Тексти до семінарів I
частина
O
ЗМІСТ Тренувальний текст Філософія для необізнаних / Бертран Расселл Philosophy for Laymen / Bertrand Russell
4 5
Семінар 1 Держава / Платон The Republic / Plato Метафізичні розмисли / Рене Декарт Meditations on First Philosophy / René Descartes Соціальне конструювання реальності / Пітер Л. Бергер, Томас Лукман The Social Construction of Reality / Berger, Peter L., Luckmann, Thomas.
20 21 30 31 38 39
Семінар 2 Новий органон / Френсіс Бекон The New Organon / Francis Bacon Міркування про метод / Рене Декарт A Discourse on the Method / René Descartes Критика чистого розуму / Іммануїл Кант The Critique of Pure Reason / Immanuel Kant Весела наука / Фрідріх Ніцше The Gay Science / Friedrich Nietzsche
56 57 64 65 70 71 88 89
Семінар 3 Структура наукових революцій / Томас Кун The Structure of Scientific Revolutions / Thomas Kuhn Вступ до логіки та наукового методу / Морріс Коен, Ернст Нагель An Introduction to Logic and Scientific Method / Morris R. Cohen, Ernest Nagel Запрошення до соціології: гуманістична перспектива / Пітер Л. Бергер Invitation to Sociology: A Humanistic Perspective / Peter L. Berger
96 97 110 111 120 121
В оформленні використані графічні роботи Маргарити Архіпової, бібліотекаря BOtaN
4
Тренувальний текст
Філософія для необізнаних Бертран Расселл1 Со времён появления первых цивилизованных сообществ человечество сталкивается с двумя типами проблем. С одной стороны, существует проблема укрощения сил природы, приобретения знаний и умений, необходимых, чтобы создавать орудия труда и вооружения, разводить полезных животных и выращивать полезные растения. В современном мире этой проблемой занимаются наука и техника, и, как показал опыт, для её решения необходимо наличие большого количества специалистов в узких областях. Но существует также и вторая проблема, менее конкретная и иногда ошибочно считаемая менее важной — проблема оптимального использования нашего господства над силами природы. Сюда входят такие важные вопросы, как демократия и диктатура, капитализм и социализм, международное правительство и международная анархия, свободомыслие и авторитарная догма. Лабораторные исследования не дадут удовлетворительного ответа на эти вопросы. Наиболее полезные знания для решения таких проблем приобретаются путём изучения жизни людей в прошлом и настоящем, а также распознанием источников радости и горя. И очень скоро обнаруживается, что умножение знаний само по себе не обеспечило рост человеческого счастья и благополучия. Когда люди впервые научились обрабатывать землю, они использовали полученные знания для основания жестокого культа человеческих жертвоприношений. Люди, первыми укротившие лошадей, использовали их для грабежей и порабощения мирных поселений. Когда на заре промышленной революции был открыт машинный способ производства изделий из хлопка, последствия были ужасны: возглавляемое Джефферсоном движение за освобождение рабов в Америке, которое находилось в шаге от успеха, сошло на нет; эксплуатация детского труда в Англии дошла до степени крайней жестокости; а безжалостный империализм в Африке усилился благодаря надежде на то, что чернокожие люди начнут одеваться в изделия из хлопка. В наши дни сочетание научного гения и технологических знаний породило атомную бомбу, которая держит в ужасе всё человечество. Эти случаи из самых разных периодов истории показывают, что требуется нечто большее, чем просто знания — нечто, что можно назвать «мудростью». И если мудрости вообще можно научить, то учить нужно иными способами, чем свойственными науке. Более того, сегодня мудрость нужна более, чем когда-либо, ведь высокие темпы научно-технического развития сделали старые мыслительные привычки совершенно неадекватными времени. «Философия» означает «любовь к мудрости»; в этом смысле она необходима людям, чтобы новые силы, открытые учёными и вверенные правителям простыми гражданами, не привели человечество к ужасной катастрофе. Но философия, которая должна быть частью общего образования, — не то же самое, что философия специалистов. Не только в философии, но и во всех других отраслях академического образования существует различие между 1
Бертран Рассел. Философия для непосвященных. Перевод: Роман Шевчук. 23 ноября 2016. https://batenka.ru/explore/lectures/bertrand-russell/
Тренувальний текст
5
Philosophy for Laymen Bertrand Russell1 Mankind, ever since there have been civilized communities have been confronted with problems of two different kinds. On the one hand there has been the problem of mastering natural forces, of acquiring the knowledge and the skill required to produce tools and weapons and to encourage Nature in the production of useful animals and plants. This problem, in the modern world, is dealt with by science and scientific technique, and experience has shown that in order to deal with it adequately it is necessary to train a large number of rather narrow specialists. But there is a second problem, less precise, and by some mistakenly regarded as unimportant – I mean the problem of how best to utilize our command over the forces of nature. This includes such burning issues as democracy versus dictatorship, capitalism versus socialism, international government versus international anarchy, free speculation versus authoritarian dogma. On such issues the laboratory can give no decisive guidance. The kind of knowledge that gives most help in solving such problems is a wide survey of human life, in the past as well as in the present, and an appreciation of the sources of misery or contentment as they appear in history. It will be found that increase of skill has not, of itself, insured any increase of human happiness or wellbeing. When men first learnt to cultivate the soil, they used their knowledge to establish a cruel cult of human sacrifice. The men who first tamed the horse employed him to pillage and enslave peaceable populations. When, in the infancy of the industrial revolution, men discovered how to make cotton goods by machinery, the results were horrible: Jefferson’s movement for the emancipation of slaves in America, which had been on the point of success, was killed dead; child labor in England was developed to a point of appalling cruelty; and ruthless imperialism in Africa was stimulated in the hope that black men could be induced to clothe themselves in cotton goods. In our own day a combination of scientific genius and technical skill has produced the atomic bomb, but having produced it we are all terrified, and do not know what to do with it. These instances, from widely different periods of history, show that something more than skill is required, something which may perhaps be called “wisdom.” This is something that must be learnt, if it can be learnt, by means of other studies than those required for scientific technique. And it is something more needed now than ever before, because the rapid growth of technique has made ancient habits of thought and action more inadequate than in any earlier time. “Philosophy” means “love of wisdom,” and philosophy in this sense is what men must acquire if the new powers invented by technicians, and handed over by them to be wielded by ordinary men and women, are not to plunge mankind into an appalling cataclysm. But the philosophy that should be a part of general education is not the same thing as the philosophy of specialists. Not only in philosophy, but in all branches of academic study, there is a distinction between what has cultural value and what is only of professional interest. Historians may debate what happened to Sennacherib’s unsuccessful expedition of 698 BC, but those who are not historians need not know the difference between it and his successful expedition three years earlier. Professional Grecians may 1
Russell, Bertrand. 1950. Unpopular Essays. New York: Simon and Schuster.
6
Тренувальний текст
тем, что имеет культурную ценность и тем, что представляет сугубо профессиональный интерес. Историки могут спорить о событиях, произошедших во время неудачной экспедиции Синаххериба в 698 году до нашей эры, но не-историкам нет необходимости знать об отличиях этой экспедиции от удачной тремя годами ранее. Профессиональные эллинисты могут дискутировать о спорных моментах в пьесе Эсхила, но подобные детали не представляют интереса для человека, который хочет просто познакомиться с творениями греков. Точно так же люди, посвятившие свою жизнь философии, должны размышлять о вопросах, которые широкая образованная публика имеет право игнорировать — например, о различии теорий об универсалиях Фомы Аквинского и Дунса Скота. Подобные вопросы — часть специальной стороны философии, и их обсуждение не составляет её вклада в широкую культуру. С первых дней существования философия имела две цели, которые рассматривались как тесно взаимосвязанные. С одной стороны, она стремилась достичь теоретического понимания мироустройства; с другой — стремилась найти и привить правильный образ жизни. От Гераклита до Гегеля или даже Маркса философия постоянно держала в уме обе цели; она не была ни сугубо теоретической, ни сугубо практической, но искала теорию вселенной, на основании которой можно было бы создать практическую этику. Таким образом, философия граничила с наукой с одной стороны и с религией — с другой. Рассмотрим сначала связь философии с наукой. Вплоть до XVIII века наука была частью того, что обычно называли философией, но с тех пор значение слова «философия» сузилось и стало ограничено наиболее общими и спекулятивными местами в сферах, с которыми имеет дело наука. Философию часто называют непрогрессивной, но это, по большей части, вопрос выбора слов: как только становится возможным достичь точного знания в каком-то древнем вопросе, новоприобретённое знание начинает считаться принадлежащим «науке», а заслуги «философии» отбрасываются. Со времён древних греков и до Ньютона знания о планетах были частью «философии», потому как они были неопределёнными и спекулятивными. Однако Ньютон изъял эту тему из области гипотетического и поместил в область научного. В VI веке до нашей эры Анаксимандр разработал теорию эволюции, утверждавшую, что люди произошли от рыб. Она относилась к философии, поскольку была спекуляцией, не подкреплённой доказательствами. Теория эволюции Дарвина, с другой стороны, была научной, потому что основывалась на последовательности форм жизни (чьи окаменелые останки были найдены) и на распределении животных и растений в разных частях мира. Можно в шутку сказать: «Наука — это то, что мы знаем, а философия — чего не знаем». Но необходимо также добавить, что философские рассуждения о том, чего мы ещё не знаем, доказали свою пользу как ценной ступени к точному научному знанию. Догадки пифагорейцев в астрономии, Анаксимандра и Эмпедокла об эволюции и Демокрита в отношении атомной структуры материи предоставили учёным более поздних времён гипотезы, которые никогда не пришли бы в голову самим философам. Можно сказать, что в своём теоретическом аспекте философия отвечает за формирование общих гипотез, которые наука ещё не в состоянии проверить; но когда проверка гипотез становится возможной, они становятся (если подтверждаются) частью науки и прекращают считаться «философией».
Тренувальний текст
7
usefully discuss a disputed reading in a play of Aeschylus, but such matters are not for the man who wishes, in spite of a busy life, to acquire some knowledge of what the Greeks achieved. Similarly the men who devote their lives to philosophy must consider questions that the general educated public does right to ignore, such as the differences between the theory of universals in Aquinas and in Duns Scotus, or the characteristics that a language must have if it is to be able, without falling into nonsense, to say things about itself. Such questions belong to the technical aspects of philosophy, and their discussion cannot form part of its contribution to general culture. Academic education should aim at giving, as a corrective of the specialization which increase of knowledge has made unavoidable, as much as time will permit of what has cultural value in such studies as history, literature and philosophy. It should be made easy for a young man who knows no Greek to acquire through translations some understanding, however inadequate, of what the Greeks accomplished. Instead of studying the Anglo-Saxon kings over and over again at school, some attempt should be made to give a conspectus of world history, bringing the problems of our own day into relation with those of Egyptian priests, Babylonian kings, and Athenian reformers, as well as with all the hopes and despairs of the intervening centuries. But it is only of philosophy, treated from a similar point of view, that I wish to write. Philosophy has had from its earliest days two different objects which were believed to be closely interrelated. On the one hand, it aimed at a theoretical understanding of the structure of the world; on the other hand, it tried to discover and inculcate the best possible way of life. From Heraclitus to Hegel, or even to Marx, it consistently kept both ends in view; it was neither purely theoretical nor purely practical, but sought a theory of the universe upon which to base a practical ethic. Philosophy has thus been closely related to science on the one hand, and to religion on the other. Let us consider first the relation to science. Until the eighteenth century science was included in what was commonly called “philosophy,” but since that time the word “philosophy” has been confined, on its theoretical side, to what is more speculative and general in the topics with which science deals. It is often said that philosophy is unprogressive, but this is largely a verbal matter: as soon as a way is found of arriving at definite knowledge on some ancient question, the new knowledge is counted as belonging to “science,” and “philosophy” is deprived of the credit. In Greek times, and down to the time of Newton, planetary theory belonged to “philosophy,” because it was uncertain and speculative, but Newton took the subject out of the realm of the free play of hypothesis, and made it one requiring a different type of skill from that which it had required when it was still open to fundamental doubts. Anaximander, in the sixth century BC, had a theory of evolution, and maintained that men are descended from fishes. This was philosophy because it was a speculation unsupported by detailed evidence, but Darwin’s theory of evolution was science, because it was based on the succession of forms of life as found in fossils, and upon the distribution of animals and plants in many parts of the world. A man might say, with enough truth to justify a joke: “Science is what we know, and philosophy is what we don’t know.” But it should be added that philosophical speculation as to what we do not yet know has shown itself a valuable preliminary to exact scientific knowledge. The guesses of the Pythagoreans in astronomy, of Anaximander and Empedocles
8
Тренувальний текст
Польза философии в её теоретическом аспекте не ограничивается догадками, которые наука может в скором времени подтвердить или опровергнуть. Некоторые люди настолько впечатлены тем, что известно науке, что забывают о том, что ей неизвестно; другие намного больше интересуются тем, что науке неведомо и в итоге приуменьшают её достижения. Те, кто считает, что наука — это всё, становятся самоуверенными и самодовольными и осуждают интерес к проблемам, которым не свойственна определённость, требуемая научным подходом. Они склонны считать, что в практических вопросах мастерство может заменить мудрость, а убивать друг друга при помощи последнего слова техники — более прогрессивно и, следовательно, лучше, чем поддерживать жизнь старым способом. С другой стороны, те, кто пренебрежительно относится к науке, как правило, обращаются к каким-то пагубным отжившим суевериям и отказываются признать существенное увеличение человеческого счастья, которому наука, при мудром её применении, может способствовать. Оба этих подхода одинаково предосудительны, и именно философия указывает правильный путь, демонстрируя одновременно размах и ограниченность научного знания. Помимо вопросов, связанных с этикой и ценностями, есть и множество исключительно теоретических вопросов, представляющих извечный интерес, на которые наука не способна дать ответ — по крайней мере, в настоящий момент. Продолжаем ли мы в каком-нибудь смысле жить после смерти, и если да, продолжаем ли мы жить только какое-то время или вечно? Может ли разум властвовать над материей, или же материя полностью властна над разумом? Или, возможно, и разум, и материя независимы в определённой степени? Есть ли у вселенной цель? Или ей движет слепая необходимость? А возможно, она не более чем хаос, где видимые нами законы природы — просто фантазия, порождённая нашей склонностью к упорядочиванию? Существует ли вселенский замысел? Имеет ли жизнь большую ценность, чем ей придаёт астрономия, или же наш акцент на значимости жизни — просто проявление ограниченности и чувства собственной важности? Я не знаю ответов на эти вопросы, и я сомневаюсь, что их знает кто-либо другой; но я убеждён, что человеческая жизнь стала бы беднее, если бы эти вопросы были забыты или однозначные ответы были приняты без надлежащих доказательств. Поддерживать интерес к подобным вопросам и исследовать предлагаемые ответы — одна из функций философии. Те, кто жаждет быстрых дивидендов и чёткого баланса усилий и вознаграждений, будут нетерпеливы по отношению к дисциплине, которая на данном этапе развития наших знаний неспособна дать точные ответы и поощряет то, что может показаться пустой тратой времени и безрезультатными размышлениями над неразрешимыми вопросами. Лично я ни в коей мере не могу согласиться с этим взглядом. Подобие философии необходимо всем, кроме разве что самых бездумных, а при отсутствии знаний философия неизбежно бывает глупой. В результате человечество оказывается разделённым на враждующие группы фанатиков, каждая из которых твёрдо убеждена в том, что их собственная разновидность бессмыслицы — это священная правда, а чужая — отвратительная ересь.
Тренувальний текст
9
in biological evolution, and of Democritus as to the atomic constitution of matter, provided the men of science in later times with hypotheses which, but for the philosophers, might never have entered their heads. We may say that, on its theoretical side, philosophy consists, at least in part, in the framing of large general hypotheses which science is not yet in a position to test; but when it becomes possible to test the hypotheses they become, if verified, a part of science, and cease to count as “philosophy.” The utility of philosophy, on the theoretical side, is not confined to speculations which we may hope to see confirmed or confuted by science within a measurable time. Some men are so impressed by what science knows that they forget what it does not know; others are so much more interested in what it does not know than in what it does that they belittle its achievements. Those who think that science is everything become complacent and cocksure, and decry all interest in problems not having the circumscribed definiteness that is necessary for scientific treatment. In practical matters they tend to think that skill can take the place of wisdom, and that to kill each other by means of the latest technique is more “progressive,” and therefore better, than to keep each other alive by old-fashioned methods. On the other hand, those who pooh-pooh science revert, as a rule, to some ancient and pernicious superstition, and refuse to admit the immense increase of human happiness which scientific technique, if widely used, would make possible. Both these attitudes are to be deplored, and it is philosophy that shows the right attitude, by making clear at once the scope and the limitations of scientific knowledge. Leaving aside, for the moment, all questions that have to do with ethics or with values, there are a number of purely theoretical questions, of perennial and passionate interest, which science is unable to answer, at any rate at present. Do we survive death in any sense, and if so, do we survive for a time or forever? Can mind dominate matter, or does matter completely dominate mind, or has each, perhaps, a certain limited independence? Has the universe a purpose? Or is it driven by blind necessity? Or is it a mere chaos and jumble, in which the natural laws that we think we find are only a phantasy generated by our own love of order? If there is a cosmic scheme, has life more importance in it than astronomy would lead us to suppose, or is our emphasis upon life mere parochialism and self-importance? I do not know the answer to these questions, and I do not believe that anybody else does, but I think human life would be impoverished if they were forgotten, or if definite answers were accepted without adequate evidence. To keep alive the interest in such questions, and to scrutinize suggested answers, is one of the functions of philosophy. Those who have a passion for quick returns and for an exact balance sheet of effort and reward may feel impatient of a study which cannot, in the present state of our knowledge, arrive at certainties, and which encourages what may be thought the timewasting occupation of inconclusive meditation on insoluble problems. To this view I cannot in any degree subscribe. Some kind of philosophy is a necessity to all but the most thoughtless, and in the absence of knowledge it is almost sure to be a silly philosophy. The result of this is that the human race becomes divided into rival groups of fanatics, each group firmly persuaded that its own brand of nonsense is sacred truth, while the other side’s is damnable heresy. Arians and Catholics, Crusaders and Muslims, Protestants and adherents of the Pope, Communists and Fascists, have filled large parts of the last 1,600
10
Тренувальний текст
Арианцы и католики, крестоносцы и мусульмане, протестанты и приверженцы Папы, коммунисты и фашисты заполнили существенную часть последних 1 600 лет бесцельной враждой, хотя самой малости философии было бы достаточно, чтобы продемонстрировать обеим сторонам, что у них нет никаких веских причин верить в собственную правоту. Догматизм — враг мира и непреодолимое препятствие на пути к демократии. В наше время, как и в былые времена, это величайшая из мыслительных преград к человеческому счастью. Потребность в определённости естественна для человека, и тем не менее это интеллектуальная ошибка. Если вы соберётесь с детьми на пикник в переменчивую погоду, они потребуют догматического ответа о том, будет ли день солнечным или дождливым — и будут разочарованы, когда вы не сможете ответить наверняка. Те же самые гарантии требуются и от тех, кто берётся вести народы к Земле Обетованной. «Ликвидируйте капиталистов, и оставшиеся в живых будут наслаждаться вечным блаженством». «Истребите евреев, и все люди будут благодетельными». «Убейте хорватов, и пусть сербы правят». «Убейте сербов, и пусть хорваты правят». Всё это — примеры лозунгов, которые завоевали широкую популярность в недалёком прошлом. Даже самая малость философии сделала бы невозможным принятие подобного кровожадного бреда. Но до тех пор, пока люди не обучены воздерживаться от суждений в условиях отсутствия доказательств, их легко будут сбивать с пути самопровозглашённые пророки, а их лидеры наверняка будут либо невежественными фанатиками, либо бесчестными шарлатанами. Вынести неопределённость трудно — но большинство добродетелей трудны. Обучение каждой добродетели требует соответствующей дисциплины, а лучшая дисциплина, чтобы научиться воздерживаться от вынесения суждений — философия. Но для того чтобы служить положительной цели, философия должна учить не просто скептицизму: если догматик опасен, то скептик — попросту бесполезен. В определённом смысле догматизм и скептицизм — абсолютные философии; одна убеждена в знании, другая — в незнании. Философия как раз и должна развеивать убеждённость, будь то убеждённость в знании или в незнании. Знание — не настолько определённое понятие, как принято считать. Вместо того чтобы говорить: «Я знаю это», — нам следовало бы говорить: «Я более-менее знаю что-то вроде этого». Правда, что в такой оговорке нет необходимости применительно к таблице умножения, но в практических вопросах знание не имеет той же точности и определённости, что в арифметике. Предположим, я говорю: «Демократия — это хорошо»; я должен признать, что, во-первых, я менее уверен в этом, чем в том, что дважды два — четыре; во-вторых, что «демократия» — это достаточно размытое понятие, которое я не могу чётко определить. Следовательно, мне следует сказать: «Я более-менее уверен, что хорошо, когда государственное устройство обладает некоторыми чертами, присущими британской и американской конституциям», — или чтото в этом роде. И одна из задач образования — сделать так, чтобы подобное утверждение, звучащее с трибуны, пользовалось большим доверием, чем привычные политические лозунги. Ведь недостаточно признавать, что любое знание в большей или меньшей мере не определённо; необходимо одновременно учиться действовать, руководствуясь лучшей из
Тренувальний текст
11
years with futile strife, when a little philosophy would have shown both sides in all these disputes that neither had any good reason to believe itself in the right. Dogmatism is an enemy to peace, and an insuperable barrier to democracy. In the present age, at least as much as in former times, it is the greatest of the mental obstacles to human happiness. The demand for certainty is one which is natural to man, but is nevertheless an intellectual vice. If you take your children for a picnic on a doubtful day, they will demand a dogmatic answer as to whether it will be fine or wet, and be disappointed in you when you cannot be sure. The same sort of assurance is demanded, in later life, of those who undertake to lead populations into the Promised Land. “Liquidate the capitalists and the survivors will enjoy eternal bliss.” “Exterminate the Jews and everyone will be virtuous.” “Kill the Croats and let the Serbs reign.” “Kill the Serbs and let the Croats reign.” These are samples of the slogans that have won wide popular acceptance in our time. Even a modicum of philosophy would make it impossible to accept such bloodthirsty nonsense. But so long as men are not trained to withhold judgment in the absence of evidence, they will be led astray by cocksure prophets, and it is likely that their leaders will be either ignorant fanatics or dishonest charlatans. To endure uncertainty is difficult, but so are most of the other virtues. For the learning of every virtue there is an appropriate discipline, and for the learning of suspended judgment the best discipline is philosophy. But if philosophy is to serve a positive purpose, it must not teach mere skepticism, for, while the dogmatist is harmful, the skeptic is useless. Dogmatism and skepticism are both, in a sense, absolute philosophies; one is certain of knowing, the other of not knowing. What philosophy should dissipate is certainty, whether of knowledge or of ignorance. Knowledge is not so precise a concept as is commonly thought. Instead of saying “I know this,” we ought to say “I more or less know something more or less like this.” It is true that this proviso is hardly necessary as regards the multiplication table, but knowledge in practical affairs has not the certainty or the precision of arithmetic. Suppose I say “democracy is a good thing”: I must admit, first, that I am less sure of this than I am that two and two are four, and secondly, that “democracy” is a somewhat vague term which I cannot define precisely. We ought to say, therefore: “I am fairly certain that it is a good thing if a government has something of the characteristics that are common to the British and American Constitutions,” or something of this sort. And one of the aims of education ought to be to make such a statement more effective from a platform than the usual type of political slogan. For it is not enough to recognize that all our knowledge is, in a greater or less degree, uncertain and vague; it is necessary, at the same time, to learn to act upon the best hypothesis without dogmatically believing it. To revert to the picnic: even though you admit that it may rain, you start out if you think fine weather probable, but you allow for the opposite possibility by taking mackintoshes. If you were a dogmatist you would leave the mackintoshes at home. The same principles apply to more important issues. One may say broadly: all that passes for knowledge can be arranged in a hierarchy of degrees of certainty, with arithmetic and the facts of perception at the top. That two and two are four, and that I am sitting in my room writing, are statements as to which any serious doubt on my part would be pathological. I am nearly as certain that yesterday was a fine day, but not quite, because memory does sometimes play odd tricks. More distant memories are more
12
Тренувальний текст
гипотез, без догматической убежденности в её истинности. Снова обращаясь к примеру с пикником: вы всё же выходите из дому, если считаете, что солнечная погода более вероятна, но в то же время учитываете возможность дождя, и поэтому берёте с собой плащи. Если бы вы были догматиком, вы бы оставили плащи дома. Те же самые принципы применимы и к более важным вопросам. В целом, можно сказать: всё, что считается знанием, можно оформить в иерархию согласно степеням определённости, с арифметикой и осязаемыми фактами вверху. То, что дважды два — четыре, и что я сижу в своей комнате и пишу — это утверждения, относительно которых любое серьёзное сомнение с моей стороны граничило бы с патологией. Я почти так же уверен, что вчера был хороший день, но всё же не полностью, ведь память иногда изменяет нам. Воспоминания о более отдалённых событиях более сомнительны, особенно если есть некая веская причина помнить неправильно. Научные законы же могут быть весьма определёнными, а могут быть и маловероятными — в зависимости от весомости доказательств. Если вы действуете на основании гипотезы, сомнительность которой вам известна, то ваши действия должны быть такими, чтобы не иметь пагубных последствий в случае если гипотеза всё же окажется ошибочной. В случае с пикником вы можете пойти на риск промокнуть, если все в вашей компании здоровы, но не в случае если один человек настолько слаб здоровьем, что рискует заработать воспаление лёгких. Или, допустим, если вы встречаете магглтонца, вы вполне оправданно можете вступить с ним в спор, ведь не будет особого вреда, если вдруг окажется, что мистер Магглтон действительно был таким великим человеком, как считают его последователи; но вы не можете оправданно сжечь его на костре, ведь вред, причинённый человеку, сожжённому заживо, более несомненный, чем любое теологическое утверждение. Разумеется, если бы магглтонцы были настолько многочисленны и фанатичны, что либо вы, либо они должны были быть убиты, вопрос стал бы более сложным; но общий принцип остаётся неизменным: сомнительная гипотеза не может оправдать бесспорное зло, если только равное зло, основанное на противоположной гипотезе, не представляется настолько же бесспорным. Как было сказано ранее, философия имеет как теоретическую, так и практическую цель. Пришло время обратиться к последней. Для большинства античных философов существовала тесная взаимосвязь между представлением об устройстве вселенной и доктриной о правильном образе жизни. Некоторые из них основали братства, имевшие сходство с монашескими орденами более позднего времени. Сократ и Платон осуждали софистов, поскольку те не преследовали никаких религиозных целей. Для того чтобы играть серьёзную роль в жизни не-специалистов, философия должна отстаивать определённый образ жизни. Делая это, она отчасти встаёт на стезю религии, но с некоторыми отличиями. 1.Первое важное отличие — это отсутствие обращения к авторитету, будь то авторитет традиции или священной книги. 2.Второе важное отличие — это то, что философ не должен стремиться основать церковь; Огюст Конт пытался, но потерпел неудачу, и вполне заслуженно.
Тренувальний текст
13
doubtful, particularly if there is some strong emotional reason for remembering falsely, such, for instance, as made George IV remember being at the battle of Waterloo. Scientific laws may be very nearly certain, or only slightly probable, according to the state of the evidence. When you act upon a hypothesis which you know to be uncertain, your action should be such as will not have very harmful results if your hypothesis is false. In the matter of the picnic, you may risk a wetting if all your party are robust, but not if one of them is so delicate as to run a risk of pneumonia. Or suppose you meet a Muggletonian, you will be justified in arguing with him, because not much harm will have been done if Mr Muggleton was in fact as great a man as his disciples suppose, but you will not be justified in burning him at the stake, because the evil of being burnt alive is more certain than any proposition of theology. Of course if the Muggletonians were so numerous and so fanatical that either you or they must be killed the question would grow more difficult, but the general principle remains, that an uncertain hypothesis cannot justify a certain evil unless an equal evil is equally certain on the opposite hypothesis. Philosophy, we said, has both a theoretical and a practice aim. It is now time to consider the latter. Among most of the philosophers of antiquity there was close connection between a view of the universe and a doctrine as to the best way of life. Some of them founded fraternities which had a certain resemblance to the monastic orders of later times. Socrates and Plato were shocked by the sophists because they had no religious aims. If philosophy is to play a serious part in the lives of men who are not specialists, it must not cease to advocate some way of life. In doing this it is seeking to do something of what religion has done but with certain differences. The greatest difference is the there is no appeal to authority, whether that of tradition or that of a sacred book. The second important difference is that a philosopher should not attempt to establish a Church; Auguste Comte tried, but failed, as he deserved to do. The third is that more stress should be laid on the intellectual virtues than has been customary since the decay of Hellenic civilization. There is one important difference between the ethical teachings of ancient philosophers and those appropriate to our own day. The ancient philosophers appealed to gentlemen of leisure, who could live as seemed good to them, and could even, if they chose, found an independent City having laws that embodied the master’s doctrines. The immense majority of modern educated men have no such freedom; they have to earn their living within the existing framework of society, and they cannot make important changes in their own way of life unless they can first secure important changes in political and economic organization. The consequence is that a man’s ethical convictions have to be expressed more in political advocacy, and less in his private behavior, than was the case in antiquity. And a conception of a good way of life has to be a social rather than an individual conception. Even among the ancients, it was so conceived by Plato in the Republic, but many of them had a more individualistic conception of the ends of life. With this proviso, let us see what philosophy has to say on the subject of ethics. To begin with the intellectual virtues: The pursuit of philosophy is founded on the belief that knowledge is good, even if what is known is painful. A man imbued with the philosophic spirit, whether a professional philosopher or not, will wish his beliefs to be as true as he can make them,
14
Тренувальний текст
3.Третье отличие — это то, что интеллекту должно уделяться больше внимания, чем это делалось со времён упадка эллинистической цивилизации. Есть одно существенное отличие между этическими учениями античных философов и учениями нашего времени. Античные философы обращались к праздным особам, которые могли жить так, как считали правильным, а при желании могли даже основать независимый город с законами, основанными на доктрине учителя. Подавляющее большинство современных образованных людей не имеет такой свободы; они вынуждены зарабатывать на жизнь в пределах существующего устройства общества и не могут вносить существенные изменения в собственный образ жизни, не обеспечив прежде значительных перемен в политическом и экономическом устройстве. Как следствие, этические принципы человека должны в большей степени, чем в античности, находить выражение в политических предпочтениях, а не в собственном поведении. Поэтому понятие о правильном образе жизни должно быть скорее общественным, а не индивидуальным. Платон также размышлял подобным образом в своей «Республике», но многие другие античные философы имели более индивидуалистичное представление о цели жизни. Держа в уме эту оговорку, посмотрим теперь, что философия может сказать на тему этики. Начнём с мыслительных добродетелей: занятие философией основано на вере в то, что знание — это благо, даже если предмет знания доставляет страдания. Человек, впитавший дух философии, независимо от того, профессиональный он философ или нет, будет стремиться к тому, чтобы его убеждения были настолько верны, насколько это возможно, и будет в равной степени любить знание и презирать невежество. Данный принцип простирается дальше, чем может показаться на первый взгляд. В основе наших убеждений лежат самые разнообразные факторы: что нам в молодости говорили родители и учителя, что нам говорят влиятельные организации с целью заставить нас действовать согласно их целям, что усиливает или ослабляет наши страхи, что льстит нашему самомнению, и так далее. Любой из этих факторов может привести нас к верным убеждениям, но скорее уведёт в обратном направлении. Трезвость разума, таким образом, подтолкнёт нас к тщательному исследованию наших убеждений с целью определить, есть ли причины считать какие-то из них верными. Если мы мудры, мы будем особенно критичны к тем убеждениям, сомневаться в которых для нас наиболее болезненно и которые с наибольшей вероятностью приведут нас к агрессивному конфликту с людьми, придерживающимися противоположных и одинаково безосновательных убеждений. Если бы такой подход стал повсеместным, вклад в снижение градуса споров был бы неоценимым. Есть и ещё одна мыслительная добродетель — нейтральность и беспристрастность. Рекомендую следующее упражнение: когда в выражающем политические взгляды предложении встречаются слова, которые вызывают сильные, но противоположные эмоции у разных читателей, попробуйте заменить их на символы A, B, C и так далее, забыв о значении каждого символа. Предположим, что A — это Англия, B — это Германия, а C — Россия. До тех пор, пока вы помните, что означают эти буквы, то, во что вы поверите, будет зависеть от того, англичанин вы, немец или русский — что с точки зрения логики не имеет отношения к делу. Когда вы
Тренувальний текст
15
and will, in equal measure, love to know and hate to be in error. This principle has a wider scope than may be apparent at first sight. Our beliefs spring from a great variety of causes: what we were told in youth by parents and school-teachers, what Powerful organizations tell us in order to make us act as they wish, what either embodies or allays our fears, what ministers to our self-esteem, and so on. Any one of these causes may happen to lead us to true beliefs, but is more likely to lead us in the opposite direction. Intellectual sobriety, therefore, will lead us to scrutinize our beliefs closely, with a view to discovering which of them there is any reason to believe true. If we are wise, we shall apply solvent criticism especially to the beliefs that we find it most painful to doubt, and to those most likely to involve us in violent conflict with men who hold opposite but equally groundless beliefs. If this attitude could become common, the gain in diminishing the acerbity of disputes would be incalculable. There is another intellectual virtue, which is that of generally or impartially. I recommend the following exercise: When, in a sentence expressing political opinion, there are words that arouse powerful but different emotions in different readers, try replacing them by symbols, A, B. C, and so on and forgetting the particular significance of the symbols. Suppose A is England, B is Germany and C is Russia. So long as you remember what the letters mean, most of the things you will believe will depend upon whether you are English, German or Russian, which is logically irrelevant. When, in elementary algebra, you do problems about A, B and C going up a mountain, you have no emotional interest in the gentlemen concerned, and you do your best to work out the solution with impersonal correctness. But if you thought that A was yourself, B your hated rival and C the schoolmaster who set the problem, your calculations would go askew, and you would be sure to find that A was first and C was last. In thinking about political problems this kind of emotional bias is bound to be present, and only care and practice can enable you to think as objectively as you do in the algebraic problem. Thinking in abstract terms is of course not the only way to achieve ethical generally; it can be achieved as well, or perhaps even better, if you can feel generalized emotions. But to most people this is difficult. If you are hungry, you will make great exertions, if necessary, to get food; if your children are hungry, you may feel an even greater urgency. If a friend is starving, you will probably exert yourself to relieve his distress. But if you hear that some millions of Indians or Chinese are in danger of death from malnutrition, the problem is so vast and so distant that unless you have some official responsibility you probably soon forget all about it. Nevertheless, if you have the emotional capacity to feel distant evils acutely, you can achieve ethical generally through feeling. If you have not this rather rare gift, the habit of viewing practical problems abstractly as well as concretely is the best available substitute. The inter-relation of logical and emotional generally in ethics is an interesting subject. “Thou shalt love thy neighbor as thyself” inculcates emotional generally; “ethical statements should not contain proper names” inculcates logical generally. The two precepts sound very different, but when they are examined it will be found that they are scarcely distinguishable in practical import. Benevolent men will prefer the traditional form; logicians may prefer the other. I hardly know which class of men is the smaller. Either form of statement, if accepted by statesmen and tolerated
16
Тренувальний текст
решаете алгебраические задачи о походе A, B и C в горы, вы не испытываете никаких эмоций к упомянутым личностям и изо всех сил стараетесь найти объективно верное решение. Но если бы вы представили, что A — это вы, B — ваш заклятый враг, а C — учитель, задавший задачу, ваши расчёты бы пострадали, и вы бы наверняка обнаружили, что A пришёл первым, а C последним. В размышлении о политических вопросах подобные эмоциональные предубеждения неизбежно присутствуют, и лишь внимательность и постоянная практика позволят вам рассуждать так же объективно, как вы это делаете, решая алгебраическую задачу. Оперирование абстрактными понятиями, конечно же, не единственный способ достичь этической нейтральности; её, возможно, даже легче достичь умением испытывать нейтральные эмоции. Но большинство людей находят это трудным. Если вы голодны, то приложите максимум усилий, чтобы раздобыть еду; если ваши дети голодны, вы, вероятно, будете стараться ещё сильнее. Если ваш друг голодает, то вы сделаете что угодно, чтобы облегчить его страдания. Но когда вы слышите о том, что миллионы индусов или китайцев рискуют умереть голодной смертью, проблема кажется настолько обширной и отдалённой, что вы, скорее всего, быстро забываете о ней. Однако если вы способны остро ощущать далёкие страдания, вы можете достичь этической нейтральности посредством чувств. Если же вы не наделены этим редким даром, привычка рассматривать практические проблемы как абстрактно, так и конкретно, будет лучшей доступной заменой. Соотношение логической и эмоциональной нейтральности в этике — интересный вопрос. Заповедь «возлюби ближнего твоего, как самого себя» имеет целью привить эмоциональную нейтральность; правило «этические утверждения не должны содержать имён собственных» имеет целью привить логическую нейтральность. Два этих предписания звучат очень по-разному, но при более детальном изучении становится очевидно, что на практике они едва различимы. Добродетельные люди отдадут предпочтение первому, традиционному варианту; люди с логическим складом ума скорее выберут второй. Лично я затрудняюсь сказать, какой из этих типов людей встречается реже. Тем не менее если любое из этих правил будет принято правителями и народными массами, которые они представляют, это мгновенно приведёт к тысячелетнему миру. Не стоит ожидать, что молодые люди, занятые приобретением ценных специализированных знаний, смогут позволить себе уделять много времени изучению философии; но даже за время, которое можно легко выделить без ущерба для учебного процесса, философия может дать нечто, что значительно увеличит ценность изучающего её как человека и гражданина. Она может привить привычку мыслить точно не только в математике и в целом в науке, но и в общих, практических вопросах. Она может объективно расширить понятие о целях в жизни. Она может показать положение отдельного человека относительно общества, современного человека относительно человека прошлого и будущего, а также всей истории человечества относительно вселенной. Расширяя круг мыслей, философия предоставляет лекарство от тревог и мучений настоящего, открывая путь к ближайшему подобию безмятежности, доступной чувствительному уму в нашем беспокойном и нестабильном мире.
Тренувальний текст
17
by the populations whom they represent, would quickly lead to the millennium. Jews and Arabs would come together and say “Let us see how to get the greatest amount of good for both together, without inquiring too closely how it is distributed between us.” Obviously each group would get far more of what makes for happiness of both than either can at present. The same would be true of Hindus and Moslems, Chinese communists and adherents of Chiang Kai-shek, Italians and Yugoslavs, Russians and Western democrats. But alas! neither logic nor benevolence is to be expected on either side in any of these disputes. It is not to be supposed that young men and women who are busy acquiring valuable specialized knowledge can spare a great deal of time for the study of philosophy, but even in the time that can easily be spared without injury to the learning of technical skills, philosophy can give certain things that will greatly increase the student’s value as a human being and as a citizen. It can give a habit of exact and careful thought, not only in mathematics and science, but in questions of large practical import. It can give an impersonal breadth and scope to the conception of the ends of life. It can give to the individual a just measure of himself in relation to society, of man in the present to man in the past and in the future, and of the whole history of man in relation to the astronomical cosmos. By enlarging the objects of his thoughts it supplies an antidote to the anxieties and anguish of the present, and makes possible the nearest approach to serenity that is available to a sensitive mind in our tortured and uncertain world.
20
Семінар 1
Держава
(Книга сьома, 514a-519a)1 Платон II. — Зробивши це, — сказав я, — уподібни, будь ласка, нашу людську природу з огляду на розумову культуру і її відсутність ось до якого стану... Уяви собі, що люди ніби перебувають у підземному, подібному до печери помешканні, до якого на всю ширину печери веде відкритий для світла вхід. Люди сидять тут ще з дитинства, мають скуті кайданами ноги й шию, тож рушитися з місця вони не можуть і дивляться лише просто себе, бо повернути голову їм не дозволяють кайдани. Згори і здалеку падає на них світло вогню, до якого вони обернені плечима, а між вогнем і кайданниками проходить вгорі дорога, паралельно до якої, уяви собі, вибудуваний невисокий мур, що нагадує перегородку, яку штукарі встановлюють перед глядачами і над якою показують своє мистецтво2 . — Уявляю, —мовив Главкон. — Тоді уяви собі, що уздовж цього муру люди носять всілякі витвори, тримаючи їх так, щоб вони були видні зверх огорожі: тут і статуї, і всілякі зображення інших живих істот, виконані з каменю і дерева. І, певна річ, що одні люди при цьому розмовляють, інші — мовчать. — Дивний же ти малюєш образ і дивних кайданників! — вигукнув він. — Подібних до нас, —сказав я. — Бо, передовсім, невже ти думаєш, що такі люди могли б бачити ще щось — своє чи чуже, окрім тіней, які кидає вогонь на протилежну стіну печери? — Як вони можуть бачити щось інше, коли все життя ніхто з них голови не поверне? — А якщо йдеться про речі, які проносять за муром? Хіба не так само? — Та так. — І якби вони могли розмовляти один з одним, то як, на твою думку, чи не були б вони впевнені, що назвами окреслюють саме те, що мають перед собою, що бачать? — Безперечно. — І що? А коли б у тій в’язниці від протилежної стіни ще й відлунювало все, що б не сказали люди за муром, тоді як? Чи в’язні пов’язували б ті звуки з кимось іще, окрім тіні, яка промайнула перед ними? — Присягаю Зевсом, ні, — відповів він. — У всякому випадку, — додав я, — вони сприймали б за істину не що інше, як тільки тіні певних предметів. — Ясна річ, — погодився він. — Приглянься-но, — продовжував я, — до їхнього визволення з кайданів та зцілення від нерозумності. Тобто, як би це виглядало, якби з ними цілком природно сталося щось подібне. Щоразу, коли б з когось знімали кайдани, змушували б раптом підвестись і повернути 1
Платон. Держава / переклад Дзвінки Коваль. Київ: Основи, 2000.
2
Йдеться про ляльковий театр: фокусники, тобто ляльководи, сховані від глядачів за ширмою, над якою рухаються їхні ляльки.
Семінар 1
21
The Republic
(Book 7, 514a-519a)1 Plato “Next,” I said, “compare human nature in its educated and uneducated state to the following situation: Imagine men in a cavelike underground dwelling with a long entrance, as wide as the cave and open to the light. The men have been chained foot and neck since childhood. The chains keep them in place and prevent them from turning their heads, so that they only see forward. Light comes to them from a fire burning at a distance above and behind them. Between the fire and the prisoners, higher than they, imagine a road with a low wall built alongside, like the screen set in front of puppeteers, over which they show their puppets.”2 “I see,” said Glaucon. ’’Then see people walking along the road carrying things on their heads, including figures of men and animals made of wood, stone, and other materials. These extend over the top of the wall and, as you might expect, some of the people are talking, while others are silent.” ’’Strange is your image,” he said, “and your prisoners strange.” “Like us,” I said. “Do you think such prisoners would ever see anything of themselves or each other except their shadows thrown by the fire on the facing wall of the cave?” “How could they if their heads were held still all their lives?” “What would they see of the things carried by?” “The same.” “Now if they could talk to each other, don’t you think they’d believe what they saw was reality?” “Necessarily.” “What if the prison had an echo from the front? Whenever a passerby spoke, wouldn’t the prisoners think it was the passing shadow that spoke?” “They certainly would.” “So men like that,” I said, “would firmly believe truth to be the shadows of artificial objects.” “An absolute necessity,” he said. “Now look: what if they could be freed from their bonds and cured of their unreason by some natural happening like this? One is released and suddenly forced to stand up, turn his head, walk and look up to the light of the fire; all this causes him pain and the glitter blinds him to the things 1
Plato. The Republic / trans., and ed. by Raymond Larson. Harlan Davidson, 1979.
