолжает быть всегда и присутствует всюду; всегда и везде существуя, он установил пространство и продолжительность… В нем все содержится и все вообще движется, но без дей-ствия друг на друга. Бог не испытывает воздействия от движущихся тел, действующие тела не испытывают сопротивления от от вездесущия Божия» (Ньютон И. Математические начала натуральной философии. Пг.: Изд. Николаевской морской академии, 1916. С. 590). Перевод уточнен по изд.: Newton I. The Mathematical Principles of Natural Philosophy / Transl. by A. Motte. London: Symonds, 1803. P. 311–312; Philosophiae naturalis pricipia mathematica auctore Isaaco Newtono, Eq. Aur. Londini: apud Guil. & Joh. Innys, Regiae Societatis typographos, 1726; курсив мой. 72 К позиции Ньютона тесно примыкает позиция его современника Декарта, который отождествляет «природу» с материей и объясняет «невмешательство» Бога в повседневные дела природы его «совершенной неизменностью»: «Прежде всего под природой я отнюдь не подразумеваю какой-нибудь богини или какой-нибудь другой воображаемой силы, а пользуюсь этим словом для обозначения самой материи. Я рассматриваю ее со всеми свойственными ей качествами, описанными мной, во всей их совокупности и предполагаю, что бог продолжает сохранять все сотворенное им в том же самом виде. И только из того, что бог продолжает сохранять материю в неизменном виде с необходимостью следует, что должны произойти известные изменения в ее частях. Эти изменения, как мне кажется, нельзя приписать непосредственно действию бога, поскольку он совершенно неизменен. Поэтому я приписываю их природе. Правила, по которым совершаются эти изменения, я называю законами природы» (Декарт Р. Мир, или Трактат о свете [VII] // Декарт Р. Сочинения: В 2 т. М.: Мысль, 1989. Т. 1. С. 199–200).¬ 73 Nicolaus Copernicus. De revolutionibus orbium coelestium [Libri VI]. Norimbergea apud Ioh. Petreium, 1543. P. III. Ср. у Лейб-ница в «Монадологии» (1741): «Можно сказать еще, что Бог как зодчий полностью удовлетворяет Бога как законодателя и что, таким образом, грехи должны нести с собою все возмездие в силу порядка природы, в силу самого механического строя вещей, что точно так же добрые деяния будут обретать себе награды механическими по отношению к телам путями, хотя это не может и не должно происходить постоянно сейчас же» (Лейбниц Г. Монадология [89] // Лейбниц Г. Сочинения: В 4 т. М.: Мысль, 1983. Т. 1. С. 429). 74 Немалую лепту в этот процесс вносит характерное композиционное сходство между готическими соборами и поздними схоластическими трактатами (типа «Суммы теологий» Фомы Аквинского), на которое обращает внимание Эрвин Панофский в своей известной работе «Готическая архитектура и схоластика» (Панофский Э. Перспектива как символическая форма: Готическая архитектура и схоластика. СПб.: Азбука-классика, 2004). 75 Декарт Р. Размышления о первой философии // Декарт Р. Сочинения. СПб.: Наука, 2006. С. 141. 76 В третьем «Размышлении», посвященном доказательству существования Бога, Декарт, правда, делает оговорку, несколько усложняющую «моноцен-
В несколько более раннем «Рассуждении о методе» (1637) Декарт подробнее разбирает исходный импульс свого интеллектуального предприятия и приводит ряд интересных автобиографических деталей, из которых следует, что архитектурно-строительная аналогия играла в становлении его взглядов едва ли не центральную роль (привожу соответствующий фрагмент полностью, учитывая его значение для сюжета настоящей главы): Когда я с коронации императора вернулся в армию, наступившая зима задержала меня на месте стоянки армии. Не имея ни скем общения, которое бы меня развлекало, свободный, по счастью, от забот и страстей, которые бы меня волновали, я проводил целый день у очага и имел полный досуг отдаваться своим мыслям. Одной из первых мыслей, занимавших меня, была та, что часто в произведениях, где отдельные части написаны несколькими мастерами, нет того совершенства, как в тех, над которыми работал только один. Так, мы видим, что здания, задуманные и завершенные одним архитектором, обычно красивее и стройнее тех, над постройкой которых трудились многие, используя при этом старые стены, построенные для других целей. Так, старые города, бывшие когда-то лишь небольшими поселениями и с течением времени ставшие большими городами, обычно скверно распланированы по сравнению с теми правильными площадями, которые инженер по своему усмотрению строит на равнине. Хотя, рассматривая здания старых городов каждое в отдельности, часто можно найти в них столько же и даже больше искусства, чем в зданиях других городов, тем не менее, глядя на общее расположение этих зданий — больших и маленьких, вперемежку, что делает улицы кривыми и неровными, — скажешь, что это скорее дело случая, чем сознательной воли людей, применяющих разум. Принимая же во внимание, что всегда имелись те или иные должностные лица, обязанные заботиться о частных зданиях, дабы они служили украшением обществу, мы должны признать, сколь трудно сделать что-нибудь совершенное, работая только над чужими произведениями77. В архитектуроведческих исследованиях Декарту принято отдавать дань уважения как вдохновителю французского регулярного градостроительства. Гораздо меньшее внимание уделяется тому (очевидному из приведенного фрагмента) факту, что Декарт обосновывает свой революционный эпистемологический проект — проект радикальной реорганизации противоречивого клубка сложившихся до него представлений о мире — с помощью ссылки на архитектурно-строительную практику и с опорой на эстетическое суждение (подчиненные единому замыслу здания, по его 14
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
собственному выражению, «красивее и стройнее»). Судя по приведенным строкам, Декарту действительно принадлежит известное историческое первенство в интеллектуальном схватывании органически сложившегося города в качестве единого и цельного объекта, с которым можно работать как с огромным техническим изделием или зданием, хотя для него самого это схватывание является лишь передаточным звеном к подобному же схватыванию всего мира как объекта — и уже не в оккамовском, а в новоевропейском усложняющую «моноцентричную» структуру его построений: «…мое восприятие Бога более первично, смысле, то есть как нежели восприятие самого себя». Однако по своему внешнего физиместу в изложении эта мысль прочитывается все же ческого объекта. как нечто, обнаруженное в ходе рассуждений, осноОчевидно также, ванных на «cogito» (Декарт Р. Размышления о первой что прелюдией к философии. С. 159). декартовской рево77 Там же. С. 98. люции в эпистемо78 логии должны были фии. С. 110.Декарт Р. Размышления о первой филосопослужить успехи в 79 Наиболее раннее прямое утверждение картографировании сферичности Земли в средневековой христианской городов и обитаенауке относится к VIII веку и принадлежит перу Беды мых территорий, Достопочтенного (De temporum ratione, 32; De natura накапливавшиеся rerum, 46 [Bede. The rackoning of time. Liverpool: в течение предшеLiverpool University Press, 1999. P. 91]). Несколько ствующих полутора менее определенные, но все же принятые большинстолетий. Середина ством историков науки свидетельства «априорного» утверждения сферической концепции Земли имеются XVI века — истов текстах Аврелия Августина (IV–V века), Исидора рический период, когда весьма нагляд- Севильского (V–VI века; см.: Исидор Севильский. О природе вещей // Социально-политическое развитие ным образом сталкиваются две эпохи Пиренейского полуострова при феодализме. С. 150), Иоанна Дамаскина (VII–VIII века), св. Фотия (IX век) или даже «эры» в и в ряде других средневековых источников. графической репре- 80 С появлением в XIX веке неевклидовых зентации городов. геометрий становится понятно, что представление Это столкновение Земли в виде сферы имеет смысл только внутри опреили