Книга Казакевича про известных людей (мое оформление, верстка и допечатная подготовка)

Page 1

ОТ АВТОРА Доброго дня, читатель! Книга, которую вы держите в руках, совершенно необъективна. Да, да, мой друг, это не ошибка в тексте. Каждая биография этого сборника представляет собой не традиционный портрет-биографию знаменитого человека (с перечислением-описанием основных дат и событий в его жизни), а личностную, авторскую, сугубо субъективную характеристику той или иной знаменитости. Поэтому я заранее хочу попросить у вас прощения, если портреты известных людей моей «кисти» не совпадут с теми «классическими» портретами, к которым вы привыкли. Эта книга была написана не для того, чтобы принизить высоких: посмотрите, мол, насколько эти великие и знаменитые неприглядны и смешны в своих недостатках, слабостях и даже пороках! Нет! Она была написана для того, чтобы вдохновить и возвысить души людей простых и обычных, чтобы сказать им: «Посмотрите на этих великих людей — они имели не меньше недостатков, не меньше забот, трудностей и испытаний, чем у каждого из нас, но они смогли сделать то, что другим кажется и невозможным. А это значит, что вы тоже можете добиться того же или еще большего! Не каждый уголь должен, но каждый уголь способен стать алмазом! Все в наших руках! Примером тому — все эти люди, посмевшие жить по своей воле, поступать по своей сути, быть самими собой». Прежде чем начать работу, я всегда оценивал свой собственный интерес к той личности, чью биографию хотел написать. И если интерес был большим, я начинал собирать материалы для будущей биографии. К сожалению, некоторые личности при более близком знакомстве с их жизнью вызывали не восторг и удивление, а совершенное, категоричное неприятие. Таковыми оказались личности Вагнера, Петра I, Пикассо… Но я включил эти биографии в сборник для контраста. И еще несколько слов об этой книге. В ней, вы заметите, не все биографии одинаковы по объему: одни сравнительно небольшие, а другие — достаточно подробные. Дело в том, что в самом начале я не думал об издании отдельной книги биографий, но писал небольшие по объему, «газетные» очер5


ки-биографии, которые готовил для разных печатных СМИ — с учетом их требований. И поскольку требуемый объем был ограничен в среднем 10—11 тысячами знаков с пробелами, то и статьи я делал исходя из этих требований (хотя мог бы изначально сделать их вдвое-втрое или впятеро больше — о чем сегодня, кстати, жалею). Позднее, когда ко мне стали приходить читательские письма с отзывами на мои биографические статьи, я понял, что нужно в них изменить. Прежде всего, это касалось объема биографий, так как «газетный формат» не позволял составить полноценный, отчетливый образ знаменитой личности. И тогда я стал писать книжные биографии, не ограничивая себя объемом, а в газеты и журналы отправлял сокращенные их версии. По этой причине настоящий сборник составлен из больших и малых — из «книжных» и «газетных» биографий. Мой подход к написанию биографий был таким: давать прежде всего ту информацию, которая малоизвестна или вообще неизвестна широкому кругу читателей. Дублировать то, что можно найти в любом школьном учебнике по литературе или энциклопедическом словаре, мне не хотелось. Еще я старался, чтобы мои биографии не были скучны ни по содержанию, ни по стилю, потому что, как верно выразился Вольтер, «все жанры хороши, кроме скучного». Наконец, я старался рассказывать о тех фактах и историях из жизни знаменитостей, которые могли бы не только развлечь читателя, но и принести ему пользу, как некий важный, поучительный урок или наглядный пример. И последнее, что я хочу вам сказать, мой читатель: простите меня великодушно за возможные ошибки, неточности и прочие недочеты, которые вы, возможно, обнаружите в книге, — я писал не научно-исследовательские, а именно художественные биографии. Писал так, как велело мне сердце, мое личное восприятие того или иного персонажа этой книги. Ведь главной целью книги было не очередное исследование жизни и деятельности кого-то из великих, а — создание яркого, эмоционального, запоминающегося образа знаменитого человека. Насколько мне это удалось — судить вам. Приятного чтения, мой читатель! С любовью, Александр Казакевич P.S. Данный сборник биографий выходит в двух частях: первая называется «От великого до смешного, вторая — «От смешного до великого». Каждую из них можно читать самостоятельно J


«Рабочие подкрались к нему сзади и стянули с него штаны: они хотели удостовериться — юноша он или девушка?» АНДЕРСЕН

Чудесная судьба «Моя жизнь — это прекрасная сказка… Если бы в детстве, когда я бедным мальчиком один пустился по белу свету, меня встретила могущественная фея и сказала бы мне: «Выбери себе дорогу и цель, и я буду охранять и направлять тебя!» — и тогда моя судьба не сложилась бы счастливее, мудрее и лучше. История моей жизни поведает миру то, что она говорит мне: Господь милостив и все творит к лучшему». Так начинается автобиография всемирно известного датского писателя, великого сказочника Ханса Кристиана Андерсена. 7


Четырнадцатилетним мальчиком Андерсен приехал из провинции в город, не зная ни единого человека и не имея ни денег, ни возможности заработать себе на пропитание. И ему удалось не только выжить, но и стать знаменитым человеком. Мало того, еще при жизни он смог увидеть собственный памятник, который воздвиг ему датский народ. Кто мог бы похвастаться таким благоволением судьбы?

«Гадкий утенок» Наружность и поведение Андерсена часто вызывали смех. Он был чрезвычайно нескладен: очень высокий рост, худые и длинные, почти до колен руки, неправдоподобно большой нос, за которым прятались маленькие, близко посаженные друг к другу раскосые глаза, огненно-рыжая копна нечесаных волос. При этом, несмотря на гренадерский рост, — тонкий женский голос, неестественно театральные движения и такая же театральновычурная речь. Эта странная, если не сказать комическая, внешность была одной из причин его болезненной мнительности. Помните, как в сказке «Гадкий утенок» утка учила утят держать лапки вместе? Когда-то и Андерсена мать учила держать ноги носками наружу, а не внутрь — «так только дураки и неудачники ходят». Похоже, советы матери мало помогали сыну. Он, «гадкий утенок», только к концу жизни смог превратиться в прекрасного лебедя. Каких только оскорбительных кличек ему не довелось услышать! И «аист», и «фонарный столб», и «орангутанг»… Причем это говорилось в открытую, в лицо, с издевкой! Земляки Андерсена проявляли к нему крайнюю несправедливость: они просто не понимали его и мешали ему когда могли и в чем могли. И признали они его только потому, что его признали чужие — народы других стран. Опомнившись и удивившись, датчане загладили свою вину перед ним, поставив писателю в центре столицы бронзовый монумент… 8


Наивный великан Если наружность и поведение Андерсена вызывали смех, то еще большее впечатление производил сам человек, скрывающийся за этой внешностью. От его наивной и пламенной души исходило некое излучение, от которого невозможно было укрыться. Никто не мог устоять против его искренне добрых, умоляющих глаз, его невозможно было оттолкнуть. Вот только один пример. В детстве Ханс Кристиан ходил с матерью на поля, где бедняки собирали колосья. Однажды им встретился там управляющий, известный своим дурным нравом. Они увидели, что он приближается с огромным кнутом; все пустились бежать, но малыш не поспевал за другими, и управляющий схватил его. Он уже поднял кнут, но мальчик посмотрел ему прямо в лицо и сказал: «Как вы смеете бить меня, ведь Бог может увидеть!» Управляющий сразу смягчился, погладил мальчика по щеке, спросил, как его зовут, и дал ему монетку. Когда мальчик показал деньги матери, она сказала, обращаясь к окружающим: «Удивительный ребенок мой Ханс! Все его любят, и даже этот негодяй дал ему денег!»

Ему всегда хотелось есть Андерсен был сыном башмачника и прачки. Еды в семье почти всегда не хватало. На закате жизни Андерсен признавался, что ему постоянно хотелось есть и он мечтал когда-нибудь наесться досыта. Вероятно, память о голодной молодости заставила его быть предельно экономным. Получив от друзей или покровителей деньги, он тотчас же перекладывал их в сундук. Чтобы не тратиться на еду, он напрашивался в гости то к одному, то к другому — к этому на завтрак, к этому на обед… Но он вовсе не был скупцом. Став относительно свободным в своих тратах, он помогал бедным, в том числе и многим из тех, кто письменно обращался к нему с просьбой о помощи. 9


А таких писем к нему приходило со всего света до сотни в день. Андерсена, как никакого другого писателя, обкрадывали издатели, не платя ему авторских. Если же и платили, то совершенно мизерные суммы. Однако, несмотря на это, он сумел накопить немалое состояние, которое после его кончины было завещано его друзьям.

Плакса Чрезвычайная чуткость и ранимость его большой души заставляли Андерсена, не в силах которого было мужественно сражаться с препятствиями, обращаться к слезам. Плакал он не реже маленькой капризной девочки — по нескольку раз на день, а временами и того чаще. Женщинам не раз приходилось утешать и успокаивать его, когда он со слезами выходил из-за стола, оскорбленный той или иной невинной шуткой. Некоторые биографы объясняют плаксивость писателя следующим эпизодом из его жизни. В молодости, еще никому не известный юноша, недавно приехавший в столицу, он снимал за небольшие деньги комнату в доме у некой мадам Торгесен. Он спросил хозяйку, не возьмется ли она его кормить. Хозяйка согласилась, но потребовала за это 20 риксдалеров в месяц. Таких денег у Андерсена не было. Те немногие деньги, которые давали ему друзья и знакомые — а их-то он всегда умел заводить повсюду, — уходили на скудную еду и билеты в театр, без которого он не мог тогда представить свою жизнь. Может быть, хозяйка возьмет шестнадцать вместо двадцати? Нет, она была неумолима. Она сказала, что собирается в город, и пусть он даст ответ, когда она вернется. 20 риксдалеров, ни больше ни меньше. Она ушла, оставив его в слезах. На стене висел портрет ее покойного мужа, и Андерсену показалось, что портрет смотрит на него очень приветливо, и тогда в своей детской простоте он попросил покойного, чтобы тот смягчил сердце жены; он увлажнил глаза портрета собственными слезами, чтобы тот 10


лучше его понял. Такое удивительное использование средневековой магии оказало свое действие, и хозяйка, вернувшись, снизила цену до 16 риксдалеров, которые предлагал Андерсен.

«Послезавтра я уезжаю, и вообще, скоро умру…» В молодости Андерсен работал на фабрике. Грубые и сальные шутки рабочих шокировали ранимого и впечатлительного юношу, заставляя его по-девичьи краснеть и опускать глаза. Однажды во время пения — у Андерсена от природы было прекрасное сопрано — рабочие подкрались к нему сзади и стянули с него штаны: они хотели удостовериться — юноша он или девушка? Став взрослым, Андерсен так и не повзрослел характером: он остался таким же наивным и крайне чувствительным ребенком. Любая, даже малейшая похвала или комплимент в его адрес могла привести его в восторг и трепет, и он, забывая обо всем и всех, начинал декламировать собственные стихи или читать свою новую рукопись, которую он всегда носил в кармане, чтобы читать из нее при любой возможности. Но если вдруг находились такие, кто отказывался наслаждаться плодом его творческого гения, то это повергало Андерсена в такую депрессию, что он от горя целый день сидел, запершись в своем номере или комнате, и беспрестанно плакал. Ему было трудно угодить. Даже его друзья, хорошо зная его натуру, подчас теряли с ним всякое терпение. Андерсену не в силах было понять, что у друзей могут быть другие обязанности, кроме как быть его друзьями, всегда готовыми ему услужить. В отчаяние и пессимизм его могла привести любая мелочь: например, недостаточно доброжелательный взгляд или слишком, по его мнению, холодный тон письма, не такой, как «друг пишет другу»… Каждый день он ходил к кому-нибудь в гости — посетовать на что-нибудь. И если, не дай бог, он случайно 11


никого не заставал дома, то жутко сердился и писал, например, такие трагические записки: «Фру Коллин! Мне больно, что вы меня избегаете; сейчас я ухожу, послезавтра я уезжаю, и вообще, скоро умру! С почтением Х.К.». Приходится только посочувствовать его друзьям, ибо им приходилось, общаясь с Андерсеном, учиться терпению. Да и как можно было вести себя с человеком, который на людях стремится говорить только о себе, который вечно жалуется, что болен, или плачет, если кто-нибудь ему перечит…

«Это только кажется, что я умер» Любой пустяк: царапина на пальце, синяк на колене, рыбная кость, которую он, как ему казалось, проглотил, небольшая простуда — все внушало ему ипохондрический страх. Даже слушая о болезнях других, он боялся заболеть сам. Он так боялся погибнуть от огня, что в любую поездку всегда брал с собой длинный канат, надеясь спастись с его помощью в случае пожара. Он также очень боялся, что его похоронят живым, и потому просил друзей, чтобы в любом случае ему разрезали одну из артерий перед тем, как его положат в гроб. Когда он болел, он часто оставлял на столике и кровати записку. В ней было написано: «Это только кажется, что я умер». Андерсен страдал особой формой неврастении, проявлявшейся в постоянной усталости и недомоганиях — тошноте, головной боли, приступах головокружения и многом другом. Почти у каждой даты в его дневнике записано, что он чувствует себя больным. Ему постоянно нужно было отвлекаться от чувства усталости, ходить в гости, чтобы думать о чем-нибудь другом, путешест­вовать, чтобы забыть свои страдания. Отсюда его постоянное движение, продолжительные ежегодные путешествия. Стоит ли после этого удивляться, что у Андерсена не было собственного дома. Всю жизнь он прожил в гостиницах и меблированных комнатах. Когда в 1866 году ему все же пришлось купить 12


собственную мебель, он был вне себя: проклятые вещи привязывали его к определенному месту! Особенно его приводила в ужас кровать: ему казалось, что он скоро умрет и кровать переживет его и станет ему смертным одром. (Она им не стала, но действительно пережила хозяина и теперь стоит в музее в Оденсе.)

В борьбе с любовью Андерсен всю жизнь прожил девственником. Он не был ни гомосексуалистом, ни импотентом, но, увы, насладиться плодом чувственной любви он так и не сумел. Сознание собственной невыгодной внешности и чувство, что он не такой, как все, мешало ему поверить в успех у противоположного пола. Он не раз был на волоске от грехопадения, но всякий раз отступал. В Дрездене, например, его пыталась соблазнить одна немецкая писательница, которая все время порывалась поцеловать его и которая была «старая, толстая и горячая». В Неаполе искушения преследовали его на каждом шагу, но он, «испытывая страсть, которой никогда не знал», вынужден был спешить домой, чтобы облить холодной водой голову. В своем дневнике он писал: «У меня в крови жар. Я по-прежнему сохраняю невинность, но я весь в огне… Я наполовину больной. Счастлив тот, кто женат, и счастлив тот, кто хотя бы помолвлен». Он с трудом сопротивлялся сиренам опасного города, а при отъезде успокоенно написал: «Все же я вышел из Неаполя невинным». Его потребность в женщинах была велика, но страх перед ними еще сильнее. Во время поездок в Париж после 1860 года Андерсен иногда посещал публичные дома. Там он наслаждался вежливыми приятными беседами с полуобнаженными проститутками. Но он был просто шокирован и крайне возмущен, когда Дюма, который и затащил его в это заведение, намекнул ему, что в публичный дом он ходит, вероятно, не только для того, чтобы поговорить… 13


Ах, мой милый Андерсен!.. События последних тридцати лет его жизни заставили Андерсена забыть впечатления прежних обид. Он считал себя необыкновенно счастливым человеком. «Все к лучшему в этом наилучшем из миров!» — любил повторять он, успокаивая других и… успокаиваясь сам. Светлый и радостный оптимизм можно обнаружить во всех его произведениях. Даже его знаменитая сказка «Ледяная дева», несмотря на печальный конец, завершается фразой: «Все к лучшему». В последние свои дни он был весел, спокоен и полон благодарности за судьбу, а также за любовь и заботу, которую оказывали ему его многочисленные друзья. Рассказывают, что за несколько дней до смерти он пытался спеть старую детскую песенку, которую когда-то пела ему мать. Он слегка лишь подправил песню, сменив имя Августин на Андерсен: Ах, мой милый Андерсен, Андерсен, Андерсен! Ах, мой милый Андерсен, Все, все пройдет!..


Каторжник пера и чернил

БАЛЬЗАК

«Цезарь, Наполеон, Бальзак…» Оноре де Бальзак. Кто бы мог подумать, что этот коротконогий «тюленеобразный» гимназист, с вечно грязным воротником и сальными волосами, на виду у всех ковыряющийся в носу пальцем, когда-нибудь обнаружит в себе недюжинный талант и станет знаменитым писателем! И его учителя, и родители сходятся в одном: это не ребенок, а «божья кара». Нет, он не шалопай, не озорник, не плакса. Просто он не такой, как все. И это со­ здает проблемы. Очередной урок в гимназии. Все внимательно слушают учителя. Только Бальзак сидит с отрешенным видом и что15


то пишет в своей тетрадке. Учитель несколько раз окликает Бальзака — никакой реакции. Тогда он подходит к нему, тормошит его за плечо и кричит прямо в ухо: — Месье Бальзак, о чем вы думаете? Я уже четвертый раз к вам обращаюсь! Бальзак делает огромные глаза, с удивлением оглядывая учителя. — Опять бездельничаете! Покажите мне свою тетрадь! Оноре, краснея, протягивает тетрадь. — Вы не только ленивы, месье Бальзак, но и безмерно горды. Посмотрите, — обращается учитель ко всему классу, — чем забавляется ваш одноклассник! Бальзак «возымел наглость» поставить свое имя рядом с именем императора и исписал целую страницу словами «Юлий Цезарь, Наполеон, Бальзак, Юлий Цезарь, Наполеон, Бальзак…» Ну разве не идиот? В карцер его! Пусть проветрит свои дурацкие мозги! В карцере, дав волю слезам, Оноре успокаивается. Затем просовывает руку под скамейку и достает оттуда книгу. Поскольку он частый и почти единственный постоялец карцера, то у него всегда там заранее припрятана какаянибудь книжица. Их передает ему сердобольный отец Лефевр — единственный учитель в гимназии, симпатизирующий этому незадачливому оригиналу. Возможно, именно благодаря этой заботе скромного учителя Бальзак смог стать тем, кем он стал впоследствии: книги, прочитанные им в гимназии — за шесть лет он сумел прочитать 6 тысяч томов! — превратили его в ходячую энциклопедию. Его поразительной эрудиции способствовала и невероятная скорость чтения. Позднее, в автобио­ графической повести «Луи Ламбер», Бальзак раскроет суть своего метода: «Усвоение идей через чтение стало у него любопытным процессом; его взгляд разом охватывал 7—8 строк, его рассудок в это время улавливал их смысл; порой ему достаточно было одного слова для того, чтобы понять смысл всей фразы…» Страсть к чтению никогда не оставляла Бальзака. Позднее, став студентом, по дороге в университет он, не имея ни одного франка в кармане, останавливался возле лавок 16


букинистов, брал понравившуюся книгу и в течение десяти—пятнадцати минут читал ее там же, у прилавка. Затем делал в книге пометку и шел на занятия. На следующий день он возвращался к недочитанной книге. Таким необычным способом он сумел прочитать несколько сотен книг… Еще в гимназии он стал сочинять стихи, после принялся за эпопею о жизни инков, затем написал «Трактат о воле». Трактат был уже почти закончен, когда учитель нашел его в парте и сжег на виду у всего класса. Правда, перед этим он зачитал несколько фраз ученикам, которые смеялись над высокопарным стилем трактата так, что съезжали от хохота под парты. На учительском совете большинством голосов было принято решение отправить этого не совсем полноценного, по мнению многих, подростка обратно к родителям. Что ж, как говорится, и слава богу! Как кто-то верно заметил, «школы шлифуют булыжники и дробят алмазы». Проучись Бальзак подольше, может быть, из него получился бы какой-нибудь совершенно «нормальный» чиновник, рядовой гражданин и налогоплательщик. К счастью, помогло «несчастье».

Нотариусы знаменитыми не бывают Желание стать писателем, а не помощником юриста или нотариусом, как предлагали родители, было настолько сильным, что никакие беседы, уговоры и даже угрозы не могли переубедить только что окончившего университет новоиспеченного юриста. «Я хочу стать писателем, а не штатным крючкотвором! — кричит со слезами на глазах Оноре своему отцу. — Назови-ка мне хоть одного знаменитого нотариуса. Не можешь? Да их просто не су­ ществует в природе. И никогда не будет! А я хочу стать знаменитым!..» Никакие разумные доводы этот безумец не слышит. Ну что ж, пусть сам убедится, что писательский хлеб — один из самых горьких, пусть насытится и свободой, и своим писательством. Потом сам согласится, что 17


лучше иметь нелюбимую работу и реальные деньги, чем с утра до ночи марать бумагу и сидеть голодным. Родители, посовещавшись, дают ему ровно один год на то, чтобы доказать, что у него есть литературный талант и что он способен им зарабатывать себе на жизнь. Для этого они снимают ему отдельную небольшую комнатку, обещая ежемесячно передавать ему сумму, необходимую только на то, чтобы не умереть с голоду. В конце года он должен представить родителям доказательство своей правоты — высокохудожественное литературное произведение. Бальзак с радостью принимает родительские условия. …Ровно через год Бальзаки приглашают соседей и друзей на литературный вечер — их сын устраивает публичную читку своей первой, только что им законченной трагедии «Кромвель». Когда все гости собрались, Оноре с волнением в голосе начал чтение «Кромвеля» — исторической трагедии, написанной тяжелым александрийским стихом. Через пять минут для всех, кроме самого чтеца, стало очевидно, что с чувством ритма и размером автор абсолютно не в ладу. Это и неудивительно: сочиняя трагедию, Оноре по пальцам считал слоги, а когда они никак не ­совпадали, то оставлял их такими, какие получились, — лишь бы предложение было красивым! Через десять минут все поняли, что автор также не в ладу и с фабулой трагедии: как писал русский классик, «все смешалось в доме Облонских» — слишком много героев, непонятно, кто из них главный и чего они все хотят… Через полчаса все стали недоуменно переглядываться, кто-то пытался сдержать ироничную улыбку, кто-то — откровенную скуку. Оноре и сам начинает понимать, что с его трагедией не все в порядке. Наконец он захлопывает рукопись. — Есть еще два акта, — старается говорить он как можно более естественным тоном, — впрочем, все это лишь первые наброски… И печально, бесконечно печально он смотрит на мать, отца и сестру. В общем, первый блин получился комом. Известное дело! Несмотря на очень плохое впечатление, произведенное 18


чтением «Кромвеля», мадам Бальзак переписала трагедию и — на всякий случай! — показала ее разным сведущим людям. Самый авторитетный из них — академик и писатель месье Андрие — написал ей в ответ: «Пусть этот молодой человек занимается в жизни чем угодно, но только не литературой!» Как сказал Уильям Блейк, проклятие бодрит, благословение расслабляет. Вместо уныния, Оноре, напротив, как никогда бодр и уверен в себе. Он просит, убеждает, умоляет и вновь выпрашивает у родителей дать ему еще один шанс — еще один год одиночного затворничества на то, чтобы доказать свою творческую состоятельность. …Через год, в той же гостиной, почти то же многочисленное собрание пришло послушать новое произведение сына Бальзаков. И… вновь провал! Глядя на этого самолюбивого молодого толстячка, кто-то не в силах сдержать насмешливой улыбки, а кто-то за спиной уже покручивает пальцем у виска. Мать и отец стыдливо опускают глаза в пол… Казалось бы, это конец писательской мечты. Но нет, два года затворнической жизни изменили Оноре. Раньше он только мечтал, а сейчас уже убежден: рано или поздно он станет писателем. Даже если родные и откажут ему в помощи. И любые разговоры тут бесполезны. Родители, впервые видя в нем такой напор и энергию, смиряются с его решением. Еще целых долгих десять лет — до выхода в свет его первого художественного произведения, романа «Шуаны», — понадобится Бальзаку, чтобы убедить весь свет в том, что он настоящий писатель. В конце жизни Бальзак признавался, что в те годы он вовсе не был так уверен в себе и в том, что он когда-нибудь станет знаменитым писателем. Единственное, что заставляло его следовать избранному пути, — может, кому-то это покажется смешным или наивным, — где-то вычитанное им высказывание Наполеона: «Если когда-нибудь в твоей жизни настанет такой момент, когда ты почувствуешь, что все твои члены сковывает смертельная усталость, и уже не осталось никаких сил сопротивляться жестокой судьбе, сожми в кулак последние остатки воли и сделай 19


еще одно усилие. Еще только одно усилие! Еще только один шаг вперед! И ты увидишь, как в тот же миг все боги устремятся к тебе на помощь! Десятки раз я испытывал это правило на самом себе. И я твердо знаю: у него нет исключений». Вот так несколько строк одного великого безумца могут изменить жизнь другого. Из тысячи учителей Бальзак избрал для себя наилучшего учителя и усвоил самый лучший его урок.

Кто пьет кофе и кто чай Всякий успех нужно оплатить. Кровью или потом. Страданиями или терпением. Личным счастьем или здоровьем. Бальзак дорого заплатил за свой успех. Увы, он не родился гением. И даже талант его был далеко не обнадежи­ вающим. Но, к счастью, он обладал двумя важнейшими качествами: привычкой много работать и умением не сдаваться. Даже после тысячи неудач. Неустанный труд дарует мастерство, а несгибаемая воля приводит к успеху. «Если на узкой горной тропе, — гласит китайская мудрость, — сойдутся в смертельном поединке большая сила и большой опыт, в пропасть полетит большая сила. Если же на той тропе встретятся большой опыт и большое желание, на дне ущелья окажется большой опыт». Десять лет опыта вместе с огромным желанием однажды вознесут Бальзака на литературный Олимп. Но, даже став знаменитым, он не перестанет упорно работать. Его рабочий день, а точнее говоря, рабочая ночь — пятнадцать часов в сутки. Чтобы не уснуть, он ставит ноги в тазик с холодной водой, а на голову — для лучшего кровообращения — надевает меховую шапку. Когда вода согревается, он продолжает работу стоя босиком на холодном каменном полу. А когда и шапка, и холодный пол уже не справляются с подступающей сонливостью, он прибегает к последнему, самому надежному средству — к кофе. «Кофе, — писал Бальзак, — проникает в ваш желудок, и организм ваш тотчас же оживает, мысли приходят в движе20


ние… встают образы, бумага покрывается чернилами…» Потоки этих чернил смешивались с потоками кофе, превращаясь в животворный бальзам, благодаря которому оживали персонажи его многочисленных романов. Этот коварный эликсир преумножит количество написанных им страниц и заметно сократит количество отпущенных ему лет. С помощью кофе он научится преодолевать потребность в сне и тем самым удлинит свой рабочий день вдвое — до пятна­ дцати—шестнадцати часов в сутки. Листки его рукописей, дошедшие до наших дней, сплошь покрыты бледно-коричневыми кружками от кофейных чашек — следами медленного яда, — неопровержимое свидетельство огромного количества поглощенного им кофе. Немецкий поэт Райнер Рильке утверждал, что стихи можно писать только под воздействием чая, а кофе способствует доносам и сплетням. Несколько лет назад английский психолог Джон Кристем провел среди пятидеся­ ти литераторов любопытный тест. Он попросил каждого из них написать в течение двух недель два рассказа. При этом он поставил одно условие: во время работы над первым рассказом из напитков можно было пить только чай, над вторым — кофе. Что же в итоге? А в итоге подтвердилось мнение Рильке. «Чайные» истории оказались легкими и фантазийными, а «кофейные» — жесткими и реалистичными. Бальзак — знаменитый кофеман. И если взглянуть на его творчество с точки зрения проведенного Кристемом эксперимента, можно обнаружить, что почти все написанное этим «каторжником пера и чернил» носит жесткий и реалистичный характер. Диккенс, к примеру, тоже был реалистом, но во время работы он предпочитал пить — порою целыми литрами — не кофе, а теплую воду и чай. Может быть, поэтому в его романах, показывающих суровую действительность, всегда присутствует надежда и находится место для радости и смеха, чего совершенно нет в романах Бальзака. Кстати, в том, что кофе — действительно медленный убийца, не так давно убедились американские исследователи. Они установили, что стоит выпить кофе, как в 21


плазме крови мгновенно повышается уровень белка гомоцистеина. Он взаимодействует с молекулами кислорода, превращая их в свободные радикалы, которые повинны в старении организма, а конкретнее — в катаболическом разрушении мышечной ткани. У тех, кто выпивает ежедневно до трех чашек кофе, уровень гомоцистеина хронически повышен, точно так же, как и у заядлых курильщиков.

В театральной драме тема и сюжет — не самое главное… Бальзак всю жизнь искал того, чего недополучил в детстве: любви и внимания к себе. Отец делал карьеру и гонялся за каждой юбкой, ему не было дела до собственных детей. Мать, прижив от любовника ребенка, все внимание и заботу отдала плоду своей любви. Оноре, рожденного от законного, но нелюбимого супруга, мать почти не замечала. Что такое отцовская забота и материнская любовь, будущему писателю было неведомо. Поэтому, став взрослым, он постарался восполнить этот недочет. Один из самых простых способов — хвастовство. Так поступают маленькие мальчики, когда хотят казаться значительными. К примеру, он называл себя великим графологом. В разговорах со своими знакомыми он часто хвалился, что может определить характер человека по его почерку. Однажды к нему пришла женщина и предложила отгадать характер человека по письму. Бальзак, ознакомившись с письмом, повернулся к женщине и сказал: — Вот что я могу вам сообщить, мадам: это письмо писал человек нервный, малокультурный, неряшливый и, как мне кажется, безнадежно глупый… — Сударь, — прервала его женщина, — это письмо принадлежит вам. Оно написано вами в юношеские годы. Бальзак еще раз взглянул на письмо, нервно мотнул головой, затем засмеялся, а потом вдруг неожиданно смолк и о чем-то задумался. Затем обернулся к женщине — в его глазах стояли слезы — и сказал: 22


— По-моему, мадам, я совершенно точно обрисовал вам портрет этого человека. О том, что он умеет отгадывать характер человека по его почерку, Бальзак больше никому не говорил. И все же Бальзак мог кое-чем похвастать. Например, скоростью, с которой он писал свои произведения. Однажды, разговаривая с известным издателем Ле Пуатвеном, Бальзак, в ту пору еще безвестный молодой человек, живущий за счет родителей, в запальчивости воскликнул: «Дайте мне название, и я напишу вам роман за одну ночь!» — «Согласен, — пряча улыбку, восклицает Пуатвен. — Название… ну, например, такое: «Наследница Бирага»!» — «Встречаемся завтра в шесть часов вечера! — отвечает Оноре. — Я сейчас же примусь за работу!» И, быстро перебирая своими короткими ногами, он исчезает в толпе. На следующий вечер Ле Пуатвен ожидает Оноре в кафе в компании нескольких приятелей. Последние уже заключают пари. — Держу пари, что он заснул на первой же странице, — говорит один журналист, известный насмешник. — Или когда перечитывал ее, — добавляет другой. — Вот посмотрите, он нам скажет, что у него украли рукопись, — заявляет Ле Пуатвен. Ровно в шесть часов дверь открывается и на пороге появляется Оноре. Черты его лица заострились, он бледен, волосы всклокочены, но глаза победно поблескивают. А как он улыбается, когда кладет рукопись в 250 страниц на стол ошеломленного Ле Пуатвена! — Вот! — говорит Оноре, приняв гордый вид. — Я написал лишь первый том, но рассчитываю сделать роман в четырех томах. Не откладывая дела в долгий ящик, друзья принимаются за чтение романа. Персонажи его — их около пятидесяти — почти на каждой странице убивают друг друга, причем из-за совершенно нелепых причин. В романе задей­ ствован весь бульварно-романтический арсенал: призраки, говорящие скелеты, стремительные погони, убийства, наименее злодейские из которых не уступают настоящей 23


бойне, ужасающие раскаты грома и гигантские змеи, питающиеся, как говорил один киноперсонаж, «человеческими жертвами». Постоянно сражающиеся герои романа пронзают друг друга шпагами, травят ядом, пытают, затем совершенно неожиданно воскресают, и все начинается сначала… Конечно, это был не шедевр, но воображение автора столь богато, что все приходят в изумление. — Это именно то, чего требуют издатели, — говорит Ле Пуатвен, пожав Оноре руку. — Если хотите, будем работать вместе. Пуатвен поможет ему напечатать несколько книг, познакомит с журналистской работой и устроит его вне­ штатным сотрудником в несколько газет. Это будет превосходная школа — и жизни, и литературы. Умение быстро писать, особенно когда ты уже знаменит, означает: зарабатывать много денег. Порой, наобещав сразу нескольким издателям и уже получив от них аванс, он пишет одновременно четыре романа. А чтобы денег было еще больше (а когда их бывает много?), берется и за то, к чему у него совсем не лежит душа. Например, за сочинение пьес для театра. Однажды Теофиль Готье, друг Бальзака, был срочно приглашен к нему в дом. Там уже находилось трое других литераторов. — Утром, — объявил ему Бальзак, — я должен читать директору театра свою драму в пяти актах. Но, к сожалению, она еще не написана. Поэтому я и вызвал вас. Пусть каждый напишет по одному акту, а я беру на себя пятый. Думаю, в течение суток мы справимся с этой задачей. — Да, но есть ли тема и какой-нибудь план? — спросил Готье. — О боже! — воскликнул в нетерпении хозяин. — Если мы начнем сейчас искать тему и думать над планом, мы никогда не доберемся до конца! …Готье был сильно удивлен, когда на следующий день Бальзак победоносно сообщил ему, что директору театра пьеса очень понравилась и уже принята к постановке. 24


«Фан-тас-ти-чес-кая женщина» В то утро, когда он проснулся знаменитым, в нем вырвалась на волю дремавшая ранее страсть к роскоши. «Трагической аристократоманией» назовут ее биографы. К своему имени он самовластно добавит дворянскую частицу «де». На столовом серебре и на дверцах кареты появится герб, «удостоверяющий» его аристократическое происхождение. С фешенебельной роскошью отделывается внутреннее убранство его нового дома. Да и собственная внешность писателя претерпевает видимые перемены. У него появляются умопомрачительные дорогие наряды: фраки, жилеты, башмаки. Специально для светских приемов Бальзак заказал себе отличный голубой фрак с пуговицами из чистого чеканного золота. Об этих пуговицах, с легкой руки репортеров бульварных газет, шла молва: будто бы во время поездки писателя в Россию, когда он оказался однажды в сильно натопленной избе, все эти пуговицы, расплавившись, попадали на паркет, немало озадачив их владельца. Бальзак всегда следовал одному правилу: любое желание должно быть исполнено в тот самый миг, когда оно возникло, каких бы расходов это ни потребовало. В августе 1834 года он купил себе украшенную бирюзой трость работы золотых и серебряных дел мастера Лекуэнта. По просьбе покупателя мастер украсил трость фамильным гербом Бальзаков. Злые языки болтали, что внутри трости имелся тайник, в котором Бальзак прятал портрет обнаженной Евы Ганской. Писательница Дельфина де Жирарден написала даже эссе под названием «Трость господина де Бальзака». Эта «бирюзовая трость» сделала его знаменитым, вдохновив бессчетное число журналистов и ка­ рикатуристов. Сам Бальзак поначалу немало поражался этой внезапно нахлынувшей популярности. Сколько шуму из-за какой-то палки — и гробовое молчание вокруг его «Серафиты»! Впрочем, скоро он понял: над ним не стали бы смеяться, если бы не считали значительной личностью. Любовь к предметам роскоши соединялась в нем и с преклонением перед теми, кто олицетворял эту ро25


скошь, — носителями голубой крови. И уж тем более носительницами… Как сказал он однажды, «герцогине никогда не может быть больше сорока лет». Любопытно, что его первый любовный роман с Лорой де Берни, роман двадцатидвухлетнего молодого человека с сорокапятилетней женщиной, уже бабушкой, вспыхнул в ту минуту, когда во время трапезы Берни произнесла: «Этот смородиновый сироп такой же вкусный, как и тот, что я пила в Трианоне, когда была девочкой… Нам его готовила сама королева». — «Совсем юной девушкой, — тут же пояснила ему мать, — мадам де Берни была принята при ко­ ролевском дворе, где ее отец был арфистом у королевы. В аллеях королевского дворца ей часто доводилось играть с августейшими детьми под присмотром мадам Элизабет, сестры короля…» После этих слов Бальзак тотчас же проникся большим уважением к их гостье. А вскоре это уважение переросло в любовную страсть. Титулы и аристократические фамилии всегда производили на Бальзака неотразимое впечатление. Однажды два его приятеля — писатель Мериме и Альфонс Лоран-Жан, известный авантюрист и сутенер, — решили подшутить над его «аристократической слабостью». В каком-то жутком притоне они отыскали чудовищно безобразную «жрицу любви» — худющую, высоченную бабищу, с сиреневым фингалом под глазом, с выбитыми передними зубами, а также с бесформенной отвисшей грудью, сплошь исколотой неприличными татуировками. Для знакомства с ней они пригласили Бальзака в бордель, пообещав ему приятный сюрприз. Подштукатуренный и жутко напомаженный «сюрприз» был представлен Бальзаку как внебрачная дочь низверженного короля и герцогини де Пл… Мериме, взглянув на Бальзака в надежде увидеть его воодушевление и восторг, обнаружил лишь кисловатую мину. «Дочь короля» явно не заинтересовала поклонника «белой кости». Тогда Мериме принялся рассказывать ему красивую легенду, придумывая на ходу душераздирающие, достойные шекспировской драмы детали. С каждой такой подробностью взгляд Бальзака оживал, в его глазах уже появился огонек 26


интереса. А когда четверть часа спустя Мериме исчерпал наконец запас своего воображения и закончил историю «бедной дочери покойного короля», Бальзак уже смотрел на нее с нескрываемым восторгом. Как и ожидали шутники, Бальзак захотел уединиться с этой необыкновенной дамой, чтобы наедине расспросить ее о подробностях ее удивительной жизни. «Это невозможно! — вздохнул Мериме. — После сообщения о гибели своего отца бедняжка потеряла дар речи и с тех пор, представьте, не проронила ни слова!» — «Ничего, — воскликнул Бальзак, — я умею понимать женщин и без слов!» Два часа спустя, когда все трое приятелей отправились из борделя в ближайший ресторан подкрепиться, двое из них, едва сдерживая улыбку, стали расспрашивать Бальзака о «беседе» с «дочерью короля». «Друзья мои, это фантас-ти-чес-кая женщина!..» — начал было Бальзак. Однако после первой же его фразы приятели прыснули со смеху. Вволю отсмеявшись, они признались ему в своем розыгрыше. Бальзак странно отреагировал на это признание. Он остановился, жалостливо посмотрел на одного, затем перевел взгляд на другого и сказал: — Дурачье! Вы ничего не понимаете в женщинах! И вас можно только пожалеть… …Почти век спустя популярная американская актриса Вивьен Ли в одном из телеинтервью бросит фразу, которую вскоре повесят на щит все феминистки мира: «Нет некрасивых женщин — есть только женщины, не знающие, что они красивы». Доживи Бальзак до этих времен, он, вне всякого сомнения, горячо поддержал бы эту блестящую мысль.

Не знающий меры «То, что называлось Оноре де Бальзак, — писал польский писатель Ян Парандовский, — было заполнено огромной толпой человеческих существ, и каждого из них хватило бы на целую жизнь, заканчивающуюся славой или 27


богатством, нуждой или тюрьмой…» Его непропорционально большая голова всегда была забита литературными героями и их проблемами. И проблемы эти, им же самим придуманные, он воспринимал совершенно всерьез. Кто-то из друзей, однажды зайдя к Бальзаку, увидел, что писатель находится в бессознательном состоянии и медленно сползает со стула. Приятель хотел было бежать за доктором, но Бальзак поднялся и остановил его: «Со мной ничего не случилось. Просто только что умер старик Горио…» Бальзак часто уходил в себя и не слушал, что ему говорят. Друг рассказывает ему о болезни кого-то из своих близких. Бальзак нетерпеливо прерывает его: «Ну хорошо! Вернемся все-таки к действительности — поговорим о Евгении Гранде!» (то есть о героине романа, который он писал). Бальзак никогда не знал меры. Его видели на бульварах, едущим в коляске и выставляющим напоказ свои шикарные трости: головка каждой из них стоила состояния. Пальцы обеих его рук были покрыты массивными золотыми перстнями. По словам Делакруа, в его туалете всегда было что-то кричащее. Не зная ни меры, ни вкуса, он нередко появлялся на людях в экстравагантных нарядах. На плотной его фигуре — сильно обуженный костюм (чтобы скрыть излишний вес), неряшливого вида жилет (говорят, он вытирает об него жирные пальцы), синие чулки, башмаки, могущие продырявить ковер, и огромная шляпа с широченными полями (которая, ходят слухи, часто служит ему чашей для еды). Одна из газет писала о нем, что «у него внешность школьника, так выросшего за время каникул, что костюм на нем, того и гляди, может лопнуть». Его знаменитая шляпа вызывала немало нареканий со стороны друзей и смешков со стороны посторонних. Однажды, когда он приехал в гости к родственникам, те пришли в ужас, обнаружив на нем этот кожаный курьез. Очаровательно улыбаясь, тетушка сказала Оноре, что «в городе, где она и ее муж пользуются определенным уважением, они не смогут показываться рядом с ним, если 28


на нем будет такая шляпа». В итоге Оноре пришлось обратиться в шляпную мастерскую, где с трудом удалось подобрать ему шляпу — такая большая была у него голова. Но что делать: в этой голове помещалась вся «Человеческая комедия»! В другой раз, встретив знакомого, гуляющего по парку вместе с молодой супругой, Бальзак сообщил им, что ему «достаточно взглянуть хотя бы раз в глаза любой из женщин, чтобы тут же открылась вся ее жизнь — от младых лет, причем с мельчайшими подробностями». Знакомый предложил пари: Бальзак, заглянув в глаза его супруги, рассказывает ему все, что он там прочтет, в особенности про ее прошлую жизнь, а сам он, заглянув в его шляпу, рассказывает Бальзаку, что тот недавно ел… Бальзак с удовольствием принимает пари. Что же в итоге? А в итоге оба оказались правы! Его вечно всклокоченные, не знающие ни расчески, ни мыла волосы, а также излишне широкий рот с прогнившими зубами, по первому впечатлению вызывали у женщин едва скрываемую неприязнь. Но стоило им встретиться с ним взглядом, как они замирали, словно пригвожденные. Как писал Теофиль Готье, его глаза были «двумя черными алмазами, в которых на мгновения вспыхивали яркие отблески золота». Сам Бальзак, кажется, ничуть не переживал по поводу собственной некрасивости. «Красота ослепляет, а слепого легко обокрасть», — говорил он. Возможно, у него был дурной вкус. Возможно, он был недостаточно воспитанным, опрятным и здравомыслящим человеком. Но все это переставало иметь значение, когда он начинал говорить…

Рассказчик веселых историй Пьер Сиприо в книге «Бальзак без маски» заметил: «Если бы Бальзак занимался только тем, что доставляло ему удовольствие, он, вероятно, остался бы исключительно «рассказчиком потешных историй». Автор озорных и пикантных «Потешных сказок» — редкое исключение в 29


творческом багаже Бальзака — предпочитал шутить не в книгах, а в какой-нибудь приятной компании. А если же в этой компании присутствовала какая-нибудь «интересная особа», то его красноречие не знало границ. Однажды, гостя у друга его отца, отставного генерала, в один из субботних вечеров, когда в гостиной собрались многочисленные гости, Оноре вдруг обратился к хозяину дома: — Генерал, вы помните семью Х.? Так вот, в этой семье произошла никому не известная трагедия, достойная самого увлекательного романа. Все присутствующие хорошо знали эту семью, поэтому интерес к рассказу Оноре был неподдельным. В течение целого часа Бальзак держал своих слушателей в напряжении, увлекая их умопомрачительными подробностями из жизни, казалось бы, совершенно до этого дня неприметных обывателей. Все ахали и охали, кто-то открывал от удивления рот и забывал его закрыть, кто-то махал от удивления головой, кто-то смахивал платочком подступившие слезы… Когда он закончил свой рассказ, наступила эффектная пауза. Ее прервал генерал. Взволнованным голосом он спросил Бальзака: — Послушайте, Оноре, неужели то, что вы рассказали, правда? Бальзак лукаво посмотрел на него, затем рассмеялся и сказал: — В моем рассказе нет ни слова правды, это чистейший вымысел. Я его только что придумал. В другой раз он совершенно покорил сердца сразу нескольких очаровательных особ и даже их строгих мамаш, рассказав им историю о том, как однажды, прогуливаясь со своим приятелем по берегу реки, он повстречал рыболова… Рыболов этот, лысый, сухонький старичок с редкой рыжей бородкой, сосредоточенно следил за поплавком. «Этот старикан, — сообщил Бальзаку его спутник, — необычайно доверчивый человек и верит всему, что ему ни скажешь. Но зато и сам он известен как первейший выдумщик». Бальзак тотчас же решает проверить это. 30


— Добрый день, друг мой, — сказал Бальзак, подойдя к рыболову. — Как идет ловля? — Так себе, — отозвался рыболов. — Прошлым летом, — продолжал Бальзак, — я здесь поймал огромную форель. Представьте, она перекусила у меня леску! — Да, месье, здешние форели это умеют. — Тогда я взял толстую, крепкую веревку, привязал ее к крючку, нацепил на него добрый кусок баранины и забросил в речку. Представляете, эта прожора и ее перегрызла! — Да, здешние форели способны и на такое. — Но я твердо решил вытащить ее, — продолжал Бальзак, не желая сдаваться. — Я раздобыл прочную цепь, и только тогда мне удалось вытащить эту рыбищу на берег! — Ну, разумеется, — невозмутимо заметил рыболов. — Здешнюю форель только цепью и можно вытащить. — Но когда она была уже на берегу, — продолжал разгоряченный писатель, — я не смог ее поднять. Пришлось нанять телегу, запряженную четверней, и четырех носильщиков, которые помогли мне отнести рыбу домой. — Значит, ваша форелька была не очень крупная, — по-прежнему невозмутимо отозвался старичок. — Тогда, — продолжал Бальзак, начиная уже окончательно выходить из себя, — мы послали форель на луг пастись вместе с коровами. — Именно так мы и поступаем со здешними форелями, — подтвердил рыболов не моргнув глазом. «Тут терпение мое лопнуло, — всплеснул руками перед своими хохочущими слушательницами Бальзак. — Я уже хотел было поднять руки вверх и признать свое поражение, но решил все же использовать последний шанс. — Но всего поразительнее, — сказал я ему на последнем выдохе, — что через месяц-другой у моей форели выросли рога! — Что? — вскричал старичок, подскочив, словно ужаленный. — У форели выросли рога? — Да! — торжествующе повторил я. — У форели выросли рога, словно у коровы! 31


Я был уверен, что остался победителем в этом поединке. Но мой рыболов гневно потряс головой. — Сударь, — заявил он мне самым решительным тоном, — вы слишком явно уклоняетесь от истины. У здешних форелей всегда бывают рога!» …Отсмеявшись и вытерев платочком выступившие от смеха слезы, дамы наградили писателя аплодисментами. А самая очаровательная из них, чуть позднее, уже в прихожей, — сладчайшим поцелуем. В этот раз Бальзак не стал сообщать, что он только что придумал эту историю. Ее не так давно рассказал ему Россини. Который, в свою очередь, услышал ее, будучи в Англии, от реального участника этой истории — Диккенса.

«Стремящийся к женщине стремится в ад» Великие любовники, как правило, некрасивы и малы ростом. Рост Бальзака — 165 сантиметров. У него короткие ноги и большая голова, толстые губы и тяжелый, отвисший подбородок. А еще — грязные, лоснящиеся от жира волосы, длинные, с черными каемками ногти и красное, побитое прыщами лицо. Он всегда хочет есть. Когда он говорит, в уголках его рта скапливается и пузырится слюна. К тому же он так неуклюж — просто ужас! Всякой рискнувшей с ним танцевать даме он непременно оттопчет ноги или наступит на шлейф платья. Или, потеряв равновесие, неуклюже растянется посреди зала под дружный хохот всех танцующих. Да еще и даму потянет за собой! Похоже, что с чувством равновесия у этого парня проблемы. Он и в детстве был неуклюж — не мог и трех метров проехать на самокате, чтобы тут же с него не грохнуться. Но кажется, это ничто по сравнению с его умением очаровывать женщин. Вначале все было ох как непросто. Любая попытка познакомиться с какой-нибудь девушкой заканчивалась одинаково — ему давали от ворот поворот. Однажды он выглянул из окна мансарды и увидел, что внизу, на первом 32


этаже, очаровательная блондинка поливает цветы. Он окликнул ее, но едва она высунула свою головку, чтобы посмотреть, кто же ее зовет, как в нескольких сантиметрах от нее со свистом падает увесистый кусок штукатурки: неловкое движение этого толстяка с верхнего этажа едва не калечит прекрасную незнакомку. «Дурак!» — кричит девушка и закрывает окно. Через неделю он снова видит ее — и, не удержавшись, снова окликает. Та, забыв о прошлом инциденте, высовывается из окна и смотрит вверх. И в это время в нескольких миллиметрах от нее проносится и разбивается вдребезги цветочный горшок. Это неуклюжий Оноре вновь нечаянно задел локтем стоявший на карнизе горшок с фиалками. И носит же земля таких дураков! Хотя какой же это дурак, это настоящий сумасшедший! От такого следует держаться подальше, решает девушка. Бедный Оноре начинает ненавидеть женщин. Все, он больше на них не взглянет! И тут же, противореча сам себе, клянется стать знаменитым, чтобы пленять женщин не комплиментами галантерейщика, а славой. Все женщины падки до знаменитостей — они не замечают у них недостатков. Да, деньги и слава — чудесные волшебники, способные превратить любого уродца в Аполлона. Пришедшая после нескольких тысяч рабочих ночей слава принесла не только деньги, но и репутацию романиста, который хорошо «понимает» женщин. Вместе с репутацией начнет пропорционально расти и количество его поклонниц. (Некоторые из 12 000 писем, которые он получил от почитательниц своего таланта, содержали прямые предложения более тесного знакомства…) Теперь у него уже не будет проблем с поисками партнерш. К тому же он окажется подлинным виртуозом, жонглируя своими многочисленными любовницами так, что их пути никогда не пересекаются. Приходится удивляться, как у него еще находится время на бесчисленные любовные связи при том огромном объеме литературных трудов, который он на себя взвалил. «Женщина — это хорошо накрытый стол, на который мужчина смотрит по-разному до еды и после нее», — за33


метил однажды Бальзак. Своих любовниц он пожирал столь же жадно, как и хороший ужин. С молодыми девушками ему было скучно. Он предпочитал зрелых женщин и почти каждой своей любовнице говорил при знакомстве: «У меня никогда не было матери. Я так и не познал настоящей материнской любви». Биографы отмечают, что в постели Бальзак был страстен, нежен и полон сил. Герсон, например, писал: «Он не был особенно разборчив. Он спал с аристократками, куртизанками и просто шлюхами. Его сексуальные способности были столь же ослепительно разнообразны, как и его литературный стиль». «Каждая ночь должна иметь свое меню», — говорил он. Однако, несмотря на свою любвеобильность, он отчетливо осознавал, что его призвание не женщины, а литература. «Стремящийся к женщине стремится в ад», — повторял он слова из Писания. И добавлял: «Стремящийся к славе стремится к бессмертию». В беседе с Александром Дюма-сыном он однажды заявил: «Я точно высчитал, сколько мы затрачиваем за одну ночь любви. Слушайте меня внимательно, юноша, — полтома! И нет на свете женщины, которой стоило бы отдавать ежегодно хотя бы два тома!» В ту пору Бальзаку было тридцать восемь лет.

Великим человека делают его устремления Пьер Сиприо писал: «Бальзак знал, что жизнь полна жестокостей, что вмешательство человека в природу не доведет до добра, что общество разделено на выскочек и жертв, но, осуждая многое в человеческой деятельности, он показал, насколько велик человек в своих устремлениях». Когда-то в молодости Бальзак приобрел мраморную статуэтку Наполеона и поставил ее на свой рабочий стол. К мраморной шпаге он прикрепил листок с надписью: «То, чего он не довершил шпагой, я довершу пером. Оноре де Бальзак». Бальзак сдержал свое слово. Он действительно завоевал весь мир. 34


Количество произведений, которое он оставил после своей смерти, огромно. На вопрос, отчего умер Бальзак, журналист Леон Гозлар ответил: «От шестидесяти томов». Сам же Бальзак говорил о своей плодовитости так: «Я стремлюсь занять в литературе как можно больше места, чтобы меньше осталось для дураков». Андре Моруа писал о Бальзаке: «Бальзак был то святым, то каторжником, то честным, то подкупленным судьей, министром, светским щеголем, куртизанкой, герцогиней и всегда — гением». Величайший труженик, он мечтал о сокровищах Монте-Кристо, простой плебей, он надеялся когда-нибудь стать аристократом. Беспомощный в практической жизни, он лез в дельцы, внешне непривлекательный и нескладный, он грезил о страстной любви. Литературный труд не сделал его богатым, попытки организовать свое «дело» чуть не привели его в долговую яму, а стремление «выйти в знать», равно как и «страстная любовь», обернулись для него жестокой трагедией. И все-таки, несмотря ни на что, жизнь Оноре де Бальзака, упрямого чудака, великого труженика и величайшего писателя Франции, была прекрасна. Как прекрасна любая жизнь, наполненная мечтами и усилиями, которые совершаются ради их достижения. И если прав тот, кто сказал, что «счастье — это когда занимаешься любимым делом и еще получаешь за это деньги», то в этом отношении Бальзак был, безусловно, на редкость счастливым человеком.


Русский донкихот

БАЛЬМОНТ

«И бился головой об унитаз…» Швейцарский философ Франциск Вейсс так охарактеризовал ее: «Вымысел — ее основа, преувеличение — главное средство. Ее можно назвать горячкой вообра­ жения, и сила ее достигает высшего предела в минуты бешеного бреда». О чем это он? Ну, разумеется, о том, к чему большинство трезвомыслящих и практичных людей относится с изрядной долей скепсиса и иронии, — о поэзии. Кто только в юности не сочинял стихи! Этой юношеской, по выражению Лихтенберга, «болезни роста» отдали свою дань сотни, тысячи, миллионы людей, как известных, 36


так и безвестных. Кропали стишки Мао Цзэдун и Робеспьер, Маркс и Нерон, Черчилль и Муссолини, Гитлер и Сталин. Говорят, что даже печально знаменитый маньяк Чикатило, на чьей совести пятьдесят восемь жертв, записывал в школьную тетрадку стихи о любви… Конечно, не всякий шум — музыка, и не все, что в рифму, — стихи. Тэффи любила рассказывать о том, как однажды прочла в альбоме своей знакомой стихи-признание от влюбленного в нее молодого прапорщика: Твои глаза порой похожи На снившийся во сне топаз. Ни на одной знакомой роже Я не видал подобных глаз.

Сегодняшние графоманы и горе-рифмоплеты выдают перлы не хуже. Ну, например, такое четверостишие: Встаю я утром рано И отправляюсь в путь; Течет вода из крана, Забытая заткнуть.

Ну это так, будничное. А вот вам кусочек из любовной драмы: В чаду любви, настырной и упорной, Впадая в пламенеющий экстаз, В отчаянье я заперся в уборной И бился головой об унитаз.

Как говорится, Шекспир отдыхает. Думаете, это строки из самодеятельных поэтов? Тогда вот вам стихи профессионального советского поэта: К вам мое слово, девушки, — Зои, Тамары, Нонны, — Девушки-зоотехники, Девушки-агрономы… Так же ль весной и летом Ходите вы по росам, Так ли все занимаетесь Прополкой и опоросом? 37


Или — в районной газете — подпись штатного поэта под портретом свинарки-передовицы: Если бы каждый равнялся по ней, Было бы больше в районе свиней!

М-да… Это было бы печально, если б не было смешно. Впрочем, слава богу, что не каждый «поэт» может публиковать свои опусы. Было бы слишком жаль и бумаги, и денег, и времени, потраченных зря. Легко писать, не имея таланта. Известный римский политик и оратор Цицерон однажды, слушая болтовню поэтов, вдруг сказал: «Нынче меня донимала бессонница… и я сочинил за ночь десятков пять отличных стихов». Поэты, смутившись, тотчас же умолкли. Присутствовавший рядом Катулл сказал Цицерону: «Думаю, что скромность, Цицерон, никогда не будет твоим главным недостатком»… И Цицерон, и Катулл вряд ли могли даже предположить, что двадцать веков спустя появится поэт, для которого фантастическая сумма «за ночь десятков пять» не будет большим преувеличением. У этого замечательного поэта и незаурядного человека и имя было необычным — Константин Бальмонт (с ударением на второй слог).

Графоман или рабочая пчела? Перу Константина Дмитриевича Бальмонта, самого яркого русского поэта Серебряного века, принадлежит невероятное количество литературных произведений. По предварительным данным, Бальмонт оставил после себя одних только переводов около сорока объемных томов, тридцать пять томов стихов, двадцать книг художественной прозы, десятки томов со статьями об искусстве, этнографии, истории. Еще добрый десяток томов составляет его эпистолярное наследие. И еще пару томов — записные книжки. Поэт Михаил Цетлин писал вскоре после смерти Бальмонта, что сделанного им достало бы не на одну человеческую жизнь, а «на целую литературу небольшого народа». 38


Бальмонт писал, как дышал. То есть фантастически много. Работал изо дня в день, дома — почти всегда строго по часам, вне дома — в любых условиях: во время путешествия, в гостях, на прогулке, на больничной койке. Сочинял стихи даже во сне: клал около постели бумагу и карандаш, а утром просыпался с готовым стихотворением. Или даже несколькими… В результате только за один 1921 год — тяжелейший, голодный год — у него вышло шесть книг стихотворений! Этот дар поэт получил не от рождения. Он его заслужил. Бальмонт в молодости — мало чем замечательный, хотя и несколько нервозный молодой человек, рано женившийся (конечно же по любви), романтик-теоретик, увлекающийся революционными идеями, максималист, эстет и типичный болтун. Его ожидала судьба неудачника, если бы однажды он не решил… покончить с собой. Столько неудач в один год — это уже слишком! Поссорился с родителями и остался совсем без денег. За участие в революционном митинге выгнали из университета. Измена жены. Выходит первый сборник стихов — и полный провал. Даже близкие друзья советуют ему завязать с «бесполезным бумагомаранием». Поэт скупает на последние деньги весь тираж и сжигает его в камине. Далее следует логическая развязка: прочитав накануне ночью «Крейцерову сонату» Льва Толстого, он бросается из верхнего окна трехэтажного дома на булыжную мостовую… Он не разбился насмерть, а только изуродовал себя: проломленная голова, выбитые зубы, сломанные ребра, рука и нога. Стал хромым, появилась шепелявость, правая рука осталась навсегда больной, от малейшего напряжения в ней воспалялся нерв и причинял сильную ноющую боль. Пришлось учиться писать левой рукой. Целый год он пролежал в постели (из-за чрезвычайного истощения не срастались кости). Чтобы отвлечься от постоянной боли, стал читать. Читал запоем, от рассвета до поздней ночи, прочитав одну книгу, тут же брал в руки другую. И так целый год. Именно этот год вынужденного затворничества изменил всю его жизнь, способствовал, 39


по его словам, «небывалому расцвету умственного возбуждения и жизнерадостности»: «И когда наконец я встал, душа моя стала вольной, как ветер в поле, никто уже не был над ней властен, кроме творческой мечты, а творчество расцвело буйным цветом». Позднее, объясняя «свалившуюся» на него славу, Бальмонт отмечал: «У каждой души есть множество ликов, в каждом человеке скрыто множество людей, и многие из этих людей, образующих одного человека, должны быть безжалостно ввергнуты в огонь. Нужно быть беспощадным к себе. Только тогда можно достичь чего-нибудь». Чтобы получить нечто ценное и желаемое, нужно что-то отдать или чем-то пожертвовать. Пожертвовав всего лишь одним годом нормального человеческого существования, Бальмонт получил — должно быть, в качестве компенсации — яркую, насыщенную разнообразными событиями и впечатлениями жизнь. И еще — небывалую славу поэта.

Путь наверх Успех пришел не сразу. Поскольку стихи его печатали неохотно и почти ничего за них не платили, кто-то надоумил Бальмонта заняться переводами. Здесь вполне можно было рассчитывать на публикацию, а значит, и на г­ онорар. Бальмонт стал изучать иностранные языки. Увлеченный Ибсеном, он захотел прочесть его в оригинале и стал активно изучать шведский язык. На первые «серьезные» деньги выписал себе полное собрание сочинений Ибсена. И, только получив книги, узнал, что Ибсен… писал по-норвежски. Столько сил и столько денег — и все коту под хвост! Но ничего, он вовсе не намерен, как раньше, горевать по таким пустякам. Неудача — это только проба характера. Бальмонт с тем же пылом принимается изучать норвежский. На перевод лучших пьес Ибсена пришлось потратить целый год. И — ну что за невезение! — книгу сжигает цензура. Любой другой на его месте потерял бы, наверное, всякий энтузиазм. Но только не Бальмонт. Он топит неудачи 40


в истовой работе. Работает нещадно и безостановочно, по нескольку недель не выходя из дома. Работа продолжается даже во сне: сочинив стихи во сне, утром второпях он записывает их на бумагу — уже без помарок и исправлений! Он выпускает один сборник стихов за другим, за свой счет, разумеется, и совсем мизерными тиражами. О какой-либо литературной славе и речи быть не может — ей просто не за что зацепиться. Но вот в отлаженном механизме постоянного невезения, похоже, что-то сломалось: несколько популярных журналов, обратив внимание на стихотворение «Челн томления» из его сборника «Под северным небом», перепечатали его на своих страницах. И это стихотворение сразу же делает Бальмонта знаменитым. Вечер. Взморье. Вздохи ветра. Величавый возглас волн. Близко буря. В берег бьется Чуждый чарам черный челн…

Ох и досталось же Бальмонту от критиков за этот «чуждый чарам черный челн»! Поразительно: среди нескольких десятков критических статей, посвященных этому сборнику, не нашлось ни одной не то чтобы положительной, даже нейтральной. В Московском университете студенты устроили голосование: являются ли стихи Бальмонта поэзией. С подавляющим преимуществом голосов был вынесен вердикт: Бальмонт — это «литературный пусто­ цвет». Казалось бы, разгром полный. Но, как известно, самая темная минута ночи — одновременно и минута начала рассвета. Дурная слава — тоже слава. На него уже обращают внимание, а это уже хорошо. Надо только закрепить успех. И поэт с блеском справляется с этой ­задачей. Следующие сборники — «Тишина», «Горящие здания», «Только любовь» и в особенности «Будем как солнце» — возносят еще год назад безвестного поэта на вершину литературного Олимпа. Он становится настоящим кумиром молодежи. Сборник «Будем как солнце» стал самой популярной книжкой поэта. За полгода она 41


разошлась тиражом 1800 экземпляров, что по тем временам было неслыханно для поэтической книги. Бальмонт с успехом начинает читать свои стихи на публике. Однако и здесь не все шло гладко. Когда однажды Бальмонт прочел с эстрады знаменитую ныне поэму Эдгара По «Аннабель Ли», какой-то генерал в первом ряду сказал с возмущением громко: «Невразумительно, господин Бальмонт!» — и покинул залу. На другом вечере Бальмонт читал с эстрады свои последние стихи. В антракте несколько человек из публики пришли просить Бальмонта читать «более понятные стихи, и в которых был бы смысл». От такой просьбы Бальмонт пришел в негодование и даже не захотел с ними говорить. «В то время, — вспоминала Екатерина Андреева, вторая жена Бальмонта, — некоторая часть молодежи отвергала новую поэзию, как не имеющую гражданских мотивов. На одной лекции о современной поэзии, в русской колонии в Париже, Бальмонт прочел стихи Случевского. Его освистали. Публика, узнав, что Случевский — редактор «Правительственного вестника», не захотела слушать его стихов. Бальмонт, рассвирепев, спросил, кого же они хотят. «Некрасова». — «Но он был картежник. Фет — помещик, Толстой — граф». Публика не поняла насмешки и просила бальмонтовских стихов. Бальмонт тут же прочел им свою импровизацию: Я был вам звенящей струной, Я был вам цветущей весной, Но вы не хотели цветов, И вы не расслышали слов.

…И кончил: И если я еще пою, Я помню лишь душу мою. Для вас же давно я погас. Довольно, довольно мне вас!

Публика не поняла иронии и устроила Бальмонту овацию! Бальмонт выходил на вызовы и каждый раз повторял уже со смехом: «Довольно, довольно мне вас!» 42


«Хочу одежды с тебя сорвать!» В 1903 году его слава достигла зенита. Бальмонта не просто знали, его любили. «Россия, — писала Тэффи, — была именно влюблена в Бальмонта. Все, от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилевской губернии, знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки: Открой мне счастье, Закрой глаза...

Либеральный оратор вставлял в свою речь: Сегодня сердце отдам лучу...

А ответная рифма звучала на полустанке ЖмеринкаТоварная, где телеграфист говорил барышне в мордовском костюме: Я буду дерзок — я так хочу.

У старой писательницы Зои Яковлевой, собиравшей у себя литературный кружок, еще находились недовольные декаденты, не желающие признавать Бальмонта замечательным поэтом. Тогда хозяйка просила молодого драматурга Н. Евреинова прочесть что-нибудь. И Евреинов, не называя автора, декламировал бальмонтовские «Камыши»: Полночной порою в болотной глуши Чуть слышно, бесшумно, шуршат камыши. О чем они шепчут? О чем говорят? Зачем огоньки между ними горят?

Декламировал красиво, с позами, с жестами. Слушатели в восторге кричали: «Чье это? Чье это?» — Это стихотворение Бальмонта, — торжественно объявляла Яковлева. И все соглашались, что Бальмонт прекрасный поэт». Броская внешность, «цепляющие» стихи, «королевские» жесты, гортанная, будто орлиный клекот, речь (Бальмонт не выговаривал несколько согласных), экстравагантные 43


поступки создавали Бальмонту бешеную славу. Из многочисленных поклонников и почитательниц поэта создавались кружки бальмонтистов и бальмонтисток, которые пытались подражать ему и в поэзии, и в жизни. Популярный писатель Аркадий Бухов, современник Бальмонта, рассказывал, как некий солидный московский купец, ужиная в ресторане в обществе одной очаровательной особы, вдруг сел на стол — прямо на «широкое блюдо с заливным осетром и сметанной подливкой», и стал громко декламировать стихи Бальмонта: Хочу быть дерзким, Хочу быть смелым, Из сочных гроздей венки свивать, Хочу упиться роскошным телом, Хочу одежды с тебя сорвать!

Бальмонта не просто любили — им болели. Когда он выходил на улицу, его мгновенно облепляли со всех сторон поклонницы. И как табун за вожаком, послушно семенили за ним по пятам, куда бы он ни шел. Зная о печальной попытке самоубийства, некая безумная поклонница както в пылу страсти заявила ему: — Хотите, я сейчас брошусь из окна? Хотите? Только скажите — и я сейчас же брошусь! Обезумев от любви к поэту, дама забыла, что «Бродячая собака» — кафе, в котором происходила эта беседа, — находится в подвале и из окна никак нельзя выброситься. Бальмонт, улыбнувшись, ответил: — Не стоит того. Здесь недостаточно высоко.

«Я светлый бог, когда целую…» Его стихи очаровывали, гипнотизировали, опьяняли. Обаяние его было совершенно неотразимо: «Я весь весна, когда пою, я светлый бог, когда целую». «Он жил мгновеньем и довольствовался им, не смущаясь пестрой сменой мигов, лишь бы только полнее и красивее выразить их», — писала Андреева. 44


Я — изысканность русской медлительной речи, предо мною другие поэты — предтечи. Я впервые открыл в этой речи уклоны, перепевные, гневные, нежные звоны. Я — внезапный излом, я — играющий гром, я — прозрачный ручей, я — для всех и ничей…

Он — о себе: «Имею спокойную убежденность, что до меня, в целом, не умели в России писать звучных стихов». «Кто равен мне в моей певучей силе?» — задается он вопросом и сам же отвечает: «Никто, никто». Один из пламенных поклонников поэзии Бальмонта, Андрей Белый, сравнил ее с волшебным гротом, где поэт, «года собиравший все брызги солнца, устроил праздник из ракет и римских свечей». «Королем нашей поэзии», наиболее ярким поэтом в истории русского символизма называл его Иннокентий Анненский. Валерий Брюсов в разные годы писал: «Равных Бальмонту в искусстве стиха в русской литературе не было» (1903); «В течение десятилетия Бальмонт нераздельно царил над русской поэзией» (1906). И даже Блок, всегда справедливый, но скупой на похвалу, признавался: «Когда слушаешь Бальмонта — всегда слушаешь весну. Никто не окутывает душу таким светлым туманом, как Бальмонт». Какое странное и подчас противоположное впечатление оставляли его стихи, можно судить по отношению к ним двух великих русских писателей — Толстого и Чехова. Первый писал о Бальмонте: «Пустомеля. Что такое его стихи? Бессмысленное плетение слов — и ничего больше!» Того же мнения придерживался и Горький: «Бальмонт — это колокольня высокая и узорчатая, а колокола-то на ней все маленькие…» Чехов был иного мнения и всегда с видимым удовольствием читал вслух (редкий случай!) стихи Бальмонта, и даже рекомендовал его некоторым своим знакомым издателям. Гроза авторитетов Маяковский долгое время принимал в штыки и Бальмонта, и его творчество, однако в конце жизни изменил свое мнение. А однажды на чей-то каверзный вопрос, о цели жизни по45


эта, ответил словами Бальмонта: «Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце!» Самое важное в его стихах — не слова, не мысли, не чувства, а музыка. «Слово песни — капля меда, Что пролилась через край Переполненного сердца». Свыше по­ лутораста стихотворений Бальмонта было положено на музыку. В числе этих композиторов — Рахманинов, Прокофьев, Стравинский. Вероятно, именно в завораживающе красивой мелодичности следует искать секрет удивительной притягательности бальмонтовских строк.

Самое красивое стихотворение Бальмонту принадлежит немалое количество поэтических шедевров. И если не шедевров, то стихов, которые каким-то недоступным пониманию образом трогают душу. Есть музыка, чей вздох нежнее упадает, Чем лепестки отцветших роз, Нежнее, чем роса, когда она блистает, Роняя слезы на утес, Нежней, чем падает на землю свет зарницы, Когда за морем спит гроза, Нежней, чем падают усталые ресницы, На утомленные глаза.

Журчащая, ласкающая, тающая музыка слов, льющаяся легко и плавно, останавливает, завораживает, опьяняет. И хоть понимаешь умом, что это банально или даже безвкусно, но все равно поддаешься этой непонятной словесной магии. Одно из самых знаменитых стихотворений Бальмонта — «Воспоминание о вечере в Амстердаме». Это стихо­ творение было замечено сразу и вызвало много восторженных откликов. В том числе и в стане литературных врагов Бальмонта. «Самое красивое и самое бессмысленное произведение безумного маэстро» — так отозвалась о нем большевистская «Искра». Максим Горький писал, что «Воспоминание» — «редкое по музыке стиха» творение. Маяковский, прочтя «Воспоминание», задумчиво за46


метил: «В этом что-то есть...» Действительно, странное, но невероятно красивое стихотворение: ВОСПОМИНАНИЕ О ВЕЧЕРЕ В АМСТЕРДАМЕ (Медленные строки)

О тихий Амстердам, С певучим перезвоном Старинных колоколен! Зачем я здесь — не там, Зачем уйти не волен, О тихий Амстердам, К твоим церковным звонам, К твоим, как бы усталым, К твоим, как бы затонам, Загрезившим каналам, С безжизненным их лоном, С закатом запоздалым, И ласковым, и алым, Горящим здесь и там, По этим сонным водам, По сумрачным мостам, По окнам и по сводам Домов и колоколен, Где, преданный мечтам, Какой-то призрак болен, Упрек сдержать не волен, Тоскует с долгим стоном, И вечным перезвоном Поет и здесь и там… О тихий Амстердам! О тихий Амстердам!

Стихи Бальмонта вызвали к жизни не только целую тьму подражателей, но и пародий. Александр Блок в одной из своих редких пародий превосходно отразил стиль Бальмонта: Я бандит, Я бандит! Поднося мне яду склянку, Говорила мексиканка: — У тебя печальный вид. Верно ты ходил в пампасы: Загрязненные лампасы — Стыд!.. 47


Увлеченный, Упоенный, Озираясь, Упиваясь, С мексиканкой обнимаясь, Я — веселый, — Целовал Мексиканские подолы, Взор метал Из-под сонных Вежд, но страстных, Воспаленных, Но прекрасных… Сдвинул на ухо сомбреро (Приближался кабальеро), Стал искать Рукоять Шпаги, сабли и кинжала — Не нашел, — Мексиканка убежала В озаренный тихий дол. Я ж, совсем подобен трупу, К утру прибыл в Гваделупу И почил В сладкой дреме, И в истоме, В старом доме, На соломе Набираясь новых сил. И во сне меня фламинго В Сан-Доминго Пригласил.