2
The cave would look something like this:
22
Семінар 1
шиєю, пройтись, подивитись на світло, він робив би все це з великою мукою, у нього боляче миготіло б в очах, і він не міг би дивитися на предмети, тіні яких раніше бачив. Як гадаєш, що б він сказав, коли б хтось почав його запевняти, що тоді він спостерігав усілякі дрібниці, а тепер наблизився до буття і звернувся до правдивіших з існуючих речей, отже й бачить усе правильніше; та ще коли б йому показували предмети, які мерехтять перед ним, і змушували б відповідати на запитання: що то таке? Хіба тобі не здається, що це завдало б йому неабиякої муки і він подумав би, що те, що бачив перед цим, значно правдивіше від того, що йому показують тепер? — Авжеж, він так подумав би, — сказав Главкон. II. — Правда? А якби його хтось змусив дивитись на саме світло, то хіба в нього не боліли б очі і хіба він не відвернувся б і не втік до тих предметів, на які може дивитись у повному переконанні, що саме вони набагато виразніші, ніж те, що йому показують? — Це так, — мовив він. — І якщо хтось, — вів я далі, — силоміць потягнув би його звідти по скелястій крутизні вгору і не відпускав би доти, поки не витягнув би на сонячне світло, то невже він не страждав би і не обурювався б таким насильством? А коли б він вийшов на світло, очі б його настільки були засліплені блиском, що йому не вдалося б розгледіти жодного з тих предметів, про справжність яких йому тепер кажуть? — Щоб так відразу, то ні, —погодився він. — Думаю, він мав би призвичаїтись, якщо вже мусив побачити все, що вгорі. І передовсім йому найлегше було б розпізнавати тіні, після цього — відображення на воді людей та всіляких предметів і лише потім — самі предмети; при цьому небесні тіла й саме небо йому було б легше оглядати вночі при світлі зір і Місяця, ніж за дня, дивлячись на Сонце і на його світло. — Звичайно. — І тільки наприкінці, гадаю, ця людина могла б дивитись просто на Сонце, а не на його відбиття у воді чи в якомусь іншому незвичному для нього середовищі, а знаючи місце, в якому Сонце перебуває, можна було б приглянутися і до його властивостей. — Без сумніву, — сказав він. — І аж тоді він дійшов би висновку, що це ж від Сонця залежить перебіг пір року і самих років, і що воно керує всім у світі видимому, і що саме від нього залежало все те, що вони раніше бачили в печері. — Ясна річ, він до цього неминуче дійшов би, — погодився він. — І що? Якби пригадав собі своє перше житло, і набуту там премудрість, і тодішніх товаришів по спільних кайданах, то хіба не вважав би за щастя ту зміну, яка сталася в його долі, і хіба не пройнявся б жалем до своїх друзів? — Навіть дуже. — І коли б там вони віддавали один одному шану й похвалу, а особливо нагороди тому, хто виявлявся найметкішим у спостереженні за предметами, які миготіли перед очима, і краще за інших запам’ятовував, які з них з’являлися спершу, які — пізніше, а
Семінар 1
23
whose shadows he formerly saw—what do you think he’d say if someone told him he used to see nonsense and now sees more truly because he’s turned to what more nearly is and to things more nearly real? What if the things passing by were pointed out to him and he was forced to say what each of them was? Don’t you think he’d be baffled and believe that the things then seen were truer than the ones now pointed out?” “Much,” he said. “And if forced to look at the light itself, it would hurt his eyes and he’d turn away and run back to the things he could see, and believe that they were in reality clearer than the ones pointed out.” “True.” “Suppose someone forcibly dragged him out of there, up that steep, rugged incline, and didn’t let go till he’d dragged him clear out to the light of the sun. Wouldn’t such treatment pain and outrage him, and the beams fill his eyes and make him unable to see any of the things that now are called true?” “At first it would.” “I think he’d have to become habituated to see the things above. At first he’d most easily make out shadows, then apparitions of people and things in water, then the things themselves. After that he’d contemplate the heavenly bodies and heaven itself by night, finding starlight and moonlight easier to look at than sunlight and the sun.” “Of course.” “And finally, I think, the sun—not an apparition in water or in some other foreign setting, but himself by himself in his own place—he’ll be able to see him and contemplate what he’s like.” “Necessarily,” he said. “And here he’ll conclude that this is the giver of seasons and years, curator of all in the visible sphere, the cause somehow of all that he used to see.” “Clearly he’ll come upon this after that.” “What if he thinks back on his former dwelling, on the ‘wisdom’ there and on his fellow prisoners? Won’t he pity them and congratulate himself on his transition?” “Very much.” “Suppose they conferred offices, honors, and prizes down there on the one sharpest at spotting the passing shadows, at remembering which normally precede, follow, or accompany each other, and at being able to divine from that what will come next—do you suppose he’d covet such prizes and strive with the men holding honors and power down there, or would he with Homer much rather ‘follow a plow as the serf/ of a land-hungry, indigent peasant,’3 and prefer to suffer anything rather than conjecture those things and live like that?” “Yes,” he said, “I think he’d suffer anything rather than live like that.” “Now think about this,” I said: “If he again went down and sat down in his old place, wouldn’t darkness fill his eyes after suddenly coming in from the sun?” “Completely.” 3
Odyssey 11.489–90 (quoted above, 386c, p. 56). The passage continues: “than be king over all these exhausted dead” (in the underworld).
24
Семінар 1
які — одночасно, і, виходячи з того, з успіхом провіщав майбутнє, то, як ти гадаєш, чи затужив би він за колишніми спокусами й чи позаздрив би тим, кого кайданники осипають почестями і чий вплив визнають? Чи він почувався б так само, як і той, про кого говорить Гомер: Краще уже батраком я на ниві чужій працював би, У бідняка, що й самому прожитку не досить,3 тобто радше згодився б терпіти будь-які незгоди, тільки б не повертатися до попередніх поглядів і не жити знову старим життям, як ті в’язні? — Я також вважаю, — мовив Главкон, — він швидше відважиться потерпати від будьяких негараздів, ніж повернутись до колишнього. — Ще ось над чим поміркуй, —додав я. — Якби така людина знову зійшла вниз і сіла б на те саме місце, чи очі її не були б повні темряви від того, що раптово зникло сонячне світло? — Безумовно, — відповів він. — А якби їй довелося, розглядаючи тіні, знову змагатися з тими, хто не скидав кайданів, а тут зору майже ніякого, і щоб очі звиклися, потрібно не так уже й мало часу — то невже з такої людини не глузували б усі? І чи не говорили б про неї, що після сходження вгору вона повернулась із зіпсованим зором, а отже, височінь не варта того, щоб до неї прагнути? А коли б хтось спробував тих кайданників визволити і повести догори — хіба вони не забили б його тим, що потрапило б їм до рук? 4 — Звичайно, забили б, —сказав він. III. — Так ось, любий мій Главконе, —продовжував я, — цей образ слід прикласти до всього, що було попередньо сказане: простір, який відкривається перед нашими очима, подібний до помешкання у в’язниці, а світло вогню у ньому — до сили сонця. Сходження ж догори й споглядання речей, що перебувають у високості, це піднесення душі до сфери, доступної для осягнення розумом. Допустивши це все, ти не помилишся щодо моєї заповітної думки, якщо вже прагнеш її почути. Правда, хіба лиш бог знає, слушна вона чи ні. Отже, мої особисті уявлення мають ось який вигляд: вершиною світу думки є ідея добра — розрізнити її дуже важко, але якщо комусь це вдається, той неодмінно дійде висновку, що саме вона — причина всього, що слушне й прекрасне. І саме від неї у світі видимому походять світло і його володар5, а у світі уявному вона сама — володарка, народжує правду і розум, і до неї повинен бути звернений погляд того, хто хоче діяти розумно як у житті приватному, так і в громадському. — Я цілком і повністю згоден з тобою, — сказав він, — наскільки це можливо. — Тоді погодься зі мною і в тому, —продовжував я, — і не надто дивуйся, що ті, хто дійшли цього всього, не хочуть займатися тим, що й інші люди; а їхні душі постійно прагнуть висоти, що само собою зрозуміло, оскільки узгоджується із намальованою вище картиною. 3
Гомер. Одіссея, XI 490–491.
4
Такої, власне, долі зазнав і сам Сократ, коли спробував вивести з омани своїх земляків.
5
Сонце.
Семінар 1
25
“And if again he had to ‘evaluate’ those shadows down there in competition with the perpetual prisoners, then in that not short time of habituation in which his eyes were {517} dimmed and unrecovered, he’d make a fool of himself, and they’d say he came back from above with ruined eyes and the trip wasn’t even worth the attempt. And if they could get their hands on the one who was trying to release them and lead them upward, wouldn’t they kill him?” “Most violently.” “Then take this image, dear Glaucon, and apply it all to all that we’ve said. Liken the prisoners’ cave to the region apparent to sight, and the light of their fire to the power of the sun. If you regard the upward journey and the viewing of the upper world as the soul’s ascent to the intelligible you won’t mistake my expectation, which is what you wanted to hear. A god, perhaps, knows if it’s true. But here is my vision: the shape of the good is finally and with difficulty seen in the knowable4 realm, and when seen it must be reckoned the cause of everything upright and beautiful in all, begetting in the visible world light and the Lord of Light, itself the lord giver of truth and intelligence in the intelligible world, that which a man must see to act rationally for himself or his community.” “I assent,” he said, “as well as I’m able.” “Then assent to this too,” I said, “and don’t be surprised if the ones who have been there don’t want to tend to human concerns, but their souls always strive upward to pass time there. I suppose that will happen, if this part also comports with our image.” “Very likely,” he said. “Do you wonder that a man returned from divine contemplations to human evils should cut a poor figure while still dazzled and unaccustomed to the present darkness? Won’t he look clumsy and ridiculous if forced to contend in court or elsewhere about the shadows of justice—or rather about the figurines that throw the shadows—and about how men interpret them who have never seen justice itself?” “He certainly will.” “If a person has sense he’ll remember that two things confuse the eyes: moving from darkness to light and from light to darkness, and believe that the same happens to the soul. Therefore he won’t thoughtlessly laugh when he sees a soul stunned and unable to see, but examine whether it’s darkened by unfamiliarity after coming from a brighter life or dazed by the glitter in moving from deeper ignorance to greater brightness; then congratulate the first on its state and life, but pity the other. And if he feels like laughing at it, his laughter won’t be as contemptible as when a man laughs at a soul come down from the light above.” “That’s quite reasonable.” “If it’s true, we mustn’t believe that education is as some people proclaim: that the soul has no knowledge and they put it in, like sight in blind eyes.” “That is what they say.” “But our argument indicates that the power of learning inheres in everyone’s soul. It’s as if we couldn’t turn our eye from the dark to the bright without turning our whole body around; so here
4
= intelligible.
26
Семінар 1
— Так, звичайно, — погодився він. — І що? Хіба подиву гідне, на твою думку, — продовжував я, — якщо хтось, повернувшись від божественних споглядань до людських марнот, нерозважно береться за справу й виглядає при тому смішно? Ще погано бачить і, поки призвичаїться до тутешньої темряви, уже змушений своїми виступами в судах чи в якихось інших місцях боротися за тіні справедливості чи за ті боввани, що відкидають ті тіні, і вести суперечку про ті речі йому доводиться так, як це сприймають люди, які ніколи не бачили суті справедливості. — Це аж ніяк не дивно, —мовив він. — Кожен, хто має розум, —вів я далі, — пригадав би, що існує двояке порушення зору, яке виникає із двох причин: коли потрапляють зі світла до темряви або коли із темряви виходять на світло. І якби знаття, що саме діється і з душею, то, коли-небудь побачивши її збентеженою і неспроможною щось розгледіти, ніхто не став би безглуздо сміятись, а радше б задумався, чи прийшла ця душа із світлішого життя і тепер підлягає затьмаренню, чи ж навпаки, від великої темряви діставшись до світлішого життя, вона вся виповнена яскравим сяйвом: такий її стан і таке життя можна вважати за щастя, а тій першій душі годилося б тільки поспівчувати6. А коли б хто, глянувши на неї, хотів насміятись, то нехай він менше сміявся б над першою, ніж над тією, яка опустилась згори, зі світла. — Ти говориш просто чудово! — вигукнув Главкон. IV. — Якщо все це правда, — продовжував я, — то ось як ми повинні думати про ці речі: з освітою справа виглядає зовсім не так, як твердять деякі люди, коли кажуть, що як хтось не має в душі знання, вони готові його туди вкласти, так як вклали б у сліпі очі зір. — Вони так і справді заявляють, — визнав він. — Але ж теперішнє наше розмірковування, — вів я далі, — дає зрозуміти, що в душі кожної людини є така здатність, а також і знаряддя, яким людина послуговується при навчанні; так як око не може інакше, хіба разом з усім тілом повернутися від темряви до світла, так само всією душею треба відвернутися від світу явищ, які постають і гинуть у своєму становленні, аж доки ця здатність людини до пізнання не буде спроможною витримати споглядання буття і його найяскравішого складника, що саме його, власне, ми й називаємо добром. Чи не так? — Так. — Виходить, — сказав я, — якраз тут і годилося б явити своєрідне мистецтво — навернення7: яким чином якнайлегше і з якнайбільшими наслідками розвернути людину в інший бік. Але це зовсім не означає, що треба прищепити їй зір, він у неї вже є, тільки неправильно 6
З допомогою міфологізованої розповіді про печеру Платон вибудовує образне поняття світу ідей і світу, в якому речі сприймаються чуттєво і які є лише тінями ідей, їхньою приблизною подобою. Можна сказати, що образ печери — велика творча знахідка Платона, оскільки в грецькій філософії печера як символ духовної засліпленості зустрічається дуже рідко. Так, у «Прометеї закутому» Есхіла є розповідь про людей, які до того, як Прометей обдарував їх розумом, «в землі селилися, мов комашня моторна, десь у темряві печер...,» (451–453, 448). Щось схоже на символ печери трапляється і в окремих піфагорійців, а також у Емпедокла.
7
Термін «periagoge», аналогічний до «pajdagogejn»,— керування душею, керування молоддю; як в’язнів було скеровано до виходу, тобто до світла, так і душу слід провадити до світла правди.
Семінар 1
27
we must turn the whole soul and its organ of learning5 away from becoming until it faces being and can endure contemplating the brightest of what is. We call that the good, don’t we?” “Yes.” “Then,” I said, “education would be the art of turning this organ around in the easiest, most effective way—not of implanting sight, which it already has, but of contriving to turn the organ around to look where it should.” “So it seems,” he said. “The other excellences said to belong to the soul are probably close to those of the body—really absent at first and then implanted by habit and practice. But the excellence of understanding, it seems, is definitely something more divine; it never loses its power, but becomes useful and helpful or useless and harmful depending on how it’s turned. Have you ever seen people called wise but vicious? Their little soul peers out shrewdly and keenly discerns whatever it’s turned to, as though its sight were not poor. But since it’s forced to serve evil, the sharper it sees the more damage it does.”
5
= “eye of the soul,” i.e. mind or intelligence.
28
Семінар 1
скерований, і людина дивиться не туди, куди потрібно. Ось тут і належить дати лад. — Здається, так,— не заперечив він. — І потім, деякі так звані позитивні властивості душі, очевидно, дуже подібні до таких самих властивостей тіла: бо й насправді спочатку вони відсутні в людині зовсім, а згодом їх можна набути вправами й призвичаюванням. Однак властивість пізнання всього8, здається, має в собі щось божественне, і те «щось» ніколи не губить своєї сили, лишень залежно від скерованості буває то придатним і корисним, то непридатним і навіть шкідливим. Чи ти не звернув уваги на тих, кого називають поганими людьми, але — розумними, як проникливо їхня душа бачить і як швидко розпізнає те, біля чого заходжується. Такі люди мають непоганий зір, але він змушений скорятися поганим нахилам, отож чим проникливіше вони бачать, тим більше роблять зла?
8
«Phronesis», тут: рух до правди, цього надприродного джерела світла.
Семінар 1
29
30
Семінар 1
Метафізичні розмисли
1
Рене Декарт Перший розмисел. Про речі, що можна взяти під сумнів Ось уже якийсь час, як я спостеріг, що з раннього дитинства сприйняв як істинні чимало суджень, а те, що надалі вибудував на таких хибних принципах, могло бути лише сумнівним і недостовірним; тож слід було якось раз у житті всерйоз заходитися й позбутися всіх суджень, які я досі приймав на віру, і почати все спочатку з самого підмурку, якщо вже я хотів установити в науках щось міцне й постійне. Та цей задум видавався мені надто незмірним, тож я чекав, доки досягну віку настільки зрілого, що вже не можна буде сподіватися настання іншого, коли буду здатнішим до здійснення цього завдання; я так довго відкладав його, що віднині вважаю, що припустився б помилки, якби й далі марнував час, який залишався мені для дій. Тож сьогодні, коли мій розум вільний від усіляких турбот, я, забезпечивши собі спокій у мирному усамітненні, серйозно візьмуся за докорінне руйнування всіх своїх колишніх суджень. Для досягнення цієї мети немає жодної потреби доводити, що всі вони недостовірні, чого я, напевно, ніколи б не домігся, тим паче що розум уже переконував мене, що так само старанно я повинен утримуватись від визнання як речей не зовсім достовірних і незаперечних, так і речей явно хибних; найменшого сумніву щодо них досить, аби від них усіх відмовитись. Для цього зовсім необов’язково розглядати кожну з них окремо, бо це була б нескінченна праця. Оскільки ж руйнування підмурку неодмінно веде до руйнації всієї будівлі, то я почну з наступу на принципи, на яких ґрунтувались усі мої колишні погляди. Все, що досі сприймалося мною як найістинніше й найобґрунтованіше, я пізнав із чуттів або завдяки чуттям; утім, я іноді відчував, що ці чуття оманливі, а обачність схиляє нас не довіряти до решти тому, хто нас бодай раз ошукав. Та хоча відчуття нас не раз обманюють стосовно речей маловідчутних і надто віддалених, зустрічається, імовірно, багато інших, сумніватися в яких нерозумно2, хай навіть ми їх пізнаємо через них самих: наприклад, те, що я сиджу тут, біля вогню, в халаті, тримаю в руках ці папери або там щось інше. Чи міг би я заперечувати, що ці руки й тіло належать мені? Хіба що прирівнявши себе до отих навіжених, чий мозок настільки вражений і очманілий від випарів чорної жовчі, аж вони вперто вважають себе королями, тоді як самі бідні, або одягненими в золото й пурпур, коли вони просто голі, або ж уявляють себе глеком або скляним виробом. Але ж вони божевільні, і я виявився б таким самим безумцем, якби чинив, як вони. Однак тут слід мати на увазі, що я людина, тож маю звичку спати й уявляти вві сні такі самі, а іноді невірогідніші речі, які цим безумцям ввижаються наяву. Скільки разів траплялось, що вночі мені снилось, ніби я одягнений сиджу на цьому самому місці, біля вогню, 1
Декарт, Рене. Метафізичні розмисли / пер. з французької Зої Борисюк та Олега Жупанського. Київ: Юні�верс, 2000.
2
Сумніватися в яких просто неможливо.
31
Семінар 1
Meditations on First Philosophy
1
René Descartes First Meditation of those things that may be called into doubt It is some years now since I realized how many false opinions I had accepted as true from childhood onwards,2 and that, whatever I had since built on such shaky foundations, could only be highly doubtful. Hence I saw that at some stage in my life the whole structure would have to be utterly demolished, and that I should have to begin again from the bottom up if I wished to construct something lasting and unshakeable in the sciences. But this seemed to be a massive task, and so I postponed it until I had reached the age when one is as fit as one will ever be to master the various disciplines. Hence I have delayed so long that now I should be at fault if I used up in deliberating the time that is left for acting. The moment has come, and so today I have discharged my mind from all its cares, and have carved out a space of untroubled leisure. I have withdrawn into seclusion and shall at last be able to devote myself seriously and without encumbrance to the task of destroying all my former opinions. To this end, however, it will not be necessary to prove them all false—a thing I should perhaps never be able to achieve. But since reason already persuades me that I should no less scrupulously withhold my assent from what is not fully certain and indubitable than from what is blatantly false, then, in order to reject them all, it will be sufficient to find some reason for doubting each one. Nor shall I therefore have to go through them each individually, which would be an endless task: but since, once the foundations are undermined, the building will collapse of its own accord, I shall straight away attack the very principles that form the basis of all my former beliefs. Certainly, up to now whatever I have accepted as fully true I have learned either from or by means of the senses: but I have discovered that they sometimes deceive us, and prudence dictates that we should never fully trust those who have deceived us even once. But perhaps, although they sometimes deceive us about things that are little, or rather a long way away, there are plenty of other things of which there is clearly no doubt, although it was from the senses that we learned them: for instance, that I am now here, sitting by the fire, wrapped in a warm winter gown, handling this paper, and suchlike. Indeed, that these hands themselves, and this whole body are mine—what reason could there be for doubting this? Unless perhaps I were to compare myself to one of those madmen, whose little brains have been so befuddled by a pestilential vapour arising from the black bile,3 that they swear blind that they are kings, though they are beggars, or that they are clad in purple, when they are naked, or that their head is made of clay, or 1
Descartes, René. Meditations on first philosophy: with selections from the objections and replies/ translated with an introduction and notes by Michael Moriarty. New York : Oxford University Press, 2008.
2
the importance of childhood in the formation of false beliefs (’prejudices’) is stressed in the Principles of Philosophy (I. 47,71).
3
Descartes, perhaps ironically, cites the conventional explanation of melancholy madness, based on the theory of the four humours of the body (blood, black bile, choler (yellow bile), phlegm).
32
Семінар 1
хоча в цей час я зовсім роздягнений лежав у своєму ліжку? Щоправда, тепер мені здається, що я дивлюсь на цей папір зовсім не сонними очима, що голова, якою я похитую, зовсім не дрімає, що я свідомо й навмисно простягаю й відчуваю цю руку; а те, що діється вві сні, бачиться не так чітко й виразно. Та розваживши докладно, я пригадую, що подібні ілюзії нерідко обманювали мене і вві сні. Задумавшись над цим, я явно впевнююсь у відсутності переконливих ознак або досить певних знаків, завдяки яким можна чітко відмежувати неспання від сну, і це мене вражає; моє здивування таке, що я фактично здатен переконати себе, начебто я сплю. А тепер припустімо, що ми заснули і всі ці особливості, а саме: розплющування очей, хитання головою, простягання руки тощо, не що інше, як оманливі ілюзії, а наші руки й усе тіло, можливо, зовсім не такі, якими ми їх бачимо. Однак слід принаймні визнати, що речі, які нам увижаються вві сні, постають немов малюнки й картинки, що можуть бути створені лише за подобою чогось справді реального; і тому принаймні такі загальні речі, як очі, голова, руки й решта тіла, — це речі не уявні, а реальні. Справді, навіть коли художники намагаються зобразити якнайхимерніших сирен і сатирів, малюючи дивні й неймовірні форми, вони не можуть надати їм зовсім небаченого в природі вигляду, бо лише витворюють своєрідні поєднання частин тіла різних тварин, або ж, якщо їхня уява настільки екстравагантна, що зуміє вигадати щось нове, досі нами ніде не бачене, тобто їхній витвір становитиме річ до решти вигадану й цілком невірогідну, то принаймні фарби, якими його мальовано, мусять бути справжніми. З цієї самої причини слід визнати, що хоча навіть такі загальні речі, як очі, голова, руки тощо, можуть бути уявними, існують, однак, іще простіші й загальніші речі, наявні й реальні, через змішування яких, як і через поєднання кількох істинних кольорів, виникли образи всіх речей, як істинних і реальних, так і вигаданих і фантастичних, що їх уміщує наша думка. До цієї низки речей належить тілесна природа взагалі і її просторовість, а також обриси просторових речей, їхні розміри або величина й кількість, як і місцезнаходження й час, що вимірює їх тривалість, тощо. Можливо, саме тому ми не помилимось, якщо скажемо, що фізика, астрономія, медицина та інші науки, що залежать від розгляду складних речей, дуже сумнівні й недостовірні, зате арифметика, геометрія й інші науки такого плану, що вивчають речі вкрай прості й загальні, не надто переймаючись, існують ті в природі чи ні, містять у собі дещо достовірне й безсумнівне, — адже незалежно від того, сплю я чи не сплю, два додані до трьох дають завжди п’ять, а квадрат ніколи не матиме більше чотирьох сторін; як на мене, немислимо, аби настільки очевидні істини можна було запідозрити в хибності й недостовірності. І все ж у розумі вже давно утвердилась думка про існування Бога, який може все і який, задумавши, створив мене таким, яким я є. Хто ж може запевнити мене, що Бог улаштував так, щоб не існувало жодної землі, жодного неба, жодного просторового тіла, жодного обрису, жодної величини ані місця, а я все-таки ці речі відчував і мені здавалося, що все це існує саме таким, яким я його бачу. Та оскільки, — в чому я іноді пересвідчуюсь, — інші можуть помилятися навіть щодо речей, які вони вважають добре їм відомими, то ймовірно, що
Семінар 1
33
that their whole body is a jug, or made entirely of glass. But they are lunatics, and I should seem no less of a madman myself if I should follow their example in any way. This is all very well, to be sure. But am I not a human being, and therefore in the habit of sleeping at night, when in my dreams I have all the same experiences as these madmen do when they are awake—or sometimes even stranger ones? How often my sleep at night has convinced me of all these familiar things—that I was here, wrapped in my gown, sitting by the fire—when in fact I was lying naked under the bedclothes.—All the same, I am now perceiving this paper with eyes that are certainly awake; the head I am nodding is not drowsy; I stretch out my hand and feel it knowingly and deliberately; a sleeper would not have these experiences so distinctly.—But have I then forgotten those other occasions on which I have been deceived by similar thoughts in my dreams? When I think this over more carefully I see so clearly that waking can never be distinguished from sleep by any conclusive indications that I am stupefied; and this very stupor comes close to persuading me that I am asleep after all. Let us then suppose4 that we are dreaming, and that these particular things (that we have our eyes open, are moving our head, stretching out our hands) are not true; and that perhaps we do not even have hands or the rest of a body like what we see. It must nonetheless be admitted that the things we see in sleep are, so to speak, painted images, which could not be formed except on the basis of a resemblance with real things; and that for this reason these general things at least (such as eyes, head, hands, and the rest of the body) are not imaginary things, but real and existing. For the fact is that when painters desire to represent sirens and little satyrs with utterly unfamiliar shapes, they cannot devise altogether new natures for them, but simply combine parts from different animals; or if perhaps they do think up something so new that nothing at all like it has ever been seen, which is thus altogether fictitious and false, it is certain that at least the colours which they combine to form images must be real. By the same token, even though these general things— eyes, head, hands, and so forth—might be imaginary, it must necessarily be admitted that at least some other still more simple and universal realities must exist, from which (as the painter’s image is produced from real colours) all these images of things—be they true or false—that occur in our thoughts are produced. In this category it seems we should include bodily nature in general, and its extension; likewise the shape of extended things and their quantity (magnitude and number); likewise the place in which they exist, the time during which they exist, and suchlike. From all this, perhaps, we may safely conclude that physics, astronomy, medicine, and all the other disciplines which involve the study of composite things are indeed doubtful; but that arithmetic, geometry, and other disciplines of the same kind, which deal only with the very simplest and most general things, and care little whether they exist in nature or not, contain something certain and indubitable. For whether I am waking or sleeping, two plus three equals five, and a square has no more than four sides; nor does it seem possible that such obvious truths could be affected by any suspicion that they are false. 4
Descartes shifts pronouns here from f irst-person singular to plural, as if to draw the reader into his mental experiment.
34
Семінар 1
Бог захотів, аби я помилявся щоразу, коли два додаю до трьох або рахую сторони квадрата, або розмірковую про щось зовсім просте, якщо не можна уявити щось іще простіше. А втім, можливо, Бог не захотів, аби я сам себе ошукував, бо Він, кажуть, всемилостивий. Проте якби Його милості не відповідало створювати мене таким, який завжди помиляється, то, здавалося б, Йому також суперечило б допустити, аби я помилявся час від часу, і все ж, я не можу припустити, що Він це допускає. Знайдуться, можливо, люди, які воліли б радше заперечувати існування всемогутнього Бога, ніж вірити в недостовірність усіх інших речей. Та не перечмо їм відразу й припустімо для їхньої ж користі, що все сказане тут про Бога вигадка. І все-таки, хоч би яким чином, на їхню думку, я досяг стану мого наявного буття — через якусь лиху долю або фатум, через приписувану йому якусь випадковість або наявну в ньому послідовну низку взаємопов’язаних речей, — цілком певно, — оскільки здатність помилятися — це різновид недосконалості, — чим слабкішим буде творець, якому вони приписують моє походження, тим імовірніше, що через свою недосконалість я помилятимусь завжди. Звичайно, мені нічого відповісти на подібні докази, а втім, мушу зізнатися, що з усіх думок, які я вважав раніше за істинні, не знайдеться жодної, стосовно якої я міг би тепер не сумніватися, і не через якусь нерозважність або легковажність, а з причин вагомих і виважених: тож, прагнучи знайти в науках щось стале й ґрунтовне, я мушу зупинитися й надалі не висловлювати судження про подібні думки, довіряючи їм не більше, ніж речам, що видаються вочевидь неправильними. Втім, я не можу обмежитись тільки цими заувагами, я мушу намагатися завжди про це пам’ятати, оскільки колишні звичні погляди часто спадають мені на думку, тривале й стале користування ними наче дає їм право захоплювати мій розум усупереч волі, і вони стають трохи не господарями моєї віри. І я ніяк не відвикну на них покладатися й їм довіряти, доки вважатиму їх такими, якими вони є насправді, тобто в чомусь сумнівними (як я щойно показав) і все- таки ймовірними, тож мало більше підстав їм довіряти, ніж їх заперечувати. Тому, гадаю, буде обачніше, коли, прийнявши протилежну точку зору, я докладатиму всіх зусиль, щоб обманювати себе весь час, роблячи вигляд, що всі ці погляди хибні й вигадані3, доти, доки не похитну свої упередження настільки, що вони не зможуть схилити мою думку більше ні в один, ні в другий бік, аби надалі моє судження не підпадало під вплив поганих звичок і не збилось з прямого шляху, який може привести до пізнання істини. Я все-таки певен, що на цьому шляху не може бути небезпеки заблукати, я не буду надто недовірливим наразі, адже тепер питання не в тому, щоб діяти, а щоб міркувати й пізнавати. Отож, я припускаю, що насправді існує не всемилостивий Бог як єдине верховне джерело істини, а якийсь злий геній, настільки ж хитрий і облудний, як і могутній, що задіяв увесь свій хист, аби мене ошукати. Я уявляю, що небо, повітря, земля, кольори, форми, звуки і всі зовнішні речі, що ми їх бачимо, це лише облудні ілюзії4, якими він скористався, аби підловити мене на легковірність. Я уявлятиму себе без рук, без очей, плоті й крові, без будь-яких відчуттів, але хибно впевненим, що ними володію. Я вперто дотримуватимусь 3
Роблячи вигляд якийсь час, що ці думки до решти хибні й вигадані.
4
Ілюзії снів.
Семінар 1
35
However, there is a certain opinion long fixed in my mind, that there is a God who is all-powerful, and by whom I was created such as I am now. Now how do I know that he has not brought it about that there is no earth at all, no heavens, no extended things, no shape, no magnitude, no place—and yet that all these things appear to me to exist just as they do now?5 Or even—just as I judge now and again that other people are mistaken about things they believe they know with the greatest certitude—that I too should be similarly deceived whenever I add two and three, or count the sides of a square, or make a judgement about something even simpler, if anything simpler can be imagined? But perhaps God has not willed that I should be so cheated, for he is said to be supremely good.— But if it were incompatible with his goodness to have created me such that I am perpetually deceived, it would seem equally inconsistent with that quality to permit me to be sometimes deceived. Nonetheless, I cannot doubt that he does permit it. Perhaps, indeed, there might be some people who would prefer to deny the existence of any God so powerful, rather than believing that all other things are uncertain. But let us not quarrel with them, and let us grant that all this we have said of God is only a fiction; and let them suppose that it is by fate or chance or a continuous sequence of things that I have come to be what I am. Since, though, to be deceived and to err appear to be some kind of imperfection, the less powerful the source they invoke to explain my being, the more probable it will be that I am so imperfect that I am perpetually deceived. To all these arguments, indeed, I have no answer, but at length I am forced to admit that there is nothing of all those things I once thought true, of which it is not legitimate to doubt—and not out of any thoughtlessness or irresponsibility, but for sound and wellweighed reasons; and therefore that, from these things as well, no less than from what is blatantly false, I must now carefully withhold my assent if I wish to discover any thing that is certain.6 But it is not enough to have realized all this, I must take care to remember it: for my accustomed opinions continually creep back into my mind, and take possession of my belief, which has, so to speak, been enslaved to them by long experience and familiarity, for the most part against my will. Nor shall I ever break the habit of assenting to them and relying on them, as long as I go on supposing them to be such as they are in truth, that is to say, doubtful indeed in some respect, as has been shown just now, and yet nonetheless highly probable, so that it is much more rational to believe than to deny them. Hence, it seems to me, I shall not be acting unwisely if, willing myself to believe the contrary, I deceive myself, and make believe, for some considerable time, that they are altogether false and imaginary, until, once the prior judgements on each side have been evenly balanced in the scales, no evil custom can any longer twist my judgement away from the correct perception of things. For I know for sure that no danger or error will ensue as a result of this, and that there is no risk that I shall be giving too free a rein to my distrustfulness, since my concern at the moment is not with action but only with the attainment of knowledge.7 5
the question whether God could annihilate the physical world, and yet leave us ‘perceiving’ it as we do now, had been raised by the Franciscan philosopher-theologian William of Ockham (c.1285–1347). It later becomes a key element in Malebranche’s formulation of his theory of perception.
6
F’s addition, ‘in the sciences’, may be prompted by the concern to avoid the suspicion that Descartes’s doubt extends to the doctrines of Christianity. [F — Descartes, Meditations, French text]
7
Descartes always strictly distinguishes between the necessities of practical life, where we may have to commit
36
Семінар 1
цієї думки і, якщо завдяки такому підходові виявлюсь нездатним осягнути якусь істину, то принаймні володітиму можливістю стояти на своєму. Ось чому я старанно остерігатимусь приймати на віру щось недостовірне, і так добре підготую свій розум до всіляких хитрощів цього великого ошуканця, що йому попри всю його могутность і хитромудрість, не вдасться нічого мені нав’язати. Однак цей задум складний і трудомісткий, а лінощі непомітно затягують мене в звичний плин життя. І як ото раб, що насолоджувався уявною свободою вві сні, боїться прокидатися, коли починає підозрювати, що його свобода лише сон, і підтримує приємні ілюзії, аби довше насолоджуватись ними, так і я непомітно для себе сповзаю до своїх колишніх поглядів і боюся прокидатися з цього забуття, лякаючись, що невсипуща праця, яка настане після цього мирного спокою, може не просто привести колись до якогось світла в пізнанні істини, а виявиться недостатньою, аби осяяти весь морок щойно заторкнутих складних проблем.
Семінар 1
37
I will therefore suppose that, not God, who is perfectly good and the source of truth, but some evil spirit, supremely powerful and cunning, has devoted all his efforts to deceiving me.8 I will think that the sky, the air, the earth, colours, shapes, sounds, and all external things are no different from the illusions of our dreams, and that they are traps he has laid for my credulity; I will consider myself as having no hands, no eyes, no flesh, no blood, and no senses, but yet as falsely Second Meditation believing that I have all these;9 I will obstinately cling to these thoughts, and in this way, if indeed it is not in my power to discover any truth,10 yet certainly to the best of my ability and determination I will take care not to give my assent to anything false, or to allow this deceiver, however powerful and cunning he may be, to impose upon me in any way. But to carry out this plan requires great effort, and there is a kind of indolence that drags me back to my customary way of life. Just as a prisoner, who was perhaps enjoying an imaginary freedom in his dreams, when he then begins to suspect that he is asleep is afraid of being woken up, and lets himself sink back into his soothing illusions; so I of my own accord slip back into my former opinions, and am scared to awake, for fear that tranquil sleep will give way to laborious hours of waking, which from now on I shall have to spend not in any kind of light, but in the unrelenting darkness of the difficulties just stirred up.
ourselves resolutely to a doubtful course of action, and the pursuit of knowledge, where we must reject all that is doubtful. See Discourse, 22–3, AT 6. 24–5; Second Replies, §5, pp. 96–7; Fifth Replies, II. 1, p. 185. Jorge Secada suggests that the conception of the deceiving spirit comes from the scholastic metaphysician Francisco Suarez (Cartesian Metaphysics (Cambridge: Cambridge University Press, 2000), 44). Steven Nadler connects it suggestively with the theme of magical deception in Cervantes’s Don Quixote (’Descartes’s Demon and the Madness of Don Quixote’, JHI, 58/1 (Jan. 1997), 41–55).
8
9
strikingly, Descartes omits arithmetical truths from this description of the deceiver’s possible activity. The same applies to the summary of his doubts at the beginning of the Second Meditation.
10
F here adds, ‘it is at least in my power to suspend my judgement’: an allusion to the principle of the Pyrrhonist sceptics that since, on any question, the balance of argument or evidence will be equal, we should opt for neither alternative.
38
Семінар 1
Социальное конструирование реальности1 Бергер П., Лукман Т. Введение Проблема социологии знания Основные положения аргументации этой книги содержатся уже в ее названии и подзаголовке: реальность социально конструируется, и социология знания должна анализировать процессы, посредством которых это происходит. Ее ключевые термины — «реальность» и «знание» — термины, которые используются не только в повседневной речи, но и в философской традиции, имеющей длительную историю. Сейчас нет нужды обсуждать семантические сложности повседневного или философского использования этих терминов. Для наших целей достаточно определить «реальность» как качество, присущее феноменам, иметь бытие, независимое от нашей воли и желания (мы не можем «от них отделаться»), а «знание» можно определить как уверенность в том, что феномены являются реальными и обладают специфическими характеристиками. Именно такой (надо сказать, упрощенный) смысл вкладывают в данные термины и рядовой человек, и философ. Обычный человек живет в мире, который является «реальным» для него, хотя и не все его аспекты «реальны» для него в равной степени и он «знает», хотя и с разной степенью уверенности, что этот мир обладает такими-то и такими-то характеристиками. Конечно, философ будет задавать вопросы относительно предельного статуса как «реальности», так и «знания» Что является реальным? Откуда это нам известно? Это один из наиболее древних вопросов не только чисто философского исследования, но и человеческого мышления как такового. Вероятно, именно поэтому вторжение социолога на освященную веками интеллектуальную территорию вызовет недоумение у обычного человека и ярость у философа. Посему важно с самого начала пояснить как смысл, в котором мы используем эти термины в контексте социологии, так и то, что у нас нет никаких претензий на решение социологией этих старых философских вопросов. Если бы мы собирались педантично следовать своим аргументам, то, употребляя вышеуказанные термины, каждый раз должны были бы давать их в кавычках, что стилистически излишне. Однако употребление кавычек — ключ к пониманию того, как эти термины применяются в социологическом контексте. Можно сказать, что социологическое понимание «реальности» и «знания» находится где-то посередине между пониманием их рядовым человеком и философом. Рядовой человек обычно не затрудняет себя вопросами, что для него «реально» и что он «знает», до тех пор, пока не сталкивается с проблемой того или иного рода. Он считает свою «реальность» и свое «знание» само собой разумеющимися. Социолог не может сделать этого хотя бы только вследствие понимания того факта, что рядовые люди в разных обществах считают само собой разумеющимися совершенно различные «реальности». Благодаря самой логике своей дисциплины социолог вынужден спрашивать — если не что-то еще, — нельзя ли объяснить 1
Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности: трактат по социологии знания / пер., Е. Руткевич. М.: Медиум, 1995.
Семінар 1
39
The Social Construction of Reality1 Berger, Peter L., Luckmann, Thomas. Introduction The Problem of the Sociology of Knowledge The basic contentions of the argument of this book are implicit in its title and sub-title, namely, that reality is socially constructed and that the sociology of knowledge must analyse the process in which this occurs. The key terms in these contentions are ‘reality’ and ‘knowledge’, terms that are not only current in everyday speech, but that have behind them a long history of philosophical inquiry. We need not enter here into a discussion of the semantic intricacies of either the everyday or the philosophical usage of these terms. It will be enough, for our purposes, to define ‘reality’ as a quality appertaining to phenomena that we recognize as having a being independent of our own volition (we cannot ‘wish them away’), and to define ‘knowledge’ as the certainty that phenomena are real and that they possess specific characteristics. It is in this (admittedly simplistic) sense that the terms have relevance both to the man in the street and to the philosopher. The man in the street inhabits a world that is ‘real’ to him, albeit in different degrees, and he ‘knows’, with different degrees of confidence, that this world possesses such and such characteristics. The philosopher, of course, will raise questions about the ultimate status of both this ‘reality’ and this ‘knowledge’. What is real? How is one to know? These are among the most ancient questions not only of philosophical inquiry proper, but of human thought as such. Precisely for this reason the intrusion of the sociologist into this time-honoured intellectual territory is likely to raise the eyebrows of the man in the street and even more likely to enrage the philosopher. It is, therefore, important that we clarify at the beginning the sense in which we use these terms in the context of sociology, and that we immediately disclaim any pretension to the effect that sociology has an answer to these ancient philosophical preoccupations. If we were going to be meticulous in the ensuing argument, we would put quotation marks around the two aforementioned terms every time we used them, but this would be stylistically awkward. To speak of quotation marks, however, may give a clue to the peculiar manner in which these terms appear in a sociological context. One could say that the sociological understanding of ‘reality’ and ‘knowledge’ falls somewhere in the middle between that of the man in the street and that of the philosopher. The man in the street does not ordinarily trouble himself about what is ‘real’ to him and about what he ‘knows’ unless he is stopped short by some sort of problem. He takes his ‘reality’ and his ‘knowledge’ for granted. The sociologist cannot do this, if only because of his systematic awareness of the fact that men in die street take quite different ‘realities’ for granted as between one society and another. The sociologist is forced by the very logic of his discipline to ask, if nothing else, whether the difference between the two ‘realities’ may not be understood in relation to various differences between the two societies. The philosopher, on the other hand, is professionally obligated to take nothing for granted, and to obtain maximal clarity 1
Berger, Peter L., Luckmann, Thomas. The Social Construction of Reality: A Treatise in the Sociology of Knowledge. Harmondsworth: Penguin Books , 1991.