наложение про- деленной исторической «когнитивно-операционной исходит, к примеру, системы», в которой доминирует евклидова трехв творчестве Пирро мерная модель пространства. По мере смены общей пространственной парадигмы представление о шароЛигорио, который в своем плане Рима образности Земли, очевидно, выйдет из употребления точно также, как это случилось с предшествовавшим 1561 года все еще ему представлением Земли в качестве плоского диска. следует традиции Впрочем, отдавая архитектуру во власть «повествовательной» 81 картины (ключевые произвола общественного мнения, косвенным образом Перро дает понять, что ее блуждания должны здания выделены приходить к позитивному разрешению благодаря ави укрупнены, а торитету великого просвещенного монарха, который «фоновая» застройка устанавливает планку хорошего вкуса для подданизображается как ных (Les dix livres d’architecture de Vitruve, corrigez et слаборасчлененная traduits nouvellement en François, avec des notes et des масса), хотя почти figures. Paris: Chez Jean Baptiste Coignard, 1673. P. d–e). в то же самое время 82 Несколько более развернутый комментадля реконструкции рий позиции Перро см. в главе 5. Подробный анализ полемики между Перро и Блонделем см.: Хохлова виллы Адриана в С. Теория архитектуры Н.-Ф. Блонделя // Очерки Тиволи он вычертеории архитектуры Нового и Новейшего времени / чивает в полном Под ред. И.А. Азизян. СПб.: Коло, 2009. См. также: смысле ихнограGardes M. Perrault contre Blondel: un épisode édifiant de фический (ортогональный) план всего la querelle des Anciens et des Modernes [2001]: http:// усадебного комплек- ww3.ac-poitiers.fr/arts_p/b@lise13/pageshtm/page_3. htm. са и окружающего 83 Лосев А.Ф. История античной эстетиучастка, применяя ки. М.: Искусство, 1994. Т. 8: Итоги тысячелетнего даже некий прообразвития. Кн. 2. С. 328–329. раз горизонталей 84 Лосев приводит в этой связи выводы для представления Вальтера Визи, полученные на основе статистическорельефа. К этому же го анализа античных литературных памятников: «Невремени отностится безразличен для нас также и статистический подсчет одного английского автора. Оказывается, что из 34 первый приблизительный ихнографи- текстов классической литературы термин „природа“ применяется 25 раз к человеку, по одному разу — к ческий план всего Рима, выполненный растениям, птицам, зрению и слуху, сердцу, жизненЛеонардо Буфалини ной силе земли, облакам и 3 раза — к различным по следам «моноцен- персонификациям» (Там же. С. 301). Существенно, что греческое «фюсис» не распротраняется на движение трической» топотел, поскольку в это движение отличается графической съемки небесных явной упорядоченностью, а «фюсис», по выражеЛеона Баттисты нию Гераклита, «любит скрываться» (Гераклит, DK Альберти (1434) 22B123; цит. по: Ахутин А.В. Понятие «природа» в и послуживший, античности и в Новое время. М.: Наука, 1988. С. 222). в свою очередь, отправным пунктом для дальнейшей, все более жесткой геометрической координации римских улиц и площадей, завершением которой стал знаменитый подробный план Нолли XVIII века. Все это самым непосредственным образом перекликается с выводом Декарта о необходимости опереться в трактовке внешнего мира на аппарат геометрии и на то абстрактное бесконечное пространство, которым геометры оперируют в своих доказательствах. Пусть, как пишет Декарт, при всей очевидности 15
16
17
Инновационный момент, обращающий на себя внимание в высказывании Амвросия, состоит в том, что сравнение с конструирующим производством используется им уже не столько для ис-толкования происхождения природных вещей, сколько для характеристики человеческого познания — ведь «паутина», которую «плетут» физики-атомисты, есть не что иное, как дискурсивное представление, учение или знаниевая модель. Сравнение по--знания, не достигающего сущности познаваемого предмета, с раз-личными видами ремесел уже проводилось в античности — в частности, в платоновском диалоге «Софист»65, — однако строительное искусство до сих пор едва ли могло фигурировать среди таких ремесел, поскольку главной отличительной чертой «неполноценного» познания полагался, говоря современным языком, именно недостаток конструктивности и фундаментальности. Что же касается познания, достойного называться научным, то оно, независимо от конкретного предмета, традиционно мыслилось стре-мящимся к единой общезначимой цели, пусть даже эта цель обозначалась у разных философов по-разному — как эйдос, идея, форма, логос, ousia, ratio. В кратком отказе Амвросия от полемики с атомистами (через сравнение их с пауками) звучит признание наличия в их деятельности не только некой рациональности sui generis, но также и своеобразной конструктивности. С другой стороны — в отличие от Платона, который считает своим долгом подробно рассмотреть и опровергнуть учения современных ему софистов, — Амвросий демонстративно отстраняется от полемического диалога с натурфилософами — ведь странно было бы человеку дискутировать с пауками. Но в результате возникает трещина внутри европейской познавательной традиции: от этого отчасти смиренного, а отчасти иро-нич-ного «умывания рук» открывается прямая дорога к аверроистскому учению о «двойственной истине» и далее к кульминационному эпизоду в истории средневековой схоластики — полемике между «реалистами» и «номиналистами» по поводу онтологического статуса универсалий (общих понятий). Номинализм, с одной стороны, возобновляет аристотелевскую критику платоновых гипо-стазированных идей, с другой — сопротивляется также и аристотелевскому отождествлению формы вещи с ее бытием, переключая внимание на связь формы с человеческим представлением и языком. С этого момента возникает два параллельных мира — наряду с античным и раннехристианским горизонтом вещей, определяемых идеями Творца, выделяется горизонт сугубо человеческих, «эмпирических» наблюдений и обобщений: на смену божественному смыслу (логосу, ratio), нисходящему в вещи свыше, приходят «понятия» и «термины» (conceptum, terminus), под которыми подразумеваются смыслы, сформированные в человеческом уме на основе чувственных впечатлений66. Показательно, что и этот эпистемологический сдвиг не обходится без привлечения архитектурно-строительной аналогии. Вот, к примеру, какую трактовку понятия «универсалии» предлагает Уильям Оккам (напомним, что к сфере «субъектного» [субъективного] он относит чувственно-воспринимаемое бытие, а к сфере «объектного» [объективного] — умопостигаемое): Я утверждаю, что универсалия не есть нечто реальное, имеющее в душе или вне ее субъектное (subjectivum) бытие, а имеет в ней лишь объектное (objectivum) бытие, и есть некий [мысленный (fictum)] образ, существующий в объективном бытии, так же как внешняя вещь — в субъективном бытии. Поясню это следующим образом: разум, видящий некую вещь вне души, создает в уме подобный ей образ так, что если бы он в такой же степени обладал способностью производить, в какой он обладает способностью создавать образы, то он произвел бы внешнюю вещь в субъективном бытии, лишь численно отличающуюся от предыдущей. Дело обстоит совершенно так же, как бывает с мастером. В самом деле, так же как мастер, видя дом или какое-нибудь строение вне [души], создает в свой душе образ подобного ему дома, а затем строит подобный ему дом вовне, который лишь численно отличается от предыдущего, так и в нашем случае образ, созданный в уме на основании того, что мы видели внешнюю 18
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
Ил. 4 Христос Пантократор, творящий мир с помощью циркуля, инструмента архитектора— распространенный сюжет европейских иллюстрированных Библий XIII века. Сцена cотворения мира из Библии св. Людовика, собрание кафедрального собора Толедо [a], и из французской Морализованной Библии (Bible Moralisée), собрание Австрийской национальной библиотеки, Вена [b].