Отдадим должное поэту — он никогда не обижался на критику и искренне смеялся над остроумными пародиями на себя.

«Красивому — красивый» Индивидуализм — свойство сильных натур. Бальмонт, как яркая и самобытная личность, по определению не мог быть и, главное, жить, как все. Этому мешали не только 48


сильный характер и талант, но и фантастический, доходящий порой до абсурда эгоцентризм. «Это был человек, — писал о нем Бунин, — который всю свою жизнь изнемогал от самовлюбленности». Отправляя Алексею Толстому свою фотографию, Бальмонт надписал с обратной стороны: «Красивому — красивый». Толстой, получив фотографию и прочитав надпись, не нашелся что сказать, фыркнул, сунул фотографию в первую попавшуюся книгу и швырнул ее на шкаф. Александр Бенуа в своих воспоминаниях отмечал, что «Бальмонт никогда не бывал естественным». Андрей Белый в книге «Начало века» рассказывает: «Раз он в деревне у С. Полякова полез на сосну: прочитать всем ветрам лепестковый свой стих; закарабкался он до вершины; вдруг, странно вцепившись в ствол, он повис неподвижно, взывая о помощи, перепугавшись высот; за ним лазили; едва спустили; с опасностью для жизни». А вот еще пример. Однажды Бальмонт зашел в гости к писателю Борису Зайцеву, жившему неподалеку, на Арбате, и бросил обедающему хозяину гневное обвинение: — Вы один едите этот ничтожный суп? — Суп неплохой, Константин Дмитриевич, — ответствовал Зайцев. — Попробуйте. Матреша хорошо го­ товит. Получив тарелку супа, Бальмонт вытащил из него вилкой кусок мяса и принялся возить им по белоснежной скатерти. После чего произнес: — Я хочу, чтобы вы читали мне вслух Верхарна. Надеюсь, у вас есть он? Хозяин покорно поплелся за томиком Верхарна, принялся декламировать. Продолжая пачкать скатерть, Константин Дмитриевич перебил: — Вы понимаете то, что читаете? Мне кажется, что нет. И удалился. Таких историй немало. Это не глупость или стремление выделиться, как может показаться. То — нормальная, но разросшаяся до чудовищных размеров жажда красоты. Красота — тоже наркотик. Поэты и художники — все 49


сплошь «наркоманы». Отсюда и эта театральная экзальтация, ведь так красивее, не правда ли? Свойство излишне драматизировать жизнь присуще всем незрелым, но возвышенным, поэтическим душам. А Бальмонт был поэт. Всегда поэт. И поэтому о самых простых житейских мелочах говорил с поэтическим пафосом и поэтическими образами. Издателя, не заплатившего обещанного гонорара, он называл «убийцей лебедей». Деньги называл «звенящие возможности». Официанту, который отказывался подать ему еще одну бутылку вина («И так уже пять выпили!»), он с возмущением объяснил: «Я слишком Бальмонт, чтобы мне отказывали в вине!» Поэту трудно изъясняться простым, «пошлым» языком. Вот и близкие его тоже говорили с ним и о нем превыспренне. Елена, его третья жена, никогда не называла его мужем. Она говорила: «поэт». Простая фраза «муж просит пить» на их семейном языке произносилась как «поэт желает утоляться влагой»… О-хо-хо, чего только не проделывает любовь с бедным человеческим сердцем!

«Я сделал ужасную вещь…» Бытует такое расхожее мнение: раз поэт, значит, пьяница. Или нищий, или лентяй, или просто разгильдяй. Бальмонт совершенно не соответствовал этому клише. Став знаменитым, он перестал нуждаться в деньгах. Материальную помощь получали от него не только родные и близкие, но и, как выражался поэт, просто хорошие люди. Бальмонт был необыкновенно щедрым человеком. «Когда его просили взаймы, — вспоминала Андреева, — он никогда не отказывал. Нищим всегда подавал, и не медяшки, а серебряные монеты. И щедро раздавал на чай. У нас для этого на камине лежали стопочками пятидесятисантимные монеты, что очень поражало французскую прислугу, так как на чай у них полагалось давать десять сантимов извозчику, почтальону и так далее... Раз одному возчику подарил свои часы, которыми очень дорожил. В Париже, в одном кабачке, гарсон нашел потерянную 50


Бальмонтом накануне записную книжку со стихами, прибрал ее и отдал Бальмонту, тот так растрогался, что в благодарность хотел отдать свое пальто, так как с ним было мало денег. Гарсоны добродушно хохотали и отказывались взять пальто, хотя могли сделать это совсем безнаказанно, так как не было свидетелей». Марина Цветаева, вспоминая голодные послереволюционные годы, писала: «Бальмонт мне всегда отдавал последнее. Не мне — всем. Последнюю трубку, последнюю корку, последнюю щепку. Последнюю спичку. И не из сердобольности, а все из того же великодушия. От природной царственности. Бог не может не дать. Царь не может не дать. Поэт не может не дать. А брать, вот, умел меньше. Помню такой случай. Приходит с улицы — встревоженно-омраченный, какой-то сам не свой. — Марина! Я сейчас сделал ужасную вещь — прекрасную вещь — и в ней раскаиваюсь. — Ты — раскаиваешься? — Я. Иду по Волхонке и слышу зов, женский зов. Смотрю — в экипаже — нарядная, красивая, все такая же молодая — Элэна, ты помнишь ту прелестную шведку, с которой мы провели целый блаженный вечер на пароходе? Она. Подъезжает. Сажусь. Беседа. Все помнит, каждое мое слово. Взволнована. Взволнован. Мгновения летят. И вдруг вижу, что мы уже далеко, т. е. что я — очень далеко от дому, что едем мы — от меня, невозвратно — от меня. И она, взяв мою руку и покраснев сразу вся — именно до корней волос — так краснеют только северянки: — Константин Дмитриевич, скажите мне просто и простите меня за вопрос: — Как Вы живете и не могла бы ли я Вам в чем-нибудь... У меня есть все — мука, масло, сахар, я на днях уезжаю... И тут, Марина, я сделал ужасную вещь: я сказал: — Нет. Я сказал, что у меня все есть. Я, Марина, физически отшатнулся. И в эту минуту у меня действительно все было: возвышенная колесница, чудесное соседство красивого молодого любящего благородного женского существа — у нее совершенно золотые волосы — я ехал, а не шел, мы парили, а не ехали... И вдруг — мука, масло? Мне 51


так не хотелось отяжелять радости этой встречи. А потом было поздно, Марина, клянусь, что я десять раз хотел ей сказать: — Да. Да. Да. И муку, и масло, и сахар, и все. Потому что у меня нет — ничего. Но — не смог. Каждый раз — не мог. «Так я Вас по крайней мере довезу. Где Вы живете?» И тут, Марина, я сделал вторую непоправимую вещь. Я сказал: — Как раз здесь. И сошел — посреди Покровки. И мы с ней совершенно неожиданно поцеловались. И была вторая заря. И все навсегда кончено, ибо я не узнал, где она живет, и она не узнала — где я».

Русский с нерусским характером Екатерина Андреева, прожившая с Бальмонтом много лет и знавшая его, как никто, писала: «Мне сейчас семьдесят семь лет. Я видела и коротко знала многих людей, и знаменитых, и совсем неизвестных, в самых разнообразных кругах общества, и в России, и за границей, но я очень мало встречала таких неизменно честных, благородных и, главное, правдивых людей, как Бальмонт». Рассказывая о его характере, Андреева отмечала: «В нем совершенно не было грубости. За всю нашу жизнь я не слыхала от него грубого слова, и, как отец его, он никогда не возвышал голоса. Доверчив он был как ребенок, и обмануть его ничего не стоило. Сам он был необычайно правдив, никогда не лгал и не умел притворяться, просто до смешного. Он, например, не позволял говорить, что его нет дома, когда он был дома, но работал. Когда ему случалось слышать, как я говорю, что его нет дома, он выходил из своей комнаты и, глядя на меня с укоризной, заявлял: «Нет, я дома, но занят, приходите попозже»… Когда я его толкала ногой под столом, желая ему напомнить, что не нужно чтонибудь говорить, Бальмонт смотрел под стол: «Это ты меня толкаешь?» — и затем, догадавшись, громко: «А что я такое сказал?» Он всегда говорил что думал даже в тех случаях, когда это могло ему повредить или было невыгодно». 52


Еще одно качество, достойное уважения: он был образцово аккуратен и чистоплотен — и в одежде, и в работе, и в отношениях с людьми. Как вспоминал писатель Соколов, «у Бальмонта была тайна сохранять девственную белизну своих высоких воротничков и манжет». Одежду он носил необычайно аккуратно, не пятная и не пачкая ее, даже в своих путешествиях. Еще несколько цитат из воспоминаний Андреевой: «Одевался Бальмонт быстро, но очень тщательно и аккуратно — выходил ли он, сидел ли дома. Не закончив своего туалета, не завязав галстука, он никому не открывал двери, даже прислуге. Его никогда никто не видел в дезабилье». «Работал, ел и гулял Бальмонт по часам, но без всякого педантизма, никогда не стеснял других своими привычками… В комнате у него всегда был идеальный порядок, который он сам поддерживал. Вещей было мало: письменный стол небольшой (Бальмонт не любил ничего громоздкого, массивного), два стула, диван, на котором он спал, шкафчик для белья и платья и полки с книгами по стенкам. Никаких фотографий, безделушек… Вещи его лежали в определенном порядке, который он никогда не менял». «В комнате у него всегда стояли живые цветы, подношения дам, самые разнообразные. Иногда большой букет, иногда один цветок. Бальмонт любил приводить изречение японцев: «Мало цветов — много вкуса». И любил носить на платье цветы. Он прикалывал себе цветок в петлицу не только когда выходил куда-нибудь на парадный обед, собрание, на свое выступление, но когда был и дома один, в деревне, где его никто не видел». «Бальмонт был чрезвычайно аккуратен с вещами, рукописями, письмами. Книги он любил как живые существа, не терпел пятен на них, загнутых страниц, отметок на полях. Страшно возмущался варварски небрежным обращением русских с книгой». «В делах и расчетах он был очень точен, не любил делать долги, а если занимал деньги, то вовремя отдавал. Не брал авансов в счет своей работы, не связывал себя ни53


какими обязательствами, но если обещал — исполнял в срок. Эту черту очень ценили в нем редакторы и издатели. Работал он неустанно, делал свою любимую работу бодро и радостно. Подневольный же труд, всякую службу считал проклятием для человека. Когда он кончал одну работу, он думал уже о следующей. Не тяготился, не жаловался на обилие ее. В нем совершенно не было лени и уныния, этих свойств, присущих большинству русских. Несмотря на то что по рождению и воспитанию он был чисто русским, черты его характера были нерусские».

Сражение с «неграми» «У каждого из нас есть своя незагорелая сторона, которую он никому не показывает», — шутил Марк Твен. «Незагорелая сторона» Бальмонта — алкогольное безумие. «Бальмонт не выносил алкоголя ни в каком виде, ни в каком количестве. Это была его болезнь, его проклятие. Вино действовало на него как яд. Одна рюмка водки, напри­мер, могла его изменить до неузнаваемости. Вино вызывало в нем припадки безумия, искажало его лицо, обращало в зверя его, обычно такого тихого, кроткого, деликатного». Это признание Андреевой. Она пишет, что к вину Бальмонт прибегал только тогда, когда у него были огорчения или неприятности. В годы славы Бальмонт вообще не употреблял алкоголь. Однако со временем слава пошла на убыль, и, чтобы притупить боль от посыпавшихся как из ведра неудач, Бальмонт стал прикладываться к бутылке. После революции неприятностей и огорчений стало слишком много. «Крепкие вина, водка, абсент мгновенно лишали его рассудка. Но никакой сорт, никакое количество выпитого вина не сваливало его с ног. Напротив, чем крепче было вино, тем сильнее оно возбуждало и вызывало его на активность. Он не мог сидеть, тем более лежать, ему необходимо было двигаться. И он ходил день и ночь напролет, когда был в таком состоянии возбуждения. Раз он пришел к нам на дачу за 25 верст от 54


Москвы пешком, не присаживаясь, не отдыхая, он отрезвел, но почти не устал». Искусствовед Леонид Сабанеев рассказывает об одном инциденте, произошедшем по вине пьяного Бальмонта: «Я и Поляков должны были пойти на какой-то концерт. Зашли по дороге в гостиницу «Альпийская роза», где жил художник Росинский, чтобы взять его с собой. У Росинского сидел Бальмонт, и у него уже было настроение вздернутое — до нас они пили коньяк. Так как Бальмонт не хотел (да и не мог) пойти вместе на концерт, решили, что пойдем втроем, а он посидит тут, нас подождет. Для бе­ зопасности, видя его состояние, сказали служащему, чтобы ему ни в каком случае не давали ни вина, ни коньяку, сказать, что «нет больше». Мы ушли. В наше же отсутствие произошло следующее. Оставшись один, Бальмонт немедленно спросил еще коньяку. Ему, как было условлено, ответили, что коньяку нет. Он спросил виски — тот же ответ. Раздраженный поэт стал шарить в комнате, нашел бутылку одеколона и всю ее выпил. После этого на него нашел род экстаза. Он потребовал себе книгу для подписей «знатных посетителей». Так как подобной книги в отеле не было, то ему принесли обыкновенную книгу жильцов с рубриками: фамилия, год рождения, род занятий и т. д. Бальмонт торжественно с росчерком расписался, а в «роде занятий» написал: «Только любовь!» Что было дальше, точно выяснить не удалось, но когда мы вернулись с концерта, то в вестибюле застали потрясающую картину: толпа официантов удерживала Бальмонта, который с видом Роланда наносил сокрушительные удары по… статуям негров, украшавших лестницу. Двое негров, как трупы, с разбитыми головами валялись уже у ног его, сраженные. Наше появление отрезвило воинственного поэта. Он сразу стих и дал себя уложить спать совершенно покорно. Поляков выразил желание заплатить убытки за поверженных негров, но тут выяснилось, что хозяин отеля — большой поклонник поэзии, и в частности Бальмонта, что он «считает за честь» посещение его отеля такими знаменитыми людьми и про55


сит считать, что ничего не было. Впрочем, сам поэт об том своем триумфе не узнал — он спал мертвым сном…» Вот так: одни донкихоты сражаются с ветряными мельницами, другие — крушат гипсовые статуи.

Здоровяк, боящийся зубных врачей Еще цитата из воспоминаний Андреевой: «Физически Бальмонт был необычайно силен и вынослив, несмотря на то, что он так много сидел за письменным столом над книгами. Мускульная сила его рук была так велика, что никто не мог его побороть... Однажды он поставил на колени перед собой офицера-спортсмена, с насмешкой принявшего его вызов при многочисленной публике, отнесшейся вначале тоже с явным недоверием к этому выскочке-штатскому. …Во время опьянения его физическая сила удесятерялась. Он как бы переставал ею управлять. Если он брал кого за руку, то уже не выпускал, рискуя сломать ее. Спичечную коробку или апельсин раздавливал между пальцами. И это непроизвольно. Но, вероятно, он чувствовал эту силу, ничего не боялся, намеренно ссорился, вызывал человека, находящегося с ним, на сопротивление, лез в драку безрассудно. В состоянии опьянения он ходил страшно быстро, почти бежал, не качаясь, не падая. За ним невозможно было угнаться. Для него не существовало препятствий: он перелезал через заборы, через кучи снега, переходил через рельсы перед самым паровозом, переходил улицы при самом большом движении экипажей. Он не ощущал в такое время ни холода, ни жары. С него раз ночью воры сняли шубу, и он продолжал сидеть на бульваре в сильный мороз, пока его не забрали в участок. В другой раз — за границей, осенью, в ноябре, он долго плавал в страшно холодной воде в океане. Но, согревшись дома в постели, он встал через несколько часов совершенно здоровым». Удивительный факт: Бальмонт никогда не простужался и не болел. У него была только одна «унизительная» болезнь, как он ее называл, — флюс. Когда у него распуха56


ла щека, он, образец вкуса и хороших манер, очень страдал. Тогда он запирался у себя в комнате и никому не показывался. А чтобы пересилить боль, ходил из угла в угол и мычал — заговаривал боль… При этом ни за какую награду не хотел пойти к зубному врачу. «Один раз, — вспоминает Андреева, — я его уговорила, и мы пошли, но когда врач открыл дверь, и он увидел там куски окровавленной ваты, он повернулся и убежал на улицу, оставив свою шляпу в передней. Тогда я села в кресло и притворилась, что мне нужна помощь». Несмотря на богатырское здоровье и физическую силу, Бальмонт был излишне мнителен, когда дело касалось врачей. Даже пустяковый осмотр у санаторного врача лишал его душевного равновесия. Однажды ему сделали опе­ рацию: вырезали на пальце ноги вросший ноготь. Профессор Чупров, сделавший ему эту маленькую операцию, вышел из комнаты Бальмонта и с едва сдерживаемым возмущением обратился к его жене. «Хуже всякой нервной барышни! — сказал он. — Дайте ему валерьянки и уложите в постель».

Уставший от любовей Больше всего на свете он любил цветы и женщин. «Все цветы красивы», — сказал он в одном своем стихотво­ рении. И все женщины казались ему привлекательными. Больше всего он ценил в женщинах женственность, желание нравиться, кокетство и любовь к поэзии. «Он не оставался равнодушным ни к одному чувству, которое к нему проявляли, будь то обожание подростка или интерес пожилой женщины. Он ухаживал за десятилетней девочкой, дружил со многими старушками…» Он постоянно был влюблен то в одну, то в другую, то в нескольких за раз. «Любил любовь», — как он сам говорил о себе. Дочь Нина признавалась: «Может, не совсем удобно об этом говорить, но общеизвестно, что отец имел колоссальный успех у женщин. Его постоянно окружало большое количество поклонниц и почитательниц». Большое 57


количество — это еще мягко сказано. Своим фантастическим обаянием он влюблял в себя всех женщин. Он не был красавцем, альфа-самцом, но был, и внутри и снаружи, рыцарем, посвятившим себя бескорыстному служению Женщине и Любви. И женщины это чувствовали. И потому стремились во что бы то ни стало обратить на себя его внимание. И это им легко удавалось… Он даже уставал от стольких Любовей. «Я устал от чувств, — признавался он. — Если бы все мои Любови волею Бога превратились в сестер моих, любящих друг друга… я, вероятно, вздохнул бы с безмерным облегчением». Когда женщины почему-то не желали превращаться из пылких любовниц в тихих непритязательных сестричек, он выпрыгивал, решив свести счеты с жизнью, в окно… Однажды выпрыгнул со второго этажа и отделался неосложненным переломом левой ноги, которая, укоротившись после того, как срослись кости, сравнялась по длине с покалеченной правой. И — вот тебе фокус! — Бальмонт перестал хромать. «Душа моя уже не бывает захвачена в вихрь каждой женской юбки, — жалуется Бальмонт в письме к Волошину. — Раньше я не мог пройти мимо женщины. Мне казалось необходимым создать какие-нибудь отношения, чтобы что-нибудь между нами было: намек, поцелуй, прикосновение, трепет…» Теперь все иначе. Хоть он еще и выглядит молодо и все так же красит свои роскошные длинные волосы в огненно-красный цвет, но он уже не идол. И стихи его уже не те, другие: Если б вы молились на меня, Я стоял бы ангелом пред вами, О приходе радостного дня Говорил бы лучшими словами. Был бы вам — как радостный восход, Был бы вам — как свежесть аромата, Сделал бы вам легким переход К грусти полумертвого заката. Я бы пел вам, сладостно звеня, Я б не ненавидел вас, как трупы, Если б вы молились на меня, Если бы вы не были так скупы. 58


Третья и последняя его жена, Елена Цветковская (Бальмонт звал ее «моя Элэна»), на некоторое время сумела вернуть ему иллюзию прежних счастливых лет. Это была необычная женщина: «Для нее не было больше счастья, как быть с ним, слушать его. Она следовала за ним всюду как тень, исполняя его желания, прихоти, все его «хочу», в каком бы состоянии он ни был. Сопровождала его в его блужданиях днем и ночью. Сидела с ним в кафе, пила с ним то, что он пил…» Андреева приводит печальную историю о том, как юная наследница ее супружеского ложа, простуженная, в одном платьице (выскочила за Бальмонтом из дому в чем была), «примерзла к скамейке на бульваре в Париже, где ему вздумалось сидеть очень долго ночью, и, вставая, содрала вместе с платьем кожу». Ну что ж, особенному мужчине Бог посылает в жены особенную женщину. Любопытно, что тягу к «нестандартным» поступкам унаследовала и их дочь — Мирра. Тэффи вспоминала, как однажды в детстве Мирра разделась догола и залезла под стол — «и никакими уговорами нельзя было ее оттуда вытащить. Родители решили, что это, вероятно, какая-то болезнь, и позвали доктора. Доктор, внимательно посмотрев на Елену, спросил: — Вы, очевидно, ее мать? — Да. Еще внимательнее на Бальмонта. — А вы отец? — М-м-мда. Доктор развел руками. — Ну так чего же вы от нее хотите?»

Трубка, набитая любовью По свидетельству Ирины Одоевцевой, только у двух наших поэтов современники видели «светящийся нимб» над головой — у Блока и у Бальмонта. «В их присутствии все становилось необыкновенным, воздушным, возвышенным. И окружающие, даже люди далекие от искусства, 59


чувствовали это (если не видели!), удивленно глядя на этого необычного человека, слушая его удивительно мелодичный голос…» «Я видел — в давние дни, — вспоминал Илья Эренбург, — как в чопорном квартале Парижа — Пасси прохожие останавливались, завидев Бальмонта, и долго глядели ему вслед. Не знаю, за кого принимали его любопытные рантье, — за русского принца, за испанского анархиста или просто за обманувшего бдительность сторожей сумасшедшего. Но их лица долго хранили след недоуменной тревоги, долго они не могли вернуться к прерванной мирной беседе о погоде или о политике Марокко». Нина Берберова писала о нем: «Он был одним из умнейших людей, каких я знала, если умным человеком называть такого, который, во-первых, с полуслова понимает собеседника и, во-вторых, сам, в течение любого разговора, живет, меняется, творит, меняет других и «говорит глазами». У него был юмор, внимание, даже жадность к собеседнику, и я часто буквально пила его речь, живую, острую, яркую, своеобразную, как и его мысль». Марина Цветаева с сочувствием отмечала: в быту, в реальных практических делах Бальмонт был абсолютно беспомощным человеком. Поэзия и быт — как белое и черное. И если все другие люди объединяют в себе оттенки того и другого цвета и от этого становятся серыми, то Бальмонт — совершенно белый. «Марина, я принес тебе монеты...» Для него деньги — именно монеты...» Марина Цветаева, быть может лучше других понимавшая Бальмонта, оставила о нем самые восторженные воспоминания. Именно Цветаева сумела разглядеть в нем то, что не увидели или не смогли произнести вслух другие: Бальмонт — это русский донкихот, который, наряду с его наив­ ностью, самовлюбленностью и позерством, обладал двумя редкими человеческими достоинствами — поистине королевским великодушием и рыцарским благородством. Отрывок из воспоминаний Цветаевой: «Никогда не забуду такого случая. 1919 г. Москва. Зима. Я, как каждый день, зашла к Бальмонтам. Бальмонт от холода лежит в постели, на плечах — клетчатый плед. 60


Бальмонт: — Ты, наверное, хочешь курить? Я: — Нне очень... (Сама — изнываю.) — На, но кури сосредоточенно: трубка не терпит отвлечений. Главное — не говори. Потом поговоришь. Сижу и сосредоточенно дую, ничего не выдувая. Бальмонт, радостно: — Приятно? Я, не менее радостно: — М-м-м... — Когда ты вошла, у тебя было такое лицо — такое, Марина, тоскующее, что я сразу понял, что ты давно не курила. Помню, однажды, на Тихом Океане... — Рассказ. — Я, не вытянув ничего, неослабно тяну, в смертном страхе, что Бальмонт, наконец, заметит, что курение — призрачное: тень воина курит тень трубки, набитой тенью табачного листа, и т. д. — как в индейском загробном мире. — Ну, теперь покурила. Дай мне трубку. Даю. Бальмонт, обнаруживая целостность табака: — Но — ты ничего не выкурила? Я: — Ннет... все-таки... немножечко... Бальмонт: — Но зелье, не загоревшись, погасло?.. (Исследует.) Я ее слишком плотно набил, я ее просто — забил! Марина, от любви к тебе, я так много вложил в нее... что она не могла куриться! Трубка была набита — любовью! Бедная Марина! Почему же ты мне ничего не ска­ зала? — Потому что я тебя боюсь! — Ты меня боишься? Элэна, Марина говорит, что меня — боится. И это мне почему-то — очень приятно. Марина, мне — лестно: такая амазонка — а вот меня — боится. (Не тебя боялась, дорогой, а хоть на секунду омрачить тебя. Ибо трубка была набита — любовью.)»

У моря ночью… Свои последние двадцать лет Бальмонт провел в эмиграции, во Франции, в Париже. Слава уже оставила его. Поклонницы — тоже. Одни ушли из жизни (как, напри61


мер, влюбленная в него Мирра Лохвицкая, знаменитая поэтесса. Ее самоубийство потрясло Бальмонта. «О, какая тоска, что в предсмертной тиши я не слышал дыханья певучей души, что я не был с тобой, что я не был с тобой, что одна ты ушла в океан голубой…»), другие остались в далекой России, третьи возвели в кумиры иных героев. Рядом остались лишь самые преданные женщины — жена Елена и Аннушка, его племянница, с детства влюбленная в него, но никогда в том ему не признавшаяся. Для него она навсегда останется только племянницей, помощницей, служанкой. Бальмонт медленно задыхается — от отсутствия любви, вдохновения («Кто часто бывает среди людей, — сетует он в разговоре с Буниным, — того не могут посещать ангелы»), денег и… родины. «Боже, до чего я соскучился по России, — сообщает он в письме к матери. — Все-таки нет ничего лучше тех мест, где вырос, думал, страдал, жил. Весь этот год за границей я себя чувствую на подмостках, среди декораций. А там — вдали — моя родная печальная красота, за которую десяти Италий не возьму». В мае 1937 года Бальмонт попал в автомобильную катастрофу, но в письме к давнему своему другу В. Оболенскому пожаловался не на полученные травмы, а на испорченный костюм. «Русскому эмигранту в самом деле приходится размышлять, что ему выгоднее потерять — штаны или ноги, на которые они надеты…» Когда случайно появляются деньги, он едет на побережье — послушать океан. Когда-то он был счастлив у моря, он был молод, энергичен, полон сил и желаний. А сейчас… У моря ночью, у моря ночью Темно и страшно. Хрустит песок. О, как мне больно у моря ночью. Есть где-то счастье. Но путь далек.

Бальмонт всегда много путешествовал, совершил несколько кругосветных путешествий — мировая поэзия не знала поэта, который столько времени провел на палубе 62


парохода или у окна вагона. Но, как верно замечает Илья Эренбург, «переплыв все моря и пройдя все дороги, он ничего в мире не заметил, кроме своей души». О смерти Бальмонта в Париже узнали из статьи, помещенной в «Парижском вестнике». Сделав, как тогда полагалось, основательный выговор покойному поэту за то, что в свое время он «поддерживал революционеров», журналист описал грустную картину похорон: не было почти никого, так как в Париже лишь очень немногие знали о смерти Бальмонта. Шел дождь, и, когда опустили гроб в яму, наполненную водой, гроб всплыл. Кто-то взял шест и стал придерживать его шестом, пока засыпали землей могилу. Перед смертью поэт исповедовался. «...Этот, казалось бы, язычески поклонявшийся жизни, успехам ее и блескам человек, — писал Борис Зайцев, — исповедуясь перед кончиной, произвел на священника глубокое впечатление искренностью и силой покаяния — считал себя неисправимым грешником, которого нельзя простить».

«В замке был веселый бал, музыканты пели...» В книге воспоминаний Тэффи есть удивительный рассказ о том, как стихи Бальмонта спасли ей жизнь. Рассказ достаточно большой, но он стоит того, чтобы привести его полностью: «В 1916 году в Московском Малом театре шла моя пьеса «Шарманка Сатаны». Первый акт этой пьесы я закончила стихотворением Бальмонта. Второй акт начала продолжением того же стихотворения — «Золотая рыбка». Уж очень оно мне понравилось. Оно мне нравится и сейчас. В замке был веселый бал, Музыканты пели. Ветерок в саду качал Легкие качели. И кружились под луной, 63


Точно вырезные, Опьяненные весной, Бабочки ночные. Пруд качал в себе звезду, Гнулись травы гибко, И мелькала там в пруду Золотая рыбка. Хоть не видели ее Музыканты бала, Но от рыбки, от нее, Музыка звучала...

и т. д. Пьеса была погружена в темное царство провинциального быта, тупого и злого. И эта сказка о рыбке такой милой, легкой душистой струей освежала ее, что не могла не радовать зрителей и не подчеркивать душной атмосферы изображаемой среды. Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта. Я помню, приходил ко мне один большевик — это было еще до революции. Большевик стихов вообще не признавал. А тем более декадентских (Бальмонт был декадентом). Из всех русских стихов знал только Некрасова: От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови, Уведи меня в стан погибающих...

Прочел, будто чихнул четыре раза. Взял у меня с полки книжку Бальмонта, раскрыл, читает: Ландыши, лютики, ласки любовные, Миг невозможного, счастия миг.

— Что за вздор, — говорит. — Раз невозможно, так его и не может быть. Иначе оно делается возможным. Прежде всего надо, чтобы был смысл. 64


— Ну так вот слушайте, — сказала я. И стала читать: Я дам тебе звездную грамоту, Подножием сделаю радугу, Над пропастью дней многогрешною Твой терем высоко взнесу...

— Как? — спросил он. — Можно еще раз? Я повторила. — А дальше? Я прочитала вторую строфу и потом конец: Мы будем в сияньи и в пении, Мы будем в последнем мгновении С лицом, обращенным на юг.

— Можно еще раз? — попросил он. — Знаете, это удивительно! Собственно говоря, смысла уловить нельзя. Я, по крайней мере, не улавливаю. Но какие-то образы возникают. Интересно — может, это дойдет до народ­ ного сознания? Я бы хотел, чтобы вы мне записали эти стихи. Впоследствии, во время революции, мой большевик выдвинулся, стал значительной персоной и много по­ кровительствовал братьям писателям. Это действовала на него магия той звездной грамоты, которую нельзя понять. …Я декламировала его стихи и рассказывала с эстрады, как когда-то магия этих стихов спасла меня. Это было в разгар революции. Я ехала ночью в вагоне, битком набитом полуживыми людьми. Они сидели друг на друге, стояли, качаясь как трупы, и лежали вповалку на полу. Они кричали и громко плакали во сне. Меня давил, наваливаясь мне на плечо, страшный старик, с открытым ртом и подкаченными белками глаз. Было душно и смрадно, и сердце мое колотилось и останавливалось. Я чувствовала, что задохнусь, что до утра не дотяну, и закрыла глаза. И вдруг запелось в душе стихотворение, милое, наив­ ное, детское: 65


В замке был веселый бал, Музыканты пели...

Бальмонт! И вот нет смрадного хрипящего вагона. Звучит му­ зыка, бабочки кружатся, и мелькает в пруду волшебная рыбка. И от рыбки, от нее, Музыка звучала...

Прочту и начинаю сначала. Как заклинание. Милый Бальмонт! Под утро наш поезд остановился. Страшного старика вытащили синего, неподвижного. Он, кажется, уже умер. А меня спасла магия стиха».

Прекрасный мот «Я не хочу, чтобы меня через триста лет читали. Я хочу, чтобы меня любили», — сказал Петрарка. Знаменитый поэт знал: не присутствие в словарях и школьных хрестоматиях дарит бессмертие. Что мертвому бессмертие? Человеку нужна любовь. Все стихи Бальмонта, как майские цветы, наполненные медом, благоухают любовью. «Жизнь коротка, — писал в конце жизни Константин Дмитриевич, — и счастлив тот, кто с первого дня знал, что ему нужно и куда его влечет. Я не принадлежу к этим счастливцам… Моя душа не там, где гремит вечный Океан, а там, где еле слышно журчит лесной ручеек. Моя душа там, где серая, однообразная природа, где вьются снежинки, где плачут, тоскуют и радуются каждому солнечному лучу. Не в торжестве, не в гордости блаженства вижу я высшую красоту, а в бледных красках зимнего пейзажа, в тихой грусти о том, что не вернуть. Да и стыдно было бы торжествовать, в то время как целые страны умирают под склепом сумрачного неба, в то время как утро тебе приносит цветы, а другим — звуки холодного ветра». 66


Кто-то сказал, что поэзия — это «то, что остается в нас после того, когда забыты слова». Что остается нам после Бальмонта? Что-то очень светлое и приятное, как мимолетное воспоминание о чем-то далеком и счастливом. Некая необъяснимая радость, будто в темной душной комнате отдернули шторы и отворили окна, впустив в нее яркий солнечный свет и звонкое чириканье воробьев, купающихся в весенней луже. Необычайно красочно написал об этом Андрей Белый: «Бальмонт — последний русский великан чистой поэзии… Луч заходящего солнца, упав на гладкую поверхность зеркала, золотит его бездной блеска. И потом, уплывая за солнцем, гасит блеск. Когда погаснет источник блеска, как долго мы будем любоваться этими строчками, пронизанными светом. Беззакатные строчки напомнят нам закатившееся солнце, осени первоначальной короткую, золотую пору. Бальмонт — залетная комета. Она повисла в лазури над сумраком, точно рубиновое ожерелье. И потом сотнями красных слез пролилась над заснувшей землею. Бальмонт — заемная роскошь кометных багрянцев на изысканно-нежных пятнах пунцового мака. Сладкий аромат розовеющих шапочек клевера, вернувших нам память о детстве. Снопы солнечного золота растопили льды, и вот оборвался с вершины утеса звенящий ручей». «Часто возмущаются, — писал Эренбург, — сколько у Бальмонта плохих стихов. Показывают на полку с пухлыми томами, — какой, 20-й, 30-й? Есть поэты, тщательно шлифующие каждый алмаз своей короны. Но Бальмонт с королевской расточительностью кидает полной пригоршней ценные каменья. Пусть среди них много стекляшек, но не горят ли вечным светом «Горящие здания» или «Будем как солнце»? Кто осудит этот великолепный жест, прекрасное мотовство?» Возможно, стихам Бальмонта недостает простоты и искренности. Слишком они нарумянены и напудрены, чтобы казаться естественными. Часто вместо искренних слов, которые всегда просты, мы слышим слащаво-опереточные звуки и речи. Пусть так. Но разве цветущий луг не тем и прекрасен, что на нем растут сотни, тысячи цветов, 67


а не один, пускай и самый совершенный? У красоты много форм и оттенков. Поэтому пусть расцветают все цветы! Представьте на миг, что цветущий луг — это вся русская поэзия, где каждый цветок — какой-то поэт. В этом огромном красно-желто-белом букете вы без труда отыщете и один фиолетовый цветок — под названием Бальмонт. И когда, склонившись над ним, вы внимательно его рассмотрите, то вы увидите, что цветок этот — один из самых красивых и самых благоуханных на этом лугу.


«Поэт, которого неудобно цитировать»

БАРКОВ

«Знаменитейшее лицо» Иван Семенович Барков — скандально известный русский поэт, человек, чье имя не принято упоминать и уж тем более цитировать в приличном обществе и серьезной литературе. Барков — это моветон. То есть дурной тон, нечто по форме безобразное и оскорбительное. Однако не будем торопиться с преждевременными выводами. Было время, когда имя Баркова служило своеобразным паролем для многих свободолюбивых людей России. Александр Пушкин в письме к Петру Вяземскому писал: «Вы не знаете стихов… Баркова и собираетесь вступить в университет, это курьезно. Барков — одно из знамени69


тейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение… Для меня… нет сомнения, что первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание сочинений Баркова». Стихи Баркова были непременным атрибутом веселых студенческих пирушек. Цитатами из крамольного поэта сыпали в застольных беседах Дельвиг, Боратынский, Грибоедов, Денис Давыдов... Хорошо знал и цитировал наизусть барковские стихи Некрасов. Творчество автора «Девичьей игрушки» изучали Куприн, Горький, Пастернак и Андреев. Последний одно время даже хотел сочинить о нем эротико-комический роман. Сегодня имя Баркова подзабылось. Вспоминают о нем лишь отдельные литературоведы да немногочисленные любители «остренького», с удовольствием цитирующие наизусть знаменитую поэму «Лука Мудищев» (Баркову, кстати, не принадлежащую) да некоторые стихи из сборника «Девичья игрушка». Эта «Игрушка» принесла Баркову всероссийскую известность и послужила источником бесчисленных подражаний. В подражании Баркову упражнялись Константин Случевский и Алексей Толстой, Иван Бунин и Сергей Есенин. В этом «постыдном» занятии было замечено и «солнце русской поэзии» — Пушкин, написавший поэму «Тень Баркова». Поэма, заметим кстати, совершенно бесцветная. Сразу видно, что по части умения остроумно сквернословить Пушкину далеко до Баркова. Но, как говорится, и слава богу!

Беспокойный студент О жизни Ивана Баркова известно чрезвычайно мало. Даже отчество его, по одним данным, Семенович, по другим — Степанович, по третьим — Иванович. Исторические анекдоты о нем, рассеянные по мемуарам разных лиц, — единственный доступный источник сведений о нем. И если они хотя бы частично отражают личность Баркова, то это был человек «веселого и беспечного нрава». 70


Сын священника, в двенадцать лет он был отдан в обучение в Александро-Невскую семинарию. Неизвестно, какой бы священник получился из этого не в меру проказливого отрока, если бы на его счастье при столичной Академии наук не был основан университет. Первых три­ дцать студентов решили выбрать из семинаристов, устроив им серьезные экзамены. Барков на экзамены не попал — болел. А когда выздоровел, экзамены уже закончились, все тридцать вакансий заполнены. Однако попов сын ни робостью, ни сомнениями не страдал — явился к профессору Михайло Ломоносову проситься в студенты. В сохранившемся документе, названном «Доношением», Ломоносов сообщает своему начальству: так, мол, и так, пришел к нему воспитанник духовной семинарии Иван Барков, попов сын, шестнадцать лет от роду. «Просил меня, чтоб я его екзаменовал. И по его желанию говорил я с ним по латине и задавал переводить с латинского на российский язык, из чего я усмотрел, что он имеет острое понятие…» И в конце записки: «…ежели канцелярия заблагорассудит его с протчими семинаристами в Академию потребовать, то я уповаю, что он в науках от других отменить себя сможет». С благословения Ломоносова Иван Барков поступил в академию. Что может быть прекраснее студенческой жизни? Только воспоминания о ней. Вот уж где Барков смог разгуляться вволю. О его разгульной жизни свидетельствуют многократные упоминания в приказах президента академии, и всякий раз с приговором: подвергнуть порке за самовольную отлучку «и другие мерзкие проступки». Какие другие? Например, за то, что привел в студенческую комнату двух «случайных» женщин; за то, что испортил казенное имущество (испражнился в сапог нелюбимого преподавателя); за сочинение и выцарапывание оскор­ бительных стихов и рисунков на стенах профессорской уборной… Впрочем, все это мелочи по сравнению с пьяными разгульными кутежами, которых Барков всегда был первым зачинщиком. Академическая канцелярия вынуждена была истребовать команду из восьми солдат для поддержания 71


порядка и сечения провинившихся розгами. Но это мало помогало. В конце концов Баркова, несмотря на заступничество Ломоносова, изгнали из академии. Но поскольку Барков действительно «в науках от других отменить себя смог», изгнали его недалеко — в академическую типографию, учеником наборного дела. Вменив в обязанность «обучаться российскому штилю и языкам французскому и немецкому…».

«Переводчик» книг И стал служить Иван Семенович в этой типографии — наборщиком и корректором, отчаянно бедствуя на мизерном содержании, по нескольку раз в год отправляя прошения канцелярии об «убогом своем нынешнем состоянии» и необходимости «прибавить к окладу жалования». Вряд ли бы его слезные прошения возымели действие, если бы академическое начальство не ценило его явные дарования. За них-то ему и ранее прощалось многое, а теперь уж — тем более. Сначала прибавку небольшую дали, потом назначили академическим копиистом — «для переписки набело случающихся дел», а после прикомандировали в качестве секретаря и помощника к Ломоносову. Переписывая всякие «глупости новейших русских поэтов», изнывая от скуки, взялся Иван за сочинение остроумных пародий на них. Пародировал даже своего патрона за его высокопарный «штиль». Ломоносов, знакомясь с творениями своего подчиненного, поначалу очень сердился, иной раз даже хорошенько прикладывался своей могучей рукой потомственного крестьянина по тонкой шее поповича. Однако быстро отходил, и проставлял «отменному пииту» профессорское угощение — бутылку вина. А в застолье так и совсем мягчал, и даже сетовал ему: как же ты, настоящий поэт, не пишешь стоящих стихов, а занимаешься всякими глупостями — «Не знаешь, Иван, цены себе, поверь, не знаешь!». Застолье за застольем, бутылка за бутылкой, а там, глядишь, и вот уже перед нами не уважаемый профессор 72


и его секретарь, а два собутыльника, два красноносых пьяницы. И от этой дружбы с зеленым змием у обоих неприятности по службе. Один из анекдотов по этому поводу сообщает: поручили академическому переводчику Баркову перевести на русский язык некий иностранный фолиант, очень редкую и, главное, чрезвычайно дорого стоящую книгу. Прошел срок, а задание не выполнено. Почему? А Барков отвечает: «Книга переводится!» Еще месяц истек. «Где работа?» — допытываются. «Переводится!» Время спустя опять призывают: «Где?..» А он — сердито так: «Да переводится же! Сначала в одном кабаке заложил, потом в другом… Вот так из кабака в кабак и переводится…»

«Дело» в шляпе Кто-то сказал: длинный язык хорош только в виде заливного. Длинный язык Баркова, несомненно, сильно укоротил его век. Большому насмешнику всегда достается самая длинная палка. В детстве его чуть ли не каждый день секли за непослушание и шкодливость. В студенчестве — за нарушение дисциплины и неуважение к старшим. В зрелые годы — за его слишком длинный язык и склонность к сомнительного свойства увеселениям и розыгрышам. В одном из анекдотов рассказывается, как Барков привел к Ломоносову полуглухого поэта-самородка — тех, что из народа. Битый час новоявленный поэт не говорил, а оглушительно выкрикивал Ломоносову в самые уши, кто он такой и откуда. Ломоносов, в свою очередь, кричал не менее громко, расспрашивая поэта о его стихах. Когда «поэт» стал наконец читать стихи, выяснилось, что это старые барковские стихи — пародия на одну из од самого Ломоносова. Возмущению ученого не было предела. Вконец сорвав голос, он сначала жестами, а потом уже и тычками в спину вытолкал горе-поэта за дверь. Тут же явился Барков и рассказал, что ушедший поэт — вовсе не поэт, а заурядный актеришка, его знакомый, которого он всего 73


за полкувшина вина подговорил сыграть глухого поэта. Что в тот раз сделал Ломоносов со своим приятелем-собутыльником, история умалчивает. Скорее всего, дело завершилось мировой — посещением ближайшего кабака и опустошением приличного количества винных бутылок. И все же главным объектом насмешек Баркова был не Ломоносов, а не менее известный сочинитель того времени Александр Петрович Сумароков. Он и Ломоносов постоянно оспаривали между собой звание первого поэта Российской империи, и Барков, друг и того и другого, всячески играл на этих слабых струнах Александра Петровича. Сам Сумароков очень уважал Баркова и как ученого, и острого критика, и всегда спрашивал его мнения относительно своих сочинений. Барков, который обыкновенно его не баловал, пришел однажды к Сумарокову и, напустив на себя торжественный вид, заявил: «Александр Петрович, вы — великий человек. Вы — первый русский стихотворец!» Обрадованный Сумароков велел тотчас подать Баркову водки. А тому только того и хотелось. Прилично «заправившись» и уже выходя от Сумарокова, он поманил его пальцем, подзывая к себе, и, через слово икая, сказал: «Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец — я, второй — Ломоносов, а ты — только третий». Сумароков, как повествует мемуарист, чуть его не зарезал. Вот еще одна история из сборника литературных анекдотов: «...Сумароков свои трагедии часто прямо переводил из Расина и других... Барков однажды выпросил у Сумарокова сочинения Расина, все подобные места отметил, на полях написал: «Украдено у Сумарокова» — и возвратил книгу по принадлежности». Наконец, самая известная проделка Баркова. Однажды он заспорил с Сумароковым о том, кто из них скорее напишет оду. Сумароков заперся в своем кабинете, оставив Баркова в гостиной. Через четверть часа Сумароков выходит с готовой одой и уже не застает Баркова. Люди докладывают, что он ушел и приказал сказать Александру Петровичу, что-де его дело в шляпе. Сумароков догады74


вается, что тут какая-нибудь очередная проказа Баркова. Так оно и есть! Осторожно, почти на цыпочках, подойдя к лежащей на полу шляпе, он заглядывает в нее и видит… Отгадаете с трех раз, что было в шляпе?

«Ученье — свет…» Барков был одним из образованнейших людей своего времени. Это признавали даже его недруги. Его перу принадлежит немало серьезных академических произведений: очерк русской истории от Рюрика до Петра I, биография русского поэта Кантемира, ода «На всерадостный день рождения Петра III», переводы Горация, Федра, Лазарони, Марка Аврелия и «Хроники жития Карла XII, короля шведского». Однако настоящую славу ему принесла «Девичья игрушка» — собрание откровенно непристойных стихов и поэм. Первый же стих этого сборника сообщал читателю литературное кредо автора: «Ученье — свет, а в яйцах — сила». Такой литературы Россия еще не знала. Похоже, Барков и сам испытывал некоторую неловкость за свою книгу и поэтому счел нужным объясниться в предисловии к ней: «Так для чего же, ежели по­ дьячие говорят открыто о взятках, лихоимцы о ростах доходов, пьяницы о попойках, забияки о драках, без чего обойтись можно, не говорить нам о вещах необходимо нужных... Лишность целомудрия ввела в свет ненужную вежливость, а лицемерие подтвердило оное, что мешает говорить околично о том, которое все знают и которое у всех есть». Очень трудно привести даже несколько более-менее приличных цитат из этой книги, чтобы можно было представить себе уровень литературного таланта Баркова. Может быть, это даже не столько литература, сколько литературное баловство, игра ума, не сдерживаемая никакими условностями. И все ее очарование — в веселом, пенящемся потоке, легко и непринужденно соединяющем в себе чистейшие формы поэзии с пошлейшим содержанием. 75


Это, кстати, один из приемов остроумия, который называется смешение разных стилей. Может быть, Барков — все-таки не столько поэт, сколько блестящий, хоть и бесконечно циничный, острослов? Судите сами (рискнем привести в замноготоченном варианте несколько строф из его творений). Одно из самых цензурных его четверостиший звучит так: Муж спрашивал жены, какое делать дело: «Нам ужинать сперва иль еться зачинать?» Жена ему на то: «Ты сам изволь избрать. Но суп еще кипит, жаркое не поспело».

Или вот вам еще «стишок»: Стая воробышков к югу промчалась, — Знать, надоело г…но им клевать... Там на осине ворона уср…ась... Ну и природа, … твою мать!

Скажете, фи, какая пошлость? Наверное, вы правы. Но признайтесь, разве вы сейчас не улыбнулись? Или мне это только показалось?.. Отыскать в стихах Баркова хотя бы четыре «нормальные» строчки — не так-то просто. Например, три первых строки оды «Утренней заре» звучат вполне благопристойно: Уже зари багряной путь открылся дремлющим денницам. Зефир прохладный зачал дуть…

А дальше — как и ожидалось: ...под юбки бабам и девицам...

Далее — казалось бы, опять все правильно: ...О утро, преблаженный час! Дражайше нам златого века. В тебе натуры сладкий глас зовет к работе человека. 76


Однако автор тут же дает понять, что под словом «работа» он подразумевает… В общем, что именно он под ним подразумевает, догадаться не сложно.

Пошлый и легендарный О Баркове ходило множество самых фантастических легенд. Одна из них рассказывает о том, как Екатерина II, познакомившись с неприличными о ней стихами, призвала привести их автора к себе, непременно в кандалах, и повелела — иным в назидание — предать мучительной казни. Злодея доставили, доложили: государственный преступник — здесь! Час был ранний, Екатерина II еще нежилась в постели. Тем не менее повелела: «А подать-ка его сюда, хочу видеть нарушителя приличий». Повеление исполнили, ввели Баркова в спальню царицы, откуда он вышел через три дня, держась за стену, но уже с графским титулом. Другая, более похожая на правду легенда сообщает о споре Баркова с неким иноземным матросом. Матрос этот, здоровенный детина с большим брюхом, хвастался в одном из кабаков тем, что сможет перепить любого русского. Барков, человек щуплый и небольшого роста, якобы подошел к хвастуну и заявил, что сможет выпить вдвое больше, чем он, но при условии, что после этого тот даст ему рубль в награду. Верзила-матрос согласился. Выпивка и закуска, разумеется, была за счет иностранца. Через час, хорошенько наевшись и напившись, Барков взял свою шляпу, молча откланялся матросу и направился к выходу. «Эй, ты куда?» — закричал матрос. «Домой», — не останавливаясь, отвечает Барков. «Как домой? А как же наш спор?» — «Ты выиграл. Поздравляю…» Пока «победитель» соображал, что же произошло, «побежденный», находясь в отличном настроении, торопливо шагал в сторону ближайшего публичного дома. Что касается барковской репутации необычайного героя-любовника, то здесь одна легенда противоречит другой. В одних историях повествуется о том, какие геракловы 77


подвиги совершал Барков, счастливый обладатель семивершкового (вершок — около 4,5 см) мужского достоинства, на ниве постельных баталий. В других — говорится о том, что Барков, несчастный импотент и заурядный подкаблучник, в публичных домах если и удивлял тамошнюю публику, то не любовным аппетитом и отнюдь не исполинскими размерами своего «инструмента», а скандалами, за которые был не однажды бит. Причем бит не только мужчинами, но и женщинами. В том числе — женой и дочкой, которые частенько вытаскивали его из зловонных канав и помойных ям и, ухватив гуляку под мышки, волокли его, упившегося вусмерть, ограбленного или избитого, домой. На следующее утро, в целях примирения, Барков сочинял и посвящал своим спасительницам стихотворные оды… сплошь состоящие из отборнейшего мата. Что за скандалы устраивал Барков? Разные, от совершенно безобидных до крайне бесстыдных. Например, кто громче испортит воздух. Или — кто «воздвигнет» самую большую фекальную пирамидку… О крайне бесстыдных мы благоразумно умолчим. О смерти Баркова также нет недостатка в версиях. По одной из них, Барков умер от побоев в публичном доме. По другой — будучи в состоянии запоя, утонул в нужнике. По третьей — будто бы покончил с собой, причем довольно курьезным способом. Вошедшие утром в кабинет Баркова люди обнаружили его «с головой, засунутой в печку с целью отравления себя угарным газом, а наружу имелась торчащая ж…па без наличия штанов, но зато с воткнутой в нее бумажкой…». В бумажке было написано: «Жил — грешно, а умер — смешно!»

«…Но такого сквернослова нет ни одного» Иван Тургенев называл его «русским Вийоном», а Лев Толстой говорил о нем как о ярмарочном шуте, у которого «на рубль вкуса и ни на копейку стыда». «Поэт, которого неудобно цитировать» — так однажды выразился о нем Чехов. «Критико-биографический словарь» С.А. Вен78


герова дал такую характеристику Баркову: «Подавляющее большинство того, что написано в нецензурном роде, состоит из самого грубого кабацкого сквернословия, где вся соль заключается в том, что всякая вещь называется по имени. Пушкин понимал, что так называемая пикантность только в том и заключается, что завеса приподымается чуть-чуть. Барков же с первых слов выпаливает весь свой немногочисленный арсенал неприличных выражений, и, конечно, дальше ему уже остается только повторяться. Для незнакомых с грязною музой Баркова следует прибавить, что в стихах его, лишенных всякого оттенка грации и шаловливости, нет также того почти патологического элемента, который составляет сущность произведений знаменитого маркиза де Сада. Сад услаждается разными противоестественными ситуациями и ощущениями, а Барков нигде не идет дальше самого элементарного и, если так можно выразиться, нормального порока. И вот почему мы склонны видеть в Баркове просто выражение низкой культуры того времени. Это всего-навсего кабацкий заседатель, на беду наделенный умом и стихотворным талантом. Порнография его есть прямое отражение той невоспитанности русской, которая и поныне остается ­одной из самых характерных черт нашей общественной жизни. Ни в одной литературе нет писателя, подобного Баркову. В Европе есть порнографы в десятки раз более безнравственные и вредные, но такого сквернослова нет ни одного». …Виктор Гюго однажды сказал: «Исследователь, который отворачивается от грязных слов, подобен хирургу, который увидит бородавку или лягушку и скажет: «Фи, гадость». Наверное, нам было бы приятнее знать и слышать один только литературный язык и не слышать — к великому сожалению, почти на каждом шагу — слов матерных, несущих в себе огромнейший заряд негативной энергии. Никакое остроумие, никакая пикантность не сможет оправдать той словесной — читай: ментальной — грязи, что мы выбрасываем на свои и чужие головы, когда прибегаем к нецензурной брани. Научно доказано: мат разрушает генетический код не только человека, но и лю79


бого биологического существа, включая насекомых, растения и воду. Мат приводит к тяжелейшим генетическим заболеваниям, половым расстройствам и психическим болезням, ослаблению иммунитета и даже к злокачественным новообразованиям. Не оттого ли патологический матерщинник Барков и умер так равно — в тридцать шесть лет? Как было бы хорошо жить, не зная, не видя и не слыша ничего грязного. Но можно ли жить в счастливом неведении? Да и жизнь ли это будет? Может быть, прав был Бунин, когда говорил: «Русский язык — большой барин, он все перетерпит, выдержит и все равно справится со всеми недостатками». Может быть, и мы — справимся?

Автограф из трех букв Ну а что же Барков? Конечно, это самобытнейшая личность и, вне всякого сомнения, талантливый человек. Но все же Иван Семенович — не гений, и даже, по большому, «гамбургскому» счету, не поэт. Да и можно ли вообще любить стихи Баркова? Вряд ли. Ну, если только «странною любовью». Но вот прочитать его с интересом, а местами и с удовольствием — можно. В сущности, это памятник литературы, так, наверное, к нему и следует относиться. В качестве финального аккорда к нашему рассказу о «срамном поэте» приведем еще несколько стихотворных строк. Строк — не его, а современного поэта — Евгения Евтушенко, который посвятил Баркову такое стихотворение: Иван Барков жил без оков, не вылезал из кабаков, всё пропивал — до башмаков, и уважал он русский мат, поскольку так был мат крылат, что не было крылатей среди палат, полатей, 80


царей, ворей, и ямщиков, и всех на свете языков. Когда ты жизнью бит и мят, что выручает? Только мат. Он, как портянок аромат, родимый и тем непобедимый. Уж лучше мат, чем диамат. Уж лучше мат, чем автомат в пустыне нелюдимой. А где сейчас Иван Барков? Спит под каким из бугорков? Он умер да и был таков? Он — из бессмертных шутников, взращенный в похабели, как будто в колыбели, и, как ответ для дураков, — по всем заборам на Руси в канавной вековой грязи, в тени развесистейших клюкв — его автограф из трех букв!


«Он не мог уснуть, если где-то рядом не звучала музыка» БАХ

Бессонница от… тишины Когда-то давным-давно, а если говорить точнее — в середине XIX века, в российском Государственном совете было немало людей весьма преклонного возраста. Один из них, по фамилии Слободчиков, всегда дремал на заседаниях, и, когда его окликали и спрашивали его мнение, он обычно присоединялся к мнению своего соседа Петра Петровича Валуева. Но вот Валуев умер. Однажды после доклада начались прения. Разбудили Слободчикова: — Ваше мнение? — Я присоединяюсь к мнению Петра Петровича, — ответил Слободчиков. 82


— Петр Петрович умер. Старичок равнодушно присоединился к мнению другого соседа и скоро вновь задремал. Разобрано новое дело. Председатель спрашивает членов совета. Старичка снова будят: — Ваше мнение? — Я присоединяюсь к мнению Петра Петровича. — Петр Петрович умер! Понимаете? У-у-ме-ер!!! — злится председатель. — Как? — возмутился старичок. — Опять умер? …Иоганн Себастьян Бах, великий немецкий композитор, уже будучи в немолодых годах, также частенько засыпал на уроках музыки, которые он давал своим мно­ гочисленным ученикам. Правда, в отличие от русского сенатора, сон его был архичуток. Стоило только ученику взять хотя бы один неверный аккорд или ноту, как учитель тут же пробуждался и начинал метать словесные громы и молнии. Ученики, не желая излишне нервировать учителя, очень старались, чтобы не нарушить его рабочую полудрему. Видимо, совсем не случайно из воспитанников Баха вышло так много превосходных музыкантов. Сон на занятиях — это ладно. Любопытно, что и вечером, когда Бах ложился спать, он не мог уснуть, если где-то рядом не звучала музыка. Поэтому, в качестве ежевечернего ритуала, три его сына, когда отец уже укладывался в постель, поочередно играли в соседней комнате на клавесине — играли до тех пор, пока он не уснет. Подобные обязательные занятия очень досаждали детям, и самым сладким звуком для них был мелодичный отцовский храп. Дети быстро обнаружили, что быстрее всего отец засыпает под игру Кристиана. Быстренько усыпив отца, этот счастливчик вырывался на свободу. Совсем иное дело — Эммануил. Этот терпеть не мог эти вечерние упражнения и, как только слышал долгожданное посвистывание, моментально убегал от клавесина. Однажды, услышав легкое похрапывание из отцовской спальни, он тотчас удрал от клавесина, остановив игру на незавершенном аккорде. 83


Уже погруженный в сладкую дремоту Бах моментально проснулся. Любой диссонанс, любая дисгармония, что называется, по живому резали его слух. А значит, убивали его сон. Сначала Бах подумал, что ребенок пошел справить нужду и скоро вернется. Но не тут-то было. Эммануил не возвращался! Бах долго ворочался в теплой постели, потом одним рывком отбросил одеяло, пробрался, натыкаясь в кромешной темноте на мебель и набивая шишки, к инструменту и завершил аккорд. Через минуту композитор безмятежно спал…

Красота — любимая маска пустоты Хорошие герои должны быть красивы, плохие — наоборот. Таково требование искусства. В реальной жизни внешней красотой чаще могут похвастаться люди не очень умные и не очень добрые. Холодная красота давно стала синонимом внутренней пустоты и отличительной приметой эгоизма. А уж с умом красота рассорилась еще со дней основания мира. Себастьян Бах красотой не блистал. Большой неровный нос, полуприкрытые близорукие глаза, нахмуренные брови, сердито опущенные вниз уголки сухих узких губ, толстые, «крестьянские» щеки и увесистый двойной подбородок. Суровость портрета усиливает нижняя челюсть: она выдается вперед настолько сильно, что верхние зубы не прикрывают нижние, как это обычно бывает. Художники, рисующие Баха, стараются смягчить эти острые черты. Но все равно: во всех дошедших до нас портретах композитора легко проглядывается свободолюбивый, гордый нрав и несокрушимая воля. Суровые черты лица нередко можно наблюдать у тех, кто прошел когда-то через суровые жизненные испытания. В девять лет Бах стал сиротой. Следующие шесть лет он провел в качестве иждивенца в семье старшего брата, затем — начиная с пятнадцати лет — пустился во взрослую, самостоятельную жизнь. Окончив с отличием школу для бедных, он мог бы поступить в университет, 84


но для этого нужны немалые средства, а ему приходится зарабатывать себе на пропитание и кров. К счастью, он превосходно играет на органе и клавесине: уроки отца и старшего брата пошли впрок. Три дня в неделю он — церковный органист, в остальные дни — обычный музыкант, играющий на свадьбах, похоронах и, среди других уличных музыкантов, на рыночной площади. То, что у других называется свободное время, у ­Иоганна Себастьяна зовется — работа. По вечерам, когда церковь закрыта, он упражняется на органе до самой поздней ночи, а порою — и до первых лучей зари. Его музыка останавливает пьяных горожан, возвращающихся в это время из ночных кабачков домой. Они подходят к двери церкви, прикладывают ухо и слушают… «Божественная музыка, черт меня подери!» — восклицает один из слушателей. «Да, хороший у нас органист…» — отвечает другой. Однажды один изумленный слушатель спросил у Баха, как он добился таких успехов в своем искусстве. «Мне пришлось быть прилежным, — ответил Бах. — Кто будет столь же прилежен, достигнет того же». Неустанный, целенаправленный труд создал не одну выдающуюся личность. В случае с Бахом гераклов труд был перемножен на такой же могучий талант. В результате Бах превратился из обычного церковного органиста в непревзойденного музыканта-виртуоза и величайшего, из всех существовавших до него и после, композитора. Об исполнительском мастерстве Баха сохранилось немало легенд. Одна из них рассказывает, как однажды Бах соревновался в «сочинительском и исполнительском искусстве» со знаменитым композитором и своим другом Телеманом. Друзья условились, что каждый из соревнующихся напишет органную фугу, а исполнять ее без подготовки, «с листа», станет соперник. Кто лучше сыграет чужое творение, тот, стало быть, и победитель. По легенде, Бах взял ноты конкурента, перевернул их вверх ногами, и, «к изумлению присутствующих, сыграл чужую фугу в нужном темпе и без единой ошибки»! На этом Телеман посчитал состязание законченным. Подойдя к Баху, 85


он сначала энергично пожал ему руку, а затем, глядя на радостного, но все же несколько смущенного Баха, не сдержал эмоций и обнял друга...

Французская ария на немецкий лад А этот рассказ — уже не легенда, а реальная история. Около 1717 года в Дрезден приехал французский виртуоз-органист Маршан. Своей блестящей игрой он успел к этому времени обворожить весь бомонд Франции. По мнению большинства критиков, он решительно затмевал собою всех остальных музыкантов Европы. Однако королю Саксонии вскоре доложили, что кое-кто из немецких музыкантов говорит, будто бы в Веймаре живет человек, способный соперничать с французским гением. И это не кто иной, как Иоганн Себастьян Бах, обычный церковный органист. Впрочем, наверное, не совсем обычный, раз о нем все говорят. Король немедленно отправляет Баху приглашение посетить Дрезден. Ко дню приезда Баха французский виртуоз уже успел произвести фурор среди местной публики. Королевский капельмейстер Волюмье трепетал за свою артистическую репутацию и боялся потерять место, чувствуя, что француз отберет у него все. Можно легко догадаться, как доволен он был приездом Баха. В назначенный день и час благородное собрание расположилось слушать двух гениев — французского и немецкого. Первым за клавесин сел Маршан. Он заиграл блестящую французскую арию, красивую и мелодичную, насыщенную всевозможными украшениями и блистательными вариациями… Публика буквально качала головой в такт легко льющейся мелодии. Когда французский артист взял последний аккорд, слушатели разразились громкими рукоплесканиями, со всех сторон поздравляя его с новым успехом и удивляясь артистичности в исполнении особенно трудных мест в сыгранной арии. Успех был очевиден и неоспорим. Чем может ответить на это немецкий музыкант? 86


Сыграть им серьезную музыку? Конечно же нет! Этой публике требуется нечто более простое, блестящее и внешне красивое. Что же тогда сыграть? И тут Бах находит решение. Сев за клавесин и сыграв несколько вступительных аккордов, он вдруг неожиданно заиграл ту же самую французскую арию, которую только что перед ним исполнял Маршан. Все присутствующие поначалу пришли в некоторое замешательство, затем чувство растерянности сменилось удивлением и восхищением. Иначе и быть не могло: Бах играл по памяти только что прослушанную пьесу, сохраняя все украшения французского виртуоза и повторяя все его вариации одну за другой, но, закончив последнюю из них, он перешел к вариациям собственного изобретения, гораздо более изящным, трудным и блестящим. Сыграв двенадцать собственных, на ходу импровизированных вариаций, Бах закончил пьесу и встал. Оглушительный гром аплодисментов и самые настоящие овации не оставляли никакого сомнения, кто из виртуозов превзошел другого. И все же, для того чтобы решить вопрос окончательно, саксонский король решил устроить еще один соревновательный раунд. Предметом состязания должна была послужить музыкальная импровизация на заданную тему. Оба музыканта приняли эти условия. Однако далее случилось непредвиденное… В назначенный вечер, когда Бах уже появился перед заинтригованными слушателями, вдруг было объявлено, что господин Маршан еще утром, ни с кем не попрощавшись и никого не предупредив, отбыл из города. Французский музыкант, видимо, решил сохранить репутацию непревзойденного виртуоза. Это куда более дорогая вещь, чем тепленькое место на службе у саксонского короля. Таким образом, вопрос о музыкальном первенстве решился сам собой. Более всего такому финалу был рад господин Волюмье. Стоит ли говорить, кто именно в Дрездене больше всех превозносил до небес и сверх меры благодарил немецкого музыканта? 87


«К вашим услугам, господин свинячий фаготист!» Несдержанность — качество не самое приятное. В особенности если ею страдает какой-нибудь чиновник или, скажем, официант. Зато несдержанность учителя — это уже куда более серьезный недостаток и почти расписка в профнепригодности. Немецкий композитор, увы, был несдержан. Однажды во время репетиции второй органист церкви Святого Фомы, играя, допустил небольшую ошибку. Рассердившись и не найдя под рукой чем бы запустить в неумеху музыканта, Бах в раздражении сорвал с себя парик и швырнул им в органиста: «Тебе надо сапоги тачать, а не играть на органе!» Бах вовсе не был грубияном или драчуном. Но если ктото из его учеников вдруг обнаруживал отсутствие должного старания или, упаси бог, таланта, то тут уж Баху крайне трудно было удержаться в рамках приличия. На голову лентяя или бездаря он обрушивал самые уничижительные определения и эпитеты. В городе Арнштадте, где кроме обязанностей органиста Бах выполнял еще и роль капельмейстера в школьном оркестре, ему пришлось здорово потрепать нервы. Способности молодых музыкантов мало соответствовали представлениям строгого и вспыльчивого композитора. Поэтому нередко Бах не выдерживал и давал волю чувствам. Старшие ученики поклялись отомстить несдержанному на язык учителю. И вот однажды поздним августовским вечером, неподалеку от центральной площади, шестеро учеников встретились с учителем. Гейерсбах — самый рослый и зади­ ристый из учеников — преградил дорогу Баху, достал из-под накидки рапиру, приставил ее к груди учителя и воскликнул: «Слушай, ты, песье отродье! Сейчас ты при всех попросишь у меня прощения за те оскорбления, что ты нанес мне в присутствии моих товарищей, или же, видит бог, мне придется тебя как следует проучить!» Бах, видно, и вправду не любил этого верзилу, раз позволил себе называть его при всех «свинячьим фаготи88


стом». Что ж, теперь придется пожинать плоды своей несдержанности. Но не так-то просто запугать человека, знающего себе цену. Бах сделал шаг назад и вытащил шпагу: «К вашим услугам, господин Свинячий фаготист!»… Поединок был непродолжительным: остальные пятеро учеников благоразумно догадались разнять дерущихся. На другой день весь город уже знал о происшествии. Баха немедленно пригласили в консисторию, где он вынужден был признаться в своей несдержанности. Почтенные блюстители нравов оказались в затруднительном положении. С одной стороны, Бах вел себя совсем не так, как подобает верующему христианину и учителю. С другой стороны, на этого нагловатого молодчика Гейерсбаха уже и раньше поступали жалобы от обиженных им горожан. Наконец, Бах — блестящий органист, живая достопримечательность, привлекающая в город жителей окрестных городов и сел, уволить его — значит лишить Арнштадт части бюджета. Четыре раза собирались отцы города, чтобы определиться с решением по этому инциденту. В итоге окончательное решение так и не было принято.

Умеющий советовать Вывести из себя Баха могли не только хамоватые бездари и лентяи. Любая «неправильная» музыка, неверный или неразрешенный аккорд, которые он мог услышать, лишали его эмоционального равновесия. Однажды, по случаю какого-то праздника, он прогуливался по городу в обществе жены и старшей дочери. Выходной камзол, лучший парик. Поклоны встречным знакомым, привычные комплименты, разговоры, шутки… И вдруг Бах на полуслове обрывает речь, меняется в лице и замирает, уставившись глазами куда-то вверх. Удивленные знакомые, перепуганные жена и дочь также устремляют свои взоры вверх — что же он там такого страшного увидел, на небе-то? И тут Бах срывается и бежит к ближайшему дому. Там, кажется на втором этаже, кто-то играет на клавесине… 89


Бах вихрем вбегает на второй этаж. Перепугав до икоты своим воинственным видом открывшую ему дверь седую старушку, Бах без приглашения врывается в квартиру, подлетает к клавесину, взмахом руки, не терпящим возражений, сгоняет с него худосочную девицу, садится сам и… начинает играть. Играть ту самую пьесу, которую еще мгновение назад так нестерпимо фальшиво пыталась изобразить горе-музыкантша. Испуганные обитатели квартиры глядят из-за шкафа и штор на этого сумасшедшего и не знают, что и подумать обо всем этом… Вот из-за такого, казалось бы, пустяка он и устроил весь этот цирк-переполох, перепугав жену, дочь, своих знакомых, почтенную старушку и несчастную девицу. Ну не чудак ли? Подобные происшествия случались с Бахом не раз и не два. Некоторые горожане над этим только посмеивались, другие, прежде всего музыканты, стали его немного побаиваться. В одном из дошедших до нас анекдотов рассказывается о том, как однажды Бах отправился по какому-то делу к одному знакомому. Зайдя в дом, он, к своему ужасу, увидел, что за инструментом сидит некий щеголеватый музыкант-любитель и развлекает общество молодых девиц музыкальной пародией на «нашего сердитого господина органиста». То есть на Баха. Увидев великого композитора, музыкант-любитель настолько растерялся, что вскочил, прервал игру и, кажется, временно лишился дара речи. Уж что-что, а незавершенной гармонии слух Бах вынести не мог. Ни с кем не здороваясь, не обращая ни малейшего внимания на бледного, как лист бумаги, исполнителя, разъяренный лев — вы еще не забыли, какой свирепый вид имел наш композитор даже на мирных портретах? — бросился к инструменту… Даже не присев, он довел незаконченную мелодию, проклятый аккорд, до надлежащего каданса. Затем вздохнул, бросил уничтожающе-презрительный взгляд на стоящего рядом и почти не дышащего любителя, поправил парик и… пошел здороваться с хозяином. 90


Приведем еще один, пожалуй, самый остроумный анекдот о баховской «грубости». Некая дама жаловалась все время на шум, доносящийся из дома композитора. Постоянно звучащая музыка — возможно, и не самый лучший фон для отдыха, однако следует заметить, что дама эта была из породы тех легкомысленных созданий, что предпочитают зарабатывать на хлеб самым немудреным способом — и самым древнейшим. Возможно, у нее действительно болела голова, но скорее ей просто казалось, что беспрерывная музыка лишает ее части клиентуры. Однажды, когда «фрейлейн» в очередной раз пришла жаловаться на «невыносимый шум», Бах не выдержал и рявкнул: «Да пошли вы на…!» Оскорбленная дама тотчас же побежала жаловаться на него Леопольду, кётенскому королю, при дворе которого служил Бах. Леопольд, осведомленный о репутации своей собеседницы, спокойно выслушал ее жалобу, а затем сказал: — Бах, конечно, не в меру горяч. Но советовать он умеет.