40
Семінар 1
разницу между двумя «реальностями» огромными различиями этих двух обществ. С другой стороны, философ в силу своей профессии вынужден ничего не принимать на веру и стремиться к достижению максимальной ясности в отношении предельного статуса того, что рядовой человек считает «реальностью» и «знанием». Иначе говоря, философ стремится решить, где кавычки нужны, а где их можно спокойно опустить, то есть отделить обоснованные утверждения о мире от необоснованных. Понятно, что социолог не может этого сделать. Если не стилистически, то логически социолог должен иметь дело с кавычками. Например, рядовой человек может считать, что обладает «свободой воли» и поэтому «отвечает» за свои действия, в то же время не признавая этой «свободы» и «ответственности» за детьми и лунатиками. Философ любыми доступными ему методами будет исследовать онтологический и эпистемологический статус этих понятий. Свободен ли человек? Что такое ответственность? Каковы пределы ответственности? Как можно все это знать? И тому подобное. Нет нужды говорить, что социолог находится не в том положении, чтобы давать ответы на эти вопросы. Однако что он может и должен сделать — так это спросить, как получается, что понятие «свобода» считают само собой разумеющимся в одном обществе, но не в другом, как «реальность» этого понятия поддерживается в одном обществе и, что еще интереснее, как эта «реальность» может быть однажды утеряна индивидом или всем коллективом. Таким образом, социологический интерес к проблемам «реальности» и «знания» объясняется прежде всего фактом их социальной относительности. То, что «реально» для тибетского монаха, не может быть «реальным» для американского бизнесмена. «Знание» преступника отличается от «знания» криминалиста. Отсюда следует, что для особых социальных контекстов характерны специфические агломераты «реальности» и «знания», а изучение их взаимосвязей — предмет соответствующего социологического анализа. Так что потребность в «социологии знания» возникает, как только становятся заметными различия между обществами в понимании того, какое знание считается в них само собой разумеющимся. Кроме того, дисциплина, называющая себя так, должна изучать те способы, посредством которых «реальности» считаются «познанными» в том или ином обществе. Другими словами, социология знания должна иметь дело не только с эмпирическим многообразием «знания», существующим в различных человеческих обществах, но и с процессами, с помощью которых любая система «знания» становится социально признанной в качестве «реальности». Согласно нашей точке зрения, социология знания должна изучать все то, что считается в обществе «знанием», невзирая на обоснованность или необоснованность (по любым критериям) такого «знания». И поскольку всякое человеческое «знание» развивается, передается и сохраняется в социальных ситуациях, социология знания должна попытаться понять процессы, посредством которых это происходит и в результате чего «знание» становится само собой разумеющейся «реальностью» для рядового человека. Иначе говоря, мы считаем, что социология знания имеет дело с анализом социального конструирования реальности. Такое понимание сферы собственно социологии знания отличается от того, что обычно считали предметом дисциплины, носящей это название вот уже сорок лет. Поэтому, прежде
Семінар 1
41
as to the ultimate status of what the man in the street believes to be ‘reality’ and ‘knowledge’. Put differently, the philosopher is driven to decide where the quotation marks are in order and where they may safely be omitted, that is, to differentiate between valid and invalid assertions about the world. This the sociologist cannot possibly do. Logically, if not stylistically, he is stuck with the quotation marks. For example, the man in the street may believe that he possesses ‘freedom of the will’ and that he is therefore ‘responsible’ for his actions, at the same time denying this ‘freedom’ and this ‘responsibility’ to infants and lunatics. The philosopher, by whatever methods, will inquire into the ontological and epistemological status of these conceptions. Is man free? What is responsibility? Where are the limits of responsibility? How can one know these things? And so on. Needless to say, the sociologist is in no position to supply answers to these questions. What he can and must do, however, is to ask how it is that the notion of ‘freedom’ has come to be taken for granted in one society and not in another, how its ‘reality’ is maintained in the one society and how, even more interestingly, this ‘reality’ may once again be lost to an individual or to an entire collectivity. Sociological interest in questions of ‘reality’ and ‘knowledge’ is thus initially justified by the fact of their social relativity. What is ‘real’ to a Tibetan monk may not be ‘real’ to an American businessman. The ‘knowledge’ of the criminal differs from the ‘knowledge’ of the criminologist. It follows that specific agglomerations of ‘reality’ and ‘knowledge’ pertain to specific social contexts, and that these relationships will have to be included in an adequate sociological analysis of these contexts. The need for a ‘sociology of knowledge’ is thus already given with the observable differences between societies in terms of what is taken for granted as ‘knowledge’ in them. Beyond this, however, a discipline calling itself by this name will have to concern itself with the general ways by which ‘realities’ are taken as ‘known’ in human societies. In other words, a ‘sociology of knowledge’ will have to deal not only with the empirical variety of ‘knowledge’ in human societies, but also with the processes by which any body of ‘knowledge’ comes to be socially established as ‘reality’. It is our contention, then, that the sociology of knowledge must concern itself with whatever passes for ‘knowledge’ in a society, regardless of the ultimate validity or invalidity (by whatever criteria) of such ‘knowledge’. And in so far as all human ‘knowledge’ is developed, transmitted and maintained in social situations, the sociology of knowledge must seek to understand the processes by which this is done in such a way that a taken-for-granted ‘reality’ congeals for the man in the street. In other words, we contend that the sociology of knowledge is concerned with the analysis of the social construction of reality. This understanding of the proper field of the sociology of knowledge differs from what has generally been meant by this discipline since it was first so called some forty years ago. Before we begin our actual argument, therefore, it will be useful to look briefly at the previous development of the discipline and to explicate in what way, and why, we have felt it necessary to deviate from it.
42
Семінар 1
чем мы начнем изложение своих взглядов, было бы полезно бросить хотя бы беглый взгляд на предшествовавшее развитие этой дисциплины и объяснить, в чем и почему мы вынуждены отклониться от нее… Глава I Основы знания повседневной жизни 1. Реальность повседневной жизни Так как целью данного исследования является социологический анализ реальности повседневной жизни, точнее, знания, определяющего поведение в повседневной жизни, то нас не слишком интересует, каким образом эта реальность представляется интеллектуалам в различных: теоретических перспективах. Прежде всего мы должны обратиться к повседневной реальности в ее осмыслении рядовыми членами общества. Какое влияние оказывают на эту реальность повседневной жизни теоретические построения интеллектуалов и прочих распространителей идей — это предмет дальнейшего исследования. Так что, хотя наше предприятие и носит теоретический характер, оно связано с пониманием реальности, представляющей собой предмет эмпирической социологии, а именно: мира повседневной жизни. Наша цель, конечно же, не в углублении в философию. Однако, чтобы понять реальность повседневной жизни, следует прояснить ее подлинный характер, прежде чем переходить собственно к социологическому анализу. Повседневная жизнь представляет собой реальность, которая интерпретируется людьми и имеет для них субъективную значимость в качестве цельного мира. Будучи социологами, мы делаем эту реальность объектом своего анализа. В рамках эмпирической социологии можно принять эту реальность как данность, а определенные ее феномены — как факты без дальнейшего исследования оснований этой реальности, которое представляет собой философскую задачу. Однако, учитывая цель настоящего исследования, мы не можем совсем обойти философскую проблему. Рядовые члены общества в их субъективно осмысленном поведении не только считают мир повседневной жизни само собой разумеющейся реальностью. Это мир, создающийся в их мыслях и действиях, который переживается ими в качестве реального. Поэтому, прежде чем обратиться к нашей главной задаче, мы должны попытаться прояснить основания знания обыденной жизни, а именно объективации субъективных процессов (и смыслов), с помощью которых конструируется интерсубъективный повседневный мир. Для главной цели нашего исследования — это предварительная задача, и мы можем сделать лишь набросок, в основных чертах изображающий то, что мы считаем адекватным решением философской проблемы, поспешим добавить — адекватным лишь в том смысле, что оно может служить отправным пунктом социологического анализа. Поэтому последующие рассуждения носят характер философских пролегомен, предшествующих социологическому анализу. Метод, который мы считаем наиболее соответствующим прояснению оснований знания в повседневной жизни — феноменологический анализ, чисто описательный метод, и как таковой — «эмпирический», а не «научный», насколько мы понимаем природу эмпирических наук2. Весь этот раздел нашего трактата опирается на подготовленную к публикации работу Альфреда Шюца
2
Семінар 1
43
Part One The Foundations of Knowledge in Everyday Life I. The Reality of Everyday Life Since our purpose in this treatise is a sociological analysis of the reality of everyday life, more precisely, of knowledge that guides conduct in everyday life, and we are only tangentially interested in how this reality may appear in various theoretical perspectives to intellectuals, we must begin by a clarification of that reality as it is available to the common sense of the ordinary members of society. How that common sense reality may be influenced by the theoretical constructions of intellectuals and other merchants of ideas is a further question. Ours is thus an enterprise that, although theoretical in character, is geared to the understanding of a reality that forms the subject matter of the empirical science of sociology, that is, the world of everyday life. It should be evident, then, that our purpose is not to engage in philosophy. All the same, if the reality of everyday life is to be understood, account must be taken of its intrinsic character before we can proceed with sociological analysis proper. Everyday life presents itself as a reality interpreted by men and subjectively meaningful to them as a coherent world. As sociologists we take this reality as the object of our analyses. Within the frame of reference of sociology as an empirical science it is possible to take this reality as given, to take as data particular phenomena arising within it, without further inquiring about the foundations of this reality, which is a philosophical task. However, given the particular purpose of the present treatise, we cannot completely by-pass the philosophical problem. The world of everyday life is not only taken for granted as reality by the ordinary members of society in the subjectively meaningful conduct of their lives. It is a world that originates in their thoughts and actions, and is maintained as real by these. Before turning to our main task we must, therefore, attempt to clarify the foundations of knowledge in everyday life, to wit, the objectivations of subjective processes (and meanings) by which the intersubjective common-sense world is constructed. For the purpose at hand, this is a preliminary task, and we can do no more than sketch the main features of what we believe to be an adequate solution to the philosophical problem—adequate, let us hasten to add, only in the sense that it can serve as a starting point for sociological analysis. The considerations immediately following are, therefore, of the nature of philosophical prolegomena and, in themselves, pre-sociological. The method we consider best suited to clarify the foundations of knowledge in everyday life is that of phenomenological analysis, a purely descriptive method and, as such, ‘empirical’ but not ‘scientific’—as we understand the nature of die empirical sciences.2 The phenomenological analysis of everyday life, or rather of the subjective experience of everyday life, refrains from any causal or genetic hypotheses, as well as from assertions about the ontological status of the phenomena analysed. It is important to remember this. Common sense This entire section of our treatise is based on Alfred Schutz and Thomas Luckmann, Die Strukturen der Lebenswelt, now being prepared for publication. In view of this, we have refrained from providing individual references to the places in Schutz’s published work where the same problems are discussed. Our argument here is based on Schutz, as developed by Luckmann in the aforementioned work, in toto. The reader wishing to acquaint himself with Schutz’s work published to date may consult Alfred Schutz Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt (Vienna : Springer, 196o) Collected Papers, vols. I and II. The reader interested in Schutz’s adaptation of the phenomenological method to the analysis of the social world may consult especially his Collected Papers, vol. I, pp. 99 ff., and Maurice Natanson, ed., Philosophy of the Social Sciences (New York : Random House, 1963), pp. 183 ff.
2
44
Семінар 1
Феноменологический анализ повседневной жизни, или, скорее, даже ее субъективного восприятия, воздерживается от причинных и генетических гипотез так же, как и от утверждений относительно онтологического статуса анализируемых феноменов. Важно это помнить. Обыденное сознание содержит много до- и квазинаучных интерпретаций повседневной жизни, которые считаются само собой разумеющимися. Поэтому при описании повседневной реальности прежде всего следует обратиться именно к этим интерпретациям, учитывая их само собой разумеющийся характер, хотя и в рамках феноменологических скобок. Сознание всегда интенционально. Оно всегда направлено на объекты или предполагает их. Мы никогда не сможем постичь некий мнимый субстрат сознания как таковой, но лишь сознание чего-то или кого-то, независимо от того, воспринимается ли объект сознания как элемент внешнего физического мира или внутренней субъективной реальности. Смотрю ли я (первое лицо единственного числа употребляется здесь и далее для указания на обыденное сознание индивида в повседневной жизни) на панораму Нью-Йорка, или ощущаю внутреннюю тревогу, процессы, происходящие в сознании, интенциональны в обоих случаях. Нет необходимости объяснять, что сознание того, кто обозревает панораму Нью-Йорка отличается от осознания тревоги. Детальный феноменологический анализ помогает вскрыть различные пласты жизненного опыта и различные смысловые структуры, содержащиеся, скажем, в том, что вас укусила собака, в воспоминании о том, что вас укусила собака; в страхе перед всеми собаками и т.д. Нас интересует здесь общий интенциональный характер любого сознания. Различные объекты представляются сознанию как составляющие элементы разных сфер реальности. Я признаю, что люди, с которыми я сталкиваюсь в повседневной жизни, имеют отношение к реальности и сильно отличаются от бесплотных образов моих сновидений. Две системы объектов вызывают в моем сознании совершенно различное напряжение, и мое внимание к ним — вовсе не одинаково. Это значит, что мое сознание способно перемещаться в различных сферах реальности. Иначе говоря, я осознаю мир состоящим из множества реальностей. По мере перемещения из одной реальности в другую я воспринимаю этот переход как своего рода шок, который вызван переключением внимания в связи с этим переходом. Лучше всего это иллюстрируется тем состоянием, которое испытывает человек, просыпаясь. Среди множества реальностей существует одна, представляющая собой реальность par excellence. Это — реальность повседневной жизни. Ее привилегированное положение дает ей право называться высшей реальностью. Напряженность сознания наиболее высока и Томаса Лукмана (Alfred Schutz and Thomas Luckmann, Die Strukturen der Lebenswelt). Поэтому мы избегали многочисленных ссылок на уже опубликованные труды Шюца, в которых обсуждаются те же проблемы. Наша аргументация базируется здесь на идеях Шюца in toto, с развитием их Лукманом в указанном выше труде. Читатель, который сам хотел бы познакомиться с опубликованными на сегодняшний день работами Шюца, может обратиться к Alfred Schutz, Der sinnhafte Aufbau der sozialen Welt (Vienna, Springer, 1960); Collected Papers, Vols. l-II. Интересующимся тем, как Шюц приспособил феноменологический метод к анализу социального мира, мы рекомендуем ознакомиться с его Collected Papers, Vol. I. pp.99 ff., а также c Maurice Nathanson (ed.), Philosophy of the Social Sciences (New York, Random House, 1963), pp. 183 ff.
Семінар 1
45
contains innumerable pre- and quasi-scientific interpretations about everyday reality, which it takes for granted. If we are to describe the reality of common sense we must refer to these interpretations, just as we must take account of its taken-for-granted character—but we do so within phenomenological brackets. Consciousness is always intentional; it always intends or is directed towards objects. We can never apprehend some putative substratum of consciousness as such, only consciousness of something or other. This is so regardless of whether the object of consciousness is experienced as belonging to an external physical world or apprehended as an element of an inward subjective reality. Whether I (the first person singular, here as in the following illustrations, standing for ordinary self-consciousness in everyday life) am viewing the panorama of New York City or whether I become conscious of an inner anxiety, the processes of consciousness involved are intentional in both instances. The point need not be belaboured that the consciousness of the Empire State Building differs from the awareness of anxiety. A detailed phenomenological analysis would uncover die various layers of experience, and the different structures of meaning involved in, say, being bitten by a dog, remembering having been bitten by a dog, having a phobia about all dogs, and so forth. What interests us here is the common intentional character of all consciousness. Different objects present themselves to consciousness as constituents of different spheres of reality. I recognize the fellowmen I must deal with in the course of everyday life as pertaining to a reality quite different from the disembodied figures that appear in my dreams. The two sets of objects introduce quite different tensions into my consciousness and I am attentive to them in quite different ways. My consciousness, then, is capable of moving through different spheres of reality. Put differently, I am conscious of the world as consisting of multiple realities. As I move from one reality to another, I experience the transition as a kind of shock. This shock is to be understood as caused by the shift in attentiveness that the transition entails. Waiting up from a dream illustrates this shift most simply. Among the multiple realities there is one that presents itself as the reality par excellence. This is the reality of everyday life. Its privileged position entitles it to the designation of paramount reality. The tension of consciousness is highest in everyday life, that is, the latter imposes itself upon consciousness in the most massive, urgent and intense manner. It is impossible to ignore, difficult even to weaken in its imperative presence. Consequently, it forces me to be attentive to it in the fullest way. I experience everyday life in the state of being wide-awake. This wide-awake state of existing in and apprehending the reality of everyday life is taken by me to be normal and self-evident, that is, it constitutes my natural attitude. I apprehend the reality of everyday life as an ordered reality. Its phenomena are prearranged in patterns that seem to be independent of my apprehension of them and that impose themselves upon the latter. The reality of everyday life appears already objectified, that is, constituted by an order of objects that have been designated as objects before my appearance on the scene. The language used in everyday life continuously provides me with the necessary objectifications and posits the order within which these make sense and within which everyday life has meaning for me. I live in a place that is geographically designated; I employ tools, from can-openers to sports cars,
46
Семінар 1
в повседневной жизни, т.е. последняя накладывается на сознание наиболее сильно, настоятельно и глубоко. Невозможно не заметить и трудно ослабить ее властное присутствие. Следовательно, она вынуждает меня быть к ней предельно внимательным. Я воспринимаю повседневную жизнь в состоянии бодрствования. Это бодрствующее состояние существования в реальности повседневной жизни и ее восприятие принимается мной как нормальное и самоочевидное, то есть составляет мою естественную установку. Я полагаю реальность повседневной жизни как упорядоченную реальность. Ее феномены уже систематизированы в образцах, которые кажутся независимыми от моего понимания и которые налагаются на него. Реальность повседневной жизни оказывается уже объективированной, т.е. конституированной порядком объектов, которые были обозначены как объекты до моего появления на сцене. Язык, используемый в повседневной жизни, постоянно предоставляет мне необходимые объективации и устанавливает порядок, в рамках которого приобретают смысл и значение и эти объективации, и сама повседневная жизнь. Я живу в географически определенном месте; я пользуюсь инструментами — от консервного ножа до спортивных автомобилей, — которые указаны в техническом словаре моего общества; я живу в переплетении человеческих взаимосвязей — от моего шахматного клуба до Соединенных Штатов Америки, — которые тоже упорядочены посредством словаря. Таким образом, язык отмечает координаты моей жизни в обществе и наполняет эту жизнь значимыми объектами. Реальность повседневной жизни организуется вокруг «здесь» моего тела и «сейчас» моего настоящего времени. Это «здесь-и-сейчас» — фокус моего внимания к реальности повседневной жизни. В том, как это «здесь-и-сейчас» дано мне в повседневной жизни, заключается realissimum моего сознания. Реальность повседневной жизни, однако, не исчерпывается этим непосредственным присутствием, но охватывает и те феномены, которые не даны «здесь-и-сейчас». Это означает, что я воспринимаю повседневную жизнь в зависимости от степени пространственной и временной приближенности или удаленности. Ближайшей ко мне является та зона повседневной жизни, которая непосредственно доступна моей физической манипуляции. Эта зона включает мир, находящийся в пределах моей досягаемости, мир, в котором я действую так, чтобы видоизменить его реальность, или мир, в котором я работаю. В этом мире труда мое сознание руководствуется прагматическим мотивом, т.е. мое внимание к этому миру определяется главным образом тем, что я делаю, делал или собираюсь делать в нем. Так что это мой мир par excellence. Конечно, я знаю, что реальность повседневной жизни содержит и другие зоны, не столь доступные моему пониманию. Но либо у меня нет прагматического интереса в этих зонах, либо мой интерес не является непосредственным, поскольку потенциально они могут быть для меня зонами манипуляции. Обычно мой интерес в этих отдаленных зонах менее интенсивен и, конечно, не столь настоятелен. Я очень заинтересован в ряде объектов, вовлеченных в мою повседневную работу, — скажем, в мире гаража, если я механик. Меня интересует, хотя и непрямо, то, что происходит в научно-исследовательских лабораториях автомобильной промышленности Детройта. Маловероятно, что когда-нибудь мне доведется побывать в одной из таких лабораторий, но работа,
Семінар 1
47
which are designated in the technical vocabulary of my society; I live within a web of human relationships, from my chess club to the United States of America, which are also ordered by means of vocabulary. In this manner language marks the coordinates of my life in society and fills that life with meaningful objects. The reality of everyday life is organized around the ‘here’ of my body and the ‘now’ of my present. This ‘here and now’ is the focus of my attention to the reality of everyday life. What is ‘here and now’ presented to me in everyday life is the realissimum of my consciousness. The reality of everyday life is not, however, exhausted by these immediate presences, but embraces phenomena that are not present ‘here and now’. This means that I experience everyday life in terms of differing degrees of closeness and remoteness, both spatially and temporally. Closest to me is the zone of everyday life that is directly accessible to my bodily manipulation. This zone contains the world within my reach, the world in which I act so as to modify its reality, or the world in which I work. In this world of working my consciousness is dominated by the pragmatic motive, that is, my attention to this world is mainly determined by what I am doing, have done or plan to do in it. In this way it is my world par excellence. I know, of course, that the reality of everyday life contains zones that are not accessible to me in this manner. But either I have no pragmatic interest in these zones or my interest in them is indirect in so far as they may be, potentially, manipulative zones for me. Typically, my interest in the far zones is less intense and certainly less urgent. I am intensely interested in the cluster of objects involved in my daily occupation—say, the world of the garage, if I am a mechanic. I am interested, though less directly, in what goes on in the testing laboratories of the automobile industry in Detroit—I am unlikely ever to be in one of these laboratories, but the work done there will eventually affect my everyday life. I may also be interested in what goes on at Cape Kennedy or in outer space, but this interest is a matter of private, ‘leisure-time’ choice rather than an urgent necessity of my everyday life. The reality of everyday life further presents itself to me as an intersubjective world, a world that I share with others. This intersubjectivity sharply differentiates everyday life from other realities of which I am conscious. I am alone in the world of my dreams, but I know that the world of everyday life is as real to others as it is to myself. Indeed, I cannot exist in everyday life without continually interacting and communicating with others. I know that my natural attitude to this world corresponds to the natural attitude of others, that they also comprehend the objectifications by which this world is ordered, that they also organize this world around the ‘here and now’ of their being in it and have projects for working in it. I also know, of course, that the others have a perspective on this common world that is not identical with mine. My ‘here’ is their ‘there’. My ‘now’ does not fully overlap with theirs. My projects differ from and may even conflict with theirs. All the same, I know that I live with them in a common world. Most importantly, I know that there is an ongoing correspondence between my meanings and their meanings in this world, that we share a common sense about its reality. The natural attitude is the attitude of common-sense consciousness precisely because it refers to a world that is common to many men. Common-sense knowledge is the knowledge I share with others in the normal, self-evident routines of everyday life.
48
Семінар 1
проделанная там, в конечном счете будет влиять на мою повседневную жизнь. Меня может интересовать, что происходит на мысе Кеннеди или где-то еще, но это интерес — частное дело, скорее выбор досуга, чем настоятельная необходимость повседневной жизни. Реальность повседневной жизни представляется мне как интерсубъективный мир, который я разделяю с другими людьми. Именно благодаря интерсубъективности повседневная жизнь резко отличается от других осознаваемых мной реальностей. Я один в мире снов, но я знаю, что мир повседневной жизни столь же реален для других, как и для меня. Действительно, в повседневной жизни я не могу существовать без постоянного взаимодействия и общения с другими людьми. Я знаю, что моя естественная установка по отношению к этому миру соответствует естественной установке других людей, что они тоже понимают объективации, с помощью которых этот мир упорядочен, и в свою очередь также организует этот мир вокруг «здесь-и-сейчас», их бытия, и имеют свои проекты действий в нем. Конечно, я знаю и то, что у других людей есть своя перспектива на наш общий мир, не тождественна моей. Мое «здесь» — это их «там». Мое «сейчас» не полностью совпадает с их. Мои проекты не только отличаются, но могут даже противоречить их проектам. В то же время я знаю, что живу с ними в общем мире. Но важнее всего то, что я знаю, что существует постоянное соответствие между моими значениями и их значениями в этом мире, что у нас есть общее понимание этой реальности. Естественная установка именно поэтому и является установкой повседневного сознания, что связана с миром, общим для многих людей. Повседневное знание — это знание, которое я разделяю с другими людьми в привычной самоочевидной обыденности повседневной жизни. Реальность повседневной жизни в качестве реальности имеет само собой разумеющийся характер. Она не требует никакой дополнительной проверки сверх того, что она просто существует. Она существует как самоочевидная и непреодолимая фактичность. Я знаю, что она реальна. Хотя у меня и могут возникнуть сомнения в ее реальности, я должен воздержаться от них, поскольку живу повседневной жизнью согласно заведенному порядку. Такое воздержание от сомнений настолько устойчиво, что, для того чтобы отказаться от него, как мне того хотелось бы, скажем, в процессе теоретического или религиозного размышления, я должен совершить резкий скачок. Мир повседневной жизни декларирует себя, и если я хочу бросить вызов этой декларации, то должен приложить немало усилий. Переход ученого или философа от естественной к теоретической установке хорошо иллюстрирует этот момент. Однако не все аспекты этой реальности в равной степени непроблематичны. Повседневная жизнь разделена на сектора, одни из которых воспринимаются привычно, а в других я сталкиваюсь с проблемами того или иного рода. Предположим, я — автомеханик, хорошо осведомленный относительно автомобилей американских марок. Все, что связано с ними, — это обычный непроблематичный аспект моей повседневной жизни. Но однажды в гараже появляется тот, кто просит починить меня «фольксваген». И теперь я вынужденно вовлечен в проблематичный мир машин иностранных марок. Я могу делать это из профессионального любопытства или потому, что вынужден, но в любом случае теперь я сталкиваюсь с проблемами, которые еще не стали для меня привычными. В то же время, я, конечно,
Семінар 1
49
The reality of everyday life is taken for granted as reality. It does not require additional verification over and beyond its simple presence. It is simply there, as self-evident and compelling facticity. I know that it is real. While I am capable of engaging in doubt about its reality, I am obliged to suspend such doubt as I routinely exist in everyday life. This suspension of doubt is so firm that to abandon it, as I might want to do, say, in theoretical or religious contemplation, I have to make an extreme transition. The world of everyday life proclaims itself and, when 1 want to challenge the proclamation, I must engage in a deliberate, by no means easy effort. The transition from the natural attitude to the theoretical attitude of the philosopher or scientist illustrates this point. But not all aspects of this reality are equally unproblematic. Everyday life is divided into sectors that are apprehended routinely, and others that present me with problems of one kind or another. Suppose that I am an automobile mechanic who is highly knowledgeable about all American-made cars. Everything that pertains to the latter is a routine, unproblematic facet of my everyday life. But one day someone appears in the garage and asks me to repair his Volkswagen. I am now compelled to enter the problematic world of foreign-made cars. I may do so reluctantly or with professional curiosity, but in either case I am now faced with problems that I have not yet routinized. At the same time, of course, I do not leave the reality of everyday life. Indeed, the latter becomes enriched as I begin to incorporate into it the knowledge and skills required for the repair of foreign-made cars. The reality of everyday life encompasses both kinds of sectors, as long as what appears as a problem does not pertain to a different reality altogether (say, the reality of theoretical physics, or of nightmares). As long as the routines of everyday life continue without interruption they are apprehended as unproblematic. But even the unproblematic sector of everyday reality is so only until further notice, that is, until its continuity is interrupted by the appearance of a problem. When this happens, the reality of everyday life seeks to integrate the problematic sector into what is already unproblematic. Common-sense knowledge contains a variety of instructions as to how this is to be done. For instance, the others with whom I work are unproblematic to me as long as they perform their familiar, taken-for-granted routines—say, typing away at desks next to mine in my office. They become problematic if they interrupt these routines—say, huddling together in a corner and talking in whispers. As I inquire about the meaning of this unusual activity, there is a variety of possibilities that my common-sense knowledge is capable of reintegrating into the unproblematic routines of everyday life: they may be consulting on how to fix a broken typewriter, or one of them may have some urgent instructions from the boss, and so on. On the other hand, I may find that they are discussing a union directive to go on strike, something as yet outside my experience but still well within the range of problems with which my common-sense knowledge can deal. It will deal with it, though, as a problem, rather than simply reintegrating it into the unproblematic sector of everyday life. If, however, I come to the conclusion that my colleagues have gone collectively mad, the problem that presents itself is of yet another kind. I am now faced with a problem that transcends the boundaries of the reality of everyday life and points to an altogether different reality. Indeed, my conclusion that my colleagues have gone mad implies ipso facto that they have gone off into a world that is no longer the common world of everyday life.
50
Семінар 1
не покидаю реальность повседневной жизни. В сущности, она становится богаче, поскольку в ней появляются знания и умения, необходимые для ремонта машин иностранных марок. Реальность повседневной жизни включает оба вида секторов, поскольку то, что оказывается проблемой в одной реальности, не является таковой в других (например, в реальности теоретической физики или в реальности ночных кошмаров). Так как привычный порядок повседневной жизни не прерывается, то и воспринимается как непроблематичный. Но даже непроблематичные сектора повседневной реальности являются таковыми лишь до тех пор, пока нет свидетельств об обратном, т.е. до тех пор, пока с возникновением проблемы не прерывается их последовательное функционирование. Когда это происходит, реальность повседневной жизни стремится интегрировать проблематичный сектор в тот, который уже непроблематичен. Повседневное знание содержит множество рекомендаций по поводу того, как это следует делать. Например, люди, с которыми я работаю, непроблематичны для меня, пока они делают что-то знакомое, само собой разумеющееся, скажем, печатают на машинке за соседними столами в моей конторе. Они становятся проблематичными, если прерывают этот привычный порядок, например, собираясь в углу и говоря шепотом. Так как я должен понять смысл этих необычных действий, у меня есть несколько возможных вариантов решения этой проблемы и реинтеграции моего повседневного знания в непроблематичный привычный ход повседневной жизни: они могут советоваться по поводу того, как починить сломанную машинку, или, возможно, у одного из них есть какие-то срочные распоряжения шефа и т.д. С другой стороны, я могу обнаружить, что они обсуждают проведение забастовки, что выходит за пределы моего опыта, но еще находится в рамках тех проблем, с которыми связано мое повседневное знание. Для повседневного знания обнаружение этого факта выступает скорее в качестве проблемы, чем просто реинтеграции в непроблематичный сектор повседневной жизни. Однако, если я прихожу к выводу, что мои коллеги коллективно помешались, тогда эта проблема предстает совершенно в ином свете. Теперь я сталкиваюсь с проблемой, которая выходит за пределы реальности повседневной жизни и свидетельствует об абсолютно другой реальности. Действительно, вывод о том, что мои коллеги сошли с ума, ipso facto означает, что они попали в мир, больше не являющийся нашим общим миром повседневной жизни. По сравнению с реальностью повседневной жизни другие реальности оказываются конечными областями значений, анклавами в рамках высшей реальности, отмеченными характерными значениями и способами восприятия. Высшая реальность окружает их со всех сторон, и сознание всегда возвращается к высшей реальности как из экскурсии. Это становится понятнее на уже приводившихся примерах реальности сновидений или теоретического мышления. Аналогичны «переключения» с мира повседневной жизни на мир игры, как играющих детей, так и взрослых. Блестящая иллюстрация такой игры — театр. Переход из одной реальности в другую отмечен тем, что поднимается и опускается занавес. Когда занавес поднимается, зритель «переносится» в другой мир со своими собственными значениями и устройством, не имеющими ничего или, напротив, много общего с устройством повседневной жизни. Когда занавес опускается, зритель «возвращается к реальности»,
Семінар 1
51
Compared to the reality of everyday life, other realities appear as finite provinces of meaning, enclaves within the paramount reality marked by circumscribed meanings and modes of experience. The paramount reality envelops them on all sides, as it were, and consciousness always returns to the paramount reality as from an excursion. This is evident from the illustrations already given, as in the reality of dreams or that of theoretical thought. Similar ‘commutations’ take place between the world of everyday life and the world of play, both the playing of children and, even more sharply, of adults. The theatre provides an excellent illustration of such playing on the part of adults. The transition between realities is marked by the rising and falling of the curtain. As the curtain rises, the spectator is ‘transported to another world’, with its own meanings and an order that may or may not have much to do with the order of everyday life. As the curtain falls, the spectator ‘returns to reality’, that is, to the paramount reality of everyday life by comparison with which the reality presented on the stage now appears tenuous and ephemeral, however vivid the presentation may have been a few moments previously. Aesthetic and religious experience is rich in producing transitions of this kind, inasmuch as art and religion are endemic producers of finite provinces of meaning. All finite provinces of meaning are characterized by a turning away of attention from the reality of everyday life. While there are, of course, shifts in attention within everyday life, the shift to a finite province of meaning is of a much more radical kind. A radical change takes place in the tension of consciousness. In the context of religious experience this has been aptly called ‘leaping’. It is important to stress, however, that the reality of everyday life retains its paramount status even as such ‘leaps’ take place. If nothing else, language makes sure of this. The common language available to me for the objectification of my experiences is grounded in everyday life and keeps pointing back to it even as I employ it to interpret experiences in finite provinces of meaning. Typically, therefore, I ‘distort’ the reality of the latter as soon as I begin to use the common language in interpreting them, that is, I ‘translate’ the non- everyday experiences back into the paramount reality of everyday life. This may be readily seen in terms of dreams, but is also typical of those trying to report about theoretical, aesthetic or religious worlds of meaning. The theoretical physicist tells us that his concept of space cannot be conveyed linguistically, just as the artist does with regard to the meaning of his creations and the mystic with regard to his encounters with the divine. Yet all these—dreamer, physicist, artist and mystic—also live in the reality of everyday life. Indeed, one of their important problems is to interpret the coexistence of this reality with the reality enclaves into which they have ventured. The world of everyday life is structured both spatially and temporally. The spatial structure is quite peripheral to our present considerations. Suffice it to point out that it, too, has a social dimension by virtue of the fact that my manipulatory zone intersects with that of others. More important for our present purpose is the temporal structure of everyday life. Temporality is an intrinsic property of consciousness. The stream of consciousness is always ordered temporally. It is possible to differentiate between different levels of this temporality as it is intrasubjectively available. Every individual is conscious of an inner flow of time, which in turn is founded on the physiological rhythms of the organism though it is not identical with these. It would greatly exceed the scope of these prolegomena to enter into a detailed analysis of these levels of
52
Семінар 1
вернее, к высшей реальности повседневной жизни, по сравнению с которой реальность, представленная на сцене, теперь кажется незначительной и эфемерной, сколь бы живым ни было представление несколько минут назад. Эстетический и религиозный опыт богат такого рода переходами, поскольку искусство и религия создают конечные области значений. Все конечные области значений характеризуются переключением на них внимания с реальности повседневной жизни. Хотя, конечно, переключения внимания случаются и в рамках повседневной жизни, но переключение внимания на конечную область значений — гораздо глубже и основательнее. Происходит радикальное изменение напряженности сознания. В контексте религиозного опыта его называли просто «скачком». Впрочем, нужно подчеркнуть, что реальность повседневной жизни сохраняет Свой верховный статус даже и в случае таких «скачков». Если не что-то иное, то язык убеждает нас в этом. Обычный язык, объективирующий мой опыт, укоренен в повседневной жизни и сохраняет с ней связь, даже если я пользуюсь языком для интерпретации опыта в конечных областях значений. Поэтому обычно я «искажаю» реальность последних, как только начинаю пользоваться языком для их интерпретации, т.е. я «перевожу» неповседневный опыт в высшую реальность повседневной жизни. Это хорошо видно на примере сновидений, а также характерно для тех, кто пытается описать теоретический, эстетический и религиозный миры значений. Физик-теоретик говорит нам, что его концепция пространства невыразима на разговорном языке, так же, как артист говорит то же самое о смысле его произведений, а мистик — о встрече с божественным. Однако все они — сновидец, физик, артист и мистик — живут также и в реальности повседневной жизни. Одной из важнейших проблем для них оказывается то, как интерпретировать сосуществование этой реальности с другими, вкрапленными в нее реальностями. Мир повседневной жизни имеет пространственную и временную структуры. Пространственная структура здесь нас мало интересует. Достаточно сказать лишь то, что она имеет социальное измерение, благодаря тому факту, что зона моих манипуляций пересекается с зоной манипуляций других людей. Гораздо важнее для нашей цели временная структура. Темпоральность — это свойство, присущее сознанию. Поток сознания всегда упорядочен во времени. Можно различать разные уровни темпоральности, поскольку она характерна для любого субъекта. Каждый индивид ощущает внутреннее течение времени, которое основано на психологических ритмах организма, хотя и не тождественных ему. Для того чтобы детально проанализировать уровни интерсубъективной темпоральности, следовало бы значительно расширить рамки данных пролегомен. Как мы уже отмечали, интерсубъективность повседневной жизни тоже имеет темпоральное измерение. В мире повседневной жизни есть свое интерсубъективное доступное стандартное время. Стандартное время можно понять как пересечение космического времени и существующего в обществе календаря, основанного на временных циклах природы и внутреннего времени с его указанными выше различиями. Не существует полной одновременности этих различных уровней темпоральности, о чем свидетельствует восприятие ожидания. Как мой организм, так и мое общество накладывают на меня и мое внутреннее
Семінар 1
53
intrasubjective temporality. As we have indicated, however, intersubjectivity in everyday life also has a temporal dimension. The world of everyday life has its own standard time, which is intersubjectively available. This standard time may be understood as the intersection between cosmic time and its socially established calendar, based on the temporal sequences of nature, and inner time, in its aforementioned differentiations. There can never be full simultaneity between these various levels of temporality, as the experience of waiting indicates most clearly. Both my organism and my society impose upon me, and upon my inner time, certain sequences of events that involve waiting. I may want to take part in a sports event, but I must wait for my bruised knee to heal. Or again, I must wait until certain papers are processed so that my qualification for the event may be officially established. It may readily be seen that the temporal structure of everyday life is exceedingly complex, because the different levels of empirically present temporality must be ongoingly correlated. The temporal structure of everyday life confronts me as a facticity with which I must reckon, that is, with which I must try to synchronize my own projects. I encounter time in everyday reality as continuous and finite. All my existence in this world is continuously ordered by its time, is indeed enveloped by it. My own life is an episode in the externally factitious stream of time. It was there before I was born and it will be there after I die. The knowledge of my inevitable death makes this time finite for me. I have only a certain amount of time available for the realization of my projects, and the knowledge of this affects my attitude to these projects. Also, since I do not want to die, this knowledge injects an underlying anxiety into my projects. Thus I cannot endlessly repeat my participation in sports events. I know that I am getting older. It may even be that this is the last occasion on which I have the chance to participate. My waiting will be anxious to the degree in which the finitude of time impinges upon the project. The same temporal structure, as has already been indicated, is coercive. I cannot reverse at will the sequences imposed by it—‘first things first’ is an essential element of my knowledge of everyday life. Thus I cannot take a certain examination before I have passed through certain educational programmes, I cannot practise my profession before I have taken this examination, and so on. Also, the same temporal structure provides the historicity that determines my situation in the world of everyday life. I was born on a certain date, entered school on another, started working as a professional on another, and so on. These dates, however, are all ‘located’ within a much more comprehensive history, and this ‘location’ decisively shapes my situation. Thus I was born in the year of the great bank crash in which my father lost his wealth, I entered school just before the revolution, I began to work just after the Great War broke out, and so forth. The temporal structure of everyday life not only imposes prearranged sequences upon the ‘agenda’ of any single day but also imposes itself upon my biography as a whole. Within the coordinates set by this temporal structure I apprehend both daily ‘agenda’ and overall biography. Clock and calendar ensure that, indeed, I am a ‘man of my time’. Only within this temporal structure does everyday life retain for me its accent of reality. Thus in cases where I may be ‘disoriented’ for one reason or another (say, I have been in an automobile accident in which I was knocked unconscious), I feel an almost instinctive urge to ‘reorient’ myself within the temporal structure of everyday life. I look at my watch and try to recall what day it is. By these acts alone I re-enter the reality of everyday life.
54
Семінар 1
время определенную последовательность событий, включающую и ожидание. Мне может хотеться принять участие в спортивном состязании, но приходится ждать, пока заживет мое ушибленное колено. Или опять приходится ждать, пока будут готовы бумаги, необходимые для официального признания моей квалификации. Вполне понятно, что темпоральная структура повседневной жизни необычайно сложна, так как разные уровни эмпирической темпоральности все время должны приводиться в соответствие друг с другом. Я сталкиваюсь с темпоральной структурой повседневной жизни как с фактичностью, с которой я должен считаться, т. е. я должен постараться, чтобы мои проекты совпадали с ней по времени. В повседневной жизни я воспринимаю время как непрерывное и конечное. Все мое существование в этом мире, постоянно упорядочиваемое временем, насквозь проникнуто им. Моя собственная жизнь — лишь эпизод во внешнем условном потоке времени. Оно существовало до моего рождения и будет существовать после того, как я умру. Знание неизбежности моей смерти делает это время конечным для меня. У меня есть лишь определенное количество времени, отпущенное мне для реализации моих проектов, и знание этого влияет на мое отношение к этим проектам. Поскольку я не хочу умирать, это знание отравляет тревогой мои проекты. Так, я знаю, что не смогу до бесконечности участвовать в спортивных состязаниях. Я знаю, что становлюсь старше. Может даже статься, что это последняя возможность моего участия. Мое ожидание будет тревожным в той степени, в какой конечность времени посягает на мой проект. Как уже отмечалось, эта темпоральная структура принудительна. Я не могу по своей воле повернуть вспять последовательность событий, налагаемых ею: «первое-сначала» — это существенный элемент моего знания повседневной жизни. Так, я не могу сдать тот или иной экзамен, пока не усвою определенных образовательных программ, не могу приступить к работе, пока не сдам экзамена и т.д. Кроме того, та же темпоральная структура предполагает историчность, которая определяет мою ситуацию в мире повседневной жизни. Я родился в один день, пошел в школу — в другой, начал работать — в третий и т.д. Однако эти даты всегда «размещены» в более широких исторических рамках, и это «размещение» несомненно формирует мою ситуацию. Так, я родился в год полного банкротства, когда мой отец потерял все свое состояние, я пошел в школу прямо перед революцией, начал работать сразу после того, как разразилась мировая война и т.д. Темпоральная структура налагает предустановленную последовательность не только на «повестку» любого дня, но и на всю мою биографию. В рамках системы координат, установленной темпоральной структурой, я воспринимаю как ежедневный «ритуал», так и всю мою биографию. Часы и календарь подтверждают, что я в самом деле «человек своего времени» Лишь в рамках этой временной структуры повседневная жизнь сохраняет для меня свой акцент реальности. Так, в случаях, когда я по той или иной причине могу быть «дезориентирован» (скажем, если в результате автомобильной катастрофы я потеряю память), я чувствую почти инстинктивное стремление «переориентировать» себя в рамках темпоральной структуры повседневной жизни. Я смотрю на свои часы и пытаюсь вспомнить число. Уже только благодаря этим действиям я снова возвращаюсь в реальность повседневной жизни.
56
Семінар 2
Новий органон
1
Френсіс Бекон XXXIX Есть четыре вида идолов, которые осаждают умы людей2 . Для того чтобы изучать их, дадим им имена. Назовем первый вид идолами рода, второй — идолами пещеры, третий — идолами площади и четвертый — идолами театра. XLI Идолы рода находят основание в самой природе человека, в племени или самом роде людей, ибо ложно утверждать, что чувства человека есть мера вещей3 . Наоборот, все восприятия как чувства, так и ума покоятся на аналогии человека, а не па аналогии мира. Ум человека уподобляется неровному зеркалу, которое, примешивая к природе вещей свою природу, отражает вещи в искривленном и обезображенном виде. XLII Идолы пещеры суть заблуждения отдельного человека4 . Ведь у каждого помимо ошибок, свойственных роду человеческому, есть своя особая пещера, которая ослабляет и искажает свет природы. Происходит это или от особых прирожденных свойств каждого, или от воспитания и бесед с другими, или от чтения книг и от авторитетов, перед какими кто преклоняется, или вследствие разницы во впечатлениях, зависящей от того, получают ли их души предвзятые и предрасположенные или же души хладнокровные и спокойные, или по другим причинам. Так что дух человека, смотря по тому, как он расположен у отдельных людей, есть вещь переменчивая, неустойчивая и как бы случайная. Вот почему Гераклит правильно сказал, что люди ищут знаний в малых мирах, а не в большом, или общем, мире. XLIII Существуют еще идолы, которые происходят как бы в силу взаимной связанности и сообщества людей. Эти идолы мы называем, имея в виду порождающее их общение и сотоварищество людей, идолами площади. Люди объединяются речью. Слова же устанавливаются сообразно разумению толпы. Поэтому плохое и нелепое установление слов удивительным 1
Бэкон, Фрэнсис. Вторая часть сочинения, называемая Новый Органон, или истинные указания для истолкования природы // Бэкон, Френсис. Сочинения в двух томах. Второе, исправленное и дополненное издание. Т.2. М.: Мысль, 1978.