вещь, есть образец, ибо, так же как образ дома (если тот, кто создает этот образ, имеет реальную способность производить) есть для самого мастера образец, так и тот образ есть образец для того, кто создает его. И сей [образ] можно назвать универсалией, ибо он образец и одинаково относится ко всем единичным внешним вещам и ввиду этого сходства в объективном бытии может замещать вещи, которые обладают сходным бытием вне разума. Таким образом, в этом смысле универсалия такова не первично, а получается через абстрагирование, которое есть не что иное, как некий вид создавания образов…67 Как видно из этого фрагмента, на исходе Средневековья эпистемология все еще находится в теснейшем контакте со строительным искусством, следуя за предоставляемыми им примерами. Оккам — известный сторонник строгого разграничения теологии и натурфилософии (также как и разделения церковной и светской власти), и в данном случае он формулирует принцип, который призван узаконить независимое от веры опытное познание природных вещей через обосновывание возможности постепенно «выделять» их смысл (или его элементы, такие как общая характеристика вида, схема и т.п.) из материала внешних наблюдений. Оккам не поднимает здесь вопроса о том, как вообще возможен рассудочный опыт, то есть как, например, можно обнаружить сходство между какими-то вещами, не обладая заранее самим понятием (идеей) сходства, — эта проблема, непреодолимая вне той или иной метафизики, у Аристотеля решается с помощью категории «общего чувства» (или «шестого» чувства души), а в дальнейшем становится предметом настойчивых размышлений европейских философов, включая Декарта, Лейбница и Канта. Однако трудно не заметить, что вводимый Оккамом на основе архитектурно-строительной аналогии принцип «абстрагирования из опыта» в то же время является адаптацией и развитием метафоры, использованной Амвросием для определения светского «имманентного» изучения мира, — иначе говоря, то, с чем мы имеем дело у Оккама, представляет собой усилие по поднятию статуса и системности секулярной ветви познания с уровня «строительства животных» на уровень, так сказать, «профессионального зодчества». Через тринадцать столетий после Филона Александрийского рядом с метафорой мира как города, построенного Творцом, начинает усиливать свое влияние другая, конкурирующая метафора — образ мира как города, составленного из человеческих представлений68. Подобное же перерождение — из божественного основания мира в абстракцию или представление человеческого ума — переживает в тот же период универсальное пространство и время. «Неподвижный движитель» у Аристотеля определялся как не имеющее величины начало, суть и конечная цель всех мировых движений — и, таким образом, как их идеальная пространственная мера; — а, кроме того, как то, что движет «неограниченное время», которое можно назвать абсолютным в сравнении с конкретными и ограниченными внутримировыми «временами» (интервалами), возникающими в той или иной материи69. Соответственно, по Аристотелю, в чувственно-телесном (материальном) мире единое пространство и единое время распадаются в многообразие хотя и соизмеримых в принципе, но качественно различных времен и мест («хроносов» и «топосов»). Университетская схоластика XIV века прикладывает настойчивые усилия к тому, чтобы преодолеть эту множественность (гетеротопность-гетерохронность) и артикулировать абсолютные пространство и время, но уже не как «верховный» трансцендентальный принцип, а как умозрительные абстракции, которыми могут и должны пользоваться в своих описаниях ученые-математики70. Ньютоновское естествознание в XVII веке делает следующий решительный шаг к упразднению «теологического» пространства античности и Средневековья — оно устанавливает абсолютные пространство и время в качестве физической реальности, отделяя их при этом от возможного вмешательства или влияния со стороны Творца принципом неприкосновенности всеобщих законов природы. В заключительной главе «Математических начал естественной философии» (1687) Ньютон пишет о Боге: Он вечен и бесконечен, всемогущ и вездесущ; иными словами, его длительность простирается от вечности до вечности; его присутствие — от бесконечности до бесконечности; он правит всеми вещами и знает все вещи, которые делаются или могут быть сделаны. Он не есть вечность и 19
Если математическая соразмерность евклидова треугольника служит удобным инструментом для разворачивающейся в эпоху Просвещения все более детализированной геодезической триангуляции поверхности Земли, то сфера в тот же судьбоносный период окончательно утверждается в роли геометрической модели всей Земли и других небесных тел, парящих в межзвездном пространстве. Одно из ранних (хотя и не первое в истории) утверждение о шарообразности Земли имеется, как известно, уже в платоновском диалоге «Федон», и, судя по множеству признаков, представление Земли как шара успевает стать чем-то вполне общепризнанным в среде образованных людей Европы задолго до открытий Колумба и кругосветного путешествия Магеллана (конец XV — начало XVI века), — об этом недвусмысленно свидетельствуют, в частности, сохранившиеся иллюстрации к спискам Макробия (комментарии к «Сну Сципиона») XII века, «Божественная комедия» Данте, созданная в начале XIV века, а также хранящийся в Нюренберге глобус Мартина Бехайма, «стягивающий» в геометрическую сферу птолемеевский мир без обеих Америк и Тихого океана79. «Сильная» формальная гипотеза здесь, как и во многих других эпизодах истории знания, предшествует накоплению эмпирических данных, выступающих скорее в роли «чувственной реализации» или «опредмечивания» априорного представления80. Такое же предвосхищающее геометрическое моделирование, воспитывающее взгляд и подготавливающее акты непосредственного восприятия, осуществляется Просвещением и в отношении городов: к примеру, награвированный Луи Бретезом в 30-е годы XVIII века детальный аксонометрический вид Парижа с птичьего полета (так называемый план Тюрго) примерно на 50 лет опережает изобретение аэростата, а значит, и саму практическую возможность увидеть город во всех деталях с такой высокой 79 Наиболее раннее прямое утверждение точки, — «сконструированное» сферичности Земли в средневековой христианской науке относится к VIII веку и принадлежит перу Беды видение общего всегда «бежит» Достопочтенного (De temporum ratione, 32; De natura впереди видения чувственно-наглядного. rerum, 46 [Bede. The rackoning of time. Liverpool: Параллельно с проектом тотальLiverpool University Press, 1999. P. 91]). Несколько ной координации пространства менее определенные, но все же принятые большинством историков науки свидетельства «априорного» в европейской культуре зарождаутверждения сферической концепции Земли имеются ется и стремление к полной в текстах Аврелия Августина (IV–V века), Исидора математической координации Севильского (V–VI века; см.: Исидор Севильский. О всех движений и действий во вреприроде вещей // Социально-политическое развитие мени. Этому в немалой степени Пиренейского полуострова при феодализме. С. 150), способствует введенное Ферма в Иоанна Дамаскина (VII–VIII века), св. Фотия (IX век) 1636 году понятие «функции», а и в ряде других средневековых источников. также быстрое развитие техники 80 С появлением в XIX веке неевклидовых дифференциального исчислегеометрий становится понятно, что представление Земли в виде сферы имеет смысл только внутри опре- ния. Превращение времени в «четвертую» равномерно градуделенной исторической «когнитивно-операционной ированную координатную ось, системы», в которой доминирует евклидова трехсопровождающееся разработмерная модель пространства. По мере смены общей пространственной парадигмы представление о шаро- кой все более точных часовых образности Земли, очевидно, выйдет из употребления механизмов, позволяет ввести в точно также, как это случилось с предшествовавшим широкое обращение ранее почти ему представлением Земли в качестве плоского диска. не встречавшуюся разновидность знаковой репрезентации — квантифицированные модели процессов. На этом фоне происходит еще одно характерное заимствование из арсенала архитектурных понятий: в конце XVII века слово «план» (фр. plant), традиционно использовавшееся для обозначения горизонтальной проекции здания, получает новый смысл «сценария действий», который в дальнейшем постепенно становится основным (более общеупотребительным). Статические соразмерности архитектуры, когда-то игравшие роль когнитивных ключей к тайнам мироздания, бледнеют в сравнении с достижениями теоретической физики, которая строит математические и экспериментальные модели динамических закономерностей объективированной природы, представляя последнюю чем-то вроде бесконечно протяженного механического хронометра. В этой связи весьма показательна полемика между двумя лидерами французского классицизма — Клодом Перро и Франсуа Блонделем (оба — члены французской Академии наук), — ставшая одним из центральных эпизодов знаменитого «спора древних и новых» на исходе XVII века. Полемика разгорается вокруг вопроса о возможности идеальной системы пропорций и других надежных критериев красоты в строительном искусстве. Перро, потрудившись над переводом на французский язык «Десяти книг об архитектуре» Витрувия и ознакомившись с результатами осуществленной Дегоде программы натурных обследований римских памятников, приходит к выводу, что искать идеальный геометрически канон для архитектуры бесполезно — красота постройки есть «продукт фантазии», факт индивидуального субъективного восприятия и предмет со--циального консенсуса, меняющегося под воздействием исторических обстоя20
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