Тайна трех селедочных голов Настоящие герои часто бывают неприметны. Если не считать вспыльчивости, то Бах, кроме выдающегося таланта и трудолюбия, не отличался какими-то необычными, из ряда вон выходящими качествами. Да и особо ярких драматических событий в его жизни, тех, о которых так любят рассказывать биографы, раз-два и обчелся. Всего лишь десяток-другой анекдотов, которым можно верить или не верить. И неудивительно: Бах был верным и примерным семьянином, хорошим отцом, скромным и совсем не публичным человеком. «Скромность, — как сказал один польский сатирик, — украшает женщину. Но настоящий мужчина украшений не носит». Скромность, говоря словами Чарли Чаплина, есть прямая дорога к безвестности. Эта «дорога» едва не вычеркнула имя Баха из списка величайших творцов мира. 91


После себя Бах оставил более 1100 музыкальных произведений. При этом лишь семь его произведений были опубликованы при жизни и только две статьи появились в печати о его виртуозной исполнительской деятельности. Если бы не счастливое стечение обстоятельств, мы бы до сих пор знали лишь о сыновьях Баха, музыкантах, бесспорно, талантливых, но не идущих ни в какое сравнение с гением и творческой мощью отца. Скромность и непритязательность Баха удивляла других известных композиторов — Букстехуде, Генделя, Телемана. И в еде, и в быту он был неприхотлив. Нужда и сиротство быстро отучают от капризности. В одной из биографий Баха рассказывается о том, как однажды молодой композитор отправился из Люненбурга в Гамбург — послушать игру знаменитого в ту пору органиста и композитора Райнкена. С тощим кошельком и хорошим аппетитом Бах кое-как добрался до половины пути, застряв в каком-то небольшом городишке без гроша в кармане и с громкой музыкой в голодном желудке. А тут еще трактир на дороге встретился. Голодный Бах стоял перед этим великолепным сооружением и безнадежно мечтал хоть о какой еде. И тут случилось то, чего молодой музыкант никак не ожидал и чего до сих пор не могут объяснить его биографы. Что же произошло? Вдруг открылось одно из окон трактира и чья-то рука бросила в кучу мусора несколько селедочных голов. Будущий гений без всякого стеснения подобрал свалившуюся на него пищу и собрался было перекусить. Но, надкусив первую селедочную голову, он чуть не лишился зуба. В селедочной голове был спрятан золотой дукат! Очень даже приличная сумма в то время. Изумленный Бах быстро распотрошил вторую голову — еще один золотой! И третья голова содержала столь же превосходную начинку. Что тут скажешь — «дас ист фантастиш»! Что же сделал дальше наш композитор? Уж конечно, первым делом плотно пообедал. В другом трактире… А после отправился в Гамбург — слушать Райнкена. Откуда взялись деньги в селедочных головах? Этого до сих пор никто не знает. 92


В большой семье не без урода Скромность и несуетливость Баха способствовали дополнительной концентрации творческих сил. Свобода от лишних обязательств и обычных домашних хлопот — все это существенное благо для любого творца. Баху повезло: он был дважды женат, и обе жены освобождали его от обычных хозяйских забот. Есть такой анекдот. В одной польской семье было шестнадцать детей. Отец каждый день уходит на работу, а мать сидит дома и воспитывает своих чад. А чада шумят, кричат, носятся по дому, что-то ломают, что-то опрокидывают. Словом, не дом, а палата для сумасшедших. И вот приходит с работы уставший отец. Еще более уставшая мать начинает ему жаловаться на плохое поведение детей: Янек разбил вазу, Марек пролил чернила на ковер, Юзик засунул кошку в духовку. «Но больше всех сего­ дня хулиганничал Зигмусь…» — жалуется мать. «Как, — перебивает ее удивленный отец, — у нас есть еще и Зигмусь?» У Баха было двадцать детей. Однако, в отличие от польского папаши, Иоганн Себастьян был очень счастлив этим фактом. Первая жена подарила ему семь детей, вторая — тринадцать. Будь на то воля композитора, он предпочел бы иметь куда больше детей. Вот если бы только жены его были чуть покрепче здоровьем и если бы все дети выживали (лишь девять из них переживут своего отца)… Бахи — плодовитый род, а главное, удивительно музыкальный. И до, и после Иоганна Себастьяна Баха в их роду было множество знаменитых музыкантов. Предки Баха — непременные участники музицирования в церквях и при дворах. Известность этих музыкантов была столь велика, что в Эрфурте XVII века вообще всех музыкантов на­ зывали Бахами. Сохранился любопытный документ: в 1735 году Бах составил генеалогию своего рода по отцовской линии, вписав имена пятидесяти трех родственников. Все они, за редким исключением, целиком посвятили себя музыке. 93


Как видим, Бахи — славный род. Хотя и здесь не обошлось, что называется, без «урода». Один из сыновей Баха задолжал большую сумму денег у нескольких кредиторов и вынужден был бежать из города. Бах тяжело переживал неблаговидный поступок заблудшего сына и писал ему в письме: «Что я могу сделать или сказать еще, если мои предупреждения оказались отвергнутыми, а моя нежная забота и проявленная помощь оказались напрасными? Я могу лишь нести свой крест в терпении и поручить моего безответственного сына Божьей милости, никогда не сомневаясь в том, что Он услышит молитву скорбящего отца и в свое время приведет сына к пониманию того, что эта тропа через покаяние приведет к Нему». Эммануил, сын Баха от первого брака, также повел себя не самым достойным образом. Самый успешный и богатый из всех сыновей великого композитора после смерти отца проявил непростительную черствость по отношению к своей мачехе, Анне Магдалене. Он не взял ее к себе, когда она впала в нужду, и допустил, чтобы через два года после смерти Баха она просила помощи у городских властей. Городские власти оказали ей своеобразную «помощь» — отправили ее в дом призрения, где обитали одинокие больные старики и нищие. Там спустя восемь лет и умерла Анна Магдалена, вторая жена великого композитора. Если предположить, что Эммануил мог не питать к своей мачехе особой симпатии, то по крайней мере в память своего отца он должен был уберечь ее от нищеты. А если даже и не ее, то хотя бы ее младшую дочь, свою сводную сестру Регину — та тоже влачила нищенское существование (в последние годы ее тяжелой жизни ей помогал Бетховен). Но Эммануил не сделал ни того ни другого.

Почему подростки не любят Баха? Американский журналист Патрик Герберт как-то заметил: «Умник — это человек, который смотрит на сосиску и думает о Пикассо». Бах, человек крепкой физической 94


конституции и здоровых инстинктов, к числу умников не принадлежал. Однако умники и эстеты всех стран сего­ дня взахлеб говорят о музыке немецкого композитора. Вероятно, гений, который «парадоксов друг», — скорее детище светлого сердца, чем просвещенного ума. У Льва Толстого можно отыскать оригинальное представление о красоте и понимании музыки. Всю музыку он уподобил горе: «Основание горы широко... Широк слой людей, способных понимать народную музыку, народную песню. Моцарт, Бетховен, Шопен стоят уже выше; их музыка сложнее, интереснее, ценителей ее тоже очень много, но все же не так много, как первых: количество их изобразится средней частью горы. Дальше идут Бах, Вагнер, круг их ценителей еще ýже, как уже и верхняя часть горы…» На вершине горы никого нет, но вполне возможно, когда-нибудь появится и там некий композитор, «который только сам себя и будет понимать». Как видим, Толстой поместил Баха едва ли не на самой вершине, решив, что Бах понятен не всем, а только избранным. Следует отметить, что сам Толстой, понося Вагнера и ворча на Бетховена, музыку Баха ценил и любил. Что ж, это лишнее подтверждение известной сентенции: красота музыки не в руках играющего, а в ушах слушающего. Один из секретов популярности и, говоря прямо, истинного величия Баха — в его высокой духовности. Бах — человек, искренне верящий в Бога. А значит, в торжество добра и любви. Не случайно на многих его партитурах стоят в заголовках буквы: S. D. G. — Soll Deo Gloria («Одному Богу слава») — или J. J. — Jesu juva («Иисус, помоги!»). Музыка для Баха — это богослужение, а не способ преуспеть или выжить. Может быть, поэтому музыку Баха невозможно слушать просто так, налегке, походя, между делом. И потому она не всем понятна — кому же охота лишний раз трудиться, тем более если речь идет об усилиях духовных? Любопытен в этом отношении следующий факт. Американские ученые обнаружили странный эффект музыки Баха: его почти не переносят подростки. В штате Пенсиль95


вания (США), в нескольких крупных городах, во всех супермаркетах, вокзалах и кафе, в виде эксперимента стали транслировать музыку Баха. И подростки, до того докучавшие местным администрациям своим шумным и агрессивным поведением и громкой «лающей» музыкой, вдруг сменили место своих постоянных «тусовок». Их прогнал Бах. Как предполагают ученые, мозг подростков не в состоянии усваивать серьезную музыку по причине неразвитости соответствующего отдела мозга. Мозг человека, в отличие от репродуктивных и прочих физических параметров, развивается не до шестнадцати—восемнадцати лет, как считалось ранее, а до двадцати пяти и даже три­ дцати лет. Отделы, отвечающие за чувство ответственности, нравственное поведение, логическое мышление, а также эстетическое восприятие музыки, формируются в самую последнюю очередь. Вот почему подростки, люди с еще не полностью сформировавшимся мозгом, выбирают «низкочастотную» музыку, музыку «тела», и с трудом воспринимают звучащую классику, музыку «высоких частот». Это одна из причин, почему Бах — удел немногих, тех, у кого все в порядке с мозгами. Но главное — с душою.

«Вечной скорби в жизни нет...» Немецкий композитор Георг Гендель в конце жизни так сказал о своих сочинениях: «Я очень сожалел бы, если бы моя музыка только развлекала бы моих слушателей: я стремился их сделать лучше». Иоганн Себастьян Бах сказал об этом еще более кратко: «Цель музыки — трогать сердца». Многие, слушая музыку Баха, отмечают ее необычное воздействие. Вот что рассказывает об этом современный русский писатель, автор одного из лучших биографических эссе о немецком композиторе Сергей Шустов: «У Баха есть крохотная ария, которую исполняет обычно мягкий женский голос-сопрано… Я слышал ее в русском переводе. Там есть такие слова: 96


Снова снег закрыл поля, Спит под снегом вся земля. Как светла, безбрежна даль. Но в душе царит печаль... ...Время, тучи ты развей, Будет много светлых дней, Вновь вернется счастья свет, — Вечной скорби в жизни нет...

Мне было 10 лет, и я учился в маленькой музыкальной школе в маленьком провинциальном городке. Мы разучили эту арию детским хором на уроке сольфеджио, а учительница рискнула выставить хор на смотре перед публикой. Кажется, уже тогда я понимал, что означает многоголосиеполифония. И пел эту арию самозабвенно среди других пацанов. Это было маленькой первой искрой, которая зажгла во мне свечу любви к Баху. Но тогда я не знал, кто сочинил эту арию, а только запомнил на всю жизнь почемуто поразившие меня слова — «Вечной скорби в жизни нет!». Если бы мне их сказали просто так, я бы, пожалуй, вряд ли задумался над ними. Но мелодия, довольно простая и спокойная (сейчас я бы даже сказал — скромная и тактичная), ничем не украшенная, не обладающая никакими внешними эффектами, глубоко задела меня. Помню, что учительница сказала нам: «Последний куплет необходимо спеть дважды!» И кто-то из ребят изумился: почему? А потому, ответила учительница, выждав, пока все замолчат, потому, сказала она в наступившей наконец полной тишине, что во второй раз необходимо заменить слово «счастье» на слово «солнце». Просто заменить одно слово. Только и всего. И мы спели так, как сказала нам учительница. И когда наш хор закончил петь эту арию на холодной сцене районного Дома культуры, я, стоя посреди других юных хористов и стиснутый ими на самой верхней ступеньке специально сколоченной для нашего хора дощатой и длинной трибуны, внезапно понял с какой-то радостной дрожью в груди, что в предстоящей моей жизни никогда не хватит куплетов для того, чтобы спеть в них все слова, синонимичные словам «счастье» и «солнце»...» 97


«Благозвучная гармония, — говорил Бах, — должна служить славе Божьей и достойному утешению чувства; так что конечная и последняя цель всей музыки, — служение славе Божьей и освежение духа. Там, где это не принимается во внимание, там нет настоящей музыки, а есть дьявольская болтовня и шум». Благозвучная гармония Баха есть душевное очищение и омовение верой. Верой не только в Бога, но и в собственные силы. Веры в людей и конечную справедливость. Веры в исполнение надежд и в то, что ничто не напрасно. В какой-то мере можно оправдать подростков, предпочитающих Баху рок- или поп-музыку. Музыка Баха — не для отдыха, не для выражения протеста, не для танцев и не для секса. Она — для общения с Богом и самим собой. Поэтому ее не станешь слушать каждый день. «Сила взламывания черствой корки, — пишет Шус­ тов, — и пыльной паутины, так легко затягивающих душу людскую, у баховской музыки настолько велика, что обескураживает, повергает в слезы и заставляет переживать катарсис. Поэтому Баха невозможно слушать много и долго. Он неукротимо заставляет душу трепетать, — а та не может выдержать столько испытаний сразу! Скольких композиторов, сколько разнообразнейшей музыки — от высокой классики до поп-эстрады — можно и даже следует слушать вдвоем, втроем, большой компанией, с друзь­ ями, вместе с незнакомыми людьми, на больших концертах, подмостках и площадках, посреди неистовствующих толп, в свете прожекторов, меж скоплений народа! Но Баха так слушать невозможно... Только в одиночестве, распознавая звездные бездны хоралов и фуг, человеку дано рассмотреть в их отражении бездны себя самого».

Все будет хорошо! Последние годы жизни композитора были омрачены серьезной болезнью глаз — сказались десятилетия ночной работы. После неудачной операции Бах ослеп. Но и тогда он продолжал сочинять, диктуя свои произведения для записи. 98


Смерть Баха осталась почти не замеченной музыкальной общественностью. Он умер в скромной обстановке, его могила даже не была обозначена. О нем скоро забыли. И пять последующих десятилетий произведения Баха почти не исполнялись. Только с XIX века начинается медленное возрождение его творчества. В 1802 году немецкий историк Форкель опубликовал первую биографию Баха, привлекшую внимание к жизни и личности композитора: «Произведения Баха не только нам нравятся или восхищают, но они непреодолимо захватывают нас. И воздействуют тем сильнее, чем чаще мы их слышим и чем ближе познаем их. Сочинения Баха обладают такой силой, что даже неискушенный слушатель, овладевший лишь музыкальной грамотой, вряд ли может удержаться от восклицания». Перед гением Баха склоняли головы едва ли не все выдающиеся творцы. Иоганнес Брамс выразил свое безмерное уважение к Баху в следующих словах: «Если бы вся музыкальная литература — Бетховен, Шуберт, Шуман — исчезла, это было бы крайне печально, но если бы мы потеряли Баха — я был бы безутешен». Русский музыкальный критик Павел Серов писал: «Если в области музыки есть что-либо, к чему надобно подходить... с лю­ бовью в сердце, со страхом и верою, так это именно творения великого Баха». Фридрих Энгельс однажды признался: «Музыка Баха заставляет меня почти поверить в Бога». Великий Гете говорил: «Музыка Баха — это беседа вечной гармонии с самой собой, она подобна Божественной мысли перед Сотворением мира». Можно бесконечно долго рассказывать о том, сколь прекрасна музыка Баха. Мне же хочется в заключение привести вам еще одну историю. Она не о композиторе и даже не о музыке, но вы поймете, почему я привел ее здесь. Эту историю я прочел когда-то в журнале «Ридерз дайджест». Она называется «Ожидание». «Веселая компания — трое парней и три девушки — ехали в автобусе на золотые пляжи Флориды. Их ожидали ласковое солнце, теплый песок, голубая вода и море удовольствий. Они любили и были любимы. Окружающим 99


они дарили радостные улыбки. Им хотелось, чтобы все вокруг были счастливы. Рядом с ними сидел довольно молодой человек. Каждый всплеск радости, каждый взрыв смеха болью отзывался на его мрачном лице. Он весь сжимался и еще больше замыкался в себе. Одна из девушек не выдержала и подсела к нему. Она узнала, что мрачного человека зовут Винго. Оказалось, что он четыре года просидел в нью-йоркской тюрьме и теперь едет домой. Это еще больше удивило попутчицу. Почему же он такой унылый? — Вы женаты? — спросила она. На этот простой вопрос последовал странный ответ: — Не знаю. Девушка растерянно переспросила: — Вы этого не знаете? Винго рассказал: — Когда я попал в тюрьму, я написал своей жене, что буду долго отсутствовать. Если ей станет трудно меня ждать, если дети начнут спрашивать обо мне и это причинит ей боль… В общем, если она не выдержит, пусть с чистой совестью забудет меня. Я смогу это понять. «Найди себе другого мужа, — писал я ей. — Даже можешь мне об этом не сообщать». — Вы едете домой, не зная, что вас ждет? — Да, — с трудом скрывая волнение, ответил Винго. Взгляд девушки был полон сочувствия. Винго не мог не поделиться главным: — Неделю назад, когда мне сообщили, что благодаря хорошему поведению меня отпустят досрочно, я написал ей снова. На въезде в мой родной город вы заметите у дороги большой дуб. Я написал, что если я ей нужен, то пусть она повесит на нем желтый платочек. Тогда я сойду с автобуса и вернусь домой. Но если она не хочет меня видеть, то пусть ничего не делает. Я проеду мимо. До города было совсем близко. Молодые люди заняли передние места и стали считать километры. Напряжение в автобусе нарастало. Винго в изнеможении закрыл глаза. Осталось десять, затем пять километров… И вдруг 100


пассажиры вскочили со своих мест, стали кричать и танцевать от радости. Посмотрев в окно, Винго окаменел: все ветки дуба были сплошь усеяны желтыми платочками. Трепеща от ветра, они приветствовали человека, вернувшегося в родной дом». …Почему я рассказал вам эту историю? Мне кажется, и в музыке Баха, и в этой истории есть нечто общее. А именно: они делают нас чуть-чуть лучше. Вселять в человека веру и дарить надежду, трогать сердца и возвышать души — разве не в этом высшая цель искусства вообще и музыки в частности? В каждой мелодии, в каждой ноте Бах говорит нам: не бойся! Верь! Надейся! …Может быть, я слишком наивен и субъективен в своей оценке. Может быть, все это мне только кажется. Но даже если и так, все равно — я испытываю глубокую симпатию и искреннюю благодарность к тому, кто создал эти врачующие арии и мессы, токкаты и хоралы. Слушая их, я становлюсь спокойнее и мудрее. И начинаю верить: завтра, что бы ни случилось, все будет хорошо. Да, все будет хорошо. Все будет просто замечательно. Потому что есть Бог. И музыка Баха.


«Барабанщик революции»

БЕДНЫЙ

Народный поэт В его честь переименовывали города. Имя его, как знак особого отличия, присваивали фабрикам и колхозам, кораблям и военным частям. Не поддается подсчету количество проспектов и улиц в СССР, носивших его имя. Одно время руководство страны всерьез обсуждало вопрос о присвоении его имени всей советской литературе. Демьян Бедный. Знаменитый советский поэт, автор многочисленных сатирических стихов, басен, памфлетов, фельетонов и частушек. В начале двадцатых годов его популярность была поистине невероятной. Со всех концов страны его забрасывали письмами — он получал их по 102


нескольку мешков в день. Солдаты, колхозники, рабочие, студенты, учителя слали поэту стихи, рассказы о своей жизни и бесконечные просьбы о помощи. Строки из его произведений в разное время украшали заводские станки и кузова грузовиков, парфюмерные наборы и коробки конфет, самовары и табачные кисеты: «Эх, махорочка душиста, Хорошо ее курнуть… Бей проклятого фашиста, Не давай ему вздохнуть!» Его цитаты можно было также обнаружить на могильных надгробиях и многочисленных памятниках — Ленину, Свердлову, Дзержинскому… И даже — на знаменитом памятнике царю Александру III: «Мой сын и мой отец Народом казнены. Но я пожал удел посмертного бесславья: Торчу здесь пугалом Чугунным для страны, Навеки свергнувшей ярмо самодержавья». Во время Гражданской войны по его стихам учились читать многие красноармейцы. Его стихи заучивали наизусть и даже пели. Особенно популярной стала песня «Как родная мать меня провожала»: Как родная мать меня провожала, как тут вся моя родня набежала: «А куда ж ты, паренек? А куда ты? Не ходил бы ты, Ванек, да в солдаты! В Красной армии штыки, чай, найдутся. Без тебя большевики обойдутся...»

Листовки с его стихами-агитками разбрасывались в тылу белогвардейцев, и это действительно работало: многие солдаты, вчерашние крестьяне, прочитав воззвание Бедного, отказывались воевать, дезертировали или переходили на сторону советской власти. (Что любопытно, противник не оставался в долгу. Врангелевские летчики сыпали на головы голодных буденновцев агитки Аркадия Аверченко, знаменитого русского юмориста, в которых, к примеру, сообщалось: «А мы сегодня отлично пообедали. На первое — борщ с ватрушками, на второе — поросенок с хреном, на третье — пироги с осетриной и на заедку — блины с медом. Завтра будем жарить свинину с капустой». Это также вызывало брожение и недовольство в армии Советов.) 103


Демьян Бедный, говоря без преувеличения, был одним из любимейших народных поэтов. И как это ни покажется странным — одним из нелюбимейших в кругу самих поэтов.

«Люблю тебя очень, а ты плохо работаешь потолком…» Для уважения требуется некоторое расстояние. Для любви зачастую тоже. И бывает досадно, когда, сблизившись с человеком, вдруг обнаруживаешь в нем черты совсем непривлекательные и даже отвратные. Одна из таких черт в облике Демьяна Бедного — неприкрытая, почти наглая страсть к материальному достатку, проявлявшаяся в бесстыдном стяжательстве. Вечно жалующийся на «невыносимую» нужду, постоянно выклянчивающий для себя гонорары и разного рода привилегии, он вызывал в кругу своих коллег сдержанную неприязнь и скрытое презрение. Ленин, с которым Бедный был хорошо знаком, на предложение журналистов «Правды» отказаться от сотрудничества с таким малоприятным сотрудником, отвечал в одном из писем: «Насчет Демьяна Бедного — продолжаю быть за. Не придирайтесь, друзья, к человеческим слабостям! Талант — редкость. Надо его систематически и осторожно поддерживать. Грех будет на вашей душе, большой грех (во сто раз больше «грехов» личных разных, буде есть таковые) перед рабочей демократией, если вы талантливого сотрудника не притянете, не поможете ему». Ленин Бедного отстоял. А тот вскоре стал забрасывать будущего вождя революции письмами с жалобами на тяжкую жизнь — такую тяжкую, что хоть из большевиков в меньшевики подавайся (те больше платят): «Я в данное время, находясь накануне второго выселения из квартиры… как по-Вашему, могу я спокойно рассуждать, видя себя вынужденно безработным, в то время как мог бы и должен бы работать?.. Остается, стало быть, одно: опять вплотную впрячься в репетирование и забыть почти вся104


кое писательство. А тем временем мошкара, злорадствуя, будет распускать слухи: Демьян Бедный ушел от пролетариата. Льнет, знаете, туда, к этим самым…» Жалобы возымели действие: ему был увеличен и без того немалый, по сравнению с другими сотрудниками, гонорар. Еще одна малодушная уловка: отправлять одно и то же стихотворение в пять-шесть газет сразу. При этом он ухитрялся в каждой из них заранее получить аванс. То, что такое поведение не соответствовало писательской этике, Бедного ничуть не смущало. Заволновался он только тогда, когда его жена, отнеся Горькому «новые» произведения мужа, чистосердечно призналась, что они уже были напечатаны. «Я досадовал на тебя, — писал Бедный жене, — получив письмо твое, где ты сообщаешь, что пойдешь к Алексею Максимовичу сказать о том, что «Баталисты» и «Волк и Лев» уже напечатаны в «Утре». Да разве ж я давал эти вещи Алексею Максимовичу? И не думал! И тебе не велел передавать их. Что же начнет думать обо мне Алексей Максимович? Что я рассылаю свои вещи одновременно во все места? Это же черт знает что такое! Зачем ты завариваешь такую гадкую кашу? Я просил тебя не надоедать Алексею Максимовичу своими визитами: без нас у него дел куча. А ты еще будешь соваться к нему с вещами, которые я ему не давал, и будешь извиняться: «они уже напечатаны». Алексей Максимович после этого плюнет и вернет тебе все рукописи. Разберитесь, мол, вперед, что у вас куда послано, и не морочьте мне го­ ловы… Ах, Вера, Вера! Сегодня только ты мне снилась. Люблю тебя очень, а ты плохо работаешь потолком…» В 1932 году Бедный набрал в «Известиях» кучу авансов, а стихи, по старой привычке, отдал сразу в несколько газет. Журналист Рыклин обнародовал сей скандальный факт в фельетоне, опубликованном в ленинградской «Смене». Бедный пожаловался Сталину: мол, поклеп, происки врагов и все такое прочее. Сталин вызвал к себе Рыклина и Гронского, редактора «Смены». Журналисты ждали строгой проработки, но Сталин им сказал: — Правильный ли это фельетон? Правильный. Мы давно знаем, что Демьян любит деньгу. Еще до революции в 105


«Правде» мы никому не платили гонораров, а ему платили. Целесообразно ли было печатать фельетон? Нецелесообразно. Не все, что правильно, целесообразно. Вот, например, Горький приехал из Италии. Мы знаем, как он себя вел. Плохо вел. Есть материал о его ошибках. Целесообразно ли сейчас вспомнить об этом? Нецелесообразно. Так что фельетон печатать не следовало. Узнав, что Бедный получает за строчку пять рублей, в то время как другие поэты получали в два раза меньше, Сталин порекомендовал редактору платить Демьяну как всем — два рубля пятьдесят копеек.

«Моя мать была бл…дь» Давайте спросим себя: а справедливо ли требовать от «потомственного крестьянина», в крови и генах носив­ шего преклонение перед деньгами и теми, кто их имеет, аристократической щедрости и великодушия? В конце концов, это только у нас, русских, склонность к накопительству и деловая расчетливость — признаки мелкой, «копеечной» души. У большинства же других народов, в особенности западных, — это черты, достойные уважения. Есть и еще одно извинительное обстоятельство. Ефим Алексеевич Придворов (настоящее имя Бедного) с детства познал, что такое крайняя нужда. Отец — церковный сторож, едва зарабатывавший себе на жизнь, мать — также получала считаные копейки, кочуя в качестве работницы или прислуги из одного барского дома в другой. Слова «работница» или «прислуга» можно взять в кавычки, ибо настоящая профессия матери была иной, той, о которой обычно умалчивают в биографических книгах. Сам же Бедный этого совсем не стеснялся. Однажды на одном из митингов свое выступление он начал так: «Моя мать была бл…дь…» (Что ж, удивляться тут нечему. То было время, когда чем ниже в социальной пирамиде располагались твои родители, тем больше доверия оказывала тебе страна. Как 106


написал о себе в анкете тех лет некий пролетарий: «Сын крестьянки и двух рабочих».) Вместе с отцом, вспоминал Бедный, «жили мы вдвоем в подвальной каморке на десятирублевое отцовское жалованье. Мать с нами жила редкими временами, и чем эти времена случались реже, тем это для меня было приятнее, потому что обращение со мной со стороны матери было на редкость зверское. С семи лет и до тринадцати мне пришлось вытерпеть каторжную совместную жизнь с матерью в деревне у деда Софрона, удивительно душевного старика, любившего и жалевшего меня очень. Что касается матери, то… если я остался жильцом на этом свете, она менее всего в этом повинна. Держала она меня в черном теле и била смертным боем. Под конец я стал помышлять о бегстве из дому и упивался церков­но-мона­ шеской книгой «Путь ко спасению». Спасение, впрочем, пришло с другой стороны. В 1896 году «волею неисповедимых судеб» попал я… в киевскую военно-фельдшерскую школу. Жизнь в военно-учебном заведении — после домашнего ада — показалась мне раем». Как вы думаете, чем грозит человеку отсутствие материнской любви в детстве? Я вам подскажу: целым букетом психических нарушений. Такой человек, например, будет иначе реагировать на проявление к нему вражды или заботы, особенно со стороны женщин. Нехватка материнской ласки в детском возрасте может развить в человеке или душевную черствость, или болезненную чувствительность. Вот и Ефим Придворов был необычайно чуток к любому проявлению доброты к себе. Большевистская газета первой напечатала его стихи — стал большевиком. Первая девушка призналась ему в своем нерав­ нодушии к нему — женился на ней. Первый издатель, выпустивший его книгу, — превратился в лучшего друга. Первый поэт, публично признавший в нем талант, — стал любимым поэтом… Все бы хорошо, вот только оборотная сторона этой душевной чувствительности нехороша. «Полюбите меня, я — хороший!», «пожалейте меня, я — бедный и несчастный!» — таковы частые мотивы поведения недолюбленного 107


в детстве человека. В итоге гипертрофированная потребность в «психологическом поглаживании» оборачивается манией — постоянным стремлением нравиться другим, искать чужой похвалы и одобрения. Отсюда — один шаг до угодничества и лизоблюдства. И Бедный легко совершал этот шаг…

С вождями жить… «Мечтой моей деревенской жизни, — писал в своей автобиографии Ефим Алексеевич, — был деревенский конокрад Влас, такой красивый человек, который никого не боялся и крал лошадей у богатых людей. Я восхищался им, а он говорил: «Шустрый ты малый, далеко пойдешь, обязательно вором будешь». Это я принимал как высшую похвалу». Вор не соврал. Ефим Придворов оказался на редкость шустрым малым. В умении держать нос по ветру Бедный был настоящим мастером. Беззастенчивый льстец, самолюбивый и в то же время так подкупающе самоироничный, он какимто шестым чувством умел предвосхищать желания тех, от кого зависел. Когда-то он писал верноподданнические стихи царю и своим наставникам, учителям военного училища, затем — Ленину и Троцкому, руководителям партии. Стихотворение времен Гражданской войны: «Не гляди, король, героем, Двойкой мы тебя покроем. Наш удар-то наверной, Бьем мы двойкой козырной. Ленин с Троцким наша двойка, Вот попробуй-ка, покрой-ка! Где ж твоя, Деникин, прыть? Нашей двойки нечем крыть!» Когда власть «двойки» зашаталась, Бедный переметнулся к Сталину. А своих прежних друзей-покровителей, по новой указке, стал поливать грязью: «Троцкий гарцует на старом коньке, Блистая измятым оперением, Скачет этаким красноперым Мюратом Со всем своим «аппаратом», С оппозиционными генералами И тезисо-моралами, — Штаб такой, хоть покоряй всю планету! А войска-то и нету! Ни одной пролетарской роты! Нет у рабочих охоты — Идти за таким штабом на убой, Жертвуя партией и собой…» 108


Досталось и Ленину, который, по словам Бонч-Бру­ евича, «замечательно чутко, близко и любовно относился к могучей музе Демьяна Бедного» и «характеризовал его произведения как весьма остроумные, прекрасно написанные, меткие…». В стихотворной повести «Царь Андрон» Бедный еще осторожно, «языком Эзопа», выражает свой протест против ленинского «изобретения» — введения НЭПа. А в басне «Не для чего иного», опубликованной в «Правде» 24 декабря 1921 года, уже почти открыто издевается над теряющим власть председателем Совнаркома. Басня не осталась незамеченной, и 27 марта 1922 года Ленин, до сих пор любивший Бедного, раскритиковал революционных поэтов из «Правды». Так как Бедный печатался в «Правде» чуть ли не каждый день, осведомленному читателю было ясно, кого именно критикуют. Бедный и стоявший за ним Сталин в долгу не остались. 31 марта раскритикованный поэт публикует в «Правде» ответ Ленину — пространное стихотворение «Как надо читать поэтов»: «Он, как всегда, я знаю, прав, Но я, однако ж, не шарманщик, Чтоб сразу дать другой мотив…» Совсем не случайно 22 апреля 1923 года, в день рождения Ленина, Сталин преподнес Демьяну подарок: наградил его орденом Красного Знамени — за роль Бедного в Гражданской войне. Остроумный Сталин имел в виду совсем другую гражданскую войну — войну внутри большевистской партии против Ленина. Поток сталинских даров на этом не закончился. Прибыв вместе с советским правительством из Петрограда в Москву, он получил квартиру в Большом Кремлевском дворце, куда перевез жену, детей, тещу, няню для детей... Для разъездов по стране Бедному был выделен личный вагон первого класса (раньше принадлежавший одному из великих князей), который подцеплялся к поездам. С 1922 года первым из советских писателей Бедный стал депутатом Моссовета. В Пензенской области его именем назвали город Беднодемьянск. В Одесской губернии — Демьянобедновскую волость. По Волге пустили пароход «Демьян Бедный». В пожизненное пользование Бедный получил дачу в Мамонтовке. К личной даче прибавилась 109


еще и государственная. К личной машине с личным шофером — еще и казенная с казенным шофером. 13 апреля 1933 года, в день своего пятидесятилетия, Бедный первым из советских писателей был награжден орденом Ленина. Его имя вписали в число 248 главных номенклатурных работников. Но может быть, самой большой наградой поэта следует считать его контракт с Госиздатом на издание полного собрания сочинений. Первый том вышел в 1925 году. До 1934 года, когда Бедный впал в немилость Сталина, успело выйти девятнадцать томов, охвативших произведения до февраля 1932 года. В августе 1934 года, выступая на съезде писателей, Бедный говорил о двадцати томах своего собрания сочинений, еще не зная, что двадцатый том опубликован не будет.

Враги: Маяковский и Есенин «Лично я не щажу — и никогда не пощажу — политического врага, безразлично, пишет ли он прозой или стихами», — неоднократно заявлял Демьян Бедный. Сравнивая себя с Крыловым, он горделиво писал: «Я шел иной, чем он, тропой, отличный от него по родовому корню, — скотов, которых он гонял на водопой, я отправлял на живодерню». Что ж, своих врагов он действительно не щадил. Но делал это не прямо, глядя противнику в лицо, а умело подъедая его, искусно пуская в ход должностные возможности, связи и авторитет. Несмотря на полученную во время Первой мировой Георгиевскую медаль — унтер-офицер Придворов воевал в санитарном отряде при гвардейском корпусе, — он был достаточно слабонервным человеком. Однажды в Александровском саду, расположенном в стенах Кремля, он случайно оказался свидетелем казни эсерки Каплан, стрелявшей в Ленина. Палач, Павел Мальков, комендант Московского Кремля и приятель Бедного, в его присутствии застрелил приговоренную под горячую руку женщину. После чего участники казни сунули еще теплый 110


труп в бочку из-под горючего, закидали его ветошью, облили бензином и подожгли. Когда запахло паленым человеческим мясом, Демьян Бедный упал в обморок. «Интеллигенция!» — усмехнулся Мальков. Казалось бы, какие могут быть враги у первого поэта советской власти? Ну, например, те, что числятся вторыми. Тот же Маяковский. Расточая налево и направо комплименты своему даровитому «сподвижнику», Бедный за глаза потихоньку, насколько мог, вредил ему. Когда ему сообщили, что Маяковский застрелился, то первыми словами Бедного были: «Ну все, из великих я один остался». Александр Довженко вспоминал, как в очереди к гробу Маяковского он повстречался с Бедным. Бедный — впереди, Довженко — сзади. Бедный оглядывается, узнает Довженко, говорит: «Какая утрата, какая утрата…» Довженко молчит, Бедный отворачивается. Перед Довженко мясистый, сытый затылок. Довженко вдруг переполняет чувство ненависти к этому человеку, вспоминая, как совсем недавно со страниц своей «Бедноты» тот подъедал великого поэта. И, глядя в затылок Бедному, думает: «Умри, сволочь!» Еще один недруг — Есенин. Этот вообще не принимал Бедного за поэта и всегда с иронией относился к творчеству «пса сторожевого страдальца трудового». Когда в каком-нибудь разговоре заходила речь о Бедном, Есенин иной раз с подчеркнутым лукавством особо выделял псевдоним «Бедный», превращая его в эпитет: С горы идет крестьянский комсомол, И, под гармонику наяривая рьяно, Поют агитки Бе-е-едного Демьяна, Веселым криком оглашая дол.

Данная перестановка прозрачно намекает на творческую несостоятельность и недостаток поэтического мастерства советского баснописца. Была у Демьяна и еще одна причина ненавидеть Есенина. Когда-то Бедный написал сатирическую пародию на Библию — «Новый Завет без изъяна евангелиста Де111


мьяна» (опубликован в газете «Беднота»). Есенин, человек далеко не религиозный, но по-своему верующий, подготовил новоявленному «евангелисту» поэтический ответ. В мае 1925 года Есенин предложил его редактору Петру Чагину для публикации в «Бакинском рабочем», но тот, испугавшись, отказался. Поэту ничего не оставалось делать, как распространить произведение в списках. В 1926 году стихотворение опубликовали берлинские и варшавские белоэмигрантские газеты. Я часто размышлял, за что его казнили, За что он жертвовал своею головой? За то, что враг суббот, он против всякой гнили Отважно поднял голос свой? Не знаю я, Демьян, в евангельи твоем Я никакого не нашел ответа. В нем много бойких слов. О, как их много в нем, Но слова нет, достойного поэта. Ты испытал, Демьян, всего один арест, И ты скулишь: ох, крест мне выпал лютый. А что ж, когда б тебе голгофский дали крест, Иль чашу с едкою цикутой? Хватило ль б у тебя величья до конца В последний раз по их примеру тоже Благословлять весь мир под тернием венца И о бессмертии учить на смертном ложе? Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил, Ты не задел его своим пером нимало. Разбойник был, Иуда был — Тебя лишь только не хватало. Ты сгустки крови у креста Копнул ноздрей, как толстый боров. Ты только хрюкнул на Христа, Ефим Лакеевич Придворов. Но ты свершил двойной и тяжкий грех. Своим дешевым, балаганным вздором Ты оскорбил поэтов вольный цех И скудный свой талант покрыл позором. Ведь там, за рубежом, прочтя твои стихи, Небось, злорадствуют российские кликуши: «Еще тарелочку демьяновой ухи, Соседушка, мой свет, пожалуйста, откушай». 112


А русский мужичок, читая «Бедноту», Где образцовый блуд печатался дуплетом, Еще отчаянней потянется к кресту, Тебе же — мат пошлет при этом.

Неизвестно, прочел ли эти стихи Бедный. Известно, что он был в числе тех, кто активно препятствовал пе­ реизданию есенинских произведений, называя их «мещанскими» и «чуждыми мировоззрению советского человека».

«Дерьмо в сахаре» Бедного не считали поэтом не только коллеги по цеху, но и сами большевики. Для них он был «барабанщиком революции». «Демьян, — писал Троцкий, — не поэт, не художник, а стихотворец, агитатор с рифмой… Литературу Демьян Бедный, пожалуй, ни на вершок не подвинул вперед. Но он помогал — при помощи литературы — двигать вперед революцию». Луначарский, который также не обманывался по поводу литературного гения Бедного, составил на него едкую эпиграмму: Демьян, ты мнишь себя уже Почти советским Беранже. Ты, правда, «б», ты, правда, «ж», Но все же ты не Беранже.

Ленин в узком кругу говорил о Демьяне: «Грубоват. Идет за читателем, а надо быть немножко впереди». Троцкий передает еще один его отзыв: «Вульгарен, ах как вульгарен; и не может без порнографии». Когда-то Бедный, пользуясь еще только заочным знакомством, уже докучал Ленину своими письмами с разнообразными просьбами. В том числе и такими: «Напишите мне два теплых слова о себе. Пришлите мне свой «патрет». Если Вы тоже лысый, то снимитесь, как я: в шапке. У меня, впрочем, спереди еще ничего, а сзади плешь. «Изыдет плешь на голову твою за беззакония 113


твои!» Не знаете ли Вы хорошего средства? Господи, ну хоть что-нибудь выдумайте для меня хорошее! Хоть мазь для волос! А впрочем, «лыс конь — не увечье, плешивый молодец — не бесчестье». Глупые волосы, вот и все…» Этот явный моветон несколько коробил Ильича, но он, человек воспитанный, приписал его душевной простоте и непосредственности молодого поэта. От стихов и фельетонов Бедного и впрямь несет дурновкусием. Как образно выразился Андрей Белый, «будто кусок дерьма сахаром обсыпали». Вот цитата из лучшего, хрестоматийного, по советским оценкам, творения Бедного — поэмы «Главная улица»: Вышла на Главную рожа суконная! Всыпала им жандармерия конная! Славно работали тоже донцы! Видели Лозунги? Да, ядовитые! Чернь отступала, заметьте, грозя. Правда ль, что есть средь рабочих убитые? Жертвы… Без жертв, моя прелесть, нельзя!..

Чувствуете запашок? На этот приторный стиль поэт Василий Каменский сочинил остроумную пародию: Сгарамба тара. Цувама ра. Бей бай гитара. Ура! Ура! Сгарамба тара. Зунчи тимпан. Поет гитара Тебя Демьян. Такого где еще Зум зум найдем. В стране солнцевеющей Тебя поем. Эй Волга, Волга: Сгарамба мать. Тебя недолго Стихом поймать. 114


Эй, гой, цувама. Главлита стан. Не имай срама, Дзинь бум, Демьян.

В стихотворении «О писательском труде», написанном в 1930 году, Демьян Бедный с излишней скромностью отмечал: Я знаю, какие мне скромные средства Природой отпущены с детства, Но при этаких средствах — поистине скромных — Результатов порой достигал я огромных.

Средства и правда были скромные, а результаты — огромные. Впрочем, это лишний раз доказывает, что для успеха одного таланта недостаточно. Иногда, если хотите, можно обойтись даже без него. Главное, что требуется, — это колоссальная работоспособность и волевая целеустремленность. Рецепт успеха от Демьяна Бедного звучит так: «Есть один испытанный прием: приучить себя к ежедневному «жертвоприношению» — каждое утро засесть на три часа перед своим «алтарем» и, несмотря ни на какие влияния ленивой мысли, понуждать себя: пиши, сукин сын, пиши!» Но и трехчасовое высиживание перед «алтарем» не всегда радует результатом. Сомненье точит жала острые, Души не радует ничто. Впиваясь взором в строки пестрые, Я говорю: не то, не то... И, убедясь в тоске мучительной, Косноязычие кляня, Что нет в строке моей медлительной Ни мощи буйной, опьянительной, Ни гордой страсти, ни огня, Что мой напев — напев заученный, Что слово новое — старо, Я — обессиленный, измученный, Бросаю в бешенстве перо! 115


Сегодня вряд ли кто-то будет всерьез интересоваться творчеством Демьяна Бедного, за исключением разве что историков и литературоведов. Да и в какую голову придет желание читать поэтические послания к очередному партийному съезду или политические басни, написанные архаичным, частушечно-ярмарочным языком? И все же — снимем шляпу перед работоспособностью поэта: его творческое наследие составляет более тридцати объемных томов. Для поэта это очень много.

«Поэзия должна быть грустновата» Сталин однажды сказал Бедному: «Вы знаете, почему вы плохой поэт? Потому что поэзия должна быть грустновата». Лирика Демьяну Бедному не давалась. Он, может быть, и хотел, но, похоже, не мог, не смел сменить свое амплуа, ту роль, что вознесла его на вершину успеха. Наверное, он отдавал себе отчет в том, что будущим поколениям вряд ли будут интересны его фельетоны и агитки. Настоящий багаж поэта — лирика, стихи, которые трогают сердце, а не ум. Но уж слишком он вошел в роль бодрого «барабанщика». Лишь изредка нет-нет да и проскользнет в его строках досада — тоска о другой жизни, другом Демьяне, другой литературе: Моей несказанной печали Делить ни с кем я не хочу. К чему? Я сросся с бодрой маской. И прав, кто скажет мне в укор, Что я сплошною красной краской Пишу и небо и забор. Души неясная тревога И скорбных мыслей смутный рой... В окраске их моя дорога Мне жуткой кажется порой!

Он отчаянно отстаивал свой жанр, требовал уважения к боевой поэзии, пророчил, что она еще понадобится, «когда придет грозовой момент», но вынужден был при116


знать, что «к некоторому, может быть, огорчению моих поэтических соратников, я должен… согласиться с теми, кто высоко расценивает мастерство Пастернака. У меня нет желания отрицать, что это прекраснейший поэт. И бояться нам Пастернака нечего. И коситься не надо...» При этом, правда, он замечал, что стихи Пастернака не всегда понятны, но «таковы и должны быть, по-видимому, стихи о любви. Не станет же влюбленный объясняться языком газетной передовицы...». Мало кто знал, сколько и каких им написано лирических стихов. Жена литературного критика Войтоловского, с которым Демьяна связывала долгая и тесная дружба, рассказывала: «Однажды Демьян встал из-за стола и сказал: «Теперь я вам прочту то, что никому не читаю и никогда не дам читать. Пусть после моей смерти печатают». И он вынул из глубины стола толстую тетрадь. Это были чисто лирические стихи необычайной красоты и звучности, написанные с таким наплывом глубокого чувства, что муж и я сидели как зачарованные. Он долго читал, и предо мной предстал совсем другой человек, повернувшийся новой стороной своего глубокого внутреннего мира. Это было непохоже на все то, что писал ­Демьян Бедный. Кончив, он встал и сказал: «Теперь забудьте об этом». Все эти тетради — а их было немало — лет через десять оказались сожженными в минуту отчаяния на глазах у старшего сына. «Напрасно, — вспоминает сын, — я просил его не сжигать тетради... Отец рычал и, багровея от гнева, уничтожал то, что хранил всю жизнь. «Надо быть таким болваном, как ты, чтобы не понимать, что это никому не нужно!» И от всего богатства Демьяновой лирики — быть может, единственного настоящего богатства, созданного им, — не осталось ничего. Эту потерю, конечно, никак не восполнит случайный экспромт-раздумье, сохранившийся в памяти сына. На прогулке весной 1935 года он задал отцу вопрос: откуда идет поверье, будто кукушка отсчитывает годы жизни? И получил столь непохожий на известные нам стихи ответ: 117


Весенний благостный покой... Склонились ивы над рекой, Грядущие считая годы. Как много жить осталось мне? Внимаю в чуткой тишине Кукушке, вышедшей из моды. Раз... два... Поверить? Затужить? Недолго мне осталось жить... Последнюю сыграю сцену И удалюсь в толпу теней... А жизнь — Чем ближе к склону дней, Тем больше познаешь ей цену.

«В большом клозете сошлись рабочие гурьбой…» Федор Шаляпин, имевший возможность вблизи наблюдать жизнь советской партийной элиты, составил довольно благожелательный портрет Демьяна Бедного. «Бедный — псевдоним Демьяна. Псевдоним, должен я сказать, нисколько ему не идущий ни в каком смысле. Бедного в Демьяне очень мало, и, прежде всего, в его вкусах и нраве. Он любит посидеть с приятелями за столом, хорошо покушать, выпить вина — не осуждаю, я сам таков, — и поэтому носит на костях своих достаточное количество твердой плоти. В критические зимние дни он разухабисто бросает в свой камин первосортные березовые дрова. А когда я, живущий дома в 6-ти градусах тепла, не без зависти ему говорю, чего это ты так расточаешь драгоценный материал, у тебя и без того жарко, мой милый поэт отвечал: — Люблю, весело пылает». Возможно, положительному образу содействовал веселый нрав поэта. Бедный был почти всегда весел и постоянно шутил — острил, пародировал других, загадывал загадки, придумывал разные забавы и игры. Он, гостеприимный хозяин, приятный собеседник и записной острослов, устраивал в своей кремлевской квартире ­настоящие представления-капустники. К нему «на ого118


нек» — расслабиться от напряженной работы — заглядывали Свер­длов, Стасова, Ворошилов, Аванесов, Луначарский, Бонч-Бруевич, Калинин, Дзержинский, Буденный, Каменев, Рыков, Бухарин. …Вот Бедный рассказывает, как прошлой осенью Радек провожал некоего посла, возвращавшегося на родину. Отъезжающие и провожающие оживленно беседовали на перроне Белорусского вокзала, но, когда прозвучал гудок паровоза, извещающий, что до отхода поезда осталось пять минут, как и всегда бывает в таких случаях, наступило тягостное и неловкое молчание... Пытаясь разрядить обстановку, посол обратился к Радеку: — Господин Радек! Не порадуете ли вы нас на прощание каким-нибудь свежим анекдотом? — Охотно! — отвечает Радек. — Например, знаете ли вы, какая разница между моей и вашей женой? — Нет! — говорит посол и замирает в ожидании остроумного ответа. В этот момент поезд тронулся и стал медленно набирать скорость. И тогда Радек, прощально маша рукой, медленно, почти по складам, произносит: — А я — знаю... …Еще не утих смех, а Бедный уже начинает рассказывать о новой научной сенсации. Оказывается, наши «ученые-передовики» взялись за разработку технологии изготовления спирта из навоза и человеческих фекалий. А чтобы соблюсти приличие, обозвали их «крестьянскими отходами». По мнению ученых, этот способ сулит стране огромный экономический выигрыш. По этому поводу Демьян Бедный читает собравшимся только что сочиненный стих: Вот настали времена: Что ни день — то чудо. Водку гонят из гов…а, По три литра с пуда. Русский ум изобретет В зависть всей Европы: Скоро водка потечет В рот из самой жо…ы. Будем мы повелевать, 119


Властвовать над миром. Будут люди водкой ср…ть И перд…ть эфиром.

И вновь все покатываются со смеху. Иной читатель может возмутиться и сказать, что это уж чересчур. Но давайте вспомним: значительная часть тогдашних руководителей не имели не только высшего, но и среднего образования. Не редкость были и такие, кто вообще едва читал по слогам, а в качестве подписи ставил «крестик». Сам Бедный, например, так и не сумел закончить Петербургский Императорский университет. Пролетарское искусство вообще никогда не страдало избытком эстетизма. За примером не будем далеко ходить, возьмем главную газету советской журналистики — «Правду». В двадцать втором году, в своем юбилейном номере, на фоне панегирической статьи о главном поэте газеты Демьяне Бедном, в которой, в частности, говорится о том, что «Демьян Бедный был и есть самый рабоче-крестьянский писатель дней наших», «Правда» помещает стихотворение некоего «И. К.». Вот небольшой отрывок из него: Из мастерских в большом клозете Сошлись рабочие гурьбой И жарко спорят о газете И дышат груди их борьбой. Демьян-то Бедный! Ох, умора, Должно, какой-нибудь студент… Эх, к нам такого мухомора Да, ядовитый элемент…

Как вам сей литературный опус? А вы говорите: чересчур…

Заавансившийся «Все беды мои — от книг!» — однажды пожаловался он в каком-то письме. Собирал он их почти всю жизнь. И не просто книги, а настоящие раритеты — редчайшие сбор120


ники, древние рукописи, уникальные издания. Его личная библиотека (более 30 тыс. томов) содержала бесценные сокровища истории и литературы России. С них-то и началось падение Демьяна… Бедный всегда очень трепетно относился к книгам. На этой почве у него однажды произошел небольшой конфликт со Сталиным. М.В. Канивез, жена Раскольникова, секретаря Сталина, вспоминала: «Однажды Сталин пригласил Бедного к себе обедать. «Он знал, что я не могу терпеть, когда разрезают книгу пальцем, — говорил Демьян Раскольникову. — Так, представьте себе, Сталин взял какую-то новую книгу и нарочно, чтобы подразнить меня, стал разрывать ее пальцем. Я прошу его не делать этого, а он только смеется и продолжает нарочно разрывать страницу». В писательских кругах ходил тогда слух, будто Демьян Бедный имел неосторожность написать в дневнике, что не любит давать книги Сталину, ибо тот оставляет на белых страницах отпечатки жирных пальцев. Секретарь Бедного решил выслужиться и переписал для Сталина эту выдержку из дневника. После этого Сталин приказал установить за поэтом слежку. Это было первое предупреждение. Но Бедный, кажется, ничего не заметил. Тогда в бой была пущена молодежь. Журналисты «Известий» «вдруг» обнаружили, что у товарища Бедного не все в порядке по части морального облика, и опубликовали на страницах стенной газеты разоблачительное письмо-обращение к знаменитому поэту. Ответ Бедного, с некоторыми сокращениями, перед вами: «Прощайте! (Ответ Демьяна Бедного) Я не читал, но мне по телефону сообщили, что стенгазета «Известий» внезапно встревожена двумя фактами: 1) Почему я сильно заавансился в «Известиях» и 2) ради чего мне «Известия» поставили два (два!!) телефона: городской и дачный? ...Злорадное шушуканье перешло на страницы стенгазеты. Могло ли это быть при покойном Иване Ивановиче 121


(Степанове-Скворцове), который не только меня ценил и любил, но и уважал?.. Все теперь изменилось. Умер Иван Иванович. С его смертью рухнули мои планы... А к тому еще среди сотрудников «Известий» нашлись охотники поискать трещинку в моем бытовом и моральном облике... вывод, однако, должен быть сделан какой? Только один вывод. Не может быть больше и речи о моей совместной работе с легкомысленными и нечуткими людьми, не любящими меня и не уважающими, ищущими моих грехов и не видящими моей беды! Будьте здоровы, товарищи! Прощайте! Демьян Бедный P. S. Спасибо за предпраздничный срыв моей работы: из-за неумной, расстроившей меня выходки «Правда» и «Известия» останутся без моих праздничных фельетонов. Демьян Бедный». Комсомольцы тотчас же опубликовали «Ответ на «Ответ Демьяна Бедного»: «Тов. Демьян! ...Надо тебе знать, что не просто «стенгазета «Известий» внезапно встревожена твоими телефонами и аванса­ ми, а комсомольская группа «легкой кавалерии», производя налет на редакцию «Известий», наткнулась на известные тебе факты... А ты нам что ответил? Ты пишешь: «Просят их (авансы) те, у кого с деньгами туго». Что означает эта малоубедительная фраза? У тебя ли туго? Твой гонорар по одним «Известиям» далеко превышал несколько парт­ максимумов и с лихвой мог покрыть твои потребности даже при большой семье. А твои доводы о «привычке», перешедшей в страсть, «собирать ценные книги» просто смехотворны. Это ведь еще не основание для аванса. Как, по-твоему, обходится рабочий, живя на гораздо меньший заработок? Ведь мы же еще отдаем наши деньги взаймы нашему пролетарскому государству, подписы122


ваясь на заем индустриализации. А ты взял деньги взаймы у государства и позволяешь себе возмущаться тем, что мы этого не одобряем! Наше 1-е открытое письмо к тебе ты расцениваешь как попытку «охотников» из «Известий» поискать «трещинку» в твоем бытовом и моральном облике. Ты считаешь наше открытое обращение к тебе «злорадным шушуканьем», продуктом «нездорового, ехидного любопытства». Какой же ты, однако, недотрога! Мы считали и считаем такие авансы, как у тебя, непозволительными для коммуниста... Это недостойно тебя, Демьян! Тем более что фактов-то ты не опроверг! Еще одно замечание... Твой ответ под безобразным заголовком «Прощайте» и вывод о том, что ты не можешь работать «с легкомысленными, нечуткими людьми, не любящими тебя», — звучат антиобщественно и дико для тебя, коммуниста. Прощай, Демьян! Желаем тебе скорого выздоровления. Кавалеристы типографии «Известий». Вполне понятно, почему комсомольцам было позволено выступить с такой откровенностью. Однако и после второго предупреждения Бедный не сделал никаких выводов.

«Раньше у нас литература была обеднена, а теперь — огорчена…» Наконец, прозвучал и третий звонок. «После учредительного съезда Союза писателей СССР, — вспоминал И. Гронский, — встал вопрос о награждении Демьяна Бедного орденом Ленина, но Сталин внезапно выступил против. Мне это было удивительно, ибо генсек всегда поддерживал Демьяна. Во время беседы с глазу на глаз он объяснил, в чем дело. Достал из сейфа тетрадочку. В ней были записаны довольно нелестные замечания об обитателях Кремля. Я заметил, что почерк не Демьяна. 123


Сталин ответил, что высказывания подвыпившего поэта записаны неким журналистом...» Журналистом оказался красный профессор по фамилии Презент. Эта личность была приставлена для слежки за Демьяном. Презент вел дневник, где записывал все разговоры с Бедным, беспощадно их перевирая... Возвратясь как-то из Кремля, Демьян рассказывал, какую чудесную землянику подавали у Сталина на десерт. Презент записал: «Демьян Бедный возмущался, что Сталин жрет землянику, когда вся страна голодает». Дневник был доставлен «куда следует». Реакция Сталина был жесткой. В декабре 1930 года ЦК партии принимает закрытое решение, в котором выражает огромное неудовлетворение стихотворными фельетонами Д. Бедного. Возмущенный поэт апеллирует к Генеральному секретарю. 8 декабря 1930 года Бедный пишет Сталину письмо, в котором с огорчением отмечает, что его фельетон «Слезай с печки», который «расхвалили до крайности» Молотов, а затем и Ярославский, не встретил благожелательного отношения со стороны вождя. «Я ждал похвалы человека, отношение к которому у меня всегда было окрашено био­ графической нежностью. Радостно я помчался к этому человеку по первому звонку. И что же?! К моему недо­ умению, меня крепко дернули за уши, я оказался в парализованном состоянии. Писать дальше не могу… Пришел час моей катастрофы!» — так охарактеризовал сложившуюся ситуацию Бедный. Вождь отвечает ему тотчас же. Этот ответ опубликован в тринадцатом томе его сочинений, и он довольно резок: «Десятки раз хвалил Вас ЦК, когда надо было хвалить. Десятки раз ограждал Вас ЦК (не без некоторой натяжки!) от нападок отдельных групп и товарищей из нашей партии. Десятки поэтов и писателей одергивал ЦК, когда они допускали отдельные ошибки. Вы все это считали нормальным и понятным. А вот когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали и стали кричать о «петле». На каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать 124


Ваши ошибки? Может быть, решение ЦК не обязательно для Вас? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики? Не находите ли, что Вы заразились некоторой неприятной болезнью, называемой «зазнайством»? Побольше скромности, т. Демьян…» Это был только отголосок приближающейся грозы. Сама гроза пришла только в 1937-м. В этом году московский Камерный театр поставил комическую оперу-фарс Бородина «Богатыри» с новым текстом Демьяна Бедного. Пьеса противопоставляла князя и его дружину народу. Кто-то из близких Сталину лиц усмотрел в «Богатырях» политический намек. Этого было достаточно, чтобы немедленно запретить пьесу, а автора подвергнуть шельмованию в печати. Постановлением ЦК ВКП(б) пьесу «Богатыри» Демьяна Бедного широко обсуждали в театральных коллективах страны. Вот как прореагировали на падение всесильного Демьяна известные деятели литературы и искусства. П. Романов, писатель, прозаик: «Хорошо сделали, что хлопнули. Демьян берет своим орденом, связями и грубятиной. На этот раз дело не вышло». С. Клычков, писатель: «Русское искусство нельзя бросать под хвост вогульскому эпосу. Кому дали на поругание русский эпос? Мозгляку Бедному. Ну что можно было кроме сатиры ожидать от Бедного, фельетониста по преимуществу?» Ю. Олеша, писатель: «Пьеса здесь главной роли не играет. Демьян заелся, Демьяну дали по морде. Сегодня ему, завтра другому. Радоваться особенно не приходится. Демьяну выплачивается за его прежние грехи». Эйзенштейн, заслуженный деятель искусств и режиссер кино: «Я не видел спектакль, но чрезвычайно доволен хотя бы тем, что здорово всыпали Демьяну. Так ему и надо, он слишком зазнался». Г. Бравин, премьер оперетты: «Мне очень нравится такая крепкая политика. Это действительно — «невзирая на лица». Поделом Демьяну — он необычайно циничен. Все у него было — и талант, и библиотека, а он на все наплевал». 125


Поль, артист Театра сатиры: «Очень рад, что по Демьяну ударили: он так было зазнался, что два пальца подавал; а вот Таирова жалко. Правда, он тоже должен был смотреть, но за Демьяном снял с себя бдительность». Д. Морозов, драматург: «Таиров хотел нажить себе политический капитал пьесой Д. Бедного и «оскоромился». Впрочем, разве от Д. Бедного можно было ждать высококачественной художественной продукции? Плакат подписать — это еще очень далеко до подлинной драматургии». М. Булгаков, писатель: «Это редкий случай, когда Демьян, при его характере, не будет злорадствовать: на этот раз он сам пал жертвой, — а не подхихикивать над другими. Пусть теперь почувствует сам». Еще не успела закончиться эта шумная разоблачительная кампания, как все произведения Бедного были вычеркнуты из школьных и вузовских программ. Полное собрание сочинений поэта, начатое изданием в 1925 году, было оборвано на девятнадцатом томе. Роль любимца советских вождей окончательно перекочевала от Демьяна Бедного к Максиму Горькому. Остроязычная среда литературной Москвы тех дней мигом пустила в ход ядовитый каламбур: «Раньше у нас литература была обеднена, а теперь — огорчена…»

Секретная справка «О поэте Демьяне Бедном» «Весной 1938 года, — вспоминал сын Д. Бедного, — поэт послал в «Правду» памфлет на фашистскую Германию. Назвал ее «Ад»… Памфлет был послан в газету рано утром, а в 2 часа ночи из «Правды» раздался звонок по телефону. Демьяна Бедного срочно вызывали к главному редактору газеты Л. Мехлису. Вернулся отец из «Правды» через два часа. Лицо его было серо-пепельного цвета, он тяжело дышал и от сухости во рту не мог разговаривать. Я налил ему стакан воды, и он, выпив его, стал отрезать кусок от лимона, лежавшего на столе. Смотрел отец куда-то вдаль, и я видел, 126


как вместо лимона он режет свой палец. Боли он не чувствовал. Редактор не зря поднял среди ночи больного поэта и заставил его ждать в приемной более получаса. Отец рассказал мне, как после сухого приветствия редактор протянул поэту рукопись «Ада» и, не давая ему ее в руки, показал надпись, сделанную на ней рукой Сталина, как мне запомнилось: «Передайте этому новоявленному Данте, что он может перестать писать». После пережитого стресса у Демьяна Бедного, помимо обострения диабета, начались сердечные приступы. А тут еще — «пришла беда, отворяй ворота!» — посыпались как горох новые напасти: в 1938 году его выселили из кремлевской квартиры, потом отобрали его «синий» вагон, обрезали в квартире кремлевскую «вертушку», да и обычный телефон как-то разом умолк. И наконец, в первичной партийной организации Московского завода имени Владимира Ильича, в которой он состоял на партийном учете, его партийные товарищи, для которых его жизнь была «как струна», исключили его из партии. У него отобрали партийный билет за № 00000020! В эти же дни на стол Сталина легла секретная справка НКВД «О поэте Демьяне Бедном». Вот выдержки из этого документа: «СПРАВКА ГУГБ НКВД СССР для И.В. Сталина о поэте Демьяне Бедном

Демьян Бедный (Ефим Алексеевич Придворов) — поэт, член Союза советских писателей. Из ВКП(б) исключен в июле с. г. за «резко выраженное моральное разложение». Д. Бедный имел тесную связь с лидерами правых и троцкистско-зиновьевской организации. Настроен Д. Бед­ ный резко антисоветски и злобно по отношению к руководству ВКП(б). Арестованный участник антисоветской организации правых А.И. Стецкий по этому поводу показал: «До 1932 г. основная задача, которую я ставил перед возглавлявшимися мною группами правых в Москве 127


и Ленинграде, состояла в том, чтобы вербовать в нашу организацию новых людей. Из писателей я установил тогда тесную политическую связь с Демьяном Бедным, ­который был и остается враждебным советской власти человеком. С Демьяном Бедным я имел ряд разговоров, носивших открыто антисоветский характер. Он был резко раздражен недостаточным, по его мнению, вниманием к его особе. В дальнейших наших встречах, когда стало выясняться наше политическое единомыслие, Демьян Бедный крепко ругал Сталина и Молотова и превозносил Рыкова и Бухарина. Он заявлял, что не приемлет сталинского социализма. Свою пьесу «Богатыри» он задумал как контрреволюционную аллегорию на то, как «силком у нас тащат мужиков в социализм». Озлобленность Д. Бедного характеризуется следующими его высказываниями в кругу близких ему лиц: «Я стал чужой, вышел в тираж. Эпоха Демьяна Бедного окончилась. Разве не видите, что у нас делается. Ведь срезается вся старая гвардия. Истребляются старые большевики. Уничтожают всех лучших из лучших. А кому нужно, в чьих интересах надо истребить все поколение Ленина? Вот и меня преследуют потому, что на мне ореол Октябрьской революции». «Зажим и террор в СССР таковы, что невозможна ни литература, ни наука, невозможно никакое свободное исследование. У нас нет не только истории, но даже и истории партии. Историю гражданской войны тоже надо выбросить в печку — писать нельзя. Оказывается, я шел с партией, 99,9 процента которой шпионы и провокаторы. Сталин — ужасный человек и часто руководствуется личными счетами. Все великие вожди всегда создавали вокруг себя блестящие плеяды сподвижников. А кого со­ здал Сталин? Всех истребил, никого нет. Все уничтожены. Подобное было только при Иване Грозном». Говоря о репрессиях, проводимых советской властью против врагов народа, Д. Бедный трактует эти репрессии как ничем не обоснованные. Он говорит, что в результате якобы получился полный развал Красной Армии: «Армия целиком разрушена, доверие и командование подо128


рвано, воевать с такой армией невозможно… Уничтожен такой талантливый стратег, как Тухачевский. Может ли армия верить своим командирам, если они один за другим объявляются изменниками?» Д. Бедный в резко антисоветском духе высказывался о Конституции СССР, называя ее фикцией: «Выборов у нас, по существу, не было. Сталин обещал свободные выборы, с агитацией, с предвыборной борьбой. А на самом деле сверху поназначали кандидатов, да и все. Какое же отличие от того, что было?» В отношении социалистической реконструкции сельского хозяйства Д. Бедный также высказывал контрреволюционные суждения: «Каждый мужик хочет расти в кулака, и я считаю, что для нас исключительно важно иметь энергичного трудоемкого крестьянина. Именно он — настоящая опора, именно он обеспечивает хлебом. А теперь всех бывших кулаков, вернувшихся из ссылки, либо ликвидируют, либо высылают опять… Но крестьяне ничего не боятся, потому что они сами потом заявят, что я турецкий шпион». Несколько раз Д. Бедный говорил о своем намерении покончить самоубийством. Помощник нач(альника) 4 отдела 1 упр(авления) НКВД капитан государственной безопасности В. Остроумов».

«Старую собаку не обучишь новым трюкам» Трудно сказать, почему Сталин после такой справки оставил Бедного в живых. Может быть, именно за сравнение с Иваном Грозным, польстившее вождю? Поэта не арестовывали, не бросали в камеру для допросов, не приговаривали к лагерям, его просто перестали публиковать и вообще замечать, полагая, вероятно, что этот нездоровый багроволицый диабетик, гипертоник и сердечник от перенесенного унижения и сам помрет. 129


Но поэт все никак не помирал. Наоборот, активно лечился. Он даже предпринял попытку исправить свое положение, прибегнув к старому, испробованному средству. В связи с выборами в Верховный Совет СССР он сочинил вирш «Страна любуется», где есть неприкрыто подхалимские и беспомощно слабые строки: Народ наш гениален, И знает он, кому даст первый свой мандат! Да здравствует товарищ Сталин, Наш гениальный вождь, наш первый депутат!

Сталин всегда презирал людей, опускавшихся до откровенной и неприкрытой лести. Никакой реакции конечно же не последовало. И Бедному, раздавленному сознанием своего ничтожества, пришлось проглотить и это унижение. Чтобы как-то выжить, поэт продал за символическую сумму, почти подарил Государственному литературному музею то, чем больше всего дорожил, — свою библиотеку. Он по-прежнему рад редким гостям и держится вполне бодро. В последний предвоенный год москвичи часто видели его бродящим по улицам Москвы. Он подолгу останавливался у книжных развалов и с видимым удовольствием копался в них. Однажды на улице он повстречался с поэтом Сергеем Михалковым и, поздоровавшись, спросил: — Куда идешь? — Домой. А вы, Ефим Алексеевич? — А я воздухом подышать… в «Гастроном». Больно там воздух приятный. Ему, старому гурману и отменному едоку, было трудно смириться с жесткой изнуряющей диетой — теперь он почти ничего не ел. Однако в шутке, хотя бы и по этому поводу, он себе не отказывал. Приблизившись к Михалкову, он вдруг заговорил о наболевшем: 130


— Иные думают, что я не умею писать иначе, чем пишу! Не нравится им мой фельетонный, басенный стих! Для них это что-то вроде мякины. Я бы тоже мог завернуть нечто такое, что пришлось бы по душе этим эстетам и снобам. Я не хуже их знаю и понимаю форму. «Так-то оно так… — вздыхает про себя Михалков. — Но ведь так и не «завернул»… Привычка к срочной газетной полосе безжалостно съела его лирический талант». Сочинять лирику, вошедшую нынче в моду, было уже поздно. Известное дело: старую собаку не обучишь новым трюкам. Однако едва грянула Великая Отечественная война, о нем снова вспомнили. Зажурчали звонки из редакций: Демьян Бедный вновь стал нужен Сталину… В «Правде», в одном из июльских номеров 1941 года, всплыло наконец из небытия имя поэта. И уже не исчезало с ее страниц до конца войны. Демьян писал жадно и неутомимо, хотя здоровье уходило и уходило. Он очень хотел дожить до Дня Победы. И он дождался ее. 25 мая 1945 года в санатории «Барвиха» за обеденным столом сидели три приятеля: актеры МХАТа И. Москвин, М. Тарханов и поэт Демьян Бедный. Они весело переговаривались и, как всегда, шутили, как вдруг Демьян Бедный не ответил на очередную реплику. Собеседники кинулись к нему, но сердце поэта уже не билось. Это — официальная версия. А вот — неофициальная. В книге «Расстрел через повешение. Невыдуманный роман в четырех повестях о любви, предательстве, смерти, написанный «благодаря» КГБ» В. Гордеева расска­ зывает: «Демьян Бедный умер от страха. У него в президиумах было постоянное место, куда он и шел привычно. И вдруг в сорок пятом что-то изменилось. Только было направился поэт на свое обычное место во время очередного торжества, как Молотов, недобро сверкнув стеклышками пенсне, спросил его ледяным голосом: «Куда?» Демьян долго пятился, как гейша. Потом доплелся до дома и умер. Об этом поведала его родная сестра...» 131


«Волочить свой хвост по грязи» Древнегреческий мудрец Эзоп однажды посетовал: «Дурному человеку не стать хорошим, а хороший легко становится дурным». Стоит ли возмущаться тем, что люди слабы, эгоистичны, неблагодарны и надменны? Вероятно, не стоит. Ибо, как утверждал другой мудрец, французский философ Лабрюйер, «такими они родились, такова их природа, и не мириться с этим — все равно что негодовать, почему камень падает, а пламя тянется вверх». Кем же был Ефим Алексеевич Придворов — Демьян Бедный? «Великим пролетарским поэтом», как сказано в советской энциклопедии, или же, как выразился о нем Леонид Андреев, «редкостной сволочью», «уникальным, химически чистым подлецом»? У каждого на этот счет будет свой ответ. Но истина, наверное, находится, как всегда, не у какого-то края, а где-то посредине… В старинной притче рассказывается: давным-давно жил один мудрец. Слава о его мудрости была столь велика, что прознал о ней правитель соседнего государства. И решил он пригласить этого человека к себе на службу — в качестве личного советника и первого сановника. С этим предложением он отправил к мудрецу двух своих чиновников. Мудрец удил рыбу в реке, когда к нему подошли посланцы правителя. Когда они рассказали ему о предложении их повелителя, мудрец, не выпуская удочки из рук и даже не повернув головы, сказал им в ответ: «Я слыхал, что в вашем государстве есть священная черепаха, которая умерла три тысячи лет тому назад. Правитель завернул ее в тончайший шелк, спрятал в золотой ларец, а ларец поставил в своем храме предков на самое почетное место. Как вы думаете, что предпочла бы эта черепаха: быть мертвой, но чтобы все поклонялись ее праху, или быть живой, даже если ей пришлось бы волочить свой хвост по грязи?» — «Конечно, — ответили чиновники, — она предпочла бы быть живой, даже если ей пришлось бы волочить свой хвост по грязи!» — «Ступайте прочь! — воскликнул мудрец. — Я тоже буду волочить свой хвост по грязи!» 132


Каждый выбирает по себе: одежду, женщину, дорогу… Выбирает то, что считает более лучшим, приятным и выгодным для себя. Одни ищут поклонения других, другие — предпочитают «волочить хвост по грязи». Сколько людей, столько и моделей счастья. К чему осуждать иной выбор? Как заметил Бальзак, «человек далек от совершенства. Он лицемерен иной раз больше, иной раз меньше, а дураки болтают, что один нравствен, а другой — нет». Воздержимся же и мы от слов осуждения. Воздержимся хотя бы для того, чтобы никто не помешал нам следовать своею собственной дорогой…


Он любил жену только в стихах, а в жизни — проституток… БЛОК

Сашура, маменькин сынок У Александра Блока было счастливое детство. Мать, тетки, бабки, няньки, гувернантки со всех сторон, как кирпичной стеной, окружили его своим вниманием и заботой. Но когда пришла юность, обнаружилась не­ приятная вещь: маменькин любимчик вдруг стал сторониться мужского общества… Ну не получалось у него налаживать с ними обычный диалог! И потому в мужской компании будущий поэт чаще всего молчал и слушал, а на вопросы отвечал коротко и односложно. А если собеседники выказывали чуждые или враждебные ему взгляды — становился угрюм и подчеркнуто холоден. Зато 134


в женском кругу совершенно преображался: шутил, смеялся и оживленно жестикулировал. Он приложит много усилий, но так и не сумеет полностью освободиться от этого «побочного эффекта» женского воспитания. Более того, к концу жизни «небольшой ледок замкнутости», всегда окружавший его, превратится в настоящую глыбу. В памяти большинства современников он так и останется человеком с неподвижным лицом и глухим голосом. Был и еще один побочный эффект: выросший в стерильных условиях, Александр Александрович крайне болезненно переживал любые перемены или мало-мальски необычные события своей жизни. И все свои мысли и чувства, даже самые интимные, Сашура — так звали его родные — неизменно поверял матери. «Мы с мамой — одно и то же» — это признание не юноши, но уже взрослого мужчины. Странно было видеть здорового, высокого и широкоплечего мужика, настоящего богатыря, сюсюкающего с матушкой и тетушками. «Трогательно было слышать, — вспоминал Чуковский, — как он, уже сорокалетний мужчина, постоянно говорит мама и тетя даже среди малознакомых людей». Удивительно, что, воспитанный маменькиным сынком, он не чурался ни тяжелой, ни грязной работы: умел и лошадей объезжать, и плотничать, и дрова рубить, и за садом ухаживать.