2
Термин «idolum» первоначально (в греч.) означал «призрак», «тень умершего», «видение». В средневе��ковой церковной латыни означал «фигура божка», «идол». Ф. Бэкон возвращается к изначальному значению термина, имея в виду призрак, уводящий человеческое познание на ложный путь. Интересно, что и Роджер Бэкон (XIII в.) говорил о четырех препятствиях (offendicula) на пути познания: доверие недостаточному авторитету, привычка, приверженность общепринятым мнениям, боязнь признаться в собственном незнании.
3
Бэкон здесь имеет в виду тезис, обычно приписываемый софисту Протагору (см. Платон. Теэтет, 151е152с).
4
Образ-символ пещеры заимствован у Платона (см. «Государство», VII, 514b).
57
Семінар 2
The New Organon
1
Francis Bacon XXXIX There are four kinds of illusions which block men’s minds. For instruction’s sake, we have given them the following names: the first kind are called idols of the tribe; the second idols of the cave; the third idols of the marketplace; the fourth idols of the theatre.2 XLI The idols of the tribe are founded in human nature itself and in the very tribe or race of mankind. The assertion that the human senses are the measure of things is false; to the contrary, all perceptions, both of sense and mind, are relative to man, not to the universe. The human understanding is like an uneven mirror receiving rays from things and merging its own nature with the nature of things, which thus distorts and corrupts it. XLII The idols of the cave are the illusions of the individual man. For (apart from the aberrations of human nature in general) each man has a kind of individual cave or cavern which fragments and distorts the light of nature. This may happen either because of the unique and particular nature of each man; or because of his upbringing and the company he keeps; or because of his reading of books and the authority of those whom he respects and admires; or because of the different impressions things make on different minds, preoccupied and prejudiced perhaps, or calm and detached, and so on. The evident consequence is that the human spirit (in its different dispositions in different men) is a variable thing, quite irregular, almost haphazard. Heraclitus3 well said that men seek knowledge in lesser, private worlds, not in the great or common world. XLIII There are also illusions which seem to arise by agreement and from men’s association with each other, which we call idols of the marketplace; we take the name from human exchange and community. Men associate through talk; and words are chosen to suit the understanding of the common people. And thus a poor and unskilful code of words incredibly obstructs the understanding. The definitions and explanations with which learned men have been accustomed to protect and in some way liberate themselves, do not restore the situation at all. Plainly words do violence to the understanding, and confuse everything; and betray men into countless empty disputes and fictions. 1
Bacon, Francis. The New Organon. / ed.by Lisa Jardine, Michael Silverthorne. New York: Cambridge University Press, 2000.
2
It has seemed better to accept the time-honoured translations of the four classes of idola, as given in this aphorism. We have however sometimes chosen to translate idola itself, apart from these four phrases, as ‘illusions’.
3
Heraclitus, fr. 2. A Greek philosopher of the late sixth century, Heraclitus of Ephesus is one of the early Greek philosophers whom as a group Bacon much admired. See 1.68.
58
Семінар 2
образом осаждает разум. Определения и разъяснения, которыми привыкли вооружаться и охранять себя ученые люди, никоим образом не помогают делу. Слова прямо насилуют разум, смешивают все и ведут людей к пустым и бесчисленным спорам и толкованиям. XLIV Существуют, наконец, идолы, которые вселились в души людей из разных догматов философии, а также из превратных законов доказательств. Их мы называем идолами театра, ибо мы считаем, что, сколько есть принятых или изобретенных философских систем, столько поставлено и сыграно комедий, представляющих вымышленные и искусственные миры. Мы говорим это не только о философских системах, которые существуют сейчас или существовали некогда, так как сказки такого рода могли бы быть сложены и составлены во множестве; ведь вообще у весьма различных ошибок бывают почти одни и те же причины. При этом мы разумеем здесь не только общие философские учения, но и многочисленные начала и аксиомы наук, которые получили силу вследствие предания, веры и беззаботности. Однако о каждом из этих родов идолов следует более подробно и определенно сказать в отдельности, дабы предостеречь разум человека. LII Таковы те идолы, которых мы называем идолами рода. Они происходят или из единообразия субстанции человеческого духа, или из его предвзятости, или из его ограниченности, или из неустанного его движения, или из внушения страстей, или из неспособности чувств, или из способа восприятия. LIII Идолы пещеры происходят из присущих каждому свойств как души, так и тела, а также из воспитания, из привычек и случайностей. Хотя этот род идолов разнообразен и многочислен, все же укажем на те из них, которые требуют больше всего осторожности и больше всего способны совращать и загрязнять ум. LVIII Осмотрительность в созерцаниях должна быть такова, чтобы не допустить и изгнать идолы пещеры, кои преимущественно происходят либо из господства прошлого опыта, либо от избытка сопоставления и разделения, либо из склонности к временному, либо из обширности и ничтожности объектов. Вообще пусть каждый созерцающий природу вещей считает сомнительным то, что особенно сильно захватило и пленило его разум. Необходима большая предосторожность в случаях такого предпочтения, чтобы разум остался уравновешенным и чистым. LIX Но тягостнее всех идолы площади, которые проникают в разум вместе со словами и именами. Люди верят, что их разум повелевает словами. Но бывает и так, что слова обращают свою силу против разума. Это сделало науки и философию софистическими и бездейственными. Большая же часть слов имеет своим источником обычное мнение и разделяет
59
Семінар 2
XLIV Finally there are the illusions which have made their homes in men’s minds from the various dogmas of different philosophies, and even from mistaken rules of demonstration. These I call idols of the theatre, for all the philosophies that men have learned or devised are, in our opinion, so many plays produced and performed which have created false and fictitious worlds. We are not speaking only of the philosophies and sects now in vogue or even of the ancient ones; many other such plays could be composed and concocted, seeing that the causes of their very different errors have a great deal in common. And we do not mean this only of the universal philosophies, but also of many principles and axioms of the sciences which have grown strong from tradition, belief and inertia. But we must speak at greater length and separately of each different kind of idol, to give warning to the human understanding. LII Such then are the illusions that we call idols of the tribe, which have their origin either in the regularity of the substance of the human spirit; or in its prejudices; or in its limitations; or in its restless movement; or in the influence of the emotions; or in the limited powers of the senses; or in the mode of impression. LIII Idols of the cave have their origin in the individual nature of each man’s mind and body; and also in his education, way of life and chance events. This category is varied and complex, and we shall enumerate the cases in which there is the greatest danger and which do most to spoil the clarity of the understanding. LVIII Let such be the care in observation which will banish and get rid of idols of the cave, which mostly have their origin in a dominance or excess of composition and division, or in partiality for historical periods, or in the large and minute objects. And in general every student of nature must hold in suspicion whatever most captures and holds his understanding; and this warning needs to be all the more applied in issues of this kind, to keep the understanding clear and balanced. LIX But the idols of the marketplace are the biggest nuisance of all, because they have stolen into the understanding from the covenant 5 on words and names. For men believe that their reason controls words. But it is also true that words retort and turn their force back upon the understanding; and this has rendered philosophy and the sciences sophistic and unproductive. And words are mostly bestowed to suit the capacity of the common man, and they dissect things along the lines most obvious to the common understanding. And when a sharper understanding, or more 4
4
We have retained the traditional translation of this phrase because it is so familiar. However, ‘marketplace’ has quite the wrong connotation in suggesting some economic notion. A better rendering of ‘forum’ would be ‘townsquare’; it is the place where men meet and talk and reinforce each others’ ‘idols’, or ‘illusions’. On ‘idols’ see ‘Plan of the Work’, n. 13.
5
foedus: for agreement as the origin of the meaning of words, see above, 1.43.
60
Семінар 2
вещи в границах, наиболее очевидных для разума толпы. Когда же более острый разум и более прилежное наблюдение хотят пересмотреть эти границы, чтобы они более соответствовали природе, слова становятся помехой. Отсюда и получается, что громкие и торжественные диспуты ученых часто превращаются в споры относительно слов и имен, а благоразумнее было бы (согласно обычаю и мудрости математиков) с них и начать для того, чтобы посредством определений привести их в порядок. Однако и такие определения вещей, природных и материальных, не могут исцелить этот недуг, ибо и сами определения состоят из слов, а слова рождают слова, так что было бы необходимо дойти до частных примеров, их рядов и порядка, как я скоро и скажу, когда перейду к способу и пути установления понятий и аксиом. LXI Идолы театра не врождены и не проникают в разум тайно, а открыто передаются и воспринимаются из вымышленных теорий и из превратных законов доказательств. Однако попытка опровергнуть их решительно не соответствовала бы тому, что сказано нами. Ведь если мы не согласны ни относительно оснований, ни относительно доказательств, то невозможны никакие доводы к лучшему. Честь древних остается незатронутой, у них ничего не отнимается, потому что вопрос касается только пути. Как говорится, хромой, идущий по дороге, опережает того, кто бежит без дороги. Очевидно и то, что, чем более ловок и быстр бегущий по бездорожью, тем больше будут его блуждания. Наш же путь открытия наук таков, что он немногое оставляет остроте и силе дарований, но почти уравнивает их. Подобно тому как для проведения прямой линии или описания совершенного круга много значат твердость, умелость и испытанность руки, если действовать только рукой, — мало или совсем ничего не значит, если пользоваться циркулем и линейкой. Так обстоит и с нашим методом. Однако, хотя отдельные опровержения здесь не нужны, надо кое-что сказать о видах и классах этого рода теорий. Затем также и о внешних признаках их слабости и, наконец, о причинах такого злосчастного долгого и всеобщего согласия в заблуждении, чтобы приближение к истине было менее трудным и чтобы человеческий разум охотнее очистился и отверг идолы. LXII Идолы театра или теорий многочисленны, и их может быть еще больше, и когда-нибудь их, возможно, и будет больше. Если бы в течение многих веков умы людей не были заняты религией и теологией п если бы гражданские власти, особенно монархические, не противостояли такого рода новшествам, пусть даже умозрительным, и, обращаясь к этим новшествам, люди не навлекали на себя опасность и не несли ущерба в своем благосостоянии, не только не получая наград, но еще и подвергаясь презрению и недоброжелательству, то, без сомнения, были бы введены еще многие философские и теоретические школы, подобные тем, которые некогда в большом разнообразии’ процветали у греков. Подобно тому как могут быть измышлены многие предположения относительно явлений небесного эфира, точно так же и в еще большей степени могут быть образованы и построены разнообразные
Семінар 2
61
careful observation, attempts to draw those lines more in accordance with nature, words resist. Hence it happens that the great and solemn controversies of learned men often end in disputes about words and names. But it would be wiser (in the prudent manner of the mathematicians) to begin with them, and to reduce them to order by means of definitions. However, in the things of nature and matter, these definitions cannot cure this fault. For the definitions themselves consist of words, and words beget words, so that it is necessary to have recourse to particular instances and their sequences and orders; as we shall explain soon when we deal with the method and manner of forming notions and axioms. LXI Idols of the theatre are not innate or stealthily slipped into the understanding; they are openly introduced and accepted on the basis of fairytale theories and mistaken rules of proof. It is not at all consistent with our argument to attempt or undertake to refute them. There is no possibility of argument, since we do not agree either about the principles or about the proofs.6 It is a happy consequence that the ancients may keep their reputation. I take nothing from them, since the question is simply about the way. As the saying goes, a lame man on the right road beats the runner who misses his way. It is absolutely clear that if you run the wrong way, the better and faster you are, the more you go astray. Our method of discovery in the sciences is designed not to leave much to the sharpness and strength of the individual talent; it more or less equalises talents and intellects. In drawing a straight line or a perfect circle, a good deal depends on the steadiness and practice of the hand, but little or nothing if a ruler or a compass is used. Our method is exactly the same. But though there is no point in specific refutations, something must be said about the sects and kinds of such theories; and then of the external signs that the situation is bad; and lastly of the reasons for so much failure, and such persistent and general agreement in error; so that there may be easier access to true things, and the human understanding may be more willing to cleanse itself and dismiss its idols. LXII There are many idols of the theatre, or theories, and there could be many more, and perhaps one day there will be. For if men’s minds had not been preoccupied for so many centuries now with religion and theology, and if also civil governments (especially monarchies) had not been hostile to such novelties even in thought, so that men could not get involved in them without danger and damage to their fortunes, and would not only be deprived of reward but exposed to contempt and envy, without doubt a number of other philosophical and theoretical sects would have been introduced, like those which once flourished in great variety in ancient Greece. For just as several accounts of the heavens can be fashioned from the phenomena of the air, so, and much more, various dogmas can be based and constructed upon the phenomena of philosophy. And the stories of this kind of theatre have something else in common with the dramatist’s theatre, that narratives made up for the stage are neater and more elegant than true stories from history, and are the sort of thing people prefer. 6
This is a legal maxim which Bacon adapts to his method.
62
Семінар 2
догматы относительно феноменов философии. Вымыслам этого театра свойственно то же, что бывает и в театрах поэтов, где рассказы, придуманные для сцены, более слажены и красивы и скорее способны удовлетворить желания каждого, нежели правдивые рассказы из истории. Содержание же философии вообще образуется путем выведения многого из немногого пли немногого из многого, так что в обоих случаях философия утверждается на слишком узкой основе опыта и естественной истории и выносит решения из меньшего, чем следует. Так, философы рационалистического толка выхватывают из опыта разнообразные и тривиальные факты, не познав их точно, не изучив и не взвесив прилежно. Все остальное они возлагают на размышления и деятельность ума. Есть ряд других философов, которые, усердно и тщательно потрудившись над немногими опытами, отважились вымышлять и выводить из них свою философию, удивительным образом извращая и толкуя все остальное применительно к ней. Существует и третий род философов, которые под влиянием веры и почитания примешивают к философии богословие и предания. Суетность некоторых из них дошла до того, что они выводят науки от духов и гениев. Таким образом, корень заблуждений ложной философии троякий: софистика, эмпирика и суеверие.
Семінар 2
63
In general, for the content of philosophy, either much is made of little or little is made of much, so that in both cases philosophy is built upon an excessively narrow basis of experience and natural history, and bases its statements on fewer instances than is proper. Philosophers of the rational type are diverted from experience by the variety of common phenomena, which have not been certainly understood or carefully examined and considered; they depend for the rest on reflection and intellectual exercise. There are also philosophers of another type who have laboured carefully and faithfully over a few experiments, and have had the temerity to tease out their philosophies from them and build them up; the rest they twist to fit that pattern in wonderful ways. There is also a third type, who from faith and respect mingle theology and traditions; some of them have been unfortunately misled by vanity to try to derive sciences from Spirits and Genii. And so the root of errors and false philosophy is of three kinds: Sophistic, Empirical and Superstitious.
64
Семінар 2
Міркування про метод
1
Рене Декарт Частина друга. Головні правила методу І подібно до того як безліч законів нерідко дає привід до виправдання пороків і державний порядок значно кращий, якщо законів небагато, але їх суворо дотримуються, так і замість численних правил, що складають логіку, я визнав, що було б достатньо і чотирьох, аби я тільки прийняв тверде рішення постійно дотримуватися їх без жодного винятку. Перше — ніколи не приймати за істинне нічого, що я не визнав би таким з очевидністю, тобто ретельно уникати похапливості і упередженості та включати у свої судження тільки те, що уявляється моєму розумові настільки ясно і виразно, що не дає мені жодного приводу для сумніву. Друге — ділити кожне з розгляданих мною труднень на стільки частин, скільки можливо і потрібно для кращого їх розв’язання. Третє — розташовувати свої думки у певній послідовності, починаючи з предметів найпростіших і найлегше пізнаваних, і сходити поволі, мов по сходинках, до пізнання найскладніших, припускаючи існування порядку навіть серед тих, які природно не передують одне одному. І останнє — робити скрізь переліки настільки повні2 й огляди настільки всеохопні, щоб бути впевненим, що ніщо не пропущено. Ці довгі ланцюжки доводів, найпростіших і легких, до яких зазвичай вдаються у геометрії, щоб дійти найскладніших доведень, дали мені можливість уявити собі, що і всі речі, які можуть стати для людей предметом пізнання, перебувають між собою у такій самій послідовності і що, таким чином, якщо утримуватися від того, щоб приймати за істинне будьщо, що таким не є, і завжди дотримуватися послідовності, в якій слід виводити одні речі з інших, то не може існувати істин ані настільки віддалених, щоб вони були недосяжними, ані настільки прихованих, щоб не можна було б їх розкрити. Мені не знадобилося великих зусиль відшукати ті, з яких слід починати, бо я вже знав, що починати треба з найпростішого і легко пізнаваного; і беручи до уваги, що між тих, хто раніше досліджував істину в науках, тільки математикам вдалося знайти деякі доведення, тобто деякі точні та очевидні доводи, я не мав сумніву, що й мені належало почати з того, що вони дослідили, хоча я й не очікував від цього іншої користі, крім тієї, що вони привчать мій розум живитись істиною і аж ніяк не задовольнятися хибними доказами… І справді, насмілюся сказати, що точне дотримання небагатьох обраних мною правил дозволило мені настільки легко розв’язати всі питання, які досліджують ці дві науки, що за два або три місяці вивчення, розпочавши з найпростіших і найзагальніших та 1
Декарт, Рене. Міркування про метод, щоб правильно спрямувати свій розум і відшукати істину в науках / пер. В. Андрушка, С. Гатальської. К.: Тандем, 2001.
2
У латинському перекладі додано: «як відшукуючи центр речей, так і продивляючись утруднення у всіх речах».
65
Семінар 2
A Discourse on the Method
1
René Descartes Part two And just as a great number of laws is often a pretext for wrongdoing, with the result that a state is much better governed when, having only a few, they are strictly observed; so also I came to believe that in the place of the great number of precepts that go to make up logic, the following four would be sufficient for my purposes, provided that I took a firm and unshakeable decision never once to depart from them. The first was never to accept anything as true that I did not incontrovertibly know to be so; that is to say, carefully to avoid both prejudice and premature conclusions; and to include nothing in my judgements other than that which presented itself to my mind so clearly and distinctly, that I would have no occasion to doubt it.2 The second was to divide all the difficulties under examination into as many parts as possible, and as many as were required to solve them in the best way. The third was to conduct my thoughts in a given order, beginning with the simplest and most easily understood objects, and gradually ascending, as it were step by step, to the knowledge of the
1
René Descartes. A discourse on the method of correctly conducting one’s reason and seeking truth in the sciences / translated with an introduction and notes by Ian Maclean. New York: Oxford University Press, 2006.
2
on these precepts, see Introduction, pp. xlix-li. His contemporaries would have recognized some of the pro cedures of traditional philosophy here; division and definition, for example, are processes whereby analysis of an object is undertaken; and exhaustive enumeration of a field of enquiry is itself not a novel precept, being one of the three laws of predication (kata pantos: see Aristotle, Posterior Analytics, i.4, 73a 21 ff.); but the categories incontrovertible, prejudice, clear and distinct, and simple and complex are here subtly different. Incontrovertibility (évidence, evidentia) in the traditional sense is a feature of propositions derived from the senses which form the basis of syllogistic demonstration, whereas for Descartes it is to do with the immediacy of mental perception which is not reducible to logical form, and which is ‘clear and distinct’ of itself; prejudice, for scholastic philosophers, is described in more positive terms as the prior knowledge of facts, or the meanings of words, or both (praenotio), and presupposed knowledge in the form of metaphysical principles and categories (form, matter, and privation, act and potency, the four causes, for example), whereas Descartes sees all such mental baggage as noxious; the passage from simple to complex is seen in traditional terms as one from ‘things better known to us [through the senses]’ to ‘things known by their nature’; this is explicitly reversed by Descartes in the title to the second edition of the Meditations, which reads ‘On the Nature of the Human Mind, and That It Is Better Known Than the Body’. Here, and elsewhere, Descartes is dissociating his approach to knowledge from the famous Aristotelian adage there is nothing in the mind that was not first in the senses’ (nil in intellectu quod non prius fuerit in sensu). The passage from simple to complex is described usually in terms of the relationship of terms to propositions. Descartes, on the other hand, is concerned with the rigorous development of knowledge from its foundations, or the passage from elements to compounds. Even ‘not leaving anything out’ separates his undertaking from that of some branches of natural philosophy, in which nature is recognized to have residues and redundancies which would prevent its investigation in any formal mathematical way. Finally, ‘positing’ is for Descartes not a procedure within logic by which a given proposition is taken for the purposes of argument to be true; his supposition is much closer to a step in the hypothetico-deductive method, the formulation of a hypothesis, consistent with general principles, which then needs to be tested against empirical observations.
66
Семінар 2
використовуючи кожну винайдену істину для знаходження нових, я не тільки подужав чимало питань, що видавалися мені раніше важкими, але й дійшов того, що нарешті міг, як мені здавалося, визначити, якими засобами і в яких межах можна розв’язувати навіть незнані для мене завдання. Сподіваюся, ви не вважатимете мене надто самовпевненим, якщо візьмете до уваги, що існує лише одна істина стосовно кожної речі і що той, хто знайшов її, знає про неї все, що можна знати; так, наприклад, дитина, навчена арифметики, зробивши додавання правильно, може бути впевнена, що знайшла стосовно будь-якої шуканої суми все, що може знайти людський розум. Бо врешті-решт метод, який вчить слідувати істинному порядку й точно перелічувати всі обставини шуканого, містить усе, що надає вірогідності правилам арифметики.
Семінар 2
67
most complex; and positing3 an order even on those which do not have a natural order of precedence.4 The last was to undertake such complete enumerations and such general surveys that I would be sure to have left nothing out.5 The long chains of reasonings, every one simple and easy, which geometers habitually employ to reach their most difficult proofs had given me cause to suppose that all those things which fall within the domain of human understanding follow on from each other in the same way, and that as long as one stops oneself taking anything to be true that is not true and sticks to the right order so as to deduce one thing from another, there can be nothing so remote that one cannot eventually reach it, nor so hidden that one cannot discover it.6 And I had little difficulty in determining those with which it was necessary to begin, for I already knew that I had to begin with the simplest and the easiest to understand; and considering that of all those who had up to now sought truth in the sphere of human knowledge, only mathematicians have been able to discover any proofs, that is, any certain and incontrovertible arguments, I did not doubt that I should begin as they had done. Nor did I expect any other usefulness from this, than to accustom my mind to nourish itself on truths and reject false reasonings… ... supposant: this usage is close to that of natural philosophers of Descartes’s generation, for whom suppositiones are ‘those things which must be accepted from the outset before a science can be constructed–definitions, statements of existence and undemonstrated (though not unjustified) principles generally’ (Peter Dear, ‘Jesuit Mathematical Science and the Reconstitution of Experience in the Early Seventeenth Century’, Studies in the History and Philosophy of Science, 18 (1987), 148). Reasoning ex suppositione assumes that the empirical fact, the process, to be explained—acorns developing into oak-trees, for example—was taken or supposed to have actually occurred without impediment (William Wallace, Prelude to Galileo: Essays on Medieval and Sixteenth-Century Sources of Galileo’s Thought (Dordrecht, 1981), 129–59). The question of supposition will come up again (see AT 6. 42, 44–5, 76); here Descartes merely attributes supposition to the order in which a problem is addressed.
3
the order suggested here by Descartes does not specify which the ‘most easily understood objects’ are; in tra ditional Aristotelian terms, a distinction is made between that which is ‘better known by its nature’ and that which is ‘better known to us’ (Prior Analytics, 71b 9–12; ii. 23, 68b 15 if. Physics, i. 1. 184a 16–21; Metaphysics, i. 2, 982a 25). The latter is known initially through the senses; the former is a universal which is derived from the accumulation of sensory particulars {Prior Analytics, ii. 27). The nature of knowledge received into the mind is such that universals are better known to it than the particulars of sensory experience. The alternative ancient view is the Platonic view of reminiscence (on which see Meno, 70A ff.), according to which there is no such thing as discovery, because if we do not know, we will not recognize what we have found, and if we know in fact, then we have no reason to enquire. What is in question here is both the method of discovery of universal terms in ‘science’ and the method of presentation of the results of such enquiry; Descartes presents his method as one of discovery, and does not concern himself here with the pedagogical implications of the order of presentation. His argument that metaphysics precedes physics relegates sensory knowledge from its primordial place: see Introduction, p. li.
4
5
the three elements of the method—division, simplification, enumeration—are interdependent and imply each other (Regulae, 7, AT 10. 392); they also can have a relationship to induction (ibid., AT 10. 390), but only in cases where the cases cited show that no other case can be later conceived which would invalidate the conclusion (e.g. that the area of a circle is greater than all other figures having the same periphery). Each element of the enumeration for Descartes is confirmed by the intuition of its clearness, distinctness, and evidentness as a reliable building-block for further deductions; such a test is much more rigorous than the empirical version of induction set out, for example, by Francis Bacon in Book 2 of his Novum organum.
6
this is Descartes’s version of the mos geometricus, which is praised as a procedure by a number of ancient philosophers (among them Galen), and their Renaissance followers (Cardano).
68
Семінар 2
Семінар 2
69
And indeed, I venture to claim that the scrupulous observance of the few precepts I had chosen gave me such ease in unravelling all the questions covered by these two branches of knowledge that in the two or three months I spent investigating them,7 having begun with the simplest and most general (every truth that I discovered being a rule that I used afterwards to find others), not only did I solve some which I had earlier judged very difficult, but it also seemed to me, towards the end of this period, that I was able to determine, even in respect of those questions which I had not solved, by what means and to what extent it was possible to solve them. In claiming this I will appear perhaps less conceited to you if you consider that, as there is only one truth of any one thing, whoever finds it knows as much as can be known about it, and that, for example, a child trained in arithmetic who does a sum according to the rules can be quite certain of having discovered everything the human mind can find out about the sum in question. In short, the method that teaches one to follow the correct order and to enumerate all the factors of the object under examination, contains everything that confers certainty on arithmetical rules.
7
according to Étienne Gilson, Discours de la méthode: texte et commentaire (Paris, 1925), 222–3, the period in question must lie between December 1619 and February 1620.
70
Семінар 2
Критика чистого розуму
1
Іммануїл Кант Вступ І. Про різницю між чистим і емпіричним знанням Немає жодного сумніву, що все наше знання починається з досвіду; адже чим би мала пробуджуватися до діяльності пізнавальна спроможність, як не предметами, що зачіпають наші чуття і почасти самі спричинюють уявлення, почасти урухомлюють нашу розсудкову діяльність, [спонукаючи] порівнювати їх, сполучати або розділяти, і так переробляти сирий матеріал чуттєвих вражень у знання предметів, зване досвідом? Отже, за часом жодне наше знання не передує досвіду, — кожне починається з ним. Та хоча все наше знання починається з досвідом, це не означає, що воно все походить від досвіду. Цілком може бути, що навіть наше емпіричне знання складається з того, що ми сприймаємо через враження, і з того, що наша власна пізнавальна спроможність (лише спонукувана чуттєвими враженнями) вносить із себе самої, і цю додачу ми відрізняємо від того основного матеріалу тільки після того, як тривале вправляння привертає до неї нашу увагу і привчає нас виокремлювати її. Отож постає питання, що вимагає принаймні ближчого дослідження і не може бути вирішене відразу, з першого погляду: чи існує таке незалежне від досвіду і навіть від усіх чуттєвих вражень знання? Такі знання називають апріорними, відрізняючи їх від емпіричних знань, що мають апостеріорні джерела — в досвіді. Проте вираз а priori наразі ще не є досить окресленим, щоб адекватно позначити ввесь зміст поставленого питання. Адже нерідко про знання, отримані з емпіричних джерел, говорять, що ми здатні або причетні до них а priori, бо не дістаємо їх безпосередньо з досвіду, а виводимо із загального правіша, яке ми, одначе, запозичили знову ж таки з досвіду. Так, про того, хто підкопав фундамент свого будинку, говорять: він міг а priori знати, що будинок упаде, себто йому не потрібно було очікувати досвіду, що будинок справді впаде. Однак цілком a priori знати про це він усе ж таки не міг. Адже про те, що тіла важкі, і тому падають, коли позбавити їх опори, він мав раніш довідатися з досвіду. Тож надалі ми будемо розуміти під апріорними знаннями ті, що є цілковито незалежні від усякого, а не лише від того чи іншого досвіду. Протилежними їм є емпіричні знання, або ті, що можливі тільки а posteriori, себто через досвід. З-посеред апріорних знань чистими називаються ті, до яких не домішано геть нічого емпіричного. Так, наприклад, положення: «кожна зміна має причину» — є судження апріорне, але не чисте, бо зміна — це таке поняття, що може бути отримане лише з досвіду.
1
Кант, Іммануїл. Критика чистого розуму / пер. з німецької та примітки Ігоря Бурковського. Київ: Юніверс, 2000.
71
Семінар 2
The Critique of Pure Reason
1
Immanuel Kant Introduction2 I.3 On the difference between pure and empirical cognition. There is no doubt whatever that all our cognition begins with experience; for how else should the cognitive faculty be awakened into exercise if not through objects that stimulate our senses and in part themselves produce representations, in part bring the activity of our understanding into motion to compare these, to connect or separate them, and thus to work up the raw material of sensible impressions into a cognition of objects that is called experience?4 As far as time is concerned, then, no cognition in us precedes experience, and with experience every cognition begins. But although all our cognition commences with experience, yet it does not on that account all arise from experience. For it could well be that even our experiential cognition is a composite of that which we receive through impressions and that which our own cognitive faculty (merely prompted by sensible impressions) provides out of itself, which addition we cannot distinguish from that fundamental material until long practice has made us attentive to it and skilled in separating it out. It is therefore at least a question requiring closer investigation, and one not to be dismissed at first glance, whether there is any such cognition independent of all experience and even of all impressions of the senses. One calls such cognitions a priori5, and distinguishes them from empirical ones, which have their sources a posteriori, namely in experience.6 The former expression7 is nevertheless not yet sufficiently determinate to designate the whole sense of the question before us. For it is customary to say of many a cognition derived from experiential sources that we are capable of it or partake in it a priori, because we do not derive it immediately from experience, but rather from a general rule that we have nevertheless itself borrowed from experience. So one says of someone who undermined the foundation of his house that he could have known a priori that it would collapse, i.e., he need not have waited for the experience of it actually collapsing. Yet he could not have known this entirely a priori.8 For that bodies are heavy and 1
Kant, Immanuel. The critique of pure reason / edited [and translated] by Paul Guyer, Allen W Wood. New York: Cambridge University Press, 1998.
2
As in the second edition.
3
Sections I and II (B1–6) replace the first two paragraphs of Section I in the first edition (A1–2).
4
R 2740 and 2741 (16:494).
5
Normally set in roman type, here emphasized by Kant by the use of italics.
6
See R 4851 (18:8–10).
7
That is, “a priori.”
8
In Metaphysik Mrongovius, Kant draws a similar distinction between the a priori simpliciter and the a priori secundum quid, where the latter is “cognized through reason but om empirical principles” (29:751).
72
Семінар 2
II. Ми володіємо певними апріорними знаннями, і навіть посполитий розсудок ніколи не позбавлений їх Тут ідеться про одну ознаку, за якою ми можемо з певністю відрізнити чисте знання від емпіричного. Досвід, щоправда, навчає нас: щось влаштоване так або так, але не [того], що інакше не може бути. Отже, по-перше, якщо нам трапляється положення, що мислиться разом зі своєю необхідністю, то це є апріорне судження; а якщо до того ж воно не виведене з жодних [інших суджень], окрім тих, що самі своєю чергою мають силу необхідного положення, то воно є цілковито апріорним судженням. По-друге, досвід ніколи не дає своїм судженням істинної або строгої загальності—лише умовну й відносну (через індукцію), що, власне, має означати: наскільки ми дотепер помічали, винятків із цього чи того правила не трапляється. Отже, якщо судження мислиться в строгій загальності, себто так, що не допускається можливість жодного винятку, то воно не виведене з досвіду, а має цілковито апріорну значущість. Виходить, емпірична загальність є лише свавільне підвищення значущості [судження] від такої, що має силу для більшості випадків, до такої, що має силу для всіх [випадків], як, наприклад, у положенні: усі тіла важкі; натомість там, де строга загальність належить судженню суттєвим чином, вона вказує на особливе пізнавальне джерело судження — спроможність до апріорного пізнання. Отже, необхідність і строга загальність суть певні ознаки апріорного знання, і нероздільно належать також одна до одної. Та оскільки при вживанні їх часом легше показати його емпіричну обмеженість, аніж випадковість у судженні, а подеколи яснішою буває необмежена загальність, приписувана нами судженню, аніж його необхідність, то зазначені два критерії, кожен із яких непомильний сам по собі (für sich), доцільно використовувати нарізно. Неважко показати, що в людському знанні справді містяться такі необхідні й у найстрогішому сенсі загальні, отже, чисті апріорні судження. Щоб навести приклад з [царини] наук, варто лише поглянути на всі положення математики; а хто бажає приклад з найпоспільнішого вживання розуму, то за такий може правити твердження, що всяка зміна мусить мати причину; в цьому останньому саме поняття причини містить настільки очевидно поняття необхідності пов’язання з діянням та строгої загальності правила, що воно б цілком пропало, коли б ми, як то чинить Юм, стали виводити його з частого поєднання теперішньої події з попередньою і з породженої цим звички (отже, чисто суб’єктивної необхідності) сполучувати уявлення. Навіть і без подібних прикладів на доказ дійсності чистих апріорних засад у нашому пізнанні можна довести необхідність їх для можливості самого досвіду, себто довести а priori. Справді-бо, звідкіля мав би сам досвід брати свою достеменність, якби всі правила, котрими він керується, знову ж таки були б емпіричними, а це значить — випадковими, через що їх навряд чи можна було б вважати першими засадами. Та тут ми можемо вдовольнитися тим, що зазначили як факт чисте вживання нашої пізнавальної спроможності разом з її ознаками. Але не тільки в судженнях, а навіть і в поняттях виявляється апріорне походження деяких із них. Вилучіть поступово з вашого емпіричного поняття тіла все, що в ньому є від досвіду: колір, твердість або м’якість, вагу, навіть непроникність, — і тоді все-таки залишиться простір, що його займало те тіло (тепер уже цілком зникле), і його ви
Семінар 2
73
hence fall if their support is taken away must first have become known to him through experience. In the sequel therefore we will understand by a priori cognitions not those that occur independently of this or that experience, but rather those that occur absolutely independently of all experience. Opposed to them are empirical cognitions, or those that are possible only a posteriori, i.e., through experience. Among a priori cognitions, however, those are called pure with which nothing empirical is intermixed. Thus, e.g., the proposition “Every alteration has its cause” is an a priori proposition, only not pure, since alteration is a concept that can be drawn only from experience.9 II. We are in possession of certain a priori cognitions, and even the common understanding is never without them. At issue here is a mark by means of which we can securely distinguish a pure cognition from an empirical one.10 Experience teaches us, to be sure, that something is constituted thus and so, but not that it could not be otherwise. First, then, if a proposition is thought along with its necessity, it is an a priori judgment; if it is, moreover, also not derived from any proposition except one that in turn is valid as a necessary proposition, then it is absolutely a priori. Second: Experience never gives its judgments true or strict but only assumed and comparative universality (through induction), so properly it must be said: as far as we have yet perceived, there is no exception to this or that rule. Thus if a judgment is thought in strict universality, i.e., in such a way that no exception at all is allowed to be possible, then it is not derived from experience, but is rather valid absolutely a priori. Empirical universality is therefore only an arbitrary increase in validity from that which holds in most cases to that which holds in all, as in, e.g., the proposition “All bodies are heavy,” whereas strict universality belongs to a judgment essentially; this points to a special source of cognition for it, namely a faculty of a priori cognition. Necessity and strict universality are therefore secure indications11 of an a priori cognition, and also belong together inseparably. But since in their use it is sometimes easier to show the empirical limitation in judgments than the contingency in them, or is often more plausible to show the unrestricted universality that we ascribe to a judgment than its necessity, it is advisable to employ separately these two criteria, each of which is in itself infallible.12 Now it is easy to show that in human cognition there actually are such necessary and in the strictest sense universal, thus pure a priori judgments. If one wants an example from the sciences, one need only look at all the propositions of mathematics; if one would have one from the 9
Compare R 3955 (17:364), from 1769. At R 4993 (1776–78; 18:54–5), Kant suggests that philosophy has both pure and empirical parts, a claim crucial to his eventual distinction between the critiques of theoretical and practical reason on the one hand and the metaphysics of nature and morals on the other, so the present suggestion that there is such a thing as impure but a priori cognition should not be overlooked. See also R 5048 (1776–78; 18:72).
10
Compare the ensuing discussion with Leibniz’s comments in the preface to the New Essays concerning Human Understanding, translation by Jonathan Bennett and Peter Remnant (Cambridge: Cambridge University Press, 1981), pp. 49–51.
11
Kennzeichen
12
For a similar suggestion, see Kant’s inaugural dissertation, “On the and principles of the sensible and intelligible worlds,” §29 (2:417).
74
Семінар 2
не зможете відкинути. Так само якщо ви вилучите з вашого емпіричного поняття будь-якого тілесного чи нетілесного об’єкта всі властивості, вивчені з досвіду, то все-таки не зможете забрати від нього ту [властивість], завдяки якій ви мислите його як субстанцію або приналежним до субстанції (хоча це поняття має більшу визначеність, ніж поняття об’єкта взагалі). Отож, силувані необхідністю, з якою це поняття нав’язується вашому розуму, ви мусите визнати, що воно має осідок у нашій пізнавальній спроможності а priori. III. Філософія потребує науки, яка визначала б можливість, принципи та обсяг усіх апріорних знань. Значно більше, ніж усе попереднє, говорить [нам] те, що деякі знання покидають навіть поле всякого можливого досвіду і за допомогою понять, для яких у досвіді ніде не може бути дано відповідного об’єкта, розширюють, як видається, обсяг наших суджень поза всі межі досвіду. Саме до цих останніх знань, що виходять поза чуттєвий світ, [туди] де досвід не може дати провідної нитки та вказівки, належать дослідження нашого розуму, які ми вважаємо набагато важливішими за значенням і далеко вищими за кінцевою метою, ніж усе, чого розсудок може навчитися в царині явищ, причому ми ладні навіть [іти] на ризик скоріш за все заблудитися, аніж облишити такі важливі дослідження з приводу якогось сумніву або зі злегковаження та байдужості. Ці неминучі проблеми самого чистого розуму суть Бог, свобода та безсмертя. Наука, що її кінцевий задум з усіма її налаштуваннями спрямовано власне лише на вирішення цих завдань, називається метафізикою; її спосіб діяння напочатку є догматичним у тому сенсі, що вона впевнено береться до діла без попереднього випробування здатності чи нездатності розуму до такого великого заходу. Видається природним, що, покинувши ґрунт досвіду, не будують відразу ж будинок з наявних невідомо звідки знань і на довірі до засад невідомого походження, не забезпечивши спочатку міцний підмурок тієї споруди шляхом ретельного дослідження, і що, отже, давно вже мало б бути поставлене питання [про те], як же розсудок може прийти до всіх цих апріорних знань, і який обсяг, значущість і вартість вони можуть мати. І справді, нема нічого природнішого, якщо розуміти під словом природний усе те, що має відбуватися в справедливий і розумний спосіб; якщо ж розуміти під цим словом те, що відбувається зазвичай, тоді знову ж таки нема нічого природнішого й зрозумілішого, як те, що таке дослідження мало довгий час не бути здійсненим. Адже окремі види цих знань, як-от математичні, віддавна набули надійності і тим спонукають очікувати цього й від інших, хоча б вони й мали цілком відмінну природу. До того ж хто перебуває поза обрієм досвіду, той упевнений, що не буде спростований досвідом. Спокуса розширювати свої знання така велика, що зупинитися в цьому поступі можна тільки наштовхнувшися на явну суперечність. Але цього можна уникнути, якщо творити свої вимисли обачно, від чого вони анітрохи не перестають бути вимислами. Математика дає нам блискучий приклад [того], як далеко можна просунутися вперед у апріорному пізнанні незалежно від досвіду. Щоправда, вона займається предметами й знаннями лише тією мірою, якою вони можуть бути подані в спогляданні. Однак цю обставину легко можна недобачити, бо згадане споглядання саме може бути дане а priori, і тоді його важко відрізнити від голого чистого поняття. Захоплений таким доказом
Семінар 2
75
commonest use of the understanding, the proposition that every alteration must have a cause will do; indeed in the latter the very concept of a cause so obviously contains the concept of a necessity of connection with an effect and a strict universality of rule that it would be entirely lost if one sought, as Hume did, to derive it from a frequent association of that which happens with that which precedes and a habit (thus a merely subjective necessity) of connecting representations arising from that association.13 Even without requiring such examples for the proof of the reality of pure a priori principles in our cognition, one could establish their indispensability for the possibility of experience itself, thus establish it a priori. For where would experience itself get its certainty if all rules in accordance with which it proceeds were themselves in turn always empirical, thus contingent?;14 hence one could hardly allow these to count as first principles. Yet here we can content ourselves with having displayed the pure use of our cognitive faculty as a fact together with its indication.15 Not merely in judgments, however, but even in concepts is an origin of some of them revealed a priori. Gradually remove from your experiential concept of a body everything that is empirical in it — the color, the hardness or softness, the weight, even the impenetrability — there still remains the space that was occupied by the body (which has now entirely disappeared), and you cannot leave that out. Likewise, if you remove from your empirical concept of every object16 whether corporeal or incorporeal, all those properties of which experience teaches you, you could still not take from it that by means of which you think of it as a substance or as dependent on a substance (even though this concept contains more determination than that of an object17 in general). Thus, convinced by the necessity with which this concept presses itself on you, you must concede that it has its seat in your faculty of cognition a priori. III.18 Philosophy needs a science that determines the possibility, the principles19 and the domain of all cognitions a priori. But what says still more than all the foregoing20 is this, that certain cognitions even abandon the field of all possible experiences, and seem to expand the domain of our judgments beyond all 13
14
Question mark not in original.
15 16 17
Kant refers, of course, to Hume’s famous discussion of causation in the Enquiry concerning Human Understanding (1748). Hume discusses “skeptical doubts” about causal reasoning in section and provides his “skeptical solution” to these doubts in section V; he then discusses “the idea of necessary connexion” and provides his psychological account of the origin of that idea in section VII. Kant’s reference to the concepts of “cause” and of a “necessity of connection” would seem to refer primarily to the latter section. The first Enquiry was translated into German as early as 1755. Kennzeichen, i.e., sign.
Objects
Objects
18
This section number and title added in the second edition. The ensuing paragraph commences the first part of the introduction common to both editions, extending from here to B14, though with one major interpolation in the next paragraph and another change at B11–12.
19
Principien
20
“than all the foregoing” added in the second edition.