тельств или общекультурного прогресса. Для Блонделя такая позиция равнозначна отказу от поиска рационального пути к совершенству — пытаясь опровергнуть рассуждения Перро в своем «Курсе архитектуры» (1675–1683), Блондель выстраивает многоступенчатую генеалогию развития числовой соразмерности в зданиях: отталкивась от упомянутой Витрувием «первобытной хижины», эта генетическая последовательность связывает между собой лучшие памятники разных эпох, стремясь к окончательному и точному выражению архитектурной гармонии в виде универсального закона, который, по мнению Блонделя, можно и необходимо открыть. Две противостоящие точки зрения объединяет одна общая черта — почти благоговейное отношение к экспериментальному естествознанию и лаконичной математической красоте недавно выведенных физиками формул универсальных законов природы. Расходятся два академика в вопросе о существовании возможности обнаружить нечто столь же убедительное и надежное в области архитектуры. Перро категорически отделяет архитектуру (как продукт человеческой деятельности) от сферы действия законов природы, тем самым обрекая первую на блуждания без твердой математической опоры81. Блондель с помощью своих вычислений и генетических реконструкций стремится показать, что архитектура рождается из природы, следует ей и не перестает быть ее частью, а значит, как и все остальное в «естественнонаучном мире», подчиняется универсальным законам. Есть, впрочем, и еще 81 Впрочем, отдавая архитектуру во власть один общий пункт произвола общественного мнения, косвенным обрав размышлениях зом Перро дает понять, что ее блуждания должны двух академиков — приходить к позитивному разрешению благодаря авоба они признают торитету великого просвещенного монарха, который устанавливает планку хорошего вкуса для подданважнейшим критерием для суждения о ных (Les dix livres d’architecture de Vitruve, corrigez et traduits nouvellement en François, avec des notes et des зданиях их утилитарную полезность82. figures. Paris: Chez Jean Baptiste Coignard, 1673. P. d–e). Несколько более развернутый коммента Сравнение 82 этих двух подходов рий позиции Перро см. в главе 5. Подробный анализ полемики между Перро и Блонделем см.: Хохлова позволяет оценить С. Теория архитектуры Н.-Ф. Блонделя // Очерки всю неоспоримую теории архитектуры Нового и Новейшего времени / радикальность Под ред. И.А. Азизян. СПб.: Коло, 2009. См. также: новоевропейского Gardes M. Perrault contre Blondel: un épisode édifiant de естественно-научно- la querelle des Anciens et des Modernes [2001]: http:// го переворота. Скла- ww3.acpoitiers.fr/arts_p/b@lise13/pageshtm/page_3. дывается вполне htm. определенное, хотя 83 Лосев А.Ф. История античной эстетики. М.: Искусство, 1994. Т. 8: Итоги тысячелетнего и парадоксальное развития. Кн. 2. С. 328–329. впечатление, что 84 Лосев приводит в этой связи выводы в представлении Вальтера Визи, полученные на основе статистическоПерро и Блонделя природа и архитек- го анализа античных литературных памятников: «Небезразличен для нас также и статистический подсчет тура поменялись одного английского автора. Оказывается, что из 34 местами: природа текстов классической литературы термин „природа“ — нечто, в архаприменяется 25 раз к человеку, по одному разу — к ичном понимании, растениям, птицам, зрению и слуху, сердцу, жизнен«стихийное» — трак- ной силе земли, облакам и 3 раза — к различным туется теперь как персонификациям» (Там же. С. 301). Существенно, что своего рода «кладезь греческое «фюсис» не распротраняется на движение рациональности», а небесных тел, поскольку в это движение отличается архитектура, то есть явной упорядоченностью, а «фюсис», по выражению Гераклита, «любит скрываться» (Гераклит, DK то, что создается 22B123; цит. по: Ахутин А.В. Понятие «природа» в людьми сознательно, воспринимается античности и в Новое время. М.: Наука, 1988. С. 222). либо как что-то в основе своей иррациональное (Перро), либо как то, рациональность чего еще только предстоит обнаружить с помощью тщательного математического анализа (Блондель). Предпосылкой для этой «эпистемологической рокировки» служит подготовленное несколькими предшествующими столетиями европейской истории глубокое перерождение понятия «природа», — настолько существенное, что у историка античности А.Ф. Лосева в ХХ веке появляется повод сказать: «природа в античном понимании… не имела ничего общего с ее пониманием в Новое и Новейшее время»83. Для прояснения этого различия наиболее показательным является тот факт, что в античности — от греческой классики до Сенеки — «природой» (точнее, «природами») принято было называть главным образом нечто, присущее растениям, минералам, животным и человеку и лишь затем уже (в какой-то мере) космосу, понимаемому как живое тело84. В эпоху классицизма природа окончательно универсализируеся, «эманси-пируется» от чувственных переживаний человека и гипостазируется, при этом уже не в качестве сущности-личности (как это было еще у Кузанского, отождествлявшего ее со второй ипостасью Троицы — Логосом-Христом, или у Альберти, видевшего в ней импровизирующего художника), а в качестве некоего безличного всеобъемлющего объекта, трансцендентного по отношению и к отдельному человеку и даже к человечеству в 21
22
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
23
В конце книги VI, посвященной частным домам, имеется отдельная небольшая глава, рассматривающая вопросы прочности и долговечности, однако здесь Витрувий касается по сути только фундаментов и к тому же лишь с точки зрения различных дополнительных мер по их укреплению (без количественной оценки нагрузок и, соответственно, без выдвижения каких-либо четких количественных критериев необходимости подобных мер). Затем следует замечание о кровлях и подстропильных брусьях, которое сводится к мотивации отказа от их подробного рассмотрения: «…как бы они ни были повреждены, их легко заменить. Поэтому, так как они не считаются крепкими, то я и не изложил, каким способом их можно сделать прочными и как их ставить» (VI-8-8, 115; здесь и далее курсив цитатах из Витрувия мой). Подход Витрувия может показаться весьма спорным, однако он действует так, как будто уже считающееся прочным требует дополнительного вербального «утверждения» этой прочности в тексте, тогда как считающееся хрупким и недолговечным вполне может обойтись без специального теоретического комментария. Самыми общими сведениями о конструкции перекрытия Витрувий ограничивается и при рассмотрении Базилики в Фано, построенной под его непосредственным руководством, — хотя, судя по представленному им схематическому описанию, конструкция эта была достаточно сложной и оригинальной. Несколько раз в тексте трактата упоминаются арки и своды, но, опять таки, без развернутых пояснений и без всяких признаков того пиетета перед их конструктивной эффективностью, которым они оказались окружены в более поздние века. При этом в 117 Ср., например, аботу Дж. Кошута «Искус- главе о банях, лишь мимоходом посоветовав «делать своды в них ство как идея» (1967). каменными», Витрувий сразу же 118 См. примеч. 1 к Введению. переходит к подробному описа119 «Таким образом, при изобретении двух нию конструкции фальшивого различных видов колонн они подражали в одном цилиндрического свода, подвеиз них неукрашенной и голой мужской красоте, а в другом — утонченности женщин, их украшениям и шенного к балкам на металличесоразмерности» (VI-1-7, 65). ском каркасе. 120 Уточненный перевод. В последнем Чтобы резюмировать все эти и наиболее точном из имеющихся переводе Г.С. наблюдения, достаточно приЛебедевой: «То, чего нет в действительности, будучи стальнее взглянуть на то, как сам изображенным, не может быть понятым» (Лебедева Витрувий расшифровывает части Г.С. Новейший комментарий к трактату Витрувия своего знаменитого тройного «Десять книг об архитектуре». М.: УРСС, 2003. С. принципа «польза — прочность 121). Однако перевод выражения in veritate (несущего весьма специфический смысл в античной онтологии и — красота», остающегося по сей день наиболее общеприняэстетике) как «в действительности» может оказаться тым «кредо» представителей несколько дезориентирующим, поскольку привносит в эту формулу оттенок функционалистских и объекти- архитектурной профессии. В главе 3 книги I читаем: «Все это вистско-материалистических представлений Нового должно делать, принимая во времени. 121 В переводе Лебедевой: «Если то, что не внимание прочность, пользу и может вести свое происхождение от „истинной рацио- красоту. Прочность достигается нальности“ или „истинной соразмерности“ (quae non заглублением фундамента до possunt in veritate rationem habere facti)…» (Там же. С. материка, тщательным отбором 130). всего материала и нескупым его 122 Или, по меньшей мере, позором перед расходованием, польза же — бездругими городами, как явсивует из приведенного ошибочным и беспрепятственным выше рассуждения Ликимния. для использования расположением помещений и подходящим и удобным распределением их по сторонам света в зависимости от на--значения каждого; а красота — приятным и нарядным видом сооружения и тем, что соотношения его членов соответствуют должным правилам соразмерности» (I-3-2, 14). Очевидно, что апелляция к мере и числу (то есть «научная» в современном понимании проработка предмета) возникает у Витрувия исключительно в связи с «образными» или «эстетическими» (в современной терминологии) аспектами сооружения, в то время как на «прочность» и «пользу» математическая рационализация у него не распространяется. Кроме того, из этого тройного определения следует, что к области «красоты» (venustas) Витрувий относит целый ряд моментов, которые в наше время принято рассматривать исключительно с точки зрения «пользы» и «прочности», — ведь предметом численно-математического упорядочивания у него являются не только элементы «декора», но также очертания плана, соотношения горизонтальных и вертикальных размеров помещений (пустот), ширина и высота проемов и т.д. Едва ли не все элементы и геометрические параметры здания, согласно витрувианской теории проектирования, должны подвергаться тщательному математическому пропорционированию, — однако, 24
Ил. 10 Джефф Кунс. Без названия (Жилет для снорклинга), из серии «Расновесие», 1985. 53.3 x 45.7 x 15.2 см, бронза. Противоречие между формой и материалом в работах Кунса подчеркивается сознательным выбором для воспроизведения в бронзе и стали предметов, основным качеством которых является легкость и подвижность: надувных шаров и виниловых игрушек, мячей для разных видов спорта или, как в данном случае, надувного жилета, призванного поддерживать человека в воде. В результате смысловым центром работы становится парадоксальная операция «монументализации эфемерного», эйфорическое утверждение легкомысленной, рекреативной повседневности через иронию и овеществленный абсурд, — что сближает творчество Кунса и других художников этого направления с программными манифестами ведущих теоретиков постмодернизма, таких как Ж. Деррида и Ж. Бодрийяр.