Путаник «Молодость — это пора цветения природы и челове­ ческой глупости», — утверждал Цицерон. Начитавшись Шекспира и Гете, гимназист Блок вдруг возомнит себя Гамлетом и Вертером. И вести себя станет соответственно. Театральные жесты, «драматическая» осанка, постоянное цитирование — даже в общении со старой неграмотной нянькой — высокопарных стихотворных тирад, постоянные философские рассуждения вслух — все это выглядело искусственным и даже комичным. 135


Позднее эта досадная вычурность в поведении, ре­ чи и стихах уйдет, но пока она явно режет слух. Вот, например, что пишет он, молодой мужчина, своей не­ весте и будущей жене — Любови Дмитриевне Менде­ леевой: «Я должен (мистически и по велению своего Ангела) просить Вас выслушать мое письменное покаяние за то, что я посягнул — или преждевременно, или прямо вне времени — на божество некоторого своего Сверхбытия; а потому и понес заслуженную кару в прос­ той жизни, простейшим разрешением которой будет смерть по одному Вашему слову или движению… Моя жизнь, т. е. способность жить, немыслима без Исходящего от Вас ко мне некоторого непознанного, а только еще смутно ощущаемого мной Духа». И так далее — темно, сбивчиво, с большими буквами и «сумасшедшими терминами». Из-за этой «выпендрежной» манеры поведения, а главное, напыщенного стиля его стихотворений, с первых же шагов в литературе его, с легкой руки авторитетнейшей Зинаиды Гиппиус, окрестят «путаником, который несет какую-то невнятицу». Сам ли он это понял либо последовал чьему-то совету, но увлечение мистикой, по счастью, вскоре прошло.

Гибельник В Японии говорят: «Если на своем жизненном пути ты не встретил больших препятствий, значит, ты не состоялся. Купи их за большие деньги». У Александра Блока очень долгое время не было «больших препятствий». А что делает человек, у которого все есть и он не знает, куда приложить энергию и силы? Он начинает совершать глупости. Например, всерьез подумывает о самоубийстве — даже покупает для этой цели пистолет и пишет записку: «В моей смерти прошу никого не винить…» Начитавшись оригинального, но путаного философа Владимира Соловьева и заразившись его мистицизмом, Блок вдруг «влюбляется» в слово «гибель». И — пошло-по136


ехало. Что ни стих — то обязательно о гибели. Что ни статья — о том же. Проводит осень в своей усадьбе, раз­ влекается с утра до ночи шарадами, по словам тетки, «­сотрясаясь и сияя от удовольствия», и в это же время сочиняет стихи о своей музе — «Есть в напевах твоих сокровенных Роковая о гибели весть…». Пишет статью к юбилею Аполлона Григорьева, но, по сути, не о юбиляре, а о том, что «не совершается ли уже, пока мы говорим здесь, какое-то страшное и безмолвное дело? Не обречен ли уже кто-либо из нас бесповоротно на гибель?». Путешествует по красивейшим местам Италии и тут же пророчит: «Уже при дверях то время, когда неслыханному разрушению подвергнется и искусство. Возмездие падет и на него». Таких цитат можно выбрать из его стихов и статей сотни… Что это? Беспокойство за судьбу человечества? Начало душевной болезни? Не похоже… Заглянем в дневник поэта. Вот запись за 22 декабря 1912 года: «Больно, когда падает родная береза в дедовском саду. Но приятно, сладко, когда Галилея и Бруно сжигают на костре, когда Сервантес изранен в боях, когда Данте умирает на паперти». А вот цитата из записной книжки, запись от 5 апреля 1912 года: «Гибель «Титаника» вчера обрадовала меня несказанно — есть еще океан». О чем это он? Да все о том же — о гибели. О гибели человечества. Чем же оно ему так насолило?

«Барышня за стеной поет... когда она наконец ожеребится?» Февральской ночью 1918 года Блок заносит в дневник: «Я живу в квартире, а за тонкой перегородкой находится другая квартира, где живет буржуа с семейством… Он обстрижен ежиком, расторопен, пробыв всю жизнь важным чиновником, под глазами — мешки, под брюшком тоже, от него пахнет чистым мужским бельем, его дочь играет на рояли, его голос — тэноришка — раздается 137


за стеной, на лестнице, во дворе у отхожего места, где он распоряжается, и пр. Везде он. Господи Боже! Дай мне силу освободиться от ненависти к нему, которая мешает мне жить в квартире, душит злобой, перебивает мысли. Он такое же плотоядное двуногое, как я. Он лично мне еще не делал зла. Но я задыхаюсь от ненависти, которая доходит до како­ го‑то патологического истерического омерзения, мешает жить. Отойди от меня, сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать; лучше я или еще хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, сатана!» Или вот еще одна откровенная запись: «Барышня за стеной поет... Когда она наконец ожеребится? Ходит же туда какой-то корнет. Ожеребится эта — другая падаль поселится за переборкой, и так же будет выть, в ожидании уланского жеребца». Перечтем еще раз приведенные цитаты и спросим себя: если это писал здоровый душой и телом человек, то откуда взялась эта скрипящая злоба? Ответ дает физиология. Блоку ненавистны не барышня за стеной, которая поет, и не сосед с чистым бельем (сосед этот, кстати, Ф.А. фон Шульман, родственник ­поэта по отцовской линии, относившийся к Блоку с глубочайшим почтением), ему ненавистны не они персонально, а ненавистна… норма. И причина тому банальна — сексуальная (и отсюда — семейная) неустроенность поэта.

Когда «Лаура» — законная жена… Байрон однажды заметил: «Как вы думаете, если бы Лаура была женой Петрарки, стал бы он писать всю жизнь сонеты?» Доверившись ложным авторитетам, Блок внушил себе, что чем неустроеннее, неблагополучнее личная жизнь художника, тем выше, подлиннее, полноценнее его искусство. Вот его признания: «Чем хуже 138


жить — тем лучше можно творить, а жизнь и профессия несовместимы»; «Чем холоднее и злее эта неудающаяся «личная» жизнь… тем глубже и шире мои идейные планы и намеренья». Когда юная Люба Менделеева после долгого сумбурного ухаживания Блока дала ему наконец согласие стать женой, она и представить не могла, что на брачном ложе ей суждено будет… хранить девственность. Много лет спустя Любовь Дмитриевна вспомнит свое ужасное состояние после свадьбы: «Думаете, началось счастье? Началась сумбурная путаница... Он сейчас же принялся теоретизировать о том, что нам и не надо физической близости, что это «астартизм», «темное» и бог знает еще что. Когда я ему говорила о том, что я-то люблю весь этот еще неведомый мне мир, что я хочу его — опять теории... Это меня приводило в отчаяние! Отвергнута, не будучи еще женой...» И что в итоге? Несколько лет прожив с Блоком «как сестра», Любовь Дмитриевна, по ее словам, была «брошена на произвол всякого, кто стал бы за мной упорно ухаживать»… На деле это означало: жена ударилась в блуд, а муж — в беспробудное пьянство. И опять парадокс: «законная Лаура», меняющая любовников как платья, в его стихах преображается в «Деву, Зарю, Купину», «Величавую, Вечную Жену»... Ей — «Лучезарной Деве», «Владычице вселенной»... — за шесть лет, пока сохранялись эти странные отношения, посвящены 687 (!) стихотворений (подсчет К.И. Чуковского), в ко­ торых томления, восторги, призывы, клятвы и… непременная убежденность в том, что «запрещенность всегда должна оставаться и в браке».

Рассказ проститутки Земной любви поэту суждено было предаваться не с женщиной, возносимой им до небес, а со случайной, продажной, порой купленной на полчаса. Максим Горький в своих воспоминаниях о Блоке приводит рассказ одной «барышни с Невского»: 139


«Как-то осенью, очень поздно, на думских часах около полуночи, я страшно устала и собиралась идти домой, — вдруг, на углу Итальянской, меня пригласил прилично одетый, красивый такой, очень гордое лицо, я даже подумала: иностранец. Пошли пешком, — тут, недалеко, по Караванной, десять, комнаты для свиданий. Иду я, разговариваю, а он — молчит, и мне было неприятно даже, необыкновенно как-то, я не люблю невежливых. Пришли, я попросила чаю; позвонил он, а слуга — не идет, тогда он сам пошел в коридор, а я так, знаете, устала, озябла и уснула, сидя на диване. Потом вдруг просну­ лась, вижу: он сидит напротив, держит голову в руках, облокотясь на стол, и смотрит на меня так строго — ужасные глаза! Но мне — от стыда — даже не страшно было, только подумала: «Ах, боже мой, должно быть, музыкант!» Он — кудрявый. «Ах, извините, — говорю, — я сейчас разденусь». А он улыбнулся вежливо и отвечает: «Не надо, не беспокойтесь». Пересел на диван ко мне, посадил меня на колени и говорит, гладя волосы: «Ну, подремлите еще». И — представьте ж себе — я опять заснула, — скандал! Понимаю, конечно, что это нехорошо, но — не могу. Он так нежно покачивает меня, и так уютно с ним, открою глаза, улыбнусь, и он улыбнется. Кажется, я даже и совсем спала, когда он встряхнул меня осторожно и сказал: «Ну, прощайте, мне надо идти». И кладет на стол двадцать пять рублей. «Послушайте, — говорю, — как же это?» Конечно, очень сконфузилась, извиняюсь, — так смешно все это вышло, необыкновенно как-то. А он засмеялся тихонько, пожал мне руку и — даже поцеловал. Ушел, а когда я уходила, слуга говорит: «Знаешь, кто с тобой был? Блок, поэт — смотри!» И показал мне портрет в журнале, — вижу: верно, это он самый. «Боже мой, — думаю, — как глупо вышло». «И действительно, — продолжает Горький, — на ее курносом, задорном лице, в плутоватых глазах бездомной собачонки мелькнуло отражение сердечной печали и обиды. Отдал барышне все деньги, какие были со мной, и с того часа почувствовал Блока очень понятным и близким». 140


Правда важнее счастья Большое видится на расстоянии. Несомненно, Блок — личность сложная, неординарная, противоречивая… и в то же время прекрасная. Корней Чуковский, проживший богатую на встречи с творческими людьми жизнь, говоря о Блоке, отмечал, что «за всю жизнь не встречал чело­ века, до такой степени чуждого лжи и притворству. Пожалуй, это было главной чертой его личности — необык­ новенное бесстрашие правды». Любовь Дмитриевна с восхищением и одновременно с досадой вспоминала: «Ни нужда, ни цензура, ни дружба, ни даже любовь его не ломали; он оставался таким, каким хотел быть». С каким восторгом и гордостью Блок сообщал матери весть о том, что некто высказался о нем как о человеке, который «думает больше о правде, чем о счастье». Безукоризненная порядочность и честность снискали ему всеобщее уважение. Даже среди врагов. А великий талант и светлейшая душа — любовь миллионов читателей. Ни у одного из поэтов Серебряного века вы не найдете столько ярких мелодичных аккордов: И, спускаясь по камням ограды, Я нарушил цветов забытье. Их шипы, точно руки из сада, Уцепились за платье мое…

Или знаменитое — И каждый вечер, в час назначенный (Иль это только снится мне?), Девичий стан, шелками схваченный, В туманном движется окне. И медленно, пройдя меж пьяными, Всегда без спутников, одна, Дыша духами и туманами, Она садится у окна.

Или осеннее — Волновать меня снова и снова, В этом тайная воля твоя, 141


Радость ждет сокровенного слова, И уж ткань золотая готова, Чтоб душа засмеялась моя!

По признанию Ирины Одоевцевой, за право быть автором одной только строчки — «дыша духами и туманами» — Николай Гумилев готов был отдать все свои сочинения! Поразительно, но и Гумилев, и Гиппиус, и Есенин, и даже Маяковский — лидеры основных литературных течений начала XX века, — единодушно отдавали Блоку лавры лучшего поэта России. И как показала история, они не ошиблись.


«Композитор для покойников»

БРАМС

От каких отцов рождаются гении? Если верить ученым, одаренность будущего ребенка во многом зависит от возраста отца: чем старше отец, тем талантливее родится ребенок. Во всяком случае, статистика, собранная по биографиям знаменитых людей разных столетий и разных стран, это подтверждает. Что же касается возраста матери, то он, похоже, не сильно влияет на то, кем станет ее дитятко — может, Эйнштейном, а может, футболистом. Хотя, делают предположение ученые, чем женщина моложе, тем все-таки, наверное, понадежнее… А как быть, если все наоборот: отец — почти юноша, а мать — дама солидного возраста? Оказываются, нет 143


правил без исключений. И в этом случае могут рождаться гении. Разница почти в два десятка лет между отцом и матерью не помешала появлению на свет необыкновенного ребенка: Иоганнеса Брамса — знаменитого немецкого композитора.

Матросы плясали под Бетховена… Рассказывают, в одном музыкальном университете некий профессор на экзаменах задавал один и тот же вопрос: «У Баха было 30 детей; он провел большую часть своей жизни в...» Студенты-весельчаки заканчивали фразу профессора так: «В постели». Более серьезные отвечали: «В Германии». И только один студент, знавший по опыту, как живется многодетным семьям, давал верный ответ: «В долгах». Чтобы вылезти из долгов и нищеты, в семье Брамс, где кроме Иоганнеса было еще двое малолетних детей, работали все, с рассвета и до сумерек. Мать — прачка, стирала чужое белье даже по воскресеньям, отец — уличный музыкант, играл на улицах и в матросских кабачках. Дети утром и днем помогали матери, а вечером и до самой ночи — отцу. Иоганнес рано проявил свои музыкальные способности. Это было кстати для отца: теперь он мог бы заменить его. Второй страстью будущего композитора стало чтение: он читал столько, сколько позволяло время. Это было и развлечение, и отдых, и необходимость. Поскольку ни о какой нормальной учебе он и мечтать не мог, приходилось учиться самостоятельно, на ходу и урывками. Вскоре отец устроил его тапером в один портовый кабачок. Это было забавное зрелище: маленький девятилетний мальчик сидит за фортепиано, болтая ножками под стулом, и лихо наяривает незатейливую танцевальную мелодию, а вокруг — пляшут пьяные грузчики, матросы и проститутки. Вспоминая эти времена, Брамс писал: «Я довольно сильно томился таким времяпрепровождением, пока не догадался поставить на пюпитр вместо нот книгу! 144


Правда, порой, зачитавшись, я и не замечал, как вместо танцев принимался играть сонату Бетховена… Но, честно говоря, пьяным матросам было все равно, они плясали и под Бетховена. Так что и они, и я проводили вечера во взаимном удовольствии».

Веселенькая музыка Ночь — единственное свободное время у молодого Брамса. А где ночью можно спокойно отдохнуть от надоевшего общества людей, подумать и помечтать, наконец, предаться своей главной страсти — сочинению музыки, хотя бы и в голове? Там, где тебе не помешают. Например, в парке. Или, еще лучше, на кладбище… Прогулки по кладбищу вскоре станут его излюбленным занятием. Там он спокойно может сочинять свои сонаты и симфонии — бормотать себе под нос мелодию, даже негромко подпевать, размахивать в такт руками и делать замысловатые па — странные, если глядеть на это со стороны, но вполне естественные, если кругом только ограды да памятники. Эти ночные гуляния по кладбищам и другим безлюдным местам оставят своеобразный отпечаток на характере композитора. Он превратится в неисправимого пессимиста. Большая часть творческого наследия Брамса создана именно в миноре — это строгая и грустная музыка. Иногда настолько грустная, что кажется траурной. Видимо, не случайно некоторые современные музыканты в шутку называют Брамса «композитором для покойников»: именно его траурные мелодии традиционно сопровождают похоронные процессии и ритуалы во многих странах мира. Однажды музыкальный издатель обратился к Брамсу с таким упреком: — Послушайте, Брамс! Вот вы мне скажите, ну почему, почему вы постоянно пишете такую грустную и мрачную музыку? Ведь слушатели, приходя на концерт, хотят отдохнуть, повеселиться, чтобы уйти домой с радостным настроением, а вы?.. Нехорошо, молодой человек! Напи­ 145


шите-ка что-нибудь бодрое, веселенькое… Глядишь, и распродажа пойдет повеселее. — Попробую, — отвечал со вздохом композитор. Через несколько дней он действительно принес издателю свое новое произведение. — Ну что, получилось? — с интересом спросил издатель. — Не уверен, — ответил Брамс, — но я очень ста­ рался… Издатель с нетерпением развернул ноты… Новое произведение Брамса называлось: «Весело схожу я в мо­ гилу».

Кто там мучает собаку? Успех к композитору пришел не сразу. И принес его не собственный музыкальный гений, а обычное трудолюбие. Вот уж действительно, качество, которое творит чудеса! Была бы цель и хотя бы крупица таланта, и тогда кропотливый и неустанный труд даст человеку все, чего он только пожелает. Брамс работал истово, работал — то есть сочинял музыку — дома, сидя в гостях, на прогулках и даже за едой. И когда работал, забывал иногда обо всем. Это создавало почву для разного рода курьезов. Например, както в гостях, задумавшись над очередной песней, он налил себе в стакан… супа и скушал его вместе с… тортом. Работая дома, он совершенно расслаблялся и давал волю чувствам. Однажды кто-то из его друзей проходил мимо его дома и услышал странные звуки, доносившиеся из квартиры Брамса. Это была фортепианная игра, но к музыке примешивались какие-то посторонние звуки, похожие на собачий то ли вой, то ли визг — будто кто-то собаку мучает. Друг удивился — у Брамса не было пса — и, робко притворив дверь, отпрянул: взлохмаченный Брамс, обливаясь слезами, энергично импровизировал на рояле, оглашая комнату душераздирающими воплями… Друг хотел было уйти, но Брамс вдруг заметил его. — Ты как здесь оказался?! — закричал композитор. 146


— Я шел мимо и услышал твою музыку… Дверь была не заперта… — пролепетал друг. — Во-он отсюда! — завопил Брамс. — Мою музыку надо слушать на концерте, а не у меня под дверью! Вот так: сам себе играю, сам себе и плачу…

Спартанец, играющий в солдатики Чувствительный и легкий на слезу, в практической жизни композитор вел себя как спартанец. Ложился спать около полуночи и вставал в четыре утра, сам себе готовил завтрак и немедленно приступал к работе. Работал по двенадцать часов в сутки, прерываясь лишь на небольшие прогулки, еду и сон. Спал не больше пяти часов: четыре часа ночью и час — после обеда. Он любил вкусно поесть, но, заработавшись, нередко пропускал «святое» — и обед, и ужин. Отдыхать мог в любой обстановке. Однажды его застали спящим под роялем: не было сил дойти до постели… Несмотря на достаточно суровый образ жизни, Брамс никогда не жаловался на усталость. Вообще немецкий композитор отличался редким здоровьем: ему совершенно не были знакомы физические недомо­гания. «Чтобы стать хорошим исполнителем, — поучал Брамс своих учеников, — надо не только много упражняться на инструменте, но больше читать». Он с одинаковым интересом проглатывал и приключенческие романы, и сложнейшие философские трактаты, делая из каждой книги конспект. «Все свои деньги трачу на книги, — писал Брамс в зрелые годы, — книги моя страсть…» Он завел особую тетрадь, в которую заносил все понравившиеся ему афоризмы, которые затем обдумывал и запоминал. Эта «драгоценная шкатулка», как он ее назвал, принесет ему впоследствии славу блестящего собеседника. Все оставшееся от работы, чтения, еды и сна время Брамс уделял общению с немногочисленными друзьями и… игре в солдатики. Оловянные солдатики были любимой игрушкой маленького Брамса. Став взрослым мужчиной и уже прославленным композитором, Брамс продолжал ча147


сами выстраивать свою «оловянную армию», изображать голосом генеральские команды, звуки пушек и взрывов. — Ах, маэстро, как это можно? — удивлялись друзья. — Вы совершенно не жалеете свое время! — Господа, вы ничего не понимаете ни в творчестве, ни в оловянных солдатиках, — отвечал композитор. — Стоит мне выстроить мою верную армию и скомандовать ей: «вперед!», как ко мне немедленно приходит вдохновение, и, в то время как мои солдаты бегут на штурм, я бегу к роялю…

Мастер «бодрящих» словечек «Это необычайно благородная и высокая личность, и все, кто имел случай близко соприкасаться с ним, питают к нему горячую любовь и преданность». Так писал о Брамсе Чайковский. Ни в коей мере не подвергая сомнению слова русского композитора, следует добавить: Брамс отличался некоторой несдержанностью на эмоции и слова. От его грубости и язвительности страдали не только враги, но и друзья. Любитель острого словца, композитор не щадил ни близкого, ни далекого, ни большого, ни малого. Привыкнув к его ежеминутному злословию, друзья прощали Брамсу многие словесные уколы, относясь к ним как к вынужденной, но справедливой плате за право общаться с интересным собеседником и великим музыкантом. Однажды, попрощавшись с друзьями, Брамс пошел домой. Вскоре он вернулся к ним и с волнением в голосе произнес: — Простите меня, друзья! Друзья удивленно повели плечами: — Но за что? Ты сегодня как будто никого не обидел. — Вот именно! За это и прошу прощения. Я никого из вас не обидел, а это на меня совсем не похоже. Мастер грубости, как называли его за глаза его оркестранты, он и сам был не прочь услышать в свой адрес пару «бодрящих» словечек. С превеликим удовольствием он выискивал и читал в газетах разгромные критические 148


статьи о своем творчестве. Причем чем сильнее его ругали, тем больше он радовался. Однажды в какой-то бульварной газетке появилась рецензия, которая привела Брамса в настоящее бешенство. Несколько дней подряд он только и говорил о ней, выкрикивая крепкие матросские ругательства в адрес ее автора. Даже грозился вызвать «этого пачкуна» на дуэль. «Трудно понять, — писалось в рецензии, — как этот весьма бесталанный музыкант, сочинивший несметное количество совершенно слабых вещей, смог вдруг создать такую прекрасную «Песню о вечной любви»…» — Черт знает что! — чуть поостыв, восклицал Брамс. — Как он смеет! Далась ему моя «Песня о вечной любви»! А ведь как хорошо начал!..

«Симфонии Брамса — это сумасбродная стряпня…» Брамс с придыханием относился к творчеству Бетховена, считая его величайшим композитором. Можно сказать, что первая половина творчества Брамса, по сути, умышленное или неумышленное подражание Бетховену. Первую симфонию Брамса, с легкой руки дирижера Бюлова, музыкальная критика остроумно окрестила «Десятой симфонией Бетховена». Брамс спокойно воспринимал такие шутки, считая, что подражать полезно лишь лучшим, а лучше Бетховена — никого нет. Рассказывают, что после исполнения его Первой симфонии поклонниками и меценатами был устроен банкет, на котором присутствовал чешский композитор и виолончелист Давид Поппер. Брамса, боявшегося толпы и не умевшего выступать публично, с трудом уговорили произнести речь, и он начал так: — Сочинение музыки — довольно тяжелое дело… — Тут он надолго замолчал, видимо не зная, что говорить дальше. Тут его взгляд упал на Поппера. Брамс продолжил: — Подражание конечно же значительно легче. Однако об этом с большим знанием дела может рассказать мой друг Поппер. 149


Тогда Поппер встал и, смеясь, ответил: — Господа, Брамс утверждает, что я специалист в подражании… Не знаю, точно ли это. Знаю только, что единственный композитор, кому полезно подражать, — это Бетховен. Но как раз об этом более подробно может рассказать именно мой друг Брамс… Отношения между творческими личностями чем-то напоминают дружбу женщин: в них всегда присутствует некая доля ревности. В особенности это проявлялось в отношениях между Брамсом и Вагнером. Два знаменитых композитора при встречах обменивались крепкими рукопожатиями, расточали друг другу комплименты, а после нее — «тщательно мыли руки». Вагнер критиковал Брамса за эмоциональную ограниченность и отсутствие фантазии, Брамс Вагнера — за дисгармоничность и нарочитую помпезность. Вся Германия разделилась на два лагеря. Больше всего шумели поклонники оперного мастера: «Симфонии Брамса — это исключительно омерзительная, безвкусная, до глубины души лживая и сумасбродная стряпня», «В одном-единственном ударе тарелок в любом произведении Листа (также ненавистного вагнерианцам. — А. К.) больше души и чувства, чем во всех трех симфониях Брамса с его серенадами»… Надо отдать должное Брамсу: он сохранял спокойствие и не отвечал на оскорбления газетчиков: — Пусть себе пишут, раз больше ничего не умеют. Надо же и им чем-то зарабатывать.

Или женщина, или жизнь Если в каком-то кругу заходила речь об опере, Брамс тут же поднимал руки вверх и восклицал: — Господа, умоляю: об опере и женитьбе в моем присутствии — ни слова! Брамс не написал ни одной оперы, хотя неоднократно делал такие попытки. Возможно, он просто боялся ступить на «вражескую территорию», прочно завоеванную его недругом Вагнером. Возможно, это был не его жанр. 150


Так или иначе, но при слове «опера» у Брамса портилось настроение. Друзья, зная об этом, старательно избегали разговоров на эту тему. Что касается женитьбы, то здесь ситуация была посложнее. Полноценный мужчина, любивший и вино, и женщин, Брамс категорически отказывался возложить на себя ответственность за чью-либо судьбу, кроме собственной. Он вообще избегал ответственности за других: его быстро бьющееся сердце болело не только за личные промахи и недостатки, но и своих друзей. А уж ошибки (читай — измены) своей супруги, он был уверен, его чувствительная душа не перенесла бы. Приходилось выбирать: или любимая женщина и короткая жизнь, или одиночество и долгая жизнь. Он выбрал второе. В его жизни было несколько любовных романов. Но всякий раз, когда дело, казалось бы, должно было вот-вот закончиться признанием в любви, а затем и предложением «соединить судьбы», Брамс поднимал якоря и на всех парусах устремлялся прочь. И не показывался на глаза своей возлюбленной до тех пор, пока та не выходила замуж. За другого. Вот тогда он вновь появлялся на горизонте и мог уже со спокойной совестью позволить себе кого-то любить. Пусть и на расстоянии. Все равно это было приятно. И главное, безопасно!

«Вы поете меня, вы рисуете меня, вы вышиваете меня…» Добрый, справедливый и щедрый, но также резкий, угрюмый и раздражительный, Брамс совершенно не был обделен женским вниманием. Среди его женщин, кроме любовниц, которых он быстро бросал, и «дам сердца», которым он посвящал свои песни, были еще и настоящие друзья — преданные поклонницы, заботившиеся о нем, вечном холостяке, как мать или дочь. С особой теплотой и любовью встречали Брамса в доме его друга, доктора Феллингера, жена и дети которого боготворили композитора. 151


В этом счастливом семействе сложился настоящий культ Брамса. Госпожа Феллингер, умевшая рисовать, писала с него портреты, снимала фотографии, вышивала ноты — песни самого Брамса. Однажды в день его рождения она поднесла ему пирог, на котором был выпечен ряд искусно сделанных их теста нотных фраз. По ним композитор тотчас же узнал одну из своих песен. Брамс был искренне тронут и, смеясь, сказал: — Вы поете меня, вы рисуете меня, вы вышиваете меня, вы печете меня! Семья Феллингер прилагала много усилий, чтобы както скрасить грустное существование старого одинокого композитора. Однажды в Рождество — за три месяца до кончины Брамса — госпожа Феллингер взяла его под руку и подвела к дамскому туалетному столику, сплошь заставленному всевозможными пудреницами, баночками для помады, шкатулочками и флаконами с разными парфюмерными жидкостями. Все это было убрано цветами, кружевами и лентами. Брамс остолбенел: — Неужели это для меня? Да что я буду с ними делать?! — Очень многое, господин Брамс, — отвечала хозяйка. — Боже сохрани! Как могут вам прийти в голову такие вещи? Я — и одеколон или помада! Нет, нет и нет! И он решительно повернулся спиной к подарку. — Но присмотритесь лучше, господин Брамс! — заметила хозяйка и сбросила крышку с одной коробки. В коробке лежали… анчоусы. В других туалетных коробках и шкатулках оказались сардины, скумбрия, копченые и вяленые сельди… Во флаконах — коньяк, ром, ликер… Все то, что так любил Брамс. Досада Брамса мгновенно улетучилась и сменилась доброй улыбкой благодарности. Весь этот вечер Брамс был в превосходном настроении: шутил, пел, танцевал на пару с большим плюшевым мишкой, изображал музыкальные пародии на Вагнера, Брукнера и самого себя… Возможно, это был один из счастливейших дней в его жизни. И скорее всего, последний из счастливых.


«Парнасский сноб, карьерист, некрофил…»

БРЮСОВ

Поэт по собственной воле «Поэтами рождаются, солдатами становятся». Это известное латинское выражение совершенно неприменимо к поэту, чье имя вошло во все литературные энциклопедии и справочники. Валерий Яковлевич Брюсов. Знаменитый поэт Серебряного века русской поэзии. Поэт не от Бога, а по собственной воле. Совершенный прагматик с сугубо математическим складом ума, лишенный каких бы то ни было сантиментов, всю жизнь потративший на создание собственного памятника — двух строчек в истории мировой литературы. Лишь одной страстью было наполнено его сердце. Она служила для него главным источником жизненной энер153


гии. Ей он жертвовал и мысли, и работу, и личную жизнь. Честолюбие. Именно так называлась страсть, вознесшая его к вершинам славы и одновременно безжалостно унизившая его человеческое «я». …Если бы однажды Брюсов не решил стать поэтом, то, вероятнее всего, он стал бы математиком. Хорошим математиком. Может быть, даже великим. Процесс вычисления, решения разных алгебраических задач доставлял ему ни с чем не сравнимое удовольствие. Поэт Владислав Ходасевич вспоминал: «В шестнадцатом году он мне признавался, что иногда «ради развлечения» решает алгебраические и тригонометрические задачи по старому гимназическому задачнику. Он любил таблицу логарифмов...» Вы встречали когда-нибудь поэта или вообще человека, который бы любил таблицу логарифмов? Наверное, нет, а если бы и встретили, то наверняка подумали бы, что у этого человека не все в порядке с головой. Вероятно, что-то и впрямь было не так в голове у этого юноши, написавшего в пятнадцать лет в своем дневнике: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Этого мало! Мне мало! Надо выбрать иное… Найти путеводную звезду в тумане. И я ее вижу: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет подходящего вождя. А этим вождем буду я!» Вот так уже в пятнадцать лет Брюсов математически точно вычислил — иначе и не скажешь — свой успех. И он не ошибся в расчетах: математика — наука точная.

«Никому не сочувствуй… себя полюби безраздельно…» Первый сборник своих опусов он назвал, нимало не смущаясь, Chefs d’oeuvre — «Шедевры». (Все последующие сборники имели такие же «гламурные» названия и нарекались исключительно на иностранный манер — пофран­цузски или на латинском. Мол, книжица не для всех, 154


а для избранных…) В предисловии к своим «шедеврам» Брюсов пишет: «Печатая свою книгу в наши дни, я не жду ей правильной оценки… Не современникам и даже не человечеству завещаю я эту книгу, а вечности и искусству». Перебор по части авторского самолюбия был заметен едва ли не в каждой строке. Неудивительно, что критика встретила сборник в штыки и журналы не печатали стихов Брюсова несколько лет. Совсем скоро увидел свет второй сборник стихотворений — Me eum esse («Это — я»), в котором Брюсов в стихотворении «Юному поэту» декларирует свое кредо: Юноша бледный со взором горящим, Ныне даю я тебе три завета: Первый прими: не живи настоящим, Только грядущее — область поэта. Помни второй: никому не сочувствуй, Сам же себя полюби беспредельно. Третий храни: поклоняйся искусству, Только ему, безраздумно, бесцельно.

Поразительно, что эта юношеская белиберда, в которой нет и крупицы здравого смысла, а одна только напыщенная поза, стала эстетическим манифестом русского декадентства 90-х годов — литературного направления, ставшего модой. Здесь стоит сделать ремарку. Молодости, как известно, свойственна психическая неуравновешенность. Это можно объяснить: та часть мозга, что отвечает за чувство ответственности, полностью формируется только к два­ дцати пяти — тридцати годам. В то время как половые гормоны начинают бурлить уже в четырнадцать—пятнадцать лет. И поскольку чувство собственной значимости у молодого человека, еще незрелого в умственном и житейском отношении, но уже зрелого в половом, его социальный ранг явно не соответствуют его максималистским притязаниям (уважают ведь не за самомнение, а, например, за опыт, мудрость, возраст, звание, успех, богатство — за то, чего у юноши нет), то остается одно из двух. Или — открыто сопротивляться «несправедливому» 155


миропорядку, либо — создать собственный, протестный мир с его правилами, языком и прочей атрибутикой, в котором будут иные ценности. Например, сила, дерзость, агрессивность, картинное благородство, презрение «черни» и всего обыденного, демонизм и мистицизм… Эту «детскую» болезнь левизны каждый переживает по-свое­ му. Однако у некоторых, как у Брюсова, она протекает особенно остро и дает осложнения. В своем третьем сборнике — Tertia Vigilia («Третья стража») — Брюсов, хоть уже и возмужавший, все так же по-мальчишески ломается: «Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья, и Господа и Дьявола хочу прославить я». Здесь же, ко всеобщему сведению, сообщается: «поклоняются мне многие в часы вечерние»; «женщины, лаская меня, трепетали от счастия» и т. д. Источники брюсовского вдохновения — все те же, книжные: скифы, ассирийский царь Ассаргадон, Рамсес, Орфей, Кассандра, Амалтея, Данте, Баязет, викинги, свойства металлов (!), Большая Медведица и т. д. Странные темы, не правда ли? Искусственные какие-то. Впрочем, о чем же еще писать «юноше бледному» и «безраздумному»?

«Собаки секретного желанья» Карл Радек, известный большевик, был очень маленького роста. Однако он отличался редким остроумием и потому был очень популярен в кругах творческой интеллигенции. Однажды, во время писательской попойки у Горького на Малой Никитской, Радек наклонился к уху автора «Буревестника» и спросил шепотом: — Алексей Максимович, разъясните, пожалуйста, мое недоумение. Зачем ваш «уж вполз высоко в горы»? Ведь ужи живут в сырых низменных местностях. Что он там забыл, в горах? Кожа на скулах Горького натянулась, и лицо сразу окаменело. Он сидел, а Радек стоял рядом, но их глаза находились на одном уровне. 156


— Этот вопрос, Карл Бернгардович, вы должны были адресовать господину Брему, естествоиспытателю, а я — поэт. Сказав это, Горький отвернулся, давая понять, что вопрос исчерпан. Больше Радека не приглашали на Малую Никитскую. Литературные ляпы можно обнаружить практически у любого писателя или поэта. И все же рекордсменами по этой части можно с уверенностью считать поэтов-декадентов (позднее окрестивших себя символистами). И Брюсов здесь — в числе чемпионов. «Тень несозданных созданий колыхается во сне, словно лопасти латаний на эмалевой стене. Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонко-звучной тишине. И прозрачные киоски в звонко-звучной глубине вырастают точно блестки при лазоревой луне. Всходит месяц обнаженный при лазоревой луне…» и т. д. Поэт Владимир Соловьев в своей рецензии попенял автору, что «обнаженному месяцу всходить при лазоревой луне не только неприлично, но и вовсе невозможно, так как месяц и луна суть только два названия для одного и того же предмета». Брюсов ответил: «Какое мне дело, что на земле не могут быть одновременно видны две луны! Мне они нужны для того, чтобы вызвать в читателе известное настроение…» Еще больше критики досталось скандальному одностишию Брюсова — «О, закрой свои бледные ноги!». Соловьев пишет: «Для полной ясности следовало бы, пожалуй, прибавить: «ибо иначе простудишься», но и без этого совет г. Брюсова, обращенный, очевидно, к особе, страдающей малокровием, есть самое осмысленное произведение всей символической литературы…» Полемика между Соловьевым и Брюсовым на этом не закончилась. В одном из журналов Брюсов опубликовал только что переведенный им «шедевр» бельгийского поэта Метерлинка. Там были такие слова: Моя душа больна весь день, Моя душа больна прощаньем. 157


Моя душа в борьбе с молчаньем, Глаза мои встречают тень. И под кнутом воспоминанья Я вижу призраки охот, Полузабытый след ведет Собак секретного желанья. Во глубь забывчивых лесов Лиловых грез несутся своры, И стрелы желтые — укоры — Казнят оленей лживых снов…

Критик тотчас же откликнулся на этот опус в новой рецензии: «Быть может, у иного строгого читателя уже давно «залаяла в сердце собака секретного желанья», — именно того желанья, чтобы авторы и переводчики таких стихотворений писали впредь не только «под кнутом воспоминанья», а и «под воспоминанием кнута»…» Перу Владимира Соловьева принадлежит и одна из самых остроумных пародий на подобные вирши: …На небесах горят паникадила, А снизу — тьма. Ходила ты к нему иль не ходила? Скажи сама! Но не дразни гиену подозренья, Мышей тоски! Не то смотри, как леопарды мщенья Острят клыки! И не зови сову благоразумья Ты в эту ночь! Ослы терпенья и слоны раздумья Бежали прочь. Своей судьбы родила крокодила Ты здесь сама. Пусть в небесах горят паникадила, В могиле — тьма.

Укротитель поклонников Несмотря на многочисленные ляпы, очевидные недостатки и уязвимость поэтов-символистов, очень скоро они полонили сердца всей читающей России. Народ раз158


ношерстными толпами валом валит на их выступления, массовыми тиражами издаются журналы, альманахи, книги. Студенты и гимназисты переписывают друг у друга в толстенные тетради новые стихи и учат их наизусть. Символисты — самые дорогие гости в любой гостиной, а их глава, Валерий Брюсов, — почти что полубог. Брюсов с энтузиазмом и изобретательностью поддерживал этот образ «парящего над землей» поэта-олимпийца. Всякая власть нуждается в декорациях. Она же порождает прислужников. «Брюсов, — писал Ходасевич, — старался окружить себя раболепством — и, увы, находил подходящих людей. Его появления всегда были обставлены театрально. В ответ на приглашение он не отвечал ни да, ни нет, предоставляя ждать и надеяться. В назначенный час его не бывало. Затем начинали появляться лица свиты. Я хорошо помню, как однажды, в 1905 г., в одном «литературном» доме хозяева и гости часа полтора ше­ потом гадали: придет или нет? Каждого новоприбывшего спрашивали: — Вы не знаете, будет Валерий Яковлевич? — Я видел его вчера. Он сказал, что будет. — А мне он сегодня утром сказал, что занят. — А мне он сегодня в четыре сказал, что будет. — Я его видел в пять. Он не будет. И каждый старался показать, что ему намерения Брюсова известнее, чем другим, потому что он стоит ближе к Брюсову. Наконец, Брюсов являлся. Никто с ним первый не заговаривал: ему отвечали, если он сам обра­ щался… Его уходы были так же таинственны: он исчезал внезапно. Известен случай, когда перед уходом от Андрея Белого он внезапно погасил лампу, оставив присутствующих во мраке. Когда вновь зажгли свет, Брюсова в квартире не было». Несмотря на свою формальную вежливость и показную изысканность, Брюсов любил проявить власть и одернуть всякого, проявившего хоть чуточку меньшее раболепие, чем это полагалось. Он был мастер по укрощению и запугиванию своих поклонников. Те, кому это не нра159


вилось, отходили в сторону. Другие охотно составляли послушную свиту, которой Брюсов не гнушался пользоваться для укрепления влияния и власти. С одним таким поклонником из брюсовской свиты однажды встретился Ходасевич. «Приблизительно в 1909 году я сидел в кафе на Тверском бульваре с А.И. Тиняковым, писавшим посредственные стихи под псевдонимом «Одинокий». Собеседник мой, слегка пьяный, произнес длинную речь, в конце которой воскликнул буквально так: — Мне, Владислав Фелицианович, на Господа Бога — тьфу! Был бы только Валерий Яковлевич, ему же слава, честь и поклонение! …Гумилев мне рассказывал, как тот же Тиняков, сидя с ним в Петербурге на «поплавке» и глядя на Неву, вскричал в порыве священного ясновидения: — Смотрите, смотрите! Валерий Яковлевич шествует с того берега по водам!» Сейчас можно лишь улыбнуться, читая про эти немудреные «таинства» Брюсова, восторженность и раболепие его подражателей. Но тогда, в эпоху, когда все поголовно увлекались спиритическими сеансами и верой во всякую чертовщину, эти фокусы создавали легенды.

Чем хитрец отличается от мудреца? Брюсов был одним из образованнейших людей своего времени. При всех его человеческих недостатках Брюсов не только замечательный поэт, но и выдающийся ученый-филолог, критик, историк литературы и переводчик. «Если бы мне жить сто жизней, они не насытили бы всей жажды знания, которая сжигает меня. Я готов плакать, когда думаю о том, чего я не знаю». Это уже не бахвальство, а искреннее признание. Но был ли Брюсов мудрым человеком? Умным — может быть, но мудрым — еще вопрос. Ибо не следует путать эрудицию, деловую хватку и природную хитрость с мудростью. Брюсов же был необычайно хитер. 160


Крайне ловкий от природы, он, по характеристике Гиппиус, очень хорошо владел собою: «Он отлично видел людей и знал, на сколько пуговиц перед каждым стоит застегнуться». Он умел втереться в доверие, обаять нужного человека — то бесстыдной лестью, то маленькими услугами или подарками, изучал его слабости и умел, при случае, их использовать. Вот что пишет по этому поводу Гиппиус: «…Природная сметка позволила ему выработать в отношениях с людьми особую гибкость, удивительную тонкость. Даже неглупый человек выносил из общения с Брюсовым, из беседы с ним убеждение, что действительно Брюсов всех презирает (и поделом!). Всех — кроме него. Это ведь своего рода лесть, и особенно изысканна. Бранить с кем-нибудь всех других. А Брюсов даже никогда и не «бранился»: он только чуть-чуть, прикрыто и понятно, несколькими снисходительными злыми словами отшвыривал того, о ком говорил. А тот, с кем он говорил, незаметно польщенный брюсовским «доверием», уже начинал чувствовать себя его сообщником. Очень действенный прием с людьми пусть и неглупыми, но не особенно тонкими». Еще одна хитрость — манера подавать руку. «Она производила странное действие, — вспоминал Ходасевич. — Брюсов протягивал человеку руку. Тот протягивал свою. В ту секунду, когда руки должны были соприкоснуться, Брюсов стремительно отдергивал свою назад, собирал пальцы в кулак и кулак прижимал к правому плечу, а сам, чуть-чуть скаля зубы, впивался глазами в повисшую в воздухе руку знакомого. Затем рука Брюсова так же стремительно опускалась и хватала протянутую руку. Пожатие совершалось, но происшедшая заминка, сама по себе мгновенная, вызывала длительное чувство неловкости. Человеку все казалось, что он както не вовремя сунулся со своей рукой. Я заметил, что этим странным приемом Брюсов пользовался только на первых порах знакомства и особенно часто применял его, знакомясь с начинающими стихотворцами, с заезжими провинциалами, с новичками в литературе и в литературных кругах». 161


Но на всякого мудреца довольно простоты. Иногда чувство меры ему явно отказывало. Осень 1905 года. В палате психиатрической лечебницы доктора Усольцева уже тяжелобольной Михаил Врубель пишет знаменитый портрет Валерия Брюсова. Че­ ловек, изображенный на полотне, притягивает взгляд: гордая отстраненность лица, строгие очертания темного сюртука, скрещенные по-наполеоновски руки… «Портрет поэта-завоевателя» — так назвал эту картину Максимилиан Волошин. Брюсов не просто оценил портрет, он им гордился. «После этого портрета, мне других не нужно. И я часто говорю, полушутя, что стараюсь остаться похожим на свой портрет». Говорил он это, возможно, полушутя, зато старался соответствовать образу, созданному сумасшедшим художником, очень даже всерьез. «Помню, — вспоминала Тэффи, — поставили у Комиссаржевской «Пелеаса и Мелисанду» в переводе Брюсова. Брюсов приехал на премьеру и во время антрактов стоял у рампы лицом к публике, скрестив на груди руки, в позе своего портрета работы Врубеля. Поза, напыщенная, неестественная и для театра совсем уж неуместная, привлекала внимание публики, не знавшей Брюсова в лицо. Пересмеиваясь, спрашивали друг друга: «Что означает этот курносый господин?» Ожидавший оваций Брюсов был на Петербург обижен».

Брюсов и Бальмонт Сборник Tertia Vigilia Брюсов посвятил Константину Бальмонту. Посвящение гласит: «Сильному от сильного». В стихотворении «К портрету К.Д. Бальмонта» своего друга и учителя он характеризует внешне так: «Угрюмый облик, каторжника взор», а внутренне аттестует и того лучше: «Но я в тебе люблю — что весь ты ложь». Бедный Бальмонт! Всегда любивший слушать восторги в свой адрес, он и не заметил, что у этого не в меру восторженного юноши неблагодарная душа. 162


В 1894 году Брюсов познакомился с Константином Бальмонтом — тоже начинающим поэтом, хотя на шесть лет его старше. Много лет спустя, уже в эмиграции, Бальмонт писал: «Я вспоминаю ласково еще одного юного поэта тех дней (1894—1895), Валерия Брюсова. Его па­ радоксальность крепила и радовала мою собственную парадоксальность. Его огромная любовь к стиху и вообще художественному и умному слову меня привлекала к нему, и мы года три были неразлучными друзьями-братьями». Брюсов же в дневниках 90-х, наедине с собой, отзывался о Бальмонте с явной долей неприязни, хотя на людях называл его другом и братом. Ходасевич говорит об этом так: «Его неоднократно подчеркиваемая любовь к Бальмонту вряд ли может быть названа любовью. В лучшем случае это было удивление Сальери перед Моцартом». Брюсов инстинктивно чувствовал, что творческий потенциал друга превосходит его собственный, и смертельно боялся, что тот займет облюбованное им место главы новой школы. Но чувств своих не открывал. Внешне на первых порах Брюсов признавал первенство Бальмонта, но втайне уже подумывал о том, как свести его с дистанции. Андрей Белый вспоминал, когда, «провожая Бальмонта в далекую Мексику, встал он с бокалом вина и, протягивая над столом свою длинную руку, скривясь побледневшим лицом, он с нешуточным блеском в глазах дико выорнул: «Пью, чтоб корабль, относящий Бальмонта в Америку, пошел ко дну». Как говорится, «говорите правду и никто вам не поверит». В конечном итоге с Бальмонтом все так и вышло, как хотел Брюсов». Когда их пути окончательно разойдутся — один уедет за границу, другой останется в России, Брюсов станет публично поносить имя своего давнего друга. Жена Бальмонта, Екатерина Андреева, вспоминала, как однажды писала ему за границу «о какой-то некрасивой выходке Брюсова в печати относительно Бальмонта и предлагала разоблачить клевету. «Стоит ли? — ответил мне Бальмонт. — Когда же волки разумели пожираемых ими? И когда же тупая ограниченность поймет высокую полет163


ность? Я к Валерию ничего не чувствую, кроме любви за его юный лик времен «Безбрежности» и «Горящих зданий» и кроме человеческой жалости к загубленной жизни, все время шедшей по ложным путям».

Брюсов и Бунин Почти так же развивались отношения Брюсова с Буниным. И здесь Брюсов умело использовал имя популярного поэта и писателя ради собственной славы. Бунин тоже познакомился с Брюсовым в середине 90-х, и познакомил их Бальмонт. Вот как описывает это Бунин: «Я увидел молодого человека с довольно толстой и тугой гостинодворческой (и широкоскуло-азиатской) физиономией. Говорил этот гостинодворец, однако, очень изысканно, высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и все время сентенциями, тоном поучительным, не допускающим возражений. Все было в его словах крайне революционно (в смысле искусства), — да здравствует только новое и долой все старое! Он даже предлагал все старые книги до­ тла сжечь на кострах, «вот как Омар сжег Александрийскую библиотеку!» — воскликнул он. Но вместе с тем для всего нового у него уже были жесточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшие отступления от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах». Отношения между Брюсовым и Буниным поначалу были дружескими, и Брюсов даже называл Бунина в числе «самых ярых распространителей» своих стихов. Благодаря поддержке Бунина он впервые смог опубликовать свои произведения в периодической печати — в 1899 г., в одесской газете «Южное обозрение». Но как только необходимость в распространителях отпала, Брюсов заявил Бунину, что его собственные стихи никого не интересуют. Такого отношения Бунин, естественно, не простил. Подобное поведение совсем не красит образ Брюсова. Но водились за ним и более тяжкие грехи. Например, 164


предательство. Жертвой его оказался один из ближайших друзей — Владислав Ходасевич. Вот что он рассказывает: «В марте 1920 г. я заболел от недоедания и от жизни в нетопленом подвале. Пролежав месяца два в постели и прохворав все лето, в конце ноября я решил переехать в Петербург, где мне обещали сухую комнату. В Петербурге я снова пролежал с месяц, а так как есть мне и там было нечего, то я принялся хлопотать о переводе моего московского писательского пайка в Петербург. Для этого мне пришлось потратить месяца три невероятных усилий, при чем я все время натыкался на какое-то невидимое, но явственно ощутимое препятствие. Только спустя два года я узнал от Горького, что препятствием была некая бумага, лежавшая в петербургском академическом центре. В этой бумаге Брюсов (в то время исполнявший должность цензора большевистской печати. — А. К.) конфиденциально сообщал, что я — человек неблагонадежный». «Примечательно, — горько иронизирует Ходасевич, — что даже «по долгу службы» это не входило в его обязанности».

Некрофил Некрофилия в переводе с греческого означает по­ ловое извращение, заключающееся в половом влечении к трупам. Некрофилия — или последствие повреждения мозга (например, после тяжелой физической или пси­ хической травмы), или же — врожденное качество, по­ лученное в результате сбоя на уровне генов в момент формирования плода. Внешние признаки вырождения описаны многими антропологами: косноязычие, лопо­ ухость, редкие зубы, свисающие веки, большое количество родимых пятен и так далее. Внутренние — выражаются в различного рода сексуальных отклонениях — от импотенции и эксгибиционизма до так называемой «нетрадиционной половой ориентации», ското- и труположства. Есть и несексуальные признаки — ничем не обо165


снованный пессимизм, постоянная демонстрация крайних чувств — одержимости, нетерпимости, паники, резкие перепады в настроении, мания величия, мания преследования (и все прочие клинические мании), интерес ко всему, что связано со смертью. К чему, спрашивается, такое длинное объяснение? И при чем здесь Брюсов? При том, что многие современники считали его некрофилом. Вообще, поразительно: если внимательно взглянуть на так называемых декадентов-символистов, обнаружится интересная вещь. Все они, почти без исключения, в своем творчестве без меры эксплуатировали две темы — эротики, граничащей с порнографией, и смерти: вы нигде не отыщете столько половых актов и разных способов совокупления, кладбищ, трупов и самоубийц, как в их стихах и прозе. Они не просто интересуются смертью. Они ее воспевают! И вот совпадение! Почти все они, как выясняется, страдали в жизни разного рода сексуальными отклонениями — от полной импотенции до однополой любви: Сологуб, Блок, Мережковский, Кузмин, Городецкий, Гип­ пиус, Минский, Белый, Волошин... Многие из них (за исключением разве что троих — Гиппиус, Брюсова и Блока) грешили жутким косноязычием, не выговаривали не только букву «р», но и по нескольку согласных сразу. Тэффи потешалась, заставляя одного поэтика-декадента, не выговаривавшего букву «л», декламировать известный шедевр Сологуба: И два глубокие бокала Из тонко-звонкого стекла Ты к светлой чаше подставляла И пену сладкую лила. Лила, лила, лила, качала Два темно-алые стекла. Белей лилей, алее лала Бела была ты и ала...

У «поэтика» получалось: «Бевей вивей, авее вава Бева быва ты и ава…» 166


Собиратель разных способов… самоубийств Но вернемся к Брюсову. Он не был гомосексуалистом, проблем с произношением у него также не было. Да и черты лица не обнаруживали в нем каких-то вырожденческих примет. Возможно, вся его некрофилия — лишь следование модному течению. Единственное, что смущает, — необычный для энергичного и деятельного человека, каким был Брюсов, холод, веющий от его стихов и прозы. По этому поводу Гиппиус писала: «Прославление так ­называемой любовной страсти, эротика, годится во все времена. Мертвенный холод Брюсова в этой области достаточно ощутим и в стихах. Но в прозе, где труднее спрятаться, он без меры, с отчаяньем, подчеркивая «любовные» сцены, делает их почти… некрофильскими. Кстати сказать, ни у кого нет такого количества «некрофильских» стихов, как у Брюсова». Так, например, его «Баллады» содержат описание едва ли не всех сортов сладострастия. Тут вам и влюбленный раб, прикованный к ложу, на котором ласкают другого мужчину, тут и безумно-страстные римские проститутки-царевны, предлагающие себя неизвестному путнику, тут и апофеоз лесбийской любви, тут и страсть отца к дочери, и сладострастные свидания узника и узницы, разделенных решеткою, и так далее… Малоизвестный факт: в шесть лет Брюсов написал собственное… завещание. Маленький некрофил или маленький нарцисс, желающий, чтобы на него обратили внимание? Еще факт из той же области: для сборника «Все напевы» Брюсов написал целый цикл стихотворений о… разных способах самоубийства. После выхода книги в свет он «старательно расспрашивал знакомых, не известны ли им еще какие-нибудь способы, «упущенные» в его каталоге». Еще один факт, вернее, случай, произошедший на «среде» Вячеслава Иванова. Рассказывает Гиппиус: «На «средах» было заведено, читает ли признанный поэт или начинающий, слушатели, поочередно, тут же высказывают свое мнение. В критике не стеснялись, резкости даже 167


преувеличивали. Но она касалась главным образом формы. И выходило, что профессионалы критиковали молодых, обижаться было некому. Сологуб сидел неподвижно и говорил мало. Кажется, он ничего не читал. А Брюсов, когда до него дошла очередь, прочел целый цикл… некрофильских стихотворений. Содержание в первую минуту удивило даже и собравшихся смелых новаторов. Но скоро все оправились, и стихи, прочитанные «дерзновенно», высоким брюсовским тенором и по-брюсовски искусно сделанные, вызвали самые комплиментарные отзывы. Дошло до Сологуба. Молчит. И все молчат. Хозяин, со сладкой настойчивостью, повторяет свою просьбу «к Федору Кузьмичу — высказаться». Еще секунда молчанья. Наконец — монотонный и очень внятный, особенно при общей тишине, ответ Сологуба: — Ничего не могу сказать. Не имею опыта. Эти ядовитые, особенно по тону, каким были сказаны, слова были тотчас же затерты смехом, не очень удачными шутками, находчивостью хозяина… Но Брюсов, я думаю, их почувствовал — и не забыл».

Единственная женщина Один из современников сказал о Брюсове: «Он не любил людей, потому что прежде всего не уважал их». Эта нелюбовь распространялась на всех, в том числе и на женщин. Не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему «припадать на ложе». Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Кажется, больше всего на свете он любил самого себя и литературную славу. Даже составляя любовные записки, он не забывал прямо или косвенно напомнить о том, что он — Бог, а тот, кому адресовалась записка, — скромная прихожанка в его церкви, до которой он, по своему великодушию, нисходит. Его письма, посвященные жен168


щинам, полны высокопарной патетики и демонизма. Бальмонт впоследствии вспоминал забавный случай периода их дружбы, когда Брюсов перепутал конверты и прислал ему письмо, предназначавшееся очередной возлюбленной, в котором демонизм соседствует с «гостинодворством»: «Маня! Моя любимая! Мысль о тебе как палящий ветер Африки. Приходи в субботу: я именинник!..» Прямо как в школьной шутке: «Кто здесь сидит — того люблю. Кладите в парту по рублю!» В 1897 году Брюсов женился на Иоанне Матвеевне Рунт, служившей в их доме гувернанткой его сестер. Его пленило, что молоденькая гувернантка героически защищала его рукописи от посягательств няни Секлетиньи, наводившей в доме порядок. В выборе жены Брюсов не ошибся. Иоанна Матвеевна с благоговением относилась к литературным трудам мужа и после его смерти на долгие годы стала главным хранителем его творческого наследия. Заполнявшиеся после женитьбы страницы его дневника производят наиболее человечное впечатление из всего написанного Брюсовым. Вот запись от 2 октября 1897 года. «Недели перед свадьбой не записаны. Это потому, что они были неделями счастья. Как же писать теперь, если свое состояние я могу определить только словом «блаженство»? Мне почти стыдно делать такое признание, но что же? Так есть». «Жена его, — вспоминала Гиппиус, — маленькая женщина, необыкновенно обыкновенная. Если удивляла она чем-нибудь, — то именно своей незамечательностью». Но она — «единственная женщина, которую во всю жизнь Брюсов любил». Она была единственная, с кем Брюсов говорил просто и ласково.

Собственный памятник важнее чьей-то жизни Ну а что же другие женщины, которых в его жизни, если верить его же подсчетам, было четырнадцать? Участь этих «случайных цветов», как он их называл, была незавидна. 169


В 1892 году он влюбился в очаровательную девушку, невесту своего знакомого — Елену. И увел ее от него. А затем бросил. Когда девушка вдруг заболела оспой и вскоре умерла, он тотчас же кинулся… сочинять стихи — о своей трагической любви. В 1903 году Брюсов познакомился с Ниной Петровской — женой владельца издательства «Гриф» С. Соколова и, «по совместительству», любовницей его друга, Андрея Белого. Вспыхивает роман. Но не на троих — ради Брюсова Петровская уходит от мужа и прогоняет любовника. Но Брюсов, «отдав дань Эросу», вовсе не собирается покидать свою жену. Он просит Петровскую оставить его в покое. Далее — со слов Брюсова. Однажды на публичной лекции Андрея Белого «подошла ко мне одна дама (имени ее не хочу называть), вынула вдруг из муфты браунинг, приставила мне к груди и спустила курок. Было это во время антракта, публики кругом было мало, но кое-кто все же оказался рядом и обезоружил террористку». Террористкой оказалась Нина Петровская. Одна из свидетельниц несостоявшегося кровопролития Л.Д. Рындина пишет: «Роман Нины Петровской с Брюсовым становился с каждым днем все трагичнее. Нина грозила самоубийством, просила ей достать револьвер. И как ни странно, Брюсов ей его подарил. Но она не застрелилась, а, поспорив о чем-то с Брюсовым, выхватила револьвер из муфты, направила его на Брюсова и нажала курок. Но… револьвер дал осечку… Потом этот маленький револьвер был долго у меня». Нина Петровская уехала за границу, жила впроголодь, писала слезные письма Горькому с просьбой подыскать ей работу, хоть какую («Я хочу работы, работы, работы, — какой бы то ни было»). Однажды, рука ее потя­ нулась к газовому кранику… Когда соседи обнаружили резкий запах, доносящийся из ее квартиры, было уже поздно… Главным для Брюсова всегда оставалась поэзия. Умирая, он успел выговорить коченеющими губами: «Мои стихи…» — и смолк, не закончив мысли. Восемнадцатью года­ 170


ми ранее, в одном из писем Нине Петровской он объяснил свою холодность: «Поэзия для меня — все! Вся моя жизнь подчинена только служению ей; я живу — поскольку она во мне живет, и когда она погаснет во мне, умру. Во имя ее — я, не задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою любовь, самого себя». В справедливости этих слов Нина Петровская убедилась на собственном опыте: «Для одной прекрасной линии своего будущего памятника он, не задумываясь, зачеркнул бы самую дорогую ему жизнь». Что, собственно, Брюсов и сделал.

Преступник «Быть может, все в жизни лишь средство Для яркопевучих стихов...» Это двустишие Брюсова могло бы служить эпиграфом к трагедии, в которой он сыграл самую неприглядную роль. Об этой истории рассказывает один из ее участников — Владислав Ходасевич. «В начале 1912 года Брюсов познакомил меня с начинающей поэтессой Надеждой Григорьевной Львовой, за которой он стал ухаживать вскоре после отъезда Нины Петровской. …Надя Львова была не хороша, но и не вовсе дурна собой. Родители ее жили в Серпухове; она училась в Москве на курсах. Стихи ее были очень зелены, очень под влиянием Брюсова. Вряд ли у нее было большое поэтическое дарование. Но сама она была умница, простая, душевная, довольно застенчивая девушка… Мы с ней сдружились. Она всячески старалась сблизить меня с Брюсовым, не раз приводила его ко мне, с ним приезжала ко мне на дачу. Разница в летах между ней и Брюсовым была велика. Он конфузливо молодился, искал общества молодых поэтов. Сам написал книжку стихов почти в духе Игоря Северянина и посвятил ее Наде… С ней отчасти повторилась история Нины Петровской: она никак не могла примириться с раздвоением Брюсова — между ней и домашним очагом. С лета 1913 г. она стала очень грустна. Брюсов систематически приучал ее к мыс171


ли о смерти, о самоубийстве. Однажды она показала мне револьвер — подарок Брюсова… В конце ноября, кажется — 23 числа, вечером, Львова позвонила по телефону к Брюсову, прося тотчас приехать. Он сказал, что не может, занят. Тогда она позвонила к поэту Вадиму Шершеневичу: «Очень тоскливо, пойдемте в кинематограф». Шершеневич не мог пойти — у него были гости. Часов в 11 она звонила ко мне — меня не было дома. Поздним вечером она застрелилась. Об этом мне сообщили под утро. Через час ко мне позвонил Шершеневич и сказал, что жена Брюсова просит похлопотать, чтобы в газетах не писали лишнего. Брюсов мало меня заботил, но мне не хотелось, чтобы репортеры копались в истории Нади. Я согласился поехать в «Русские Ведомости» и в «Русское Слово». Надю хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный, метельный день. Народу собралось много. У открытой могилы, рука об руку, стояли родители Нади, приехавшие из Серпухова, старые, маленькие, коренастые, он — в поношенной шинели с зелеными кантами, она — в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке. Никто с ними не был знаком. Когда могилу засыпали, они как были, под руку, стали обходить собравшихся. С напускною бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили. За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали. Когда они приблизились ко мне, я отошел в сторону, не смея взглянуть им в глаза, не имея права утешать их. Сам Брюсов на другой день после Надиной смерти бежал в Петербург, а оттуда — в Ригу, в какой-то санаторий. Через несколько времени он вернулся в Москву, уже залечив душевную рану и написав новые стихи, многие из которых посвящались новой, уже санаторной «встрече»... На ближайшей среде «Свободной Эстетики», в столовой Литературно-художественного Кружка, за ужином, на котором присутствовала «вся Москва» — писатели с женами, молодые поэты, художники, меценаты и меценатки, — он предложил прослушать его новые стихи. Все 172


затаили дыхание — и не напрасно: первое же стихотво­ рение оказалось декларацией. Не помню подробностей, помню только, что это была вариация на тему «Мертвый, в гробе мирно спи, Жизнью пользуйся живущий», а каждая строфа начиналась словами: «Умершим — мир!» Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям. Брюсов приостановил чтение. На меня зашикали: все понимали, о чем идет речь, и требовали, чтобы я не мешал удовольствию. За дверью я пожалел о своей поездке в «Русское Слово» и «Русские Ведомости».

В погоне за должностями «Я хочу жить, чтобы в истории всеобщей литературы обо мне было две строчки. И они будут!» Многое из того, к чему так жадно стремился Брюсов, было достигнуто. Но какой ценой? Однажды Надежда Львова сказала ему о каких-то его стихах, что они ей не нравятся. Брюсов оскалился: — А вот их будут учить наизусть в гимназиях, а таких девочек, как вы, будут наказывать, если плохо выучат. «Нерукотворного» памятника в человеческих сердцах он не хотел. Ему хотелось увековечиться — черным по белому — двумя строчками в истории литературы, плачем ребят, наказанных за незнание Брюсова, и — бронзовым истуканом на родимом Цветном бульваре. Брюсов всегда старался быть на виду и на слуху. Умел, как никто, предугадать завтрашние перемены — в моде ли, литературе, в обществе — и быстро подстроиться под них. «Еще не была запрещена за контрреволюционность русская орфография, — писала Гиппиус, — как Брюсов стал писать по большевистской и заявил, что по другой печататься не будет. Не успели уничтожить печать, как Брюсов сел в цензора, — следить, хорошо ли она уни­ чтожена, не проползет ли… какая-нибудь негодная большевикам контрабанда. Чуть только пожелали они сбросить с себя «прогнившие пеленки социал-демократии» и 173


окрестились «коммунистами», — Брюсов поспешил издать брошюру «Почему я стал коммунистом»…» Дальше — больше. Маяковский на виду? Брюсов выступает с лекцией о поэзии Пушкина, в которой отмечает, что ему, Брюсову, Пушкин больше не нужен, он — «средство негодное». Почему? Потому что Пушкин не мог найти созвучий, соответствующих русскому языку: их, оказывается, нашел Маяковский. Отдав столько лет бешеной погоне за славой, Брюсов загнал самого себя. Тяжело быть угодником на старости лет. Тем более человеку равнодушному, когда-то признавшемуся: «и все моря, все пристани я не люблю равно». Тем более перед комиссарами — людьми, которых когда-то он брезгливо именовал чернью. Во время Гражданской войны и сразу после нее Брюсов, стремясь обезопасить себя от голода и нужды, а главное, от подозрения в неблагонадежности, нахватал себе всевозможных должностей. Был заведующим Московской книжной палатой, Отделом научных библиотек, Отделом Лито НКП, Охобром (Отделом художественного образования), Главпрофобром и др. Работал также в Гос­ издате, в Фотокиноотделе, Наркомземе и др. Совмещал какое-то «высокое» назначение по Наркомпросу с не менее «важной» должностью в Гуконе — в… Главном управлении по коннозаводству! В конце концов его ладья, равно не любившая все моря и пристани, начала потихоньку тонуть. Он стал курить, пристрастился к морфию, стал неопрятным и нервным. Последние силы потратил на хлопоты о присвоении ему — по случаю грядущего юбилея — ордена Красного Знамени. Большевики, взвесив все заслуги юбиляра, дали ему… почетную грамоту ВЦИК. И еще — присвоили Литературному институту его имя. Брюсов умер 9 октября 1924 года в Москве. В Париже, в «Русской газете» на это известие откликнулся Саша Черный: «О грехопадении Брюсова писали за последнее время немало. В самом деле странно: индивидуалист, изысканный эстет, парнасский сноб, так умело имитировавший поэта, парящего над чернью, и вдруг такая бесславная карьера… 174


Красный цензор, вырывающий у своих собратьев последний кусок хлеба, вбивающий осиновый кол в книги, не заслужившие в его глазах штемпеля советской благонадежности. Это была, увы, не тютчевская цензура, не «почетный» караул у дверей литературы, а караул подлинно арестантский, тяжкое и низкое ремесло угнетателя духа. Свой бил своих. Приблизительно такое же дикое и незабываемое зрелище, как еврей, организующий еврейские погромы».

«Герой труда» Неужели так уж совсем и не было в Брюсове ничего душевного, человеческого? Ведь не был же он совершенным негодяем! — воскликнет справедливый читатель. Что ж, наверное, не был. Просто эти черты почему-то лучше других сохранились в памяти его современников. В их письмах, воспоминаниях и дневниках Брюсов, за редким исключением, предстает человеком непомерного честолюбия, для которого все и вся — только средство. Если для читателя это грех — а для меня это грех несомненный, то насколько он страшен и заслуживает осуждения, пусть каждый решает для себя сам. Но давайте, справедливости ради, попробуем отметить хоть что-то светлое в этой серой личности. По известной формуле Конфуция, из семи главных достоинств настоящего мужчины у Брюсова отсутствовали пять: ум, щедрость, великодушие, справедливость и смелость. В наличии имелись лишь два достоинства: воля и честолюбие. И если перебор по части воли не только простителен, но и похвален, то, что касается честолюбия, у Брюсова оно больше напоминает тщеславие. Воля — вот за что безусловно можно уважать Брюсова. Именно благодаря ей он, человек невысокого литературного дарования, сумел добиться и славы, и признания, и уважения — как поэт, писатель и переводчик. Целенаправленный труд сотворил в истории немало чудес. Брюсов — одно из них. Известно, как работал Брюсов: работа давалась ему тяжело, он не творил, а «высиживал» стихи. 175


Возможно, он не знал, что такое вдохновение. Зато вменил себе в обязанность ежедневно писать определенное количество стихотворений и прозы. А также — непременно прочесть энное количество страниц книг и журналов. И если «дневная норма» была не выполнена, работал ночью, засиживаясь часто до утра. Проведя за работой всю ночь, он вставал из-за стола, умывался, спешно завтракал и… шел в редакцию — снова работать! Недаром Марина Цветаева назвала его «Героем труда». В этой почти оскорбительной для поэта характеристике есть и скрытое уважение. Любопытно, что уже через десять лет, набив руку на тяжелом, повседневном «высиживании» рифм, этот «герой труда» уже мог за час, на спор, написать дюжину сонетов, безукоризненных по форме и вполне приличных по содержанию. Благодаря колоссальной трудоспособности Брюсов смог совершить невозможное: пройти путь от наивного и малопримечательного поэта-графомана до настоящего профессионала высшей пробы. По части знания поэзии, ее разнообразных форм и техники ему нет равных в русской литературе. Это признавали все, в том числе и лучший, по мнению многих, поэт Серебряного века Александр Блок, который писал в письме к Брюсову: «Каждый вечер читаю «Urbi et orbi»… У меня в голове груды стихов, но этих я никогда не предполагал возможными… Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно». Отдадим же должное поэту Валерию Брюсову: свое место на золотой полке русской литературы он занимает по праву. Он его честно заработал.

«Спеши!» На закате лет принято подводить итоги, делать какието выводы. Иногда — просто прозревать. Осень — пора мудрости. Что же Брюсов? «Вот он сидит в столовой за 176


столом. Без перерыва курит… (это Брюсов-то!), и руки с неопрятным ногтями (это у Брюсова-то!) так трясутся, что он сыплет пеплом на скатерть, в стакан с чаем, потом сдергивает угол скатерти, потом сам сдергивается с места и начинает беспорядочно шагать по узенькой столовой. Лицо похудело и потемнело, черные глаза тусклы — а то вдруг странно блеснут во впадинах. В бородке целые седые полосы, да и голова с белым отсветом. В нем такое напряженное беспокойство, что самому становится беспокойно рядом с ним». В конце жизни он взял на воспитание маленького племянника жены. Было странно видеть в нем, «холодном и расчетливом дельце», такую нежную привязанность. Каждый вечер он возвращался домой, нагруженный сластями и игрушками, и, расстелив ковер, подолгу играл с мальчиком на полу… Цветаева в своих воспоминаниях приводит один из рассказов поэтессы Адалис о Брюсове: «У В.Я. есть приемыш, четырехлетний мальчик, он его нежно и трогательно любит, сам водит гулять и особенно любит все ему объяснять по дороге. «Вот это называется фронтон. Повтори: фронтон». — «Фронтон». — «А эта вот колонна — дорическая. Повтори: дорическая». — «Дорическая». — «А эта вот, завитком, ионический стиль. Повтори!» — «Ионический». И т. д. и т. д. И вот, недавно, — он мне сам рассказывал — собачка навстречу, с особенным каким-то хвостом, закорючкой. И мальчик Брюсову: «А эта собачка — какого стиля? Ионийского или дорийского?» Что же это — во взгляде старого, смертельно уставшего волка вдруг проглянуло что-то человеческое? Или, может, истерся и разорвался наконец тот стальной обруч, что все время сжимал его сердце? Рассказывают, что во время похорон Брюсова, по дороге на кладбище всем студентам раздавали маленькую книжку — последнюю книжку его стихотворений «Меа», что значит: «Спеши!» По странной иронии судьбы она вышла из печати в день похорон Брюсова — 12 октября, когда спешить автору книжки было уже некуда. 177


…Есть у Брюсова прекрасное стихотворение — перевод из армянского поэта Дживани. Эти простые и одновременно цепляющие строки, такие непохожие на все, что создано Брюсовым, могли бы, наверное, в качестве эпитафии — завета и напоминания потомкам — украсить ту холодную мраморную плиту, что укрывает сегодня его останки. Как дни зимы, дни неудач недолго тут: придут-уйдут. Всему есть свой конец, не плачь! — Что бег минут: Придут-уйдут. Весь мир: гостиница, Дживан, а люди — зыбкий караван! И всё идет своей чредой: любовь и труд, — придут-уйдут!


«Он влюблялся во всех хорошеньких женщин. И нехорошеньких — тоже…» БУНИН

Недоступный Первый русский писатель, удостоенный Нобелевской премии. Последний классик русской литературы. Иван Алексеевич Бунин. Бунина нельзя отнести к числу писателей, пользующихся всеобщей любовью и популярностью. И вовсе не потому, что он плох. Скорее, наоборот — именно потому, что слишком хорош. Недоступно высок для толпы, которая, как известно, всегда выбирает по себе — что-то среднее, то, что ей доступнее и понятнее. Популярность — еще не синоним качества. Качество же бунинских произведений (во всяком случае, 179


большей ее части) — настоящей высшей пробы. Во всей мировой литературе не найти столь безукоризненных, филигранно отточенных, почти осязаемых страниц, какие мы находим у Бунина. Ниспровергатель авторитетов Лев Толстой говорил о прозе Бунине: «Так написано, что и Тургенев не написал бы так, а уж обо мне и говорить нечего». Горький охарактеризовал его так: «Талант, красивый, как матовое серебро». Бунин всю жизнь считал себя прежде всего поэтом и лишь потом писателем. Но именно проза принесла ему мировую известность. Изысканная, сочная, душистая, она — вот уж где парадокс! — явилась и главным источником его огорчений.