76
Семінар 2
могутності розуму, потяг до розширення знання не знає жодних меж. Легкий голуб, розтинаючи у вільному леті повітря й відчуваючи його опір, міг би уявити, що в безповітряному просторі літати йому було б значно краще. Так само Платон покинув чуттєвий світ, бо він ставить розсудку такі тісні бар’єри, і наваживсь [податися] на крилах ідей потойбіч, у порожній простір чистого розсудку. Він не помітив, що своїми намаганнями не просунувся ні на крок, бо не мав жодної перешкоди, [яка могла б правити йому,] так би мовити, за опертя, на якому він би міг базуватися і прикладати туди свої сили, щоб зрушити розсудок із місця. Але така вже звична доля людського розуму в його спекуляціях: якнайскоріш звести до кінця свою будівлю і щойно потому з’ясовувати, чи добре було закладено фундамент. Тоді вишукуються всілякі виправдання, аби заспокоїти нас щодо її придатності або навіть зовсім відхилити такий запізнілий і небезпечний іспит. Під час же будівництва нас утримує від турбот і підозр, підкуповуючи позірною ґрунтовністю, ось що. Значна, а може, й переважна частина діяльності нашого розуму полягає в розчленовуванні (Zergliederungen)2 наявних уже в нас понять про предмети. Це дає нам масу знань, котрі, хоча й власне не більше як роз’яснення чи тлумачення того, що вже мислилося (хоча й іще нечітко) в наших поняттях, але принаймні за формою цінуються нарівні з новим знанням, хоча за матерією, або за змістом, тільки розтлумачують, а не розширюють поняття, які ми маємо. Позаяк цей спосіб діяння дає справжнє апріорне знання, яке має певне й вигідне продовження, то розум, сам того не помічаючи, підсовує під виглядом такого знання твердження зовсім іншого штибу, у яких він і приєднує до даних понять цілком чужі їм, апріорні, не знаючи, як він досягнув їх, і навіть зовсім не замислюючися над цим питанням. Тому я займуся спочатку різницею між цими двома видами знання. IV. Про різницю між аналітичними і синтетичними судженнями В усіх судженнях, у яких мислиться відношення суб’єкта до предиката (я розглядаю тільки ствердні [судження], бо застосувати потім [добуті висновки] до заперечних неважко), це відношення може бути двояким. Або предикат В належить до суб’єкта А як щось таке, що міститься (приховано) в цьому понятті А, або ж В знаходиться цілком поза поняттям А, хоча й стоїть у зв’язку з ним. У першому випадку я називаю судження аналітичним, а в другому — синтетичним. Отже, аналітичні судження (ствердні) — це ті, у яких зв’язок предиката з суб’єктом мислиться через тотожність, а ті, у котрих цей зв’язок мислиться без тотожності, повинні називатися синтетичними судженнями. Перші можна було б також називати пояснювальними, а другі — розширювальними судженнями, оскільки перші своїм предикатом нічого не приєднують до поняття суб’єкта, а лише розкладають його шляхом аналізу (Zergliederung) на складові поняття, що вже мислилися в ньому (хоча й нечітко), останні ж натомість приєднують до поняття суб’єкта предикат, що зовсім не мислився в ньому і не міг би бути видобутий із нього ніяким аналізом; наприклад, коли я кажу «усі тіла є протяглі», то це — судження аналітичне. Адже я не потребую виходити поза те поняття, яке пов’язую зі словом «тіло», аби виявити: з ним поєднана протяглість; [мені слід] лише розчленувати 2
Слово розчленування (Zergliederung) у Канта нерідко є синонімом до терміна грецького походження аналіз (Analysis).
Семінар 2
77
bounds of experience through concepts to which no corresponding object at all can be given in experience. And precisely in these latter cognitions, which go beyond the world of the senses, where experience can give neither guidance nor correction, lie the investigations of our reason that we hold to be far more preeminent in their importance and sublime in their final aim than everything that the understanding can learn in the field of appearances, in which we would rather venture everything, even at the risk of erring, than give up such important investigations because of any sort of reservation or from contempt and indifference.21 These unavoidable problems of pure reason itself are God, freedom and immortality. But the science whose final aim in all its preparations is directed properly only to the solution of these problems is called metaphysics, whose procedure is in the beginning dogmatic, i.e., it confidently takes on the execution of this task without an antecedent examination of the capacity or incapacity22 of reason for such a great undertaking. Now it may seem natural that as soon as one has abandoned the terrain of experience one would not immediately erect an edifice with cognitions that one possesses without knowing whence, and on the credit of principles whose origin one does not know, without having first assured oneself of its foundation through careful investigations, thus that one would all the more23 have long since raised the question how the understanding could come to all these cognitions a priori and what domain, validity, and value they might have. And in fact nothing is more natural, if one understands by the word natural 24 that which properly and reasonably ought to happen; but if one understands by it that which usually happens, then conversely nothing is more natural and comprehensible than that this investigation should long have been neglected.25 For one part of these cognitions, the mathematical, has long been reliable, and thereby gives rise to a favorable expectation about others as well, although these may be of an entirely different nature. Furthermore, if one is beyond the circle of experience, then one is sure of not I being refuted 26 through experience. The charm in expanding one’s cognitions is so great that one can be stopped in one’s progress only by bumping into a clear contradiction. This, however, one can avoid if one makes his inventions carefully, even though they are not thereby inventions any the less. Mathematics gives us a splendid example of how far we can go with a priori cognition independently of experience. Now it is occupied, to be sure, with objects and cognitions only so far as these can be exhibited in intuitions. This circumstance, however, is easily overlooked, since the intuition in question can itself be given a priori, and thus can hardly be distinguished from a mere pure concept. Captivated 27 by such a proof of the power of reason, the drive for expansion 21
The remainder of this paragraph added in the second edition.
22
des Vermögens oder Unvermögens
23
“vielmehr” added in the second edition.
24
“dem Wort natürlich” substituted for “unter diesem Worte” in the second edition.
25
The second edition reads “lange” instead of “lange Zeit.”
26
The second edition reads “widerlegt” instead of “widersprochen.”
27
The second edition reads “eingenommen” instead of “aufgemuntert.”
78
Семінар 2
те поняття, себто лише усвідомити собі розмаїття, яке я повсякчас у ньому мислю, щоб натрапити там на цей предикат: отже, це є аналітичне судження. Натомість якщо я кажу «усі тіла — важкі», то цей предикат є щось цілком інше, ніж те, що я мислю в голому понятті тіла взагалі. Приєднання такого предиката дає, отже, синтетичне судження. Емпіричні судження як такі геть усі є синтетичними. Адже безглуздо було б засновувати аналітичні судження на досвіді, бо я зовсім не мушу виходити за межі свого поняття, щоб сформулювати це судження, і, отже, не потребую для цього жодного свідчення досвіду. Те, що якесь тіло є протяглим—це положення, встановлюване а priori, а не емпіричне судження. Раніш-бо ніж звертатися до досвіду, я маю всі умови для свого судження вже в тому понятті, з якого мені досить тільки видобути предикат відповідно до принципу суперечності, і таким чином я воднораз можу усвідомити необхідність цього судження, що її досвід навіть не міг би мені вказати. Натомість хоча в поняття тіла взагалі я зовсім не включаю предикат ваги, одначе воно позначає той чи інший предмет досвіду через якусь його частину, до котрої я, отже, можу приєднати ще й інші частини того самого досвіду, на додачу до тих, що належать до першого поняття. Я можу спершу пізнати аналітично поняття тіла через ознаки протяглості, непроникності, кшталту та ін., що всі мисляться в цьому понятті. Але потім я розширюю своє знання, і, звертаючись до досвіду, з якого я добув це поняття тіла, виявляю, що з вищеназваними ознаками завжди пов’язана також вага, і, отже, долучаю її синтетично до того поняття як предикат. Отже, можливість синтезу предиката ваги з поняттям тіла ґрунтується на досвіді, бо обидва поняття, хоч одне з них і не міститься в другому, проте, як частини одного цілого, а саме досвіду, який сам є синтетичним сполученням споглядань, належать одне до одного, нехай і лише випадково. Але апріорні синтетичні судження геть-чисто позбавлені цього допоміжного засобу. Якщо я повинен вийти за [межі] поняття А, аби пізнати інше [поняття] В як пов’язане з ним, то на що я спираюся і що вможливлює синтез, коли тут я не маю зручної нагоди шукати це в царині досвіду? Візьмімо положення: усе, що відбувається, має свою причину. У понятті про те, що відбувається, я мислю, щоправда, про якесь існування, котрому передує певний час і т.д., і звідси можна отримати аналітичні судження. Але поняття причини лежить цілковито поза цим поняттям, показує щось відмінне від того, що відбувається, і, отже, зовсім не міститься в цьому останньому уявленні. З якої ж рації я стверджую про те, що взагалі відбувається, щось цілком відмінне від нього, як довідуюся, що хоча поняття причини й зовсім не міститься в тому [першому], проте належить до нього, і то навіть необхідно? Що править тут за те невідоме = х, на яке спирається розум, коли вважає, що знайшов поза поняттям А чужий йому і проте пов’язаний із ним предикат В? Це не може бути досвід, бо наведена засада долучає друге уявлення до першого не лише з більшою загальністю, ніж [та, яку] може дати досвід, але й із виразом необхідності, отже, цілком а priori і з самих лише понять. Уся кінцева мета нашого спекулятивного апріорного пізнання базується саме на таких синтетичних, себто розширювальних, засадах, бо аналітичні судження хоча й надзвичайно важливі та потрібні, але лише для того, щоб досягти тієї виразності понять, яка вимагається для певного й розгорнутого синтезу, як для справжнього нового надбання.
Семінар 2
79
sees no bounds. The light dove, in free flight cutting through the air the resistance of which it feels, could get the idea 28 that it could do even better in airless space. Likewise, Plato abandoned the world of the senses because it set such narrow limits29 for the understanding, and dared to go beyond it on the wings of the ideas, in the empty space of pure understanding. He did not notice that he made no headway by his efforts, for he had no resistance, no support, as it were, by which he could stiffen himself, and to which he could apply his powers in order to put his understanding into motion. It is, however, a customary fate of human reason in speculation to finish its edifice as early as possible and only then to investigate whether the ground has been adequately prepared for it. But at that point all sorts of excuses will be sought to assure us of its sturdiness or also, even better30 to refuse such a late and dangerous examination. What keeps us free of all worry and suspicion during the construction, however, and flatters us with apparent thoroughness, is this. A great part, perhaps the greatest part, of the business of our reason consists in analyses of the concepts that we already have of objects. This affords us a multitude of cognitions that, although they are nothing more than illuminations or clarifications of that which is already thought in our concepts (though still in a confused way), are, at least as far as their form is concerned, treasured as if they were new insights, though they do not extend the concepts that we have in either matter or content, but only set them apart from each other. Now since this procedure does yield a real a priori cognition, which makes secure and useful progress, reason, without itself noticing it, under these pretenses surreptitiously makes assertions of quite another sort, in which reason adds something entirely alien to given concepts and indeed31 does so a priori, without one knowing how it was able to do this and without such a 32 question even being allowed to come to mind. I will therefore deal with the distinction between these two sorts of cognition right at the outset. IV.33 On the difference between analytic and synthetic judgments.34 In all judgments in which the relation of a subject to the predicate is thought (if I consider only affirmative judgments, since the application to negative ones is easy) this relation is possible in Vorstellung
28 29
The second edition reads “so enge Schranken setzt” instead of “so vielfältige Hindernisse legt.” The second edition inserts the words “auch” and “lieber gar.”
30 31
The second edition adds the words “und zwar.”
32
The second edition replaces “diese” with “eine solche.”
33
Section number “IV” added in the second edition.
34
Although Kant had introduced a distinction between the analytic method of philosophy and the synthetic method of mathematics as early as the Inquiry concerning the distinctness of the principles of natural theology and morality, written in 1762 and published in 1764 (see its First Reflection, § I, 2:276), his distinction between analytic and synthetic judgments was publicly introduced for the first time in the following passage of the Critique of Pure Reason. However, the appearance of the distinction in the Critique was the product of a long gestation. The distinction appears in Kant’s marginalia to his copy of Baumgarten’s Metaphysica as early as 1764–66, e.g., R 3738 (17:278–9), and recurs throughout the years in which the Critique was evolving, as in 1769, e.g., R 3923 (17:348) and R 3928 (17:350–1), and again in 1772, e.g., R 4477 (17:566). An extensive discussion of the distinction appears in R 4634 (17:616–19), a note from 1773–76.
80
Семінар 2
V. У всіх теоретичних науках розуму містяться апріорні синтетичні судження як принципи 1. Усі математичні судження є синтетичними. Це положення, дарма що незаперечно достеменне й вельми важливе для подальшого [дослідження], досі, здається, вислизало від уваги аналізувальників (Zergliederer) людського розуму; мало того, воно прямо протилежне всім їхнім припущенням. Річ у тім, що коші було виявлено, що всі умовиводи математиків здійснюються відповідно до принципу суперечності3 (чого вимагає природа будь-якої аподиктичної достеменності), то склалося враження, що й засади теж пізнаються з принципу суперечності, — це було помилковим, бо синтетичне положення, звичайно, можна зрозуміти відповідно до принципу суперечності, однак у жодному разі не саме по собі, а лише так, що [при цьому] передбачається інше синтетичне положення, із котрого воно може бути виснуване. Насамперед слід зауважити, що властиві математичні положення завжди суть апріорні, а не емпіричні судження, бо вони несуть у собі необхідність, яка не може бути взята з досвіду. Якщо ж зі мною тут не погодяться, — то гаразд, я обмежую своє твердження галуззю чистої математики, [саме] поняття якої вже передбачає те, що вона містить не емпіричне, а суто чисте апріорне знання. На перший погляд може видатися, що твердження 7 + 5 = 12 є суто аналітичне положення, яке випливає відповідно до принципу суперечності з поняття суми семи й п’ята. Та коли придивитися ближче, то виявляється, що поняття суми семи й п’яти не містить нічого, крім об’єднанння цих двох чисел у одне єдине, чим аж ніяк не мислиться, що то за єдине число, яке охоплює обидва [доданки]. Поняття дванадцятьох зовсім іще не мислиться тим, що я просто мислю об’єднання семи й п’ята; і хоч скільки б я розчленовував своє поняття такої можливої суми, я не здибаю там дванадцятки. Потрібно вийти за межі цих понять, узявши на допомогу споглядання, що відповідає одному з них, скажімо, свої п’ять пальців або (як Зеґнер4 у своїй арифметиці) п’ять точок, і додавати поступово одиниці даної в спогляданні п’ятірки до поняття сімки. Узявши спочатку число 7 і залучивши на допомогу за[мість] поняття 5 пальці своєї руки як споглядання, я приєдную тепер одиниці, зібрані мною раніш докупи, аби утворити число 5, раз по раз до числа 7 за тим своїм зразком, і таким чином бачу, як виникає число 12. Про те, що 5 мало бути приєднане до 7, я, щоправда, мислив у понятті суми =7 + 5, але не мислив [тоді], що ця сума дорівнює числу 12. Отже, арифметичне положення завжди є синтетичним, і це стає ще очевиднішим, коли взята дещо більші числа, бо тоді ясно, що, хай хоч скільки б ми крутили та вертіли свої поняття, ми ніколи не могли б знайти суми за посередництвом самого лише аналізу наших понять, не залучаючи на допомогу споглядання. Так само жодна засада чистої геометрії не є аналітичною. Що пряма лінія є найкоротша [з усіх ліній] між двома точками — це є синтетичне положення. Адже моє поняття прямої 3
Принцип суперечності — те саме, що закон суперечності. Те, що в формальній логіці зазвичай називають законами мислення, Кант називав принципами (principi) істинності, що можна визнати слушним, оскільки йдеться не про закони в звиклому науковому сенсі, а про норми.
4
Фон Зегнер Йоганн Андреас (von Segner Johann Andreas, 1704–1777) — німецький фізик і математик, найбільше відомий тим, що ввів поняття поверхневого натягу рідини. Кант має тут на увазі його книгу «Основи арифметики та геометрії».
Семінар 2
81
two different ways. Either the predicate B belongs to the subject A as something that is (covertly) contained in this concept A; or B lies entirely outside the concept A, though to be sure it stands in connection with it. In the first case I call the judgment analytic, in the second synthetic. Analytic judgments (affirmative ones) are thus those in which the connection of the predicate is thought through identity, but those in which this connection is thought without identity are to be called synthetic judgments. One could also call the former judgments of clarification, and the latter judgments of amplification,35 since through the predicate the former do not add anything to the concept of the subject, but only break it up by means of analysis into its component concepts, which were already thought in it (though confusedly); while the latter, on the contrary, add to the concept of the subject a predicate that was not thought in it at all, and could not have been extracted from it through any analysis. E.g., if I say: “All bodies are extended,” then this is an analytic judgment. For I do not need to go beyond36 the concept that I combine with the body37 in order to find that extension is connected with it, but rather I need only to analyze that concept, i.e., become conscious of the manifold that I always think in it, in order to encounter this predicate therein; it is therefore an analytic judgment. On the contrary, if I say: “All bodies are heavy,” then the predicate is something entirely different from that which I think in the mere concept of a body in general. The addition of such a predicate thus yields a synthetic judgment 38 Judgments of experience, as such, are all synthetic. For it would be absurd to ground an analytic judgment on experience, since I do not need to go beyond my concept at all in order to formulate the judgment, and therefore need no testimony from experience for that That a body is extended is a proposition that is established a priori, and is not a judgment of experience. For before I go to experience, I already have all the conditions for my judgment in the concept, from which I merely draw out the predicate in accordance with the principle of contradiction, and can thereby at the same time become conscious of the necessity of the judgment, which experience could never teach me. On the contrary, although I39do not at all include the predicate of weight in the concept of a body in general, the concept nevertheless designates an object of experience40 through a Extensive use of the distinction is also to be found in the loose sheets of the so-called Duisburg Nachlaß of 1774–75, e.g., R4674(17:643–7), R4675 (17:648–53), R 4767 (17:653–7), R 4683 (17:669–70), and R4684 (17:670–3). Kant’s notes in Georg Friedrich Meier’s logic textbook (Auszug aus der Vernunftlehre), see also R 3127 (1764–68) and 3128 (1769–70) (16:671), R 3042 (1773–75?; 16:629), and 3136 (1776–78 or 1780s, 16:674). After the publication of the Critique, the distinction was at the center of the debate between Kant and the neo-Leibnizian J. A. Eberhard; see Henry E. Allison, The Kant-Eberhard Controversy (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1 973), especially his translation om Kant’s On a discovery according to which any new Critique of Pure Reason has been made superfluous by an earlier one, 20:228–33 (Allison, pp. 141–5). Even in his latest writings, Kant was still exploring the distinction; see, e.g., Opus postumum, VII.IV.1 22:40–1 (in Immanuel Kant, Opus postumum, edited by Eckart Förster [Cambridge: Cambridge University Press, 1993], pp. 177–78). 35
“Erläuterungs-” and “Erweiterungsurteile.”
36
The second edition reads “über” instead of “aus.”
37
The second edition reads “dem Körper” instead of “dem Wort Körper.”
38 39
The first part of the following paragraph replaces two paragraphs in the first edition; see A7–8 above.
The text common to the first edition resumes here.
40
The second edition has “einen Gegenstand der Erfahrung” instead of the first edition’s “die vollständige Erfahrung.”
82
Семінар 2
не містить нічого від величини, — саму лише якість. Отже, поняття Найкоротшого цілковито приєднується до поняття прямої лінії [ззовні] і ніяким аналізом не може бути видобуте з нього. Отож тут потрібно брата на допомогу споглядання, єдино за посередництвом якого є можливим синтез. Щоправда, декотрі нечисленні засади, висувані геометрами, справді є аналітичними і ґрунтуються на принципі суперечності; але вони, будучи тавтологічними (identische) положеннями, слугують лише для методичного зв’язку (zur Kette der Methode), а не за принципи; наприклад, а=а, Ціле дорівнює самому собі, або (а+b) > а, тобто Ціле більше від своєї частини. Але навіть і ці [положення], хоча вони мають силу на підставі самих лише понять, допускаються в математиці тільки тому, що можуть бути подані в спогляданні. Якщо ми зазвичай гадаємо, ніби предикат таких аподиктичних суджень лежить уже в нашому понятті, і, виходить, судження є аналітичним, то це спричинено виключно двозначністю виразу. Ми якраз повинні домислити до даного поняття певний предикат; і ця необхідність прикута вже до [самих] понять. Але питання не в тому, що ми повинні домислити до даного поняття, а [в тому], що ми дійсно мислимо в ньому, нехай і лише туманно, і тут виявляється, що предикат і справді необхідно притаманний тим поняттям, але не як мислений у самому понятті, а за посередництвом споглядання, яке має долучатися до поняття. 2. Природознавство (фізика) містить у собі, як принципи, апріорні синтетичні судження. Я наведу для прикладу лише пару положень, як-от: за всіх змін тілесного світу кількість матерії лишається незмінною, або: у всякій передачі руху дія й протидія всякчас мусять дорівнювати одна одній. В обох [цих судженнях] очевидними є не тільки необхідність, отже, апріорне походження їх, але й їхній синтетичний характер. Справді-бо, у понятті матерії я не мислю її тривкості, а [маю на думці] тільки її присутність у просторі шляхом наповнення його. Отже, я справді виходжу за [межі] поняття матерії, щоб домислити до нього а priori щось таке, чого я в ньому [доти] не мислив. Отже, це положення є не аналітичним, а синтетичним, і проте мислиться а priori; і те саме [ми бачимо] й у позосталих положеннях чистої частини природознавства. 3. У метафізиці, навіть коли й розглядати її як науку, що її дотепер лише намагаються створити, хоча й доконечну через природу людського розуму, повинні міститися апріорні синтетичні знання, і то зовсім не для того, щоб вона просто розчленовувала й тим самим аналітично витлумачувала поняття, які ми створюємо собі а priori про речі, — ні, [тут] ми прагнемо розширити наші знання а priori, для чого мусимо користуватися такими засадами, котрі додають до даного поняття щось [доти] не наявне в ньому; за допомогою апріорних синтетичних суджень ми заходимо навіть так далеко, що сам досвід не може супроводжувати нас, [як,] наприклад, у положенні: світ мусить мати перший початок і т.ін., таким чином метафізика, принаймні відповідно до своєї мети, складається виключно з апріорних синтетичних положень.
Семінар 2
83
part of it, to which I can therefore add still other parts of the same experience as belonging with the former. I can first cognize the concept of body analytically through the marks of extension, of impenetrability, of shape, etc., which are all thought in this concept. But now I amplify my cognition and, looking back to the experience from which I had extracted this concept of body, I find that weight is also always connected with the previous marks, 41and I therefore add this synthetically as predicate to that concept. It is thus experience 42on which the possibility of the synthesis of the predicate of weight with the concept of body is grounded, since both concepts, though the one is not contained in the other, nevertheless belong together, though only contingently, as parts of a whole, namely experience, which is itself a synthetic combination of intuitions. 43 But in synthetic a priori judgments this means of help is entirely lacking.44 If I am to go beyond45 the concept A in order to cognize another B as combined with it, what is it on which I depend and by means of which the synthesis becomes possible, since I here do not have the advantage of looking around for it in the field of experience? Take the proposition: “Everything that happens has its cause.” In the concept of something that happens, I think, to be sure, of an existence that was preceded by a time, etc., and from that analytic judgments can be drawn. But the concept of a cause lies entirely outside that concept, and46 indicates something different than the concept of what happens in general, and is therefore47 not contained in the latter representation at all. How then do I come to say something quite different about that which happens in general, and to cognize the concept of cause as belonging to it, indeed necessarily48 even though not contained in it?49 What is the unknown =50 X here on which the understanding depends when it believes itself to discover beyond the concept of A a predicate that is foreign to it yet which it nevertheless believes to be connected with it? 51 It cannot be experience, for the principle that has been adduced adds the latter representations to the former not only with greater generality than experience can provide, but also with the expression of necessity, hence entirely a priori and from mere concepts. Now the entire final aim of our speculative a priori cognition rests on such synthetic, i.e., ampliative principles; for the analytic ones are, to be sure, most important and necessary, but only for attaining that distinctness of concepts which is requisite for a secure and extended synthesis as a really new acquisition.52 41
The remainder of this sentence is added in the second edition
42 43
The remainder of this sentence is modified and expanded in the second edition.
The common text resumes here.
44 45
“über” substituted in the second edition for “ausser” in the first.
46 47
“liegt ganz außer jenem Begriffe und” added in the second edition.
“ist also” in the second edition instead of “und ist” in the first.
48 49
“und so gar notwendig” added in the second edition.
Kant ends this and the next sentence with periods, for which we have substituted question marks.
50 51
With this paragraph, compare specifically R 4634 (1772–76, 17:616–19) and R 4676 (1773–75, 17:653–7).
“unbekannte =” added in the second edition.
In the second edition, “welches er gleichwohl damit verknüpft zu erachtet?” substituted for “das gleichwohl damit verknüpft sei.»
52
In the second edition, “Erwerb” replaces “Anbau.”
84
Семінар 2
V. Synthetic a priori judgments are contained as principles54 in all theoretical sciences of reason. 55 1. Mathematical judgments are all synthetic.56 This proposition seems to have escaped the notice of the analysts of human reason until now, indeed to be diametrically opposed to all of their conjectures, although it is incontrovertibly certain and is very important in the sequel. For since one found that the inferences of the mathematicians all proceed in accordance with the principle of contradiction (which is required by the nature of any apodictic certainty), one was persuaded that the principles could also be cognized from the principle57 of contradiction, in which, however, they58 erred; for a synthetic proposition can of course be comprehended in accordance with the principle of contradiction, but only insofar as another synthetic proposition is presupposed from which it can be deduced, never in itself. It must first be remarked that properly mathematical propositions are always a priori judgments and are never empirical, because they carry necessity with them, which cannot be derived from experience. But if one does not want to concede this, well then, I will restrict my proposition to pure mathematics, the concept of which already implies that it does not contain empirical but merely pure a priori cognition. To be sure, one might initially think that the proposition “7 + 5 = 12” is a merely analytic proposition that follows from the concept of a sum of seven and five in accordance with the principle of contradiction. Yet t if one considers it more closely, one finds that the concept of the sum of 7 and 5 contains nothing more than the unification of both numbers in a single one, through which it is not at all thought what this single number is which comprehends the two of them. The concept of twelve is by no means already thought merely by my thinking of that unification of seven and five, and no matter how long I analyze my concept of such a possible sum I will still not find twelve in it. One must go beyond these concepts, seeking assistance in the intuition that corresponds to one of the two, one’s five fingers, say, or (as in Segner’s arithmetic)59 five points, and 53
53
At this point one paragraph from the first edition is omitted and replaced with the following Sections V and VI, B14 through B25.
54
Principien
55
Kant adapts the following five paragraphs from the Prolegomena, § 2 (4:268–9).
56
Kant’s attempt to characterize the difference between mathematical and philosophical propositions goes back to his response to the 1762 Berlin Academy of Science essay competition, his Inquiry concerning the distinctness of the principles of natural theology and morality, written in 1762 and published in 1764 (2:273–301; Theoretical Philosophy 1755–1770, ed. Walford, pp. 243–75). The synthetic character of mathematical propositions was also a central issue in Kant’s polemics with Eberhard; see On a Discovery, 8:191–3, 210–13 (Allison, Kant-Eberhard Controversy, pp. 110–12, 126–8).
57
Satz
58 59
Kant switches number from “man” to “sie.”
Kant refers to Johann Andreas Segner, Elementa Arithmeticae, Geometriae et Caluculi (Halle, 1756; second edition, 1767), translated into German by J. W Segner, Anfangsgründe der Arithmetik, Geometrie und der geomtrischen Berechnung (Halle, 1764; second edition, 1773). Hans Vaihinger refers Kant’s example specifically to figures on pp. 27 and 79 of the 1773 edition of Segner’s work; Hans Vaihinger, Commentar zu Kant’s Kritik der reinen Vernunft, Vol. I (Stuttgart: W Spemann, 1881), p. 299.
Семінар 2
85
one after another add the units of the five given in the intuition to the concept of seven. 60For I take first the number 7, and, as I take the fingers of my hand as an intuition for assistance with the concept of 5, to that image of mine I now add the units that I have previously taken together in order to constitute the number 5 one after another to the number 7, and thus see the number 12 arise. That 7 should be added to 5 I have, to be sure, thought in the concept of a sum = 7+5, but not that this sum is equal to the number 12. The arithmetical proposition is therefore always synthetic; one becomes all the more distinctly aware of that if one takes somewhat larger numbers, for it is then clear that, twist and turn our concepts as we will, without getting help from intuition we could never find the sum by means of the mere analysis of our concepts. Just as little is any principle of pure geometry analytic. That the straight line between two points is the shortest is a synthetic proposition. For my concept of the straight contains nothing of quantity, but only a quality.61 The concept of the shortest is therefore entirely additional to it, and cannot be extracted out of the concept of the straight line by any analysis. Help must here be gotten from intuition, by means of which alone the synthesis is possible. To be sure, a few principles that the geometers presuppose are actually analytic and rest on the principle of contradiction; but they also62 only serve, as identical propositions, for the chain of method and not as principles63 e.g., a = a, the whole is equal to itself, or (a + b) > a, i.e., the {b17} whole is greater than its part. And yet even these, although they are valid in accordance with mere concepts, are admitted in mathematics only because they can be exhibited in intuition.64 What usually makes us believe here that the predicate of such apodictic judgments already lies in our concept, and that the judgment is therefore analytic, is merely the ambiguity of the expression. We should, namely, add a certain predicate to a given concept in thought, and this necessity already attaches to the concepts. But the question is not what we should think in addition to the given concept, but what we actually think in it, though only obscurely, and there it is manifest that the predicate certainly adheres to those concepts necessarily, though not as thought in the concept 60
61
This and the following sentence are substituted here for the clause “Man erweitet also wirklich seinen Begriff durch diesen Satz 7 + 5 = 12 und thut zu dem ersteren Begriff einen neuen hinzu, der in jenem gar nicht gedacht war” (One therefore really amplifies his concept through this proposition “7 + 5 = 12” and adds a new concept to the former, which was not thought in it) in the Prolegomena (4:269).
For another example, see R4922 (18:29), from the early 1780s: “That the radius can be carried over into the circumference 6 times cannot be derived from the concept of the circumference” (“6 times” is obviously Kant’s approximation for 2πr).
62
“auch” added to text from Prolegomena (4:269).
63
Principien
64
Vaihinger argues (Commentar, vol. I, pp. 303–4) at the following sentences, which continue the paragraph just concluded, should actually complete the previous paragraph, and Kemp Smith accordingly transposes it. However, the disputed lines occur in the same position in the Prolegomena, so in order to make this transposition here one must also make it in the Prolegomena (as does Lewis White Beck in his edition of that work [Kant, Prolegomena to any Future Metaphysics (Indianapolis: Bobbs-Merrill, 1950), p. vi]), thereby assuming that Kant twice allowed the same misprint to stand. Given the rapidity with which Kant made his revisions for the second edition of the Critique, this is hardly impossible; but we leave the text as originally printed, although it does seem that what follows should be read as a comment on the whole discussion of mathematical propositions rather than on the first part of the present paragraph.
86
Семінар 2
itself65 but by means of an intuition that must be added to the concept. 2. Natural science (Physica) contains within itself synthetic a priori judgments as principles.66 I will adduce only a couple of propositions as examples, such as the proposition that in all alterations of the corporeal world the quantity of matter remains unaltered, or that in all communication of motion effect and counter-effect must always be equal. In both of these not only the necessity, thus their a priori origin, but also that they are synthetic propositions is clear. For in the concept {b18} of matter I do not think persistence, but only its presence in space through the filling of space. Thus I actually go beyond the concept of matter in order to add something to it a priori that I did not think in it. The proposition is thus not analytic, but synthetic, and nevertheless thought a priori, and likewise with the other propositions of the pure part of natural science. 3. In metaphysics, even if one regards it as a science that has thus far merely been sought but is nevertheless indispensable because of the nature of human reason, synthetic a priori cognitions are supposed to be contained, and it is not concerned merely with analyzing concepts that we make of things a priori and thereby clarifying them analytically, but we want to amplify our cognition a priori; to this end we must make use of such principles that add something to the given concepts that was not contained in them, and through synthetic a priori judgments go so far beyond that experience itself cannot follow us that far, e.g., in the proposition “The world must have a first beginning,” and others besides, and thus metaphysics, at least as far as its end is concerned, consists of purely synthetic a priori propositions.67
65
“ah im Begriffe selbst gedacht” substituted here for the word “unmittelbar” in the Prolegomena (4:269).
66
Principien
67
For several earlier formulations of this point, see R 5115 and 5116 (1776–78, 18:94–6).
Семінар 2
87
88
Семінар 2
Весела наука
1
Фрідріх Ніцше 108 Новые битвы. — После того как Будда умер, в течение столетий показывали еще его тень в одной пещере — чудовищную, страшную тень. Бог мертв: но такова природа людей, что еще тысячелетия, возможно, будут существовать пещеры, в которых показывают его тень. — И мы — мы должны победить еще и его тень! 110 Происхождение познания. — На протяжении чудовищных отрезков времени интеллект не производил ничего, кроме заблуждений; некоторые из них оказывались полезными и поддерживающими род: кто наталкивался на них или наследовал их, тот с большим успехом боролся за себя и свое потомство. Подобные ложные верования, передававшиеся все дальше и дальше по наследству и наконец ставшие почти родовой основой человека, суть, например, следующие: существуют постоянные вещи; существуют одинаковые вещи; существуют вещи, вещества, тела; вещь есть то, чем она кажется; наша воля свободна; то, что хорошо для меня, хорошо и в себе и для себя. Лишь гораздо позже появились те, кто отрицал такие положения и подвергал их сомнению, — лишь гораздо позже появилась истина, как бессильнейшая форма познания. Казалось, что с нею жить невозможно, наш организм был устроен в противоположность ей; все его высшие функции, восприятия органов чувств и вообще всякого рода ощущения работали с этими испокон веков усвоенными фундаментальными заблуждениями. Более того: положения эти стали даже нормами познания, сообразно которым отмерялось «истинное» и «ложное», — вплоть до отвлеченнейших областей чистой логики. Итак: способность познания заключена не в степени его истинности, а в его возрасте, его органической усвоенности, его свойстве быть условием жизни. Где жизнь и познание казались противоречащими друг другу, там никогда ничто не оспаривалось всерьез; там отрицание и сомнение считались безумием. Те исключительные мыслители, которые, подобно элеатам, хоть и устанавливали противоречия в естественных заблуждениях и упорно настаивали на этом, все-таки верили в то, что и с этой противоположностью можно жить: они выдумали мудреца как человека, не подверженного никаким изменениям, безличного, универсального в своем созерцании, который есть одновременно одно и все и наделен особой способностью для этого вывернутого наизнанку познания; они полагали, что их познание есть в то же время принцип жизни. Но чтобы утверждать все это, они должны были обманывать себя по части собственного своего состояния: им приходилось измышлять себе безличность и постоянство без перемен, недооценивать сущность познающего, отрицать силу влечений в познании и вообще понимать разум как совершенно свободную, 1
Ницше, Фридрих. Веселая наука / Ницше, Фридрих. Полное собрание сочинений: В 13 томах. Т. 3. М.: Культурная революция, 2005.
89
Семінар 2
The Gay Science
1
Friedrich Nietzsche 108 New battles. — After Buddha was dead, they still showed his shadow in a cave for centuries — a tremendous, gruesome shadow. God is dead; but given the way people are, there may still for millennia be caves in which they show his shadow. — And we — we must still defeat his shadow as well! 109 Let us beware. — Let us beware of thinking that the world is a living being. Where would it stretch? What would it feed on? How could it grow and procreate? After all, we know roughly what the organic is; are we then supposed to reinterpret what is inexpressibly derivative, late, rare, accidental, which we perceive only on the crust of the earth, as something essential, common, and eternal, as those people do who call the universe an organism? This nauseates me. Let us beware even of believing that the universe is a machine; it is certainly not constructed to one end, and the word ‘machine’ pays it far too high an honour. Let us beware of assuming in general and everywhere anything as elegant as the cyclical movements of our neighbouring stars; even a glance at the Milky Way raises doubts whether there are not much coarser and more contradictory movements there, as well as stars with eternally linear paths, etc. The astral order in which we live is an exception; this order and the considerable duration that is conditioned by it have again made possible the exception of exceptions: the development of the organic. The total character of the world, by contrast, is for all eternity chaos, not in the sense of a lack of necessity but of a lack of order, organization, form, beauty, wisdom, and whatever else our aesthetic anthropomorphisms are called. Judged from the vantage point of our reason, the unsuccessful attempts are by far the rule; the exceptions are not the secret aim, and the whole musical mechanism repeats eternally its tune, which must never be called a melody — and ultimately even the phrase ‘unsuccessful attempt’ is already an anthropomorphism bearing a reproach. But how could we reproach or praise the universe! Let us beware of attributing to it heartlessness or unreason or their opposites: it is neither perfect, nor beautiful, nor noble, nor does it want to become any of these things; in no way does it strive to imitate man! In no way do our aesthetic and moral judgements apply to it! It also has no drive to self-preservation or any other drives; nor does it observe any laws. Let us beware of saying that there are laws in nature. There are only necessities: there is no one who commands, no one who obeys, no one who transgresses. Once you know that there are no purposes, you also know that there is no accident; for only against a world of purposes does the word ‘accident’ have a meaning. Let us beware of saying that death is opposed to life. The living is only a form of what is dead, and a very rare form. Let us beware of thinking that the world eternally creates new things. There are no eternally enduring
1
Nietzsche, Friedrich Wilhelm. The gay science: with a prelude in German rhymes and an appendix of songs / edited by Bernard Williams; translated by Josefine Nauckhoff. New York: Cambridge University Press, 2001.
90
Семінар 2
из себя самой возникающую активность; они закрывали глаза на то, что и им удалось прийти к своим положениям, противореча расхожему мнению или стремясь к покою, к единоличному обладанию, к господству. Дальнейшее утончение честности и скепсиса сделало, наконец, и этих людей невозможными; их жизнь и суждения равным образом обнаружили свою зависимость от древнейших влечений и основных заблуждений всякого чувственно воспринимаемого бытия. — Эти более рафинированные честность и скепсис возникали повсюду, где два противоположных положения оказывались применимыми к жизни, поскольку оба уживались с основными заблуждениями, и где, стало быть, можно было спорить о большей или меньшей степени их полезности для жизни; а равным образом повсюду, где новые положения хоть и не оказывались для жизни полезными, но по крайней мере не причиняли ей вреда, будучи проявлениями склонности к интеллектуальным играм, невинными и блаженными, подобно всякой игре. Постепенно человеческий мозг наполнялся такими суждениями и убеждениями; в этом клубке возникало брожение, борьба и жажда власти. Не только польза и удовольствие, но и всякий род влечения принимал участие в борьбе за «истины»; интеллектуальная борьба стала занятием, увлечением, призванием, долгом, достоинством — познавание и стремление к истинному заняли наконец особое место в ряду прочих потребностей. Отныне не только вера и убеждение, но и испытание, отрицание, недоверие, противоречие стали властью; все «злые» инстинкты были подчинены познанию и поставлены ему на службу, и на них пал отблеск дозволенности, почтенности, полезности, и напоследок они стали глядеть невинным взглядом добра. Познание, таким образом, становилось частью самой жизни, и как жизнь — некой постоянно возрастающей властью, пока, наконец, не столкнулись друг с другом накопленные знания и те древнейшие основные заблуждения, то и другое уже как жизнь, как власть, то и другое в одном и том же человеке. Мыслитель: нынче это существо, в котором влечение к истине и те жизнеохранительные заблуждения вступили в свой первый поединок с тех пор, как стремление к истине показало себя жизнеохранительной властью. По сравнению с важностью этой борьбы все прочее безразлично: здесь поставлен последний вопрос об условии жизни и сделана первая попытка ответить на этот вопрос с помощью эксперимента. В какой мере истина поддается органическому усвоению? — вот в чем вопрос, вот в чем эксперимент. 111 Происхождение логического. — Откуда в человеческой голове возникла логика? Наверное, из не-логического, царство которого первоначально, должно быть, было огромным. Но бесчисленное множество существ, умозаключающих иначе, чем умозаключаем теперь мы, погибло: это могло бы даже в большей степени отвечать действительности! Кто, например, не умел достаточно часто находить «такое же» в отношении пищи или враждебных ему зверей, кто, стало быть, слишком медленно обобщал, слишком осторожничал в обобщении, тот имел меньше шансов на выживание, чем тот, кто во всем схожем тотчас же угадывал тождество. Но преобладающая склонность обращаться со схожим, как с тождественным, нелогичная склонность — ибо на деле не существует ничего тождественного, — заложила
Семінар 2
91
substances; matter is as much of an error as the god of the Eleatics.2 But when will we be done with our caution and care? When will all these shadows of god no longer darken us? When will we have completely de-deified nature? When may we begin to naturalize humanity with a pure, newly discovered, newly redeemed nature? 110 Origin of knowledge. — Through immense periods of time, the intellect produced nothing but errors; some of them turned out to be useful and species-preserving; those who hit upon or inherited them fought their fight for themselves and their progeny with greater luck. Such erroneous articles of faith, which were passed on by inheritance further and further, and finally almost became part of the basic endowment of the species, are for example: that there are enduring things; that there are identical things; that there are things, kinds of material, bodies; that a thing is what it appears to be; that our will is free; that what is good for me is also good in and for itself. Only very late did the deniers and doubters of such propositions emerge; only very late did truth emerge as the weakest form of knowledge. It seemed that one was unable to live with it; that our organism was geared for its opposite: all its higher functions, the perceptions of sense and generally every kind of sensation, worked with those basic errors that had been incorporated since time immemorial. Further, even in the realm of knowledge those propositions became the norms according to which one determined ‘true’ and ‘untrue’ — down to the most remote areas of pure logic. Thus the strength of knowledge lies not in its degree of truth, but in its age, its embeddedness, its character as a condition of life. Where life and knowledge seem to contradict each other, there was never any serious fight to begin with; denial and doubt were simply considered madness. Those exceptional thinkers, like the Eleatics, who still posited and clung to the opposites of the natural errors, believed in the possibility of also living this opposite: they invented the sage as the man of unchangeability, impersonality, universality of intuition, as one and all at the same time, with a special capacity for that inverted knowledge; they had the faith that their knowledge was at the same time the principle of life. But in order to be able to claim all this, they had to deceive themselves about their own state: they had fictitiously to attribute to themselves impersonality and duration without change; they had to misconstrue the nature of the knower, deny the force of impulses in knowledge, and generally conceive reason as a completely free, self-originated activity. They closed their eyes to the fact that they, too, had arrived at their propositions in opposition to what was considered valid or from a desire for tranquillity or sole possession or sovereignty. The subtler development of honesty and scepticism finally made also these people impossible; even their life and judgements proved dependent on the ancient drives and fundamental errors of all sentient existence. This subtler honesty and scepticism arose wherever two conflicting propositions seemed to be applicable to life because both were compatible with the basic errors, and thus where it was possible to argue about the greater or lesser degree of usefulness for life; also wherever new propositions showed themselves to be not directly useful, but at least also not harmful, as expressions of an intellectual play impulse, and innocent and happy like all play. Gradually the human brain filled itself with 2
Group of philosophers in the early fifth century BC who argued that the world of change was a mere appearance of an underlying unchanging being
92
Семінар 2
впервые всю основу логики. Равным образом для возникновения столь необходимого для логики понятия субстанции, хотя ему в самом строгом смысле не соответствует ничего действительного, понадобилось в течение длительного времени не видеть и не воспринимать изменчивого характера вещей; недостаточно зоркие существа обладали преимуществом над теми, кто видел все «в потоке». Сама по себе всякая высокая степень осторожности в умозаключениях, всякая скептическая склонность есть уже большая опасность для жизни. Ни одно живое существо не уцелело бы, не будь в нем чрезвычайно сильно развита противоположная склонность — «скорее утверждать, чем приостанавливать суждение, скорее заблуждаться и измышлять, чем выжидать, скорее соглашаться, чем отрицать, скорее осуждать чем быть справедливым. — Ход логических мыслей и умозаключений в нашем теперешнем мозгу соответствует процессу и борьбе влечений, которые в отдельности и сами по себе исключительно нелогичны и несправедливы; мы узнаем обыкновенно лишь результат борьбы: столь быстро и столь скрытно срабатывает в нас нынче этот древнейший механизм.