в первую очередь, именно с целью усовершенствования «изящества» и гармоничности их облика (точнее, их воздействия на чувства, эстетического содержания), и это требование явно стоит на первом плане по сравнению с соображениями усиления прочности или обеспечения удобства. К проблеме нецелесообразного «раздвоения конструкций», обнаруживающейся при внешнем анализе античных памятников, детальное знакомство с трактатом Витрувия добавляет еще одну волнующую проблему — проблему смещения математической рационализации. Ее можно представить в виде следующей оппозиции: с одной стороны, очевидно, что архитектурное искусство античности опирается на математический аппарат примерно так же активно, как и проектирование нашей эпохи; с другой стороны, в античности математическая рациональность по преимуществу направлена в эстетическое русло, в то время как в современном проектировании предметом математических расчетов стали, главным образом, утилитарные и технические моменты (прочность конструкций, выход площадей, пропускная способность коммуникаций и т.п.), а эстетическая сторона, напротив, превратилась в своего рода «зону творческого произвола» архитектора, «зарезервированную» для сколь угодно субъективного авторского жеста, — который, как мы видим на примере целого ряда успешных современных построек, часто стремится к значимому нарушению визуально воспринимаемой упорядоченности. В чем причина этого резкого расхождения в понимании задачи архитектуры и архитектора? Дальнейшие наши рассуждения отталкиваются от предположения о том, что обнаруживающийся здесь глубинный антагонизм творческих установок (манифестация чис-лового порядка во внешнем облике античных построек против манифестации его нарушения или снятия в современной «деконструктивистской» и «нелинейной» архитектуре) является одним из наиболее ярких следствий фундаментального мировоззренческого переворота, который имел место в промежутке между античной и современной эпохами. Разъяснение этого 123 Здесь мы не берем в расчет последнюю, антагонизма требует десятую книгу Витрувия, которая целиком посвящена тщательного рассмо- механизмам и о которой несколько слов будет сказано ниже. Что же касается функционально-конструктивтрения (теперь уже «изнутри» памятни- ной аргументации в сфере строительства зданий, то полезно привести одно из вышеназванных редких ков архитектурной мест, которое, в то же время, опровергает возможный теории) вопроса, взгляд на Витрувия как на закоренелого ретрограда, намеченного в заглавии настоящей склонного к слепому преклонению перед «авторидревних»: в книге об отделке (VII) он советует работы, — вопроса о тетом «остерегаться располагать карнизы сводов по способу последовательности древних, потому что свесы этих карнизов, из-за своей конституирования большой тяжести, очень опасны» (VII-3-3, 125). внешнего мира как 124 Среди них по именам названы Гермодор, непрерывно меняМуций, Херсифрон (архитектор храма Артемиды ющегося горизонта Эфесской), Гермоген из Алабанды (III-2), Пифей (I-1, сознательного твор- IV-3) и др. чества людей. Переходя к дальнейшему, в первую очередь необходимо подчеркнуть, что сама возможность обращения к этому вопросу возникает только при условии критического пересмотра ставшего привычным проивопоставления античности и современности на базе таких оппозиций как канон / инновация или консервативная установка / творческо-преобразовательная установка. Текст трактата Витрувия дает все основания для такого пересмотра: он ясно показывает, что объемно-пространственное решение архитектурного произведения — и с точки зрения его общей композиции, и в отношении деталировки — отнюдь не рассматривается в его эпоху как раз и навсегда установленная модель, требующая буквального «серийного» воспроизведения. И устройство храма, и устройство жилья описывается Витрувием в непрерывном историческом развитии. Обсуждая храмы, он перечисляет все принципиальные типологические нововведения своих предшественников124 и добавляет к ним собственные рекомендации, в обосновании которых ссылки на авторитет «древних» фигурируют наравне с абстрактно-рациональными рассуждениями и эстетическими оценками на основе таких эмпирических критериев как «привлекательность», «прекрасная внешность» и «величественный вид». Другое дело, что предметом последовательного усовершенствования здесь является, как мы уже говорили, именно «внешность» или «соразмерность как таковая», — лишь в редких случаях дополнительно мотивированная соображениями удобства. Практические наставления, требующие «буквального тиражирования» какого-то заранее определенного образца, у Витрувия встречаются, но в другом контексте — они относятся не к проектированию храмов и домов, а, как ни странно, к изготовлению технических приспособлений, о которых пове25
Для Корбюзье сходство геометрических объемов со знаками, а архитектуры — с речью является уже чем-то настолько обыденным, что практически не требует специального анализа и обоснования260. Вся его творческая жизнь — это непрерывный поток манифестов, составленных на двух языках: на письменном французском и на «языке архитектуры». Согласно его собственному определению, «грамматика» архитектуры — это строительное ремесло. Она сложнее грамматики вербального языка и требует бóльших усилий для освоения, однако настоящий архитектор не должен задерживаться надолго на этой «ремесленной» стадии261. Подлинная самореализация архитектора, таким образом, разворачивается уже целиком в рамках отношения к зданию как к информационному медиуму: грамматика — базис, на котором должно возникнуть содержательное высказывание. Однако между базовым уровнем грамматики и уровнем содержания конкретного художественного высказывания имеется промежуточный уровень — это общий для данной культуры, данного исторического периода или данного автора способ использования языка, который принято называть стилем. И именно на поиски нового стиля, максимально отвечающего характеру текущей эпохи, — стиля как «единства принципа, который вдохновляет все творчество эпохи и является выражением ее духа и умонастроений»262, — направлены в основном теоретические и практические усилия Корбюзье, по меньшей мере начиная с проекта дома «Ситроен» (1919). Понимание этого требуемого «стиля эпохи» как средства, обеспечивающего правдивость высказывания, то есть предельно точное, ясное, экономное или даже «единственно верное» соот-вет260 Приведем несколько характерных высказываствие между «выражаемым» ний Корбюзье, относящихся к этой теме: Части здания «… вместе образуют организм, который является носителем (назначение здания, дух определенного замысла, различного в зависимости от эпохи, мировоззрение авточувства, побудившего архитектора организовать их в данном ра) и «выражением» (форма порядке, соединить их такой же живой связью, как связаны здания), сближает поиски слова в речи. Такова речь архитектуры. Речь, исполненная Корбюзье с программами гармонии и вызывающая желаемый комплекс ощущений» позитивистов в науке и (цит. по: Альманах современной архитектуры [1927] // философии, а также с теми Мастера архитектуры об архитектуре / Под ред. А.В. Иконнастойчивыми попытками никова. М.: Искусство, 1972. С. 226); «Посреди хаотической достичь «нулевой степекартины окружающей нас природы геометрия создала чудесные по ясности, выразительности и духовному богатству ни письма» (или нулевой степени «стилизации»), знаки, смысл которых доступен нашему восприятию… Над которые, согласно теории примитивным физическим ощущением, вызванным в нас Ролана Барта, определяли созерцанием предмета, возникает то прочтение творения, логику развития французкоторое и является в собственном смысле архитектурой» (Дом — дворец [1929] // Там же. С. 227, 229). Характерно ской литературы начиная также и то, что в паспортной анкете Корбюзье обозначал с Флобера263. «Стиль» Ле род своих занятий (профессию) словосочетанием l’homme Корбюзье — это, таким de lettres, что буквально переводится как «писатель» или образом, одновременно и «литератор», хотя в сложившемся употреблении подразуме- «не-стиль», то есть конец вает нечто более широкое — интеллектуала или человека, разноголосицы всех «стируководствующегося самостоятельно сформулированными лей», которые Корбюзье принципами. определяет как «ложь». 261 «Разумеется, архитектор должен владеть строЗнаменательно при этом, ительным ремеслом так же твердо, как мыслитель владеет что в глазах Корбюзье, — грамматикой родного языка. Однако строительная наука мысль которого формировагораздо труднее и сложнее, чем грамматика, и архитектору приходится долго трудиться, прежде чем он овладеет ею; но лась на волне преодоления он не должен застревать навечно на этом этапе» (К архитек- эклектики начала ХХ века, — почти полностью утратуре [1923] // Там же. С. 247–248). 