«Вы, наверное, из флотских будете?» Бунин не умел выдумывать. Сочинить какой-нибудь хитро сплетенный сюжет было выше его сил. Он мог писать лишь о том, чему был сам свидетель или участник. Так или иначе, но в основе всего написанного им — собственный жизненный опыт, переложенный на язык впечатлений. Да и какие могут быть приключения у человека, который от сидячего образа жизни нажил геморрой? Поэтому и приходилось терпеть от собратьев по перу резкую, порой уничижительную критику. Лев Толстой, например, прочтя один из ранних рассказов Бунина, возмущался: «Сначала превосходное описание природы — идет дождик… А потом девица — мечтает о нем, и все это: и глупое чувство девицы, и дождик — все это нужно только для того, чтобы Бунин написал рассказ. Как обыкновенно, когда не о чем говорить, говорят о погоде, так и писатели: когда писать нечего, о погоде пишут, а это пора оставить. Ну шел дождик, мог бы и не идти с таким же успехом. Я думаю, что все это в литературе должно кончиться. Ведь просто читать больше невозможно!» Бунин, слыша подобную критику со всех сторон, сокрушался: «Кажется, не было писателя, который так убого начинал, как я!» Но Чехов его успокоил: «Ах, что вы! 180


Это же чудесно — плохо начать! Поймите же, что если у начинающего писателя сразу выходит все честь честью, ему крышка, пиши пропало!» Спустя много лет, проживая в Париже, Бунин люто обидится на статью Зинаиды Гиппиус, которая назовет его творчество «описательством». Однажды вместе со своим спутником, знакомым журналистом, он сядет в такси. «Не разглядев, что шофер русский, — рассказывает Валентин Лавров, биограф Бунина, — Иван Алексеевич начал «костить» Гиппиус, не стесняя себя в выражениях. Когда пришла пора выходить, шофер вдруг повернулся к Бунину: «Простите, сударь, вы, наверное, из флотских будете?» Бунин ледяным тоном ответил: «Нет, любезный, я всего лишь академик по разряду изящной словесности». Шофер вполне оценил «шутку» — он от души смеялся: — Действительно, «изящная словесность»!»

«Встал на колени и поцеловал землю…» Бунин отличался одним редким, почти чудесным даром — обладал сверхразвитыми, почти звериными зрением, слухом, обонянием. В этом даре скрыт, быть может, главный секрет его писательского таланта. Цитата из дневника: «Я как-то физически чувствую людей. Я все физически чувствую… Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и как остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!» Его зрение было настолько острым, что он мог «разглядеть звезды, видимые другими лишь в телескоп». Поражал и чуткостью слуха: «Бывало, скажу своим: скоро к крыльцу подъедут такие-то! Мне сначала не верили, потом убедились — я за несколько верст не только мог слышать звон колокольчиков, но даже по их звуку определить — кто именно едет». Что касается обоняния, то оно было просто фантастическим. «Раз со мной такой случай был, — вспоминал Бунин. — Поехали мы с моей первой женой Аней Цакни к ее друзьям, на дачу под Одессой. Выхожу в сад вечером 181


и чувствую — тонко, нежно и скромно, сквозь все пьянящие, роскошные запахи южных цветов, тянет резедой. — А у вас тут и резеда, — говорю хозяйке. А она меня на смех подняла. — Никакой резеды нет! Розы, олеандры, акации и мало ли что еще, но только не резеда. Хоть у вас и нюх, как у охотничьей собаки, а ошибаетесь, Ваня. Спросите садовника. — Пари предлагаю — на 500 рублей! — заявил я. Моя жена возмутилась: — Зачем тебе это надо? Ведь проиграешь как пить дать. Но пари все же состоялось. И я выиграл его. Всю ночь до зари во всех клумбах — а их было много — искал. И нашел-таки резеду, спрятавшуюся под каким-то листом. И как я был счастлив. Встал на колени и поцеловал землю, в которой она росла. До резеды даже не дотронулся, не посмел, такой она мне показалась девственной, невинной и недоступной. Я плакал от радости».

Если бы Ванька стал Филькой… Как гласит русская поговорка, «у всякой пташки свои замашки». Одна из «замашек» Ивана Алексеевича — терпеть не мог букву «Ф»… «Мне даже выводить на бумаге ее неприятно и трудно! — признавался он. — В моих писаниях вы не найдете ни одного действующего лица, в имени которого попадалась бы эта громоздкая буква. Почему? Сам не знаю». Возможно, поводом к такой неприязни послужил случай с крещением Бунина. «Меня при крещении чуть не нарекли Филиппом. В последнее мгновение спасла меня нянька. Священник уже стоял у купели, нянька прибежала к матери: — Это что делают! Разве для барчука это имя? У нас плотник пропойца тоже Филипп! Думать было некогда. Второпях назвали меня первым пришедшим в голову именем — Иваном, хотя это тоже не слишком изысканно… Представляете, если бы это случилось — я бы назывался бы «Филипп Бунин». Тьфу, как 182


«филипповская булочка»! Из-за такого гнусного созвучия я, вероятно, и печататься никогда бы не стал». Хотя, по его же признанию, могло быть и хуже. «Наш древний род значится в шестой родословной книге дворянства. Но как-то гулял я по Одессе и наткнулся на вывеску «Пекарня Сруля Бунина». Каково!»

«Лгут только лакеи!» Иван Алексеевич никогда не лгал. Даже в детстве. Это может показаться преувеличением, но это факт, подтверждаемый всеми. «Лгут только лакеи!» — с брезгливостью говорил он. Всякий, кто хотя бы однажды был уличен им во лжи, навсегда терял его расположение. Исключений из этого правила у него не было. Когда же близкие «вразумляли» его, что нельзя, мол, быть таким беспардонным, он презрительно отвечал: «Я не червонец, чтобы всем нравиться!» Еще одно качество, вызывающее уже не удивление, а восхищение, — необыкновенное чувство собственного достоинства. Когда Бунин приехал в Стокгольм (получать Нобелевскую премию), его простота и одновременно умение держать себя с достоинством снискали ему всеобщую любовь и уважение. На церемонии вручения его приветствовали стоя: еще ни один лауреат не пользовался таким успехом. Россия могла гордиться своим сыном! Бунин — образцовый аристократ, причем по духу, а не воспитанию или образу жизни. Поразительно, что этот умнейший человек своего времени, академик, не смог — «по неспособности», как заявляли учителя — даже окончить гимназию! Всему, что он, «второгодник», умел и знал, он научился сам…

Неприкасаемый Маяковский Многие современники Бунина отмечали, что рядом с ним они невольно начинали вести себя более сдержанно и уважительно — настолько сильна была аура его духов183


ного благородства. Сам же писатель, будучи по-хорошему гордым и смелым, совершенно терялся перед откровенным хамством. Просто впадал в ступор. Его тонкая натура не способна была адекватно реагировать на грубость. Однажды он присутствовал на торжественном банкете по случаю открытия выставки финских художников. Бунин сидел на конце стола, между Горьким и финским живописцем Галленом. Как вдруг появился Маяковский — в эпатажной желтой кофте с ярким бантом на шее. «И начал Маяковский с того, — с каким-то физическим содроганием вспоминал Бунин, — что без всякого приглашения подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза — так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу…» Да и сам Бунин, по воспоминаниям других участников банкета, воззрился на Маяковского так, что Горький, взглянув на приятеля, прыснул со смеха — да так, что… макнул носом в тарелку с соусом. «Вы меня, очевидно, ненавидите?» — спросил Маяковский Бунина. «Нет! — с откровенным презрением ответил тот. — Слишком было бы много вам чести!» Далее Бунин пишет: «Он уже было раскрыл… рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему… А там вскочил на стул и так заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал пуще преж­него. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол… Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство вся зала: зараженные Маяковским, все ни с того ни с сего, заорали сами, стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и — тушить электриче184


ство…» В общем, Бунин не стал дожидаться окончания этого «веселого» банкета. Неприязнь к Маяковскому останется у него на всю жизнь. Даже к книгам его он запретит себе прика­ саться…

«Я был эротоманом…» Рассказывая о своей молодости, Бунин признавался: «Я был эротоманом». Достаточно открыть любой его рассказ или повесть, чтобы в этом убедиться. Эротоманом он оставался на протяжении всей жизни. Влюблялся во всех хорошеньких и… нехорошеньких. Чувствуя женщин, как никто, мог на спор, только по запаху, определить, какая женщина была только что в комнате — брюнетка или блондинка, молодая или старая, мог даже сказать — больна ли она или здорова, умна или глупа… Предупредительный, нежный, темпераментный, он был идеальным любовником. Он боготворил женщин и делал все, чтобы им было хорошо с ним. Мужскому обществу он предпочитал женское. Мужчины часто грубы и черствы сердцем. Он же, поэт «с сердцем без кожи», чувствовал себя увереннее и спокойнее среди юных дев и молодых женщин. Он был трижды женат. Первая жена сбежала от него — уж слишком разными они оказались: одна лишь спальня не смогла удержать вместе людей, противоположных по духу. Вторую бросил он — и тоже из-за несовпадения характеров: источником разрыва послужило неумеренное, по его мнению, увлечение жены театром. Театр, кстати, он не любил, и, когда Станиславский предложил ему, прекрасному пародисту, сыграть несколько ролей в его спектаклях, Бунин чуть ли не оскорбился. Третья жена, Вера Николаевна Муромцева, стала для него настоящим ангелом. Ибо только ангел мог простить Бунину его скандальные любовные связи с другими «музами». В том числе и связь с Галиной Кузнецовой, той, которую он привел в их дом и сделал своим секретарем. 185


«И от сладостных слез не успею ответить…» Он любил жизнь и гармонию и больше всего боялся темноты и смерти. Он любил родину, невзирая на ее правительства и режимы. И, долгие годы живя в эмиграции, страстно желал вернуться домой, чтобы «успокоиться не только телом, но и душою». Увы, но один из лучших писателей России свой последний приют обрел в земле Франции. Его похоронили на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, под Парижем… И цветы, и шмели, и трава, и колосья, И лазурь, и полуденный зной… Срок настанет — Господь сына блудного спросит: «Был ли счастлив ты в жизни земной?» И забуду я все — вспомню только вот эти Полевые пути меж колосьев и трав — И от сладостных слез не успею ответить, К милосердным коленам припав.


Рыцарь в розовых кальсонах

ВАГНЕР

«Саксонский гном» Рихард Вагнер. Об этом немецком композиторе написано лишь немногим меньше, чем о Христе, Наполеоне и Гитлере, самых упоминаемых в мировой литературе личностях. С середины XIX века и до сегодняшнего дня не утихают споры о его творчестве, но еще больше — о нем самом, его взглядах, идеях, поступках. Для кого-то он — гений и образец, для кого-то — отменный негодяй и мерзавец. Так на чьей же стороне правда? Главный камень преткновения в споре о Вагнере — противоречие между Вагнером-человеком и Вагнеромтворцом. Сохранились различные мнения современников 187


о Вагнере: от неумеренно восторженных до почти нецензурно бранных. Нас интересуют лишь мнения тех, кто хорошо и близко знал композитора, и тех, чьему музыкальному вкусу можно доверять, то есть мнения профессиональных музыкантов. Многие из них вполне созвучны словам Ганса фон Бюлова, знаменитого дирижера и одновременно восторженного пропагандиста вагнеровской музыки: «Он в своих творениях возвышен, а в поступках — низок». Мнение Бюлова разделял и немецкий писатель Томас Манн. В одной из статей он обозвал композитора «саксонским гномом». В этом оскорбительном эпитете был еще и намек на чрезвычайно маленький рост Вагнера (всего 152 сантиметра), а также его непропорционально большую голову и «гномью» бородку — ниже подбородка, такую, какую в те времена рисовали в книгах художники, изображая гномов. В XX веке Вагнер был то знаменем, то пугалом. Под траурный марш из «Заката богов» шел возлагать венок к памятнику героям III Интернационала Владимир Ленин. Однако за последующие полвека вагнеровские постановки в СССР можно перечесть по пальцам. Из-за пора­ зительной схожести психологических портретов, манер и даже взглядов Вагнер стал любимым композитором Адольфа Гитлера. В гитлеровской Германии музыку Вагнера исполняли на всех официальных и неофициальных мероприятиях нацистов. Под нее маршировали на парадах эсэсовские отряды и шли в газовую печь узники концентрационных лагерей. В Израиле до сегодняшнего дня существует негласный запрет на исполнение музыки Вагнера. В наши дни музыка Вагнера уже не кажется столь политизированной. В Байройте по-прежнему проводятся вагнеровские фестивали, собирающие со всех концов света сотни и тысячи поклонников. Мелодии из опер композитора трезвонят из миллионов мобильных телефонов. «Полет валькирий» звучит во вьетнамском фильме Копполы и в коммерческой телерекламе, а мюнхенская «скорая помощь» сигналит мелодией из «Золота Рейна». 188


Петр Вайль, известный американский искусствовед, в одной из своих книг задается вопросом: «Как такому сложному, непонятному, длинному, немелодичному, скучному композитору, как Вагнер, удалось приручить публику?» И отвечает на него: «Не зря фон Бюлов говорил, что его предпринимательский гений еще выше поэтического и музыкального. Вагнера вряд ли когда-нибудь запоют, распахнув поутру окно, но и столь исступленного поклонения не знает ни один композитор. Он сумел внедрить и распространить свой сомнительный с точки зрения ширпотреба товар». Нас мало интересует Вагнер как композитор — предоставим серьезный разбор его творчества тем, кто его боготворит, или тем, кто не в состоянии выдержать более получаса вагнеровской музыки. Прежде всего нас интересует Вагнер как человек. И в этом отношении портрет композитора вырисовывается не из красивейших.

Крикливый птенец Какая мать не говорит своему ребенку, что он самый лучший? «Ежиха говорит ежонку «мой гладенький!», а ворона вороненку — «мой беленький!». Капризный, слабенький, постоянно простужающийся ребенок конечно же требовал особого ухода и внимания. К тому же он никому не дает спать из-за своих реальных или вымышленных ночных кошмаров. Вспоминая об этом, Вагнер писал: «С самого нежного детства некоторые неясные и жуткие происшествия производили на меня непомерно сильное впечатление… Не было ни одной ночи до конца моего детства, чтобы я не проснулся от какого-то сна с привидениями с ужасным криком, который никогда не прекращался до тех пор, пока меня не успокаивал человеческий голос. Самая сильная брань и даже телесное наказание казались мне тогда спасительным благодеянием. Никто из моих братьев и сестер не хотел больше спать рядом со мной. Меня старались уложить как можно дальше от других и не думали о том, что мои крики о по189


мощи, вызванные страхом перед привидениями, становятся от этого только более громкими и продолжительными. Наконец привыкли к этим ночным неприятностям». Несмотря на то что Рихард родился девятым по счету ребенком в семье, он перетянул на себя большую часть внимания родителей. Если он плакал, то так громко и истерично, что успокаивать его приходилось всей семье сразу. Если он где-то нашкодил, то всегда находил оправдание или сваливал вину на старших братьев и сестер. Если же их после этого наказывали, будущий композитор приходил не в смущение, а в восторг. Как утверждает немецкая поговорка, «самый крикливый птенец получает самого жирного червяка». Повзрослев, этот «крикливый птенец» сумеет обставить дело так, что все его родственники, включая самых дальних из них, а также друзья и знакомые, почитатели его таланта, имевшие неосторожность однажды в этом признаться, станут служить ему в качестве бескорыстных денежных доноров. Их собственные финансовые проблемы Вагнера не касаются, он и слышать о них не желает. На их извинения или оправдания он всегда будет находить контраргументы в свою пользу. Ганс Галь, австрийский биограф Вагнера, отмечал: «Не было буквально никого, кто приходил бы в соприкосновение с Вагнером и кому не грозили бы его грабительские набеги. Вагнер требовал, просил, молил, бесподобной силой красноречия вымаливал деньги из карманов, если только те в них водились». Однако если кто-то отказывал ему в деньгах, он бурно негодовал и возмущался, обвиняя «скупердяя» во всех смертных грехах и проклиная его на все лады. Однажды он почти прямо потребовал от Листа, своего тестя, выплачивать ему ежегодное содержание в размере 1000 франков — для оплаты мелких расходов. В ответ сам нуждавшийся в то время Лист посоветовал своему нагловатому зятю заработать деньги самому, например в Америке. Вагнер тотчас же отчитывает неразумного тестя: «Боже милостивый! Да те суммы, которые я мог бы «заработать» в Америке, их люди должны дарить мне, не требуя взамен решительно ничего, кроме того, что я и 190


так делаю, потому что это и есть самое лучшее, на что я способен. Помимо этого, я создан не для того, чтобы «зарабатывать» франки, а скорее для того, чтобы про­ матывать их. «Заработать» я вообще не могу: «зарабатывать» — не мое дело, а дело моих почитателей, и давать мне столько, сколько нужно, чтобы в хорошем настроении я создавал нечто дельное». И тут же: «Если я должен вновь броситься в волны художественной фантазии, чтобы найти удовлетворение в воображаемом мире, то, по крайней мере, нужно оказать помощь моей фантазии и поддержать мое воображение. Я ведь не могу жить как собака, не могу спать на сене и услаждаться сивухой; если уж надо, чтобы мой дух справился со смертельно тяжелым трудом сотворения прежде не существовавшего мира, то мне хочется, чтобы меня как-то ублажали». И в самом конце: «Я иначе устроен, у меня чувствительные нервы, мне нужна красота, блеск, свет! Мир обязан предоставить мне все, в чем я нуждаюсь! Я не могу прожить на жалкой должности органиста, как ваш любимый Бах!» Как вы думаете, чем закончилась эта семейная перепалка? Уже в следующем письме Лист соглашается выплачивать Вагнеру требуемую сумму…

Сам себе гений Однажды в Париже, еще мало кому известный, но невероятно самоуверенный и дерзкий композитор пришел к музыкальному издателю и сказал: — Месье, я — великий композитор и пишу музыку будущего! Я желаю оказать вам честь и дать разрешение ее напечатать! — Музыку будущего? — переспросил издатель. — А вы, случайно, не Вагнер? — Да, это я! — гордо ответил композитор. Издатель пожал плечами: — Я не занимаюсь музыкой будущего, месье Вагнер. Обратитесь к моему внуку… 191


Самоуверенность и самомнение Вагнера были столь велики, что вызывали поначалу легкую улыбку, затем простое любопытство, затем удивление и, наконец, восхищение. Он не стеснялся говорить о своей гениальности и потому — «непонятости», с которой носился, воображая себя непонятым гораздо более, чем это было на самом деле. Всякая музыка или стихи, написанные не им, были, по его мнению, или из рук вон плохи, или несовершенны. Только то, что делал, говорил и сочинял он сам, могло считаться идеалом. Всякий разговор с ним — даже самый продолжительный — непременно велся о нем. Как-то, встретив на улице знакомого музыканта, он проговорил с ним, держась за пуговицу (тот торопился и все время порывался распрощаться), почти час, а затем, как бы опомнившись, сказал: «Что это я все о себе да о себе? Поговорим лучше о вас. Расскажите, как вам понравился мой «Лоэнгрин»?..» Вагнер, в силу своего чрезвычайного эгоцентризма и бешеной эмоциональности, был не в состоянии мыслить аналитически, объективно оценивая положение дел. И это понятно: самовлюбленному нарциссу трудно оценить и уж тем более считаться с чувствами и мнениями других. Ибо он сам — главный герой оперы, а все другие — только декорации. Поэтому, как только Вагнер вступил на арену общественной жизни, его имя оказалось в центре внимания, он сделался предметом горячих споров, ведущихся до сегодняшнего дня. Постоянно нападая на других и при этом все время возвеличивая себя одного, он очень скоро перессорился с огромным количеством людей. В письме к своему поклоннику, композитору Петеру Корнелиусу, Вагнер не без видимого удовольствия расписывает свою судьбу: «О себе много не скажу — ведь и без того только и говорят, что обо мне. Если бы какой-нибудь человек целый день только и думал, как бы сделать так, чтобы о нем как можно больше шумели, так этот человек едва ли бы достиг большего, — я думаю, многие завидуют такому моему умению. Вот, например, Брамсу это совсем не удается». Видно, Вагнер плохо знал Брамса, если он подозревал в нем желание порисоваться на публике. 192


Как и всякий нарцисс, Вагнер не выносит одиночества и тишины, ему постоянно требуется публика, восхищенные поклонники и бескорыстные друзья. Он создает себе свиту из своих обожателей и вынуждает ее повсюду следовать за собой. И упаси бог кому-то из этого табуна отказаться шествовать за своим вожаком — тут уж в ход идут самые настоящие угрозы. «Наш великий друг, — отмечает в свое дневнике Корнелиус, один из постоянных участников вагнеровской свиты, — должен ежеминутно говорить о себе, читать и петь себя, иначе ему не по себе. Для того ему всякий раз и необходим кружок интимных друзей, с посторонними так не получится. Если я обедаю у него, а это в два часа, то с этого времени уже нельзя и подумать о том, чтобы уйти, — это удается оченьочень редко, и такая ситуация погубит меня». Корнелиус не ошибся: встреча с Вагнером явилась для него трагическим событием. «Самые лучшие, — пишет Галь о Корнелиусе, — полные своеобразия сочинения были со­ зданы им в тридцать с небольшим лет, затем он подпал вод влияние Вагнера, от которого так и не смог освободиться. Его шедевр — «Багдадский цирюльник». Он прославился на первом и единственном представлении в 1858 году в Веймаре, а причиной провала был шумный протест зрителей против дирижировавшего спектаклем Листа. После этого Лист и ушел со своего поста. Неуспех оперы совершенно парализовал тонкого музыканта, который был мало приспособлен к борьбе за существование; Вагнер и его искусство послужили ему при таких обстоятельствах чем-то вроде наркотика. Ни «Сид», ни «Гунлёд» — третья, незавершенная опера Корнелиуса — не достигают свежести и оригинальности «Цирюльника» — единственного значительного, жизнеспособного произведения, созданного Веймарским кружком. Когда Вагнер достиг вершины славы, одного его слова было бы достаточно, чтобы оперу поставили вновь, реабилитировав этот шедевр. Но Вагнер не произнес такого слова и вообще пальцем не пошевелил, чтобы помочь музыканту… Когда же честь «Цирюльника» была спасена — мюнхенской постановкой оперы в 1885 году, — ни Вагнера, ни Корнелиуса уже не было в живых». 193


«Посетил могилу моей любимой собаки…» Одна из самых непростительных и отталкивающих черт в облике Вагнера — неблагодарность. Верный признак низкого человека. Можно простить самолюбие, можно простить грубость и неуживчивость композитора, но нельзя простить черную неблагодарность. А на совести Вагнера немало поступков, которые принято называть если не подлыми, то абсолютно бессовестными. Подход композитора предельно прост: всякий, кто в состоянии удовлетворять его претензии, тем самым лишь исполняет свой долг перед ним, «великим гением», и потому не заслуживает никакой благодарности. Перенеся в юности немало унижений (из-за маленького роста, физической слабости и некрасивости), Вагнер крайне обостренно реагировал на все, что касалось его чувства собственного достоинства. И потому, в чем бы ни состояли его обязательства перед другими, он всегда платил им чувством вражды. Так поступил он с Мейербером, известным французским композитором. Мейербер, к которому обратился за помощью и поддержкой Вагнер, принял живое участие в судьбе своего молодого коллеги и оказал ему немало ценных услуг. Можно сказать, что именно Мейербер стал творческим крестным отцом Вагнера. До этого никто не соглашался ни купить, ни поставить «странные» оперы молодого немца. «Неуместно было бы сейчас неловким языком восхвалять Ваш гений, — пыжился в одном из писем к Мейерберу Вагнер, — скажу лишь одно: я увидел, что Вами в совершенстве решена задача, какая стоит перед немцем, взявшим за образец достоинства итальянской и французской школы, дабы придать универсальное значение созданиям своего духа». Когда помощь Мейербера уже не понадобится, Вагнер начнет поливать помоями своего недавнего благодетеля. К чести Мейербера, тот и после этого предательства не перестанет хвалить своего неблагодарного протеже. Однажды после премьеры «Тангейзера» Вагнер заметил в зале Мейербера и сердито спросил у одного их общего знакомого: 194


— Ну и какими же словами обругал меня этот бездарный завистник и злопыхатель Мейербер? — Напротив! — удивился знакомый. — Он вас похвалил. — Вот негодяй! — окончательно вышел из себя Вагнер. По той же схеме Вагнер станет действовать и с другими своими благодетелями. Будет «смешан с землей» баварский король Людвиг II, боготворивший Вагнера, разоривший ради его помпезных и дорогостоящих театральных постановок собственную казну. Только после того, как королю вручили послание с четырьмя тысячами подписей с просьбой освободить страну от королевского фаворита, разоряющего страну, Людвиг уступит и передаст своему «божеству» просьбу покинуть Мюнхен на несколько месяцев, пока не уляжется шумиха. Расставшись таким образом с Вагнером, король сохранил неизменным свое отношение к нему: он по-прежне­ му платил ему солидное жалованье, оплачивал из личных средств и долги, и дорогостоящий дом, и еще более дорогую мебель Вагнера, и все другие его финансовые требования. А что же Вагнер? А Вагнер остался верен себе: он незамедлительно записал короля в число своих врагов. Еще одна жертва вагнеровской неблагодарности — Вильгельмина (Минна) Планер, первая жена композитора. Деспотичный, словно примадонна, и ревнивый, как турок, Вагнер всегда хотел, чтобы женщина была ему безоговорочно предана, причем без таких же обязательств с его стороны. Вагнер был убежден в том, что Минна должна быть счастлива от сознания самого факта, что является его женой, и должна заниматься только домашним хозяйством, не обращая внимания на внебрачные сексуальные авантюры своего мужа. А эти авантюры случались даже для такой терпеливой женщины, как Минна, уж слишком часто. Помимо бесконечных театральных «романов», скандальных связей с женами своих друзей и меценатов (мы195


то знаем, как расплачивается Вагнер с благодетелями!), композитор даже в собственном доме ухитрился завести любовницу, совратив молодую красивую горничную. Минна узнала об измене мужа случайно — обнаружив его любовную записку к ней. В ответ на ультиматум Минны остаться в их доме кому-то одному — или ей, или его любовнице, Вагнер предложил жене либо извиниться перед ним и… горничной, либо собрать свои пожитки и отправляться на все четыре стороны. В 1847 году Вагнер попытался убедить свою тридцатисемилетнюю жену, что она уже слишком стара, чтобы заниматься любовью. Минна вынуждена была согласиться с его доводами. Состояние ее здоровья к тому времени действительно ухудшилось. Своими бесконечными придирками и изменами он довел ее до наркомании. Через несколько лет после ее смерти в письме к одному из своих корреспондентов Вагнер сообщил: «Я был на клад­ бище и посетил могилу моей любимой собаки». Собака лежала рядом с его женой, но Вагнер пишет только о посещении могилы любимой собаки…

Козима Второй женой Вагнера стала Козима фон Бюлов, дочь Листа и супруга Ганса фон Бюлова, знаменитого дирижера, друга и фанатичного приверженца Вагнера. Это фанатичное служение обернулось для Бюлова семейной драмой. Едва ли не каждый день Козиме приходилось выслушивать от мужа, какой Вагнер гениальный композитор и замечательный человек. Козима не любила музыку Вагнера, к тому же ее раздражали эти постоянные разговоры, и она, морщась, говорила Бюлову: — Ах, перестань! Опять ты об этом противном Ваг­ нере! Так как Бюлов не переставал говорить о Вагнере и просто-таки выходил из себя, когда она не хотела слушать или непочтительно отзывалась о его «божестве», то 196


ради мира в доме жена принялась кивать и поддакивать. Со временем музыка Вагнера ей даже понравилась, да и сам маэстро Вагнер, время от времени заходивший в гости, был столь импозантен, учтив и любезен… В конце концов молодая жена Бюлова, мать четырех его детей, начала совершенно искренне разделять его взгляды, причем настолько, что стала открыто сожительствовать с ним. Бюлов тяжело переживал измену жены и друга, которому был так предан. Узнав о происшедшем из случайно вскрытого письма Вагнера к Козиме, он глубоко затаил свое горе и ничего не сказал даже ближайшим друзьям. И в этих условиях Бюлов продолжал верно служить делу Вагнера до тех пор, пока композитор не покинул Мюнхен. Очень скоро Козима родила от любовника дочь. Через год — подарила Вагнеру вторую дочь, а еще через два — сына Зигфрида, в честь одноименной оперы, только что завершенной его отцом. Только через год после рождения Зигфрида Ганс фон Бюлов и Козима официально перестанут быть мужем и женой. Тотчас же после окончания бракоразводного процесса Вагнер и Козима сочетались узами супружества. Оскорбленный Бюлов в этой жизненной драме держался в высшей степени порядочно. Он приложил максимум усилий, чтобы никогда больше не встретиться ни со своим «божеством», ни с его новой женой… Когда однажды кто-то из друзей спросил его, почему, собственно говоря, он не вызвал оскорбителя на дуэль, Бюлов ответил: — Если бы это был не Вагнер, а просто человек, ра­ зумеется, за подобное вероломство его следовало бы убить. И не сомневайтесь, я бы уже давно это сделал — если бы это был не Вагнер… Но это был Вагнер! Ганс Галь, комментируя свадьбу Вагнера и Козимы, приводит две цитаты. Первая — Фридриха Глазенапа, официального биографа Вагнера, написавшего обстоятельный шеститомный труд, вторая — из письма Бюлова. Вот что пишет Глазенап: «Нет брачного союза, более священного для всех немцев. Нет другого, заключенного 197


с тем же самоотвержением, с высшими, сверхличными целями; нет другого, за который боролись бы столь беззаветно. Эти узы соединили пред богом и миром великого странника, гонимого глупостью и черствостью современников, что лишали его даже милости короля, что вновь и вновь гнали его на чужбину, и благородную натуру, не ведающую мелкого, недостойного страха, вступившую в его жизнь спасительницей, показав неземную силу любви». Вторая цитата — письмо (написанное в оригинале пофранцузски) Ганса фон Бюлова сестре Козимы, графине Шарнасе (15 сентября 1869 года): «Поверьте, я сделал все, что в человеческих силах, чтобы избежать явного скандала. Я предпочел в течение более трех лет вести неописуемо мучительное существование. Вы не можете составить себе понятия о пожирающих душу волнениях, которые терпел я постоянно. Наконец, я принес в жертву мое положение в искусстве, материальное благополучие. Осталось только пожертвовать своей жизнью, и, признаюсь, это был бы простейший способ привести вещи в порядок — разрубить узел. Я этого не сделал — надо ли винить меня и в этом? Быть может, я пошел бы и на это — будь только в том, другом, хоть капля чести: он в своих творениях возвышен, в поступках — низок... Когда в ноябре я задал Козиме почти уже неприличный вопрос о причинах ее внезапного отъезда, она сочла правильным ответить мне ложной клятвой. Так что я лишь несколько месяцев назад узнал из газет о «счастье» маэстро, которому его любовница (там прямо называлось имя) родила наконец наследника, крещенного во имя Зигфрида, — счастливое знамение окончания новой оперы. Тем самым мои рога увенчаны блестящей короной. Я не мог исчезнуть из Мюнхена, но нельзя и вообразить себе ад, который терпел я там в последние месяцы... У меня было два варианта: либо считаться личностью, не ведавшей ничего из того, что знал каждый, и вызывать к себе оскорбительное сочувствие, либо же считаться таким подлецом, который согласен платить подобную цену за то, чтобы быть фаворитом королевского фаворита...» 198


«Пусть читатель сам судит, где правда», — подводит итог этой некрасивой истории австрийский биограф. Вагнеру опять повезло. Козима просто боготворила своего нового мужа, прощая ему все слабости и недостатки. Когда Вагнер умер, она, в доказательство любви и преданности мужу, отрезала себе волосы, которыми ее покойный муж так восхищался, и положила их на красной подушке в гроб под его голову. Она пережила Вагнера почти на полвека и с большой энергией продолжала его дело, приводя в порядок его записи и всячески пропагандируя его творчество. Можно считать, что именно благодаря ее энтузиазму имя Вагнера стало столь популярным в Германии.

Краснобай Однажды, еще учась в гимназии, Вагнер получил специальную премию на поэтическом конкурсе: сочинил целую трагедию. В этой трагедии было около сорока персонажей, которые умирали один за другим, причем так скоропалительно, что некоторых из них пришлось воскрешать, так как не получалось никакой развязки. Вся эта юношеско-романтическая чепуха была прочитана перед учительской аудиторией столь решительно и эмоционально, что даже вызвала аплодисменты. Вероятно, это был важный урок для Вагнера: главное не то, что именно ты говоришь или предлагаешь, а как! Вагнер, как никто другой, славился умением «заговаривать» своих слушателей. Один из секретов его популярности — умение «заговорить» собеседника так, чтобы он добровольно взвалил на себя обязательства помогать и нести материальную и прочую ответственность за благополучие ничем ему не обязанного краснобая. Вагнер невероятно гордился этим талантом. Однажды он сумел уболтать фабриканта роялей до того, что тот задаром отдал ему дорогой инструмент. Начитавшись Шопенгауэра, Вагнер трактовал этот случай как неоспоримое доказательство того факта, что его воля подавляет собеседника. 199


Блеск в глазах и эмоциональный накал, романтическая патетика, много экспрессии и красивых, давно выученных наизусть опереточных жестов — все это действовало на публику завораживающе. О стиле вагнеровских рассуждений можно судить и по следующему отрывку. «О, мое славное отечество, — говорит Вагнер по поводу оперы «Фрейшютц», — как сильно я должен любить тебя, как должен я мечтать о тебе, хотя бы потому, что «Фрейшютц» есть порождение твоей почвы! Как сильно должен я любить немецкий народ, который любит «Фрейшютца», еще до сего дня верит чудесам наивнейшей из легенд, который теперь, в пору зрелого возраста, все еще способен ощущать те сладко-таинственные ужасы, какие волновали его юношеское сердце! О, вы, дорогие германские мечты! Мечты лесов, мечты звезд и луны, вечерние мечты о деревенском колоколе, который звонит сигнал гасить огни! Как счастлив человек, который может понимать вас, который может верить, чувствовать и мечтать!» Несмотря иной раз на совершенную чепуху произносимого, внешняя логика рассуждений Вагнера со стороны представлялась абсолютно непреложной. Однажды он вступил в спор с Гектором Берлиозом, французским композитором и дирижером. О реакции французского кол­ леги на его словоизвержения рассказывает сам Вагнер: «Я попытался охарактеризовать силу, с которой жизненные впечатления воздействуют на нашу душу, — мы оказываемся как бы пленниками таких впечатлений, до тех пор пока в нас не вызревают самые сокровенные силы души, вызванные к жизни отнюдь не этими внешними впечатлениями, но лишь пробужденные ими ото сна; когда эти силы вызревают, мы освобождаемся от внешних впечатлений, отделываемся от них, так что художественное целое даже представляется нам тогда не следствием жизненных впечатлений, а, напротив, освобождением от них. Тут Берлиоз улыбнулся, как бы снисходительно и с пониманием, и сказал: «Nous appelons cela digerer». («Мы называем это — переваривать» — фр.) Как видим, романтический пафос немца показался французу просто смехотворным. 200


Гигантофил И невооруженным взглядом заметно, что у Вагнера определенно есть серьезные проблемы с тем, что называется чувство меры. Это заметно по длиннотам, которые всегда присутствуют во всем, что бы он ни делал. Ему принадлежат самые длинные письма, какие когда-либо писал музыкант (на шестнадцать томов его произведений приходится семнадцать томов писем). Склонный к гигантомании, Вагнер написал самую длинную в мире сольную арию. Она звучит в сцене жертвоприношения Брюнгильды в опере «Гибель богов». Время звучания арии — почти 15 минут. К тому же Вагнер — автор самых длинных классических опер. Так, например, его опера «Нюрнбергские мейстерзингеры» в несокращенном варианте длится почти шесть часов. (Кстати, по поводу другой оперы Вагнера американский дирижер Дэвид Рандолф в одном из интервью как-то сказал: «Парсифаль» относится к разряду тех опер, которые начинаются в шесть вечера; через три часа после начала вы смотрите на часы, и они показывают 6.20».) Еще один перебор с чувством меры — излишняя громкость. Как пошутил на этот счет Уайльд, «музыку Вагнера я предпочитаю всякой другой. Она настолько громкая, что под нее можно болтать часами, не опасаясь, что тебя услышат». Как всякий музыкант, зная о том, что чем громче музыка, тем сильнее ее воздействие на слушателя, Вагнер не скупился на «форте» и «фортиссимо» в своих операх. Свою «фирменную» манеру ошеломить, всполошить и, если хотите, огорошить слушателя сам Вагнер объяснял так: «Я никому не предлагаю уюта и удовольствия, но распространяю ужас и волную сердца; иначе на нынешнее человечество и нельзя воздействовать… Кто имеет дело со мною, должен уметь и хотеть играть ва-банк, потому что мои произведения — это создания человека, которому не нужна никакая иная игра, но только та, в которой либо срывают банк, либо губят самих себя…» Однажды в Вене во время представления оперы Вагнера сидевшего в зале композитора кто-то внезапно по201


хлопал по плечу. Вагнер обернулся и, так как музыка звучала чрезвычайно громко, крикнул: — Чего вы хотите? — Господин Вагнер, я вас узнал! — тоже почти прокричал некий господин. — Скажите, а не кажется ли вам, что ваша музыка чересчур громкая? Вагнер приложил ладони ко рту и рявкнул во весь голос: — Сударь, это для того, чтобы отсюда меня услышали в Германии!..

Русский классик — о немецком Лев Толстой в своей знаменитой книге «Что есть искусство» посвятил Вагнеру целых десять страниц. Позволим себе длинную цитату и послушаем, что говорит о музыке Вагнера русский классик: «Чтобы судить о Вагнере, надо знать и его текст, тот самый текст, которому должна служить музыка. Главное поэтическое произведение Вагнера есть поэтическая обработка «Нибелунгов». Произведение это получило в наше время такое огромное значение, имеет такое влияние на все то, что выдается теперь за искусство, что необходимо всякому человеку нашего времени иметь понятие о нем. Я внимательно прочел четыре книжечки, в которых напечатано это произведение… Произведение это есть образец самой грубой, доходящей даже до смешного, подделки под поэзию. Но говорят, что нельзя судить о произведениях Вагнера, не увидав их на сцене. Нынешнею зимой давали в Москве второй день или второй акт этой драмы, как говорили мне, лучший из всех, и я пошел на это представление… …На сцене, среди декорации, долженствующей изображать пещеру в скале, перед каким-то предметом, долженствующим изображать кузнечное устройство, сидел наряженный в трико и в плаще из шкур, в парике, с накладной бородой, актер, с белыми, слабыми, нерабочими руками (по развязным движениям, главное — по животу 202


и отсутствию мускулов видно актера), и бил молотом, каких никогда не бывает, по мечу, которых совсем не может быть, и бил так, как никогда не бьют молотками, и при этом, странно раскрывая рот, пел что-то, чего нельзя было понять. Музыка разных инструментов сопутствовала этим странным испускаемым им звукам. По либретто можно было узнать, что актер этот должен изображать могучего карлика, живущего в гроте и кующего меч для Зигфрида, которого он воспитал. Узнать, что это карлик, можно было по тому, что актер этот ходил, все время сгибая в коленях обтянутые трико ноги. Актер этот долго что-то, все так же странно открывая рот, не то пел, не то кричал. Музыка при этом перебирала что-то странное, какие-то начала чего-то, которые не продолжались и ничем не кончались. По либретто можно было узнать, что карлик рассказывал сам себе о кольце, которым овладел великан и которое он хочет приобресть через Зигфрида; Зигфриду же нужен хороший меч; ковкой этого меча и занят карлик. После довольно долгого такого разговора или пенья с самим собой в оркестре вдруг раздаются другие звуки, тоже что-то начинающееся и не кончающееся, и является другой актер с рожком через плечо и с человеком, бегающим на четвереньках и наряженным в медведя, и травит этим медведем кузнеца-карлика, который бегает, не разгибая в коленях обтянутых трико ног. Этот другой актер должен изображать самого героя Зигфрида. Звуки, которые раздаются в оркестре при входе этого актера, должны изображать характер Зигфрида и называются лейтмотивом Зигфрида. И звуки эти повторяются всякий раз, когда появляется Зигфрид. Такое одно определенное сочетание звуков лейтмотива есть для каждого лица. Так что этот лейтмотив повторяется всякий раз, как появляется лицо, которое он изображает; даже при упоминании о каком-нибудь лице слышится мотив, соответствующий этому лицу. Мало того, каждый предмет имеет свой лейтмотив или аккорд. Есть мотив кольца, мотив шлема, мотив яблока, огня, копья, меча, воды и др., и как только упоминается кольцо, шлем, яблоко, — так и мотив или аккорд шлема, яблока. Актер с рожком так же не­ 203


естественно, как и карлик, раскрывает рот и долго кричит нараспев какие-то слова, и так же нараспев что-то отвечает ему Миме. Так зовут карлика. Смысл этого разговора, который можно узнать только по либретто, состоит в том, что Зигфрид был воспитан карликом и почему-то за это ненавидит карлика и все хочет убить его. Карлик же сковал Зигфриду меч, но Зигфрид недоволен мечом. Из десятистраничного (по книжке либретто), с полчаса ведущегося с теми же странными раскрываниями рта нараспев разговора видно, что Зигфрида мать родила в лесу, а об отце известно только, что у него был меч, который разбит и обломки которого находятся у Миме, и что Зигфрид не знает страха и хочет уйти из леса, а Миме не хочет отпускать его. При этом разговоре под музыку нигде не забыты, при упоминаниях об отце, о мече и пр., мотивы этих лиц и предметов. После этих разговоров на сцене раздаются новые звуки бога Вотана, и является странник. Странник этот есть бог Вотан. Тоже в парике, тоже в трико, этот бог Вотан, стоя в глупой позе с копьем, почему-то рассказывает все то, что Миме не может не знать, но что нужно рассказать зрителям. Рассказывает же он все это не просто, а в виде загадок, которые он велит себе загадывать, для чего-то прозакладывая свою голову за то, что он отгадает. При этом, как только странник ударяет копьем о землю, из земли выходит огонь, и слышатся в оркестре звуки копья и звуки огня. Разговору сопутствует оркестр, в котором постоянно искусственно переплетаются мотивы лиц и предметов, о которых говорится. Кроме того, самым наивным способом — музыкой — выражаются чувства: страшное — это звуки в басу, легкомысленное — это быстрые переборы в дисканту и т. п. Загадки не имеют никакого другого смысла, как тот, чтобы рассказать зрителям, кто такие нибелунги, кто великаны, кто боги и что было прежде. Разговор этот также со странно разинутыми ртами происходит нараспев и продолжается по либретто на восьми страницах и соответственно долго на сцене. После этого странник уходит, приходит опять Зигфрид и разговаривает с Миме еще на 204


тринадцати страницах. Мелодии ни одной, а все время только переплетение лейтмотивов лиц и предметов разговора. Разговор идет о том, что Миме хочет научить Зигфрида страху, а Зигфрид не знает, что такое страх. Окончив этот разговор, Зигфрид схватывает кусок того, что должно представлять куски меча, распиливает его, кладет на то, что должно представлять горн, и сваривает и потом кует и поет: Heaho, heaho, hoho! Hoho, hoho, hoho, hoho; hoheo, haho, haheo, hoho, и конец 1-го акта. Вопрос, для которого я пришел в театр, был для меня решен несомненно, так же несомненно, как и вопрос о достоинстве повести моей знакомой дамы, когда она прочла мне сцену между девицей с распущенными волосами, в белом платье, и героем с двумя белыми собаками и шляпой с пером a la Guillaume Tell. От автора, который может сочинять такие, режущие ножами эстетическое чувство, фальшивые сцены, как те, которые я увидал, ждать уже ничего нельзя; смело можно решить, что все, что напишет такой автор, будет дурно, потому что, очевидно, такой автор не знает, что такое истинное художественное произведение». Толстой уже хотел уходить, но друзья, с которыми он пришел в театр, упросили его остаться, «утверждая, что нельзя составить решение по одному этому акту, что лучше будет во втором. И я остался на второй акт». Далее Толстой не без едкого сарказма рассказывает о содержании второй части оперы. На ней его терпение и закончилось. «Кое-как досидел я еще следующую сцену с выходом чудовища, сопутствуемым его басовыми нотами, переплетающимися с мотивом Зигфрида, борьбу с чудовищем, все эти рычания, огни, махание мечом, но больше уже не мог выдержать и выбежал из театра с чувством отвращения, которое и теперь не могу забыть».

Воровство «по-родственному» Мнение Толстого разделяли далеко не все. Наоборот, слава Вагнера с каждым годом росла и крепла. Со всех сторон доносились славословия в адрес немецкого гения. 205


Особенно преуспевали в этом, как и следовало ожидать, немецкие газеты. Привлеченные продолжительной шумихой, за ними последовали австрийские газетчики, затем английские, затем итальянские, и, наконец, творческий гений Вагнера признали и законодатели музыкальной моды — французские критики. Следует отдать должное немецкому композитору: никто не умел с таким размахом и помпой рекламировать собственное творчество. В общем потоке хвалебных отзывов были почти не слышны голоса менее восторженных критиков. Так, например, французский писатель Теофиль Готье, увидевший в 1857 году «Тангейзера» на сцене висбаденского театра, писал в «Музыкальной газете»: «Все, что я могу сказать, — это то, что Вагнер далеко не богат мелодией». И, похвалив некоторые отдельные места, критик сообщает, что Вагнер выискивает поражающие неожиданностью аккорды и гоняется за гармоническими эффектами. Свою заметку Готье заканчивает словами: «Рихард Вагнер одарен несомненным талантом, но он тяжел, натянут, гру­ боват. Исократ, конечно, посоветовал бы ему принести жертву Грациям. По-видимому, музыка будущего отличается от музыки прошедшего именно отсутствием грации; и если это действительно так, то да будем мы навеки осуждены слушать музыку Вебера и Моцарта». А вот мнение о Вагнере Роберта Шумана: «Вагнера, если нужно высказаться в коротких словах, нельзя назвать хорошим музыкантом: ему не хватает необходимого чувства формы и красоты звука. Вне представления его музыка бедна; это — музыка любителя, пустая и безвкусная». Россия оказалась единственной европейской страной, где музыку Вагнера восприняли наиболее трезво. Даже в среде поклонников композитора. Один из них, художник Валентин Серов, живо интересовался всем, что было связано с Вагнером и постановками опер, и переживал, когда их ставили рутинно, игнорируя их новаторскую сущность. Побывав в 1902 году в Байройте, на знаменитом вагнеровском фестивале, он критически отнесся к тому, что увидел. «Ждал большого так называемого наслажде206


ния… — сообщал он в письме к жене. — Думал, ну побываю в Байройте, а там можно будет спокойно помереть. На деле вышло грубовато во всех отношениях». Столь же тягостное чувство от сценического воплощения знаменитой тетралогии «Кольцо Нибелунга» испытал и товарищ Серова — Александр Бенуа. Он видел и слышал оперы Вагнера в Байройте, Мюнхене, Берлине, Париже и других городах. В журнале «Мир искусства» он суммирует свои претензии: «Всем надоели эти развесистые ели, эти безвкусно романтические скалы, эти рогатые каски, древние германцы, средневековые замки, белокурые дамы, балаганные великаны, балаганные русалки. Бог с ней, со всей этой немецкой безвкусицей». Даже Александр Серов, отец художника Валентина Серова, в 1860-х годах единственный русский композитор, восторженно приветствовавший Вагнера, теряет терпение, слушая «три бесконечных акта» «Лоэнгрина»: «И этот сюжетец раздут на три действия и тянется от 7 до 12 часов. Скучнее и бледнее «Лоэнгрина» я не знаю оперы; мы не встречаем ни у одного из оперных композиторов». Здесь же Серов упоминает о «мелодическом бессилии и скудости мелодического изобретения». И уж совсем не по-дружески откровенно Серов заявляет о том, что «даже то, что у него есть, по большей части не его. Словом, это ли музыка будущности?». В заключение Серов пишет, что «над Вагнером грех и смеяться, ибо такая энергия, такая любовь к делу и такая авторская помощь могут только возбудить сожаление…». О том, что Вагнер присваивал себе наиболее понравившиеся ему места у других композиторов, говорить не принято. В Германии его считают своим национальным достоянием, он — третий немецкий гений-композитор после Баха и Бетховена. Ну и что, что он что-то там у кого-то позаимствовал! Так ведь и Бах заимствовал у Альбинони и Вивальди — и ничего! И Шекспир тоже у итальянцев заимствовал! Так что из того, что Вагнер позволил себе кое-что продублировать из Шуберта и Вебера?! Более всего Вагнер «дублировал» из Бетховена. Самая первая симфония Вагнера, в отличие от всех последую207


щих, имела большой успех как у критики, так и у публики. Таким образом начинающий музыкант сразу же приобрел некоторое положение в родном Лейпциге. 50 лет спустя в Венеции, где Вагнер проживал тогда с семейст­ вом, престарелый маэстро пожелал отпраздновать пятидесятилетний юбилей своей композиторской деятельности. В программу празднества была включена и упомянутая выше симфония. Вагнер непременно хотел, чтобы его жена и тесть прослушали это произведение его юности. После исполнения, которое было принято публикой с большим восторгом, юбиляр, смеясь, признался, что вся симфония… целиком заимствована у Бетховена. «По-родственному» Вагнер пользовался мелодиями и своего тестя, Ференца Листа. Например, один из ведущих музыкальных мотивов во втором акте вагнеровской «Валькирии» полностью заимствован из симфонии Листа «Фауст». Когда на одном из вечеров Лист исполнял своего «Фауста» и дошел до этого места в партитуре, к фортепиано приблизился Вагнер и шутливо сказал: — Папочка, именно этот мотивчик я присвоил. Добродушный и доброжелательный Лист без зависти относился к необычайным успехам своего зятя. Он ответил: — Это замечательно, друг мой. По крайней мере, люди смогут его лучше расслышать…

Сердитый пассажир В официальных биографиях Вагнер предстает этаким романтическим героем, сражающимся за новое искусство с могущественными и коварными ретроградами. Не без восторга немецкие биографы рассказывают о Вагнере, ораторствующем на баррикадах революции 1849 года в Саксонии. Как факт безрассудного геройства приводится письмо, которое Вагнер отправил прусскому королю с требованием… добровольно провозгласить республику и сделаться первым гражданином нового свободного государства. Что касается письма, то это свидетельство не 208


геройства, а, скорее, эмоциональной незрелости и экзальтированности натуры Вагнера. Факт же участия в революции — результат дурного влияния Бакунина. Незадолго до этих событий Михаил Бакунин, знаменитый русский анархист, приехал в Саксонию и очень быстро подчинил своему влиянию многих стойких людей, в том числе и Вагнера. Вагнер впервые встретил человека, чья воля, красноречие и эгоизм превосходили его собственные. Влияние оказалось столь огромным, что Вагнер, позабыв обо всем, в том числе и о собственной бе­ зопасности, бросился вслед за «другом» на баррикады. Однако когда в город вошли войска и запахло жареным, Вагнер опомнился. В самый решительный момент противостояния он спрятался в своей комнате и приказал Минне… запереть себя на ключ (превосходное алиби, маэстро!). Узнав, что мятеж подавлен, а все его зачинщики, включая Бакунина, арестованы, Вагнер, при помощи друзей и тестя, поспешно бежал во Францию. (Не пройдет и года, как наш «революционер», рьяно отстаивавший саксонскую свободу, будет посвящать гимны и кантаты баварскому королю, такому же абсолютному монарху, как и король Саксонский…) Спрашивается: какой борец за чужую свободу может получиться из образцового эгоиста и нарцисса? Всякая политическая борьба подразумевает определенные житейские неудобства, а уж их-то Вагнер едва-едва переносил. Первая заметка о Вагнере, появившаяся во французской прессе, — рассказ о скандале, который закатил «какой-то очень раздражительный пассажир, прибыв с одним из поездов в Париж». Таможенный чиновник Эдмонд Рош, единственный, быть может, на то время во Франции поклонник и ценитель Вагнера, подошел поближе к энергично жестикулирующему и кричащему на скверном французском господину и узрел в нем… «великого музыканта». Но, увы! — дальше таможни Парижа слава Вагнера тогда не пошла. В классической комедии Леонида Гайдая «Бриллиантовая рука» один отрицательный персонаж, которого блистательно сыграл Андрей Миронов, прикладываясь после 209


вчерашнего перепоя к бутылке шампанского, говорил так: «Мне нужно принять ва-анну… Выпить чашечку ко-офэ…» Кажется, что нечто подобное наверняка можно было услышать и из уст самого Вагнера. Домашняя жизнь композитора — это те самые «ва-анны» и «чашечки ко-офэ», не говоря уже о шампанском. В доме Вагнера никогда не было посторонних шумов и запахов, а также угловатых предметов, например книг. Ничто не должно было напоминать чувствительному гению о реальностях окружающей его грубой материальной жизни в те минуты, когда в нем просыпалось вдох­ новение. Стены комнат его дома были задрапированы атласом и шелком, на полу лежали толстые ковры, повсюду разносился приторно-сладкий запах восточных благовоний. Все домашние, чтобы не потревожить слуха хозяина, ступали в толстенных войлочных тапочках так тихо, как только могли… Композитор искренне полагал, что его достоинство может быть сравнимо только с достоинством короля. Отсюда и поистине королевские требования, в особенности по части разного рода удобств. Свои путешествия Вагнер совершал в отдельном вагоне-салоне. Когда он отдыхал в Италии, то на семь человек, из которых состояла его семья, приходилось восемь человек прислуги. В его кабинете всегда должны были присутствовать цветы, причем определенного сорта, цвета и размера, не говоря уже о свежести — под стать его текущему настроению. Расточительность композитора можно смело назвать патологической. Под залог своих еще ненаписанных произведений или под будущие доходы от будущих опер, при этом всегда пытаясь свалить весь риск на кредитора, он одалживал бешеные суммы: на отделку шелком стен своего кабинета, на покупку какой-то астрономически дорогой, зато под его любимый цвет, мебели, на редкие восточные благовония, без которых он не мог работать, на красивые портьеры, статуэтки и прочие безделушки. Годы крайней нужды — одно время за долги его посадили в долговую тюрьму — ничему, кажется, его не научили. 210


В своих нарядах Вагнер также выходил за рамки общепринятого. Невероятный модник, он придавал слишком много внимания своей одежде. Во всяком случае, «слишком много» с точки зрения нормального, гетеросексуального мужчины… Его одежды были не просто роскошными и утонченными. Об этом достаточно подробно и весьма остроумно рассказывает известный венгерский писатель и историк Иштван Рат-Вег. Процитируем его рассказ с небольшими сокращениями.

Рыцарь в розовых кальсонах «Венская Neue Freie Presse в номерах 16 и 17 за 1877 год опубликовала сенсационные факты. Ей удалось заполучить письма Рихарда Вагнера к одной венской модистке. Они написаны в период между 1865 и 1867 годами и касаются заказов на домашние халаты, одеяла, шелка, кружева, вышитые гирлянды роз, которые буквально сменяют друг друга. Материалом для домашних шлафроков и одеял всегда был шелковый атлас, ну и цвета выбирались соответственно — нежные, приятные глазу: белый, розовый, бледно-голубой, бледно-сиреневый… Маэстро давал модистке точные указания касательно всех подробностей. К одному из них прилагались собственноручно изготовленные эскизы, чего, собственно, следовало придерживаться. Это письмо пришло из Люцерна, датировано 1 февраля 1867 года. Передаю слово его автору: «Розового цвета атлас, на гагачьем пуху, простеган квадратами, точно так же, как полученные от Вас же серое и красное одеяла. Халат должен иметь такую же толщину и притом быть легким. Подкладка — тонкий белый атлас. Книзу халат должен сильно расширяться. По подолу кругом проходит — но не пришивается к стеганой части — рюш из того же атласа, от талии книзу расширяющимся покрытием. Хорошенько посмотрите на эскиз: покрытие или накладка по низу должна быть хорошо и богато отделана, 211


с обеих сторон должна достигать ширины в пол-аршина, а по талии должна завершаться оборкой обычной ширины. Наискосок три или четыре банта из того же материала. Стеганые рукава должны быть широкими. Один бант спереди, другой сзади пошире и потолще на свисающей части рукава. К этому лента в пять аршин длиной, тут можно взять атлас по всей ширине, только в середине можно сузить…» Один из его счетов свидетельствует, что атлас он заказывал многими аршинами, притом белого, желтого, лилового, бледно-голубого, бледно-зеленого, карминного цветов и конечно же любимого розового. Был взыскателен и к качеству ткани. Письмом, датированным 8 февраля 1867 года, он возвращает гирлянды, потому что их стоимость за аршин была всего 6 форинтов, стало быть, они и не могли быть красивы. Вместо этих он заказывает 10-форинтовые. В том же году 30 марта он с тем же разумением знатока возвращает присланный образец розового атласа, «потому что такая фактура ткани прямого переплетения нитей недостаточно гладкая, а потому не дает красивого блеска». Более красивой, блестящей такни ему было необходимо по крайней мере сто аршин. Непонятно, зачем понадобилась маэстро эта тьма-тьму­ щая розового атласа, помимо его шлафроков и одеял розовой мечты? Упомянутый счет не дает разгадки, более того, повергает в еще большее изумление, потому что свидетельствует о такой массе шелков, что впору было бы открывать торговлю ими. Я перечислил цвета: каждого из них было заказано по 20—50 аршин! В том же счете нам улыбаются еще и 60 аршин цветочной гирлянды из роз, по 10 мотков разного цвета лент, 150 аршин шелковых кружев. Но его жажду кружев не могла утолить даже эта огромная порция, потому что в то же самое время им было заказано еще и 100 аршин рубашечных кружев. В том же счете содержится и еще одна достопримечательность — пять пар домашних туфель. Справедливости ради надо признать, что к домашнему халату розового цвета он не мог надевать сапоги со шпорами, и все же в 212


моей голове не укладывается, зачем ему понадобилось украшать домашнюю обувь белого, голубого, желтого, серого и розового цветов еще и розовыми бантами? Хочу рассказать еще об одном письме из Мюнхена, датированном 1 апреля 1865 года, то есть написанном незадолго до тамошней премьеры «Тристана и Изольды». Из него хитровато выглядывают любопытные секреты туалета: атласные кальсоны, белые на розовой подкладке и розовые на белой подкладке. Остальные письма по большей части посланы из Люцерна, где в этот период в голове маэстро уже вырисовывались героические образы «Кольца Нибелунга». Полагаю, почитателей Рихарда Вагнера заинтересует необычное противоречие: каким образом он в розовом оборчатом халате и в домашних туфлях с розовыми бантами и рюшками мог мечтать о блеске меча Нотунга, полете валькирий, топоте копыт коня Вотана?

Почему люди слушают скучную музыку? Возвратимся к вопросу, поставленному Вайлем: как такому сложному и немелодичному композитору, как Вагнер, удалось приручить публику? Можно предлагать разные варианты ответов на этот вопрос. Я выбрал из всех мне доступных наиболее, как мне кажется, обстоятельный и в то же время достаточно простой и потому всем понятный ответ. Наберитесь, читатель, терпения, потому что это еще одна цитата из Льва Толстого. Вот что он говорит: «Успех этот я объясняю себе тем, что благодаря тому исключительному положению, в котором он находился, имея в распоряжении средства короля, Вагнер с большим умением воспользовался всеми… средствами подделки под искусство и составил образцовое поддельное произведение искусства… Ни в одной из всех известных мне подделок под искусство не соединены с таким мастерством и силою все приемы, посредством которых подделывается искусство, а именно: заимствования, подражательность, эффектность и занимательность. 213


Начиная с сюжета, взятого из древности, и кончая туманами и восходами луны и солнца, Вагнер… пользуется всем тем, что считается поэтичным. Тут и спящая красавица, и русалки, и подземные огни, и гномы, и битвы, и мечи, и любовь, и кровосмешение, и чудовище, и пение птиц — весь арсенал поэтичности употреблен в дело… Кроме того, в произведении этом все в высшей степени поразительно эффектно, — поразительно и своими особенностями: и чудовищами, и волшебными огнями, и действиями, происходящими в воде, и той темнотой, в которой находятся зрители, и невидимостью оркестра, и новыми, не употреблявшимися прежде, гармоническими сочетаниями. И сверх того, все занимательно. Занимательность не только в том, кто кого убьет, и кто на ком женится, и кто чей сын, и что после чего случится, — занимательность еще и в отношении музыки к тексту; перекатываются волны в Рейне, — как это выразится в музыке? Является злой карлик, — как выразит музыка злого карлика? Как выразит музыка чувственность этого карлика? Как будет выражено музыкой — мужество, огонь, как яблоки? Как переплетается лейтмотив говорящего лица с лейтмотивами лиц и предметов, о которых он говорит? Кроме того, занимательна еще музыка. Музыка эта отступает от всех прежде принятых законов, и в ней появляются самые неожиданные и совершенно новые модуляции (что очень легко и вполне возможно в музыке, не имеющей внутренней закономерности). Диссонансы новые и разрешаются по-новому, и это — занимательно. Вот эта-то поэтичность, подражательность, поразительность и занимательность доведены в этих произведениях, благодаря и особенностям таланта Вагнера, и тому выгодному положению, в котором он находился, до последней степени совершенства и действуют на зрителя, загипнотизировывая его, вроде того, как загипнотизировался бы человек, который в продолжение нескольких часов слушал бы произносимый с большим ораторским искусством бред сумасшедшего. Говорят: вы не можете судить, не видав произведений Вагнера в Байройте, в темноте, где музыки не видно, а 214


она под сценой, и исполнение доведено до высшей степени совершенства. Вот это-то и доказывает, что тут дело не в искусстве, а в гипнотизации. То же говорят спириты. Чтобы убедить в истинности своих видений, обыкновенно они говорят: вы не можете судить, вы испытайте, поприсутствуйте на нескольких сеансах, то есть посидите в молчании в темноте несколько часов сряду в обществе полусумасшедших людей и повторите это раз десять, и вы увидите все, что мы видим. Да как же не увидать? Только поставьте себя в такие условия — увидишь, что хочешь. Еще короче можно достигнуть этого, напившись вина или накурившись опиуму. То же самое и при слушании опер Вагнера. Посидите в темноте в продолжение четырех дней в сообществе не совсем нормальных людей, подвергая свой мозг самому сильному на него воздействию через слуховые нервы самых рассчитанных на раздражение мозга звуков, и вы наверное придете в ненормальное состояние и придете в восхищение от нелепости. Но для этого не нужно и четырех дней, достаточно тех пяти часов одного дня, во время которых продолжается одно представление…»

Хищники красивы только издали «Хорошо, когда все люди вокруг добрые и честные, и только я один жулик», — говорил Гете. Действительно, хорошо: вот уж где бескрайний простор для жульничества! В этом, возможно, один из секретов успеха Вагнера. В кругу людей стеснительных и деликатных, людей слабовольных и совестливых легко сделать карьеру профессиональному жалобщику и самовлюбленному эгоисту, каким был Вагнер. Конечно же никто не ставит под сомнение его своеобразный музыкальный талант и прямо-таки выдающиеся организаторские, ораторские и прочие деловые способности. Однако нельзя не признать, что природа, отпустившая Вагнеру столько талантов, несколько поскупилась на сердечность и здравомыслие. Примером тому — десятки и сотни поступков уже зрело215


го, самостоятельного человека, которые никак не могут быть названы ни благородными, ни разумными. Вот, к примеру, как отозвался Вагнер — это уже в последний год жизни — на пожар оперного театра в Вене, где на представлении «Сказок Гофмана» погибло девятьсот человек: «Люди на таком спектакле — самый пустой народ... Каков толк от этих подонков, собравшихся в таком театре? Если столько-то светских людей гибнет во время представления оперетты Оффенбаха, в которой нет и малейшего намека на нравственное величие, — тут я совершенно равнодушен». Непонятно, чего здесь больше — глупости, душевной черствости или бесстыдного красования? Кто-то сказал: «Эгоист записывает чернилами сделанное ему зло и карандашом — сделанное ему добро». Одного из своих друзей и почитателей, знаменитого философа Фридриха Ницше, Вагнер одно время настойчиво пытался использовать для пропаганды своих идей. Когда Ницше отказался от предоставленной «чести», Вагнер жестоко отомстил философу, в то время уже тяжелобольному. Прибегнув к помощи личного врача Ницше, он сделал достоянием общественности скрываемое им психическое заболевание, а также подробности его интимной жизни. После этого Ницше написал ему: «Вы не человек, вы — болезнь». Всякий крайний эгоизм и самовлюбленность в какойто степени уже есть некоторое психическое отклонение. Был ли Вагнер психом? Нельзя сказать уверенно — да. Но, думаю, многие психиатры заинтересовались бы таким пациентом. К счастью или сожалению, психиатрия в те времена была еще в зачаточном состоянии. Иначе любой штатный психолог поставил бы композитору точный диагноз — мания величия — и отправил бы на лечение. Ганс Галь, которого мы уже упоминали здесь, подводя черту под нравственным портретом композитора, пишет: «Некоторые люди любят животных, но сердятся на лису, укравшую петуха, на кошку, поймавшую птичку. Столь же наивно было бы упрекать Вагнера в таких поступках, какие принято называть подлыми. Он невинен, как хищник». 216


Источник опасности всегда вызывает уважение, хотя бы и невольное. Может быть, поэтому многим людям нравится наблюдать хищников, восхищаться их внешностью, силой, ловкостью, грацией. Это если, конечно, издали. Вблизи же хищники всегда менее привлекательны, хотя бы уже из-за одного только своего запаха — запаха гниющего мяса. Так и среди людей. Двуногие плотоядные при ближайшем рассмотрении неизменно теряют свое гипнотическое обаяние, вызывая чувство омерзения, какое вызывают аскариды или любые другие человеческие па­ разиты. Их фальшивый блеск перестает застилать нам глаза, поскольку мы наконец узрели то, что они так старательно от всех скрывают: инстинктивное стремление отнять часть жизненной энергии у ближнего и присвоить ее себе. Присвоить для того, чтобы выжить, ибо вырабатывать собственную энергию они не умеют. Или не хотят. Но это уже не важно. Важно то, чтобы такого паразита вовремя распознать и прогнать. «Мера всему — человек». Так говорили в Древней Греции. Скажите, любезный читатель, умилялись ли бы вы искусной игре на скрипке человека, который до этого ради собственной карьеры, скажем, отравил одного или нескольких своих более талантливых конкурентов? Или предал друга? Или просто — причинил незаслуженные страдания и боль ни в чем не повинным людям? Никто не отрицает, что жизнь эгоиста (читай: паразита) может быть красивой. Но какая другим от этого польза? И кого она может сделать счастливее? Лучший способ борьбы с подобного рода людьми — воспользоваться их же оружием. Поэтому по их общему принципу: «Я — это Я, а остальные, если мне нет от них никакой пользы, пусть катятся к черту!» давайте поступим точно так же и с господином Вагнером. И со вздохом облегчения поставим наконец в нашем затянувшемся рассказе о нем большую жирную точку.


«Он бросал в свою возлюбленную тарелкой, а потом посылал ей стихотворные комплименты» ВОЛЬТЕР

Полубог Вольтер — прославленный французский философ, поэт, писатель, драматург, острослов. Весь XVIII век вошел в историю как «век Вольтера». Он был не просто знаменитостью. Он был полубогом. Перед ним преклонялись, как перед высшим существом, его слово имело больше веса, чем слова министров и монархов. К нему ездили на поклонение почитатели его таланта, как правоверные мусульмане к святилищу Мекки. Екатерина II, Станислав Лещинский, король Польши, Фридрих II Прусский обращались к нему на «вы»… Еще при жизни он увидел собственный памятник, сооруженный на средства народов 218


и — что удивительно! — правителей и королей Европы. Будучи совершенно некрасивым и даже уродливым человеком, он пользовался постоянным успехом у самых знаменитых и красивых женщин. Даже в восемьдесят лет он оставался мужчиной и завидным любовником. Его судьба — судьба человека, который умел ценить даже мелкие радости и не впадал в уныние, когда удача поворачивалась к нему спиной. Он показал человечеству, что если философски относиться к житейским неурядицам, то можно прожить не только яркую и долгую, но и вполне счастливую жизнь.

«…А умрешь ты в 32 года от удара шпаги» Вольтер принадлежал к числу тех, кто, выражаясь словами русской поговорки, «ради красного словца не пожалеет и родного отца». Остроумие — вещь прекрасная, однако и ей следует пользоваться в меру. Вольтер, похоже, так не считал и потому метал бисер своих острот налево и направо, невзирая на лица и обстоятельства. Неудивительно, что из-за длинного языка приходилось страдать спине. И иногда в буквальном смысле. Однажды он высмеял в своих стихах некоего вельможу. И — получил за это палками по спине (оскорбленный вельможа нанял шестерых слуг, чтобы те «хорошенько посчитали ребра заносчивого стихоплета»). В другой раз его острота послужила поводом для вызова на дуэль от известного дуэлянта и виртуозного фехтовальщика графа де Рогана. Любопытно, что еще в юности астрологи предсказали Вольтеру, что он умрет в тридцать два года от удара шпаги. Дуэль с Роганом должна была состояться в день, когда поэту исполнялось… тридцать два года! Следует заметить, что сам Вольтер, в отличие от пера, шпагой владел едва-едва. Поэтому можно сказать, что, по сути, смерть незадачливого острослова была предрешена. Но — хвала небесам! — накануне дуэли Вольтер был арестован и посажен в тюрьму. За что? Ну, разумеется, за оскорбление! На этот раз его сатирические стихи при219


вели в ярость одну ничтожную, но, к сожалению, весьма высокопоставленную особу! Вот уж действительно: не было бы счастья…

Если поэт еще и француз… Острый язык — дарование, а длинный язык — на­ казание. Вольтер умудрялся ссориться даже с самыми близкими ему людьми. Фридрих II, знаменитый король Пруссии, просто боготворил Вольтера, пригласил его к себе, обласкал всеми благами и привилегиями, однако… И тут Вольтер остался верен себе. Мало того что он за глаза дурно отзывался о Фридрихе, будучи у него в гостях (и практически на его содержании), так он еще ­пытался подшучивать над своим благодетелем. Причем весьма болезненно. Однажды Вольтер явился на званый королевский обед, как всегда изрядно опоздав, хотя Фридрих и просил его в этот раз не опаздывать. Ра­ зозленный король молча встал из-за стола и написал мелом на мраморной плите камина: «Вольтер — первый осёл». Прочитав написанное, Вольтер подошел к камину, взял мел и дописал внизу: «Фридрих Второй». Ну что ты поделаешь с поэтом, особенно если он к тому же француз? Дружба с ним — это постоянная словесная война, в которой он почти всегда оказывается победителем. Правда, бывали и исключения. Однажды, когда состоялась премьера очередной комедии Вольтера, литературный критик Пирон, его давний друг, отозвался резкой критикой в одном из журналов. Вольтер же, нисколько не смущаясь, что пьеса и вправду была слабовата, предпринял отдельное, роскошное издание ее текста в виде книги. На ее обложке, по желанию комедиографа, был изображен осел, усердно щиплющий лавровый венок. Это был намек на литературного критика. Однако Пирон неожиданно сменил гнев на милость и поместил в следующем номере того же журнала более благосклонный отзыв. Свою статью он заключил такими 220


словами: «Уважаемую публику призываю обратить внимание на недавно вышедшую книгу г-на Вольтера, на обложке которой помещен портрет автора». Вольтер спешно кинулся скупать все экземпляры, имевшиеся в парижских лавках…

Если бы у англичан не было чувства юмора… И все же следует отдать должное остроумию французского поэта: оно было просто блестящим, вошло в легенды и снискало ему славу самого остроумного человека своего времени. Несколько раз оно уберегло его от Бастилии, а однажды — спасло жизнь. Случилось это так. В 1727 году Вольтер приехал в Англию. Как-то, прогуливаясь по городу, он столкнулся с толпой воинствующей черни, выкрикивавшей антифранцузские лозунги. Обнаружив в нем ненавистного француза, толпа набросила ему на шею петлю и с криками «Смерть французу! Повесить его!» поволокла к ближайшему дереву. Вольтер вскричал: — Англичане! Вы хотите меня убить, потому что я француз. Но скажите, разве я недостаточно наказан уже тем, что не родился англичанином? В толпе раздались одобрительные смешки. С него сняли веревку и, влепив на прощание пару подзатыльников, отпустили… Подзатыльники — вещь, конечно, малоприятная, но разве это не пустяки, если ты не сделался висельником?