Семінар 2
93
such judgements and convictions; and ferment, struggle, and lust for power developed in this tangle. Not only utility and delight, but also every kind of drive took part in the fight about the ‘truths’; the intellectual fight became an occupation, attraction, profession, duty, dignity — knowledge and the striving for the true finally took their place as a need among the other needs. Henceforth, not only faith and conviction, but also scrutiny, denial, suspicion, and contradiction were a power; all ‘evil’ instincts were subordinated to knowledge and put in its service and took on the lustre of the permitted, honoured, useful and finally the eye and the innocence of the good. Thus knowledge became a part of life and, as life, a continually growing power, until finally knowledge and the ancient basic errors struck against each other, both as life, both as power, both in the same person. The thinker — that is now the being in whom the drive to truth and those life-preserving errors are fighting their first battle, after the drive to truth has proven itself to be a lifepreserving power, too. In relation to the significance of this battle, everything else is a matter of indifference: the ultimate question about the condition of life is posed here, and the first attempt is made here to answer the question through experiment. To what extent can truth stand to be incorporated? — that is the question; that is the experiment. 111 The origin of the logical. — What is the origin of logic in man’s head? Surely it arose out of the illogical, the realm of which must originally have been immense. But innumerable beings drew inferences in a way different from that in which we do now perished; nonetheless, they might have been closer to the truth! He, for instance, who did not know how to find ‘identity’ often enough, both with regard to nourishment and to hostile animals — that is, he who subsumed too slowly and was too cautious in subsumption — had a slighter probability of survival than he who in all cases of similarity immediately guessed that they were identical. The predominant disposition, however, to treat the similar as identical — an illogical disposition, for there is nothing identical as such — is what first supplied all the foundations for logic. Similarly, in order for the concept of substance to originate, which is indispensable to logic though nothing real corresponds to it in the strictest sense, it was necessary that for a long time changes in things not be seen, not be perceived; the beings who did not see things exactly had a head start over those who saw everything ‘in a flux’. As such, every great degree of caution in inferring, every sceptical disposition, is a great danger to life. No living being would be preserved had not the opposite disposition — to affirm rather than suspend judgement, to err and make things up rather than wait, to agree rather than deny, to pass judgement rather than be just — been bred to become extraordinarily strong. The course of logical thoughts and inferences in our brains today corresponds to a process and battle of drives that taken separately are all very illogical and unjust; we usually experience only the outcome of the battle: that is how quickly and covertly this ancient mechanism runs its course in us.
96
Семінар 3
Структура наукових революцій
1
Томас Кун II На пути к нормальной науке В данном очерке термин «нормальная наука» означает исследование, прочно опирающееся на одно или несколько прошлых научных достижений — достижений, которые в течение некоторого времени признаются определенным научным сообществом как основа для его дальнейшей практической деятельности. В наши дни такие достижения излагаются, хотя и редко в их первоначальной форме, учебниками — элементарными или повышенного типа. Эти учебники разъясняют сущность принятой теории, иллюстрируют многие или все ее удачные применения и сравнивают эти применения с типичными наблюдениями и экспериментами. До того как подобные учебники стали общераспространенными, что произошло в начале XIX столетия (а для вновь формирующихся наук даже позднее), аналогичную функцию выполняли знаменитые классические труды ученых: «Физика» Аристотеля, «Альмагест» Птолемея, «Начала» и «Оптика» Ньютона, «Электричество» Франклина, «Химия» Лавуазье, «Геология» Лайеля и многие другие. Долгое время они неявно определяли правомерность проблем и методов исследования каждой области науки для последующих поколений ученых. Это было возможно благодаря двум существенным особенностям этих трудов. Их создание было в достаточной мере беспрецедентным, чтобы привлечь на длительное время группу сторонников из конкурирующих направлений научных исследований. В то же время они были достаточно открытыми, чтобы новые поколения ученых могли в их рамках найти для себя нерешенные проблемы любого вида. Достижения, обладающие двумя этими характеристиками, я буду называть далее «парадигмами», термином, тесно связанным с понятием «нормальной науки». Вводя этот термин, я имел в виду, что некоторые общепринятые примеры фактической практики научных исследований — примеры, которые включают закон, теорию, их практическое применение и необходимое оборудование, — все в совокупности дают нам модели, из которых возникают конкретные традиции научного исследования. Таковы традиции, которые историки науки описывают под рубриками «астрономия Птолемея (или Коперника)», «аристотелевская (или ньютонианская) динамика», «корпускулярная (или волновая) оптика» и так далее. Изучение парадигм, в том числе парадигм гораздо более специализированных, чем названные мною здесь в целях иллюстрации, является тем, что главным образом и подготавливает студента к членству в том или ином научном сообществе. Поскольку он присоединяется таким образом к людям, которые изучали основы их научной области на тех же самых конкретных моделях, его последующая практика в научном исследовании не часто будет обнаруживать резкое расхождение с фундаментальными принципами. Ученые, научная деятельность которых строится на основе одинаковых парадигм, опираются на одни 1
Кун, Томас. Структура научных революций: пер. с англ. М.: Издательство АСТ, 2003.
97
Семінар 3
The Structure of Scientific Revolutions
1
Thomas Kuhn II. The Route to Normal Science In this essay, ‘normal science’ means research firmly based upon one or more past scientific achievements, achievements that some particular scientific community acknowledges for a time as supplying the foundation for its further practice. Today such achievements are recounted, though seldom in their original form, by science textbooks, elementary and advanced. These textbooks expound the body of accepted theory, illustrate many or all of its successful applications, and compare these applications with exemplary observations and experiments. Before such books became popular early in the nineteenth century (and until even more recently in the newly matured sciences), many of the famous classics of science fulfilled a similar function. Aristotle’s Physica, Ptolemy’s Almagest, Newton’s Principia and Opticks, Franklin’s Electricity, Lavoisier’s Chemistry, and Lyell’s Geology—these and many other works served for a time implicitly to define the legitimate problems and methods of a research field for succeeding generations of practitioners. They were able to do so because they shared two essential characteristics. Their achievement was sufficiently unprecedented to attract an enduring group of adherents away from competing modes of scientific activity. Simultaneously, it was sufficiently open-ended to leave all sorts of problems for the redefined group of practitioners to resolve. Achievements that share these two characteristics I shall henceforth refer to as ‘paradigms,’ a term that relates closely to ‘normal science.’ By choosing it, I mean to suggest that some accepted examples of actual scientific practice—examples which include law, theory, application, and instrumentation together— provide models from which spring particular coherent traditions of scientific research. These are the traditions which the historian describes under such rubrics as ‘Ptolemaic astronomy’ (or ‘Copenican’), ‘Aristotelian dynamics’ (or ‘Newtonian’), ‘corpuscular optics’ (or ‘wave optics’), and so on. The study of paradigms, including many that are far more specialized than those named illustratively above, is what mainly prepares the student for membership in the particular scientific community with which he will later practice. Because he there joins men who learned the bases of their field from the same concrete models, his subsequent practice will seldom evoke overt disagreement over fundamentals. Men whose research is based on shared paradigms are committed to the same rules and standards for scientific practice. That commitment and the apparent consensus it produces are prerequisites for normal science, i.e., for the genesis and continuation of a particular research tradition. III. The Nature of Normal Science What then is the nature of the more professional and esoteric research that a group’s reception of a single paradigm permits? If the paradigm represents work that has been done once and for all, what further problems does it leave the united group to resolve? Those questions will seem even more urgent if we now note one respect in which the terms used so far may be misleading. In its 1
Kuhn, Thomas S. The structure of scientific revolutions. 3rd ed. Chicago: The University of Chicago Press, 1996.
98
Семінар 3
и те же правила и стандарты научной практики. Эта общность установок и видимая согласованность, которую они обеспечивают, представляют собой предпосылки для нормальной науки, то есть для генезиса и преемственности в традиции того или иного направления исследования. Природа нормальной науки Какова же тогда природа более профессионального и эзотерического исследования, которое становится возможным после принятия группой ученых единой парадигмы? Если парадигма представляет собой работу, которая сделана однажды и для всех, то спрашивается, какие проблемы она оставляет для последующего решения данной группе? Эти вопросы будут представляться тем более безотлагательными, если мы укажем, в каком отношении использованные нами до сих пор термины могут привести к недоразумению. В своем установившемся употреблении понятие парадигмы означает принятую модель или образец; именно этот аспект значения слова «парадигма» за неимением лучшего позволяет мне использовать его здесь. Но, как вскоре будет выяснено, смысл слов «модель» и «образец», подразумевающих соответствие объекту, не полностью покрывает определение парадигмы. В грамматике, например, «аmо, amas, amat»2 есть парадигма, поскольку эту модель можно использовать как образец, по которому спрягается большое число латинских глаголов: например, таким же образом можно образовать формы «laudo, laudas, laudat»3 и т. д. В этом стандартном применении парадигма функционирует в качестве разрешения на копирование примеров, каждый из которых может в принципе ее заменить. В науке, с другой стороны, парадигма редко является объектом копирования. Вместо этого, подобно принятому судом решению в рамках общего закона, она представляет собой объект для дальнейшей разработки и конкретизации в новых или более трудных условиях. Чтобы увидеть, как это оказывается возможным, нам следует представить, насколько ограниченной и по охвату, и по точности может быть иногда парадигма в момент своего появления. Парадигмы приобретают свой статус потому, что их использование приводит к успеху скорее, чем применение конкурирующих с ними способов решения некоторых проблем, которые исследовательская группа признает в качестве наиболее остро стоящих. Однако успех измеряется не полной удачей в решении одной проблемы и не значительной продуктивностью в решении большого числа проблем. Успех парадигмы, будь то аристотелевский анализ движения, расчеты положения планет у Птолемея, применение весов Лавуазье или математическое описание электромагнитного поля Максвеллом, вначале представляет собой в основном открывающуюся перспективу успеха в решении ряда проблем особого рода. Заранее неизвестно исчерпывающе, каковы будут эти проблемы. Нормальная наука состоит в реализации этой перспективы по мере расширения частично намеченного в рамках парадигмы знания о фактах. Реализация указанной перспективы достигается также благодаря все более широкому сопоставлению этих фактов с предсказаниями на основе парадигмы и благодаря дальнейшей разработке самой парадигмы. 2
люблю, любишь, любит (лат.).
3
хвалю, хвалишь, хвалит (лат.).
Семінар 3
99
established usage, a paradigm is an accepted model or pattern, and that aspect of its meaning has enabled me, lacking a better word, to appropriate ‘paradigm’ here. But it will shortly be clear that the sense of ‘model’ and ‘pattern’ that permits the appropriation is not quite the one usual in defining ‘paradigm.’ In grammar, for example, ‘amo, amas, amat’ is a paradigm because it displays the pattern to be used in conjugating a large number of other Latin verbs, e.g., in producing ‘laudo, laudas, laudat.’ In this standard application, the paradigm functions by permitting the replication of examples any one of which could in principle serve to replace it. In a science, on the other hand, a paradigm is rarely an object for replication. Instead, like an accepted judicial decision in the common law, it is an object for further articulation and specification under new or more stringent conditions. To see how this can be so, we must recognize how very limited in both scope and precision a paradigm can be at the time of its first appearance. Paradigms gain their status because they are more successful than their competitors in solving a few problems that the group of practitioners has come to recognize as acute. To be more successful is not, however, to be either completely successful with a single problem or notably successful with any large number. The success of a paradigm—whether Aristotle’s analysis of motion, Ptolemy’s computations of planetary position, Lavoisier’s application of the balance, or Maxwell’s mathematization of the electromagnetic field—is at the start largely a promise of success discoverable in selected and still incomplete examples. Normal science consists in the actualization of that promise, an actualization achieved by extending the knowledge of those facts that the paradigm displays as particularly revealing, by increasing the extent of the match between those facts and the paradigm’s predictions, and by further articulation of the paradigm itself. Few people who are not actually practitioners of a mature science realize how much mop-up work of this sort a paradigm leaves to be done or quite how fascinating such work can prove in the execution. And these points need to be understood. Mop- ping-up operations are what engage most scientists throughout their careers. They constitute what I am here calling normal science. Closely examined, whether historically or in the contemporary laboratory, that enterprise seems an attempt to force nature into the preformed and relatively inflexible box that the paradigm supplies. No part of the aim of normal science is to call forth new sorts of phenomena; indeed those that will not fit the box are often not seen at all. Nor do scientists normally aim to invent new theories, and they are often intolerant of those invented by others.2 Instead, normal-scientific research is directed to the articulation of those phenomena and theories that the paradigm already supplies. Perhaps these are defects. The areas investigated by normal science are, of course, minuscule; the enterprise now under discussion has drastically restricted vision. But those restrictions, born from confidence in a paradigm, turn out to be essential to the development of science. By focusing attention upon a small range of relatively esoteric problems, the paradigm forces scientists to investigate some part of nature in a detail and depth that would otherwise be unimaginable. And normal science possesses a built-in mechanism that ensures the relaxation of the restrictions that bound research whenever the paradigm from which they derive ceases to function effectively. At 2
Bernard Barber, “Resistance by Scientists to Scientific Discovery,” Science, CXXXIV (1961), 596–602.
100
Семінар 3
Немногие из тех, кто фактически не принадлежит к числу исследователей в русле зрелой науки, осознают, как много будничной работы такого рода осуществляется в рамках парадигмы или какой привлекательной может оказаться такая работа. А это следовало бы понимать. Именно наведением порядка занято большинство ученых в ходе их научной деятельности. Вот это и составляет то, что я называю здесь нормальной наукой. При ближайшем рассмотрении этой деятельности (в историческом контексте или в современной лаборатории) создается впечатление, будто бы природу пытаются «втиснуть» в парадигму, как в заранее сколоченную и довольно тесную коробку. Цель нормальной науки ни в коей мере не требует предсказания новых видов явлений: явления, которые не вмещаются в эту коробку, часто, в сущности, вообще упускаются из виду. Ученые в русле нормальной науки не ставят себе цели создания новых теорий, обычно к тому же они нетерпимы и к созданию таких теорий другими4 . Напротив, исследование в нормальной науке направлено на разработку тех явлений и теорий, существование которых парадигма заведомо предполагает. Возможно, что это следует отнести к числу недостатков. Конечно, области, исследуемые нормальной наукой, невелики, и все предприятие нормального исследования, которое мы сейчас обсуждаем, весьма ограниченно. Но эти ограничения, рождающиеся из уверенности в парадигме, оказываются существенными для развития науки. Концентрируя внимание на небольшой области относительно эзотерических проблем, парадигма заставляет ученых исследовать некоторый фрагмент природы так детально и глубоко, как это было бы немыслимо при других обстоятельствах. И нормальная наука располагает собственным механизмом, позволяющим ослабить эти ограничения, которые дают о себе знать в процессе исследования всякий раз, когда парадигма, из которой они вытекают, перестает служить эффективно. С этого момента ученые начинают менять свою тактику. Изменяется и природа исследуемых ими проблем. Однако до этого момента, пока парадигма успешно функционирует, профессиональное сообщество будет решать проблемы, которые его члены едва ли могли вообразить и, во всяком случае, никогда не могли бы решить, если бы не имели парадигмы И по крайней мере часть этих достижений всегда остается в силе… ... Но если цель нормальной науки не в том, чтобы внести какие-либо крупные, значительные новшества, если тщетная попытка достигнуть ожидаемых результатов или приблизиться к ним является обычно неудачей ученого, то почему все-таки нормальная наука рассматривает и решает свои проблемы? Частично мы уже ответили на этот вопрос. Для ученого результаты научного исследования значительны уже по крайней мере потому, что они расширяют область и повышают точность применения парадигмы. Однако этот ответ не может объяснить те энтузиазм и увлеченность, которые свойственны ученым, работающим над проблемами нормального исследования. Никто не затрачивает годы, скажем, на создание усовершенствованного спектрометра или на более точное решение проблемы колебания струны в силу одной лишь важности информации, которая при этом приобретается. Данные, получаемые при подсчете эфемерид или при дополнительных измерениях 4
В. Barber. Resistance by Scientists to Scientific Discovery. — «Science», CXXXIV, 1961, p. 596–602.
Семінар 3
101
that point scientists begin to behave differently, and the nature of their research problems changes. In the interim, however, during the period when the paradigm is successful, die profession will have solved problems that its members could scarcely have imagined and would never have undertaken without commitment to the paradigm. And at least part of that achievement always proves to be permanent... IV. Normal Science as Puzzle-solving
... But if the aim of normal science is not major substantive novelties—if failure to come near the anticipated result is usually failure as a scientist—then why are these problems undertaken at all? Part of the answer has already been developed. To scientists, at least, the results gained in normal research are significant because they add to the scope and precision with which the paradigm can be applied. That answer, however, cannot account for the enthusiasm and devotion that scientists display for the problems of normal research. No one devotes years to, say, the development of a better spectrometer or the production of an improved solution to the problem of vibrating strings simply because of the importance of the information that will be obtained. The data to be gained by computing ephemerides or by further measurements with an existing instrument are often just as significant, but those activities are regularly spurned by scientists because they are so largely repetitions of procedures that have been carried through before. That rejection provides a clue to the fascination of the normal research problem. Though its outcome can be anticipated, often in detail so great that what remains to be known is itself uninteresting, the way to achieve that outcome remains very much in doubt. Bringing a normal research problem to a conclusion is achieving the anticipated in a new way, and it requires the solution of all sorts of complex instrumental, conceptual, and mathematical puzzles. The man who succeeds proves himself an expert puzzle-solver, and the challenge of the puzzle is an important part of what usually drives him on. The terms ‘puzzle’ and ‘puzzle-solver’ highlight several of the themes that have become increasingly prominent in the preceding pages. Puzzles are, in the entirely standard meaning here employed, that special category of problems that can serve to test ingenuity or skill in solution. Dictionary illustrations are ‘jigsaw puzzle’ and ‘crossword puzzle,’ and it is the characteristics that these share with the problems of normal science that we now need to isolate. One of them has just been mentioned. It is no criterion of goodness in a puzzle that its outcome be intrinsically interesting or important. On the contrary, the really pressing problems, e.g., a cure for cancer or the design of a lasting peace, are often not puzzles at all, largely because they may not have any solution. Consider the jigsaw puzzle whose pieces are selected at random from each of two different puzzle boxes. Since that problem is likely to defy (though it might not) even the most ingenious of men, it cannot serve as a test of skill in solution. In any usual sense it is not a puzzle at all. Though intrinsic value is no criterion for a puzzle, the assured existence of a solution is. We have already seen, however, that one of the things a scientific community acquires with a paradigm is a criterion for choosing problems that, while the paradigm is taken for granted, can be assumed to have solutions. To a great extent these are the only problems that the community
102
Семінар 3
с помощью имеющихся инструментов, часто столь же значительны, но подобная деятельность постоянно отвергается учеными с презрением, потому что представляет собой в основном просто повторение процедуры, разработанной уже ранее. Этот отказ дает разгадку всей привлекательности проблем нормальной науки. Хотя ее результаты могут быть предсказаны — причем настолько детально, что все оставшееся неизвестным само по себе уже теряет интерес, — сам способ получения результата остается в значительной мере сомнительным. Завершение проблемы нормального исследования — разработка нового способа предсказания, а она требует решения всевозможных сложных инструментальных, концептуальных и математических задач-головоломок. Тот, кто преуспевает в этом, становится специалистом такого рода деятельности, и стимулом его дальнейшей активности служит жажда решения новых задач-головоломок. Термины «задача-головоломка» и «специалист по решению задач-головоломок» имеют первостепенное значение для многих вопросов, которые будут в центре нашего внимания на следующих страницах. Задачи-головоломки — в самом обычном смысле, подразумеваемом в данном случае, — представляют собой особую категорию проблем, решение которых может служить пробным камнем для проверки таланта и мастерства исследователя. Словарными иллюстрациями к слову могут служить «составная фигура-головоломка» и «головоломка-кроссворд». У этих головоломок есть характерные черты, общие с нормальной наукой, черты, которые мы должны теперь выделить. Одна из них только что упоминалась. Но она не является критерием доброкачественной головоломки, показателем того, что ее решение может быть само по себе интересным или важным. Напротив, действительно неотложные проблемы, например поиски средства против рака или создание прочного мира на земле, часто вообще не являются головоломками главным образом потому, что их решение может полностью отсутствовать. Рассмотрим «составную фигуру-головоломку», элементы которой взяты наугад из двух разных коробок с головоломками. Поскольку эта проблема, вероятно, должна таить в себе непреодолимые трудности (хотя их может и не быть) даже для самых изобретательных людей, она не может служить проверкой мастерства в решении головоломок. В любом обычном смысле ее вообще нельзя назвать головоломкой. Хотя собственная ценность не является критерием головоломки, существование решения является таким критерием. Мы уже видели, однако, что, овладевая парадигмой, научное сообщество получает по крайней мере критерий для выбора проблем, которые могут считаться в принципе разрешимыми, пока эта парадигма принимается без доказательства. В значительной степени это только те проблемы, которые сообщество признает научными или заслуживающими внимания членов данного сообщества. Другие проблемы, включая многие считавшиеся ранее стандартными, отбрасываются как метафизические, как относящиеся к компетенции другой дисциплины или иногда только потому, что они слишком сомнительны, чтобы тратить на них время. Парадигма в этом случае может даже изолировать сообщество от тех социально важных проблем, которые нельзя свести к типу головоломок, поскольку их нельзя представить в терминах концептуального и инструментального аппарата, предполагаемого
Семінар 3
103
will admit as scientific or encourage its members to undertake. Other problems, including many that had previously been standard, are rejected as metaphysical, as the concern of another discipline, or sometimes as just too problematic to be worth the time. A paradigm can, for that matter, even insulate the community from those socially important problems that are not reducible to the puzzle form, because they cannot be stated in terms of the conceptual and instrumental tools the paradigm supplies. Such problems can be a distraction, a lesson brilliantly illustrated by several facets of seventeenth-century Baconianism and by some of the contemporary social sciences. One of the reasons why normal science seems to progress so rapidly is that its practitioners concentrate on problems that only their own lack of ingenuity should keep them from solving. If, however, the problems of normal science are puzzles in this sense, we need no longer ask why scientists attack them with such passion and devotion. A man may be attracted to science for all sorts of reasons. Among them are the desire to be useful, the excitement of exploring new territory, the hope of finding order, and the drive to test established knowledge. These motives and others besides also help to determine the particular problems that will later engage him. Furthermore, though the result is occasional frustration, there is good reason why motives like these should first attract him and then lead him on.3 The scientific enterprise as a whole does from time to time prove useful, open up new territory, display order, and test long-accepted belief. Nevertheless, the individual engaged on a normal research problem is almost never doing any one of these things. Once engaged, his motivation is of a rather different sort. What then challenges him is the conviction that, if only he is skilful enough, he will succeed in solving a puzzle that no one before has solved or solved so well. Many of the greatest scientific minds have devoted all of their professional attention to demanding puzzles of this sort. On most occasions any particular field of specialization offers nothing else to do, a fact that makes it no less fascinating to the proper sort of addict. Turn now to another, more difficult, and more revealing aspect of the parallelism between puzzles and the problems of normal science. If it is to classify as a puzzle, a problem must be characterized by more than an assured solution. There must also be rules that limit both the nature of acceptable solutions and the steps by which they are to be obtained. To solve a jigsaw puzzle is not, for example, merely “to make a picture.” Either a child or a contemporary artist could do that by scattering selected pieces, as abstract shapes, upon some neutral ground. The picture thus produced might be far better, and would certainly be more original, than the one from which the puzzle had been made. Nevertheless, such a picture would not be a solution. To achieve that all the pieces must be used, their plain sides must be turned down, and they must be interlocked without forcing until no holes remain. Those are among the rules that govern jigsaw-puzzle solutions. Similar restrictions upon the admissible solutions of crossword puzzles, riddles, chess problems, and so on, are readily discovered. 3
The frustrations induced by the conflict between the- individual’s role and the over-all pattern of scientific development can, however, occasionally be quite serious. On this subject, see Lawrence S. Kubie, “Some Unsolved Problems of the Scientific Career,” American Scientist, XLI (1953), 596–613; and XLII (1954), 104–12.
104
Семінар 3
парадигмой. Такие проблемы рассматриваются лишь как отвлекающие внимание исследователя от подлинных проблем, что очень наглядно иллюстрируется различными аспектами бэконовского подхода XVII века и некоторыми современными социальными науками. Одна из причин, в силу которой нормальная наука кажется прогрессирующей такими быстрыми темпами, заключается в том, что ученые концентрируют внимание на проблемах, решению которых им может помешать только недостаток собственной изобретательности. Однако если проблемы нормальной науки являются в этом смысле головоломками, то отпадает необходимость объяснять подробнее, почему ученые штурмуют их с такой страстью и увлечением. Наука может быть привлекательной для человека с самых разных точек зрения. Среди главных мотивов, побуждающих человека к научному исследованию, можно назвать желание добиться успеха, вдохновение от открытия новой области, надежда найти закономерность и стремление к критической проверке установленного знания. Эти и другие мотивы также помогают ученому определить и частные проблемы, которыми он планирует заняться в будущем. Более того, хотя результатом исследования является иногда крушение надежд, этих мотивов вполне достаточно для того, чтобы вначале привлечь человека, а потом и увлечь его навсегда5. Научное предприятие в целом время от времени доказывает свою плодотворность, открывает новые области, обнаруживает закономерности и проверяет давние убеждения. Тем не менее индивидуальное исследование проблем нормальной науки почти никогда не дает подобного эффекта ни в одном из этих аспектов. Ученого увлекает уверенность в том, что если он будет достаточно изобретателен, то ему удастся решить головоломку, которую до него не решал никто или в решении которой никто не добился убедительного успеха. Многие из величайших умов отдавали все свое внимание заманчивым головоломкам такого рода. В большинстве случаев любая частная область специализации, кроме этих головоломок, не предлагает ничего такого, на чем можно было бы попробовать свои силы, но именно этот факт таит в себе тоже своеобразное искушение. Вернемся теперь к другому, более трудному и более содержательному аспекту параллелизма между головоломками и проблемами нормальной науки. Проблема, классифицируемая как головоломка, должна быть охарактеризована не только тем, что она имеет гарантированное решение. Должны существовать также правила, которые ограничивают как природу приемлемых решений, так и те шаги, посредством которых достигаются эти решения. Например, решить составную картинку-загадку не значит «составить картинку». Ребенок или современный художник мог бы сделать это, складывая разбросанные, произвольно выбранные элементы, как абстрактные формы, на некотором нейтральном фоне. Картинка, созданная таким образом, может оказаться намного лучше и быть более оригинальной, чем та, из которой головоломка была сделана. Тем не менее такая картинка не могла бы быть ее решением. Чтобы получить настоящее решение, должны быть использованы все фрагменты, их плоская сторона должна быть обращена вниз и они должны 5
Разочарование, вызванное конфликтом между ролью личности и всеобщей моделью развития науки, иногда может быть тем не менее довольно серьезным. По этому вопросу см.: L.S. Kubie. Some Unsolved Problems of the Scientific Career. — «American Scientist», XLI, 1953, p. 596–613; XLII, 1954, p. 104–112.
Семінар 3
105
VI. Anomaly and the Emergence of Scientific Discoveries Normal science, the puzzle-solving activity we have just examined, is a highly cumulative enterprise, eminently successful in its aim, the steady extension of the scope and precision of scientific knowledge. In all these respects it fits with great precision the most usual image of scientific work. Yet one standard product of the scientific enterprise is missing. Normal science does not aim at novelties of fact or theory and, when successful, finds none. New and unsuspected phenomena are, however, repeatedly uncovered by scientific research, and radical new theories have again and again been invented by scientists. History even suggests that the scientific enterprise has developed a uniquely powerful technique for producing surprises of this sort. If this characteristic of science is to be reconciled with what has already been said, then research under a paradigm must be a particularly effective way of inducing paradigm change. That is what fundamental novelties of fact and theory do. Produced inadvertently by a game played under one set of rules, their assimilation requires the elaboration of another set. After they have become parts of science, the enterprise, at least of those specialists in whose particular field the novelties lie, is never quite the same again. We must now ask how changes of this sort can come about, considering first discoveries, or novelties of fact, and then inventions, or novelties of theory. That distinction between discovery and invention or between fact and theory will, however, immediately prove to be exceedingly artificial. Its artificiality is an important clue to several of this essay’smain theses. Examining selected discoveries in the rest of this section, we shall quickly find that they are not isolated events but extended episodes with a regularly recurrent structure. Discovery commences with the awareness of anomaly, i.e., with the recognition that nature has somehow violated the paradigm-induced expectations that govern normal science. It then continues with a more or less extended exploration of the area of anomaly. And it closes only when the paradigm theory has been adjusted so that the anomalous has become die expected. Assimilating a new sort of fact demands a more than additive adjustment of theory, and until that adjustment is completed—until the scientist has learned to see nature in a different way—the new fact is not quite a scientific fact at all… ... Either as a metaphor or because it reflects the nature of the mind, that psychological experiment provides a wonderfully simple and cogent schema for the process of scientific discovery. In science, as in the playing card experiment, novelty emerges only with difficulty, manifested by resistance, against a background provided by expectation. Initially, only the anticipated and usual are experienced even under circumstances where anomaly is later to be observed. Further acquaintance, however, does result in awareness of something wrong or does relate the effect to something that has gone wrong before. That awareness of anomaly opens a period in which conceptual categories are adjusted until the initially anomalous has become the anticipated. At this point the discovery has been completed. I have already urged that that process or one very much like it is involved in the emergence of all fundamental scientific novelties. Let me now point out that, recognizing the process, we can at last begin to see why normal science, a pursuit not directed to novelties and tending at first to suppress them, should nevertheless be so effective in causing them to arise.
106
Семінар 3
быть собраны без усилий и использованы без остатка. Таковы некоторые правила решения картинки-головоломки. Подобные ограничения, накладываемые на приемлемые решения кроссвордов, загадок, шахматных задач и т. д., вскрываются без труда. VI Аномалия и возникновение научных открытий Нормальная наука, деятельность по решению головоломок, которую мы только что рассмотрели, представляет собой в высшей степени кумулятивное предприятие, необычайно успешное в достижении своей цели, то есть в постоянном расширении пределов научного знания и в его уточнении. Во всех этих аспектах она весьма точно соответствует наиболее распространенному представлению о научной работе. Однако один из стандартных видов продукции научного предприятия здесь упущен. Нормальная наука не ставит своей целью нахождение нового факта или теории, и успех в нормальном научном исследовании состоит вовсе не в этом. Тем не менее новые явления, о существовании которых никто не подозревал, вновь и вновь открываются научными исследованиями, а радикально новые теории опять и опять изобретаются учеными. История даже наводит на мысль, что научное предприятие создало исключительно мощную технику для того, чтобы преподносить сюрпризы подобного рода. Если эту характеристику науки нужно согласовать с тем, что уже было сказано, тогда исследование, использующее парадигму, должно быть особенно эффективным стимулом для изменения той же парадигмы. Именно это и делается новыми фундаментальными фактами и теориями. Они создаются непреднамеренно в ходе игры по одному набору правил, но их восприятие требует разработки другого набора правил. После того как они стали элементами научного знания, наука, по крайней мере в тех частных областях, которым принадлежат эти новшества, никогда не остается той же самой. Нам следует теперь выяснить, как возникают изменения подобного рода, рассматривая впервые сделанные открытия или новые факты, а затем изобретения или новые теории. Однако это различие между открытием и изобретением или между фактом и теорией на первый взгляд может показаться чрезвычайно искусственным. Тем не менее его искусственность дает важный ключ к нескольким основным тезисам данной работы. Рассматривая ниже в настоящем разделе отдельные открытия, мы очень быстро придем к выводу, что они являются не изолированными событиями, а длительными эпизодами с регулярно повторяющейся структурой. Открытие начинается с осознания аномалии, то есть с установления того факта, что природа каким-то образом нарушила навеянные парадигмой ожидания, направляющие развитие нормальной науки. Это приводит затем к более или менее расширенному исследованию области аномалии. И этот процесс завершается только тогда, когда парадигмальная теория приспосабливается к новым обстоятельствам таким образом, что аномалии сами становятся ожидаемыми. Усвоение теорией нового вида фактов требует чего-то большего, нежели просто дополнительного приспособления теории; до тех пор пока это приспособление не будет полностью завершено, то есть пока ученый не научится видеть природу в ином свете, новый факт не может считаться вообще фактом вполне научным…
Семінар 3
107
In the development of any science, the first received paradigm is usually felt to account quite successfully for most of the observations and experiments easily accessible to that science’s practitioners. Further development, therefore, ordinarily calls for the construction of elaborate equipment, the development of an esoteric vocabulary and skills, and a refinement of concepts that increasingly lessens their resemblance to their usual common-sense prototypes. That professionalization leads, on the one hand, to an immense restriction of the scientist’s vision and to a considerable resistance to paradigm change. The science has become increasingly rigid. On the other hand, within those areas to which the paradigm directs the attention of the group, normal science leads to a detail of information and to a precision of the observation-theory match that could be achieved in no other way. Furthermore, that detail and precision-of-match have a value that transcends their not always very high intrinsic interest. Without the special apparatus that is constructed mainly for anticipated functions, the results that lead ultimately to novelty could not occur. And even when the apparatus exists, novelty ordinarily emerges only for the man who, knowing with precision what he should expect, is able to recognize that something has gone wrong. Anomaly appears only against the background provided by the paradigm. The more precise and far-reaching that paradigm is, the more sensitive an indicator it provides of anomaly and hence of an occasion for paradigm change. In the normal mode of discovery, even resistance to change has a use that will be explored more fully in the next section. By ensuring that the paradigm will not be too easily surrendered, resistance guarantees that scientists will not be lightly distracted and that the anomalies that lead to paradigm change will penetrate existing knowledge to the core. The very fact that a significant scientific novelty so often emerges simultaneously from several laboratories is an index both to the strongly traditional nature of normal science and to the completeness with which that traditional pursuit prepares the way for its own change.
108
Семінар 3
... Независимо от того, считать ли сопоставление с подобными экспериментами метафорическим или отражающим природу разума, эти психологические эксперименты дают удивительно простую и убедительную схему процесса научного открытия. В науке, как и в эксперименте с игральными картами, открытие всегда сопровождается трудностями, встречает сопротивление, утверждается вопреки основным принципам, на которых основано ожидание. Сначала воспринимается только ожидаемое и обычное даже при обстоятельствах, при которых позднее все-таки обнаруживается аномалия. Однако дальнейшее ознакомление приводит к осознанию некоторых погрешностей или к нахождению связи между результатом и тем, что из предшествующего привело к ошибке. Такое осознание аномалии открывает период, когда концептуальные категории подгоняются до тех пор, пока полученная аномалия не становится ожидаемым результатом. В этом пункте процесс открытия заканчивается. Я уже подчеркивал, что с этим процессом или с каким-либо весьма подобным ему связано возникновение всех научных открытий. Позвольте мне сейчас обратить внимание на то, что, осознавая этот процесс, мы можем в конце концов понять, почему нормальная наука, не стремясь непосредственно к новым открытиям и намереваясь вначале даже подавить их, может быть тем не менее постоянно эффективным инструментом, порождающим эти открытия. В развитии любой науки первая общепринятая парадигма обычно считается вполне приемлемой для большинства наблюдений и экспериментов, доступных специалистам в данной области. Поэтому дальнейшее развитие, обычно требующее создания тщательно разработанной техники, есть развитие эзотерического словаря и мастерства и уточнение понятий, сходство которых с их прототипами, взятыми из области здравого смысла, непрерывно уменьшается. Такая профессионализация ведет, с одной стороны, к сильному ограничению поля зрения ученого и к упорному сопротивлению всяким изменениям в парадигме. Наука становится все более строгой. С другой стороны, внутри тех областей, на которые парадигма направляет усилия группы, нормальная наука ведет к накоплению подробной информации и к уточнению соответствия между наблюдением и теорией, которого невозможно было бы достигнуть как-то иначе. Кроме того, такая детальная разработка и уточнение соответствия имеют ценность, которая превышает интерес (обычно незначительный) к собственно внутреннему содержанию этой работы. Без специальной техники, которая создается главным образом для ожидаемых явлений, открытия новых фактов не происходит. И даже когда такая техника существует, первооткрывателем оказывается тот, кто, точно зная, чего он ожидает, способен распознать то, что отклоняется от ожидаемого результата. Аномалия появляется только на фоне парадигмы. Чем более точна и развита парадигма, тем более чувствительным индикатором она выступает для обнаружения аномалии, что тем самым приводит к изменению в парадигме. В нормальной модели открытия даже сопротивление изменению приносит пользу. Этот вопрос будет более полно разработан в следующем разделе. Гарантируя, что парадигма не будет отброшена слишком легко, сопротивление в то же время гарантирует, что внимание ученых не может быть легко
Семінар 3
109
отвлечено и что к изменению парадигмы приведут только аномалии, пронизывающие научное знание до самой сердцевины. Тот факт, что важные научные новшества так часто предлагались в одно и то же время несколькими лабораториями, указывает на в значительной мере традиционную природу нормальной науки и на полноту, с которой эта традиционность последовательно подготавливает путь к собственному изменению.
110
Семінар 3
Вступ до логіки та наукового методу
1
Морріс Коен, Ернест Нагель. §1. Что такое научный метод? В вводной главе ко второй книге утверждалось, что метод науки свободен от ограничений и недостатков отброшенных нами альтернативных методов устранения сомнения. Мы заявили, что научный метод является наиболее гарантированным способом из всего, что изобрело человечество, для контролирования потока вещей и установления устойчивых верований. Каковы основополагающие свойства этого метода? Мы уже детально исследовали различные составные части научного метода. В этой главе мы сведем воедино все наиболее важные нити, присутствовавшие во всем проведенном нами обсуждении. Факты и научный метод Метод науки не нацелен на то, чтобы прихотливым образом накладывать на поток вещей людские желания и ожидания. При этом его можно использовать для удовлетворения людских потребностей. Однако его успешное применение зависит от организованного специальным образом поиска и признания безотносительно людских пожеланий той структуры, которой обладает этот поток. 1. Научный метод нацелен на открытие того, каковы на самом деле факты, и его использование должно руководствоваться именно открываемыми фактами. Однако, как мы уже не раз отмечали, природу фактов нельзя открыть без критического размышления. Знание фактов не может быть приравнено к непосредственным данным нашего чувственного восприятия. Когда наша кожа вступает в контакт с объектами, имеющими высокую температуру, или с жидким воздухом, то наши непосредственные чувственные восприятия могут быть схожими. Однако из этого мы не можем заключить, что температуры тех веществ, которых мы коснулись, являются одинаковыми. Чувственный опыт ставит проблему знания, однако прежде чем можно будет получить знание, к этому непосредственному и окончательному опыту должен быть добавлен рефлективный анализ. 2. Каждое исследование происходит из ощущения наличия какой-либо проблемы, поэтому ни одно исследование даже не может начаться до тех пор, пока не будет проведен некоторый отбор или отсеивание предметной области. На протяжении всей книги мы утверждали, что для такого отбора необходимо наличие некоторой гипотезы, исходного предположения, предрассудка, которым бы руководствовался исследователь и который ограничивал бы изучаемую предметную область. Любое исследование является специальным в том смысле, что оно решает определенную проблему, и нахождение решения является концом исследования. Бесполезно собирать факты, если нет проблемы, к которой они должны относиться. 3. Способность формулировать проблему, решение которой будет также и решением 1
Коэн М., Нагель Э. Введение в логику и научный метод. пер. с англ. П. С. Куслия. Челябинск: Социум, 2010.
111
Семінар 3
An Introduction to Logic and Scientific Method
1
Morris R. Cohen, Ernest Nagel. § 1. What Is Scientific Method? In the introductory chapter to Book II we asserted that the method of science is free from the limitations and willfulness of the alternative methods for settling doubt which we there rejected. Scientific method, we declared, is the most assured technique man has yet devised for controlling the flux of things and establishing stable beliefs. What are the fundamental features of this method? We have already examined in some detail different constituent parts of it. Let us in this final chapter bring together the more important threads of our discussions. Facts and Scientific Method The method of science does not seek to impose the desires and hopes of men upon the flux of things in a capricious manner. It may indeed be employed to satisfy the desires of men. But its successful use depends upon seeking, in a deliberate manner, and irrespective of what men’s desires are, to recognize, as well as to take advantage of, the structure which the flux possesses. 1. Consequently, scientific method aims to discover what the facts truly are, and the use of the method must be guided by the discovered facts. But, as we have repeatedly pointed out, what the facts are cannot be discovered without reflection. Knowledge of the facts cannot be equated to the brute immediacy of our sensations. When our skin comes into contact with objects having high temperatures or with liquid air, the immediate experiences may be similar. We cannot, however, conclude without error that the temperatures of the substances touched are the same. Sensory experience sets the problem for knowledge, and just because such experience is immediate and final it must become informed by reflective analysis before knowledge can be said to take place. 2. Every inquiry arises from some felt problem, so that no inquiry can even get under way unless some selection or sifting of the subject matter has taken place. Such selection requires, we have been urging all along, some hypothesis, preconception, prejudice, which guides the research as well as delimits the subject matter of inquiry. Every inquiry is specific in the sense that it has a definite problem to solve, and such solution terminates the inquiry. It is idle to collect “facts” unless there is a problem upon which they are supposed to bear. 3. The ability to formulate problems whose solution may also help solve other problems is a rare gift, requiring extraordinary genius. The problems which meet us in daily life can be solved, if they can be solved at all, by the application of scientific method. But such problems do not, as a rule, raise far-reaching issues. The most striking applications of scientific method are to be found in the various natural and social sciences. 4. The “facts” for which every inquiry reaches out are propositions for whose truth there is considerable evidence. Consequently what the “facts” are must be determined by inquiry, and cannot be determined antecedently to inquiry. Moreover, what we believe to be the facts clearly depends 1
Morris R. Cohen, Ernest Nagel. An Introduction to Logic and Scientific Method. Mumbai: Allied Publishers Limited, 1998.