262 К архитектуре // Ле Корбюзье / Под ред. К.Т. чивает значение и категоТопуридзе. М.: Прогресс, 1970. С. 10. рия «национального гения» (génie national), игравшая центральную роль в историко-генетических реконструкциях Виолле-ле-Дюка. Если последний видел свою миссию в восстановлении отношения преемственности между современной ему французской архитектурой и «готическим гением», а также в указании с чисто просветительскими целями на достижения «гениев» других народов и эпох («греческого гения», «русского гения» и т.д.), то для Корбюзье — жителя планеты, объединенной телеграфом и системой часовых поясов Флеминга (с 1884 года), — любой национальный стиль является уже не более чем притворной маской, скрывающей реалии эры глобализации — или «эры мондиализма», в терминологии самого Корбюзье. «Гений» Виолле-ле-Дюка у Корбюзье превращается в «ум» или «дух» (esprit grec, esprit latin…). Тем самым «гений» окончательно теряет привычную сакральную мантию «небесного покровителя народа» и превращается в характеристику мышления тех или иных исторических обществ, что позволяет воспринимать провозглашенный Корбюзье «новый дух» (esprit nouveau) как синтез множества национальных традиций прошлого, не затрагивая щекотливого вопроса о том, может ли какая-то из этих традиций претендовать на монопольные родительские права. Одна из ведущих теоретических интуиций Корбюзье состоит в том, что искомым стилем, способным подняться над условностью и узостью национально-исторических традиций, является стиль математических представлений, отшлифованный до 26
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
блеска за триста лет развития новоевропейского естествознания и ставший предметом почти культового поклонения среди пред-ставителей логического позитивизма, таких как Расселл и Вит-генштейн. Этот стиль, не вызывающий сомнений в своей интернациональности, Корбюзье стремится утвердить в качестве постоянного ориентира совершенствания архитектурного «способа письма». Результат проектирования, с его точки зрения, должен по своему лаконизму и своей неопровержимости встать на один уровень с «решением уравнения»264. Математика при этом подчеркнуто эстетизируется: «Человеку, сведущему в геометрии и работающему с нею, — пишет Корбюзье, — становятся доступны… все те высшие наслаждения, которые называются наслаждениями математического порядка»265. Именно в свете этой эстетизации математики и геометрии, переведения их в ранг художественного языка (точнее, именно в категорию художественного стиля) получают разрешение два взаимосвязанных противоречия, которые пронизывают письменное творчество Корбюзье и поначалу кажутся непреодолимыми. Во-первых, математический аппарат, на который он опирается, — в частности, в своих выкладках по решетке пропорций «Модулор», — поразительно далек от реального состояния математики его времени. Конец XIX и первая половина ХХ века — это эпоха революционной переориентации математики на теорию множеств, бурного развития топологии и математической логики, введения целого ряда принципиально новых понятий и разделов, выдвижения программы Гилберта и открытия гёделевской «неполноты». У Корбюзье не встречается сколько-нибудь содержательных отсылок даже к тем — принци-пиально важным для инженерно-конструкторской сферы — достижениям в области исчисления бесконечно малых, которыми прославились XVII и XVIII века. Ряд Фиббоначчи и пропорция «золотого сечения», которые использует Корбюзье, — это репертуар 263 См.: Барт Р. Нулевая степень письма // Сематематики по миотика. М.: Радуга, 1983. С. 306–349. В России наиболее меньшей мере известным выразителем этой общеевропейской тенденции пятисот-себыл Л.Н. Толстой 264 «Она [архитектура] пленяет нас также чувством мисотлетней давности, еще меры. Умение соразмерять, распределять ритмические количества, одушевленные одним ровным дыханием, связывать очень тесно все единым неуловимым соотношением, уравновешивать, связанный с решать уравнение. Если это выражение коробит, когда речь античностью. идет о живописи, оно вполне уместно в архитектуре, которая Получается, фигуративна, не изображает лицо человека, а имеет дело что, утверждая не только с количествами» (К архитектуре // Мастера архитек«дух эпохи» че- туры об архитектуре. С. 240). рез апелляцию 265 Альманах современной архитектуры // Ле к математике, Корбюзье. С. 72. Корбюзье в 266 Там же. С. 71. Та же позиция по отношению области матек природе высказывается в книге «Градостроительство» матики как та- (1925): «Человек вгрызается, врубается в природу, сражается ковой эту свою с ней и тем утверждает себя! В этом есть что-то ребяческое и эпоху отрицает вместе с тем величественное!» (Там же. С. 32). 267 Лучезарный город [1935] // Там же. С. 121. или просто 268 Там же. игнорирует. 269 Урбанизм [1925] // Там же. С. 31. Второе противоречие, отчасти вытекающее из первого, обнаруживается в том, как Корбюзье трактует отношение между природой и человеком. С одной стороны, утверждая «диктатуру прямого угла» в градостроительстве, он называет кривые улицы «дорогами ослов» и настаивает на верности принципам разума в противоположность «животному началу». Природа предстает в этом случае как нечто враждебное: Человек… — пишет Корбюзье, — определяется его отношением к порядку. Когда вы подходите к железнодорожному пути на Париж, что представляется вашим глазам? Разве не безграничное стремление к порядку, не борьба с природой из желания овладеть ею, классифицировать ее, добиться от нее удобств, — словом, включиться в человеческий мир, который не являлся бы сферой враждебной нам природы, а был бы нашим миром, миром геометрического порядка?266 С другой стороны, когда Корбюзье переходит к критике городского жизненного уклада в целом, его отношение к природе резко меняется, превращаясь в апологию: «Природа — вот, что мы должны взять за образец. Наше отступничество — вот в чем преступление»267. К этому лозунгу он, правда, тут же добавляет, что из всех вещей, имеющихся в городе, наиболее близкой к природе является завод268. На фоне сегодняшних «экологических» умонастроений это последнее замечание Корбюзье может показаться образцом дадаистского эпатажа. Как быть с этим парадоксом? Первым делом приходит в голову предположить, что в перечисленных выше двух ситуациях Корбюзье 27
28
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
29
Иными словами, математическое естествознание как процесс рационального конституирования природы (или же «внешнего мира» в качестве физического объекта) исходно питается религиозным чувством, являясь одним из его непосредственных произвольных выражений. Однако, превращая себя в институализированную традицию, естествознание со временем становится своей собственной ловушкой — «машиной бесконечных перечислений», в которой остаточный религиозный порыв постепенно «увязает», рассеивается, доходит до полного самозабвения и угасает. Научное сообщество, которое в XVIII–XIX веках являло собой спаянный узами единомыслия революционный союз неофитов нового «реалистического» мировоззрения, сегодня перешло в то же состояние необратимого раскола и «смешения языков», в котором несколько ранее обнаружили себя последователи традиционных религий. Похоже, что в шуме этих разногласий со временем обречены раствориться содержания всех универсалий, сохранявших в себе отблеск традиционной сакральности: вслед за Природой в «пустые слова» или «означающие без референтов» превращаются на наших глазах такие общие понятия как Вселенная, Земля, Мир, Космос, Человек и т.