«Скрипучее дерево» Как и полагается необыкновенному человеку, Вольтер обладал целым букетом необыкновенных качеств. Например, многие удивлялись его сверххолерическому темпераменту. Он не мог и полминуты просидеть без движения. Он не говорил, а кричал, не дышал, а «фыркал», его лицо и руки находились в постоянном движении. 221


Будучи вполне обеспеченным человеком, он не упускал ни одной возможности заработать хотя бы несколько франков: сочинял стихи и посвящения, любовные и деловые письма всем, кто соглашался за это платить, мог судиться с соседом чуть ли не из-за поленницы дров, ввязывался в любую авантюру, если она сулила хотя бы минимальную прибыль. Рассказывают, что он умудрялся даже красть свечи со стола прусского короля, а затем продавать их по спекулятивным ценам. При этом кажется совершенно парадоксальным тот факт, что и щедрость Вольтера была поистине королевской. Еще одна любопытная деталь. Вольтер был очень слаб здоровьем. Из-за постоянных недомоганий его рабочим столом стала его постель: он не мог работать ни в каком другом положении, кроме как в горизонтальном. Едва ли не каждый год он заболевал так, что уже «прощался с жизнью». Но, как известно, «скрипучее дерево долго не падает». Вот и Вольтер смог «проскрипеть» аж 84 года.

Какое удовольствие в верности? «Удовольствие — есть предмет, долг и цель всех ра­ зумных существ», — считал он и всячески стремился находить его в жизни. Нельзя сказать, что он бегал за каждой юбкой, но женское общество он явно предпочитал мужскому. Он стремительно влюблялся и быстро остывал, с легкостью изменял любимым и так же легко прощал их измены. Во всяком случае, в молодости. Однажды он застал в постели своей любимой… собственного друга. И что же? История кончилась тем, что все трое обнялись. Без особого усилия над собой он простил обоих, не порвав связи ни с дамой, ни с другом. «Любовники, — говорил он, — существовали прежде, чем в мире появились христиане».

Милые бранятся — значит, сильно любят Главная женщина и любовь в его жизни — маркиза дю Шатле. Пятнадцать лет провел он со своей подругой в ее 222


замке. Маркиза была замужем, но то были времена, когда признаком хорошего тона считалось, чтобы у жены был «друг дома», а у мужа — «дама сердца». Считалось нормой, когда муж жил в одном месте, а жена — в другом. Вот и маркиз дю Шатле лишь изредка посещал замок любовника своей жены, по обыкновению ворчал, был недоволен и скоро уезжал. Вольтер впервые в жизни встретил женщину, которая была достойна уважения. Маркиза впервые по-настояще­ му полюбила. Их связь была и плодотворной, и эксцентричной. Они и дня не могли прожить друг без друга: даже живя в одном доме, вели бурную переписку… с первого этажа на второй; ежедневно по нескольку раз ссорились и столько же раз мирились, и все это с мак­ симумом эмоций — с криком, слезами и битьем посуды. Одна подруга маркизы, как-то у них обедавшая, свидетельствовала, что в ее присутствии «тарелки летали через стол»… «Не гляди на меня так своими глазищами!» — сказал раз раздраженный поэт маркизе. Маркиза тут же схватила нож и бросилась с ним на обидчика. Последний тотчас же ретировался в свои апартаменты. Поэт спас свою жизнь, однако дверь его кабинета, всю изрешеченную ножом маркизы, пришлось менять. Как видим, сцены бывали серьезные, но они быстро прекращались, и тот же Вольтер, который бросал в возлюбленную тарелкой, час спустя посылал ей стихотворные комплименты.

Когда предают «божественные»… Так, вероятно, текла бы жизнь любовников и дальше, если бы Эмилия, которую Вольтер иначе как «божественной» не называл, не оказалась самой банальной женщиной, отдающейся первому мужчине, который произвел на нее впечатление. Она изменила. Несмотря на свои сорок лет, она влюбилась в тридцатилетнего Сен-Ламбера, красивого, но совершенно заурядного офицера. Вольтер узнал об измене случайно: войдя однажды к маркизе, он 223


застал их в весьма пикантном положении. Последовал очень оживленный разговор. Сен-Ламбер был дерзок, Вольтер возмущен. Он тотчас же решил уехать и, вернувшись к себе, приказал приготовить карету, но маркиза не дала ему исполнить свою угрозу. Войдя в комнату разгневанного любовника, она спокойно присела на постель, на которой он лежал, и сказала: «Будьте же благоразумны, друг мой. Вы всегда заботились о моем здоровье и одобряли тот режим, который наиболее ему соответст­ вовал, и любили меня так долго, как только могли. В настоящее время вы сами сознаетесь, что не можете далее продолжать в том же духе без ущерба для вашего здоровья. Неужели же вы будете сердиться, если один из ваших друзей решился помочь вам?» — «Ах, сударыня, — отвечал Вольтер, невольно преклоняясь перед логикой своей подруги, — всегда выходит так, что вы правы. По крайней мере, соблюдайте осторожность и не делайте таких вещей на моих глазах». На следующий день Вольтер уже совершенно примирился с положением и при встрече с Сен-Ламбером протянул ему руку и сказал: «Вы, а не я в счастливом возрасте любви и наслаждений. Пользуйтесь этим как можно больше, пока молоды!»

«Клин клином вышибается…» Связь с Сен-Ламбером стоила маркизе жизни: она забеременела, отчего и умерла через несколько дней после родов. Вольтер и муж дю Шатле стояли потрясенные у ее смертного одра. Вдруг поэт вспомнил, что маркиза всегда носила на груди медальон с его портретом. Муж, в свою очередь, думал, что портрет в медальоне — его собственный. Огорченные ее смертью и в то же время сгорая нетерпением убедиться в чувствах покойной, оба они стали шарить на груди маркизы. Вот наконец медальон найден. Они его открывают. О, ужас! В нем действительно портрет, но не Вольтера и не мужа, а СенЛамбера! «О небо! — воскликнул поэт, подняв обе руки 224


вверх. — Таковы женщины! Я вытеснил маркиза, СенЛамбер вытеснил меня. Клин клином вышибается. Так все идет на свете!»

Война с дураками Вольтер, как никто другой из знаменитых людей, страдал от такого повышенного интереса к нему… дураков. В доме-музее Вольтера до сей поры хранится альбом с коллекцией сургучных печатей. Ее происхождение таково: Вольтер получал много писем, в том числе и анонимных, от своих врагов и, еще чаще, от разного рода глупцов — что-то вроде чеховских «писем к ученому соседу». При получении приходилось платить за доставку. Вольтера это бесило. Он стал вырезать сургучные печати неугодных писем и наклеивать их в свою «черную книгу». Если приходили «рецидивисты», он возвращал такие письма на почту. В этой «черной книге» собрано 199 сургучных печатей. Биографы поэта приводят анекдотический случай, который может послужить иллюстрацией к проблеме Вольтера и дураков. Шарль Андре, малограмотный парикмахер из города Лангр, накорябал пятиактную драму в стихах «Землетрясение в Лиссабоне» и отправил ее Вольтеру, сопроводив письмом, в котором сообщал, что надеется получить от «коллеги» достойный отзыв. Вольтер ответил новоиспеченному «драматургу» посланием… на четырех страницах. Все четыре страницы были исписаны со всех сторон одной и той же фразой: «Мастер Андре, займитесь своими париками!» Рассказывают, что, когда парикмахер прочел ответ поэта, он показал письмо своим друзьям. «Ну, с Вольтером, похоже, все кончено, — сказал он при этом. — Посмотрите, как он стал повторяться!» «Я всегда мечтал, чтобы все люди, рассуждающие здраво, объединились бы против дураков, — говорил Вольтер. — сорок лет я выносил преследования разных глупцов и подлецов. И убедился, что своей умеренно225


стью ничего не смог добиться. Вообще глупо рассчитывать на умеренность. Надо воевать и умереть благородной смертью, уничтожив вокруг себя целое полчище ханжей». Увы, но и сегодня призыв великого французского поэта и мыслителя остается таким же актуальным, как и три века назад.


«Она не знала о любви ничего, но давала другим уроки соблазнения» ГИППИУС

Тестостерон — гормон героев и… плохих жен В одном древнекитайском трактате, рассказывающем о секретах счастливой семейной жизни, в разделе для мужчин есть такое поучение: «Если у твоей жены вдруг обнаружится какой-нибудь талант — к музыке, танцам, рисованию или чему-нибудь еще в таком роде, — разводись с ней не мешкая и без сожалений! Иначе через короткое время ты и сам не заметишь, как начнешь мыть посуду и подтирать детям задницы». Спрашивается: что же дурного в том, что женщина талантлива? Ответ предсказуем: главный недостаток любой талантливой женщины в том, что она в какой-то степени перестает быть жен­ 227


щиной. Вернее, тем, кем привыкли ее видеть мужчины, — женой и матерью. И превращается уже в не просто подругу-жену-мать, а прежде всего в кого-то еще — художницу, актрису, певицу, поэтессу… И от этого совместительства начинает страдать, а иногда и вовсе забывается главная женская роль. Если посмотреть, как живут знаменитые своими талантами женщины, можно обнаружить, что почти все они, мягко говоря, не очень хорошие жены и не очень хорошие матери. А нередко вообще и не жены, и не матери. Фридрих Ницше как-то заметил: если женщина идет в политику или искусство, значит, у нее не все в порядке в половой системе. Современные психологи подтверждают догадку философа научными фактами: оказывается, если у женщины не все в порядке в личной жизни, она стремится восполнить недополученные «гормоны счастья» — ученые называют их эндорфинами — через творчество и активную общественную жизнь. Организм женщины начинает все меньше вырабатывать женских гормонов и все больше мужских. И это начинает сказываться и на ее фигуре, и на ее поведении. Много женских гормонов — это, как правило, небольшой рост, округлые, женственные формы, плавные движения, мягкий тонкий голос, маленькие пухлые губы, спокойный, уравновешенный характер… Много мужских гормонов — высокий рост, плоская грудь, узкие бедра, тонкие губы, резкие жесты, грубый, низкий голос, не­ уравновешенный, вспыльчивый и агрессивный характер. (Вот отчего русские народные приметы рекомендуют женихам выбирать в жены девушек с округлыми коленками, широкими бедрами и полными губами. Наполеон русских примет не знал, но и он однажды высказал похожую мысль: «Маленькие женщины созданы для любви, а большие — для работы».) Все эти «приметы», разумеется, весьма относительны. Если взглянуть на знаменитых женщин прошлых столетий глазами антрополога, можно без труда обнаружить: большая часть этих дам не отличалась женственными формами. Мужской гормон тестостерон, который больше 228


обычного вырабатывали их надпочечники, вписал в Книгу истории их имена: Сапфо, Клеопатра, Жанна д’Арк, Жорж Санд, мадам де Сталь, Софья Ковалевская, Мария Кюри, Елена Блаватская, Марина Цветаева, Анна Ахматова, Зинаида Гиппиус…

Слава — это когда все на тебя смотрят Шокировать окружающих — известный способ получать удовольствие. В особенности для тех, у кого чувство собственной значительности (или, проще говоря, самоуважение) зависит от количества привлеченного к себе внимания. Замечено, что более всего этой зависимостью грешат поэты. Александр Сергеевич Пушкин, к примеру, отращивал длиннющие ногти, полировал их до блеска и даже красил. Альфред де Мюссе, французский поэт, носил на шее, как платок, подвязки своих любовниц. Высокорослый и худой Николай Гумилев собирал толпы зевак, прогуливаясь по Петербургу в черных, выше колен сапогах, черном «испанском» плаще и высоченном черном цилиндре. Его ученик, Григорий Оцуп, одно время ходил во всем клетчатом — в клетчатой рубашке, галстуке, костюме, кепке, носках… и даже ботинках. Привлечь внимание можно не только необычной внешностью или одеждой. Можно, например, разыграть почтен­ ную публику, как это любил делать Владислав Ходасевич. В 1936 году он напечатал в серьезном литературном журнале три статьи о жизни и творчестве «талантливейшего, но малоизвестного» русского поэта Василия Травникова. И даже привел его стихи, им самим же выдуманные. Специалисты тотчас же забеспокоились и стали друг у друга спрашивать: слышали ли они о Василии Травникове? Ну, конечно, слышали! Вскоре стали появляться заметки о Травникове других авторов. Все это подносилось как сенсация, писались рецензии и статьи для энциклопедических словарей, организовывались специальные вечера и диспуты, каждый стремился доказать свою важную роль в возвращении потомкам имени забытого гения… 229


Когда через какое-то время Ходасевич раскрыл карты, разразился жуткий скандал… У Ивана Бунина, одного из утонченнейших русских поэтов, был свой приемчик. Своих собеседников и в особенности собеседниц он сражал наповал грубыми не­ печатными выражениями. Нина Берберова вспоминала: «Бывало у него это с мужчинами и женщинами… но особенно ярко было заметно с женщинами-литераторами. В первый же вечер знакомства со мной он рассказал мне, какой случай произошел с ним однажды в молодости. Рассказ начинался, как первый рассказ в «Темных аллеях», только барин был молодой и приехал в избу к мо­ лодой бабе. Входит барин в избу, видит — крепкая, грудастая молодайка одна. Он в восторге от предстоящих возможностей. Готов уже взять ее за грудь и замечает, что она на все согласна. И вдруг с полатей раздается старческий дребезжащий голос: «Тетя Настя, я усрался». Барин (то есть Бунин) выскочил из избы, вскочил на лошадь и пустил ее галопом. Рассказывание подобных историй кончилось довольно скоро: после двух-трех раз, когда он произнес вслух и как-то особенно вкусно «непечатные» (впрочем, давно на всех языках, кроме русского, печатные) слова — он любил главным образом так называемые детские непечатные слова на г, на ж, на с и так далее, — после того, как он два-три раза произнес их в моем присутствии и я не дрогнула, а приняла их так же просто, как и остальной его словарь, он совершенно перестал «рисоваться» передо мной…» По сравнению с Буниным и другими поэтами Зинаида Гиппиус владела целым арсеналом разнообразных методов массового и индивидуального «поражения».

Ожерелье из «памятников любви» Георгий Адамович, известный критик и поэт, отзывался о ней так: «Есть люди, которые как будто выделаны машиной, на заводе, выпущены на свет Божий целыми 230


однородными сериями. И есть другие, как бы «ручной работы», — и такой была Гиппиус. Но помимо ее исклю­ чительного своеобразия я, не колеблясь, скажу, что это была самая замечательная женщина, которую пришлось мне на моем веку знать». Зинаида Николаевна Гиппиус была необычайно одаренной женщиной. Оригинальный драматург и писатель, талантливый поэт, остроумный и язвительный критик, блестящий мемуарист и, главное, яркая, ни на кого не похожая Личность. Именно так, с большой буквы. Еще в юности цыганка предрекла ей раннюю смерть от чахотки. Может быть, поэтому, став взрослой, Зинаида Николаевна старалась жить так, словно каждый день был в ее жизни последним. Ей нравилось играть на публику. Она любила появляться в экстравагантных нарядах. То облачится в мужской костюм, то вырядится в белый балахон, напоминающим саван, с «настоящими» ангельскими крыльями за спиной. То по нескольку лет подряд будет носить исключительно белую одежду, то вдруг — появится во всем розовом… «Встречаясь с новым человеком, — делилась воспоминаниями ее современница, — Зинаида мгновенно его околдовывала, по-змеиному гипнотизировала, подчиняла себе: стихами ли, пророчествами, беглой улыбкой...» Если человек ей нравился, в ход шли одни методы воздействия, если не нравился — другие. Валерий Брюсов с ужасом вспоминал о своем первом визите к Гиппиус. Он явился к ней, согласно предварительной договоренности, ровно в 12 часов. И первое, что он увидел, войдя в дом, — совершенно нагую Зинаиду Николаевну. «Разумеется, — оправдывался Брюсов, — я постучался, получил «войдите», но зеркало так поставлено в углу, что в нем отражается вся спальня…» — «Ах, мы не одеты, но садитесь!» — говорит, улыбаясь, Зиночка. И, немного повертевшись у зеркала и потрепав волосы, снова поворачивается к не знающему куда деть глаза гостю: «Я причесываться не буду. Вы не рассердитесь?» Подобные провокации она устраивала многим. Скандально прозрачные платья, дурманящее облако сладко231


терпких духов, томные взгляды из-под полуопущенных ресниц, дразнящие позы, облизывание губ, фривольный разговор, поглаживание рук, быстрые и страстные поцелуи — украдкой от мужа и гостей… Логично предположить, что дальше следовал банальный адюльтер. Это была бы верная мысль, если бы речь шла о какой-нибудь другой женщине, а не Гиппиус. С нею дальше поцелуев дело никогда не заходило. И не потому, что она очень любила своего мужа, Дмитрия Мережковского. А потому, что была очень умной, вернее, слишком умной женщиной. «Поцелуй — это отношения равных, а секс — это уже чье-то унижение» — приблизительно так звучал любовный кодекс Зинаиды Николаевны. Под ее напором терялись и сдавались на милость победителя многие молодые поэты, писатели, философы. Утолив жажду любви любовной игрой, она их скоро отпускала. При этом каждый пленник обязан был за свое освобождение уплатить дань: оставить золотое колечко — на память о короткой, но страстной любви. Потом из этих многочисленных «памятников любви», нанизав их на обычную шерстяную нитку, Гиппиус сделает себе оригинальное ожерелье… «Укажите мне любого мужчину, и через десять дней он будет валяться у моих ног!» — это хвастливое заяв­ ление, однажды сорвавшееся с ее уст, пожалуй, было недалеко от истины. Проблема заключалась лишь в том, что она не могла воспользоваться плодами своих побед.

Под юбкою хвост Не везде можно ходить раздетой, и не перед каждым можно разыгрывать всепожирающую страсть. Но для таких случаев есть другие средства. Например, можно «съесть» человека едкой иронией. Или — вызывающим поведением (например, пуская папиросный дым в лицо собеседнику). Или — каверзным вопросом. Или — еще проще! — долгим и пристальным разглядыванием. 232


Ирина Одоевцева вспоминала, как Гиппиус довела до слез Сергея Есенина. Есенин — крестьянский самородок — приехал покорить Петербург. И сразу пошел «на поклон» к Мережковским. Те приняли его более чем прохладно, а Гиппиус, подойдя к нему вплотную, наставила на него лорнет и стала рассматривать его так, будто перед ней стоял не живой человек, а гипсовая скульптура. Обнаружив на «скульптуре» валенки, Гиппиус удивленно хмыкнула, поднесла к ним лорнет поближе и — громко одобрила их: «Какие на вас интересные гетры!» Все присутствующие покатились со смеха. Хотя Гиппиус и написала потом несколько доброжелательных статей о Есенине (что с нею случалось редко!), «покоритель Петербурга» так и не простил ей зло­ счастных «гетр». В разговорах или письмах он не называл ее иначе, как «эта змея Гиппиус» или, в лучшем случае, «Гиппиусиха». «Извращенной натурой» назвал Гиппиус философ Павел Флоренский. Нина Берберова считала ее безжалостной и бездушной: «Она каждого встречного немедленно клала как букашку под микроскоп и там его так до конца и оставляла». Поэт Андрей Белый вынес ей свою «художественную» характеристику: «Оса в человеческий рост». Художник Лев Бакст, автор знаменитого портрета Гип­ пиус, изобразил ее полулежащей на стуле, в камзоле и панталонах; длинные скрещенные ноги вытянуты по диагонали холста, отчего вся фигура кажется еще более удлиненной. На бледном лице, окаймленном копною огненно-рыжих волос, под резко очерченными бровями — чуть насмешливо и презрительно смотрящие глаза, тонкие злые губы. «Твоя душа — без нежности, а сердце — как игла…» — эти слова Гиппиус могли бы служить подписью к собственному портрету. О Зинаиде Николаевне ходило много странных разговоров. Она действительно обладала какими-то и душевными и, главное, физическими свойствами, делавшими ее непохожей на своих современниц. Все поэты соглашались со строками Владимира Соловьева, который написал о Гиппиус: 233


Я — молодая сатиресса, Я — бес. Я вся живу для интереса Телес. Таю под юбкою копыта И хвост... Посмотрит кто на них сердито — Прохвост!

«Какая у вас метафизика?» О себе она сложила такой стишок: И я, такая добрая, Влюблюсь — так присосусь. Как ласковая кобра я, Ласкаясь, обовьюсь…

Надежда Тэффи в очерке, посвященном Гиппиус, рассказывает о том, как измывалась Зинаида Николаевна над одной бывавшей у них «пожилой, довольно безобидной дамой»: «Гиппиус принялась за эту несчастную. «Скажите, какая ваша метафизика?» Та испуганно моргала. «Вот я знаю, какая метафизика у Дмитрия Сергеевича (Мережковского) и какая у Тэффи. А теперь скажите, какая у вас». — «Это… это… сразу трудно». — «Ну чего же здесь трудного? Скажите прямо!»… Я поспешила отвлечь внимание З.Н. Когда уходили, дама вышла вместе со мной. — «Скажите, у вас есть Ларусс?» — спросила она. «Есть». — «Можно вас проводить?» — «Пожалуйста». Зашла ко мне. «Можно заглянуть на минутку в ваш Ларусс?» Я уже давно поняла в чем дело. «Вам букву «М»?» — «Н-нда. Можно и «М»… Бедняжка смотрела «метафизику». Но все же следующее воскресенье предпочла пропустить. А я за это время угомонила З.Н. — «Мучить Е.П. — все равно что рвать у мухи лапки. Я бы поняла, если бы вы пошли на медведя с рогатиной. Но когда вы рвете лапки у мухи — меня тошнит. Это не эстетично». З.Н. отвечала с презрением: «Ну, вы! Добренькая!» 234


Добро, само по себе, всегда кажется плоским и скучным. И это понятно: все, что в порядке вещей, не привлекает внимания. Сплошь положительные персонажи только вгоняют в сон. Зато когда появляется зло, просыпаются все. И это тоже понятно: зло — это нарушение установленного порядка. Вот отчего отрицательные герои зачастую популярнее положительных: так, волк в мульт­ фильме «Ну, погоди!» кажется куда более интересным, чем «правильный» заяц. Не секрет, что фильмы, книги, журналы и газеты о «плохих» событиях и злодеях, продаются куда лучше, чем о хороших и добрых. Эта дурная мода казаться хуже, чем ты есть, — лишь бы казаться интереснее, чем ты есть, — к сожалению, всегда находила и находит немало последователей. И не только среди подростков, но и среди людей, наделенных и острым умом, и отменным вкусом. Как, например, Зинаида Гиппиус. Ей нравилось быть злой. Ее знакомая мерзнет в тесной квартирке без отопления — Гиппиус с остро-садистским удовольствием рассказывает ей, как каждое утро она принимает горячую ванну, «и как вся вилла их на солнце, и она, Зинаида Николаевна, переходит вместе с солнцем из одной комнаты в другую, так как у них есть и пустые комнаты»… Кто-то рассказывает ей о том, что голодает, перебиваясь с воды на хлеб. В ответ Гиппиус рассказывает, что два дня назад их секретарь добыл кролика — «огромного, как свинья», и как они его с аппетитом ели… «Когда-то, — писала Тэффи, — было ей дано прозвище Белая Дьяволица. Ей это очень понравилось. Ей хотелось быть непременно злой. Поставить кого-нибудь в неловкое положение, унизить, поссорить. Спрашиваю: — Зачем вы это делаете? — Так. Я люблю посмотреть, что из этого получится». Слава о ее «ядовитости» полнилась слухами и легендами. Уж на что далекий от мира поэзии Лев Троцкий и тот в одной из антирелигиозных брошюр писал: «Пора, товарищи, понять, что никакого Бога нет, ангелов нет, чертей и ведьм нет». И, будто вспомнив что-то важное, тут же в скобках приписал: «Нет, впрочем, одна ведьма есть — Зинаида Гиппиус». 235


Электрические стихи Страшное, грубое, липкое, грязное, Жестоко тупое, всегда безобразное, Медленно рвущее, мелко-нечестное, Скользкое, стыдное, низкое, тесное, Явно-довольное, тайно-блудливое, Вязко, болотно и тинно застойное, Жизни и смерти равно недостойное, Рабское, хамское, гнойное, черное, Изредка серое, в сером упорное, Вечно лежачее, дьявольски косное, Глупое, сохлое, сонное, злостное, Трупно-холодное, жалко ничтожное, Непереносное, ложное, ложное!..

Знаете, как называется это веселенькое стихотвореньице? «ВСЕ КРУГОМ»… Зинаида Гиппиус, как и многие другие поэты-символисты, частенько пересаливала по части черных красок. И вовсе не из личных убеждений, а так, ради выпендрежа. «Тебя приветствую, мое поражение…», «Люблю я отчаяние мое безмерное…», «Небо кажется пустым и бледным… оно не сжалится над сердцем бедным», «В печали безумной я умираю…» — что ни стихотворение, то вот такое вытье. «Электрические стихи» — говорил о ее стихах Бунин. Сухие, «ледяные», выдуманные строчки как будто потрескивают и светятся синеватым пламенем, но — вот беда! — совсем не греют. Досужие сюжеты — змеи, уродцы, колдовские и демонические мотивы, «беседы с дьяволом-наставником», отвлеченные религиозные проблемы и, главное, вездесущая метафизика — все это было слишком далеко от реальной жизни. Целый океан «высоких» идей и — ни капельки живого чувства. Такие стихи трудно любить. Их и не любили, хотя и запоминали. Ненадолго. «Не поминай Бога всуе», — учит пословица. Мариэтта Шагинян, изучив ее сборник «Собрание стихов. 1889— 1903», подсчитала: «Перед нами в обеих книгах всего 161 стихотворение. Из них более пятидесяти являются выражением отношения автора к Богу, прямого или косвен236


ного, с неизменным упоминанием имени Божьего». И это полбеды. Беда в том, что, картинно жонглируя именем Божьим, она, по делу и без дела, поминает заодно и дьявола: За Дьявола Тебя молю, Господь! И он — Твое созданье. Я Дьявола за то люблю, Что вижу в нем — мое страданье.

В этих стихах мало правды и много позы. Вот за такое позерское рифмоплетство она и получила ярлык «сатанессы». Одни выгоняют ее из церкви, другие — бешено аплодируют на литературных вечерах. Одни бросают в ее окно букеты красных роз, другие — завернутые в бумагу куски дерьма… Что делать, у славы, как у медали, две стороны!

«Отомстила тебе Афродита, послав жену — гермафродита!» Однажды Тэффи заметила ей, что не нашла у нее ни одного стихотворения о любви. «Почему же? А вот это… — И Гиппиус процитировала: Единый раз вскипает пена И разбивается волна. Не может сердце жить изменой, Любовь одна…

— Это рассуждение о любви, а не любовное стихо­ творение. Сказали ли вы когда-нибудь в своих стихах «я люблю»? Она промолчала и задумалась. Такого стихотворения у нее не было». Любопытный факт: за исключением одного стихотворения, все произведения Гиппиус написаны от мужского лица. И даже подписаны мужским именем — Антон Крайний. В свое время она обожала переодеваться в мужской костюм и прогуливаться в таком виде по город237


скому парку. Никто из прохожих и заподозрить не мог, что этот высокий худой господин с изящной тросточкой — женщина. И неудивительно: тонкие губы, широкие брови, плоская грудь, узкие бедра («безбокая» — характеристика Белого), широкий шаг — все это более признаки мужской фигуры, а не женской. Наконец, совершенно мужской ум: преобладание логики над интуицией, едкое остроумие, стремление к риску, несговорчивость, себялюбие и эгоизм… Как заметил Владимир Злобин, многолетний секретарь Мережковских, «Бог, создавая Зинаиду Николаевну, решил вылепить из куска глины мужчину, но в последнюю минуту о чем-то задумался, и… получилась Гиппиус». В этом странном соединении мужского и женского — секрет ее «единственности» (выражение Блока). И — трагедия личной жизни. Будучи абсолютно раскрепощенной, даже можно сказать распущенной, она оставалась в то же время невинной, чувственной и одновременно холодной. «Мне близок Бог — но не могу молиться. Хочу любви — и не могу любить!» Прожив с мужем пятьдесят два года вместе, пережив множество любовных «романов», в том числе и несколько очень серьезных, она так и не познала радости физической любви. Некоторые современники называли брак Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского союзом лесбиянки и гомосексуалиста. Недруги Мережковского подбрасывали ему в квартиру письма: «Отомстила тебе Афродита, послав жену — гермафродита!» Но, как известно, «не все то правда, что люди врут». Недруги ошибались: нетрадиционной ориентацией Мережковские не страдали. Это были физически и сексуально нормальные люди. Ненормальными были их убеждения.

Бесполые существа Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский поженились при довольно странных обстоятельствах. Обвенчавшись, он поехал к себе, а она — к себе. «Я легла спать и 238


забыла, что замужем, — вспоминала Гиппиус. — Да так забыла, что на другое утро едва вспомнила, когда мама через дверь мне крикнула: «Ты еще спишь, а уж муж пришел! Вставай!» Муж? Какое удивленье!» Видно, неспроста забыла: этот брак так и не стал по-настоящему супружеским, а только союзом духовным. Причиной этого союза стала не любовь, не дружба, а общие убеждения. Во время одного очень откровенного разговора они просто решили: так будет лучше для обоих. Обоих полностью устраивало как отсутствие физической близости, так и невозможность иметь детей. Своей целью эти необычные новобрачные видели создание нового, совершенного мира — «Царства Третьего Завета», основанного на духовных идеалах, исключающего любые отношения, кроме платонических. Про красивую пару молодоженов иногда в шутку говорят: «Хороша парочка — баран да ярочка!» Про Гиппиус и Мережковского такого никто не сказал бы. «Странное впечатление, — вспоминала Бронислава Погорелова, свояченица Валерия Брюсова, — производила эта пара: внешне они поразительно не подходили друг к другу». Он — маленького роста, сгорбленный, с узкой впалой грудью, в допотопном сюртуке. Черные, глубоко посаженные глаза, матово-бледное лицо и ярко-красные губы, как у вампира. Она — высокая (на голову выше мужа), очень стройная, почти бестелесная, броско накрашенная, нарядная. Держится как всеми признанная красавица или королева. Он — самовлюбленный эрудит, говорун-декламатор, слышащий только себя, ежеминутно сыплющий цитатами из Библии, взвизгивающий и жутко картавящий. Она — умница, чуткий слушатель и превосходный собеседник. Он — типичный «жаворонок». Зинаида Николаевна — ночной житель. Спать идет под самое утро, открывает форточку или окно (не может спать в духоте). Встает ближе к обеду и принимает приготовленную служанкой горячую ванну. В два часа дня начинает завтракать. И так живет годами. Полночь для нее — самое время для бесед. Она обожает ночные посиделки с талантливым и неординарным собеседником. 239


В четвертом часу утра Мережковский стучит кулаком в стенку, кричит, что не дают ему спать своими разговорами. Что ж, верно. Он живет совсем в другом ритме: рано ложится, предварительно протопив комнату и согрев постель (не может спать в комнате, где «холодно, как в могиле!»), рано встает, завтракает около десяти утра, а затем два-три часа пишет в своем кабинете — пока Зинаида Николаевна не приступит к завтраку. Они прожили вместе более полувека, не расставаясь ни на один день. Любви у них так и не возникло, равно как нежности и страсти. «Я люблю Дмитрия Сергеевича, его одного, — записала в дневнике Зинаида Гиппиус. — И он меня любит, но как любят здоровье и жизнь. А я хочу... Я даже определить словами моего чуда не могу». В реальной жизни чуда не было. У каждого из них случались порой увлечения, влюбленности, но они лишь укрепляли семью, семью двух бесполых одиноких существ. Небеса унылы и низки, Но я знаю — дух мой высок. Мы с тобою так странно близки, И каждый из нас одинок.

Ее романы У Зинаиды Николаевны было много увлечений — ей нравилось крутить романы. Впрочем, это были специфические романы — мучительные и всегда более умозрительные, чем реальные. Представление о том, каково ее отношение к любви, дает вот такая поэтическая иллюстрация: «Вам жаль «по-человечески» меня... Но вас «поБожьему» жалею я. Кого люблю — люблю для Бога…» Первый серьезный роман закрутился с поэтом Николаем Минским. В ее воспоминаниях он остался тягостным поединком: он желал близости, она — духовной связи. А уж желание близости украдкой — это вообще не любовь, а ложь и рабство! Николай Минский получил письмо в синем конверте, там было написано: «Любовницей вашей 240


я никогда не стану, а другого ничего вы не хотели: ни жалости, ни красоты, никаких человеческих отношений. Вы позаботились стереть следы прекрасного между нами... Неужели я должна принять безобразие жизни и не верить в любовь, как уже не верю в силу слов?» Следующий роман — с поэтом Андреем Белым. Первая встреча разочаровала Белого. Поняв, что она не понравилась Белому как женщина, Гиппиус приложила максимум сил, чтобы очаровать приятного молодого человека. В ход пошли женские хитрости, комплименты, беседы. И вскоре Андрей Белый с восторгом отзывался о талантливой поэтес­ се и, по совместительству, очаровательной женщине. Отныне они проводили душные петербургские вечера вдвоем, в папиросном сизом дыму. Ошалев от философских разговоров и фривольных намеков, они буквально изводили друг друга томительным воздержанием. Первым подобную пытку не выдержал Андрей Белый. К этому времени он влюбился в юную жену Александра Блока и стал воспринимать Гиппиус лишь в качестве мудрой наперсницы. Какая горькая ирония! Женщина, которая не знала о любви ничего, давала советы о том, как соблазнить Прекрасную Даму. В конечном итоге наставничество сатанессы чуть было ни закончилось дуэлью между Блоком и Белым. Критик Дмитрий Философов много лет прожил в семье Мережковских. В качестве духовного брата… Эта троица вызывала нездоровый интерес и массу сплетен. Кто-то говорил, что Философов — любовник Гиппиус, кто-то уверял, что — Мережковского. Мережковский действительно любил Диму, но только как талантливого человека и умного собеседника. А вот Гиппиус увлеклась своим духовным братом не на шутку. Однако Дима, как его называли оба супруга, оставался холоден к кокетству поэтессы. Не в силах больше сдерживать себя, она решила уступить своей слабости. Однажды, оставшись с ним наедине, она открыто предложила ему вступить с ней в интимную связь… Его реакцию она вряд ли могла предугадать… Ее предложение настолько испугало Диму, что тот от неожиданности едва не упал со стула. Затем быстро вскочил и в чем 241


был — в тапочках и домашнем халате — пулей выскочил из квартиры. И больше в их доме не показывался… Вскоре ей пришло от него письмо, в котором он сообщал о том, что никогда не был влюблен: «Мне физически отвратительны воспоминания о наших сближениях. При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом моим, у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то физиологическом...» Зинаиде Николаевне не повезло: Дима оказался… гомосексуалистом.

Жизнь проходит… любовь остается То, что в молодости казалось пикантным, с возрастом стало нелепым и смешным. Сатанесса превратилась в неряшливую старуху. Теперь поэтесса носила старушечьи наряды, обсыпала себя от шляпки до туфель пудрой и обвешивалась, точно рождественская елка, выцветшими от времени розовыми ленточками. Контрастные тени, толстый слой румян кирпичного цвета, жирно-красная с блестками помада только подчеркивали морщины, пергаментную кожу и поблекшие зеленые глаза. Некогда золотые волосы пожухли, свалявшись рыжей паклей в небрежной прическе. «И это белая дьяволица?» — недоумевала молодая поросль парижских литераторов. Да, это была она... Она переживет мужа на четыре года. После его смерти Зинаида Николаевна попытается покончить с собой, выбросившись из окна. Затем вдруг успокоится. За год до смерти, «в 1944 году, — писала Берберова, — она призналась мне, что ничего не понимает в событиях, и чувствовалось, что уже ничего не надо объяснять, все равно не дойдет до нее. Она много и часто кричала по ночам, звала его, мучилась приближением смерти, вся высохла, стала еще хуже видеть и слышать и нянчилась со своей полупарализованной рукой. А когда, маленькая и сморщенная, лежала в гробу, кое-кто из пришедших на панихиду переглядывался и говорил: — Прости Господи, злая была старушенция». 242


Зинаида Гиппиус умерла 9 сентября 1945 года в Париже, ей было семьдесят семь. Ее смерть вызвала целый взрыв эмоций. Многие, ненавидевшие Гиппиус и считавшие ее ведьмой, не верили в ее смерть и пришли на похороны только для того, чтобы лично убедиться в том, что она мертва. Особо недоверчивые даже стучали по гробу палками. Те немногие, кто уважал и ценил ее, видели в ее смерти конец целой эпохи… Иван Бунин, панически боявшийся смерти и всего, что с ней связано, практически не отходил от ее гроба. Ее похоронили на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, рядом с мужем. Творческое наследие Гиппиус невелико — две книги воспоминаний, три книги прозы и пять сборников стихов. Сегодня интерес вызывают только ее воспоминания, стихи же, вероятно, ждут своего времени и своего читателя. Словно предвидя свою судьбу, она однажды написала в дневнике: «Ночью не спится от волнующего блаженства, а днем бродишь до устали все равно где, и каждое лицо кажется красивым, каждый человек — близким, потому что он идет по милой улице, каждый камень мостовой — нужным. Если долго живешь — пена влюбленности исчезает, но память о ней, и возможность ее возвращения, и тихая, благодарная любовь — остаются». Кто знает, может быть, так случится и с ее поэзией? Ведь сказано же: «Ничто не напрасно!» Ведь каждая душа — родная сестра всех других душ, и земных, и небесных. А значит, все, что тревожит ее и мучит, печалит или терзает, рано или поздно обязательно найдет утешающий отклик, понимание и сочувствие. И если не здесь, то там… И если не сейчас, то потом… Когда-нибудь… Обязательно найдет… Обязательно. Преодолеть без утешенья, Все пережить и все принять, И в сердце даже на забвенье Надежды тайной не питать, Но быть, как этот купол синий, Как он, высокий и простой, Склоняться любящей пустыней Над нераскаянной землей.


Деньгам и женщинам он предпочитал одиночество и макароны… ГОГОЛЬ

Самая большая загадка русской литературы Иван Сергеевич Тургенев, прославившийся своим мягким, по его же словам, «бабьим» характером, однажды, гостя в Англии и будучи на великосветском обеде, чуть было не схватил знаменитого английского писателя Теккерея за грудки и не набил ему, выражаясь его же словами, морду. Спрашивается: за что? Оказывается, автор «Ярмарки тщеславия» имел неосторожность усомниться в гениальности Гоголя… Николай Васильевич Гоголь. Одна из самых загадочных фигур в русской литературе. И жизнь его, и тво­ рения до сих пор вызывают споры у литературоведов, 244


историков, психологов, врачей, ученых. И немудрено: слишком уж отличался он от других — и внешностью, и поведением, и мыслями.

Великий сладкоежка Гоголь был образцовым сладкоежкой. Мог, например, без посторонней помощи съесть в один присест банку варенья, гору пряников и выпить целый самовар чаю… «В карманах брюк у него всегда был запас конфет и пряников, он жевал не переставая, даже в классах во время занятий. Забирался куда-нибудь в угол, подальше от всех, и там уже поедал свое лакомство» — так описывает Гоголя товарищ по гимназии. Эта страсть к сладкому сохранилась у него до конца дней. В его карманах, постоянно оттопыренных, всегда можно было отыскать уйму всяких сластей: карамелек, крендельков, сухариков, недоеденных пирожков, кусочков сахара… Когда сахар в кармане таял и он начинал слипаться, Гоголь снимал фрак или панталоны, выворачивал карманы наизнанку, тщательно вылизывал языком слипшуюся ткань и… опять забрасывал в них новую порцию сластей. «Живя в гостинице, — пишет А. Смирнова, — он никогда не позволял прислуге уносить поданный к чаю сахар, а собирал его, прятал где-нибудь в ящике и порою грыз куски за работою или разговором. «Зачем, — говорил он, — оставлять его хозяину гостиницы? Ведь мы за него уплатили». Происходило это, конечно, не от скупости. Гоголь никогда не был скупым». Особенно любил Гоголь послеобеденные чаепития. Вот что рассказывает об этом Михаил Погодин, друг и издатель Гоголя: «Запас отличного чаю у него не переводился, но главным делом для него было набирать различные печенья к чаю. И где он отыскивал всякие крендельки, булочки, сухарики, — это уже только знал он, и никто более. Всякий день являлось что-нибудь новое, которое он давал сперва всем отведывать, и очень был рад, если кто находил по вкусу и одобрял выбор какою-нибудь 245


особенною фразою. Ничем более нельзя было сделать ему удовольствия. Действие начиналось так. Приносился ужасной величины медный чайник с кипяченою водою… и… начинаются наливанья, разливанья, смакованья, потчеванья и облизыванья. Ближе часа никогда нельзя было управиться с чаем. «Довольно, довольно, пора идти!» — «Погодите, погодите, успеем. Еще по чашечке, а вот эти дьяволенки, — отведайте, — какие вкусные! Просто — икра зернистая, конфекты!»

«Ратуйте, людие!» Если бы судьба не сделала Гоголя писателем, он был бы непременно великим артистом-поваром. Любимейшее блюдо — макароны. Они вызывали в нем особенно хорошее расположение духа. Он сам готовил их, не доверяя этого никому. «Потребует себе большую миску и с искусством истинного гастронома начнет перебирать их по макаронке, опустит в дымящуюся миску сливочного масла, тер­ того сыру, перцу, перетрясет все вместе и, открыв крышку, с какой-то особенно веселой улыбкой, обведя глазами всех сидящих за столом, воскликнет: «Ну, теперь ратуйте, людие!» Обыкновенно он недоваривал макароны и поедал их в огромном количестве. Несмотря на то что после некоторые жаловались ему на тяжесть в желудке, Гоголь удивлялся и находил свои макароны очень удачными. В Италии, когда он обедал в ресторане, местные посетители сбегались смотреть, как он ест, для того чтобы возбудить в себе аппетит: Гоголь ел за четверых… «Бывало, зайдем мы, — рассказывал Золотарев, — в какуюнибудь тратторию пообедать; и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и ­заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое». При этом он говорил удивленным приятелям, что «это все ничего не значит, у меня аппетита настояще246


го нет. Это аппетит искусственный, я нарочно стараюсь возбудить его чем-нибудь, да черта с два, возбужу, как бы не так! Буду есть, да нехотя, и все как будто ничего не ел…»

Хороший матерщинник — плохой любовник Ф.В. Чижов, будучи с Гоголем в Риме в 1843—1844 годах, отмечает, что основным содержанием разговоров Гоголя «были анекдоты, почти всегда довольно сальные». Переписка Гоголя просто пестрит непечатными и грубыми выражениями сексуального свойства. Современники Гоголя передают, что он любил всякого рода непристойности, цинические песни, стишки, «скоромные анекдоты», которые не стеснялся рассказывать даже при дамах. Отчего так? Гоголь всю жизнь прожил девственником, так и не познав радостей сексуальной жизни. Он, как и всякий нормальный человек, испытывал позывы Эроса, но, считая это в худшем случае грехом, а в лучшем — непростительной слабостью, запрещал себе любую разрядку. Непотребными словечками и выражениями он как бы возмещал отсутствие какой-либо скабрезности в личной жизни: все его либидо уходило, что называется, в гудок. В письмах Гоголя, помимо «грубых выражений сексуального свойства», можно обнаружить несколько странноватое на первый взгляд внимание к… физиологическим отправлениям кишечного тракта. Например, в письме к Тарновскому: «Что, как твое здоровье? Как сре…ь ты — вкруть или всмятку? Регулярно или нерегулярно?..» Или — к А. Данилевскому: «Удивительное производят действие на желудок хорошие сушеные фиги… слабят, но так легко, можно сказать подмасливают дорогу гов…у». Это не просто сальность. Увы, но постоянное переедание, а также неуемная страсть к мучному и сладкому уже к два­ дцати годам «подарят» ему сначала хронический запор, а затем и геморрой. Вскоре сам факт опорожнения кишечника превратится для него в радостное событие… Письмо 247


к Данилевскому: «Ничего не случилось в дороге, кроме только того, что сегодня поутру поср…л на дороге и от радости позабыл на том же месте, где поср…л, моего итальянского Курганова».

Странный, очень странный… Глава первого тома «Мертвых душ» оканчивается таким образом: один капитан, страстный охотник до сапогов, полежит, полежит и соскочит с постели, чтобы примерить сапоги и походить в них по комнате; потом опять ляжет и опять примеряет их. Кто поверит, что этот страстный охотник до сапогов — не кто иной, как сам Гоголь? В его маленьком чемодане платья и белья было ровно столько, сколько необходимо, зато сапог — всегда три-четыре пары… Гоголь поражал странностями. У него была страсть к рукоделию; с величайшей старательностью кроил он себе платки и поправлял жилеты. Писал только стоя, а спал — только сидя. Однажды, во время приступа малярии (он заболел ею в Италии), его тело сильно окоченело, и присутствовавшие решили, что он умер… С тех пор, боясь, как бы его вновь не приняли за мертвого, он проводил ночь, дремля в кресле и не ложась в постель. С рассветом он взбивал и разметывал свою постель для того, чтобы служанка, прибиравшая комнаты, не могла ничего заподозрить… Страх быть погребенным заживо преследовал его всю жизнь. Одна из многочисленных причуд писателя — страсть к катанию хлебных шариков. Поэт и переводчик Николай Берг вспоминал: «Гоголь либо ходил по комнате, из угла в угол, либо сидел и писал, катая шарики из белого хлеба, про которые говорил друзьям, что они помогают разрешению самых сложных и трудных задач. Когда он скучал за обедом, то опять же катал шарики и незаметно подбрасывал их в квас или суп рядом сидящих… Один друг собрал этих шариков целые вороха и хранит благоговейно…» 248


По воспоминаниям Дмитрия Погодина, Гоголь любил совершать продолжительные пешие прогулки… дома. «В крайних комнатах, маленькой и большой гостиных, ставились большие графины с холодной водой. Гоголь ходил из одной в другую и через каждые десять минут выпивал по стакану. Ходил Гоголь всегда чрезвычайно быстро и как-то порывисто, производя при этом такой ветер, что стеариновые свечи оплывали, к немалому огорчению моей бережливой бабушки. Когда же Гоголь очень уж расходился, то моя бабушка, сидевшая в одной из комнат, закричит, бывало, горничной: «Груша, а Груша, подай-ка теплый платок: тальянец (так звала она Гоголя) столько ветру напустил, так страсть». — «Не сердись, старая, — скажет добродушно Гоголь, — графин кончу, и баста».

Хлестаков в жизни «Во мне заключалось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал доселе ни в одном человеке», — признавался Гоголь. И тут же добавлял, что большую часть своих пороков и слабостей он передавал своим героям, осмеивал их в своих повестях и таким образом избавлялся от них навсегда. Двадцатилетним молодым человеком Гоголь приезжает в Петербург. Ищет места, нуждается. Выпустил под псевдонимом свою поэму «Ганц Кюхельгартен», где говорит в предисловии, как будто от лица издателей: «Мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта». В журналах жестоко высмеяли и предисловие, и саму поэму. Гоголь бросился по книгопродавцам, отобрал свою книжку и сжег ее. «В 1832 году, — рассказывает Вересаев, — уже автором «Вечеров на хуторе близ Диканьки», Гоголь приезжает в Москву — и в подорожной своей делает подчистку: вместо «коллежский регистратор» (один из самых мелких чинов) пишет: «Коллежский асессор» (штаб-офицерский 249


чин, которым так гордится Ковалев в гоголевском рассказе «Нос»). И это с той целью, чтоб под таким чином фигурировать в списке приехавших, публиковавшемся в «Московских ведомостях». Ну, чем не Хлестаков?» Выпускает в свет «Арабески» и, совсем как бы мог сделать Чичиков, пишет издателю: «Пожалуйста, напечатай в «Московских ведомостях» об «Арабесках» в таких словах: что теперь, дескать, только и говорят везде об «Арабесках», что сия книга возбудила всеобщее любопытство…» В 1833 году уверяет Пушкина, будто три года назад ему, Гоголю, безвестному молодому человеку двадцати одного года, помощнику столоначальника в Департаменте уделов, предлагали профессорскую кафедру в Московском университете. «Это, — комментирует Вересаев, — вроде того, как Ноздрев уверял, что руками поймал за задние ноги зайца…» Только-только познакомившись с Пушкиным и уже успев подвести его (обещал доставить «Повести Белкина» из Царского в Петербург и не заехал за рукописью), Гоголь ставит Пушкина в неловкое положение, наказав знакомым без согласия последнего писать ему, Гоголю, «на имя Пушкина в Царское Село». Для чего? Для эффекта, для понта, для создания соответствующего реноме. Конечно, это — дурной тон, Гоголь понимал это и, чтобы сгладить неприятные последствия, письменно извинялся и изворачивался…

Безобразный и нелюдимый Наружность Гоголя была очень непривлекательна. Кто не знал его в лицо, тот никогда бы не догадался, что под этой некрасивой оболочкой кроется личность гениального писателя, которым гордится Россия. «Боже мой, что за длинный, острый, птичий нос был у него! Я не мог на него прямо смотреть, особенно вблизи, думая: вот клюнет, и глаз вон», — вспоминал о нем современник. Если к «птичьему носу» добавить длинные, давно не чесанные и не 250


мытые волосы, безобразный по виду и цвету костюм, то картинка получится далеко не живописная… О неряшливости Гоголя ходили целые легенды, и именно она была причиной всех язвительных шуток над ним. Он редко когда мыл себе лицо и руки по утрам, всегда ходил в грязном белье и выпачканном платье. В юности, во время учебы в гимназии, из-за него неряшливости и золотушного вида (у него текло из ушей) многие ученики брезговали подавать ему руку, отказывались брать его книги — это был настоящий ад для нормального человека. «Гоголь постоянно косился на нас, держался в стороне, всегда смотрел букою…» Гоголь с детства культивировал свое одиночество, наполняя его всевозможными странностями: в хоре он больше всего фальшивил, по улицам ходил всегда по противоположной стороне, поминутно сталкиваясь с прохожими, часто не договаривал фразы, причесывался и стригся только по великим праздникам… Нет сомнения в том, что он остро переживал свою бе­ зобразность. Никем не любимый, он внушил себе, что он неловок, безобразен, безнадежен. И потому всегда сторонился незнакомцев. Если он ехал в дилижансе, то, чтобы не разговаривать с попутчиками, отворачивался к окну и делал вид, что спит… Если в обществе находился кто-то ему незнакомый, от него нельзя было услышать и слова… Как только являлся гость, Гоголь исчезал из комнаты, а если приходили к нему, то он и вовсе сбегал, используя для этого окно... Зная об этом, многие из его близких друзей заранее удаляли прислугу, приказывая ей без зова не ходить… Однажды забыли предупредить няньку, чтобы она не являлась в обычный час прощаться с детьми. Едва Гоголь уселся и водворилась вожделенная тишина (Гоголь собирался прочесть несколько новых глав из «Мертвых душ»), — «дверь скрипнула и нянька с вереницею ребят, не примечая никаких знаков и маханий, пошла от отца к матери, от матери к дядюшке, от дядюшки к тетушке. Гоголь смотрел-смотрел на эту патриархальную процедуру вечернего прощания детей с родителями, сложил тетрадь, взял шляпу и уехал». 251


Неузнанный Женщина. В биографии Гоголя это едва ли не самое темное место. Скрытный вообще, Гоголь с особой тщательностью оберегал от других свои отношения к женщине. «Много, слишком много времени нужно для того, чтобы узнать человека и полюбить его, и не всякому послан дар узнавать вдруг. Сколько было людей обманувшихся! А сколько, может быть, исчезло с лица земли таких, которые таили в душе прекрасные чувства, но они не знали, как их высказать; на их лицах не выражались эти чувства, и жребий их был умереть неузнанными». Гоголь всю жизнь оставался холостяком. Неизвестна ни одна женщина, с которой бы он сходился. Гоголь не был подвержен греху рукоблудия и не имел, как сейчас говорят, нетрадиционных сексуальных контактов. В одном из писем он говорит, что, поддайся он своим страстям, пламя в одно мгновение превратило бы его в прах и только твердая воля отводит его от пропасти. «Твердая воля», крепнувшее с годами убеждение, что всякая любовь к женщине греховна, еще сильнее угашали его «физиологический аппетит». Ему казалось: все женщины — ведьмы, знаются с нечистой силой, порочны, лишены духовной красоты… «О Господи, на свете и так много всякой нечисти, а ты еще и жинок наплодил!» Гоголь принудил себя вести целомудренную жизнь. Это отмечают Анненков и другие его современники. Отказ от женщины обошелся ему дорого. Его болезнь, очевидно, отчасти связана с его половым воздержанием. В одном из писем Шевыреву Гоголь бросает такую любопытную обмолвку по поводу Константина Аксакова: «И в физическом, и в нравственном отношении он остался девственником. Как в физическом, если человек, достигнув тридцати лет, не женился, то делается болен, так и в нравственном. Для него даже лучше бы было, если бы он в молодости своей ... (непечатное слово.) Но воздержание… устремило все силы у него к духу». Эти слова с полным основанием должны быть отнесены и к самому Гоголю. 252


Если Гоголь не интересовался женщинами, это не значит, что женщины не интересовались Гоголем. Многие дамы, незнакомые с ним лично, но знакомые с его произведениями, желали его видеть. Но писателя трудно было уговорить прийти в гостиную, когда там сидела незнакомая ему дама. Одна из них особенно желала познакомиться с автором «Ревизора» и «Мертвых душ». А потому Вера и Константин, дети Аксакова, так пристали с просьбами к Гоголю, что каким-то чудом уговорили его войти в гостиную. Дама, взглянув на него, не сумела сказать ему ни слова, и он, пробыв с ней несколько минут, ушел. На вопрос Константина, как он нашел эту даму, он сказал, что не может судить о ней, потому что не слыхал от нее ни слова. И притворно рассердился: «А ведь вы мне сказали, что она желает со мною познакомиться!»

«Будьте живые, а не мертвые души!» Когда Гоголь был маленьким, его бабушка Татьяна Семеновна рассказывала ему о божественной лестнице: ее спускали с неба ангелы, подавая руку душе умершего… Последними словами Гоголя были: «Лестницу! Поскорее давай лестницу!» После его смерти среди многочисленных бумаг был обнаружен странный лоскуток бумаги с запиской, написанной, судя по всему, уже после сожжения второй части «Мертвых душ»: «Будьте живые, а не мертвые души!» Странная вещь: человек, который никого не любил, включая самого себя, и всегда убегавший от яркого света и шума жизни, вдруг заявляет: будьте живые души! Что это — сожаление об утраченном? Неожиданный вывод после подведения итогов жизни? Божественное озарение? Может быть… Однако больше всего это похоже на завещание. Наверное, это и есть то самое главное, что хотел сказать нам, своим потомкам, великий русский писатель Николай Васильевич Гоголь.


«Горизонтальный человек»

ГОНЧАРОВ

Образцовый студент Некий профессор физики однажды высказал любопытную мысль: «Если Бог хочет наказать человека, он делает его лириком». Иначе говоря, лирики — это существа малоприспособленные к практической жизни, болтуны и фантазеры, руководствующиеся в своих действиях не умом и логикой, а одними эмоциями. Ивану Александровичу Гончарову, знаменитому русскому писателю, согласно профессору физики, не повезло: он родился лириком. В юности неприязнь к точным наукам стоила ему многих слез: преподаватели коммерческого училища, где учился будущий писатель, считали 254


его слабоумным и дважды — «по причине неуспеваемости» — оставляли на второй год. Товарищи — все сплошь будущие промышленники, юристы и банкиры — тугодума-второгодника не то чтобы не любили, просто не замечали. И «тугодум» никого не замечал. Ненавистное училище Гончаров так и не окончил. «Неудавшийся коммерсант» не мог похвастаться ни живостью ума, ни хорошей памятью, зато обладал другими, не менее важными качествами: послушанием, прилежанием и усидчивостью. «Где положишь, там и найдешь», — хвалила маленького Ванюшу нянька. Благодаря напряженной самостоятельной подготовке Гончаров блестяще сдал экзамены и поступил в Московский университет на словесное отделение. Наконец-то он попал в окружение «лириков». Однако и здесь Иван Александрович сумел остаться белой мышью: ни с кем не дружил, ничем не выделялся, никуда не лез… Учился прилежно, занятий не пропускал, в общественной жизни участия принимал ровно столько, сколько это было необходимо, чтобы быть на хорошем счету у преподавателей. Он вообще был нетипичный студент: не приударял за девушками, не посещал студенческие собрания, ни в каких политических, ни даже литературных кружках не участвовал. Примечательно: учась на одном курсе с Лермонтовым, Герценом, Огаревым, Аксаковым, он ни с одним из них не был знаком! Своим первым долгом студент Гончаров считал необходимость окончить университет с наилучшим аттестатом. А вторым — получить хорошее место в столице. А все остальное — пустое…

Образцовый чиновник Образцовый студент очень скоро стал образцовым чиновником. В Петербурге Гончаров поступил на службу по Министерству финансов. Это была проверенная доро­ га для тех, кто мечтал сделать карьеру. «По своему ровно­ му характеру, по данным своей малоподвижной натуры, — 255


писал о Гончарове современник, — он легко укладывал свою жизнь и свое времяпрепровождение в рамки чиновничьего существования. Его не тяготила канцелярская атмосфера. «Исполнение бумаг» он принимал как должное и необходимое». Служил он аккуратно и основательно. Угодником не был, но распоряжения своих начальников выполнял беспрекословно и точно. По воспоминаниям В.Г. Короленко, «Гончаров был самым исполнительным и робким чиновником». Войдя в круг писателей и журналистов, людей обыкновенно не слишком сдержанных на эмоции, Иван Александрович и здесь вел себя скромно и осторожно. Д. Григорович удивлялся: «В течение многих лет, как мы его знали, никто из нас никогда не слышал от него похвалы чужому произведению; когда в его присутствии хвалили что-нибудь явившееся в литературе, он обыкновенно отмалчивался». Когда же разговор переходил на политику или другую опасную тему, автор «Обломова» сказывался больным или занятым и поспешно покидал присутствующих. Скрытный и подозрительный, Гончаров слыл в кругу литературных коллег человеком с «душком». Достоевский так отзывался о Гончарове: «Джентльмен… с душою чиновника, без идей и с глазами вареной рыбы, которого Бог, будто на смех, одарил блестящим талантом». Белинский в письме к приятелю по-своему характеризует Гончарова: «Он поэт, художник и больше ничего. У него нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам, они его не веселят, не сердят, он не дает никаких нравственных уроков ни им, ни читателю. У Гончарова нет ничего, кроме таланта…» — и ниже — еще жестче: «Это человек пошлый и гаденький». Даже Александр Никитенко, известный цензор и близкий друг Гончарова, в своем дневнике за 1864 год говорит о нем безжалостные вещи: «Вот разница между Тургеневым и Гончаровым: один настоящий джентльмен. Он приятен без всяких усилий, прост и благороден. С ним приятно быть и говорить. Гончаров — толстенький, надутенький господин вроде провинциального дворянина. 256


Он непременно хочет давать вам чувствовать, что вы имеете дело со знаменитостью в его особе. Весь же его характер может быть обозначен следующими чертами: эгоист, трус и завистник…» Ну что ж, кого не любят товарищи, того любит начальство. Гончарова постоянно повышали и в чинах, и в должностях. Он дослужился до генеральского чина, получал хорошую пенсию и прожил жизнь так, как хотел: спокойно, достаточно сытно, без излишних волнений и житейских передряг.

Платон мне друг… Довольно продолжительное время Иван Александрович исполнял «позорную» должность цензора. Пожалуй, именно она служила главным источником писательской неприязни. Из-за врожденной нерешительности и осторожности, усиленной боязнью получить выговор и быть заподозренным в неблагонамеренности, цензор Гончаров «перекрывал дорогу» многим авторам. Впрочем, справедливости ради, отметим: не всем авторам, а по большей части посредственным писакам, все достоинство которых заключалось в одном только выражении «передовых взглядов». Нелицеприятные отзывы, критика и острая непопулярность в определенных литературных кругах Гончарова не очень трогали: пусть себе ворчат! Подумаешь, Некрасов обиделся — не пропустил в печать какой-то сомнительный опус в его «Современнике»! «Ну и что с того, что когда-то он первым меня напечатал! Платон мне друг, но истина дороже… В конце концов, давать отчет в своих поступках я обязан лишь двоим: одного зовут Господь Бог, а другого — Иван Гончаров». Будем справедливы: Гончаров хоть и был чиновником, пускай даже, если согласиться с Тургеневым, «чиновником снаружи и внутри», но это был честный человек. Интриг не плел, взяток не брал, деньгам не кланялся. Эти качества во многом искупают реальные и мнимые его прегрешения. 257


Однажды молодой парень — приказчик из бакалейной лавки — обратился к нему с просьбой посмотреть его стихи. Гончаров посмотрел, почитал и через неделю ответил автору: «Стихи ваши прочитал. Хорошего в ваших стихах, по-моему, мало. Мой вам совет — оставить сочинительство и заниматься своим делом». Парень молча взял обратно рукопись, молча поклонился и ушел. Через неделю Гончаров, зайдя в лавку, полюбопытствовал, куда подевался его знакомый приказчик. Оказалось, что того забрали в дом умалишенных. И причина его помешательства — сочинение стихов. Это известие так поразило ­писателя, что он дал себе слово избегать каких-либо знакомств с начинающими литераторами и вообще постараться никогда не судить их произведения. Через короткое время Гончаров подал прошение освободить его от цензорских обязанностей.

Живая реклама Характер и привычки воспитываются смолоду. Родные и слуги будущей знаменитости жили исключительно хлопотами об удобствах и удовольствиях «любимчика Ванюши». А главное его удовольствие составляли не книжки, игрушки или игры с ровесниками, а… еда. Вот и носились домашние с утра до ночи в заботах о приготовлении для Вани всевозможных закусок и напитков, о выборе лучших кусков мяса для жаркого и самой свежей рыбы для заливного, о качестве солений и маринадов, пирогов и пирожных, настоек и квасов. Вот и вырос Ванюша большим-большим… если не сказать эгоистом, то, скажем так, гурманом. Иван Александрович любил покушать немного, но часто и, главное, вкусно. Обедая в ресторанах, Гончаров выказывал столько требований и претензий, что их владельцы, поначалу горячо спорившие с ним, быстро подпадали под влияние его профессионально аргументированных речей о качестве и вкусе того или иного блюда. И вскоре, по первой же его критике, стали увольнять дорогих французских и итальянских шеф-поваров и нани258


мать своих, менее знаменитых, зато, как считал Гончаров, более искусных. Многие хозяева ресторанов, где писатель был завсегдатаем, использовали автора «Обломова» как рекламу: если уж сам Гончаров обедает в их заведении, значит, еда в нем — высший класс! Позвольте вас спросить, любезный читатель: чего, согласно закону Архимеда, желает человек после сытного обеда? Правильно: поспать. Спал Гончаров много — по двенадцать—четырнадцать часов в сутки. Оставшееся от сна и еды время он уделял прогулкам, лечению от какойнибудь реальной или мнимой хвори (по отзыву его племянника, Гончаров всегда жаловался на нездоровье, хотя «никто не решился бы назвать его больным, судя по бодрой, живой внешности») и — иногда — работе. Время от времени он наведывался к знакомым — разу­меется, отобедать, полюбоваться на красивых дам и послушать последние новости (а точнее — сплетни). Сам Гончаров очень неохотно распространялся о собственной личной жизни, зато был большой охотник до вся­кого рода пикантных скандалов и сплетен. Никитенко удивлялся этому качеству Гончарова: «Удивительно, как люди, слывущие умными, да и действительно умные, могут находить удовольствие в таких пустяках и гнусностях!» Счастливо женатому Никитенко трудно было понять несчастливо холостого Гончарова. То, чем в избытке довольствовался первый, о том второй мог только мечтать.

«Страсть надо задушить и утопить в женитьбе…» «Есть (в Мариенбаде) англичанка, девушка лет 20-ти, — писал в одном из писем к своей знакомой Гончаров. — Это такое изящество, такое благородство, что я в первый раз в жизни бескорыстно издали наслаждаюсь созерцанием женщины. Когда она утром приходит к своей купели пить воду в своей утренней большой круглой шляпке с синим пером, — она может быть поставлена выше Елизаветы Васильевны (Толстой), в обыкновенной шляп259


ке — ниже ее, а без шляпки — наравне». Елизавета Толстая — самая большая и самая несчастливая любовь Ивана Александровича. Впрочем, все его «романы» были несчастливыми. Вера Чегодаева, жена Николая Гончарова — его брата, вспоминала: «Иван Александрович пользовался большим успехом у женщин… Он умел настоятельно и усиленно ухаживать, быть интересным, увлекать своими разговорами, прекрасным чтением и т. п. Но обычно он не доводил своих ухаживаний до конца, какая-то осторожность, недоверчивость к себе и другим удерживала его от того, чтобы сойтись с женщиной или жениться на девушке. Если предмет его выходил замуж, то у него вспыхивала какая-то неосновательная ревность к сопернику. Имел место, между прочим, такой случай. В него была влюблена молодая девушка, гордость которой делала ее сдержанной, но есть основания полагать, что Иван Александрович знал об этой любви. Для нее он был идеалом. Выйдя замуж за другого, она вошла было в колею семейной жизни, свыклась с мужем и была хорошей женой. Через четыре-пять лет после того она вновь встретилась с Иваном Александровичем, и это смутило ее покой: снова вспыхнула прежняя страсть, которой она не могла преодолеть. Она уже не могла больше жить с мужем и оставила последнего, предполагая, вероятно, что Иван Александрович догадается, что с ее стороны — это жертва ради него. Но он не догадался или сделал вид, что не догадывается, и молодая женщина бросилась в воду. Когда ее спасли, то на ее груди нашли связку писем Гончарова. Говорят, до конца жизни она была верна этой любви… Я думаю, что если бы она, преодолев свою гордость, сама первая призналась ему в любви, то, вероятно, получила бы такой же ответ, как Татьяна от Оне­гина…» О своих любовных переживаниях Гончаров говорить не любил. «После страстей остается дым, смрад, а счастья нет! Воспоминания — один стыд и рванье волос. Страсть — несчастье. Ее надо ограничить, задушить и утопить в женитьбе, — но она необходима в будничной, серой жизни, как гроза в природе». 260


«Сижу и пакощу…» Гостя у родителей в Симбирске, Гончаров, молодой столичный чиновник, бахвалится в письме к Юлии Ефремовой, петербургской знакомой: «Ну-с, еще что? Да, я поизменил вам немного, как и вы мне, помните?.. Нашел я здесь несколько милых женщин и о петербургских, ра­ зумеется, пока забыл. По обыкновению своему я напа­ костил, как это делаю всюду, куда ни появлюсь, и на­ пакостил глубоко, но еще не так глубоко, как бы желал. Впрочем, не отчаивайтесь. Да мужья-то здесь ревнивы и сердиты, вечера коротки, ночи темны, собаки многи и злы — пакостить-то неудобно. Никак нельзя пропасть из дому так, чтоб не знали куда. Сидишь в одном доме, а в десяти других знают об этом. Пропал было я раз на целый день, пребывал нарочно местах в четырех, чтобы замести всякий след за собою, и наконец добрался до пятого места, сижу и пакощу там, потом выхожу поздно на улицу, смотрю — чья-то лошадь у крыльца. «Чей кучер?» — спрашиваю. «Да ваш. Маменька лошадь прислала, дождь идет!» Вот вам и провинция, вот и пакости поди». На самом деле злостный «пакостник» — в то время всего лишь самовлюбленный выдумщик, не знающий не то что радостей плотской любви, но и самой любви. Любовь, правда, придет к нему позднее, но он, испугавшись собственного смятения и боясь оказаться несостоятельным (любовником? мужем?), по привычке от нее убежит. «Пустяками я… назову те драмы, — пускался в «логические» рассуждения холостяк Гончаров, — героинями которых являются в жизни мужчин — женщины. Женщины, конечно, играют огромную роль, но это тогда весело, удобно, приятно, когда сношения с ними имеют значение комедий. Тогда это придает легкость жизни, бодрость, игру, живется легко, не мешает делу и ­делам. Но беда, когда мужчина примет любовь всерьез и начнет любить «горестно и трудно»… Такие драмы уносят лучшие наши силы, можно сказать, обрывают цвет сил и отводят от дела, от долга, от призвания. Последнее все я говорю про себя: по своей крайней нервной раздражительности, поклонник, по художествен261


ной природе своей, всякой красоты, особенно женской, я пережил несколько таких драм и выходил из них, правда, «небритый, бледный и худой», победителем, благодаря своей наблюдательности, острому анализу и юмору. Корчась в судорогах страсти, я не мог в то же время не замечать, как это все вместе взятое глупо и комично. Словом, мучаясь субъективно, я смотрел на весь ход такой драмы и объективно — и, разложив на составные части, находил, что тут смесь самолюбия, скуки, плотской нечистоты — и отрезвлялся, с меня сходило все, как с гуся вода. Но обидно то, что в этом глупом рабстве утопали иногда годы, проходили лучшие дни для свежего прекрасного дела, творческого труда — словом, для нормальной человеческой жизни…»

«Они одеваются, болтают и раздеваются» «Старые дураки дурнее молодых», — гласит немецкая пословица. Ценитель-теоретик женской красоты в молодости, приветствующий борьбу женщин за равные права и свободы, к старости превращается в настоящего ретрограда. В особенности по отношению к эмансипи­ рованным и так называемым «передовым» женщинам. То, чем восхищались и о чем слагали свои романы Чернышевский с Тургеневым, Гончаров воспринимал в штыки. «Все, что они делают, — говорил он о таких «героинях», — это одеваются, болтают-болтают-болтают и опять раздеваются». Варвара Спасская, одна из его знакомых, описывая встречу с Гончаровым в Мариенбаде, где он проходил очередной курс лечения, приводит такой эпизод: «К нашей компании нередко присоединялась одна молодая дама из Мариенгофа. С очень эффектной наружностью, высокая и стройная, она, отчасти вследствие своего полунемецкого происхождения, отчасти как провинциалка, была немножко жеманна и манерна. Однажды мы сидели в парке с И.А., слушая музыку: с нами была и эта дама, 262


сидевшая немного поодаль. Вдруг, в антракте, изящно перегнувшись к писателю, она громко спрашивает его: «Monsieur Гончаров, вы женаты?» Надо было видеть, какой испуг отразился на лице милого старичка. Он поднял обе руки и, как бы отмахиваясь от какого-то страшного призрака, энергично запротестовал: «Нет, нет! Никогда! Никогда!»…» Если любовь и «судороги страсти» — это, по Гончарову, настоящее несчастье, то как от этой напасти спастись трезвомыслящему человеку? А вот хотя бы так, по известному рецепту: «Когда все вокруг бред и мрак, то нет ничего лучше тарелки сардин». «Когда мучения ревности и вообще любовной тоски дойдут до нестерпимости, наешьтесь хорошенько (не напейтесь, нет, это скверно), — и вдруг почувствуете в верхнем слое организма большое облегчение. Это совсем не грубая шутка, это так. По крайней мере, я испытывал это» — вот такой совет дает Иван Александрович в письме к своему молодому другу Ивану Льховскому. Кстати, вы не задумывались, отчего в мире так много толстых людей? Может быть, дело не в том, что они мало двигаются и много едят, а в том, что они попросту несчастны? Живущие в непрерывной беготне и сутолоке, под прессом бесчисленных обязательств — перед собой, родными, начальством и государством, быть может, они, испуганные, ошеломленные и… нелюбимые, пытаются, как Гончаров, в буквальном смысле заесть свои несчастья?

Принц де Лень Одни любят общение и движение, другие, как Гончаров, одиночество и покой. «Путешествие — испытание для умных и рай для дураков», — говорил он и… отправлялся в очередную поездку за границу — на лечение. Когда было необходимо передвигаться на лошадях, он просил дать ему таких кляч, «которые с третьего кнута с ноги на ногу переступят». В театры и на концерты ходил, но 263


все больше там скучал и зевал. Музыки не любил — ни модной, ни классической, никакой. Как и любого другого «раздражающего шума». Приехав на лечение в Дуббельн, через два дня жалуется в письме к Никитенко: «В сильные дожди каплет немного сквозь потолок, да на чердаке еще голуби, делая любовь, по утрам так воркуют, что тревожат ранний сон. О подлецах-петухах и говорить нечего: приходится по петуху с севера, с юга, с запада и востока. Это жаль, но оно везде так. Слава Богу и то, что фортепьяно не слышно, но боюсь, что это только до поры до времени… Как наедут посетители, да польются ко мне в окна и с севера, и с юга, и с запада, и с востока звуки Моцарта, Шопена, Верди и т. д., так это хуже всяких петухов… Говоря это, я впадаю в тон крыловского осла, с тою только разницей, что тот находил и пение соловья «изрядным», но предпочитал ему петушиное, следовательно, все-таки он был меломан — в своем роде. А я ненавижу и то и другое». «Ленив, от природы ленив», — часто в молодости оправдывался он за свою нерасторопность. Именно в эти годы и закрепилось за ним шуточное прозвище «принц де Лень». Свои письма он так и подписывал: «Гончаров, иначе принц де Лень». Великих усилий стоило для него решиться на что-нибудь такое, что могло быть связано с физическими неудобствами. Приходится удивляться, как мог такой человек решиться на... кругосветное путешествие. Однажды он гостил в доме у своих давних знакомых, собиравших по вечерам большую компанию молодых людей и хорошеньких девушек. За непринужденными и веселыми разговорами кто-то вдруг вспомнил о том, что Министерство народного просвещения ищет для морской экспедиции в Японию секретаря. Одна из присутствовавших барышень остроумно пошутила: «Вот бы и вам, Иван Александрович, себя предложить!» — «А что, — не задумываясь, отвечал задетый за живое Гончаров, — я бы принял это предложение». Он никак не предполагал в ту минуту, какое следствие будут иметь его слова… Когда дело дошло до оформления соответствующих бумаг, отступать было поздно. 264


Вот как он описывает свое состояние перед путешествием: «Странное, однако, чувство одолело меня, когда решение было, что я еду… Радужные мечты побледнели надолго, силы ослабевали, нервы падали по мере того, как наступал час отъезда. Я начал завидовать участи остающихся, радовался, когда являлось препятствие, и сам раздувал затруднения, искал предложения остаться. Я был жертвой внутренней борьбы, волнения, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно было читать эти вопросы… Действительность, как туча, приближалась все грозней и грозней; душу посещал мелочный страх, когда я углублялся в подробный анализ предстоящего вояжа. Морская болезнь, перемены климата, тропический зной, злокачественные лихорадки, звери, дикари, бури — все приходило на ум, особенно бури… Я просыпался с трепетом, с каплями пота на лбу… Бывало, не заснешь, если в комнату ворвется большая муха и с буйным жужжанием носится, толкаясь в потолок и в окна, или заскребет мышонок в углу; бежишь от окна, если от него дует, бранишь дорогу, когда в ней есть ухабы, откажешься ехать на вечер в конец города, под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или вода не блестит как хрусталь… И вдруг — на море!»