112
Семінар 3
для многих других проблем, является редким даром, требующим гениальности. Проблемы, с которыми мы встречаемся в обыденной жизни, могут быть решены, если они вообще решаемы, с помощью применения научного метода. Однако такие проблемы, как правило, не ставят масштабных вопросов. Наиболее удивительные способы применения научного метода обнаруживаются в различных естественных и общественных науках. 4. «Факты», к которым обращается исследование, представляют собой суждения, для истинности которых есть достаточное основание. Следовательно, то, чем являются факты, должно определяться исследованием и не может определяться случайным образом. Более того, то, что мы считаем фактами, зависит от того, на каком уровне исследования мы находимся. Поэтому не существует строгого разделения между фактами и догадками или гипотезами. Во время любого исследования статус суждения может изменяться от гипотезы к факту или от факта к гипотезе. Следовательно, в случае каждого так называемого факта можно задаться вопросом о том, какими основаниями он обладает, даже если этот вопрос не каждый раз формулируется непосредственным образом. Гипотезы и научный метод Метод науки был бы невозможен, если бы гипотезы, предлагаемые в качестве решений проблемы, нельзя было развивать для установления их импликаций. Полное значение гипотезы открывается в ее импликациях. 1. Те или иные гипотезы предлагаются исследователю содержанием анализируемой предметной области, а также уже имеющимся у него знанием. Правил получения плодотворных гипотез нет, равно как не существует и способа обнаружения значимых проблем. 2. Наличие гипотез требуется на каждой стадии исследования. Однако нужно не забывать и о том, что общие принципы или законы (подтвержденные в ранее проведенном исследовании) могут применяться в отношении текущего, еще не законченного исследования только с определенной долей риска, поскольку эти законы, на самом деле, могут оказаться неприменимыми. Общие законы любой науки функционируют как гипотезы, на которые опирается исследование на всех его стадиях. 3. Гипотезы могут рассматриваться как предположения возможных связей между реальными или воображаемыми фактами. Поэтому вопрос об истинности гипотез может не ставиться. Согласно данному подходу, необходимое свойство гипотезы заключается в том, чтобы ее можно было сформулировать в детерминированной форме, так чтобы с помощью логических средств можно было установить ее импликации. 4. Число гипотез, которые может формулировать исследователь, не ограничено и зависит от его воображения. Таким образом, существует потребность в методе выбора нужной гипотезы среди нескольких альтернатив и в методе установления того, что рассматриваемые альтернативы, на самом деле, являются различными гипотезами, а не только кажутся таковыми. Пожалуй, наиболее важной и лучше всего исследованной частью такого метода является формальное умозаключение. Именно поэтому нами подробно исследовалась структура формальной логики. Цель этого исследования заключалась в том, чтобы донести до читателя адекватный смысл того, что значит обоснованность, а также в том, чтобы
Семінар 3
113
upon the stage of our inquiry. There is therefore no sharp line dividing facts from guesses or hypotheses. During any inquiry the status of a proposition may change from that of hypothesis to that of fact, or from that of fact to that of hypothesis. Every so-called fact, therefore, may be challenged for the evidence upon which it is asserted to be a fact, even though no such challenge is actually made. Hypotheses and Scientific Method The method of science would be impossible if the hypotheses which are suggested as solutions could not be elaborated to reveal what they imply. The full meaning of a hypothesis is to be discovered in its implications. 1. Hypotheses are suggested to an inquirer by something in the subject matter under investigation, and by his previous knowledge of other subject matters. No rules can be offered for obtaining fruitful hypotheses, any more than rules can be given for discovering significant problems. 2. Hypotheses are required at every stage of an inquiry. It must not be forgotten that what are called general principles or laws (which may have been confirmed in a previous inquiry) can be applied to a present, still unterminated inquiry only with some risk. For they may not in fact be applicable. The general laws of any science function as hypotheses, which guide the inquiry in all its phases. 3. Hypotheses can be regarded as suggestions of possible connections between actual facts or imagined ones. The question of the truth of hypotheses need not, therefore, always be raised. The necessary feature of a hypothesis, from this point of view, is that it should be statable in a determinate form, so that its implications can be discovered by logical means. 4. The number of hypotheses which may occur to an inquirer is without limit, and is a function of the character of his imagination. There is a need, therefore, for a technique to choose between the alternative suggestions, and to make sure that the alternatives are in fact, and not only in appearance, different theories. Perhaps the most important and best explored part of such a technique is the technique of formal inference. For this reason, the structure of formal logic has been examined at some length. The object of that examination has been to give the reader an adequate sense of what formal validity means, as well as to provide him with a synoptic view of the power and range of formal logic. 5. It is convenient to have on hand—in storage; so to speak—different hypotheses whose consequences have been carefully explored. It is the task of mathematics to provide and explore alternative hypotheses. Mathematics receives hints concerning what hypotheses to study from the natural sciences; and the natural sciences are indebted to mathematics for suggestions concerning the type of order which their subject matter embodies. 6. The deductive elaboration of hypotheses is not the sole task of scientific method. Since there is a plurality of possible hypotheses, it is the task of inquiry to determine which of the possible explanations or solutions of the problem is in best agreement with the facts. Formal considerations are therefore never sufficient to establish the material truth of any theory. 7. No hypothesis which states a general proposition can be demonstrated as absolutely true. We have seen that all inquiry which deals with matters of fact employs probable inference. The task of
114
Семінар 3
у него сложилось общее представление относительно возможностей и сферы применения формальной логики. 5. Всегда удобно иметь в запасе несколько разных гипотез, следствия которых были тщательно изучены. В предложении и разработке альтернативных гипотез состоит задача математики. Математика получает импульс от естественных наук относительно того, какие именно гипотезы следует изучать; а естественные науки обязаны математике тем типом упорядоченности, который олицетворяет их предметная область. 6. Дедуктивная разработка гипотезы — не единственная задача научного метода. Поскольку возможных гипотез много, задача исследования заключается в определении того, какое из возможных объяснений или решений проблемы наилучшим образом согласуется с фактами. Таким образом, формальные соображения никогда не достаточны для установления материальной истинности какой-либо теории. 7. Абсолютная истинность не может быть доказана ни для одной гипотезы, в которой утверждается общее суждение. Мы видели, что в каждом исследовании, имеющем дело с фактами, применяется вероятностный вывод. Задача подобных исследований заключается в отборе именно той гипотезы, которая является наиболее вероятной в свете имеющихся оснований; задача же дальнейшего исследования сводится к отысканию других фактических оснований, которые увеличат или уменьшат правдоподобие такой теории. Основания и научный метод Научному методу всегда свойственно систематическое сомнение. Оно не распространяется на все вещи, поскольку очевидно, что это невозможно. Оно скорее направлено на случаи, где недостает адекватных оснований. 1. Наука не удовлетворяется психологической уверенностью, ибо сама по себе интенсивность того или иного верования не является гарантией его истинности. Наука требует и ищет адекватные в логическом смысле основания для утверждаемых в ней суждений. 2. Ни одно суждение, связанное с фактами, не является абсолютно несомненным. Ни одно суждение не может иметь столь хорошие основания, что никакие другие возможные основания не способны увеличить или уменьшить степень его правдоподобия. Однако в то время как никакое единичное суждение не является несомненным, подтверждающий его корпус знания, частью которого оно само является, обосновано лучше, чем любой другой альтернативный корпус знания. 3. Вследствие этого наука всегда готова отбросить теорию, когда того требуют факты. Однако нужно, чтобы факты действительно этого требовали. Зачастую имеет место лишь модификация теории, а ее сущность остается неизменной, поскольку факты противоречат лишь более ранней формулировке этой теории. Научная процедура, таким образом, в случае появления несовместимых с фактами теорий представляет собой сочетание готовности внести изменения и стремления придерживаться уже имеющихся теорий. 4. Верификация теорий является лишь приблизительной. Она просто показывает, что в рамках экспериментальной погрешности эксперимент совместим с верифицируемой гипотезой.
Семінар 3
115
such investigations is to select that hypothesis which is the most probable on the factual evidence; and it is the task of further inquiry to find other factual evidence which will increase or decrease the probability of such a theory. Evidence and Scientific Method Scientific method pursues the road of systematic doubt. It does not doubt all things, for this is clearly impossible. But it does question whatever lacks adequate evidence in its support. 1. Science is not satisfied with psychological certitude, for the mere intensity with which a belief is held is no guarantee of its truth. Science demands and looks for logically adequate grounds for the propositions if advances. 2. No single proposition dealing with matters of fact is beyond every significant doubt. No proposition is so well supported by evidence that other evidence may not increase or decrease its probability. However, while no single proposition is indubitable, the body of knowledge which supports it, and of which it is itself a part, is better grounded than any alternative body of knowledge. 3. Science is thus always ready to abandon a theory when the facts so demand. But the facts must really demand it. It is not unusual for a theory to be modified so that it may be retained in substance even though “facts” contradicted an earlier formulation of it. Scientific procedure is therefore a mixture of a willingness to change, and an obstinacy in holding on to, theories apparently incompatible with facts. 4. The verification of theories is only approximate. Verification simply shows that, within the margin of experimental error, the experiment is compatible with the verified hypothesis. System in the Ideal of Science The ideal of science is to achieve a systematic interconnection of facts. Isolated propositions do not constitute a science. Such propositions serve merely as an opportunity to find the logical connection between them and other propositions. 1. “Common sense” is content with a miscellaneous collection of information. As a consequence, the propositions it asserts are frequently vague, the range of their application is unknown, and their mutual compatibility is generally very questionable. The advantages of discovering a system among facts is therefore obvious. A condition for achieving a system is the introduction of accuracy in the assertions made. The limit within which propositions are true is then clearly defined. Moreover, inconsistencies between propositions asserted become eliminated gradually because propositions which are part of a system must support and correct one another. The extent and accuracy of our information is thus increased. In fact, scientific method differs from other methods in the accuracy and number of facts it studies. 2. When, as frequently happens, a science abandons one theory for another, it is a mistake to suppose that science has become “bankrupt” and that it is incapable of discovering the structure of the subject matter it studies. Such changes indicate rather that the science is progressively realizing its ideal. For such changes arise from correcting previous observations or reasoning, and such correction means that we are in possession of more reliable facts. 3. The ideal of system requires that the propositions asserted to be true should be connected
116
Семінар 3
Система в идеале науки Идеалом науки является получение систематической взаимосвязи фактов. Изолированные суждения не конституируют науку. Такие суждения служат лишь поводом для отыскания логических связей между ними и другими суждениями. 1. Здравый смысл удовлетворяется смешанным набором информации. Вследствие этого утверждаемые им суждения зачастую оказываются неясными, область их применения — неизвестной, а их совместимость в целом остается под вопросом. Таким образом, оказывается очевидным преимущество отыскания системы среди фактов. Условием достижения системы является привнесение точности в утверждаемые суждения. Это позволяет ясно определить ту меру, в которой суждения являются истинными. Более того, противоречия между утверждаемыми суждениями постепенно элиминируются, поскольку суждения, являющиеся частью системы, должны поддерживать и исправлять друг друга. Таким образом, расширяются границы имеющейся у нас информации и увеличивается ее точность. Научный метод, на самом деле, отличается от других методов именно своей точностью и числом исследуемых фактов. 2. Неверно полагать, что отбрасывание той или иной теории, что случается довольно часто, делает науку банкротом и демонстрирует ее неспособность обнаружить структуру исследуемой предметной области. Такие изменения указывают скорее на то, что наука прогрессивно реализует свой идеал, поскольку изменения происходят из исправления предшествующих наблюдений или рассуждений, а такое исправление означает, что мы получаем более надежные факты. 3. Для идеальной системы требуется, чтобы суждения, истинность которых в ней утверждается, были связаны без введения дополнительных суждений, основания для которых являются слабыми или вообще не существуют. Число присутствующих в системе несвязанных суждений или суждений, не имеющих оснований, минимально. Следовательно, внутри системы требование простоты, выраженное принципом бритвы Оккама, выполняется с высокой степенью эффективности. Принцип бритвы Оккама гласит, что количество сущностей не должно увеличиваться без надобности. Этот принцип можно интерпретировать как требование доказывать то, что является доказуемым. Идеал системы требует только этого. 4. Основания для суждений, являющихся элементами системы, накапливаются быстрее, чем основания для изолированных суждений. Основание для суждения может происходить из примеров его собственной верификации или же из примеров, верифицирующих другие суждения, связанные с первым суждением в рамках общей системы. Именно этот систематический характер научных теорий обусловливает высокую степень правдоподобия различных отдельных суждений науки. Самокорректирующая природа научного метода Наука не стремится достигнуть веры в формулируемые ей суждения любым способом и любой ценой. Суждения должны подкрепляться логически допустимыми основаниями, которые должны быть тщательно взвешены и проверены с помощью хорошо известных
Семінар 3
117
without the introduction of further propositions for which the evidence is small or nonexistent. In a system the number of unconnected propositions and the number of propositions for which there is no evidence are at a minimum. Consequently, in a system the requirements of simplicity, as expressed in the principle of Occam’s razor, are satisfied in a high degree. For that principle declares that entities should not be multiplied beyond necessity. This may be interpreted as a demand that whatever is capable of proof should be proved. But the ideal of system requires just that. 4. The evidence for propositions which are elements in a system accumulates more rapidly than that for isolated propositions. The evidence for a proposition may come from its own verifying instances, or from the verifying instances of other propositions which are connected with the first in a system. It is this systematic character of scientific theories which gives such high probabilities to the various individual propositions of a science. The Self-Corrective Nature of Scientific Method Science does not desire to obtain conviction for its propositions in any manner and at any price. Propositions must be supported by logically acceptable evidence, which must be weighed carefully and tested by the well-known canons of necessary and probable inference. It follows that the method of science is more stable, and more important to men of science, than any particular result achieved by its means. 1. In virtue of its method, the enterprise of science is a self-corrective process. It appeals to no special revelation or authority whose deliverances are indubitable and final. It claims no infallibility, but relies upon the methods of developing and testing hypotheses for assured conclusions. The canons of inquiry are themselves discovered in the process of reflection, and may themselves become modified in the course of study. The method makes possible the noting and correction of errors by continued application of itself. 2. General propositions can be established only by the method of repeated sampling. Consequently, the propositions which a science puts forward for study are either confirmed in all possible experiments or modified in accordance with the evidence. It is this self-corrective nature of the method which allows us to challenge any proposition, but which also assures us that the theories which science accepts are more probable than any alternative theories. By not claiming more certainty than the evidence warrants, scientific method succeeds in obtaining more logical certainty than any other method yet devised. 3. In the process of gathering and weighing evidence, there is a continuous appeal from facts to theories or principles, and from principles to facts. For there is nothing intrinsically indubitable, there are no absolutely first principles, in the sense of principles which are self-evident or which must be known prior to everything else. 4. The method of science is thus essentially circular. We obtain evidence for principles by appealing to empirical material, to what is alleged to be “fact”; and we select, analyze, and interpret empirical material on the basis of principles. In virtue of such give and take between facts and principles, everything that is dubitable falls under careful scrutiny at one time or another.
118
Семінар 3
принципов необходимого или вероятностного вывода. Из этого следует, что метод науки является более стабильным и более важным для ученых, чем какой-либо отдельный результат, получаемый с его помощью. 1. В силу этого метода наука является самокорректирующим процессом. Она не апеллирует ни к какому специальному откровению или авторитету, который предоставляет несомненные и окончательные сведения. Наука не претендует на безошибочность, а опирается на методы развития и проверки гипотез для получения обоснованных заключений. Сами принципы научного исследования открываются в процессе критического размышления и также могут быть подвержены изменению в процессе изучения. Научный метод обусловливает установление и исправление ошибок посредством постоянного применения самого себя. 2. Общие суждения могут устанавливаться только посредством метода повторного отбора выборок. Следовательно, изучаемые наукой суждения либо подтверждаются во всех возможных экспериментах, либо модифицируются в соответствии с новыми основаниями. Именно эта самокорректирующая природа позволяет нам оспорить любое суждение, но при этом она также дает нам уверенность в том, что принимаемые наукой теории являются более правдоподобными, чем все альтернативные теории. Не претендуя на большую достоверность, чем тому способствуют имеющиеся основания, научный метод добивается успеха в получении большей логической достоверности, чем любой другой из когда-либо изобретенных методов. 3. В процессе сбора и взвешивания оснований имеет место непрерывная апелляция от фактов к теориям или принципам и от принципов к фактам. Поскольку нет ничего, что по своей природе было бы несомненным, не существует и абсолютно первых принципов, которые были бы самоочевидными или которые должны были бы предшествовать всему остальному. 4. Таким образом по своей сути метод науки является цикличным. Мы получаем основания для принципов посредством апелляции к эмпирическому материалу, коим считается факт, и мы отбираем, анализируем и интерпретируем эмпирический материал на основании принципов. В силу данной тактики взаимных уступок между фактами и принципами все, что является сомнительным, тщательно исследуется либо с одной стороны, либо с другой.
Семінар 3
119
120
Семінар 3
Запрошення до соціології: гуманістична перспектива
1
Пітер Бергер 1. Социология как способ времяпровождения … В настоящее время получило распространение еще одно представление, имеющее, по-видимому, тесную связь с образом статистика. Согласно этому представлению социолог — человек, занятый главным образом разработкой методологии, в рамки которой он потом втиснет все проявления человеческой природы. Такого представления часто придерживаются люди с гуманитарным сознанием: оно необходимо им как доказательство того, что социология является одной из форм интеллектуального варварства. Нередко в своей критике эти «литераторы» отпускают язвительные замечания по поводу диковинного жаргона, на котором изложена значительная часть социологических трудов. Естественно, что критик в данном случае выступает в качестве защитника классических традиций гуманитарных исследований. На подобную критику можно было бы ответить аргументом ad hominem2 . Похоже, что интеллектуальное варварство свойственно сейчас в равной мере всем основным учебным дисциплинам, которые имеют дело с феноменом «человек». И тем не менее прибегать к аргументу ad hominem было бы недостойно. А посему мы с готовностью признаем: многое из того, что сегодня делается под вывеской социологии, вполне заслуживает названия варварства, если под этим словом подразумевать невежество в истории и философии, узость взгляда, озабоченность только уровнем технических навыков и полное безразличие к качеству изложения своих мыслей. Конечно же, указанные явления сами могут стать предметом социологического анализа как набор характеристик современной академической жизни. Соревнование за престиж и рабочие места в быстро усложняющихся отраслях порождает специализацию, которая часто ведет к дроблению и обособлению, что снижает общий уровень дисциплины. Однако было бы не совсем точно отождествлять социологию с указанной общей интеллектуальной тенденцией. Социология изначально трактовала себя как науку. Много копий было сломано в спорах относительно точного смысла этого самоопределения. Например, германские социологи3 подчеркивали различия между социальными и естественными науками с большей настойчивостью, чем их французские и американские коллеги. Но приверженность социологов сциентистскому этосу в любом случае означала желание связать себя определенными процедурными канонами науки. Верный призванию социолог делает утверждения на основе 1
Бергер П.Л. Приглашение в социологию: гуманистическая перспектива. М.: Аспект Пресс, 1996.
2
Ad hominem (лат.) — к человеку. Средство убеждения, когда истинность или ложность тезиса не обосновывается объективно, а сводится к положительной или отрицательной характеристике личности человека, утверждения которого проверяются.
3
Имеется в виду прежде всего создатель «понимающей социологии» немецкий историк культуры и со��циальный философ Вильгельм Дильтей (1833–1911)
121
Семінар 3
Invitation to Sociology: A Humanistic Perspective
1
Peter L. Berger 1. Sociology as an Individual Pastime ... Another image of the sociologist current today and rather closely related to that of statistician is die one that sees him as a man mainly concerned in developing a scientific methodology that he can then impose on human phenomena. This image is frequently held by people in the humanities and presented as proof that sociology is a form of intellectual barbarism. One part of this criticism of sociology by the littérateurs is often a scathing commentary on the outlandish jargon in which much sociological writing is couched. By contrast, of course, the one who makes these criticisms offers himself as a guardian of the classical traditions of humane learning. It would be quite possible to meet such criticism by an argument ad hominem. Intellectual barbarism seems to be fairly evenly distributed in die main scholarly disciplines dealing with the phenomenon “man.” However, it is undignified to argue ad hominem, so we shall readily admit that, indeed, there is much that passes today under the heading of sociology that is justly called barbarian, if that word is intended to denote an ignorance of history and philosophy, narrow expertise without wider horizons, a preoccupation with technical skills, and total insensitivity to the uses of language. Once more, these elements can themselves be understood sociologically in terms of certain characteristics of contemporary academic life. The competition for prestige and jobs in fields rapidly becoming more and more complex forces specialization that all too frequently leads to a depressing parochialism of interests. But it would again be inaccurate to identify sociology with this much more pervasive intellectual trend. Sociology has, from its beginnings, understood itself as a science. There has been much controversy about the precise meaning of this self-definition. For instance, German sociologists have emphasized the difference between the social and the natural sciences much more strongly than their French or American colleagues. But the allegiance of sociologists to the scientific ethos has meant everywhere a willingness to be bound by certain scientific canons of procedure. If die sociologist remains faithful to his calling, his statements must be arrived at through the observation of certain rules of evidence that allow others to check on or to repeat or to develop his findings further. It is this scientific discipline that often supplies the motive for reading a sociological work as against, say, a novel on the same topic that might describe matters in much more impressive and convincing language. As sociologists tried to develop their scientific rules of evidence, they were compelled to reflect upon methodological problems. This is why methodology is a necessary and valid part of the sociological enterprise. At the same time it is quite true that some sociologists, especially in America, have become so preoccupied with methodological questions that they have ceased to be interested in society at all. As a result, they have found out nothing of significance about any aspect of social life, since in science as in love a concentration on technique is quite likely to lead to impotence. Much of 1
Berger Peter.L. 1963. Invitation to Sociology: A Humanistic Perspective. New York: Anchor Books.
122
Семінар 3
наблюдений в соответствии с определенными критериями очевидности так, чтобы дать возможность коллегам проверить, повторить и продолжить дальше его изыскания. Социология — дисциплина, часто побуждающая прочесть какой-нибудь научный труд вместо, скажем, романа на ту же тему, который может быть написан гораздо более живым и удобоваримым языком. Пытаясь разработать в своей науке критерии очевидности, социологи вынуждены обращаться к методологическим проблемам. Вот почему методология является необходимой и существенной частью социологического познания. Однако верно и то, что некоторые социологи, особенно в Америке, настолько увлеклись методологическими проблемами, что утратили всякий интерес к обществу. В результате ни в одном аспекте социальной жизни они не могут найти ничего существенного, поскольку в науке, как в любви, концентрация на технике ведет к импотенции. Фиксацию на методологии в значительной степени можно объяснить необходимостью сравнительно новой дисциплины получить признание на академической сцене. Поскольку простые американцы, а тем более американские ученые рассматривают науку едва ли не как святыню, постольку желание строго следовать процедурам старейших естественных наук очень сильно среди новичков на рынке эрудиции. В этом немало преуспели, например, экспериментальные психологи: в их исследованиях уже не осталось ничего общего с тем, что делают человеческие существа, и с тем, что они есть. Ирония заключается в том, что сами представители естественных наук постепенно отказываются от жестких позитивистских догматов, которые все еще стараются адаптировать иные гуманитарии. Однако данной проблематики мы сейчас касаться не будем, заметим только, что социологам (по сравнению с другими родственными дисциплинами) пока удавалось избегать наиболее нелепых требований этого «методизма». По мере того как они будут приобретать более прочный академический статус, можно ожидать, что влияние комплекса методологической неполноценности будет снижаться и далее. Упрек в том, что многие социологи пишут свои труды на варварском наречии, также можно принять с некоторыми оговорками. Всякая научная дисциплина должна разрабатывать свою терминологию. Это право безоговорочно признается за такой наукой, как, например, ядерная физика, занимающаяся вещами, которые совершенно не известны широкой публике и для обозначения которых в обыденной речи просто нет слов. Между тем особая терминология для социальных наук, быть может, даже более важна, поскольку их предмет знаком всем и слова для его описания уже существуют. Именно потому что мы хорошо знаем социальные институты, которые нас окружают, наши представления о них в обыденном сознании весьма нечетки и часто ошибочны, подобно тому, как большинству из нас очень трудно дать точное описание собственных родителей, жен и мужей, детей и близких друзей. Кроме того, при обозначении реалий социальной действительности наш язык часто (и, может быть, слава Богу) оказывается расплывчатым и невразумительным. Взять, к примеру, хотя бы понятие «класс», одно из центральных понятий в социологии. В обыденном употреблении оно имеет, наверное, десятки значений, выделяя категории людей с разными уровнями дохода, расы, этнические группы, политические группировки,
Семінар 3
123
this fixation on methodology can be explained hi terms of the urge of a relatively new discipline to find acceptance on the academic scene. Since science is an almost sacred entity among Americans in general and American academicians in particular, the desire to emulate the procedures of the older natural sciences is very strong among the newcomers in die marketplace of erudition. Giving in to this desire, the experimental psychologists, for instance, have succeeded to such an extent that their studies have commonly nothing more to do with anything that human beings are or do. The irony of this process lies in the fact that natural scientists themselves have been giving up the very positivistic dogmatism that their emulators are still straining to adopt. But this is not our concern here. Suffice it to say that sociologists have succeeded in avoiding some of the more grotesque exaggerations of this “methodism,” as compared with some fields close by. As they become more secure in their academic status, it may be expected that this methodological inferiority complex will diminish even further. The charge that many sociologists write in a barbaric dialect must also be admitted with similar reservations. Any scientific discipline must develop a terminology. This is self-evident for a discipline such as, say, nuclear physics that deals with matters unknown to most people and for which no words exist in common speech. However, terminology is possibly even more important for the social sciences, just because their subject matter is familiar and just because words do exist to denote it. Because we are well acquainted with the social institutions that surround us, our perception of them is imprecise and often erroneous. In very much the same way most of us will have considerable difficulty giving an accurate description of our parents, husbands or wives, children or close friends. Also, our language is often (and perhaps blessedly) vague and confusing in its references to social reality. Take for an example the concept of class, a very important one in sociology. There must be dozens of meanings that this term may have in common speech— income brackets, races, ethnic groups, power cliques, intelligence ratings, and many others. It is obvious that the sociologist must have a precise, unambiguous definition of the concept if his work is to proceed with any degree of scientific rigor. In view of these facts, one can understand that some sociologists have been tempted to invent altogether new words to avoid the semantic traps of the vernacular usage. We would contend, then, that some of these neologisms have been necessary. We would also contend, however, that most sociology can be presented in intelligible English with but a little effort and that a good deal of contemporary “sociologese” can be understood as a self-conscious mystification. Here again, however, we are confronted with an intellectual phenomenon that affects other fields as well There may be a connection with the strong influence of German academic life in a formative period in the development of American universities. Scientific profundity was gauged by the ponderousness of scientific language. If scientific prose was unintelligible to any but the narrow circle of initiates to the field in question, this was ipso facto proof of its intellectual respectability. Much American scholarly writing still reads like a translation from the German. This is certainly regrettable. It has little to do, however, with the legitimacy of the sociological enterprise as such. Finally, we would look at an image of the sociologist not so much in his professional role as in his being, supposedly, a certain kind of person. This is the image of the sociologist as a detached,
124
Семінар 3
по рейтингу IQ и многим другим критериям. Ясно, что социолог, если он в своей работе стремится к какой-то научной строгости, должен иметь четкое недвусмысленное определение понятия. Учитывая эти обстоятельства, становится понятной склонность некоторых социологов, во избежание семантических ловушек обыденного употребления, к изобретению невиданных доселе неологизмов. Поэтому, по крайней мере некоторые из них, мы считаем абсолютно необходимыми. Вместе с тем мы полагаем, что, приложив некоторые усилия, большинство социологических сюжетов можно изложить доступным языком и современный «социологический жаргон» в значительной степени можно рассматривать как сознательную мистификацию. Но опять-таки сходное явление мы обнаруживаем и в других дисциплинах. Объяснение этого, возможно, кроется в сильном влиянии германских академических традиций, которое испытали на себе американские университеты в период их становления в качестве научных центров, когда глубина научного анализа достигалась с помощью тяжеловесного языка’ науки. Если научная проза оказывалась непонятной никому, кроме узкого круга посвященных, то это было доказательством ее интеллектуальной респектабельности ipso facto4 . Многие американские научные труды и сейчас еще производят впечатление переводов с немецкого. Конечно, о подобном можно только сожалеть, однако к легитимности социологического познания как такового это не имеет отношения. И, наконец, мы рассмотрим образ социолога, связанный не столько с выполнением его профессиональной роли, сколько с представлением о нем как об особом типе личности. Согласно такому представлению, социолог — отстраненный, беспристрастный наблюдатель, хладнокровно манипулирующий людьми. Если в отношении кого-то данное представление превалирует, то его можно считать ироническим триумфом собственной борьбы социолога за свое признание в качестве истинного ученого. Социолог здесь оказывается самозванным сверхчеловеком, отгородившимся от теплой витальности обыденного существования и ищущим удовлетворение не в том, чтобы проживать свою жизнь, а в том, чтобы судить о жизни других людей, тщательно раскладывая их по полочкам, изза чего он упускает из виду реальную значимость того, что наблюдает. Более того, существует мнение, что даже если социолог вовлекается в социальные процессы, то он делает это как беспристрастный инженер, отдающий свои манипулятивные навыки в распоряжение властей. Пожалуй, последнее из рассмотренных представлений не получило столь широкого распространения. Его придерживаются главным образом те, кто по политическим мотивам опасается фактического или возможного злоупотребления социологией в современных обществах. Не стоит тратить много слов ради опровержения этого представления. Как обобщенный портрет современного социолога оно имеет слишком явные искажения и подойдет очень малому числу индивидов, которых можно встретить сегодня в Америке. Тем не менее проблема роли ученого-обществоведа — действительно очень серьезная проблема. Например, привлечение социологов в некоторые отрасли промышленности и государственного управления вызывает вопросы морального порядка, которые следовало 4
Ipso facto (лат.) — в силу самого факта (существования); самим фактом (существования)
Семінар 3
125
sardonic observer, and a cold manipulator of men. Where this image prevails, it may represent an ironic triumph of the sociologist’s own efforts to be accepted as a genuine scientist. The sociologist here becomes the self-appointed superior man, standing off from the warm vitality of common existence, finding his satisfactions not in living but in coolly appraising the lives of others, filing them away in little categories, and thus presumably missing the real significance of what he is observing. Further, there is the notion that, when he involves himself in social processes at all, the sociologist does so as an uncommitted technician, putting his manipulative skills at the disposal of the powers that be. This last image is probably not very widely held. It is mainly held by people concerned for political reasons with actual or possible misuses of sociology in modem societies. There is not very much to say about this image by way of refutation. As a general portrait of the contemporary sociologist it is certainly a gross distortion. It fits very few individuals that anyone is likely to meet in this country today. The problem of the political role of the social scientist is, nevertheless, a very genuine one. For instance, the employment of sociologists by certain branches of industry and government raises moral questions that ought to be faced more widely than they have been so far. These are, however, moral questions that concern all men in positions of responsibility in modem society. The image of the sociologist as an observer without compassion and a manipulator without conscience need not detain us further here. By and large, history produces very few Talleyrands. As for contemporary sociologists, most of them would lack the emotional equipment for such a role, even if they should aspire to it in moments of feverish fantasy. How then are we to conceive of the sociologist? In discussing the various images of him that abound in die popular mind we have already brought out certain elements that would have to go into our conception. We can now put them together. In doing so, we shall construct what sociologists themselves call an “ideal type.” This means that what we delineate will not be found in reality in its pure form. Instead, one will find approximations to it and deviations from it, in varying degrees. Nor is it to be understood as an empirical average. We would not even claim that all individuals who now call themselves sociologists will recognize themselves without reservations in our conception, nor would we dispute the right of those who do not so recognize themselves to use the appellation. Our business is not excommunication. We would, however, contend that our “ideal type” corresponds to the self-conception of most sociologists in the mainstream of the discipline, both historically (at least in this century) and today. The sociologist, then, is someone concerned with understanding society in a disciplined way. The nature of this discipline is scientific. This means that what the sociologist finds and says about die social phenomena he studies occurs within a certain rather strictly defined frame of reference. One of the main characteristics of this scientific frame of reference is that operations are bound by certain rules of evidence. As a scientist, the sociologist tries to be objective, to control his personal preferences and prejudices, to perceive clearly rather than to judge normatively. This restraint, of course, does not embrace the totality of the sociologist’s existence as a human being, but is limited to his operations qua sociologist. Nor does the sociologist claim that his frame of reference is the only one within which society can be looked at. For that matter, very
126
Семінар 3
бы рассматривать в более широком контексте, чем это делалось до сих пор. Впрочем, вопросы морали касаются всех, кто занимает ответственный пост в современном обществе. Нет нужды подробно останавливаться здесь на имидже социолога как беспристрастного наблюдателя и бессовестного манипулятора человеческими судьбами, — история порождает не так много людей, подобных Талейрану. Большинству современных социологов не хватает эмоциональной сдержанности, чтобы претендовать на такую роль, даже если в горячечных фантазиях они и обнаруживают аналогичные стремления. Как же нам постичь социолога? Обсуждая различные представления, с которыми ассоциируется образ социолога в массовом сознании, мы уже выделили целый ряд элементов, которые должны войти в нашу концепцию, и теперь мы можем собрать их воедино. Мы будем конструировать то, что сами социологи называют «идеальным типом». Это означает, что полученный в результате образ нельзя будет обнаружить в реальности «в чистом виде». Напротив, обнаружить можно будет только примеры различной степени приближения к нему или отклонения от него. «Идеальный тип» не следует понимать как некое эмпирическое среднее. Мы не будем претендовать даже на то, чтобы все, кто называют себя социологами, полностью согласились с нашей концепцией, и не собираемся оспаривать права тех, кто откажется после этого причислять себя к таковым. Исключение из профессиональной гильдии — не наше дело. Однако мы полагаем, что наш «идеальный тип» соответствует Я-концепции большинства представителей основного направления социологии как прежде (по крайней мере, в нынешнем веке), так и теперь. Согласно «идеальному типу», социологом является тот, кто в своей деятельности связан с осмыслением общества, и это осмысление (понимание) научно по своей природе, что означает: познание и передача знаний об изучаемых социологом социальных явлениях происходит в рамках строго ограниченной системы координат. Одной из главных характеристик научной системы координат служит то, что все операции производятся по определенным правилам доказательства. Как ученый, социолог стремится быть объективным, держать в узде собственные предпочтения и предрассудки, воспринимать то, что есть, и воздерживаться от нормативных суждений. Разумеется, эти рамки не охватывают всей тотальности его человеческого существования, а ограничивают его действия лишь в качестве социолога. Социолог не претендует на то, что рассмотрение общества возможно только в его системе координат. Поэтому немного найдется ученых в любой отрасли знания, которые полагали бы, что на мир можно смотреть лишь с научной точки зрения. У разглядывающего нарцисс ботаника нет оснований оспаривать право поэта смотреть на тот же самый цветок «иными глазами». В человеческом мире существует много разных игр. Вопрос не в том, чтобы отказывать людям в праве играть в другие игры, а в том, чтобы человек четко осознал правила собственной игры. Таким образом, социолог в своей «игре» должен придерживаться правил науки и ясно понимать смысл этих правил. Иначе говоря, он должен уяснить себе некоторые методологические вопросы. Методология не является его конечной целью. Цель, напомним еще раз, заключается в попытке понять общество. Методология помогает достижению этой цели.
Семінар 3
127
few scientists in any field would claim today that one should look at the world only scientifically. The botanist looking at a daffodil has no reason to dispute the right of the poet to look at the same object in a very different manner. There are many ways of playing. The point is not that one denies other people’s games but that one is clear about the rules of one’s own. The game of the sociologist, then, uses scientific rules. As a result, the sociologist must be clear in his own mind as to the meaning of these rules. That is, he must concern himself with methodological questions. Methodology does not constitute his goal. The latter, let us recall once more, is the attempt to understand society. Methodology helps in reaching this goal. In order to understand society, or that segment of it that he is studying at the moment, the sociologist will use a variety of means. Among these are statistical techniques. Statistics can be very useful in answering certain sociological questions. But statistics does not constitute sociology. As a scientist, the sociologist will have to be concerned with the exact significance of the terms he is using. That is, he will have to be careful about terminology. This does not have to mean that he must invent a new language of his own, but it does mean that he cannot naively use the language of everyday discourse. Finally, the interest of the sociologist is primarily theoretical. That is, he is interested in understanding for its own sake. He may be aware of or even concerned with the practical applicability and consequences of his findings, but at that point he leaves the sociological frame of reference as such and moves into realms of values, beliefs and ideas that he shares with other men who are not sociologists. We daresay that this conception of the sociologist would meet with very wide consensus within the discipline today. But we would like to go a little bit further here and ask a somewhat more personal (and therefore, no doubt, more controversial) question. We would like to ask not only what it is that the sociologist is doing but also what it is that drives him to it. Or, to use the phrase Max Weber used in a similar connection, we want to inquire a little into the nature of the sociologist’s demon. In doing so, we shall evoke an image that is not so much ideal-typical in the above sense but more confessional in the sense of personal commitment Again, we are not interested in excommunicating anyone. The game of sociology goes on in a spacious playground. We are just describing a little more closely those we would like to tempt to join our game. We would say then that the sociologist (that is, die one we would really like to invite to our game) is a person intensively, endlessly, shamelessly interested in the doings of men. His natural habitat is all die human gathering places of the world, wherever men come together. The sociologist may be interested in many other things. But his consuming interest remains in the world of men, their institutions, their history, their passions. And since he is interested in men, nothing that men do can be altogether tedious for him. He will naturally be interested in die events that engage men’s ultimate beliefs, their moments of tragedy and grandeur and ecstasy. But he will also be fascinated by the commonplace, the everyday. He will know reverence, but this reverence will not prevent him from wanting to see and to understand. He may sometimes feel revulsion or contempt. But this also will not deter him from wanting to have his questions answered. The sociologist, in his quest for understanding, moves through the world of men without respect for the usual lines of demarcation. Nobility and degradation, power and obscurity, intelligence and
128
Семінар 3
Для того чтобы понять общество или отдельно взятый сегмент его, социолог пользуется целым набором различных средств, и среди них — статистические методы. Статистика может оказаться очень полезной при ответе на некоторые социологические вопросы. Но статистикой социология не исчерпывается. Будучи ученым, социолог обязан оперировать терминами, которые обладают точным значением, т.е. он должен быть очень аккуратным с терминологией. Но это означает не необходимость изобретать собственный язык, а недопустимость наивно обращаться с общеупотребимыми словами. Наконец, интерес социолога есть прежде всего теоретический интерес: его интересует понимание ради понимания. Он может отдавать себе отчет и даже специально задумываться о практической применимости и возможных последствиях своих изысканий, но здесь он уже выходит за пределы социологической системы координат как таковой в царство ценностей, убеждений, идей, которые свойственны и другим людям, не являющимся социологами. Рискнем утверждать, что эта концепция найдет самую широкую поддержку в социологии. Но теперь мы хотели бы пойти немного дальше и поставить более личностный (и, без сомнения, более каверзный) вопрос. Мы хотели бы обратить внимание не только на то, чем занимается социолог, но и на то, что побуждает его к этим занятиям. Говоря словами Макса Вебера, сказанными им в сходном контексте, мы намерены коснуться природы социологического демона5 . Здесь мы обратимся скорее не к идеально-типическому представлению в указанном выше смысле, а скорее к той вере, которую исповедует профессиональный социолог. Опять-таки, мы никого не собираемся отлучать от социологического братства — социологическая игра проходит на огромном игровом поле, — а лишь пытаемся точнее описать тех, кого нам хотелось бы привлечь, чтобы играть вместе. Мы определили бы социолога (т.е. того, кого мы хотели бы пригласить всерьез поиграть с нами) как человека, который испытывает постоянный, неизбывный, не знающий моральных преград интерес к человеческим поступкам. Его естественный ареал обитания — всевозможные места скопления людей, где бы они ни собирались вместе. Социолога может интересовать и масса других вещей. Но основной его интерес лежит в мире людей, их институтов, истории и страстей. А раз так, то все, что делают люди, должно привлекать его внимание. Его интерес к событиям, в которых задействованы самые глубинные убеждения людей, к моментам трагических переживаний, величия и высшего наслаждения вполне естествен. Но его в равной мере привлекут и обыденность, повседневность. Разумеется, ему не будет чуждо благоговение перед великими событиями, но это благоговение не избавит его от желания смотреть и понимать. Иногда он может испытывать отвращение и 5
Имеется в виду заключительная фраза работы М. Вебера «Наука как призвание и профессия»: «Нужно обратиться к своей работе и соответствовать «требованию дня» — как человечески, так и профессионально. А данное требование будет простым и ясным, если каждый найдет своего демона и будет послушен этому демону, ткущему нить его жизни» (Вебер М. Избранные произведения/Перев. с нем. А.Ф. Филиппова. М., 1990. С. 735). Демон (греч. daimon — божество, дух; в русской традиции перевода — гений) — согласно древнегреческой мифологии страж, ведущий человека по жизни. Видимо, М. Вебер намекает на место в десятой книге «Государства» Платона, где говорится о том, что душа человека перед отправкой на Землю избирает себе гения (См.: Платон. Соч. Т. 3. С. 419–420). Нить прядет не демон, а одна из дочерей Ананке (необходимости) — Киото (см.: Там же. С. 593; прим. 29).