п. Прежнее метарелигиозное отношение к природе требовало дойти в ее исследовании до последнего предела, обнаружить и твердо зафиксировать мельчайший вещественный элемент мироздания, чтобы затем привести все имеющиеся представления в четкую непротиворечивую систему. Переход к информационной онтологии, свидетелями и современниками которого мы являемся, предполагает, во-первых, размывание самой категории вещественности (материальности), а во-вторых — отказ от требования полной и окончатель-ной определенности: с точки зрения нынешней «постисторической» системы организации знаний, европейский человек имеет все основания, так сказать, «расслабиться» и прервать многовековую погоню за 322 В этом смысле показательно обращение в всеохватывающей ясностью, научной среде к так называемому «антропному принципу», удовлетворившись предуказывающему на фундаментальную корелляцию между ставлением окружающей параметрами наблюдаемого физического мира и фактом действительности как ряда существования наблюдающего этот мир человека. накладывающихся друг 323 Имеется в виду, в частности, следующее на друга вероятностных (сдержанно скептическое по отношению к европейскому пропространств или кантогрессу) высказывание Канта: «Когда я сравниваю влечение древних народов к великим деяниям, их честолюбие, жажду ровских «трансфинитных множеств». При этом добродетели и свободолюбие, порождавшие у них высокие каждый единичный факт идеи и возвышавшие их, с духом умеренности и хладнов новой системе описания кровия, свойственным нашему времени, то хотя я и нахожу оказывается не более и не достаточно оснований поздравить наши столетия с этой переменой, споспешествующей и нравственности, и наукам, менее детерминированным, но все же я не свободен от соблазна предположить, что эта чем выпадение какой-то перемена, быть может, есть признак известного охлаждеконкретной комбинации при ния того огня, который вдохновлял когда-то человеческую игре в кости. Одновременно природу и жар которого одинаково ярко проявлялся и в с преодолением в глоизлишествах и в благородных деяниях» (Кант И. Вопрос о бальном масштабе порога том, стареет ли Земля с физической точки зрения // Кант И. 50%-ной урбанизации мир Сочинения: В 6 т. М.: Мысль, 1963. Т. 1. С. 113). превращается в единое законодательно-политическое пространство — и именно этим событием, в первую очередь, определяется распространение на всю предметно-чувственную реальность метафоры «игрового поля», на котором действуют более ли менее известные и понятные всем правила распределения вероятности. Выработанная до сего дня и постоянно разрастающаяся законодательная инфраструктура, которая проникает во все мельчайшие «поры» повседневного существования человека — от нюансов работы политической системы до предельно допустимых концентраций различных веществ в воздухе, толщины нитей в одежде, типоразмеров шурупов и параметров «здоровой» ДНК, — это и есть, в сущности, система вероятностных пространств, соответствующая теперь уже не платонову «миру идей», но скорее буддийскому представлению о комплексе «скандх» или «умах чувственного восприятия», по отношению к которым любой конкретный перцептивный акт является единичной, несовершенной и «относительной» реализацией. Речь, таким образом, идет об исчезновении науки о природе в смысле «объективной науки» или «науки об объектах», который был доминирущим на протяжении последних пятисот лет: окружающий мир начинает все чаще и все с большей последовательностью рассматриваться как эволюционирующее состояние людей (точнее, как проекция этого состояния в форме конвенциональных установлений, описаний и сообщений), а «природа», соответственно, — как нечто, неотделимое от человека, его мышления и факта его присутствия в мире322. Дисциплина, которую европейцы с XVI века именовали «физикой», в учебных заведениях завтрашнего дня вероятнее всего будет преподаваться под именем «антропофизики», «психофизики» или даже «психотехники». Эту культурную трансформацию можно было бы считать возвращением к античному пониманию слова «фюсис», если 30
бы не один существенный момент, а именно уже упомянутое общее охлаждение питавшего европейскую цивилизацию религиозного устремления, которое выражается в необратимом «обмирщвлении» и угасании как, собственно, духовных практик, так и прежних трансцендентальных чаяний науки. В середине XVIII века у Канта еще могли найтись основания полагать, что рост позитивного знания о «внешнем мире» каким-то образом компенсирует ущерб от ослабления духовной мотивации323, однако ХХ век, повернувший европейскую физику на путь sui generis «негативной теологии», превратил все эти, казавшиеся драгоценными, «компенсационные выплаты» в обесценившиеся обломки. Информационная эпоха, по сути, уже не претендует на то, чтобы сложить эти обломки в какое-то новое «архитектоничное» здание, ограничиваясь их каталогизацией и обеспечением их относительно равной представленности в системе образования и в медийном пространстве324, — обстоятельство, определяющее ту специфическую фрагментированную структуру сегодняшнего среднестатистического мировоззрения, которую с исчерпывающей точностью охарактеризовал Ю.М. Лотман в своих рассуждениях о становлении планетарной семиосферы:
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
В сознании современного человека смешиваются ньютоновские, эйнштейновские (или даже постэйнштейновские) представления с глубоко мифологическими образами и назойливыми привычками видеть мир в его бытовых очертаниях. На этот субстрат накладываются образы, создаваемые искусством или более углубленными научными представлениями, а также постоянной перекодировкой пространственных образов на язык других моделей. В результате создается сложный, находящийся в постоянном движении семиотический механизм325. Несмотря на оптимистическую веру в цивилиза-ционный прогресс, отличавшую позицию Лотмана как человека «эпохи НТР» и сторонника внедрения структурных методов в гуманитарные 324 Разумеется, в стане естественных наук регулярно науки, в этой раздаются призывы к системной интеграции всех принятых его ремарке ясно высвечи- на данный момент базовых концепций в рамках, в частно«единой теории поля» или так называемой «теории ваются систем- сти, всего», однако на фоне ускорения ритма «парадигматических ные причины сдвигов» в науке и общей демократизации исследовательскотой непреодо- го процесса перспектива такого объединения выглядит не лимой «бесболее вероятной, чем, скажем, восстановление во Франции приютности» абсолютной монархии. современных 325 Лотман Ю.М. Внутри мыслящих миров // Лотобществ, на ман Ю.М. Семиосфера. СПб.: Искусство-СПб., 2000. С. 335. Jencks Ch. The New Paradigm in Architecture: The которую обра- 326 щали внимание Language of Post-Modern Architecture. London; New Haven: многие извест- Yale University Press, 2002. P. 4. ные критики европейской модернизации — такие, например, как Хайдеггер. Во-первых, в соответствии с описанием Лотмана, мир сегодняшнего человека определяется и ощущается уже не как живой одушевленный Космос античной эпохи, но скорее именно как «механизм». Во-вторых, механизм этот является уже не телесным (каким он был еще в ньюто-новскую эпоху), но «семиотическим», то есть по существу условно-конвенциональным, собранным по человеческому установлению и не имеющим никаких трансцендентных оснований. На-конец, в-третьих, механизм этот не действует, не реализуется как нечто «ставшее», но всегда только «создается», пребывая в со--стоянии непрерывного зарождения, уточнения, достройки и перестройки. Примеры того, как подобная «семиотизация» евопейского горизонта проявляет себя в городском пространстве, широко известны и не раз обсуждались: современные города все в большей степени становятся чем-то вроде «телесных приложений» к своим туристическим схемам, фотографиям и путеводителям; постоянно повышается доля разного рода «информационных носителей» (рекламных поверхностей, указателей, экранов) в городской среде; отдельные постройки и крупные девелоперские проекты все чаще сводятся к схематичным, наскоро выполненным «проекциям» в физический мир рекламно-брендинговых кампаний и других коммуникационно-коммерческих процессов, которые сами разворачиваются уже преимущественно в медиа-сфере. Но тенденция эта имеет две стороны: по мере того, как городские ландшафты становятся все более «буквальными» объективациями экономического мышления человеческих сообществ (то есть все глубже прорабатываются и преображаются знаковыми представлениями), само общественное сознание все сильнее сращивается со своей вещественной объективацией, теряя подвижность, то есть «впитывая» в себя косность объектов строительства и инфраструктурных сетей. Общественное сознание, таким образом, «машинизиру31