Кто стрелял из пушки? Уже из Портсмута он писал знакомой: «Я просто пошутил. Уехать в самом деле: да ни за какие бы миллионы, у меня этого и в голове никогда не было!.. Я пошутил… а между тем судьба ухватила меня в когти, и вот я — жертва своей шутки…» И все же он не оставлял мысли найти уважительный повод отказаться от столь утомительного мероприятия. «Уезжая, я кое-кому шепнул, что вернусь из Англии, и начал так вести дело на корабле, чтобы улизнуть. Я сильно 265


надеялся на качку: скажу, мол, что не переношу моря, буду бесполезен и только. На другой день по выходе — буря. Просыпаюсь, меня бьет о стену то головой, то ногами, то другой, более мягкой частью… «Не тошнит ли?» — думаю, нет, хочется чаю, хочется курить — все ничего. Пошел вверх — суматоха, беготня... — Э, да вы молодец! — говорят мне со всех сторон. — Поздравляем, в первый раз в море и — ничего! Каков!.. А кругом кого тошнит, кто валяется. Так на качку вся надежда пропала. Думал я было притвориться, сказать, что меня тошнило, и даже лечь на койку, это мне нипочем. Но морская болезнь лишает аппетита, а я жду не дождусь первого часа, у капитана повар отличный, ем ужасно, потому что морской воздух дает аппетит. Другая хитрость: я стал жаловаться на вечный шум, на беготню и суматоху, что вот-де я ни уснуть, ни заняться не могу… Я говорил, что меня тревожит и топот людей, и стук упавшего каната, и барабан. Меня стали жалеть серьезно, поговаривали, что лучше, конечно, воротиться, чем так мучиться. Но и это вскоре рушилось. Я сошел както во время чая вечером в кают-компанию: кто-то спросил, зачем часов в пять палили из пушки? — Да разве палили? — сорвалось у меня с языка. Я опомнился, но поздно. Все расхохотались, и уж я с ними, а пушка-то стоит почти рядом с моей каютой, да ведь какая: в четыре аршина…» Когда все уловки одна за другой оказались бесполезны, он подошел к капитану и просто выпросил у него разрешение сойти в Англии, чтобы не ехать дальше. Однако, как вспоминает писатель, «когда я увидел свои чемоданы, вещи, белье, представил, как я с этим грузом один-одинешенек буду странствовать по Германии, кряхтя и охая отпирать и запирать чемоданы, доставать белье, сам одеваться да в каждом городе перетаскиваться, сторожить, когда приходит и уходит машина, и т. п., на меня напала ужасная лень. Нет, уж дай лучше поеду по следам Васко да Гамы, Ванкуверов, Крузенштернов и других, чем по следам французских и немецких цирюльников, портных и сапожников…». 266


Путешествие состоялось. В качестве отчета о нем Гончаров представил начальству и публике новый роман — «Фрегат «Паллада».

«У меня тут Тургенев рылся…» Путешествие не изменило писателя. Сойдя с корабля, он вернулся к прежним привычкам и все той же скромной и малозаметной для других жизни. И чем дальше, тем больше в нем было желания тишины и спокойствия. Став седым, «принц де Лень» уже по неделям не выходит из дома и не вылезает из халата. Курит тонкие цигарки, читает взятые напрокат в магазине книги — своей библиотеки он не имел, книг не покупал и считал позором «платить другим за то, что делаешь сам». Он часто ест и помногу спит, время от времени выпивает по рюмке ликера. Возится со своей любимой собачкой или беседует на разные темы с детьми (когда умер его камердинер, он оставил экономкой его вдову, а троих ее детей взял на воспитание). Когда к нему заглядывают знакомые — начинает «петь Лазаря»: жалуется на здоровье, на погоду, на жизнь. Поэтому желающих проведать его становится все меньше и меньше. Кто-то из знакомых однажды попенял ему, что тот превратился в собственный персонаж — Обломова. «Я и есть Обломов… Горизонтальный человек!» — развел руками писатель. В тридцать лет он писал о себе: «Мне везде скучно, и я не знаю, что с собой делать». В 1857 году, то есть в сорок четыре года, в пору своей славы: «Я — человек мертвый, утомленный, равнодушный ко всему, даже собственному успеху…» В семьдесят пять лет в письме к Кони сообщает: «Вы пишете, что меня будто любят — ах, нет: терпеть никто не может, и я это вполне заслуживаю своею нелюдимостью и нетерпимостью. А теперь… я окончательно стал старым брюзгой… Я просто махаю знакомым рукой, иногда и палкой, чтоб шли прочь». Свое хроническое нежелание общаться с людьми, говорить «лишние слова» и делать «лишние движения» он 267


объяснял так: «Голова моя так уж устроена, чтобы всегда подозревать, а нервы — чтоб тревожиться». Его племянник вспоминал: «Колебания барометра оказывали на него огромное влияние: поднимался ли ветер, собирался ли дождь, он начинал брюзжать и жаловаться, что и стерлядь слишком жирна, и обед не такой тонкий, как в Карлсбаде, — что глупая и пустая жизнь сонного Симбирска совершенно не соответствует его характеру…» Гончаров был достаточно самокритичен, чтобы понимать ненормальность своего поведения. В письме к Анатолию Кони, знаменитому юристу (на то время — начинающему литератору), он признавался: «Я стал чуть ли не идиотом — или по крайней мере то, что называется имбецил: всего боюсь, даже встреч с приятелями; гуляя в саду, в каждой встречной женщине подозреваю по­досланную госпожу; не показываюсь никуда, потому что нервы не выдержат взглядов, шепота, этого положения…» И уж совсем скандальный факт: когда-то Иван Александрович внушил себе, что Тургенев ворует у него идеи и сюжеты его будущих (!) произведений. «Возвращаясь в свою квартиру, — пишет племянник, — он всегда был встревожен, как бы ожидая встретить какую-нибудь неприятность. С волнением в голосе спрашивал он отворявшую дверь экономку: «Кто-нибудь был?» Он тотчас же подходил к письменному столу и нервно открывал и закрывал ящики. «У меня тут Тургенев рылся… Вообще ктото приходил и рылся в моих бумагах… Надо быть весьма осторожным в этом отношении…» Когда его необоснованные подозрения дошли наконец до слуха Тургенева, дело запахло дуэлью. Но тут вмешались друзья. После большого товарищеского суда-экспертизы, на котором присутствовали также Тургенев и Гончаров, был вынесен приговор: «Произведения Тургенева и Гончарова, как возникшие на одной и той же русской почве, должны были тем самым иметь несколько схожих положений, случайно совпадать в некоторых мыслях и выражениях, что оправдывает и извиняет обе стороны». 268


«Запряженный вол» Для человека, которому была мукой не только необходимость куда-то идти или что-то делать без собственного желания, и само творчество было довольно обременительным занятием. «Я служу искусству, как запряженный вол», — признавался он Тургеневу. «В работе моей мне нужна простая комната… с голыми стенами, чтобы ничто даже глаз не развлекало, а главное, чтобы туда не проникал никакой внешний звук, чтобы могильная тишина была вокруг, чтобы я мог вглядываться, вслушиваться в то, что происходит во мне, и записывать…» Такие условия складывались не часто. А вдохновение посещало еще реже. Если вспомнить, с какой тщательностью и требовательностью он оттачивал каждую фразу, можно представить, как нелегко давался ему литературный труд. Однако чем больше пролито пота, тем обильнее получаются всходы. Его необычайно легкому, «закругленному» стилю завидовали все русские писатели, сравнивая его с Пушкиным и Лермонтовым, называя его «фантастическим рассказчиком» и «русским Диккенсом». Три его знаменитых романа — «Обыкновенная история», «Обломов» и «Обрыв» — принадлежат золотому фонду русской литературы, а знаменитая статья «Мильон терзаний» — до сегодняшнего дня непревзойденный образец художественной критики. Дмитрий Мережковский писал о Гончарове: «По изумительной трезвости взгляда на мир Гончаров приближает­ ся к Пушкину. Тургенев опьянен красотой, Достоевский — страданиями людей, Лев Толстой — жаждой истины, и все они созерцают жизнь с особенной точки зрения. Действительность немного искажается, как очертания предметов на взволнованной поверхности воды. У Гончарова нет опьянения. В его душе жизнь рисуется невозмутимо ясно… Трезвость, простота и здоровье могучего таланта имеют в себе что-то освежающее». Лев Толстой, самый авторитетный критик того времени, был также высокого мнения о таланте Гончарова: «Обломов — капитальнейшая вещь, какой давно, давно не 269


было. Скажите Гончарову, что я в восторге от Обломова и перечитываю его еще раз…» Даже Тургенев, так по-на­ стоящему и не примирившийся с Гончаровым после зло­ счастного недоразумения о «плагиате», после прочтения Обломова сказал: «Пока останется хоть один русский, до тех пор будут помнить Обломова».

«То, что скрыто от умных и разумных» «Есть скотская апатия, происходящая от отсутствия понимания и чувства, и есть апатия, достающаяся в удел после глубокого знакомства с жизнью, после упорной борьбы с ней: это не апатия, а усталость души… это человеческое раздумье… может быть — даже ожидание чего-нибудь лучшего…» Анатолий Кони, которому были адресованы эти гончаровские строки, вспоминая о последних днях автора «Обломова», писал: «С половины восьмидесятых годов жизнь Гончарова пошла заметно на убыль, в особенности после того, как он ослеп на один глаз вследствие кровоизлияния... Он побледнел и похудел, почерк его стал хотя и крупнее, но неразборчивее, и он по целым неделям не выходил из своей малоуютной и темноватой квартиры на Моховой, в которой прожил тридцать лет… С тех пор как смерть, очевидно уже недалекая, простерла над ним свое черное крыло и своим дыханием помрачила его зрение и затем ослабила его слух, он просветлел духом и проникся ко всем примирением и прощением… Он стал трогателен в своем несчастии и, выражаясь словами его любимого поэта, «прост и добр душой незлобной». В этом уединении, принимая только немногих близких знакомых, весь отдавшись заботам о будущем приголубленной им семьи, он ждал кончины со спокойствием усталого от жизни и верующего человека. «Я с умилением смотрю, — писал он мне, — на тех сокрушенных духом и раздавленных жизнью старичков и старушек, которые, гнездясь по стенкам в церквах или в своих каморках перед лампадкой, тихо и безропотно несут свое иго. Видят в жизни и над жизнью только крест и Евангелие, одному этому верят и на одно 270


надеются. «Это глупые и блаженные», — говорят мудрецымыслители! Нет — это те, которым открыто то, что скрыто от умных и разумных». Что же открылось ему, усталому человеку, в его закатные дни? Какая такая истина, доступная старикам и недоступная ученым мужам? Секрета здесь нет. Ивану Александровичу Гончарову открылось то, что одним дается с летами, другим — с горьким опытом, тяжелым испытанием или смертельной болезнью, а третьим — по долгим размышлениям. То, к чему рано или поздно приходят многие, действительно мудрые люди… Эта высшая мудрость называется просто: вера… «На кладбище Александро-Невской лавры, — завершает свои воспоминания Кони, — течет речка, один из берегов которой круто подымается вверх. Когда почил Иван Александрович Гончаров, когда с ним произошла всем нам неизбежная обыкновенная история, его друзья — Стасюлевич и я — выбрали место на краю этого крутого берега, и там покоится теперь автор Обломова… на краю обрыва…»


Его добротой пользовались все, даже жулики и авантюристы, а он этому только радовался… ГОРЬКИЙ

«Выпрямиться!» Сын бедного обойщика, потерявший отца на четвертом году жизни, воспитанный дедом по матери, бывшим бурлаком, брошенный матерью сирота, в течение всего только пяти месяцев посещавший школу и не получивший никакого образования, много раз на своем веку голодавший и претерпевший столько невзгод и приключений, что их хватило бы на три-четыре обширные биографии, — Горький в тридцать три года стал вполне обеспеченным человеком, одним из самых известных людей России, одним из самых модных и наиболее читаемых писателей всей Европы. 272


«Делает не тот, кто может, а тот, кто хочет» — эта старая пословица могла бы служить эпиграфом к биографии Горького. Все было против него, и даже сама судьба, казалось, заранее уготовила Алексею Пешкову (настоящие имя и фамилия писателя) жизнь жалкую и невзрачную. Однажды ему показалось, что жизнь его окончательно зашла в тупик. Купив на базаре старый револьвер, он выстрелил себе в сердце… Пистолет был стар, и пуля не попала в сердце, а пробила легкое. Алексею сделали тогда удачную операцию, и он быстро поправился. Его знакомые старались не вспоминать этой попытки самоубийства, но сам Горький чувствовал себя ничтожным, ему стыдно было жить. Но именно в этот момент, еще лежа в больнице, в одной из принесенных ему книг он прочел, что «человек бывает мал или велик в зависимости от собственной воли» и что «трудное — это то, что может быть сделано немедленно, а невозможное — то, на что потребуется лишь чуть больше времени». С этого часа его главным жизненным девизом стал глагол «выпрямиться!». Тогда Горькому не было и двадцати. Через пятнадцать лет его имя и произведения станут известны всему миру.

«Прошу выдать моему незаконнорожденному ребенку молоко…» В трехлетнем возрасте сын Пешковых Алеша заболел холерой и заразил отца. Мальчик выжил, а отец ушел из жизни. Мать к сыну охладела, считая его виновником смерти горячо любимого мужа, и вскоре отдала его на воспитание деду… Всю жизнь Алексей Пешков будет ощущать на себе эту «роковую печать». И словно в оправдание, возьмет имя отца — Максим — как литературный псевдоним. И сына назовет Максимом… Чувство вины породит в нем особую чуткость и сни­ сходительность к людям. Он станет помогать всем, в буквальном смысле всем, кто будет обращаться к нему за помощью! Армянский композитор Александр Спендиаров, 273


побывав в гостях у Горького, рассказывал: «Радушие хозяина не имело границ. С утра и до вечера менялся калейдоскоп самых прихотливых посетителей… Поразительно, что со всеми и даже с самыми назойливыми посетителями хозяин вел себя ровно, благодушно, вни­ мательно… Вообще у Горького была какая-то всепоко­ ряющая простота, деликатность и нежность в обращении». К нему тянулись и начинающие таланты самого разного рода: актеры, певцы, художники, музыканты, писатели… И всякий сброд: безработные, чудаки-изобретатели и просто спятившие… И все они знали, что найдут и ласковое слово, и дружеское одобрение, помощь и необходимую поддержку. Художница Валентина Ходасевич, много лет жившая рядом с Горьким, вспоминает: «Однажды утром раздался звонок у входной двери, и… в переднюю ворвалась молодая женщина и, плача, требовала, чтобы ее пустили к Горькому. …Она оказалась поэтессой Наталией Грушко, рассказала, что у нее грудной ребенок, что у нее нет молока, и она пришла просить Горького, чтобы он похлопотал о регулярной выдаче молока ребенку. Говоря это, она окончательно расстроилась и громко зарыдала. Когда появился Алексей Максимович, сделавший перерыв в работе, Грушко уже была «в порядке» и толково все рассказала ему. Он написал и дал ей адресованное кому-то из товарищей, ведавших распределением про­ довольствия Петрограду, письмо. Причем для большего успеха дела он написал, что речь идет о его незаконном ребенке, но он просит сохранить это в тайне. Грушко ушла, роняя слезы благодарности. Молоко Грушко получила. Еще много женщин приходили с теми же просьбами. Алексей Максимович, желая им всем помочь, писал письма, усыновляя в письмах их детей, пока, наконец, товарищ, которому адресовались письма, не сказал, что, к сожалению, он не в силах снабдить молоком такое количество «детей» Горького». 274


Трудоголик Современник писателя академик Николай Бурденко как-то сказал: «Если бы некий биофизик смог сконструировать такой аппарат — конденсатор энергии, который суммировал бы творческую энергию Горького, то этот аппарат мог бы привести в движение неисчислимое ко­ личество двигателей…» Отчаянный трудоголик, Горький ежемесячно прочитывал сотни книг. Читал он не только художественную литературу, но и книги по всем специальностям: по электричеству, по коннозаводству и даже по обезболиванию родов. «На своем веку, — писал Ходасевич, — Горький прочел колоссальное количество книг — от лубочных святочных рассказов до философских работ — и запомнил все, что в них было написано. Память у него была изумительная. Иногда начинал сыпать цитатами и на вопрос, откуда он это знает, вскидывал плечами и удивлялся: — Да как же не знать, помилуйте? Об этом была статья в «Вестнике Европы» за 1887 год, в октябрьской книжке…» «В день он писал такое множество писем, — вспоминал Корней Чуковский, — сколько иной из нас не напишет в месяц. А сколько он редактировал журналов и книг! И как самоотверженно он их редактировал! К стыду моему, должен сказать, что, когда в шестнадцатом году один начи­ нающий автор принес мне свое сочинение, написанное чрезвычайно безграмотно, я вернул ему рукопись как безнадежную. Он снес ее к Горькому. Горький сказал мне через несколько дней: — Свежая, дельная, хорошая вещь. Я глянул в рукопись: почти каждая строка оказалась зачеркнутой, и сверху рукою Горького написана новая». Вот что пишет о Горьком Всеволод Иванов: «Он мог вас обрадовать такими знаниями и умением, которые, казалось бы, должны быть ужасно далеки от него. Он знал, как выделывается любая домашняя вещь или как, например, нарядить невесту на крестьянской свадьбе, он мог обмыть и обчистить ребенка и тяжелобольного, и многое 275


умел и знал он. Однажды в 1921 году чернорабочие передвигали в его квартире тяжелый шкаф из одной комнаты в другую. Двигали неумело, плохо, кряхтели, ругались. Горький смотрел, смотрел, а затем подошел, плюнул на руки, да так повел плечом, что шкаф в одну минуту влетел в нужное место. Рабочие только руками развели».

Стеснительный Буревестник Горький был удивительно стеснительным человеком. Когда его хвалили, он вздрагивал, раскрывал ноздри и горбился от смущения. «Нравятся вам мои рассказы — так читайте их, но зачем вы мне это говорите?!» — отрезал как-то Горький одному из хвалителей. Высокий, он часто казался среднего и даже небольшого роста из-за того, что постоянно сутулился. Любопытная деталь: сапоги его изнашивались не в подметках или каблуках, как у всех, а в голенищах: «При ходьбе он так тесно переставлял ноги, что голенища терлись друг о друга с легким шуршанием, а иногда и с присвистом». После публичных чтений или исполнения его произведений, на которых он сам присутствовал, публика во время оваций требовала автора. И всегда автора приходилось буквально тащить на сцену. «Братцы! — обращался он к поклонникам, виновато сутулясь. — Знаете, это… неудобно как-то… право!.. Честное слово!.. Чего же на меня глазеть?! Я не певица… не балерина… Вот история какая… Ну вот, ей-богу, честное слово…» Однажды его знакомые, желая заманить Горького в ресторан (Горький и сюда стеснялся ходить, он вообще не любил новых лиц и шумного общества, предпочитая жить и работать дома), наняли двух полицейских, которые произвели арест писателя и сопроводили его прямо до… банкетного стола. Через полчаса Горький сбежал от веселых товарищей, но на выходе из ресторана его поджидала уже целая толпа молодежи — его поклонников. Не узнав в нем автора знаменитого «Буревестника», мо276


лодежь обратилась к нему с вопросом: не Горький ли вон тот господин в блузе, который спускается по лестнице? Господином в блузе оказался один из его приятелей, писатель Скиталец, внешне очень на него похожий — он как раз бежал за Горьким… «Он самый», — ответил Горький, быстро уходя из ресторана. Молодежь моментально подхватила сильно удивленного Скитальца, стала его качать, чествовать — и ее с трудом удалось убедить, что настоящий «Буревестник» уже… улетел.

Выгодный зритель Известно, дети скоры на слезы. А если взрослый человек, много повидавший на своем веку, прошедший, что называется, «огонь, воду и медные трубы», пускает слезы по всякому пустяковому поводу? Если он не сумасшедший, то у него, может быть, просто детское сердце? Вероятно, по какой-то непонятной причине оно не повзрослело, то есть не огрубилось, не ожесточилось, а осталось прежним — легкоранимым и впечатлительным. Художник Юрий Анненков вспоминал: «Я видел Горького плачущим четыре раза: впервые при вести о смерти Чехова; потом в дачном кинематографе, когда по ходу мелодрамы собачка стрелочника, заметившая, что его маленький сынишка уснул на рельсах, с лаем и рискуя своей жизнью помчалась навстречу поезду, чтобы предупредить катастрофу. «Я очень выгодный зритель», — извинялся Горький при выходе из кинематографического барака. В третий раз я слышал всхлипывания Горького в Смольном институте, на одном из первых съездов Советов, в момент, когда запели «Интернационал». В последний раз — в Петербурге, на Финляндском вокзале, когда в 1921 году Горький уезжал за границу. Я был в числе немногочисленных провожатых. Начальник станции шепнул Горь­ кому, что машинист и кочегар хотели бы с ним познакомиться. — Очень счастлив, очень счастлив, — забормотал Горький, пожимая черные рабочие руки, и зарыдал». 277


Горький не стеснялся своих слез. Он мог заплакать, читая, например, стихи или газетную передовицу, пересказывая какую-то трогательную, пусть даже и вы­мышленную, историю, слушая музыку или слыша чей-то и ­ скренний комплимент в свой адрес… Поэт Владислав Ходасевич писал о слезливости Горького: «Я видел немало писателей, которые гордились тем, что Горький плакал, слушая их произведения. Гордиться особенно нечем, потому что я, кажется, не помню, над чем он не плакал, — разумеется, кроме совершенной какой-нибудь чепухи. Нередко случалось, что, разобравшись в оплаканном, он сам же его бранил, но первая реакция почти всегда была — слезы. Его потрясало и умиляло не качество читаемого, а самая наличность творчества, тот факт, что вот — написано, создано, вымышлено. Маяковский, однажды печатно заявивший, что готов дешево продать жилет, проплаканный Максимом Горьким, поступил низко, потому что позволил себе насмеяться над лучшим, чистейшим движением его души. Он не стыдился плакать и над своими собственными писаниями: вторая половина каждого нового рассказа, который он мне читал, непременно тонула в рыданиях, всхлипываниях и протирании затуманенных очков».

«Не щипай минэ за ногу, что тэбэ — гитара я?» Горький, по словам Нины Берберовой, совершенно не умел острить. Однажды, после небольшой пикировки с женой по этому поводу, Горький, задетый за живое, решительно удалился в свой кабинет. Через час он молча спустился в общий зал и с победоносным видом положил на стол небольшой листок. Жена взяла листок и прочла: В воде без видимого повода Плескался язь. А на плече моем два овода Вступили в связь. 278


Все присутствующие недоуменно взглянули на автора и… тотчас же прыснули со смеха. Горький, приняв это как признак своей победы в споре, прямо-таки засиял от удовольствия. Алексей Максимович любил хорошую шутку и смех. Почти никогда не улыбавшийся в детстве и молодости, став знаменитым писателем, он старался восполнить недостаток радости в разного рода домашних забавах и играх. В его доме едва ли не каждый вечер устраивались импровизированные представления: песни, танцы, игры, розыгрыши, театральные инсценировки. Горький очень любил петь, хотя и обладал совершенно не певческим голосом — грубым басом. (Курьезный факт: в 1886 году казанский оперный антрепренер Орлов-Сокольский набирал хор. На просмотр приглашались все желающие. Попытать счастья попасть в оперные хористы решил и Горький вместе со своим другом Федором Шаляпиным. В результате: Горького зачислили, а Шаляпина забраковали…) Слушая цыганские и старинные русские песни, он иногда сам сочинял смешные припевы, которые тут же исполнял при всеобщем одобрении: Ай — я кинтошка молодой, Ты — барина старая… Не щипай минэ за ногу, Что тэбэ — гитара я? Молоденький баришня Сэрсэ глазкам колит… Что ты минэ бьешь живот, Барабан я, что ли? Молоденький баришня Дыля минэ — приманка, Не верти ты ухи минэ, Разве я — шарманка?..

«Мужчины от любви не умирают!» Горький любил женское общество и старался окружать себя красавицами — секретаршами, медсестрами, актрисами, художницами, писательницами… Нет, он не был жа279


ден до секса, он был жаден до красоты. С женщинами он вел себя подчеркнуто уважительно, не кокетничал и не пытался флиртовать. Хотя мужчиной слыл неутомимым… Еще подростком Горький посещал сексуальные оргии, но никогда в них не участвовал. Стоя у стены, он пел народные песни, надеясь таким образом искупить грехи веселящихся перед ним людей и наставить их души на путь истинный. Некоторые биографы считают, что попытка самоубийства в 1887 году была спровоцирована безответной любовью девятнадцатилетнего Горького к Марии Деренковой, сестре булочника, у которого он работал. Так или иначе, но почти полвека спустя, когда на каком-то литературном собрании кто-то из собеседников выскажет мысль, что Маяковский застрелился от неразделенной любви, Горький резко возразит: «От любви мужчины после двадцатилетнего возраста не умирают!» Тогда же, придя в себя, он обратился к психиатру. Тот дал ему совет: «Найди себе девушку, которая знает, как это делать. Это пойдет тебе на пользу». Горький нашел замужнюю женщину, которая была на десять лет старше его. Ольга Каминская была остроумна и очаровательна. Страсть Горького превратилась в агонию, когда она отказалась оставить своего мужа ради него. Он уехал, но через два года, в 1892 году, они опять повстречались. Когда Горький узнал, что она живет одна, то упал в обморок от нахлынувших чувств. Он женился на Ольге, и они стали жить в бане во дворе дома священника-алкоголика. В течение двух лет супруги были страстно влюблены друг в друга. Горький оставил Ольгу, когда она начала почти открыто ему изменять. В дальнейшем со всеми своими женами — а их у него было три — он сумел сохранить ровные, дружеские отношения.

Русский гигант Некий ловкий нижегородский издатель «книг для народа» уговаривал Горького написать свою биографию, приговаривая при этом: «Жизнь ваша, Алексей Максимович, — 280


чистые денежки». Сегодня раздаются голоса, будто бы Горький не современен, не интересен и «средний в общем писатель»… У американцев есть замечательная пословица — «никто не вспомнит, какие джинсы ты носил год назад, но все будут помнить, каким ты был человеком». Жизнь Горького, вне зависимости от того, что он написал и каким — «большим» или «средним» — писателем был, есть жизнь великого человека. Прав был Константин Паустовский, сказавший: «Самое прекрасное из творений Горького — его жизнь». Подлинный рост человека, утверждал Лев Толстой, измеряется не от головы до пят, а от головы до неба. Если мерить Горького этой мерой, то он, вне всякого сомнения, был истинный гигант.


Он не любил женщин, но получил в жены самую лучшую из них ГРИБОЕДОВ

Слишком «правильный»… Чистая совесть — скучный рассказчик. Вот и в случае с Грибоедовым приходится думать: чем же еще выделялся этот прославленный драматург, автор бессмертной комедии «Горе от ума», что было в нем такого, что выделяло его из среды обыкновенных людей? Уж больно мало фактов о нем: умный, талантливый, гениальный… Во всей биографии три самых ярких места: «Горе от ума», дуэль с Якубовичем, надпись на памятнике. Неужели и сказать больше нечего? Есть, хотя и не так уж много. Необыкновенный сладкоежка, впрочем, как и многие. Необыкновенный музы282


кант — по девять часов подряд способный играть на ­рояле, автор нескольких знаменитых вальсов. Большой любитель поэзии — прекрасный чтец, «способный воодушевить и мертвого». Вот, собственно, и все. И вправду: правильная жизнь — лучшее снотворное. Впрочем, были в этой правильной жизни и вещи не совсем правильные… Однако все по порядку.

Очаровательный шалопай Александр Сергеевич Грибоедов, один из умнейших людей своего времени, знавший девять языков, умевший расположить к себе любого слушателя, обладавший удивительным даром влюблять в себя всех, в молодости проявил себя заурядным или, вернее сказать, незаурядным шалопаем. Попав из круга профессоров в круг прапорщиков (шла Отечественная война, и, без пяти минут ученый, Грибоедов оставил научную карьеру, чтобы стать адъютантом командира гусарского полка), будущий драматург, вырвавшись из-под опеки маменьки и учителей, дал себе волю. У молодого гусара просто закружилась голова, когда он почувствовал, что ни перед кем уже не обязан надевать личину степенности и основательности. Однажды, во время службы в Бресте, он взобрался на хоры католического костела перед самым началом службы. Когда собрались монахи и началась служба, Грибоедов заиграл по лежащим перед ним нотам. Он играл долго и красиво, но вдруг… священные звуки смолкли, и с хоров раздалась, к неописуемому ужасу и смущению всех молящихся, «Камаринская»… В другой раз он, эпатажа ради, въехал на бал верхом на лошади на второй этаж дома… Приехав в Петербург, Грибоедов продолжает повесничать. Однажды в театре он начинает аплодировать… по лысине впередисидящего соседа. Подобное поведение обеспечивало ему успех среди женщин. Приятная наружность, изящество манер, дерзость, репутация отчаянного шалуна и дуэлиста, умение свободно изъясняться на не283


скольких языках, способность поддержать любую беседу, причем умно и остроумно, — все это снискало ему уйму поклонниц и массу любовных приключений. И все сходило ему с рук. «Он имел особенный дар, как все необыкновенные люди, убеждать и привлекать сердца. Знать его было то же, что любить», — писал о нем современник. Подтверждал эту характеристику и Пушкин: «Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, — все в нем было необыкновенно привлекательно». Довольно странные характеристики, если учесть, что некоторые из шуток Грибоедова были весьма оскорбительного свойства, а их автор был порой не в меру заносчив и чванлив, резал всем в глаза самую горькую и резкую правду, не разбирая при этом чинов и положений.

«Я пошлостей не пишу!» Однажды на одном из званых обедов, на котором Грибоедов должен был читать свою комедию, один из гостей — драматург Василий Федоров, человек, по словам П. Каратыгина, «очень добрый и простой», — подойдя к столу, взял рукопись Грибоедова, покачал ее на руке и с простодушной улыбкой сказал: «Ого! Какая полновесная! Это стоит моей «Лизы»!» (Федоров был известен как автор драмы «Лиза, или Следствие гордости и обольщения»). Грибоедов посмотрел на него поверх очков и отвечал ему сквозь зубы: «Я пошлостей не пишу». Такой ответ ого­рошил Федорова, и он, стараясь обратить все в шутку, поторопился прибавить: «Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться над своими произведениями». На это Грибоедов отчеканил: «Да, над собой вы можете смеяться сколько вам угодно, а я над собой — никому не позволю!» Тут Федоров совсем растерялся и пролепетал: «Помилуйте, я говорил не о достоинстве наших пьес, а только о числе 284


листов». — «Достоинств моей комедии вы еще не можете знать, а достоинства ваших пьес всем давно известны». — «Право, вы напрасно это говорите: я повторяю, что вовсе не думал вас обидеть…» — «О, я уверен, что вы сказали не подумавши, а обидеть меня вы никогда не можете». Несмотря на то что и Федоров, и хозяин дома всеми силами пытались как-нибудь потушить эту вздорную ссору, Грибоедов был непреклонен и ни за что не соглашался при Федорове начать чтение. Бедный автор «Лизы» взял шляпу и, подойдя к Грибоедову, сказал: «Очень жаль, Александр Сергеевич, что невинная моя шутка была причиной такой неприятной сцены… и я, чтоб не лишать хозяина и его почтенных гостей удовольствия слышать вашу комедию, ухожу отсюда…» Грибоедов с жестоким хладнокровием отвечал ему на это: «Счастливого пути!» Многие биографы отмечали сходство Грибоедова с Лермонтовым. И тот и другой отличались желчным характером. «Лучше потерять хорошего друга, чем хорошую шутку» — был их общий девиз. И тот и другой «играли в Байрона». И оба поплатились за это жизнью. Один — оскорбив своего старого приятеля, другой — демонстрируя «байроническое» презрение и надменность по отношению к нравам и обычаям «врага» (персам).

«Дайте им пряник да зеркало, и они будут совершенно довольны» Декабрист Дмитрий Завалишин вспоминал, что за Грибоедовым утвердилась прочная репутация «отъявленного и счастливого волокиты, наполнявшего столицу рассказами о своих любовных похождениях, гонявшегося даже за чужими женами». Спрашивается, за какими такими чужими женами? Оказывается, за женами собственных друзей! Например, Фаддея Булгарина, его земляка (у того и другого — польско-белорусские корни), у которого он снимал кров, печатался в его журнале и был еще многим ему обязан… И не только за женами, но и за любовницами. Например, 285


за любовницей героя Отечественной войны генерала Милорадовича. Последний, открыто восхищаясь талантом Александра Сергеевича, тайно мстил более удачливому сопернику, запрещая печатать его комедию. Имея опыт удачливого донжуана, зная только положительный опыт завоевания женщин, Грибоедов был полностью согласен с мнением Байрона о прекрасном поле: «Дайте им пряник да зеркало, и они будут совершенно довольны». «Женщина, — говорил он, — есть мужчинаребенок. Чему от них можно научиться? Они не могут быть ни просвещены без педантизма, ни чувствительны без жеманства. Рассудительность их сходит в недостойную расчетливость и самая чистота нравов — в нетерпимость и ханжество. Они чувствуют живо, но не глубоко. Судят остроумно, только без основания, и, быстро схватывая подробности, едва ли могут постичь, объять целое. Есть исключения, зато они редки; и какой дорогою ценой, какой потерею времени должно покупать приближение к этим феноменам. Одним словом, женщины сносны и занимательны, когда влюбишься». «Они рождены, — рассуждал он, — они предназначены самой природой для мелочей домашней жизни, равно по силам телесным, как и умственным. Надобно, чтоб они жили больше для мужей и детей своих, чем невестились и ребячились для света. Если б мельница дел общественных меньше вертелась от вееров, дела шли бы прямее и единообразнее; места не доставались бы по прихотям и связям родственным или меценатов в чепчиках, всегда готовых увлечься наружностью лиц и вещей, — покой браков был бы прочнее, а дети умнее и здоровее».

Не трогай чужую цыпу… И на старуху, как известно, бывает проруха. Вот и с Грибоедовым вышел однажды, как выражались ранее, анекдот. Причем пренеприятнейший. По давней привычке решил он было увести от Завадовского, своего приятеля, на квартире у которого он в 286


то время жил, любовницу — популярную танцовщицу петербургского театра Истомину. Но, к несчастью обоих, у этой кокотки были и другие воздыхатели. Один из них, Василий Шереметев, безумно в нее влюбленный, неотступно следил за Истоминой. И однажды проследил, как Истомину увез из театра Грибоедов — прямо на дом к Завадовскому, своему сопернику, которого, кстати, в то время не было дома. Шереметев пожаловался Якубовичу, известному бретеру, и тот не долго думая предложил приятелю вызвать обоих — и Завадовского, и Грибоедова — на дуэль. Сказано — сделано. Решено было стреляться парой: сначала Шереметев с Завадовским, а потом — Грибоедов с Якубовичем. Шереметев выстрелил первым и промахнулся. Завадовский тяжело ранил соперника в живот. Шереметев прожил после дуэли немногим более суток. Он вызвал Грибоедова к себе и, когда тот приехал к нему, просил у него прощения и помирился с ним. Отец Шереметева, зная распутную жизнь сына, просил у государя прощения для участников дуэли. Государь простил всех, кроме Якубовича, сослав его на Кавказ. Там и произошло продолжение отложенной «дуэли четверых». Якубович стрелял первым и ранил Грибоедова в руку: раздробил ладонь левой руки близ мизинца. Взбешенный Грибоедов стрелял «на поражение», но… промахнулся: пуля прошла в нескольких сантиметрах от головы противника. Трудно судить, но, возможно, именно эта дуэль заставила Грибоедова остепениться. Отныне он оставит эту дурацкую привычку отбивать у друзей их любовниц. Более того, превратится в образцового чиновника и мужа. С шалостями молодости будет раз и навсегда покончено.

«Вечный злодей» «Невозможно не быть демократом до 30 лет, как и консерватором после», — утверждал Уинстон Черчилль. Александр Сергеевич Грибоедов стал консерватором в два­ дцать… Сразу же после освобождения из-под стражи по 287


делу о декабристах. Один из немногих совершенно оправданных, он вдруг, получив свободу и повышение в должности, повел себя удивительным образом. Вот как об этом пишет Денис Давыдов: «После непродолжительного содержания в Петербурге, в Главном штабе, Грибоедов был выпущен, награжден чином и вновь прислан на Кавказ. С этого времени в Грибоедове, которого мы до того времени любили как острого, благородного и талантливого товарища, совершилась неимоверная перемена. Заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю Ермолову (Ермолов — прославленный генерал, непосредственный начальник Грибоедова, любивший его как сына, спасший его от наказания, позволив последнему уничтожить перед арестом все компрометирующие бумаги. — А. К.), он, казалось, дал в Петербурге обет содействовать правительству к отысканию средств для обвинения сего достойного мужа, навлекшего на себя ненависть нового государя…» Более того, Грибоедов открыто встает на сторону сопер­ ника Ермолова — Паскевича, своего дальнего родственника, присланного царем на замену опального генерала. «Я вечный злодей Ермолову», — сокрушается Грибоедов в письме к приятелю. Пожалуй, это единственный настоящий грех его жизни. Но что Ермолов! Нужно делать карьеру! Нужно помогать матушке, нужно вылезти из долгов, нужно, наконец, самому встать на ноги! И к тому же — «скоро уже 30 лет, а еще ничего не сделано для бессмертия!»…

Герой одной комедии В мировой литературе есть немало имен, чья известность связана только с одним произведением. Например, Сервантес с его «Дон Кихотом», Дефо — с «Робинзоном», Данте — с «Божественной комедией». В этом же ряду и Александр Грибоедов с комедией «Горе от ума». Редкий случай в истории литературы: человек, писавший до этого — и после! — посредственные стишки и 288


пьески, вдруг выдает подлинный шедевр! Да еще какой! О его комедии говорит вся просвещенная Россия, весь грамотный люд. Еще бы! Легкий, понятный сюжет, блестящие стихи, остроумные мысли, все понятно и доступно каждому — и профессору, и кухарке. Даже Пушкин, гений на все времена, склоняет голову перед шедевром Грибоедова… Любопытна история создания «Горе от ума». В 1821 го­ ду Грибоедов, будучи в Персии, лег спать в саду, в беседке, и увидел сон, в котором ему снилось, что он в Петербурге, в кругу друзей рассказывает о новой комедии, будто бы им написанной, и даже читает некоторые места из нее. Причем комедия его имеет невероятный успех, и все его в один голос расхваливают, и даже чуть ли не носят на руках… Проснувшись, Грибоедов бежит за карандашом, тотчас же записывает план «Горя от ума» и, почти автоматически, сочиняет несколько сцен первого акта. Невероятно, но факт! Сам Грибоедов подтверждает это в одном из писем. Что же это было? Божественная милость? Награда за прежний пот и труды? Просто судьба? По мнению его биографа Александра Скабичевского, то была… проснувшаяся совесть. Грибоедов за служебными занятиями, за любовными романами, за пустыми балами и разговорами забыл свой талант, вот совесть и навела на него сон, сразу после которого он взялся за перо. Так или иначе, но «Горе от ума» — одна из высочайших вершин русской литературы. И хотя бы только за нее мы должны простить ее автору все ошибки и грехи, что были совершены им на протяжении его недолгой жизни.

Последний подарок На Востоке говорят: «Женщина без талантов — подарок для мужа». Грибоедов разделял это мнение. Он пользовался женщинами, но ни одну из них не любил. Нина Чавчавадзе, впервые заставившая «хладнокровного» Грибоедова потерять голову, не имела особых талантов, зато 289


обладала многими женскими достоинствами: была оча­ ровательна, добра, проницательна, нежна, послушна… Если бы можно было сравнить жизненных спутниц всех наших знаменитостей, то Нина Чавчавадзе явила бы собой истинный идеал жены и подруги. Александру Сергеевичу сказочно повезло. Но какой же короткой была эта сказка — всего три с половиной месяца! Именно столько они были вместе. А потом Грибоедова не стало. Рассказывают, что в Японии есть могила, к которой вот уже много лет приезжают со всех концов страны молодожены — чтобы дать возле нее обет вечной любви. На надгробном памятнике выбита странная надпись — слова той, что лежит под камнем: «Пока жива была, ты не ценил меня, мой милый. Как умерла — то хоть цени, хоть не цени, — мне все равно, мой милый». На могиле мужа Нина Александровна поставила часовню, а в ней — памятник, изображающий молящуюся и плачущую перед распятием женщину — эмблему ее самой. На самом памятнике она велела выбить надпись, которая и сегодня заставляет сжиматься многие сердца: «Ум и дела Твои бессмертны в памяти русской; но для чего пережила Тебя любовь моя?»… Шестнадцатилетняя вдова осталась верна памяти мужа и, отклоняя все предложения, посвятила жизнь родным, друзьям и знакомым, сделав из нее одно сплошное благотворение. Это был ангел-хранитель всего семейства и в то же время существо, которому поклонялись все служившие тогда на Кавказе, начиная с наместников до самых низших чинов. Живя в Тифлисе, каждое воскресенье она взбиралась пешком на крутую гору Святого Давида для того, чтобы навестить драгоценный прах. Она умерла от холеры в сорок пять лет и была погребена рядом со своим возлюбленным мужем.


Он черпал вдохновение и отдыхал душой, посещая кладбища и морги ДИККЕНС

Неподражаемый Неподражаемый. Так часто называл Диккенса его ближайший друг, литератор Форстер. Это прозвище прочно закрепилось за писателем, причем самому Диккенсу оно нравилось настолько, что даже своим детям он велел обращаться к нему по этому имени. То была одна из бесчисленных причуд великого английского писателя, к которым его домочадцы давно привыкли. «Я люблю выкинуть что-нибудь фантастическое, напроказить, собезьянничать», — писал Диккенс. Он любил разыгрывать своих друзей, показывал им фокусы, устраивал театральные представления, веселил их, рассказы291


вая бесконечные истории, настолько смешные и зани­ мательные, что степенные лорды и почтенные матроны падали со стульев на пол, не в силах сдержать свой смех. Однажды, переодевшись матросом и тщательно загримировавшись, он неожиданно ворвался через окно в гостиную своего тестя. Протанцевал, насвистывая себе аккомпанемент, матросский танец и выпрыгнул обратно. Через несколько минут, одетый как обычно, он с чинным видом появился в дверях, степенно поздоровался с каждым за руку, величаво опустился на стул, но не выдержал и покатился со смеху, глядя на растерянное, застывшее от изумления семейство. Одно время он мучился «внезапной» любовью к английской королеве, которую до этого ни разу не видел. Он всем рассказывал о своей всепоглощающей любви к ней и при этом притворялся так усердно, что и сам в это поверил. Он набил все карманы ее фотографиями, а когда узнал, что королева собирается бракосочетаться, устроил страшную попойку и демонстративно посреди улицы лег в лужу, наотрез отказываясь внимать уговорам прохожих и слуг. Вскоре после этого пошли слухи, что Диккенс постригся в монахи, что он лишился рассудка и что его поместили в сумасшедший дом. Когда эти слухи до­ шли до «влюбленного», он вдруг снова стал вполне нормальным человеком и отказался от роли безумца, влюбленного в королеву. В семье с сочувствием относились к этой затянувшейся, а потому уже не смешной шутке: ничего не поделаешь — человек с актерским темпераментом должен время от времени устраивать себе разрядку…

Сам себе клоун Отделавшись от избытка энергии, Диккенс становился серьезным и важным. Он садился за работу. Но даже здесь он был неподражаем. Стены своего рабочего кабинета он со всех сторон увешал зеркалами. Сидя за столом над очередным своим романом, он время от времени вскакивал, подбегал к зеркалу и начинал строить перед ним немысли292


мые рожи. Затем снова спешил к столу, минуту-другую с остервенением строчил что-то по бумаге, затем опять бросался к зеркалам, чтобы немного погримасничать, и вновь возвращался к столу. В поисках творческого настроения он регулярно совершал пешие прогулки по ночному Лондону. За одну такую ночь он выхаживал по тридцать, а порой и сорок километров. Никто не знал Лондона лучше, чем он. Однажды вечером, поссорившись со своим тестем, он ушел из его дома и за ночь добрался до собственного дома, пройдя пешком шестьдесят километров. Приливы невероятной энергии сменялись у него приступами такой же большой лени. Он чувствовал такое утомление, что был вынужден принимать пищу в постели, как тяжелобольной, в течение нескольких дней подряд, пока хандра наконец не покидала его. Диккенс был до крайности нервен и впечатлителен. Все необычное сразу же заставляло его терять душевное равновесие. Он мог расплакаться, рассказывая друзьям какую-либо печальную историю, им же самим выдуманную. В другой раз, пересказывая сюжет какого-то романа, он хохотал так, что слезы стали застилать ему глаза и он вынужден был покинуть собравшихся, чтобы привести себя, как он выразился, в «человеческое состояние». Так же сердечно и неистово смеялся он над страницами собственных произведений, оглашая близлежащие окрестности своим громким раскатистым смехом. «Что это такое?» — тревожно спросил однажды некий случайный прохожий у местного жителя, услышав поздним вечером демонический хохот, доносившийся от дома Диккенса. «Сэр Диккенс пишет новый роман!» — последовал ответ.

Завсегдатай кладбищ и моргов Странную привязанность питал Диккенс к разного рода злачным местам. В какой бы город он ни приезжал, первым делом он обходил все ночлежки, притоны, тюрьмы, кабаки, а также кладбища и морги. Он был верным мужем и здоровым — психически и физически — человеком. В 293


кабаках и притонах он черпал правду жизни, а морги и кладбища его успокаивали. Толпы людей, которых он встречал, разгоняли уныние, а вид трупов действовал успокоительно, и вскоре он уже работал на полную мощность. В жизни Диккенса часто случались удивительные превращения. Так, он мог написать проникновенную проповедь о том, что любовь к деньгам — страшное зло, а потом рассвирепеть лишь из-за того, что получил за эту самую проповедь меньше, чем рассчитывал. Он мог пригласить Ханса Кристиана Андерсена погостить у себя, сообщая ему в письме, что «для того, чтобы описать, как я люблю и почитаю Вас, не хватило бы всей бумаги, которой можно устлать дорогу от моего дома до Копенгагена». А затем, проводив своего прославленного гостя, написать об этом событии: «В этой комнате Ханс Андерсен прожил однажды пять недель, которые всей семье показались вечностью». Во время своего первого путешествия по Америке, после встречи с одним чиновником, ему скажут, что он только что видел одного из самых замечательных людей страны. «Господи, — ответит Диккенс, — да у вас все такие. С тех пор как я сюда приехал, я ни разу не встретил никого, кроме самых замечательных!» Когда Диккенс вернется в Англию, кто-то спросит его о том, помнит ли он какого-то нью-йоркского джентльмена. «Нет, я не знаю того американского джентльмена, и да простит мне Бог, что я поставил рядом эти слова!» Такие превращения случались с ним сплошь и рядом. «Ну что вы от меня хотите, — оправдывался он после, — не я же выбирал себе имя!» (Слово «диккенс» переводится как «черт».)

Красота и точность превыше всего Диккенс был чрезвычайно опрятен и тщательно заботился о своей внешности. Если ветер приводил в беспорядок его волосы, он немедленно шел в комнаты и причесывался. Как-то раз на званом обеде Диккенс, случайно взглянув в зеркало, увидел, что шевелюра его слегка растре294


пана. Ни минуты не раздумывая, он извлек из кармана гребешок и, к общему изумлению, тут же за столом преспокойно причесался. Не менее бдительно следил он и за тем, чтобы его дочери были аккуратны, и они довольно часто находили на своих подушечках для булавок записки с его замечаниями. «Ручаюсь, что я точен, как часы на здании Главного штаба», — хвастался Диккенс. Он являлся на свидания минута в минуту, а к столу в его доме садились вместе с первым ударом часов. Мебель в комнатах была расставлена так, как он того желал: место каждого стула, дивана, стола, каждой безделушки было определено с точностью до квадратного сантиметра. «Следи, чтобы вещи стояли на своих местах. Терпеть не могу беспорядка» — подобные фразы то и дело встречаются в его письмах к жене. Стоило ему приехать в гостиницу, как он все переставлял по-своему, даже гардероб и кровать. Накануне возвращения из Америки его больше всего занимали «мысли о том, в порядке ли мои книги, где стоят столы, стулья и прочая обстановка». Его пунктуальность граничила с пороком: в его глазах ничто не могло оправдать человека, опаздывающего на свидание или к столу.

Вождь собачьей стаи Диккенс просто обожал собак, зато совершенно не терпел кошек. Его собаки, а их у него было целая дюжина, наводили ужас на местных жителей. Да и как тут не оробеть при виде своры английских догов, ньюфаундлендов и сенбернаров, сопровождавших своего хозяина во время вечерних прогулок. Один из псов так свирепо нападал на своих собратьев, что его приходилось выводить в наморднике. После того как пес совершил нападение на роту солдат, маршировавших по дороге, и набросился на двух полисменов, кото­ рым Диккенсу едва удалось спасти жизнь, его пришлось пристрелить, к великому огорчению хозяина. Между Диккенсом и этим животным царило полное согласие, кото295


рое — увы! — носило сугубо личный характер и больше ни на кого не распространялось. Был у Диккенса еще один любимец — ручной ворон. Когда Диккенс организовывал семейные чтения в своей гостиной, ворон устраивался у хозяина на плече и в течение нескольких часов внимательно его слушал, вместе со всеми собравшимися живо реагируя на любой поворот сюжета. Всех входивших в помещение приветствовал своей любимой фразой: «Здорово, старушка!» Мало кто знает, что именно этот ворон, которого Диккенс изобразил в романе «Барнеби Радж», натолкнул Эдгара По на мысль о создании поэмы «Ворон», поэмы, которая станет шедевром мировой литературы.

Если все перекопать… Литературная слава пришла к Диккенсу рано — в два­ дцать два года. И с тех пор никогда его не оставляла. Лев Толстой, великий ниспровергатель авторитетов, говорил, что «если перекопать всю мировую литературу, то останется Диккенс, если перекопать Диккенса, останется «Дэвид Копперфилд», если перекопать «Дэвида Копперфилда», останется описание бури в Ярмуте…». Не только Толстой, но и другие великие авторитеты литературы ставили «Дэвида Копперфилда» в число самых лучших художественных творений человечества. Твен, По, Ирвинг, Дюма, Андерсен, Теккерей открыто признавались Диккенсу в своей любви к его творчеству. Чернышевский не мог оторваться от Диккенса и не занимался ничем другим, пока на письменном столе лежали его романы. Писарев сравнил гений Диккенса с гением Гейне, Салтыков-Щедрин и вовсе заявил, что в сравнении с Диккенсом все европейские писатели кажутся лилипутами. Сегодня, как свидетельствует статистика, Диккенс является самым читаемым, после Сомерсета Моэма, англоязычным писателем во всем мире. Не меньший успех ждал Диккенса и на актерском ­поприще. Он читал со сцены свои произведения, и эти 296


выступления всегда проходили в переполненных залах. Желающих услышать Диккенса было столь много, что зрителям приходилось заполнять даже сцену. Сцену позволя­ лось занимать только женщинам, и, чтобы другим зрителям было все видно, дамам приходилась внимать любимому писателю не сидя, а лежа. «Я никогда не думал, — начнет одно из своих выступлений Диккенс, — и даже в самом сладком сне не мог себе представить, что у моих ног будет лежать столько прекрасных женщин! С ума сойти; столько ангелов вокруг одного черта!» Об одном из таких выступлений Диккенс расскажет своему другу в письме: «Уж и не знаю, на что это было похоже: на поле битвы или на гигантский пикник. Одна прелестная девушка в вечернем туалете весь вечер пролежала на боку, держась за ножку моего стола». Каждый из вечеров заканчивался оглушительными взрывами аплодисментов и… бегством самого Диккенса. Иначе было нельзя: поклонники и поклонницы, как пираньи, набрасывались на него и в считаные минуты разносили его одежду на памятные сувениры.

Старая любовь не ржавеет, но… лучше с ней не встречаться Личная жизнь Диккенса, к сожалению, была не очень счастливой. Семнадцатилетним юношей он влюбился в Марию Биднелл, восемнадцатилетнюю красавицу. На протяжении четырех лет Мария играла с ним, то приближая его к себе, то отдаляясь от него, пока в Диккенсе не взыграла гордость и он не прекратил за ней ухаживать. Трудно сказать, любила ли его Мария, но, во всяком случае, она явно не собиралась становиться женой какого-то захудалого стенографиста, каким в ту пору был Диккенс. Диккенс конечно же понимал это, и в своем последнем письме к ней он говорит: «Я делал и буду делать все, на что способен человек, чтобы упорством, терпением, неустанным трудом проложить себе дорогу. Никого на свете, — вновь уверял он ее, — я не любил и не полюблю, как Вас». 297


Много лет спустя Диккенс получит письмо от одной из почитательниц его литературного таланта. В Диккенсе вновь вспыхнет чувство, похожее на ту юношескую страсть, которая охватывала его, когда он встречался с Марией Биднелл. Именно она и была автором этого письма, написанного через двадцать лет после их юношеского романа. Теперь ее звали Мария Уинтер. Она была замужем и воспитывала двух дочерей. Мария предупреждала Диккенса в письме, что она стала «беззубой, толстой, старой и страшной», но для него она оставалась красавицей, которую он встретил еще в 1830 году. Он отправил ей несколько страстных писем, в которых умолял ее встретиться с ним наедине. Когда их свидание состоялось, Диккенс был просто раздавлен. Мария стала толстой и глупой и была разительно похожа на его жену, а не на ту Марию Биднелл, воспоминания о которой сохранились в его сердце. Как только Диккенс увидел Марию, он сделал все для того, чтобы их первая встреча оказалась и последней.

Запутавшийся в трех сестрах Непонятными и запутанными сложились отношения у Диккенса с сестрами Хогарт. Любил он одну из сестер, Мэри, женился на другой, Кэт, а третья, после того как распался этот брак, вела его домашнее хозяйство и занималась детьми, поддерживая порядок в доме. Судьба Мэри была трагичной; ей было всего лишь восемнадцать лет, когда она умерла. Чарльз Диккенс снял с ее еще не остывшей руки маленькое колечко и надел его на свой палец. Так он и не расставался с ним до последнего дня жизни. Он долго хранил ее одежду и в течение двух месяцев подряд не написал ни строчки, чего с ним практически никогда не бывало. Он запирался в ее комнате, чтобы прикоснуться к ее одежде, ощутить ее аромат. Именно Чарльзу принадлежит надпись, сделанная на надгробном камне Мэри: там выражено желание самому быть похороненным рядом с ней… К моменту окончательного разрыва супружеских отношений с Кэт у Диккенса было девять детей. После раз298


вода супругов Джорджина, перебравшаяся в дом Диккенса, когда ей было примерно столько же лет, что и ее умершей сестре Мэри, становится незаменимой. Из всех трех сестер Хогарт Джорджина выказала самую беззаветную и преданную любовь. Как пишет Диккенс, «она была в доме доброй феей», дети любили ее, а для самого писателя она была незаменимой. Во всех его перипетиях с женой Джорджина всегда держала его сторону. Более того, она двадцать два года не разговаривала с Кэт, вплоть до смерти Диккенса в 1870 году. Всю свою любовь она отдала ему и его детям. Ради него она отказалась выйти замуж. Он умер у нее на руках. По завещанию он оставил ей 8000 фунтов, все свои драгоценности и личные бумаги.

Сжигая письма Рассказывают, что ежедневно Диккенс писал от десяти до двадцати писем. В различных государственных и частных коллекциях и музеях сохранилось более 10 тысяч писем, написанных Диккенсом различным корреспондентам. Интересен, однако, тот факт, что практически не осталось писем, написанных самому Диккенсу. 3 сентября 1860 года, собрав все свои личные письма, он сложил их в поле, недалеко от дома, и сжег. «Когда я начал, — напишет он, — была чудесная погода, когда кончил — шел проливной дождь. Подозреваю, что это из-за моей корреспонденции так нахмурились небеса». В дальнейшем он всегда немедленно уничтожал все бумаги, кроме деловых. Швырнув в огонь последнюю пачку, он сказал: «От души хотел бы видеть в этой куче и мои собственные письма — все до одного!» Ни один биограф Диккенса не поддержал бы этих слов: не будь его писем, мы не узнали бы, что он был верным другом, хорошим сыном и таким же хорошим отцом.


Джентльмен, который любил розыгрыши

КОНАН ДОЙЛЬ

Достояние Британии Позвольте, любезный читатель, задать вам загадку. Как, по вашему мнению, называют того мужчину, который всегда поднимает платочек, уроненный девушкой, даже если девушка не слишком красива? Или того, который умеет рассказать о красоте Памелы Андерсон, не описывая руками дуг? Или того, кто с вами приветлив и вежлив, даже если ничего вам не продает? Или, наконец, того, кто, спо­ ткнувшись в темноте о кошку и упав, называет ее при этом кошкой, а не как-нибудь иначе? Думаю, вы догадались: это — джентльмен. Или, говоря иначе, прекрасно воспитанный, благородный и справед300


ливый мужчина. Рыцарь, одним словом. Именно такое определение можно дать человеку, которого еще при жизни называли достоянием Британской империи. Он был возведен в дворянское достоинство, а король Англии Эдуард VII пожаловал ему орден и звание рыцаря за то, что он, рискуя жизнью, находился в самых горячих точках Англо-бурской войны, участвуя в ней в качестве вра­ ча-добровольца. Артур Конан Дойль — так звали этого джентльмена.

Оборотная сторона славы В мировую историю Конан Дойль вошел как автор рассказов о Шерлоке Холмсе, знаменитом сыщике, любимом литературном персонаже не только многих поколений англичан, но и всего человечества. Из всех литературных героев Англии, пожалуй, только Робинзон Крузо может соперничать с Холмсом по части известности и славы. В 1929 году в одном из самых известных лондонских магазинов был проведен опрос, в результате которого выяснилось, что каждый второй покупатель спрашивает «Шерлока Холмса» (прежде всего «Собаку Баскервилей»), причем половине из них приходится отказывать — все распродано. После выхода «Собаки Баскервилей» американский журнал «Нью-Йорк сан» рассказал о человеке, который был так увлечен книгой, что, читая ее в метро, не мог оторваться и выйти на поверхность — так и проездил целые сутки из конца в конец. Еще в одной статье упоминалось о женихе и невесте, пропустивших свадьбу, — слишком уж увлекательная книга была у каждого из них в руках. В 1895 году итальянский король, придя в восторг от дойлевского сыщика, наградил писателя орденом Итальянской короны. Признание заслуг великого детектива приходило иногда с самых неожиданных сторон. 18 марта 1927 года Управление лондонской железной дороги приняло реше301


ние присвоить двадцати паровозам имена наиболее выдающихся земляков. В звездном списке, среди таких имен, как Фарадей, Ньютон, Кромвель, Байрон, Диккенс, значился и Шерлок Холмс. При этом никому и в голову не приходила мысль, что Холмс — не реальное лицо, а литературный герой. Шерлок Холмс очаровал весь мир. В Америке, Австралии, Турции, Норвегии, а также России нашлись спе­ кулянты-издатели, которые ради легкой наживы стали продавать тысячи фальшивых книжонок с «новыми» приключениями Шерлока Холмса. И хотя этот поддельный Холмс был больше похож на идиота, чем на гениального героя Дойля, многие читатели не разглядели подделки и купились на дешевое бульварное чтиво. В каждом газетном киоске стали продаваться десятки «сыщицких» брошюр под такими заглавиями: «Кровавый талисман», «Желтые черти», «Заговор негров», «Павильон крови», «Хищники китайской курильни»… То была оборотная сторона славы, и с этим создателю великого сыщика, хочешь не хочешь, приходилось мириться.

«Почтальоны возили его корреспондецию не в сумках, а в мешках…» Любовь читателей к Шерлоку Холмсу для его создателя была и подарком судьбы, и необъяснимой загадкой, и еще — источником постоянного раздражения. Когда его новые знакомые первым делом начинали говорить о его Холмсе, Дойль делал кислую мину и ворчливо заявлял, что он написал и другие книги, куда более художественные, чем те, которыми они восхищаются. Дойль был прав, однако, как известно, любовь выбирает не тех, кто совершеннее, а тех, кто душе милее. С легким сердцем взявшись однажды за создание серии рассказов о Шерлоке Холмсе, писатель надеялся, что эта «безделка» немного укрепит семейный бюджет и даст возможность засесть за сочинение исторического романа. Но читатели, отдав должное его романам «Мик Кларк» 302


и «Белый отряд», требовали только одного — Шерлока Холмса. И чем больше, тем лучше! Писателя забрасывали письмами и телеграммами так, что почтальоны возили его корреспонденцию не в сумках, а в мешках. В дни наивысшей славы Дойль получал по два-три мешка писем в день (для своевременной доставки почта даже наняла отдельный кеб), и их едва успевали прочитывать пять человек: секретарь, жена, двое детей и сам создатель Холмса. В конце концов, писателю это надоело. Какой-то сыщик-консультант отрывает его от сочинения серьезных книг! «Хватит!» — решил однажды Дойль и, чтобы навсегда избавиться от знаменитого сыщика, утопил его в Рейхенбахском водопаде. Лучше бы писатель этого не делал! Стол Дойля очень скоро оказался погребен под грудами писем и телеграмм со всех концов света, в которых читатели умоляли автора воскресить Холмса. Все клерки Лондона по случаю смерти сыщика демонстративно оделись в траур. Некоторые его знакомые даже пригрозили разорвать с ним всякие отношения, если он не вернет им любимого героя живым и невредимым. И Дойль был вынужден уступить столь мощному напору.

Два самых важных качества врача Однажды в Эдинбургском медицинском университете, в котором учился Конан Дойль, профессор Джозеф Белл читал лекцию о том, какими качествами должен обладать настоящий врач: — Хороший врач должен обладать по меньшей мере двумя качествами: быть внимательным и не быть брезгливым. В качестве наглядного примера лектор взял сосуд с мочой неизвестного пациента с подозрением на диабет, окунул в желтую жидкость палец и затем… облизал его. Несколько раз почмокав языком, он озвучил шокированной аудитории результат анализа: 303


— Да, в моче пациента явно присутствует сахар. Вот так, — как ни в чем не бывало продолжил он, — некоторые опытные врачи ставят диагноз. Кто-нибудь из вас может повторить этот опыт? В большой группе студентов всегда найдется тот, кому очень хочется угодить начальству. Едва скрывая отвращение, вызвавшийся доброволец макает палец в пахучую жидкость и быстро направляет его в рот. И, закрыв глаза, начинает дегустировать. — Да! — взволнованно произносит он. — Мне кажется, здесь определенно есть сахар! — Браво, голубчик! — восклицает профессор. — Одно обязательное качество врача — отсутствие брезгливости — у вас точно присутствует. Но, к сожалению, вы не обнаружили другого качества — внимательности. Иначе, если бы вы были внимательны, то заметили, что я опустил в жидкость средний палец, а облизал безымянный… Да уж, этот профессор — большой оригинал! Кстати, именно он и послужил моделью для образа Шерлока Холмса. «Самым важным фактором любого удачного медицинского диагноза, — поучал Белл, — являются точное и внимательное наблюдение и оценка малейших деталей…» Откинувшись в кресле и сложив руки, Белл быстро отмечал характерные особенности пациентов, которых Дойль, назначенный им амбулаторным клерком, вводил в его комнату, и сообщал студентам и ассистентам что-нибудь вроде: «Господа, я могу точно сказать, что это сапожник». А затем объяснял свой вывод: «Посмотрите, брюки пациента истерты с задней стороны штанины под коленом — местом, где он, вероятно, зажимал выколотку, что характерно только для сапожников». Один диагноз Белла произвел на Дойля такое впечатление, что он занес его в записную книжку и запомнил на всю жизнь. «Итак, вы служили в армии?» — «Да, сэр». — «И демобилизовались недавно?» — «Да, сэр». — «Шотландский полк?» — «Да, сэр». — «Унтер-офицер?» — «Да, сэр». — «Служили на Барбадосе?» — «Да, сэр». — «Видите, господа, — объяснил Белл студентам. — Это вежливый 304


человек, но он не снял шляпу. В армии головной убор не снимают, но он бы привык к гражданской жизни, если бы демобилизовался давно. В нем чувствуется властность, и он явно шотландец. Что же касается Барбадоса, то он пришел по поводу элефантиаза, а это — заболевание, свойственное Вест-Индии, а не Англии». Конан Дойль не раз признавался, что списал образ Холмса с его дедуктивным методом со своего профессора, однако сам Белл однажды признался, что Дойль «мне обязан намного меньше, чем он думает». В действительности автор «Собаки Баскервилей» и сам обладал блестящим талантом настоящего сыщика.

Настоящий Холмс Как-то один из друзей писателя решил проверить, действительно ли он такой находчивый, как его герой Шерлок Холмс. Когда Дойль пришел к нему в гости, тот спросил его: — Дружище, вы можете сказать, что здесь произошло минуту назад? Дойль внимательно осмотрел комнату. — Могу. Минуту назад здесь пробежала мышь. — Поразительно! — всплеснул руками друг. — Но как вы догадались? — Очень просто. Посмотрите на кресла — на каждом из них следы дамских туфель… Адриан Конан Дойль, сын писателя, вспоминал об отце: «Наблюдательность его была столь острой, что он мог, лишь взглянув на человека, определить его привычки и род занятий, теми же приемами, которыми он вооружил свое творение — Шерлока Холмса… По силе дедукции я не встречал ему равных. Путешествуя с отцом по европейским столицам, более всего мне нравилось ходить с ним по знаменитым ресторанам и выслушивать его бесстрастные замечания о характерах, занятиях, увлечениях и других подробностях жизни посетителей, подробностях, совершенно скрытых от моего взора. Иногда нам не уда305


валось проверить тотчас же справедливость его догадок потому, что обсуждаемое лицо не было знакомо метрдотелю; но когда объект наших наблюдений оказывался человеком известным, точность отцовских выводов блестяще подтверждалась». Биографам писателя хорошо известны два имени — Джордж Идалджи и Оскар Слейтер. На то, чтобы вырвать этих безвинно осужденных людей из рук зарвавшегося правосудия, Дойль потратил несколько лет. Ради них, не считаясь ни с затратами, ни со временем, он — не по чьейто просьбе, а по велению сердца и желанию восстановить справедливость — изъездил полстраны, встречался со свидетелями, рылся в архивах и доказал в конце концов, что в тюрьму попали не садисты, не убийцы, а обыкновенные жертвы судебной ошибки... «Пусть мир рухнет, но восторжествует справедливость!» Если бы Дойль и не оставил после себя Шерлока Холмса, ему только за это доброе дело следовало бы поставить памятник.

«Я закопал науку…» Англичане, как известно, умеют шутить. Диккенс, Шоу, Уайльд, Джером К. Джером… К числу мастеров острого слова и хорошей шутки можно вполне отнести и Дойля. Правда, с одной оговоркой. Шутить сэр Артур предпочитал не в книгах, а в жизни. И любимейший его жанр — розыгрыш. Как-то в разговоре с одним из своих приятелей он имел неосторожность резко высказаться по поводу добропоря­ дочности английских акул бизнеса, прежде всего банкиров. Приятель принялся утверждать, что Дойль несколько искажает истину и что банкиры — вполне добропорядочные джентльмены, а потому ему, Дойлю, также настоящему джентльмену, не к лицу подобные высказывания. Уж что-что, а сомнений в своем джентльменстве Дойль стерпеть не мог. Он тотчас же предложил приятелю заключить пари. Ставка — несколько фунтов самого роскошного табака. Приятель с энтузиазмом принял пари… 306


Что же произошло дальше? А дальше Дойль, в присутствии приятеля, написал дюжину писем с одним и тем же содержанием. Текст был простым и гениально точным: «Все обнаружено. Спасайтесь немедленно!» И, не подписавшись, писатель отправил все двенадцать писем самым крупным английским банкирам… Итог этой авантюры удивил не только приятеля Дойля, но и самого шутника: в течение двадцати четырех часов адресаты, «добропорядочные джентльмены», покинули Англию. Безоговорочная победа Дойля! Чаще всего в качестве объектов для своих розыгрышей писатель выбирал друзей или близких знакомых. Но бывали и исключения. В Пилтдауне соседом Дойля по «дачным участкам» оказался ученый-антрополог Даусон. Последний неоднократно публично крайне негативно отзывался о произведениях Дойля. Создатель Холмса решил отомстить злобному соседу. У одной своей знакомой, работавшей в антикварной лавке, он купил череп, найденный в древнеримской гробнице. У другого приятеля, зоолога-любителя, писатель приобрел челюсть орангутанга с острова Борнео. Затем при помощи надфилей и зубной бормашины он приладил челюсть обезьяны к черепу из гробницы. Следы такого «совмещения» искусно замаскировал, обработав полученное изделие химикатами. Зная, где копается в земле Даусон, в одну лунную ночь Дойль зарыл там свой сюрприз, добавив к нему несколько действительно древних косточек, собранных им в его бытность в Южной Африке, и пару настоящих кремней первобытного человека… И злой профессор попался на удочку. Даусон очень скоро обнаружил «сюрприз» и пришел в восторг. Он тотчас же поднял шум, объявив, что нашел недостающее переходное звено от обезьяны к человеку. В прессе стали появляться статьи, посвященные «пилтдауновскому человеку». В геологическом обществе Англии в течение нескольких месяцев не смолкали шумные дискуссии, выдвигались самые смелые гипотезы, строились новые теории эволюции, писались многотомные научные труды. 307


Признаться в том, что это всего лишь шутка, теперь было невозможно. Конан Дойлю только и оставалось, что посмеиваться да помалкивать. В дневнике его появилась многозначительная запись: «Вместо того чтобы свалить невежд в яму их невежества, я сам закопал там науку». До самой смерти Дойль так и не узнал, что наука все же откроет истину. Только семьдесят лет спустя после его смерти американский ученый Джон Хетуэй-Уиналоу, тщательно изучив историю пилтдауновской находки, поведал миру о грандиозном розыгрыше знаменитого писателя.

Расти цветам помогают… феи? Еще один розыгрыш писателя: книга «Появление фей», которую он выпустил в 1922 году. В ней Дойль совершенно серьезно утверждал, что полевые и садовые цветы растут незаметно потому, что в ночное время их росту помогают… феи. В подтверждение своих слов в книге приведены — что бы вы думали? — фотографии настоящих фей, занимающихся своим делом! Техника коллажа — совмещения двух снимков — в те времена только разрабатывалась, и Дойль явился здесь пионером. Поразительно, что нашлось немало горе-знатоков, которые публично подтвердили сей удивительный «факт»! Кто любит подшучивать над другими, тот и сам должен быть готов оказаться в числе разыгранных. Однажды над писателем едва не подшутила одна русская барышня. Вот как об этом рассказывает сам Конан Дойль: «Полагаю, что каждый писатель получает немало забавных писем. Со мной, разумеется, происходит то же самое. Многие из них приходят из России. Когда они написаны на родном языке, я вынужден сразу относить их к разряду прочитанных, но когда они написаны по-английски, то попадают в число самых курьезных в моей коллекции. Так, одна юная леди начинала все свои послания словами «Милостивый Господь». Другая же за кажущейся простотой скрывала большую хитрость. Отправляя пись308


мо из Варшавы, она писала, что уже два года прикована к постели и что мои книги — это единственная для нее отдушина и так далее и тому подобное. Весьма тронутый этим лестным отзывом, я сразу подготовил посылку с автографами на каждой книге, чтобы пополнить библиотеку прекрасной больной. Но, к счастью, в тот же день я встретил собрата по перу, которому рассказал тронувший меня случай. С саркастической усмешкой он вытащил из кармана абсолютно идентичное письмо. Его книги тоже в течение двух лет были для нее единственным — и так далее и тому подобное. Не знаю, скольким еще написала эта леди, но если, как я думаю, она рассылала письма в разные страны, то должна была собрать довольно интересную библиотеку».