Семінар 3
129
folly—these are equally interesting to him, however unequal they may be in his personal values or tastes. Thus his questions may lead him to all possible levels of society, the best and the least known places, the most respected and the most despised. And, if he is a good sociologist, he will find himself in all these places because his own questions have so taken possession of him that he has little choice but to seek for answers. It would be possible to say the same things in a lower key. We could say that the sociologist, but for the grace of his academic title, is the man who must listen to gossip despite himself, who is tempted to look through keyholes, to read other people’s mail, to open closed cabinets. Before some otherwise unoccupied psychologist sets out now to construct an aptitude test for sociologists on the basis of sublimated voyeurism, let us quickly say that we are speaking merely by way of analogy. Perhaps some little boys consumed with curiosity to watch their maiden aunts in the bathroom later become inveterate sociologists. This is quite uninteresting. What interests us is the curiosity that grips any sociologist in front of a closed door behind which there are human voices. If he is a good sociologist, he will want to open that door, to understand these voices. Behind each closed door he will anticipate some new facet of human life not yet perceived and understood. The sociologist will occupy himself with1 matters that others regard as too sacred or as too distasteful for dispassionate investigation. He will find rewarding the company of priests or of prostitutes, depending not on his personal preferences but on the questions he happens to be asking at the moment. He will also concern himself with matters that others may find much too boring. He will be interested in the human interaction that goes with warfare or with great intellectual discoveries, but also in the relations between people employed in a restaurant or between a group of little girls playing with their dolls. His main focus of attention is not the ultimate significance of what men do, but the action in itself, as another example of the infinite richness of human conduct. So much for the image of our playmate. In these journeys through the world of men die sociologist will inevitably encounter other professional Peeping Toms. Sometimes these will resent his presence, feeling that he is poaching on their preserves. In some places the sociologist will meet up with the economist, in others with the political scientist, in yet others with the psychologist or the ethnologist. Yet chances are that the questions that have brought him to these same places are different from the ones that propelled his fellow-trespassers. The sociologist’s questions always remain essentially the same: “What are people doing with each other here?” “What are their relationships to each other?” “How are these relationships organized in institutions?” “What are the collective ideas that move men and institutions?” In trying to answer these questions in specific instances, the sociologist will, of course, have to deal with economic or political matters, but he will do so in a way rather different from that of the economist or the political scientist. The scene that he contemplates is the same human scene that these other scientists concern themselves with. But the sociologist’s angle of vision is different When this is understood, it becomes clear that it makes little sense to try to stake out a special enclave within which the sociologist will carry on business in his own right Like Wesley the sociologist will have to confess that his parish is the world. But unlike some
130
Семінар 3
сострадание. Однако и это не умалит его желания найти ответы на свои вопросы. В стремлении познавать социолог проходит сквозь человеческий мир без всякого уважения к «демаркационным линиям», прочерченным в обыденном сознании. Благородство и низость, власть и безвестность, разумность и глупость в равной мере интересуют его, какой бы ни была разница между ними с точки зрения его личных ценностей и вкусов. Собственные интересы могут привести его на любой уровень общества (уважаемый или презираемый), в любую населенную точку на карте. И если он хороший социолог, то везде проявит себя, ибо его мучают бесконечные вопросы, и ему ничего не остается, кроме как искать на них ответы. Эту мысль можно было бы выразить и более прозаически. Социолог просто в силу своей профессиональной принадлежности есть человек, который должен, независимо от своей воли, подслушивать всякого рода сплетни, подсматривать в замочные скважины, читать адресованные другим письма, проникать в чужие кабинеты. Пока какой-нибудь досужий психолог не сконструировал тест диагностики социологических способностей как разновидности вуайеризма, подчеркнем, что мы всего лишь проводим аналогию. Возможно, что несколько мальчиков, с любопытством следивших в детстве за своими незамужними тетушками в ванной, и выросли в настоящих социологов. Нас это совершенно не интересует. Нас интересует то любопытство, которое одолевает любого социолога, стоящего перед закрытой дверью, из-за которой раздаются человеческие голоса. Настоящий социолог обязательно захочет открыть дверь и разобраться, о чем там говорят. Перед каждой закрытой дверью он предвкушает новые грани человеческой жизни, которые еще не открыты и не показаны. Социолог всегда занят проблемами, которые другим кажутся священными или, наоборот, неприличными для бесстрастного исследования. Он найдет, о чем поговорить и со священником, и с проституткой, но будет делать это не из личных предпочтений, а ради поиска ответов на вопросы, которые интересуют его в данный момент. Он занимается и тем, что другие находят слишком скучным. Его будут интересовать не только человеческие взаимосвязи во время боевых действий или в моменты интеллектуальных озарений, но и взаимоотношения внутри обслуживающего персонала в ресторане или между играющими в куклы девочками. Основное внимание он сосредоточивает не на предельной ценности того, что люди делают, а на самом конкретном действии как очередном примере громадного разнообразия человеческого поведения и столь же громадного разнообразия трактовок этого действия партнеров по игре. В своем путешествии по миру людей социологу неизбежно встретятся «почемучки» других профессий. Иногда они будут негодовать на его присутствие, чувствуя, что он вторгается в их заповедную зону. Где-то социологу встретится экономист, где-то политолог, гдето психолог или этнограф, и, вероятнее всего, в одном и том же месте они будут искать ответы на разные вопросы. Социолога по существу всегда интересуют одни и те же вопросы: что здесь делают люди, общаясь между собой? каковы их взаимоотношения? как эти отношения организуются в институты? каковы коллективные идеи, которые движут людьми
Семінар 3
131
latter-day Wesleyans he will gladly share this parish with others. There is, however, one traveler whose path the sociologist will cross more often than anyone else’s on his journeys. This is the historian. Indeed, as soon as the sociologist turns from the present to the past, his preoccupations are very hard indeed to distinguish from those of the historian. However, we shall leave this relationship to a later part of our considerations. Suffice it to say here that the sociological journey will be much impoverished unless it is punctuated frequently by conversation with that other particular traveler. Any intellectual activity derives excitement from the moment it becomes a trail of discovery. In some fields of learning this is the discovery of worlds previously unthought and unthinkable. This is the excitement of the astronomer or of the nuclear physicist on the antipodal boundaries of the realities that man is capable of conceiving. But it can also be the excitement of bacteriology or geology. In a different way it can be the excitement of the linguist discovering new realms of human expression or of the anthropologist exploring human customs in faraway countries. In such discovery, when undertaken with passion, a widening of awareness, sometimes a veritable transformation of consciousness, occurs. The universe turns out to be much more wonder-full than one had ever dreamed. The excitement of sociology is usually of a different sort. Sometimes, it is true, the sociologist penetrates into worlds that had previously been quite unknown to him—for instance, the world of crime, or the world of some bizarre religious sect, or the world fashioned by the exclusive concerns of some group such as medical specialists or military leaders or advertising executives. However, much of the time the sociologist moves in sectors of experience that are familiar to him and to most people in his society. He investigates communities, institutions and activities that one can read about every day in the newspapers. Yet there is another excitement of discovery beckoning in his investigations. It is not the excitement of coming upon the totally unfamiliar, but rather the excitement of finding the familiar becoming transformed in its meaning. The fascination of sociology lies in the fact that its perspective makes us see in a new light the very world in which we have lived all our lives. This also constitutes a transformation of consciousness. Moreover, this transformation is more relevant existentially than that of many other intellectual disciplines, because it is more difficult to segregate in some special compartment of the mind. The astronomer does not live in the remote galaxies, and the nuclear physicist can, outside his laboratory, eat and laugh and marry and vote without thinking about the insides of the atom. The geologist looks at rocks only at appropriate times, and the linguist speaks English with his wife. The sociologist lives in society, on the job and off it. His own life, inevitably, is part of his subject matter. Men being what they are, sociologists too manage to segregate their professional insights from their everyday affairs. But it is a rather difficult feat to perform in good faith. The sociologist moves in the common world of men, dose to what most of them would call real. The categories he employs in his analyses are only refinements of the categories by which other men live—power, class, status, race, ethnicity. As a result, there is a deceptive simplicity and obviousness about some sociological investigations. One reads them, nods at the familiar scene, remarks that one has heard all this before and don’t people have better things to do than to waste their time on truisms—until one is suddenly brought up against an insight that radically
132
Семінар 3
и их институтами? Пытаясь ответить на подобные вопросы в каждом конкретном случае, социолог обязательно затронет и экономические и политические проблемы, но сделает это совершенно иначе, нежели экономист или политолог. Социолог смотрит на ту же сцену человеческого действия, что и другие ученые, но угол его зрения отличен. Только тогда, когда начинаешь осознавать это, становится понятной бессмысленность затеи отгородить социологу кусок территории, где он с полным правом мог бы заниматься своим делом. Подобно Дж. Уэсли6, социолог вынужден будет признать своим приходом весь мир, но, в отличие от некоторых его современных последователей, он с радостью разделит этот приход со всеми другими. Есть, однако, один путешественник, с которым социолог чаще, чем с другими, будет встречаться на своем пути. Этот путешественник — историк. В самом деле, стоит только социологу обратиться от настоящего к прошлому, как предмет его интересов будет очень трудно отличить от предмета интересов историка. Но оставим рассмотрение их взаимоотношений на потом, а пока ограничимся лишь одним замечанием: путешествие социолога было бы значительно обеднено впечатлениями, если бы он не встретился с другими, преследующими свои интересы, путешественниками. В любой области познания, стоя на пороге какого-то открытия, можно ощутить возбуждение. В некоторых областях знания оно связано с открытием неведомых и немыслимых ранее миров. Подобное возбуждение переживает астроном или физик-ядерщик, заглянувший в антимир, располагающийся за границами той реальности, которую человек в состоянии воспринимать. Его может испытывать также бактериолог и геолог. Несколько иное волнение переживает лингвист, открывающий новые пласты человеческого самовыражения, или антрополог, исследующий обычаи народов далеких стран. Во время таких открытий, если их принимаешь близко к сердцу, расширяется сфера осознаваемого, а иногда происходит и существенная трансформация самого сознания. Мир оказывается еще более удивительным, чем это можно было вообразить в мечтах. Совсем по-другому переживает такой момент социолог. Иногда, правда, и он проникает в совершенно не известные ему дотоле миры, будь то преступный мир, мир экзотической религиозной секты или особый мир профессиональной группы — врачей, военных командиров, творцов рекламы. Но все же большую часть своего времени социолог проводит на таких участках жизни, которые хорошо знакомы и ему, и большинству окружающих его людей. Он исследует сообщества, институты и их деятельность, т.е. то, о чем можно каждый день читать в газетах. В его исследованиях привлекает не возбуждение от встречи с чем-то неизвестным, а скорее то, что привычное приобретает совершенно новый смысл. Очарование социологии заключается в том, что, приняв ее перспективу, мы начинаем видеть мир, в котором прожили всю свою жизнь, в ином свете. Она производит определенную трансформацию сознания. Более того, эта трансформация экзистенциально оказывается более 6
Уэсли, Джон (1703–1791) — глава методистского течения в англиканской церкви, которое, начиная с 40-х годов XVIII в., вело активную проповедническую деятельность в северо-американских колониях через специально созданный институт странствующих проповедников; в 1784 г. течение оформилось в Методистскую епископальную церковь.
Семінар 3
133
questions everything one had previously assumed about this familiar scene. This is the point at which one begins to sense the excitement of sociology. Let us take a specific example. Imagine a sociology class in a Southern college where almost all the students are white Southerners. Imagine a lecture on the subject of the racial system of the South. The lecturer is talking here of matters that have been familiar to his students from the time of their infancy. Indeed, it may be that they are much more familiar with the minutiae of this system than he is. They are quite bored as a result. It seems to them that he is only using more pretentious words to describe what they already know. Thus he may use the term “caste,” one commonly used now by American sociologists to describe the Southern racial system. But in explaining the term he shifts to traditional Hindu society, to make it clearer. He then goes on to analyze the magical beliefs inherent in caste tabus, the social dynamics of commensalism and connubium, the economic interests concealed within the system, the way in which religious beliefs relate to the tabus, the effects of the caste system upon the industrial development of the society and vice versa—all in India. But suddenly India is not very far away at all. The lecture then goes back to its Southern theme. The familiar now seems not quite so familiar any more. Questions are raised that are new, perhaps raised angrily, but raised all the same. And at least some of the students have begun to understand that there are functions involved in this business of race that they have not read about in the newspapers (at least not those in their hometowns) and that their parents have not told them— partly, at least, because neither the newspapers nor the parents knew about them. It can be said that the first wisdom of sociology is this-things are not what they seem. This too is a deceptively simple statement. It ceases to be simple after a while. Social reality turns out to have many layers of meaning. The discovery of each new layer changes the perception of the whole. Anthropologists use the term “culture shock” to describe the impact of a totally new culture upon a newcomer. In an extreme instance such shock will be experienced by the Western explorer who is told, halfway through dinner, that he is eating the nice old lady he had been chatting with the previous day—a shock with predictable physiological if not moral consequences. Most explorers no longer encounter cannibalism in their travels today. However, the first encounters with polygamy or with puberty rites or even with the way some nations drive their automobiles can be quite a shock to an American visitor. With the shock may go not only disapproval or disgust but a sense of excitement that things can really be that different from what they are at home. To some extent, at least, this is the excitement of any first travel abroad. The experience of sociological discovery could be described as “culture shock” minus geographical displacement. In other words, the sociologist travels at home—with shocking results. He is unlikely to find that he is eating a nice old lady for dinner. But the discovery, for instance, that his own church has considerable money invested in the missile industry or that a few blocks from his home there are people who engage in cultic orgies may not be drastically different in emotional impact. Yet we would not want to imply that sociological discoveries are always or even usually outrageous to moral sentiment. Not at all. What they have in common with exploration in distant lands, however, is
134
Семінар 3
значимой по сравнению с той, которая производится другими дисциплинами, потому что ее воздействие труднее ограничить какой-нибудь одной сферой сознания. Астроном не живет в отдаленных галактиках, а ядерный физик, выйдя из лаборатории, может кушать, смеяться, жениться, не думая о внутреннем строении атома. Геолог занят камнями только определенное время, лингвист бездумно пользуется речью в разговоре с женой, а социолог живет в обществе и на работе, и вне ее. Его собственная жизнь неизбежно становится частью предмета исследований. Люди живут так, как они живут, социологам же приходится строго отграничивать профессиональную позицию от своих повседневных забот. Честно выполнять это требование — дело нелегкое. Социолог исследует обыденный мир людей — мир, который большинство из них назвали бы реальным. Используемые им в анализе категории являются лишь некоторым уточнением понятий, которыми живут люди, — «власть», «класс», «статус», «раса», «национальность». В итоге возникает обманчивое ощущение простоты и очевидности результатов некоторых социологических исследований. Читая о них, можно в знак согласия кивать головой; столкнувшись с описанием хорошо знакомого явления, утверждать, что где-то об этом уже слышал, и вопрошать, неужели людям больше нечего делать, как тратить время на трюизмы7. Но так бывает до тех пор, пока не произойдет что-нибудь такое, что радикально поставит под сомнение все наши представления об окружающем мире. С этого момента человек начинает чувствовать вкус к социологии. Приведем конкретный пример. Представьте себе занятие по социологии в каком-нибудь колледже южного штата, где почти все студенты — белые южане. Представьте себе преподавателя, который читает лекцию о расовой системе Юга. Он рассказывает о том, о чем каждый студент знает с детства, и сама система может быть им знакома со всеми подробностями лучше, чем лектору, — им это совершенно неинтересно. Как им кажется, он просто использует более умные слова для описания того, что они сами прекрасно знают. Так, он может употребить слово «каста», которое в настоящее время очень широко используется американскими социологами при описании расовой системы Юга. Но, объясняя термин, лектор обратится к традиционному индийскому обществу, чтобы студентам было более понятно. Затем он перейдет к анализу магических верований, свойственных кастовым запретам; динамики социальных градаций и брачных отношений, скрытых внутри системы экономических интересов; связей между религиозными представлениями и кастовыми запретами; влияния кастовой системы на индустриальное развитие общества — и все это об Индии. В конце концов, Индия станет совсем не такой далекой, как прежде, а лекция вернется к исходной проблематике Юга. Знакомое с детства уже не кажется таковым. Возникают совершенно неведомые ранее сомнения, они могут раздражать, но все равно возникают. Наконец, если не все, то некоторые студенты начинают понимать, что расовым взаимоотношениям свойственны и такие функции, о которых они ни в газетах не читали (во всяком случае, в местных), ни от родителей не слышали, вероятно, потому (или, по крайней мере, отчасти потому), что ни журналисты, ни родители просто ничего не знали о них. 7
Трюизм (англ, truism) — общеизвестная, избитая истина
Семінар 3
135
the sudden illumination of new and unsuspected facets of human existence in society. This is the excitement and, as we shall try to show later, the humanistic justification of sociology. People who like to avoid shocking discoveries, who prefer to believe that society is just what they were taught in Sunday School, who like the safety of the rules and the maxims of what Alfred Schuetz has called the “world-taken-for-granted,” should stay away from sociology. People who feel no temptation before closed doors, who have no curiosity about human beings, who are content to admire scenery without wondering about die people who live in those houses on the other side of that river, should probably also stay away from sociology. They will find it unpleasant or, at any rate, unrewarding. People who are interested in human beings only if they can change, convert or reform them should also be warned, for they will find sociology much less useful than they hoped. And people whose interest is mainly in their own conceptual constructions will do just as well to turn to the study of little white mice. Sociology will be satisfying, in the long run, only to those who can think of nothing more entrancing than to watch men and to understand things human. It may now be clear that we have, albeit deliberately, understated the case the tide of this chapter. To be sure, sociology is an individual pastime in the sense that it interests some men and bores others. Some like to observe human beings, others to experiment with mice. The world is big enough to hold all kinds and there is no logical priority for one interest as against another. But the word “pastime” is weak in describing what we mean. Sociology is more like a passion. The sociological perspective is more like a demon that possesses one, that drives one compellingly, again and again, to the questions that are its own. An introduction to sociology is, therefore, an invitation to a very special kind of passion. No passion is without its dangers. The sociologist who sells his wares should make sure that he clearly pronounces a caveat emptor quite early in the transaction. 8. Sociology as a Humanistic Discipline Sociology, from the beginning, understood itself as a science. Very early in our argument we discussed some methodological consequences of this self-understanding, hi these final remarks, we are not concerned with methodology but rather with the human implications of having an academic discipline such as sociology. We have tried to depict in previous chapters the way in which sociological perspective helps to illuminate man’s social existence. In the last excursus we briefly asked what the ethical implications of such perspective may be. We now conclude by looking once more at sociology as one discipline among many in that particular comer of the social carnival that we call scholarship. One very important thing that many sociologists can learn from their fellow scientists in the natural sciences is a certain sense of play with regard to their discipline. Natural scientists, on the whole, have with age acquired a degree of sophistication about their methods that allows them to see the latter as relative and limited in scope. Social scientists still tend to take their discipline with grim humorlessness, invoking terms such as “empirical,” “data,” “validity” or even “facts” as a voodoo magician might his most cherished hobgoblins. As the social sciences move from their enthusiastic puberty to a mellower maturity, a similar degree of detachment from one’s own game
136
Семінар 3
Можно сказать, первая заповедь социолога заключается в следующем: вещи суть не то, чем они кажутся. Простота этого утверждения обманчива и быстро исчезает. Оказывается, что социальная реальность таит в себе множество смысловых пластов. Каждое открытие нового пласта меняет представление о целом. Антропологи пользуются термином «культурошок», когда описывают воздействие на новичка совершенно незнакомой ему культуры. Крайним примером подобного шока могут служить переживания западного исследователя, узнающего в разгар трапезы, что он обедает мясом той самой старушки, с которой они накануне мило беседовали, — шока, последствия которого, если не моральные, то физиологические, вполне предсказуемы. Ныне исследователи в своих путешествиях больше не встречаются с каннибализмом. Тем не менее первое столкновение с полигамией или с обрядом инициации, даже с тем, как в некоторых странах водят машину, может повергнуть в шок визитера из Америки. Следствием шока может быть не только осуждение или разочарование, но и своего рода возбуждение от того, что вещи на самом деле могут быть не тем, чем они являются дома. Это волнение в чем-то сродни первой поездке за границу. Переживание социолога-исследователя можно описать как «культурошок» без географических перемещений. Иными словами, социолог путешествует по дому, и результаты приводят его в шок. Конечно, вряд ли ему доведется обнаружить, что за обедом он съел старую леди. Однако если он выяснит, к примеру, что его церковь вложила солидные суммы в производство ракет, или что в нескольких кварталах от его дома живут люди, регулярно участвующие в культовых оргиях, то он испытает не меньшее эмоциональное потрясение. Но мы не хотим сказать, что социологическое открытие всегда или как правило оскорбляет моральные чувства. Совсем нет. Сходство с исследованием дальних стран заканчивается неожиданным обнаружением новых, неизвестных ранее граней человеческого существования в обществе. В этом заключается притягательность и, как мы попытаемся показать далее, гуманистическое оправдание социологии. Всем, кто предпочитает избегать шокирующих открытий и верит, что общество в точности является тем, чему его учили в воскресной школе, кто любит незыблемость правил и этических максим того, что Альфред Шютц назвал «миром, принимаемым как данность», следует держаться подальше от социологии. Тем, кто не испытывает искушений перед закрытой дверью, кому не свойственно любопытство к человеческим существам, кто довольствуется лишь общим видом и совершенно не интересуется, что за люди живут в тех домах за рекой, также, видимо, следует держаться подальше от социологии. Они найдут ее малоприятным или, во всяком случае, неблагодарным занятием. Тех, кому человеческие существа интересны лишь постольку, поскольку их можно изменять, обращать в свою веру или переделывать, спешим предупредить, что они найдут социологию не столь полезной для подобных целей, как им хотелось бы. А тем, кого интересуют главным образом свои собственные концептуальные построения, лучше заняться опытами над маленькими белыми крысами. Социология может приносить постоянное удовлетворение лишь тем, кого ничто так не привлекает, как смотреть на людей и понимать, что они делают. Теперь ясно, что в названии этой главы мы заявили, впрочем, вполне умышленно, более
Семінар 3
137
may be expected and, indeed, can already be found. One can then understand sociology as one game among many, significant but hardly the last word about human life, and one can afford not only tolerance but even an interest in other people’s epistemological entertainments. Such a mellowing in self-understanding is in itself of human significance. It might even be said that the mere presence in an intellectual discipline of ironical skepticism concerning its own undertakings is a mark of its humanistic character. This is all the more important for the social sciences, dealing as they do with the peculiarly ludicrous phenomena that constitute the “human comedy” of society. Indeed, an argument could be made that the social scientist who does not perceive this comic dimension of social reality is going to miss essential features of it. One cannot fully grasp the political world unless one understands it as a confidence game, or the stratification system unless one sees its character as a costume party. One cannot achieve a sociological perception of religious institutions unless one recalls how as a child one put on masks and frightened die wits out of one’s contemporaries by the simple expedient of saying “boo.” No one can understand any aspect of the erotic who does not grasp its fundamental quality as being that of an opéra bouffe (a point one should especially emphasize to serious young sociologists teaching courses on “courtship, marriage and the family” with an unsmiling seriousness that hardly fits the study of a field every aspect of which hangs, so to speak, from that part of the human anatomy that is most difficult to take seriously). And a sociologist cannot understand the law who does not recollect the jurisprudence of a certain Queen in Alice in Wonderland. These remarks, needless to say, are not meant to denigrate the serious study of society, but simply to suggest that such study itself will profit greatly from those insights that one can obtain only while laughing. Sociology will be especially well advised not to fixate itself in an attitude of humorless scientism that is blind and deaf to the buffoonery of the social spectacle. If sociology does that, it may find that it has acquired a foolproof methodology, only to lose the world of phenomena that it originally set out to explore—a fate as sad as that of the magician who has finally found the formula that will release die mighty jinn from the bottle, but cannot recollect what it was that he wanted to ask of the jinn in the first place. However, while eschewing scientism, the sociologist will be able to discover human values that are endemic to scientific procedures in both the social and the natural sciences. Such values are humility before the immense richness of the world one is investigating, an effacement of self in the search for understanding, honesty and precision in method, respect for findings honestly arrived at, patience and a willingness to be proven wrong and to revise one’s theories, and, last but not least, the community of other individuals sharing these values. The scientific procedures used by the sociologist imply some specific values that are peculiar to this discipline. One such value is the careful attention to matters that other scholars might consider pedestrian and unworthy of the dignity of being objects of scientific investigation — something one might almost call a democratic focus of interest in the sociological approach. Everything that human beings are or do, no matter how commonplace, can become significant for sociological research. Another such peculiar value is inherent in die sociologist’s necessity to listen to others without volunteering his own views. The art of listening, quietly and with full
138
Семінар 3
узкую проблему. Уточним: социологию можно рассматривать как индивидуальный способ времяпрепровождения в том смысле, что она может интересовать одних и совершенно не интересовать других. Одним нравится наблюдать за людьми, другим — экспериментировать с крысами. Мир достаточно велик, чтобы познать его во всех проявлениях, и логически нельзя отдать приоритет одному интересу перед другим. Но слово «времяпрепровождение» не передает полностью того, что мы имеем в виду. Социология больше похожа на страсть. Социологическое зрение, подобно демону, завладевает человеком и заставляет его задавать самому себе все новые и новые вопросы. Поэтому всякое введение в социологию — это приглашение испытать особую страсть. Никакая страсть не бывает полностью безопасной. Социологу, который продает продукты своего труда, следует убедиться в том, что он четко произносит caveat emptor8 до вступления в сделку. Социология как гуманистическая дисциплина Социология с самого начала понимала себя как науку. Некоторые методологические следствия такого самоосмысления мы обсудили в гл. 1. В заключении книги мы не будем больше касаться методологии, а рассмотрим, что дает человеку существование такой дисциплины, как социология. В предыдущих главах мы пытались обрисовать способ, которым социологический подход помогает пролить свет на социальное существование человека. В этой главе мы зададимся вопросом, каков этический смысл такого подхода. Завершая книгу, мы еще раз взглянем на социологию как на одну из дисциплин, собравшихся в той особой части социального карнавала, которую мы называем гуманитарными науками. Есть одна очень важная вещь, которой многие социологи могут поучиться у своих коллег — представителей естественных наук, а именно, определенное ощущение игры по отношению к своим дисциплинам. Естественники со временем научились достаточно мудро подходить к своим методам, что позволяет им видеть их относительность и ограниченность. А вот представители социальных наук все еще склонны относиться к своим дисциплинам без тени юмора и произносить слова типа «эмпирический», «данные», «надежность» и «факты» с той же серьезностью, с какой шаман произносит свои самые заветные заклинания. По мере освобождения социальных наук от юношеского максимализма и перехода к периоду зрелости от них можно ожидать более беспристрастного отношения к собственной игре, что уже и наблюдается. Социологию тогда станут понимать как равную среди прочих игр, как важное, хотя и вряд ли последнее слово о человеческой жизни, и тогда социолог сможет позволить себе не только терпимость, но и заинтересованность в эпистемологических развлечениях своих коллег. Сама по себе такая зрелость в самоосмыслении не лишена человеческой значимости. Можно даже сказать, что простое присутствие иронического скептицизма в интеллектуальной дисциплине по отношению к собственной деятельности является свидетельством ее гуманистического характера. Все это очень важно для социальных наук, которые имеют дело с таким специфическим игровым феноменом, как «человеческая комедия». В самом деле, можно утверждать, что обществовед, который не видит комического в социальной 8
Caveat emptor — принятие ответственности за качество товара покупателем при совершении сделки
Семінар 3
139
attention, is something that any sociologist must acquire if he is to engage in empirical studies. While one should not exaggerate the importance of what is often nothing more than a research technique, there is a human significance at least potentially present in such conduct, especially in our nervous and garrulous age in which almost nobody finds the time to listen with concentration. Finally, there is a peculiar human value in the sociologist’s responsibility for evaluating his findings, as far as he is psychologically able, without regard to his own prejudices, likes or dislikes, hopes or fears. This responsibility, of course, the sociologist shares with other scientists. But it is especially difficult to exercise in a discipline that touches so closely on the human passions. It is evident that this goal is not always achieved, but in the very effort lies a moral significance not to be taken lightly. This becomes particularly appealing when one compares the sociologist’s concern for listening to the world, without Immediately shouting back his own formulations of what is good and what is bad, with the procedures of normative disciplines, such as theology or jurisprudence, where one meets with the constant compulsion to squeeze reality into the narrow frame of one’s value judgments. Sociology appears by comparison as standing in an apostolic succession from the Cartesian quest for “dear end distinct perception.” In addition to these human values that are inherent in the scientific enterprise of sociology itself, the discipline has other traits that assign it to the immediate vicinity of the humanities if they do not, indeed, indicate that it belongs fully with them. In the preceding chapters we have been at pains to explicate these traits, all of which could be summarized by saying that sociology is vitally concerned with what is, after all, the principal subject matter of the humanities—the human condition itself. Just because the social is such a crucial dimension of man’s existence, sociology comes time and again on the fundamental question of what it means to be a man and what it means to be a man in a particular situation. This question may often be obscured by the paraphernalia of scientific research and by the bloodless vocabulary that sociology has developed in its desire to legitimate its own scientific status. But sociology’s data are cut so dose from the living marrow of human life that this question comes through again and again, at least for those sociologists who are sensitive to the human significance of what they are doing. Such sensitivity, as we have argued, is not just an adiaphoron that a sociologist may possess in addition to his properly professional qualifications (such as a good ear in music or a knowing palate for food), but has direct bearing upon sociological perception itself. Such an understanding of the humanistic place of sociology implies an openness of mind and a catholicity of vision. It should be readily conceded that such a posture may be acquired at the cost of rigorously dosed logic in the task of sociological system-building. Our own argument can serve as an embarrassing illustration of this weakness. The reasoning pursued in chapters 4 and 5 of this book could be logically fixated in a theoretical system of sociologism (that is, a system that interprets all of human reality consistently and exclusively in sociological terms, recognizing no other causal factors within its preserve and allowing for no loopholes whatever in its causal construction). Such a system is neat, even aesthetically pleasing. Its logic is one-dimensional and closed within itself. That ibis sort of intellectual edifice is inviting to many orderly minds is demonstrated by the appeal that positivism in all its forms has had since its inception. The appeal
140
Семінар 3
реальности, упускает ее сущностные черты. Нельзя в совершенстве познать мир политики, если не видеть в нем игру на доверии, или стратификационную систему, если не видеть ее сходство с костюмированным балом. Тот никогда не достигнет социологического понимания религиозных институтов, кто не вспомнит, как он ребенком надевал на себя маску и пугал чуть ли не насмерть своих сверстников простым истошным криком «а-а!» Тот ничего не поймет в эротике, кто не улавливает ее фундаментальное качество opera buffa9 (что следует особо подчеркнуть для серьезных молодых социологов, преподающих курс «Знакомство, брак и семья» с постной миной, едва ли подходящей для изучения той сферы жизнедеятельности людей, где каждая мелочь исходит, так сказать, из части человеческого тела, о которой труднее всего говорить серьезно). И тот социолог не поймет правовых отношений, который не вспомнит, как вершила правосудие королева из «Алисы в стране чудес». Излишне говорить, что эти наши ремарки вовсе не отрицают серьезного изучения общества. Мы просто полагаем, что серьезное только выиграет от прозрений, которых можно достичь лишь смеясь. Для социологии особенно важен совет не замыкаться на не знающем юмора сциентизме, ибо он слеп и глух к буффонаде10 социального театра. Если социология не последует этому совету, то может статься, что обретение «непрошибаемой» методологии обернется утратой самого мира явлений, исследовать который она изначально собиралась — глупость, достойная мага, который так долго искал формулу, чтобы выпустить могучего джинна из бутылки, что не смог вспомнить, о чем именно хотел попросить его в первую очередь. Стремление избегать сциентизма дает социологу возможность открыть человеческие ценности, которые присущи научным процедурам и в социальных, и в естественных науках. К ним относится смирение перед громадным богатством исследуемого мира, самоотвержение ради адекватного понимания, честность и строгое следование методу, уважение к честно полученным результатам, терпимость и готовность к опровержению и пересмотру своих теорий и, последнее (не по важности), — приверженность общности тех, кто разделяет перечисленные ценности. Используемые социологами научные процедуры сами по себе несут специфическую для социологии ценностную нагрузку. Одной из ценностей является пристальное внимание к таким вещам, которые представители других гуманитарных наук могут счесть скучными и недостойными научного исследования; его можно назвать демократическим фокусом интереса (democratic focus of interest) в социологическом подходе. Все, что относится к человеческому бытию и действиям людей, каким бы банальным оно ни выглядело, может стать значимым для социологического исследования. Другая специфическая ценность, без признания которой нельзя стать социологом, — это умение слушать других, не навязывая свою точку зрения. Искусству слушать спокойно и внимательно любой социолог должен научиться, если он собирается участвовать в эмпирических исследованиях. 9
Opera buffa (итал.) — опера-буфф; жанр итальянской оперы: музыкальная комедия на бытовой сюжет.
10
Буффонада (итал. buffonata) — актерская игра, построенная на использовании подчеркнуто комических, шутовских приемов; шутовство, паясничание.
Семінар 3
141
of Marxism and Freudianism has very similar roots. To conduct a sociological argument and then to veer off from its seemingly compelling sociologistic conclusion must give the appearance of being inconsequential and less than rigorous in one’s thinking, as the reader may have felt as our argument began to backtrack in chapter 6. All this can readily be admitted—and yet followed by the contention that the inconsequence is due not to the perversity of the observer’s reasoning but to the paradoxical many sidedness of life itself, that same life he is committed to observe. Such openness to the immense richness of human life makes the leaden consequence of sociologism impossible to sustain and forces the sociologist to permit “holes” in the closed walls of his theoretical scheme, openings through which other possible horizons can be perceived. Openness to the humanistic scope of sociology further implies an ongoing communication with other disciplines that are vitally concerned with exploring the human condition. The most important of these are history and philosophy. The foolishness of some sociological work, especially in this country, could be easily avoided by a measure of literacy in these two areas. While most sociologists, by temperament perhaps or by professional specialization, will be concerned mainly with contemporary events, disregard of the historical dimension is an offense not only against the classic Western ideal of the civilized man but against sociological reasoning itself— namely, that part of it that deals with the central phenomenon of predefinition. A humanistic understanding of sociology leads to an almost symbiotic relationship with history, if not to a self-conception of sociology as being itself a historical discipline (a notion still alien to most American sociologists but quite common in Europe). As to philosophical literacy, it would not only prevent die methodological naivet6 of some sociologists, but would also be conducive to a more adequate grasp of the phenomena themselves that the sociologist wishes to investigate. None of this should be construed as a denigration of statistical techniques and other equipment borrowed by sociology from quite definitely non- humanistic sources. But the use of these will be more sophisticated and also (if one may say this) more civilized if it occurs against a background of humanistic awareness. The notion of humanism has been closely connected with that of intellectual liberation since the Renaissance. Enough has been said in preceding pages to serve as a substantiation of the claim that sociology stands rightfully in this tradition. In conclusion, however, we may ask in what way the sociological enterprise in this country (itself now constituting a social institution and a professional subculture) can lend itself to this humanistic mission. This question is not new and has been asked incisively by sociologists such as Florian Znaniecki, Robert Lynd, Edward Shils and others. But it is important enough not to omit before this argument is brought to a close. An alchemist locked up by a predatory prince who needs gold and needs it quickly will have had little chance to interest his employer in the lofty symbolism of the Philosopher’s Stone. Sociologists employed in many agencies of government and branches of industry will often be in roughly the same position. It is not easy to introduce a humanistic dimension into research designed to determine the optimum crew composition of a bomber aircraft, or to discover the factors that will induce somnambulant housewives in a supermarket to reach for one brand of baking powder as against another, or to advise personnel managers about the best procedures to undermine
142
Семінар 3
Конечно, не следует преувеличивать важность того, что часто является не более чем техникой исследования, но в самом поведении исследователя присутствует, по крайней мере потенциально, человеческое измерение. Это справедливо особенно в наш нервозный и болтливый век, когда почти ни у кого нет времени внимательно выслушать другого. Наконец, еще одна ценность заключается в психологической готовности социолога со всей ответственностью подходить к оценке своих результатов независимо от собственных предрассудков, пристрастий и предубеждений, надежд и опасений. Хотя эту ответственность социолог и разделяет с другими учеными, но ему приходится особенно трудно, ибо он представляет дисциплину, наиболее тесно связанную с человеческими страстями. Ясно, что такая цель достигается не всегда, но в самом стремлении к ней заложено моральное качество, к которому не следует относиться с легкостью. Это особенно бросается в глаза при сопоставлении установки социолога «слушать мир» и не предлагать свои формулы вроде «что такое хорошо и что такое плохо» с процедурами таких нормативных дисциплин, как теология и юриспруденция, в которых ученый постоянно принуждается к тому, чтобы втискивать реальность в прокрустово ложе собственных ценностных суждений. По сравнению с ними социология кажется апостольской правопреемницей картезианского стремления к «ясному и отчетливому восприятию». Кроме этих чисто человеческих ценностей, внутренне присущих социологии как научному познанию, она имеет и другие черты, которые роднят ее с гуманитарными дисциплинами, а то и просто позволяют отнести ее к их числу. В предыдущих главах мы старались показать такие черты, имея в виду которые, в целом можно сказать, что социология жизненно связана с положением человека в его социальном окружении, т.е. с тем, что в конечном счете составляет основной предмет гуманитарных наук. Именно потому, что социальность является основополагающим для человеческого существования качеством, социология постоянно сталкивается с принципиальными вопросами: что значит быть человеком вообще и что значит быть человеком в конкретной ситуации. Эти вопросы часто затушевываются paraphernalia11 научного исследования и бескровностью понятийного аппарата, который социология разработала в желании узаконить свой «научный» статус. Но социология срезает свои данные столь близко к сущности человеческой жизни, что эти вопросы вновь и вновь встают, по крайней мере, перед теми социологами, которые особо чувствительны к вопросу о человеческом смысле того, что они делают. Такая чувствительность, как мы доказывали, есть не просто этический адиафорон12, которым социолог может обладать в дополнение к своей профессиональной квалификации (подобно хорошему слуху для музыканта и чувствительным рецепторам для дегустатора), но имеет прямое отношение к самому социологическому восприятию. Это понимание гуманистического характера социологии предполагает открытость сознания и универсальность подхода. Следует сразу признать, что такого положения можно 11
Paraphernalia — личное имущество; принадлежности; здесь: инструментарий. Адиафорон (греч.) — восходящее к стоикам этическое учение об адиафоре, т.е. безразличных, нейтральных самих по себе деяниях и поступках, которые одинаково могут быть и совершенными, и несовершенными.
12
Семінар 3
143
union influence in a factory. Although sociologists employed in such useful activities may prove to their own satisfaction that there is nothing ethically questionable about these applications of their craft, to look upon them as humane endeavors would require something of a tow de force in ideologizing. On the other hand, one should not too summarily dismiss the possibility that a certain humane emphasis can nevertheless result from the application of the social sciences to governmental or industrial operations. For example, the place of sociologists in various programs of public health, welfare planning, urban redevelopment or in governmental agencies concerned with the eradication of racial discrimination should prevent us from concluding too rapidly that governmental employment must mean for the sociologist a soulless captivity to political pragmatism. Even in industry a case might be made that the most intelligent and forward-looking thinking in management (especially in the area of personnel management) has profited greatly from sociological contributions. If the sociologist can be considered a Machiavellian figure, then his talents can be employed in both humanly nefarious and humanly liberating enterprises. If a somewhat colorful metaphor may be allowed here, one can think of the sociologist as a condottiere of social perception. Some condottieri fight for the oppressors of men, others for their liberators. Especially if one looks around beyond the frontiers of America as well as within them, one can find enough grounds to believe that there is a place in today’s world for foe latter type of condottiere. And the very detachment of sociological Machiavellianism is a not inconsiderable contribution in situations where men are tom by conflicting fanaticisms that have one important thing in common—their ideological befuddlement about foe nature of society. To be motivated by human needs rather than by grandiose political programs, to commit oneself selectively and economically rather than to consecrate oneself to a totalitarian faith, to be compassionate and skeptical at the same time, to seek to understand without bias—all these are existential possibilities of the sociological enterprise that can hardly be overrated in many situations in the contemporary world. In this way, sociology can attain to the dignity of political relevance as well, not because it has a particular political ideology of its own to offer, but just because it has not. Especially to those who have become disillusioned with the more fervent political eschatologies of our era, sociology can be of assistance in pointing to possibilities of political engagement that do not demand the sacrifice of one’s soul and of one’s sense of humor.
144
Семінар 3
достичь лишь ценой применения строгой и жестко ограниченной логики при построении социологической системы. Наши собственные рассуждения могут служить иллюстрацией «слабости» именно в этом смысле. Предпринятые в гл. 4 и 5 рассуждения можно было бы логически привязать к какой-нибудь узкосоциологической теоретической системе (т.е. такой, которая непротиворечиво интерпретирует всю человеческую реальность исключительно в социологических терминах, не признает иных каузальных факторов внутри своей заповедной зоны и не допускает ни малейших лазеек для иных каузальных построений). Такая конструкция изящна и даже способна доставить эстетическое удовольствие. Ее логика одномерна и замкнута на саму себя. То, что к такого рода интеллектуальным построениям тяготеют многие стремящиеся к упорядоченности умы, можно продемонстрировать на примере привлекательности позитивизма, которой он (в любых своих формах) обладал с самого начала. Очень сходные корни имеет привлекательность марксизма и фрейдизма. Привести социологическое доказательство, а затем отвернуться от, казалось бы, готового и убедительного социологического вывода — это ли не очевидность непоследовательности и нестрогости мышления, что мог почувствовать читатель, когда мы вдруг «дали задний ход» в гл. 6. Мы с готовностью принимаем этот упрек и утверждаем, что непоследовательность есть не результат изъянов в рассуждениях исследователя, а следствие парадоксальной многогранности самой жизни — той жизни, наблюдению которой он посвятил себя. Открытость громадному богатству человеческой жизни делает невозможным следование железной логике социологизма и вынуждает социолога оставлять «щели» в глухих стенах своей теоретической схемы — «щели», сквозь которые можно увидеть другие возможные горизонты. Кроме того, открытость социологии гуманистическому подходу предполагает непрерывное взаимодействие ее с другими дисциплинами, которые живыми нитями связаны с исследованием человеческого существования. Наиболее важные из них — история и философия. Безрассудства некоторых социологических трудов, особенно в Америке, можно было бы избежать при некоторой степени грамотности их авторов в области этих двух дисциплин. Многие социологи, возможно, в силу своего характера или в силу профессиональной специализации, касаются главным образом современных событий, тогда как пренебрежение историческим измерением есть преступление не только против классического западного идеала цивилизованного человека, но и против самого социологического подхода, точнее, против той его части, которая имеет дело с центральным феноменом предопределения. Гуманистическое понимание социологии в известном смысле требует симбиоза с историей, если не самоосмысления социологии как исторической дисциплины (идея, все еще чуждая большинству американских социологов, хотя и общепринятая в Европе). Что касается философской грамотности, то она не только уберегла бы от методологической наивности некоторых социологов, но и способствовала бы более адекватному пониманию самих явлений, которые социолог желает изучить. Не следует пренебрегать также статистическими методами и другими инструментами познания, почерпнутыми социологией из совершенно негуманитарных дисциплин. Но их использование будет
Семінар 3
145
более разумным и, кроме того (если можно так сказать), более цивилизованным, если будет опираться на фундамент гуманистического сознания. Понятие гуманизма со времен Возрождения всегда было тесно связано с интеллектуальной свободой. Предыдущие страницы содержат немало доказательств того, что социология по праву принадлежит к гуманистической традиции. В заключение, однако, мы можем задаться вопросом: каким образом социологическое познание в Америке (составляющее теперь особый социальный институт и профессиональную субкультуру) может участвовать в этой гуманистической миссии? Данный вопрос не нов и остро ставился такими социологами, как Флориан Знанецкий13, Роберт Линд, Эдвард Шилз14 и другие. И очень важно не упустить его из виду до того, как наше рассуждение дойдет до своего логического завершения. У алхимика, запертого алчущим золота принцем и требующим его немедленно, мало шансов заинтересовать своего заказчика величественным символом философского камня. Социологи, занятые во многих правительственных учреждениях и отраслях промышленности, часто оказываются точно в таком же положении. Нелегко привнести гуманистический аспект в исследование, предназначенное для установления оптимального состава экипажа бомбардировщика, для определения факторов, способных убедить бредущих по супермаркету словно сомнамбулы домохозяек предпочесть один сорт сахарной пудры другому, или дать рекомендации управляющим предприятий о том, как снизить влияние профсоюза на рабочих. Хотя социологи, занятые в таких полезных видах деятельности, могут, ради собственного удовольствия, доказывать, что в подобном использовании их труда нет ничего этически сомнительного, но для того, чтобы видеть в них радетелей гуманизма, требуется еще и определенное идеологическое усилие. С другой стороны, не следует слишком решительно сбрасывать со счетов и возможность того, что применение социальных наук в управлении государством и производством все- таки может оказать некоторое гуманизирующее воздействие. Например, роль, которую играет социолог в разработке различных программ здравоохранения, социального планирования, городского развития или в правительственных структурах, занятых искоренением расовой дискриминации, не позволяет нам слишком поспешно делать вывод, будто государственная служба непременно опутывает социолога тенетами бездушного политического прагматизма. Даже в промышленности не исключены случаи, когда самые разумные и дальновидные шаги в управлении (особенно в сфере управления персоналом) приносят свои плоды в значительной степени благодаря вкладу социологии. Если в социологе видеть некое подобие Макиавелли, то его талант можно использовать, преследуя как гнусные, так и гуманистические цели. Если здесь уместна метафора, то социолога можно представить как кондотьера15 социального восприятия. Одни кондотьеры 13
14
Знанецкий, Флориан (1882–1958) — польский социолог и философ, имевший тесные контакты с учебными и исследовательскими центрами США; представитель гуманистического направления в социологии.
Шилз, Эдвард (род. 1911) — американский социолог, представитель функционализма.
15
Кондотьер (итал. condottiere наемник) — 1. предводитель военного наемного отряда в XIV—XVI вв. в Италии, находящегося на службе у какого-либо европейского государя или римского папы; 2. перен.:
146
Семінар 3
стремятся к порабощению людей, другие борются за их освобождение. Взглянув по обе стороны американских границ, можно найти достаточно оснований, чтобы убедиться: в сегодняшнем мире есть место для кондотьера второго типа. Сама отстраненность социологического макиавеллизма вносит немалый вклад в ситуации, когда люди, подогреваемые фанатизмом, непримиримо враждуют друг с другом, а объединяет их лишь один существенный признак — подверженность действию идеологического дурмана относительно природы общества. Руководствоваться человеческими нуждами, а не грандиозными политическими программами, разумно и сдержанно придерживаться своей позиции, а не отдаваться без остатка тоталитарной вере, сочувствовать, одновременно оставаясь скептиком, стремиться к пониманию без предубеждений — все это экзистенциальные возможности социологического познания, важность которых едва ли можно переоценить во многих ситуациях современного мира. Социология может обеспечить политическую релевантность16 высокой пробы не потому, что она может предложить какую-то собственную политическую идеологию, но как раз потому, что не имеет таковой. Особенно тем, кто утратил иллюзии самых зажигательных политических эсхатологий17 нашей эпохи, социология может помочь нащупать возможность политического участия, не требующего отдать на заклание собственную душу и убить в себе чувство юмора.
человек, готовый ради выгоды защищать любое дело 16
17
Релевантность (англ, relevant — уместный, относящийся к делу) — смысловое соответствие между информационным запросом и полученным сообщением
Эсхатология (греч. eschatos последний + logos знание) — религиозное учение о «конце света», входящее составной частью во многие религии; особенно большое развитие получила в иудаизме и христианстве