ется», однако машинизация эта, увы, в большинстве случаев опережает процесс разрешения и снятия (через полноценный духовно-интеллектуальный синтез) социальных и дискурсивных противоречий. В итоге — в силу описанного выше эффекта ускренной «экстериоризации» коллективного мышления в застроенной среде — эти противоречия все настойчивее выплескиваются в городское пространство, начинают повсеместно разрывать изнутри городскую ткань, переводя ее в своего рода «вспененное» или «плазмообразное» состояние. Что же остается делать архитектуре с доставшимися ей в наследство от ХХ века осколками новоевропейской картины мира — если, как справедливо полагает Чарльз Дженкс, «…вся архитектура в конечном счете, представляет и воспроизводит космологию и картину мира»?326 Действительно ли архитектуре предстоит, в соответствии с прогнозом Дженкса, следовать по стопам новых течений (пост)естествознания, усугубляющих фрагментацию и степень условной схематичности наших представлений о действительности — что, в свою очередь, предопределено многовековым дрейфом цивилизации в сторону индивидуализма, легализма, системы автоматизированного расширенного воспроизводства, гегемонии информации и риторики? Или же архитектурная теория и практика должны будут каким-то образом дистанцироваться от естественно-научных концепций в их сегодняшнем семиотизированном и «рассеянноразочарованном» состоянии, чтобы попытаться «вспомнить» свои собственные вневременные, сущностные основания? Не кажется ли подобная археологическая экспедиция чем-то совершенно безнадежным в сегодняшней мире? Одно из основных последствий фундаментального свига в научных представлениях ХХ века выглядит достаточно тривиальным с точки зрения «архаичного» платонизма: наука в конечном итоге была вынуждена признать, что никакая математическая формализация не описывает естественный процесс полностью и с безупречной точностью — любая формула и любая параметрическая фиксация есть идеализация. Далее, конкуренция между различными научными направлениями и открывшаяся возможность с равным успехом описывать действительность различными формальными способами приводит к выводу о том, что сама по себе формализация и количественное параметрирование не выражают «сущность» той или иной действительности, но являются прикладываемыми к ней инструментами, более или менее подходящими для решения тех или иных практических задач. Представляется, что подлинная причина широко распространившегося сегодня цивилизационного кризиса связана, в первую очередь, именно с этим эпистемологическим переворотом: с одной стороны, человек осознает логическую необходимость и необратимость перехода от парадигмы исследования природы к парадигме ее фабрикации (во всех возможных смыслах — и в смысле сознательного интенционального конструирования описательных концепций, и в cмысле манипулирования генами для «перепрограммирования» живых объектов, и в смысле перехода в режим «экологического сознания», при котором природа становится «умирающим больным», требующим постоянного ухода); с другой стороны, обнаруживая себя в ситуации практически ничем не ограниченного господства, человек оказывается уже не в состоянии привести в систему свои цели и устремления, найти основу для общественного консенсуса. Отсюда возникает специфический для нашего времени модус существования культуры (и модус самого времени) который состоит в искусственном воспроизводстве своего рода «детерминированной неопределенности», которая изредка прерывается репрессивными возвращениями на различные предшествующие стадии развития. Как бы то ни было, выход за пределы просвещенческой субъект-объектной эпистемологии и переосмысление «исследования» действительности в качестве ее культурного производства, — все это непосредственно соотносится с основным тезисом настоящей работы: физическая картина мира не определяет архитектуру в одностороннем порядке, но сама оказывается исторически предопределенной ключевыми алгоритмами и характерными чертами проектно-концеп-туальной деятельности, которые формировались в ходе становления архитектурной дисциплины. Проще говоря, любая рациональная модель мира есть представление его в качестве здания («мироздания»), пусть даже все части и сама «плоть» этого здания мыслятся как подвижные или выносятся за пределы традиционно понимаемой оппозиции между движением и статикой. Поэтому, каких бы пределов абстракции и какого бы разнообразия подходов не достигало естествознание, базовый алгоритм выдвижения и разработки научных теорий сохраняет очевидную преемственность по отношению к последовательности концептуальных шагов, зафиксированной на рубеже нашей эры в шести проектных категориях Витрувия. При этом, вплоть до радикальных есте32
«История вселения»: экстериоризация света, онтологизация материи и политэкономическая космология
ственно-научных переворотов начала ХХ века, «опорными» в этом ряду оставались именно первые четыре категории: 1) Выдвижению конкретной исследовательской программы всегда предшествует учреждение (открыто артикулированное или нет) пространства, в котором или «на фоне» которого должны соблюдаться предлагаемые новой теорией соотношения: эта стадия, обозначенная у Витрувия термином «ординация», в случае основания города в архаическую эпоху может принимать форму про-кладывания священной борозды, разметки розы ветров или «инаугурации» места с помощью небесных знамений; в эпоху Декарта и Ньютона она реализуется в порядке распространения на все чувственно и инструментально воспринимаемые области евклидовой метрики (или «объекта геометров», как называет евклидово пространство Декарт); в случае специальной теории относительности она осуществляется через выбор в качестве «вместилища» искомых соотношений четырехмерного пространственно-временного континуума Минковского; и т.д. 2) Витрувиевской «дистрибуции» в естественных науках соответстветствует определение основных положений той или иной теории в виде: а) точного набора рассматриваемых объектов и характеристик; и б) принципиального типа или типов соотношений между ними (прямое, обратное, экспоненциальное и т.д.) до и помимо их окончательной количественной «калибровки», то есть, например, в виде отношения «обратных квадратов» в ньютоновской теории гравитации, отношений пропорциональности в электродинамике Максвелла, логарифмической зависимости между энтропией и числом микросостояний у Больцмана, эквивалентности гамильтониана и локальной производной волновой фунции у Шредингера и т.п. 3) Стадия «эвритмии», как было показано ранее, в архитектуре предполагает возвращение на уровень непосредственного чувственного восприятия для опытной (визуальной) проверки соотношений, найденных на этапе дистрибуции. В алгоритме построения научной теории этой стадии соответствует постановка так называемого решающего эксперимента (в результате которого предполагаемые соотношения становятся чувственно регистрируемыми) и/ или наглядное статистическое обобщение множества количественных показателей, зафиксированных в предшествующих экспериментах. 4) Наконец, стадия «симметрии», на которой в архитектурном проектировании происходит окончательная количественная разметка будущего сооружения и арифметическое сведение всех установленных размеров, в науке воспроизводится как этап вы-числения точных значений вводимых постоянных (в частности, «мировых констант») и количественных коэфициентов, а также соответствующей привязки предложенных формул к принятым системам измерений, — все это открывает возможность для практического применения теории. Две последние из проектных категорий Витрувия — «декор» и «экономия», — как было сказано выше, служат опосредующими звеньями между идеализированной математической моделью и конкретными жизненными процессами и обстоятельствами, в которые она погружается на этапе своей реализации. В категории «декор» объединены практическое удобство (в частности, учет ориентации по сторонам света при отведении помещений под различные нужды) и соответствие убранства принятым общественным конвенциям. «Экономия», как следует из сохранившегося значения слова, подразумевает учет бюджета и его разумное распределение. «Нижнему» положению этих категорий в списке Витрувия соответствует их сравнительно меньшая значимость и подчиненное положение в проектном цикле древних. Однако на протяжении европейской истории это распределение значимости между шестью категориями Витрувия в архитектурно-строительной практике постепенно переворачивается: на первое место выходит категория «экономии», которая принимает значение «рентабельности»: основное требование к зданию (в том числе репрезентативному) состоит сегодня в том, чтобы оно стало эффективным (прибыльным или хотя бы «самоокупаемым») элементом всеобщей экономической системы. «Декор» — как требование «пригонки» здания к существующему контексту — почти на равных конкурирует с «экономией» за лидирующее положение в проектном алгоритме, хотя вместо «соответствия убранства общественным конвенциям» нынешний «декор» часто принимает форму полемического диалога с этими конвенциями и с исторически сложившейся городской средой — таков, в общем и целом, образ действия современного архитектурного авангарда. Тройка «дистрибуция–эвритмия–симметрия», наоборот, приобретает все более подчиненное и прикладное значение, поскольку выходит на первый план только на этапе технической детализации проектной концепции, общие параметры которой определяются, главным образом, «экономией» и 33