Французский «Шерлок Холмс» В конце жизни писатель любил вспоминать случай, произошедший с ним во время путешествия во Францию. Дойль по каким-то делам приехал в Париж. Далее произошло нечто странное. На вокзале к нему с решительным видом подошел таксист, молча взял его чемодан, сунул в багажник и, лишь сев за руль, осведомился: — Так куда же мне вас отвезти, месье Конан Дойль? Дойль пристально всмотрелся в лицо таксисту, пытаясь вспомнить, где и когда он мог его видеть. Сила памяти Дойля была столь высока, что со стороны она казалась каким-то фокусом или трюком. Например, как писал Адриан Конан Дойль, «если бы кому-нибудь вздумалось проэкзаменовать его по какой-либо книге, которую он не держал в руках по крайней мере лет двадцать, он мог с ходу пересказать сюжет и перечислить всех основных персонажей. Точно так же, встретив какого-нибудь отставного военного и поинтересовавшись, какого он полка, Конан Дойль мог немедленно назвать пораженному собеседнику не только бригаду и дивизию, в состав которых этот полк входил, но и те основные военные операции, в которых он принимал участие! И из тех случаев, которым 309


свидетелем был я, не было ни одного, сколько я могу припомнить, чтобы отец ошибся». В этот раз, как ни напрягал свою память Дойль, ни одно имя или событие перед ним не всплывало. — Откуда вы меня знаете? Мы с вами уже где-то встречались? — спросил писатель. — Нет. Я впервые вас вижу, — признался с улыбкой шофер. — Как же тогда вы узнали, кто я? — Да воспользовавшись описанным вами дедуктивным методом! — гордо признался таксист. — Во-первых, я прочел в газетах, что Артур Конан Дойль две недели как находится у нас на отдыхе на южном побережье. Во-вторых, я про себя отметил, что поезд, с которого вы сошли, марсельский. Потом увидел, что у вас загар, который можно приобрести, только побывав на побережье Средиземного моря минимум десять дней. Из того, что у вас на среднем пальце правой руки имеется несмываемое чернильное пятно, я заключил, что вы писатель. По манере держаться вы — врач, а покрой платья — лондонский. Таким образом, сведя все наблюдения воедино, я сказал себе: вот он, Конан Дойль, прославленный творец великого сыщика Шерлока Холмса! Услышав объяснение таксиста, писатель был потрясен до глубины души. Со слезами на глазах он бросился пожимать шоферу руку. — Да вы сами почти Шерлок Холмс, — восторженно воскликнул он, — коль сумели сделать такой вывод по столь незначительным деталям! — Так-то оно так, — вдруг замялся шофер. — Но, признаться, я заметил и еще одну небольшую деталь. — Это какую же? — Ярлычок, приклеенный к вашему чемодану. На нем крупно выведены ваше имя и фамилия… Таких богатых чаевых, как в тот раз, французский таксист, кажется, больше никогда не получал.


Когда красивая женщина говорила ему «нет», он падал в обморок… ДОСТОЕВСКИЙ

Разозленный В молодости Федор Михайлович Достоевский слыл человеком совершенно неуживчивым и невероятно злым. Откуда, спрашивается, у писателя, искренне верившего в Бога и учившего других любви и снисходительности к ближнему, взялась эта озлобленность на людей, на судьбу и, в конце концов, на себя? Судите сами. Двадцатилетнего курсанта Инженерного военного училища Федора Достоевского начальство послало ординарцем к великому князю Михаилу Павловичу, брату императора. Думая о своем, курсант забывает отрапортовать по форме. «Посылают же таких дураков!» — негодует вели311


кий князь. На следующий день эта фраза стала известна всему училищу. «Дурака» окружили насмешками и презрением. Через несколько лет Достоевский был произведен в подпоручики и зачислен на службу при чертежной Инженерного департамента. Однако вскоре его чертеж попадает на глаза самому императору. Николай I, обнаружив в чертеже ошибку, написал на нем: «Какой идиот это чертил!» Царские слова, по обычаю, покрыли лаком, чтобы сохранить их для грядущих поколений. Достоевский, обидевшись, что такая нелестная аттестация переживет века, подал в отставку. Уйдя в отставку, он хлебнул полуголодной жизни обитателей чердаков и, до тех пор ничего не писавший, взялся за перо. Его первый роман «Бедные люди» приносит первый успех. Некрасов поет ему дифирамбы, именуя ярчайшим талантом России и новым Гоголем. Белинский со слезами на глазах обнимает юного автора: «Да вы понимаете ль сами-то, что вы написали! Вы до самой сути дела дотронулись!» Увы, но после второй повести («Хозяйка») тот же Белинский махнул рукой: «Ну и надулись мы, друзья, с Достоевским». От «новоиспеченного Гоголя» вдруг отвернулись недавние друзья и «коллеги». Более того, стали публиковать в журналах обидные стишки про его «дутый» талант и «прыщавую» внешность. От таких неприятностей у впечатлительного молодого человека открылась эпилепсия… Но и на этом его беды не кончились: он вступил в кружок Петрашевского, был по доносу предателя арестован, приговорен к расстрелу, который в последнюю минуту заменили гражданской казнью и многолетней ссылкой... И как, скажите, после этого не озлобиться?

Увидел красавицу — упал в обморок И дорогие туфли, и модная шляпа, и самый роскошный костюм, заказанный у лучшего модельера, — все смотрелось на Достоевском как-то не так, не ладно, кургузо. Его 312


сутулость и угловатость, резкие движения и порывистые жесты, пришепетывание и неумение говорить спокойно — во время речи в уголках его губ скапливалась слюна, жидкая бородка (одно время он усиленно втирал в нее «чудодейственное средство для увеличения густоты волос» — все напрасно), разные по величине и цвету глаза (результат травмы, полученной во время эпилептического припадка) — все это не делало его красавцем. Он и сам сознавал это и оттого мучился, причем настолько, что даже подумывал о самоубийстве. Чувствовать себя уверенно он мог лишь в компании хорошо знакомых людей. Даже одно неизвестное ему лицо могло превратить его из веселого, обаятельного собеседника в угрюмого молчуна или, еще того хуже, в язвительного и злобного придиру. Появляясь в светских салонах, куда его стали приглашать после успеха «Бедных людей», он испытывал крайний дискомфорт, часто оборачивавшийся комичной неуклюжестью. Однажды, во время одного из светских раутов, к нему подвели роскошную красавицу Сенявину, «с пушистыми буклями и с блестящим именем». Достоевский, увидев рядом с собой сногсшибательную чаровницу, рухнул в обморок. Анекдот с многочисленными прибавлениями быстро расползся по Петербургу и еще лет десять тешил недоброжелателей писателя.

Какая жена требуется психу? В конце ХХ века английские психологи, проведя ряд исследований, вывели обобщенную формулу идеальной жены. С точки зрения мужчины, разумеется. Согласно формуле, идеальной женой для мужчины будет та женщина, что, во-первых, всегда (или почти всегда) говорит своему мужу «да». То есть: «Да, милый!» Или — «Хорошо, милый!». Или, еще лучше — «Как скажешь, так и будет, милый!». А во-вторых — та, что говорит, или, что еще лучше, всем своим видом и поведением дает мужу знать, что он — «самый замечательный мужчина на свете!». Иными 313


словами, что он для нее — сам Господь Бог в земном воплощении. Достоевскому сказочно повезло. Он нашел такую женщину! Анна Григорьевна Сниткина, его стенографистка и вторая жена, оказалась для него настоящим подарком небес, наградой за долгое страдание. Даже Лев Толстой, чья жена, Софья Андреевна, считается образцом супруги писателя, не без зависти отмечал: «Многие русские писатели чувствовали бы себя лучше, если бы у них были такие жены, как у Достоевского». Со своим характером, привычками и образом жизни Достоевский мог бы запросто оказаться в сумасшедшем доме или закончить жизнь в тюрьме. Но так уж заведено, что, как говорит персидская пословица, «двум одинаково хорошим головам на одной подушке не лежать». Раздражительному, нервному, обидчивому, ужасно ревнивому и вспыльчивому, «настоящему психу» Бог послал для равновесия спокойного и умиротворяющего ангела.

Никаких опозданий и пятен! Действительно, нужно было быть ангелом, чтобы не только выдержать, но и принимать как должное тяжелый нрав Федора Михайловича. А о том, что у Достоевского характер был не из легких, свидетельств множество. Вот, например, что пишет о нем его современник писатель Всеволод Соловьев: «Придет он, бывало, ко мне, войдет как черная туча, иногда даже забудет поздороваться, и изыскивает всякие предлоги, чтобы побраниться, чтобы обидеть; и во всем видит и себе обиду, желание дразнить и раздражать его… Все-то у меня ему кажется не на месте и совсем не так, как нужно, — то слишком светло в комнате, то так темно, что никого разглядеть невозможно… Подадут ему крепкий чай, какой он всегда любил, — ему подают пиво вместо чая! Нальют слабый — это горячая вода!.. Пробуем мы шутить, рассмешить его — еще того хуже; ему кажется, что над ним смеются…» 314


Особенную неприязнь вызывали у Достоевского две вещи: неточность и неряшливость. Стоило приятелю прий­ ти к нему домой на одну минуту позже или даже раньше, чем было условлено, его могли отправить восвояси. «Не раньше, не позже» — любимое присловье писателя следовало понимать буквально. Еще большее возмущение вызывала в нем всякого рода нечистоплотность, особенно в одежде. Увидит мятый фрак на приятеле — устроит ему головомойку. А если уж узрит пятно на галстуке или костюме, то — прощай и друг, прощай и дружба! Однажды он дважды отправлял со свидания домой свою будущую жену, чтобы она могла «привести себя в надлежащий вид»: разглядел на шляпке и платье по маленькому пятнышку…

Жена писателя должна быть вне подозрений К концу жизни Достоевский избавится от таких непривлекательных черт, как обидчивость, завистливость и вспыльчивость, от одного качества — ревности — будет продолжать страдать в той же мере, как и в молодости. И неудивительно: ведь он на собственной шкуре — дважды! — с первой женой (Марией) и с первой возлюбленной (Аполлинарией) — испытал горечь измены. Да и как тут не ревновать, когда ты и стар, и слаб, и некрасив, а она, Анна, и молода, и красива, и так сексуальна! Приступы ревности охватывали его внезапно, возникая подчас на ровном месте. Вернется вдруг в неурочный час домой — и ну обшаривать шкафы и заглядывать под все кровати! Или ни с того ни с сего приревнует к соседу — немощному старику... Поводом для вспышки ревности мог послужить любой пустяк. Например: слишком долго смотрела на такого-то! Или — слишком широко улыбнулась такому-то! Однажды, вернувшись из гостей, он тотчас же стал обвинять ее в том, что она бездушная кокетка и весь вечер любезничала с соседом, терзая этим мужа. Она пробовала оправдываться, но он, забыв, что они в гостинице, закричал на 315


нее во весь голос. Лицо его перекосилось и стало страшным, она испугалась, что он убьет или побьет ее, и залилась слезами. Тогда только он опомнился, стал целовать ей руки, сам заплакал и признался в своей чудовищной ревности. После этой сцены она дала себе слово «беречь его от подобных тяжелых впечатлений». Достоевский выработает для нее ряд правил, которых она, по его просьбе, станет придерживаться впредь: не ходить в сексуально облегающих платьях, не улыбаться мужчинам, не смеяться в разговоре с ними, не красить губы, не подводить глаз… И вправду, с этих пор Анна Григорьевна будет вести себя с мужчинами предельно сдержанно и сухо.

Не говори мне «нет»… не говори мне «да»… «Красота спасет мир». Такое мог сказать только человек, который сам был обделен красотой и не надеялся когда-либо ею насладиться. Чувствуя себя этаким Квазимодо, Достоевский крайне эмоционально реагировал на всякую красоту. Но прежде всего — на красоту женскую. Еще бы: какая же красавица согласится быть рядом с таким ничтожеством и уродцем?! А именно таким он себя долгое время осознавал. Потому-то такой впечатлительной была его реакция на любое красивое личико и особенно… красивые женские ножки. Ох уж эти ножки! Увидит из-под кокетливо приподнятого платья кусочек стройной лодыжки — шлепнется в обморок. Увидит в витрине на дамском манекене чулочек с подвязкой — ищет скамейку, чтобы перевести дух и не потерять сознание. Едва ли не каждое письмо свое к Анне Григорьевне он будет заканчивать мысленным целованием ее ножек: «Целую пять пальчиков на твоей ножке, целую ножку и пяточку, целую и не нацелуюсь, все воображаю это…», «Целую тебя поминутно в мечтах моих всю, поминутно взасос. Особенно люблю то, про что сказано: «И предметом сим прелестным — восхищен и упоен он». Этот предмет целую поминутно во всех видах и на316


мерен целовать всю жизнь», «Ах, как целую, как целую! Анька, не говори, что это грубо, да ведь что же мне делать, таков я, меня нельзя судить… Целую пальчики ног твоих, потом твои губки, потом то, чем «восхищен и упоен я». Его впечатлительность явно выходила за границы нормы. Когда какая-нибудь уличная красотка говорила ему «нет», он падал в обморок. А если она говорила «да», результат зачастую был точно таким же.

Русский «маркиз де Сад» Сказать, что Федор Михайлович обладал повышенной сексуальностью, — значит почти ничего не сказать. Это физиологическое свойство было настолько в нем развито, что, несмотря на все старания скрыть его, невольно прорывалось наружу — в словах, взглядах, поступках. Это конечно же замечали окружающие и… осмеивали его. Тургенев назвал его «русским маркизом де Садом». Не в состоянии совладать с чувственным огнем, он прибегал к услугам проституток. Но многие из них, однажды вкусив любви Достоевского, потом отказывались от его предложений: слишком уж необычна и, главное, болезненна была его любовь. Его сексуальность носила садомазохистский характер. Ему нравилось превращать женщину в свою игрушку, а после — хотелось самому почувствовать себя ее вещью… Вытерпеть такое могла не каждая. Унять сексуальный жар не помогали ни «умственное разжигание» (то есть мастурбация), ни обливание холодной водой, ни работа до седьмого пота. Дело дошло даже до того, что однажды, как вспоминала Софья Ковалевская, известный математик и друг писателя, «после разгульной ночи и подзадоренный пьяными товарищами, он изнасиловал десятилетнюю девочку». То есть растлил несовершеннолетнюю… Было это или нет — до сих пор спорят биографы. И все же, читая многочисленные воспоминания, изучая его романы и письма, можно сказать: это могло быть… 317


Фантастическая женщина Спасти от пучины разврата могло лишь одно средство: любимая женщина. И когда такая в его жизни появилась, Достоевский преобразился. Именно она, Анна, явилась для него и ангелом-спасителем, и помощником, и той самой сексуальной игрушкой, с которой можно было делать все, без чувства вины и угрызения совести. Ей было два­ дцать, ему — сорок пять. Анна была молода и неопытна и не видела ничего странного в тех интимных отношениях, которые предложил ей муж. Насилие и боль она воспринимала как должное. Даже если она и не одобряла или ей не нравилось то, чего хотел он, она не говорила ему «нет» и никак не обнаруживала своего неудовольствия. Однажды она написала: «Я готова провести остаток своей жизни, стоя пред ним на коленях». Его удовольствие она ставила превыше всего. Ибо он был для нее Богом… Они были идеальной парой. Он, реализовав наконец все свои сексуальные фантазии и желания, излечился не только от комплексов уродца и грешника, но и от эпилепсии, терзавшей его много лет. Более того, при ее поддержке и помощи смог написать лучшие свои произведения. Она рядом с ним смогла испытать яркое, насыщенное и подлинное счастье жены, любовницы, матери. Анна Григорьевна сохранила загробную верность мужу. В год его смерти ей исполнилось лишь тридцать пять лет, но она сочла свою женскую жизнь конченной и посвятила себя служению его имени. Она издала полное собрание его сочинений, собрала его письма и заметки, заставила друзей написать его биографию, основала школу Достоевского в Старой Руссе, сама написала воспоминания. Все свободное время она отдавала организации его литературного наследства. В 1918 году, в последний год ее жизни, к Анне Гри­ горьевне пришел начинающий тогда композитор Сергей Прокофьев и попросил сделать в его альбом, «посвященный солнцу», какую-нибудь запись. Она написала: «Солнце моей жизни — Федор Достоевский. Анна Достоевская…» 318


Останется один Достоевский… Нет нужды говорить о величии творческого гения Достоевского. Как и нет необходимости доказывать его человеческую состоятельность. Это — аксиомы, подтвержденные временем. И еще — миллионами его читателей и поклонников. Лев Толстой как-то сказал: «Если перекопать всю мировую литературу, то останется один Диккенс. Если перекопать Диккенса, останется «Дэвид Копперфилд». Если перекопать «Дэвида Копперфилда», останется описание бури в пристани…» Наберем побольше воздуха в легкие и решительно скажем: если перекопать всю русскую литературу, останется один Достоевский. Если перекопать Достоевского, останется «Идиот». Если перекопать «Идиота» — останется свидание князя с Аглаей на скамейке в саду…


«Я люблю больше женщин, но уважаю больше лошадей…» ДЮМА

Утешитель огорченных «Дайте вино огорченному жизнью. Пусть он пьет и на время забудет горе свое». Так говорил Соломон, библейский царь и мудрец. Его слова с полным правом можно отнести и к лучшим произведениям Александра Дюма. Вот что писал к Дюма Генрих Гейне после получения от него «Трех мушкетеров»: «Милый Дюма, как я благодарен Вам за Вашу прекрасную книгу! Мы читаем ее с наслаждением. Иногда я не могу утерпеть и восклицаю громко: «Какая прелесть этот Дюма!» И Мушка (жена Гейне. — А. К.) прибавляет со слезами на глазах: «Дюма очарователен». И попугай говорит из клетки: «Да здравствует Дюма!» 320


В одном из своих последних романов Джек Лондон восклицает по поводу своего героя, измученного тяжелой душевной драмой: «Какое счастье, что для людей, близких к отчаянию, существует утешительный Дюма!»

Богатырь-обжора За всю свою жизнь Дюма написал 647 произведений, и если их перевести в обычные книжные тома, то получится 1200 книг. Как Дюма сумел стать писателем, остается одной из загадок всемирной литературы. Когда Александр прибыл в Париж, он ничего не знал о книгах, не читал Мольера, Расина, Корнеля, Шекспира — их имена он услыхал впервые от одного приятеля. К литературе у него не было ни малейшего призвания. Ему, по-видимому, были совершенно чужды какие бы то ни было комплексы и сомнения или психологические сложности — все то, из чего и рождается литература. Зато здоровьем он обладал поистине богатырским: спать мог в любое время суток, способен был провести за письменным столом, не вставая, целую ночь напролет, а потом вскочить и бежать в ресторан пировать с друзьями. Ел он, как Гаргантюа: принявшись за обед, мог поглотить невероятное количество икры, рыбы, несколько жареных куропаток, полдюжины различных видов овощей, закусив все это напоследок огромным куском сыра. Правда, при этом он никогда не пил кофе, был равнодушен к алкоголю и никогда не курил. Впрочем, эти достоинства он с лихвой компенсировал некоторыми милыми и вполне безобидными недостатками.

Потомок обезьяны С тех пор как у него появились деньги, Дюма стал носить пестрые жилеты и обвешиваться всевозможными драгоценностями, брелоками, кольцами. Писатель Шарль 321


Нодье, друг Дюма, ласково говорил ему: «Все вы, негры, одинаковы: все вы любите стеклянные бусы и погремушки…» В любой стране, которую он посещал, Дюма выпрашивал себе награды и скупал все ордена, какие только можно было приобрести. Его фрак в торжественные дни превращался в настоящую выставку лент и медалей. Одно время он хотел получить от Николая I орден Станислава II степени, отправил даже русскому царю свою рукопись в роскошном переплете в подарок, но царь ордена не дал, а послал в ответ перстень с алмазом. Недовольный Дюма посвятил свое новое произведение не царю, а одной из своих фавориток, а вскоре опубликовал роман «Учитель фехтования», который не мог не возмутить царя. Роман был запрещен в России, хотя все, кто хотел, его прочли, в том числе и сама императрица. Дюма нисколько не обижался, когда ему напоминали о его происхождении (его отец был мулатом, а бабушка — негритянкой), если только собеседник говорил подружески, как Нодье. Однажды один из завсегдатаев литературного салона позволил себе довольно нетактично выразиться на тему его происхождения. И получил от Дюма такой ответ: «Мой отец был мулатом, моя бабушка была негритянка, а мои прадедушки и прабабушки вообще были обезьянами. Моя родословная начинается там, где ваша заканчивается!»

Длинный язык до дуэли доведет Дюма любил веселье и шутку и сам был большим охотником пошутить. Однако здесь была и оборотная сторона. Из-за своей невоздержанности на язык жизнь Дюма часто подвергалась опасности. Однажды, сидя за столом на одной из вечеринок, Дюма произнес язвительную реплику в адрес одного из гостей. Тот, почувствовав себя оскорбленным, и, надо сказать, вполне справедливо, вызвал Дюма на дуэль. Усилия друзей, пытавшихся погасить конфликт, были тщетны. Выбор оружия, условия 322


и время поединка остались за Дюма, и тот со свойственной ему фантазией предложил следующие условия: в шляпу вкладывались два листка бумаги, свернутые в трубочку, на одном написано «жизнь», на другом — «смерть». Тот, кому достается листок с фатальным словом «смерть», выходит в соседнюю комнату и стреляет в себя из пистолета. Условия были приняты, и «жеребьевка» проведена. Листок со словом «смерть» вытянул Дюма. Под гробовое молчание присутствующих, взяв пистолет и простившись с друзьями, он вышел. Раздался выстрел... Друзья устремились в комнату и, пораженные, застыли в дверях. Посреди комнаты с дымящимся пистолетом в руках стоял целый и невредимый дуэлянт. На немой вопрос приятелей он ответил: «Промахнулся». Говорят, первым рас­ смеялся тот, из-за кого мир чуть было не лишился гениального автора «Трех мушкетеров». За всю свою жизнь Дюма со шпагой или пистолетом в руках успел принять участие в двадцати дуэлях. К счастью, все они закон­ чились благополучно, как для него, так и для его противников.

Щедрых миллионеров не бывает «Он ничего на свете не боялся, кроме скучных людей, плаксивых любовниц и кредиторов», — сказал о нем Андре Моруа. Его щедрость не знала границ. Он мог отдать все — лишь бы сделать приятное человеку, который ему понравился. А нравились ему, можно сказать, все. О его щедрости говорила вся Франция: «Вы представляете, что на прошлой неделе опять учудил этот Дюма? Подарил кошелек с тысячью франков какой-то незнакомой цветочнице на рынке. И за что?! Просто ему понравилась ее улыбка!» Подобные разговоры велись и в великосветских гостиных, и на постоялых дворах, и даже в королевских покоях. Становится понятным, как человек, заработавший несколько миллионов франков, мог умереть совершенно нищим. Щедрость и непомерная расточительность Дюма 323


превратили его во всеобщего должника, который вынужден был, как мальчишка, прятаться за шкаф от любого стука в дверь. Рассказывают, что как-то, оставшись без денег, Дюма попросил у своего приятеля сто франков взаймы. Тот дал ему деньги и вручил еще банку с вареньем. Уходя домой, Дюма забыл банку. Слуга выбежал за ним следом и вручил подарок. Писатель пошарил в карманах, но, не найдя мелочи, отдал слуге «на чай» только что полученные сто франков со словами: — Возьми! Я люблю отблагодарить услужливого человека.

Стоит ли ссориться двум старым друзьям из-за верной жены? Дюма был неутомимым соблазнителем и пылким любовником. Дотошные биографы подсчитали, будто у творца «Трех мушкетеров» было пятьсот любовниц. Дюма не раз бравировал собственной любвеобильностью и африканским темпераментом. «Чревоугодник, бабник и болтун» — именно так окрестили его завистливые собратья по перу. Дюма признавался: «У меня всегда должно быть сразу несколько любовниц. Если бы у меня была одна, она умерла бы через неделю». В своих воспоминаниях Дюма хвастался тем, что он является отцом пятисот незаконнорожденных детей. Эта цифра, мягко говоря, «слегка» завышена, ибо Дюма признал себя отцом лишь троих детей. Дюма был просто не в состоянии хранить верность кому бы то ни было и никогда не требовал верности от своих женщин, включая и собственную жену. Однажды он столкнулся со своим другом Роже де Бовуаром, когда тот выходил из спальни жены Дюма. Стояла холодная ночь, и Дюма, самолюбие которого было конечно же задето, все же пригласил его опять в дом, чтобы он переночевал и уехал утром. На рассвете Дюма посмотрел на спящую жену и, поймав на себе встревоженный взгляд Роже, сказал: «Стоит ли ссориться двум старым друзьям 324


из-за какой-то женщины, даже если она и верная жена?» После этого он пожал Роже руку. Однажды кто-то спросил Дюма, большого ценителя лошадей, кого он больше любит — женщин или лошадей. Дюма ответил: «Я люблю больше женщин, но уважаю больше лошадей...»

Новые туфли и старые любовницы Дюма не мог пропустить мимо ни одного смазливого личика. В Париже, писал современник писателя, не было ни одной актрисы младше пятидесяти, прелестей которых не вкусил бы Дюма. Когда Дюма-отца навещал подросший Дюма-сын, что бывало не так уж и часто, в доме поднимался переполох: отец метался по комнатам поместья, пытаясь спрятать в чуланах и комнатах для слуг многочисленных полуодетых женщин. Однако вскоре между отцом и сыном возникло полное взаимопонимание. Насколько они сблизились, показывает вот эта беседа, которую случайно услышал один из их общих знакомых. «Послушайте-ка, отец, — сказал Дюма-младший, — но это уже просто скучно. Вы всегда даете мне своих прежних любовниц, с которыми я должен спать, и свои новые туфли, которые я должен разнашивать». — «Так на что же ты жалуешься?! — воскликнул удивленный отец. — Это же огромная честь. Это лишний раз доказывает, что у тебя большой член и маленькая нога!» Незабываемой для Дюма стала встреча с итальянской актрисой Фанни Гордозой. Первый муж Фанни так устал от ее сексуального аппетита, что заставлял ее носить обвязанное вокруг талии мокрое холодное полотенце, надеясь таким образом хотя бы слегка остудить ее страсть. Дюма нисколько не испугался страстной актрисы, и полотенце ей завязывать больше не приходилось. Дюма, впрочем, вскоре выставил Фанни из дому под предлогом того, что она изменяет ему с учителем музыки. Сделал он это, однако, потому, что Фанни оказалась весьма ревнивой и не подпускала к нему других женщин. 325


Друг всех «знаменитостей» Работоспособность Дюма была колоссальной. Уйдя с головой в работу, он забывал обо всем — даже о еде. Если к нему в этот момент наведывался какой-нибудь приятель, то он просто протягивал ему в знак приветствия левую руку, а правой, не отрываясь, продолжал строчить на бумаге. Романы он писал только на бумаге голубого цвета, на желтой бумаге — стихи, а статьи для журналов — только на бумаге розового цвета. Если романы и статьи он писал за столом, то пьесы он мог сочинять только лежа на диване, положив между локтями большую мягкую подушку. Однажды к нему в гости пришел известный писатель-сказочник Андерсен. Хозяина он застал в постели. — Сядьте и подождите минутку, — сказал ему Дюма, — у меня в гостях дама. Заметив удивленный взгляд гостя, он расхохотался и прибавил: — Это моя муза. Она сейчас уйдет. Дюма продолжал лежа писать быстрым четким почерком. Наконец он вскочил с постели, окутал свое грузное тело одеялом в виде тоги и стал расхаживать по комнате, декламируя вслух и отчаянно жестикулируя. Андерсен, полагая, что он сошел с ума, с испугом попятился к двери, но Дюма схватил его за борт сюртука и удержал, спрашивая: — Не правда ли, превосходно? Достойно Расина, а? Это я кончил сейчас третий акт моей драмы. — Обыкновенно Дюма писал по одному акту до завтрака. После завтрака Дюма вызвался познакомить Андерсена с парижскими знаменитостями, и, когда тот сказал, что уже знаком с Виктором Гюго, Дюма вскричал: — Виктор Гюго?! Да, он не без таланта. Только он еще не знаменитость. Погодите, я познакомлю вас с настоящими. Знаменитостями оказались… балерины Сен-Мартен­ ского театра. 326


Чудо-замок Зенитом славы и началом падения Дюма стало строительство замка, который писатель окрестил Монте-Кристо. Купив в окрестностях Парижа огромный кусок земли и при ней чей-то старинный замок, Дюма решает перестроить его, придав ему самые фантастические формы. Замок стоил Дюма полмиллиона франков. Это было сказочное смешение всех стилей — что-то среднее между минаретом, средневековой крепостью и готическим храмом. На фасаде замка были высечены изображения гениев: от Гомера и Софокла до Шекспира, Гете, Байрона, Виктора Гюго и… конечно же самого хозяина дома. Фасад здания был выложен плитами, на каждой из которых выбито название одной из книг Дюма. Винтовая лестница вела наверх, в келью с железной койкой, столом из некрашеного дерева и двумя стульями. Здесь Дюма трудился с утра до вечера, а порой с вечера до утра. Здесь он мечтал — мечтал о том, чтобы вокруг него были молодые и пылкие жены, сыновья, которые бы не читали ему нотаций, остроумные друзья, запросто запускающие руку в его кошелек и пьющие его вино… Время от времени он спускался вниз, окунуться в тепло жизни. Потом снова поднимался в свою келью, откуда наблюдал за гостями, слоняющимися по парку… Придет день, когда обанкротившийся Дюма будет вынужден покинуть свой великолепный замок — еще одно свое чудесное детище. Мебель выставят на аукционе, остальное имущество продадут за бесценок — только бы рассчитаться с бесконечными кредиторами.

Портос, придавленный скалой Последние годы, месяцы и дни Дюма-отца скрасил заботой, лаской и вниманием Дюма-сын. Он в те времена уже стал не только модным, но даже знаменитым европейским писателем. С неописуемой нежностью и дели327


катностью он перевез отца из его закоптелой парижской квартиры на свою виллу, которая была расположена на берегу моря. Наутро после приезда Дюма к сыну, за утренним чаем, Дюма-младший спросил отца: — Как вы спали, папа? Надеюсь, что вы хоть немного отдохнули от адского парижского шума и грохота. — Видишь ли… — старый Дюма немного замялся, — видишь ли… Я вовсе не спал… — Может быть, перемена места? Может быть, какоенибудь неудобство? — Ах нет, милый, совсем не то. Ночлег был поистине царский, но… Мне стыдно сказать. Я захватил с собой из Парижа одну книжицу и как начал с вечера ее читать, так и читал до самого утра. — А как заглавие этой книжки? — спросил сын. — «Три мушкетера», — тихо ответил отец. Закат Дюма был тих и беззлобен. Удивительную историю рассказывал впоследствии младший Дюма: «Однажды я застал отца на его любимой скамейке в цветнике. Нагнувшись и склонив голову на ладони, он горько плакал. Я подбежал к нему. — Папа, дорогой папа, что с вами? Почему вы плачете? И он ответил: — Ах, мне жалко бедного доброго Портоса. Целая скала рухнула на его плечи, и он должен поддерживать ее. Боже мой, как ему тяжело».

В карауле с д’Артаньяном В 1880 году, десять лет спустя после смерти Дюма-отца, будет организован общественный комитет для сооружения памятника на одной из площадей Парижа. Но публика выказала себя неблагодарной по отношению к писателю, который так сильно и так долго волновал ее чувства. Тогда Гюстав Доре великодушно предложил свой труд в дар и создал проект монумента, до воплощения которого он, к несчастью, не дожил: Доре умер незадолго до торжественного открытия памятника, состоявшегося в 1883 году. 328


Гюстава Доре вдохновил сон Дюма-отца, когда-то рассказанный им сыну: «Мне приснилось, что я стою на вершине скалистой горы, и каждый ее камень напоминает какую-либо из моих книг». На вершине огромной гранитной глыбы — точно такой, какую он видел во сне, сидит, улыбаясь, бронзовый Дюма. У ног его расположилась группа: студент, рабочий, молодая девушка, навеки застывшие с книгами в руках. С другой стороны, присев на цоколь, несет караул д’Артаньян… Рассказывают, что Дюма-сын, переживший отца на двадцать пять лет, каждый раз, возвращаясь домой, останавливался перед памятником и, глядя на знакомое бронзовое лицо, говорил статуе: «Здравствуй, папа!»


«Если от женщины пахло потом, то никакая сила не могла заставить его подойти к ней…» ЕСЕНИН

Трудно быть поэтом Жизнь — это сплошные заботы и обязанности. Во всяком случае, для любого серьезного человека. Быть поэтом и оставаться при этом хорошим мужем или отцом, рачительным хозяином, вообще надежным и ответственным человеком весьма и весьма затруднительно. Ибо поэты — это люди, наделенные особой, можно сказать, ненормальной потребностью в гармонии и красоте. Красота — не просто удовольствие, получаемое от внешней или внутренней «симметрии», это наркотик, который делает принимающих его странными существами — вроде бы людьми здравомыслящими, но все же какими-то «не от мира сего». 330


Когда-то очень давно жил в Китае поэт Ли Пу. Ни дома, ни семьи у него не было. Бродил он по разным городам и селам, пел песни и читал стихи — тем и кормился. Однажды он был приглашен ко двору императора. Там его увидела императрица и влюбилась в него. Но поэт бежал от этой любви. Император, узнав о поступке Ли Пу, в благодарность дал ему пятьдесят ослов, нагруженных золотом и драгоценными одеждами, которые надевались только в дни самых больших праздников. Отъехав немного от столицы, поэт велел посреди проезжей дороги накрыть стол с яствами и стал угощать проходящих и проезжавших крестьян, а угостив, на каждого надевал придворную одежду. Когда золото было израсходовано, вино выпито, кушанья съедены, одежды розданы, Ли Пу пешком отправился дальше. Дошел до огромной реки Янцзы, поселился здесь и часто ночью на лодке выезжал на середину реки и любовался лунным отражением. Однажды ему захотелось обнять это отражение, так оно было прекрасно. Он прыгнул в воду и утонул… Сергею Есенину очень нравилась эта легенда. «Жизнь такую, как Ли Пу, я не сменял бы на другую никакую!» — так однажды подписал он свой портрет, подаренный другу. Жизнь Есенина была во многом схожа с жизнью китайского поэта. Та же ненасытная любовь к красоте, та же бесприютность. И даже кончина, одинаково странная и внезапная, оборвавшая их судьбы.

Весь гонорар отдал собакам Пестрые существа эти поэты. Двух-трех красок никогда не хватит, чтобы описать любого из них. Требуются цвета всей палитры. Причем чем контрастнее тона, тем ближе портрет к оригиналу. Сколь много их, контрастов, можно отыскать у Есенина… Многие биографы подчеркивают необыкновенную щедрость поэта: сорил деньгами налево и направо, в ресторанах и кафе всегда сам платил за всех, раздавал милостыню не монетами, а пачками купюр. Однажды, выйдя 331


из редакции, в которой только что получил гонорар, увидел худющую бездомную собаку. Не раздумывая, купил в ближайшей мясной лавке несколько колец колбасы и стал угощать ею собаку. Вскоре прибежала еще одна собака, за ней другая, третья... Пришлось несколько раз бегать в лавку. Покончив с угощением, Есенин, без гроша в кармане, но довольный, отправился к приятелю. Занять денег… А вот совсем иной штрих. Поэт Анатолий Мариенгоф, близкий друг Есенина, вспоминал: «К отцу, к матери, к сестрам (обретавшимся тогда в селе Константинове Рязанской губернии) относился Есенин с отдышкой от самого живота, как от тяжелой клади. Денег в деревню ­посылал мало, скупо, и всегда при этом злясь и ворча. Никогда по своему почину, а только — после настойчивых писем, жалоб и уговоров». Когда из деревни приезжал отец и робко заговаривал про нужду, про недороды, про плохую картошку, Есенин взрывался криком: — Я вам что — мошна?! Сдохну — поплачете о мошне, а не по мне! «Вытаскивал из-под подушки книгу и в сердцах вслух читал о барышнике, которому локомотивом отрезало ногу. Несут того в приемный покой, кровь льет — страшное дело, а он все просит, чтобы ногу его отыскали, и все беспокоится, как бы в сапоге, на отрезанной ноге, не пропали спрятанные двадцать рублей. — Все вы там такие...»

Крестьянин в городе Галина Бениславская, гражданская жена Есенина, признавалась: «Надо сказать, что С.А. любил деньги, не раз говорил: «Я хочу быть богатым!» или «Буду богатым, ни от кого не буду зависеть — тогда пусть поклоняются!». «Богатый» для него был синоним силы и независимости, свободы. Так понимают богатство дети: богатый все может. Так же смотрят на богатство крестьяне: он богатый, ему все можно!» 332


Бениславская дала точную характеристику: Есенин был и ребенок, и крестьянин. Вся его философия и вся жизнь — это крестьянин-подросток в городе, стремящийся выжить в чужеродной среде. Даже уловки его были какие-то простоватые, мужицкие. «Есенин счастливо играл в карты… — вспоминал ­Мариенгоф. — Сорвет ли чей банк, удачно ли промечет — никогда своих денег на столе не держит. По всем растычет карманам: и в брючные, и в жилеточные, и в пиджачные. Если карта переменится — кармана три вывернет, скажет: — Я пустой. …Придет домой, растолкает меня и станет из остальных уцелевших карманов на одеяло выпотрашивать хрусткие бумажки... — Вот, смекай, как играть надо!» Есть такая старая театральная поговорка: «Актеры умирают не от старости, а от недостатка аплодисментов». Все эти маскарадные цилиндры, кричащие ярмарочные одежки, красные сапоги, подведенные глаза и не в меру напудренное лицо, одуряющий по силе запах дорогого одеколона (а иногда и сразу нескольких), позднее — умышленное битье посуды и срывание скатертей с накрытых столов в ресторанах, драки и матерщина, даже со сцены, — не что иное, как обычное для любого творца стремление привлечь к себе внимание. Для того чтобы выжить.

Секрет Мойшенькиных башмачков «Один кинорежиссер ставил картину из еврейской жизни. В последней части в сцене погрома должен был на «крупном плане» плакать горькими слезами малыш лет двух. Режиссер нашел очаровательного мальчугана с золотыми кудряшками. Началась съемка. Вспыхнули юпитеры. Почти всегда дети, пугаясь сильного света, шипения, черного глаза аппарата и чужих дядей, начинают плакать. А этому хоть бы что — мордашка веселая и смеется во все горлышко. Пробовали и то и се — малыш ни в какую. У опе333


ратора опустились руки. Тогда мать неунывающего малыша научила режиссера: — Вы, товарищ, скажите ему: «Мойшенька, сними башмачки!» Очень он этого не любит и всегда плачет. Режиссер сказал — и павильон огласился пронзительным писком. Ручьем полились горькие слезы. Оператор завертел ручку аппарата. Вот и Есенин, подобно той матери, замечательно знал для каждого секрет «Мойшенькиных башмачков»: чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу. Отсюда его огромное обаяние». Так писал о Есенине один из его друзей. «Человека надобно уметь обхаживать», — говорил Есенин. И показывал всем, как это надо делать. У богатого промышленника просит денег на имажинистское издательство: «Начались уговоры — долгие, настойчивые, соблазнительные; Есенин рисовал перед ним сытинскую славу, память в истории литературы как о новом Смирдине и... трехсотпроцентную прибыль на вложенный капитал. В результате — в конце второй недели уговариваний — мы получили двенадцать тысяч Керенскими». Или — пытается уговорить издателя взяться печатать «тетрадку имажинистских стихов»: «Глядит Малкин (издатель. — А. К.) на нас нежными и грустными своими глазами и, увлекаясь, что-то рассказывает про свои издательские дела. Есенин поддакивает и восторгается. Чем дальше, тем больше. И наконец, весьма хитро, в совершеннейший придя восторг от административного гения Малкина, восклицает: — А знаешь, Борис Федорович, ведь тебя за это, я так полагаю, медалью пожалуют! От такого есенинского слова (уж очень оно смешное и теплое) и без того добрейший Малкин добреет еще больше. Глядишь — и подписан заказ на новое полугодие. Есенин же, сообразив немедля наивное обаяние изобретенной им только что медали, уже припрятал ее в памяти на подходящие случаи жизни. А так как случаев подобных, благодаря многочисленным нашим предприятиям, представлялось немало, то и раздача есенинских медалей шла бойко». 334


«Самолюбивейшим» называл Есенина Маяковский. «Мошенником, который свое хулиганство сделал выгодной профессией» — Бунин. «Искуснейшим виртуозом по игре на слабых человеческих струнках» — Мариенгоф. И все же будем честны: поэт не был беспринципным карьеристом. Его интересовала не карьера и даже не богатство. Ему нужна была слава. Ради нее он готов был пожертвовать всем.

Жениться по любви? Какая глупость! Чего только не делал Есенин ради славы. Клоунствовал в петербургских салонах: и на гармошке играл, и плясал, и частушки скабрезные пел, веселя сиятельнейшую публику. И книги царской семье посвящал, и большевикам подыгрывал — «мать моя — Родина, я — большевик!». И скандалы где мог закатывал — не опасные, но шумные. Менял маски, изображая то деревенского пастушка, то опереточного мужика, то прожигу-денди. Всякое упоминание о себе в прессе собирал сначала в отдельную папку, а затем и в чемодан, регулярно перебирая и перечитывая вырезки, многие из которых знал уже наизусть. Даже женился Есенин ради славы. Например, на Айседоре Дункан, всемирно известной танцовщице. «Теперь я — Дункан!» — кричал Есенин, когда они вышли из ЗАГСа. Он сам изъявил желание взять двойную фамилию… «Злые языки утверждали, что он был влюблен не столько в Дункан, сколько в ее мировую славу», — отмечал современник поэта. И немудрено: невеста была старше жениха на… семнадцать лет. 18 сентября 1925 года был заключен брак Есенина с Софьей Андреевной Толстой, двадцатипятилетней внучкой Л.Н. Толстого. Она стала последней, четвертой женой поэта. Скептики посмеивались: «Очередная женитьба! Да здравствует следующая!» И они едва ли не угадали. Мариенгоф вспоминал, как одно время Есенин строил планы породниться с Шаляпиным, женившись на его дочке: — Слушай, Толя, а ведь как бы здорово получилось: Есенин и Шаляпина... А?.. Жениться, что ли?.. 335


Истинный король поэтов Есенин, без сомнения, один из любимейших русских поэтов. Несмотря на то что в его творчестве вряд ли можно обнаружить какие-то новые формы, темы или мысли, все же у него было то, что делает поэта великим и любимым: сердечность! Философ Иван Ильин в статье о Мережковском верно заметил, что в его поэзии «нет главного — поющего сердца и сердечного прозрения, а потому нет ни лирики, ни мудрости, а есть умственно-истерическая возбужденность и надуманное версификаторство». Там, где есть поющее сердце, — там и сердце читателя. И слушателя. Стихи Есенин читал просто блестяще. Ни «король поэтов» Игорь Северянин, с его женственно-капризной интонацией и заученными актерскими жестами, ни «серебряный» Маяковский, извергающий из широченной пасти лирические строчки, ни пришедший четвертым после «бронзового» Каменского словесный чаровник-фокусник Бальмонт не могли сравниться с Есениным по силе эмоционального воздействия на слушателей. Несмотря на то что внешне это поначалу могло показаться хулиганством и полным отсутствием вкуса — во время чтения Есенин курил сигару, подчас даже не вынимая ее изо рта, «по-пи­ жонски» сплевывал сквозь зубы слюну, делал неловкие движения, неправильные жесты — зачарованные его чтением слушатели впадали в гипноз. Он каким-то чутьем, прирожденным знанием угадывал, где и как нужно сделать ударение, выделить слово, выдержать паузу… И все шло не от ума-выдумщика, а от сердца, не умеющего лгать. И потому его любили, и носили на руках, и все прощали. Уверовав в силу своего слова, Есенин испытывал себя на незнакомой, неподготовленной публике — читал стихи в ресторанах, ночлежках и воровских притонах, в домах беспризорников, в больницах, в психиатрических лечебницах. И везде его ждал успех. Хотя иногда случались маленькие недоразумения. Однажды он читал стихи в… тюрьме для женщин. Одна из слушательниц подошла к Есенину и, внимательно слу336


шая его, стала сначала плакать, а затем и вовсе зарыдала в голос. «Ты видел, как она слушала? Нет, ты видел?! Так меня еще никто не слушал!» — хвастался поэт сопровождавшему его товарищу. Вскоре выяснилось, что чувствительная дамочка была… глухонемой.

Хорошая девушка та, что хорошо пахнет У Есенина, «потомственного» крестьянина и провинциала, была слабость к дорогой и яркой одежде. Особенная страсть — к цветастым галстукам. Он покупал их везде — в Рязани, в Москве, в Берлине, в Америке. Привез из-за границы несколько чемоданов одежды, из них один самый большой чемодан, набитый одними только галстуками. Этот чемодан — единственное его наследство, оставшееся после него. Еще одна особенная любовь — к духам и цветочным запахам. Пахнет девушка сиренью или ландышем — «хорошая девушка». Пахнет табаком или, не дай бог, потом — «скверная баба» или того хуже — «свинья в юбке». Если от женщины пахло потом, то никакая сила не могла заставить его подойти к ней, даже если она была раскрасавица. Сам поэт был образцово чистоплотен — по два раза в день брился и тщательно мыл, а затем густо душил голову. И даже пудрился и завивался. Галина Бениславская, по его требованию, стала ежедневно мыть волосы и — «вот чудак ненормальный!» — менять белье. Больше всего на свете, по словам Мариенгофа, Есенин боялся сифилиса. «Выскочит, бывало, на носу у него прыщик величиной с хлебную крошку, и уж ходит он от зеркала к зеркалу суров и мрачен. На дню спросит раз пятьдесят: — Люэс, может, а?.. а?.. Однажды отправился даже в библиотеку вычитывать признаки страшной хворобы. После того стало еще хуже — чуть что: — Венчик Венеры!» 337


В конце жизни у него появилась новая фобия — ему все время казалось, что все его обкрадывают или хотят обокрасть. «Несколько раз на дню проверяет чемоданные запоры. Когда уходит, таинственно шепчет мне на ухо: — Стереги, Толя!.. в комнату — ни-ни! Никого!.. Знаю я их — с гвоздем в кармане ходят... На поэтах, приятелях и знакомых мерещатся ему свои носки, галстуки. При встрече обнюхивает — не его ли духами пахнет…»

Частушечник Еще одна любопытная черта: Есенин был совершенно равнодушен к классической музыке — зевал, слушая Моцарта или Баха. Однажды, согласившись пойти в театр на популярную оперу, не выдержал и пяти минут — с шумом и чертыханиями выскочил из зала. Зато просто млел от удовольствия и даже плакал, слушая какую-нибудь народную или дворовую песню. И уж совершенно заходился от счастья, слушая частушки под гармошку. О необыкновенной любви Есенина к частушкам рассказывала Екатерина Есенина, сестра поэта: «Сочинять Сережа начал еще до поступления в школу. Так, к примеру, придут к нам в дом девушки — Сережа на печке; попросят его — «Придумай нам частушку». Он почти сразу сочинял и говорил: «Слушайте и запоминайте». Потом эти частушки распевали на селе по вечерам». За свою жизнь Есенин соберет почти 5000 народных частушек. Позднее одно из любимейших занятий — играть на гармони в кругу друзей и петь частушки… про каждого из присутствующих. Из воспоминаний об одном из таких вечеров: «Один Новый год встречали в Доме печати. Есенина упросили спеть его литературные частушки. Василий Каменский взялся подыгрывать на тальянке. Каменский уселся в кресле на эстраде, Есенин — у него на коленях. Начали: 338


— Я сидела на песке у моста высокого, нету лучше из стихов Александра Блокова!.. — Ходит Брюсов по Тверской не мышой, а кры́ синой. Дядя, дядя я большой, скоро буду с лысиной!.. — Ах, сыпь! Ах, жарь! Маяковский бездарь. Рожа краской питана, обокрал Уитмана!.. — Ох, батюшки, ох-ох-ох, есть поэт Мариенгоф. Много кушал, много пил, без подштанников ходил!.. И, хитро глянув на Каменского, прижавшись коварнейшим образом к его груди, запел во весь голос припасенную под конец частушку: — Квас сухарный, квас янтарный, бочка старо-новая, у Васятки, у Каменского, голова дубовая!.. Туго набитый живот зала затрясся от хохота. В руках растерявшегося Каменского поперхнулась гармошка».

Тяжелый человек с легкой походкой Многие современники отмечают, что Есенин был «очень тяжелый человек». Как-то, сидя в кабаке, он схватил со стола тяжелую пивную кружку и опустил ее на голову Ивана Приблудного — своего приятеля. Обливающегося кровью, с рассеченной головой Приблудного увезли в больницу. У кого-то вырвалось: — А вдруг умрет? Не поморщив носа, Есенин сказал: — Меньше будет одной собакой! Когда Есенин слышал критические замечания по поводу своего творчества, то приходил либо в бешенство, либо в глубочайшее уныние: несколько раз после чьих-то резких слов даже был близок к самоубийству. Тем не менее и он сам не щадил ничьего самолюбия. Однажды раскритиковал в пух и прах новое произведение своего знакомого — молодого поэта Шварца. Той же ночью Шварц отравился… Болезненно мнительный, Есенин высасывал из пальца своих врагов: каверзы, которые против него будто бы замышляли, и сплетни, будто бы про него распространяе339


мые. Айседора Дункан, уже оставленная Есениным, рассказывала: «О, это было такое несчастье! Вы понимаете, у нас в Америке актриса должна бывать в обществе — приемы, балы. Конечно, я приезжала с Сережей. Вокруг нас много людей, много шума. Везде разговор. Тут, там называют его имя, говорят хорошо. В Америке нравились его волосы, его походка, его глаза, но Сережа не понимает ни одного слова, кроме «Есенин». Ему всегда казалось, что над ним смеются, издеваются, оскорбляют… Банкет, нас чествуют. Речи, звон бокалов. Сережа берет мою руку, его пальцы как железные клещи. «Изадора, домой!» Я никогда не противоречила. Одни думали, что у него заболел живот, другие — что он русский дикарь, третьи — что он сума­ сшедший. А как только мы входили в свой номер… я еще в шляпе, в манто… он хватал меня за горло и, как мавр, начинал душить… «Правду, сука! Правду! Что говорила обо мне твоя американская сволочь?» А я уже только могу хрипеть: «Хорошо говорили, очень хорошо!» Но он никогда не верил. Ах, это был такой ужас, такое несчастье!..»

Для семейной жизни непригоден Тихой и счастливой семьи у Есенина никогда не было: как и большинство поэтов, он не переносил однообразия и постоянства, даже в любви. Женщины, как заметил Сергей Городецкий, не играли в его жизни особой роли. Он был влюбчив, но привязывать себя не хотел. Легко завязывал связи, легко их разрывал — надежным и проверенным средством: бегством. Поэт мало заботился о ближних и был примером того, каким не должен быть муж и отец. Первая гражданская жена, Анна Изряднова, вспоминала о Есенине: «Настроение было у него упадочное — он поэт, никто не хочет его понять, редакции не принимают в печать, отец журит… Все жалованье тратил на книги, журналы, нисколько не думал, как жить…» Несмотря на рождение сына, Есенин оставил Анну с маленьким ребенком и уехал в Петербург. Там он познакомился с Зинаидой Райх. Через 340


год она станет его женой — первой официальной… А еще через два года он бросит и ее — с двумя малолетними детьми на руках. Затем последует бурный роман с Айседорой Дункан, «второй официальной». Он и от нее сбежит. Как сбежит потом от «второй гражданской» — Галины Бениславской, и «третьей официальной» — Софьи Толстой… Кто-то сказал: «Жена поэта должна уметь собирать облака, а не гонорары». Видимо, с «собиранием облаков» были проблемы… Еще одна цитата о нем: «Обычно — любят за любовь. Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Он и сам удивлялся: «И любовь, не забавное ль дело? Ты целуешь, а губы как жесть». Есенин, кажется, действительно никого не любил. Кроме стихов. А стихи он писал исступленно, даже кровью, когда под рукой не было чернил. И только на трезвую голову. В конце жизни, алкоголик и полусума­ сшедший, он впадал в истерику, что не может написать ни строчки. «Я никого не люблю!» — за несколько дней до смерти пожаловался он, «рыдая, как женщина», Анне Изрядновой. Чужой любви для счастья ему было мало.

Девушки созданы для того, чтобы с ними шутить… Страх перед женщинами возник после приезда в Петербург. Его, тогда еще совсем юного, вовсю допекали настойчивыми посягательствами на его честь окололитературные богемные девицы — уж больно они были охочи до неискушенного «деревенского пастушка». Один из есенинских друзей вспоминал: «Ему пришлось со смущением и трудом избавляться от упорно садившейся к нему с ласками на колени маленькой поэтессы, говорящей всем о себе тоненьким голосом, что она живет в мансарде с «другом и белой мышкой». Другая разгуливала перед ним в обнаженном виде, и он не был уверен, как к этому отнестись; в Питере и такие шутки казались ему в порядке вещей. Третья, наконец, послужила причиной его ссоры с одним из приятелей, оказавшись особенно решительной. Он ворчал 341


шутливо: «Я и не знал, что у вас в Питере эдак целуются. Так присосалась, точно всего губами хочет вобрать». Есенину казалось, что городские женщины должны непременно заразить его «скверной болезнью» («Они, пожалуй, тут все больные»). Позднее страх перед экстравагантными особами прекрасного пола пройдет, но недоверие останется. «Цветы созданы для того, чтобы их рвать, а девушки — для того, чтобы над ними шутить», — гласит вьетнамская пословица. К двадцати пяти годам в общении с женщинами желание настоящей любви у Есенина сменится желанием «над ними шутить». «Что любовь? Любить можно и статую!» Мариенгоф, снимавший с Есениным одну комнату на двоих, вспоминал, как одна поэтесса, не скрывавшая своего «аппетита» на Есенина, просила его «помочь устроиться ей на службу. У нее были розовые щеки, круглые бедра и пышные плечи. (Зимою, в лютые морозы в революционном Петрограде достать дров была большая проблема… — А. К.) Есенин предложил поэтессе жалованье советской машинистки, с тем чтобы она приходила к нам в час ночи, раздевалась, ложилась под одеяло и, согрев постель («пятнадцатиминутная работа!»), вылезала из нее, облекалась в свои одежды и уходила домой. Дал слово, что во время всей церемонии будем сидеть к ней спинами и носами уткнувшись в рукописи. Три дня, в точности соблюдая условия, мы ложились в теплую постель. На четвертый день поэтесса ушла от нас. Мы недоумевали. В чем дело? Наши спины и наши носы свято блюли условия... — Именно!.. Но я не нанималась греть простыни у святых...»

Любимец… мужчин Одна из так и не разгаданных тайн Есенина — его нетрадиционная сексуальность. Многие биографы осторожно говорят о скрытой гомосексуальности поэта, так как не сохранилось ни одного прямого свидетельства в пользу подобного утверждения. Есть только косвенные. 342


На протяжении всей жизни Есенин нуждался в моральной поддержке. Поначалу роль опоры и учителей взяли на себя известные поэты Сергей Городецкий и Николай Клюев, после них — Анатолий Мариенгоф. Клюев — откровенный гомосексуалист, Городецкий и Мариенгоф — бисексуалы. Любовь Клюева к Есенину была настолько сильна, что он, вечный путешественник, не способный сидеть долго на одном месте, вдруг обзаводится для себя и «для Сережи» постоянной квартирой в Петербурге. Используя свои «связи», спасает Есенина от мобилизации в действующую армию. Два года с 1915 по 1917 поэты жили вместе и были практически неразлучны (позднее место Клюева — «старшего брата» — займет Мариенгоф). Со стороны Клюева эта дружба определенно была гомоэротической. Друг Есенина Владимир Чернавский писал, что Клюев «совсем подчинил нашего Сергуньку», «поясок ему завязывает, волосы гладит, следит глазами». Есенин жаловался Чернавскому, что Клюев ревновал его к женщине, с которой у него был его первый городской роман: «Как только я за шапку, он — на пол, посреди номера сидит и воет во весь голос по-бабьи: не ходи, не смей к ней ходить!» Есенин этих чувств Клюева, видимо, не разделял. (В 1934 году Клюев был арестован по доносу. Обвинялся, как обычно, в измене родине, фактически — за гомосексуализм («приставал» к поэту П. Васильеву, что не понравилось одному партийному функционеру, его родственнику). Расстрелян в 1937 году.) Еще один косвенный факт: знаменитые стихи, написанные кровью, — «До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди…» — были адресованы близкому другу Есенина, молодому поэту Вольфу Эрлиху. Тайному сотруднику ЧК и… гомосексуалисту.

«Изобретатель» Есенину принадлежит «честь» изобретения «есенинского коктейля» — смеси водки и пива. Это напиток закончен­ ных алкоголиков. Эта ли смесь, другая ли, но каждоднев343


ное пьянство за пять неполных лет превратило цветущего молодого мужчину сначала в сверхнервного, неуравновешенного человека, затем в почти настоящего сумасшедшего и, наконец, в самоубийцу. Симптомы алкоголизма четко просматриваются у Есенина начиная с двадцатипятилетнего возраста. Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен! Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит Над пустым и безлюдным полем, То ль, как рощу в сентябрь, Осыпает мозги алкоголь.

В немецком городе Висбадене в 1923 году по просьбе и настоянию Айседоры Дункан Есенина осматривает врач, который сообщает ей, что положение серьезное, что нужно прекратить пить по меньшей мере на два-три месяца, иначе у нее на попечении окажется маньяк. Есенин уже тогда страдал выраженным (по словам современников) нервным расстройством. Отмечался серый цвет лица, синева губ и частые приступы сильного эмоционального возбуждения. По воспоминаниям современников, последние годы Сергей Есенин производил впечатление человека, состоящего как бы из нескольких частей, плохо смонтированных между собой. Это было видно в его движениях и даже в те дни, когда он был трезв. Двигался он как-то робко, неумело, неисправно, как будто не был уверен, что сможет, например, поднять руку, когда захочет. В один из приездов Есенина на Кавказ главный редактор газеты «Бакинский рабочий» П. Чагин обеспечил его госпитализацию в терапевтическое отделение М. Зусмана для лечения от алкоголизма. Есенин лежал на втором этаже, среди инфарктников, потому что там наилучшие условия. Но к вечеру он опускал вниз веревочку, а поклонницы привязывали к ней бутылку. Вот воспоминание одного из современников: «Я дважды заставал его пьяным в цилиндре и с тростью перед большим зеркалом и с непереда344


ваемой нечеловеческой усмешкой разговаривавшим со своим двойником-отражением…» Ночью поэт пил, днем бузил. А рядом чуть ли не помирали соседи по палате. Это продолжалось пять или шесть дней. В итоге пришлось его выписывать, а в истории болезни появилась запись: «Выписан за дурное поведение». «Пьяная канитель» (выражение поэта) продолжалась недолго. Курс был рассчитан на два месяца, но Есенин выдержал в «психушке» вдвое меньше и в начале 20-х чисел декабря сбежал в Ленинград, где в номере гостиницы «Англетер» в ночь с 27 на 28 декабря и произошла трагедия: «Сергей Есенин обернул вокруг своей шеи два раза веревку от чемодана, вывезенного из Европы, выбил изпод ног табуретку и повис лицом к синей ночи, смотря на Исаакиевскую площадь».

Толпа от одиночества не спасает Древнеиндийская мудрость замечает: «Боящийся одиночества — пустой внутри». Чем беднее внутренняя жизнь человека, тем сильнее зависимость от толпы и от внешних раздражителей. «Основное в Есенине: страх одиночества», — заметил один проницательный современник. Слабохарактерный («женственная натура» — отзыв о нем Ходасевича), неуверенный в себе («как напьется, так дерется, а как проспится, так мыша боится» — отзыв Шершеневича), Есенин не любил оставаться один. Сочинял стихи только в том случае, если за стеной разговаривали или ходили люди. Даже спать один боялся. А если и приходилось спать одному, то в качестве снотворного выступал алкоголь. «Как-то я не ночевал дома, — писал в «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф. — Вернулся в свою «ванну обетованную» часов в десять утра; Есенин спал. На умывальнике стояла пустая бутылка и стакан. Понюхал — ударило в нос сивухой. Растолкал Есенина. Он поднял на меня тяжелые, красные веки. — Что это, Сережа?.. Один водку пил?.. 345


— Да. Пил. И каждый день буду... ежели по ночам шляться станешь... с кем хочешь там хороводься, а чтобы ночевать дома... Это было его правило: на легкую любовь он был падок, но хоть в четыре или в пять утра, а являлся спать домой. Мы смеялись: — Бежит Вятка в свое стойло». В последние дни в «Англетере» он бежал из своего номера и сидел один в вестибюле до самого рассвета. В последнюю ночь своей жизни стучал в дверь комнаты, где жили знакомые, умоляя впустить его… Ему не открыли, боясь, что он, пьяный, не даст уснуть до утра. До утра он не дожил…

Не надо печали! «Где-то когда-то, — писал Мариенгоф, — мне довелось прочесть биографию шотландской принцессы XV века. Если память не изменяет, ее звали Маргаритой. Умирая, принцесса сказала: «Плевать на жизнь!» Никто не слышал последних слов Есенина. Да и вряд ли в унылом номере петербургской гостиницы «Англетер» в последнюю минуту он разговаривал сам с собой… Но с 1923 года, то есть после возвращения из свадебного заграничного путешествия, весь смысл его существования был тот же, что у шотландской принцессы: плевать на жизнь!» За редким исключением, стихи Есенина, можно сказать, сплошное уныние. Панихида по молодости, по родине, по тому, что уже ушло или уходит. Да, искренне, да, трогательно, да, прекрасно, но… Любопытный факт: когда-то в одной советской книге по психологии я прочел такую мысль: оказывается, увлечение стихами Есенина некоторые психологи относят к числу второстепенных факторов, свидетельствующих о склонности к суициду. Сразу приходит на ум Галина Бениславская: за несколько дней до своей кончины она перечитала все, что у нее было из Есенина, а потом застрелилась на его могиле… 346


Как бы там ни было, но нельзя не заметить: почти все есенинские творения звучат, к сожалению, на один лад — минорный. Не потому ли Сергей Александрович, пожалуй самый звонкий и певучий поэт России, в лучшем случае только второй — после Александра Сергеевича? …Однажды Есенин гостил в доме у Иетима Гурджи, знаменитого грузинского поэта и счастливого долгожителя. Хозяин попросил русского поэта что-нибудь прочесть. Тот встал, долго молчал и наконец запел: Есть одна хорошая песня у соловушки — Песня панихидная по моей головушке…

Хозяин слушал стихи, опустив голову. Затем, когда Есенин закончил чтение, он подошел к двери, толкнул ее ногою и воскликнул: — Не надо печали! Жизнь прекрасна! Посмотрите, как хорошо на свете! Перед его домом лежал внизу весь Тифлис… Два поэта. Два разных мировоззрения. Две разных судьбы. И — одна правда, звучащая укором для многих ушедших и напоминанием для всех идущих: — Не надо печали! Жизнь прекрасна!


114 сантиметров французской славы

ЗОЛЯ

«Певец клозета» Его называли «вторым по величине» писателем Европы. Никто, за исключением Льва Толстого, не мог сравниться с ним в литературной славе и нравственном автори­ тете. Трудно поверить, что когда-то самые выдающи­ еся и проницательные умы Франции чуть ли не в один голос заявляли, что у Золя нет ни капли таланта, что он, дескать, слишком груб, а главное, глуп. Как только его не обзывали! «Срамнописец», «Певец клозета», «Порнограф»… Журналист Эдмон Шерер писал, что «Золя с таким же удовольствием вдыхает запахи испражнений, как Лю­ довик XIV в свое время любил аромат комфорта». Даже 348


Анатоль Франс, горячий поклонник его творчества, писал о нем: «Никто до него не воздвигал столь высокой кучи нечистот».

Помидоры бросали не в актеров, а в автора… В истории литературы вряд ли найдется писатель, который в начале своей литературной карьеры вынес столько унижений и оскорблений, как Золя. Когда в театре давали его пьесу, в конце спектакля публика издевательски скандировала: «Не надо автора!» Когда он, осмеянный и освистанный, выходил из театра, чернь — свора уличных попрошаек и юных бездельников — улюлюкала и бросала в него гнилые помидоры. Недавние зрители, контролеры и даже актеры, занятые в спектакле, высыпали на улицу, чтобы поглазеть на этот новый, более зрелищный спектакль. Золя сжимал кулаки и, не оглядываясь, быстро уходил. Уходил, но никогда не бежал. «Я считаю, — писал он в те годы, — что оскорбления полезны, отсутствие признания — школа мужества. Ничто так не поддерживает силу и гибкость, как улюлюканье дураков». Кто мог подумать тогда, что десять лет спустя Золя станет гордостью всего человечества, а его имя — визитной карточной Франции?

Когда нет брюк, поневоле напишешь шедевр! Литературная слава к Золя пришла не сразу. На протяжении почти двух лет, сразу же по окончании учебы, ему пришлось вести самую жесточайшую борьбу за существование. Борьба эта была яростная: одну зиму Золя питался только хлебом, макая его в растительное масло. Он ставил силки на крыше и ловил воробьев. Со слезами на глазах он свертывал им шеи и жарил их, нанизывая на стальной прут от занавески. Иногда, заложив последнюю одежду, даже брюки, он, оставшись в одном нижнем белье и завернувшись в одеяло, по целым неделям просижи­ 349


вал дома, пытаясь написать шедевр, который избавил бы его от голода и нищеты. Если голод — лучшая приправа, то нужда — лучший учитель: мало-помалу его начинают печатать, его принимают на работу в газету, он становится популярным журналистом.

Он ловил морских ежей и тут же ел их… Несколько лет отчаянной борьбы за выживание не проходят бесследно. Золя превращается в чудовищного обжору. Львиную долю своих теперь уже далеко не малых заработков он тратит на набивание всех домашних шкафов и буфетов съестными припасами. По словам Мопассана, Золя мог «один съесть за троих обыкновенных романистов», которые, как известно, сами по себе большие гурманы и чревоугодники. Он предавался чревоугодию до такой степени, что однажды, будучи у моря, ловил морских ежей и тут же ел эти «морские блюдца», отдирая их от скал. «Что меня погубит, так это острые кушанья, ракушки и куча восхитительных мерзостей, которые я поедаю в непомерном количестве», — писал он. На постоянные расстройства желудка он, похоже, не обращал внимания — «экий пустяк!». В итоге Золя страшно располнел: при небольшом росте он стал весить 100 килограммов, а его талия в объеме достигла 114 сантиметров. «Мозговой живот» — так называли его друзья. К чести Золя, он сумел, сев на строгую диету, в короткий срок довести свой вес до 75 килограммов.

Барахольщик Когда пришла материальная независимость, Золя обнаружил еще одну слабость — страсть к разного рода псевдохудожественным безделушкам. Свой кабинет он превратил в настоящий музей. Статуэтки индийских Будд, 350


старинные подсвечники, вазы, чаши, ракушки, табакерки, курительные трубки, предметы церковного обихода, доспехи, псевдоантичные редкости занимали все свободное пространство. На стенах кабинета красовались траченные молью персидские ковры, скандинавские гобелены, холодное оружие со всех частей света, картины, гравюры и даже японское кимоно. Гости Золя поражались безвкусице хозяина, превратившего дом в настоящую барахолку. Александрина, жена Золя, не отставала от мужа и, в свою очередь, была помешана на мебели и постельном белье, которым были заполнены все шкафы. После обеда оба, и муж и жена, каждый сам по себе, бегали по антикварным лавкам, чтобы к вечеру похвастаться друг перед другом очередной покупкой — еще одной статуэткой или этажеркой.

Пожиратель чернил Эдмон Гонкур писал о Золя: «Он кажется мне машиной, смазанной для беспрерывного производства — без передышки, без отдыха». Годы безвестности и прозябания действительно превратили Золя в литературную машину, работающую без перерыва, изо дня в день, из года в год. Где бы он ни находился, он никогда не расставался со своими рукописями и записными книжками. И всегда, следуя правилу, написанному золотыми буквами у него на камине, — «Ни дня без строчки», — время с раннего утра и до обеда он неизменно проводил за письменным столом. Кто-то даже подсчитал, что в год Золя исписывал более двух литров чернил…

Что может быть страшнее первого свидания? Малорослый, слабосильный, близорукий, ужасно шепелявящий и картавый, настоящий «маменькин сынок», Золя ни в юности, ни в зрелости не пользовался успехом у противоположного пола. Слишком робкий и замкнутый, он 351


всякий раз терпел неудачу в общении с женщинами. Для обидчивого и не приспособленного к жизни юноши стать взрослым и обладать женщиной — значит получить аттестат зрелости. Но как же его получить, когда он так боится женщин? Первая же попытка получить такой «аттестат» завершилась конфузом. Как-то, набравшись смелости, он ­у единился в зарослях густого сада с одной «розовой шляпкой». Не зная, что в таких случаях полагается делать и говорить, он на несколько минут погрузился в размышления. Из оцепенения его вывела просьба «розовой шляпки». Скромно опустив глазки, она прошептала: «Месье, поцелуйте, пожалуйста, меня в грудь». Такое предложение привело бы в восторг любого мужчину. Но только не Золя. Он, услышав такое, приходит в неописуемый ужас. Его и без того бледное лицо в один миг теряет последние приметы жизни, и… наш целомудренный герой дает стрекача! Бежит без оглядки, круша на своем пути кусты и клумбы… Увы, крещение на зрелость пришлось отложить до лучших времен. Впрочем, в отличие от сверстников, Золя не особенно стыдился своей невинности. В письме к приятелю он признается: «Я любил только в мечтах, и меня никогда не любили по-другому». В другом письме он пишет: «Ты меня спрашиваешь о моих возлюбленных. Мои возлюбленные — это мои мечты».

Кому не хватает секса в жизни, тот переносит его в книги Постоянные неудачные ухаживания за сестрами и кузинами товарищей, роман с «розовой шляпкой» — все это приводит к тому, что мысль о женщине начинает постоянно преследовать его. Даже женившись, Золя все еще тяготится комплексом какой-то неудовлетворенной страсти, потаенных желаний, которые он не мог утолить в реальной жизни. Эти желания выплеснутся на страницы его романов, и для многих будет казаться странным, что 352


этот опрятный, заботливый и почти образцовый муж является автором не в меру грубых натуралистических сцен. Когда одна из газет начала публиковать «Землю» — один из его самых скандальных романов, — возмущенные читатели забросали главного редактора гневными письмами с требованием немедленно прекратить публикацию «этой порнографии». В дело вмешалась полиция. Публикацию прекратили, а Золя чуть было не отправили в тюрьму. Только после встречи с Жанной Розеро, ставшей его второй, неофициальной женой, Золя оставит натурализм и превратится в самого настоящего романтика.

Муж двух жен Это будет странный союз: Золя и его две любимые женщины. Умная, трезвая, как осень, Александрина и юная, пьянящая, как весна, Жанна. Золя долго будет скрывать от Александрины свою связь с Жанной. Жанна подарит ему дочь, а затем и сына. Золя снимет для них дом, неподалеку от своего. Каждое утро, у окна, прячась от Александрины, он будет рассматривать в бинокль, как в соседней беседке играют его дети. Каждый вечер он будет выходить «на прогулку» — проходить окольным путем дватри квартала, чтобы затем тайком прокрасться в дом к своей второй жене и детям. Умная Александрина конечно же не могла не узнать о случившемся. Однажды Золя, стоя у окна, смотрел на играющих неподалеку детей. Он не услышал, как к нему подошла Александрина. Она положила ему руку на плечо и тихо сказала: «Позови их в дом»… Отныне Золя первую половину дня будет проводить с Александриной, а после полудня уходить к Жанне. Сидя в большом глубоком кресле с малышами, забравшимися к нему на колени, он вместе с ней будет пить чай, как всегда, очень го­рячий. После смерти своего мужа Александрина помирится с Жанной Розеро, разрешит обоим детям носить фамилию Золя и будет следить за их воспитанием и образованием 353


до самой своей кончины 16 апреля 1925 года. Жанна будет хранить верность отцу своих детей и, как Клотильда, героиня «Доктора Паскаля», не снимая, будет носить под платьем его ожерелье — тонкую золотую цепочку с семью жемчужинками. Золя сам надел его Жанне на шею. Она будет носить его до самой смерти, последовавшей во время неудачной операции в клинике в 1914 году.

«Я обвиняю!» Каждый год Золя выпускал по роману. Его слава росла. Его дом обрастал благополучием и уютом. Казалось бы, самое время насладиться плодами своего кропотливого труда и терпения. Поэтому тем более странным кажется тот факт, что Золя, человек домашний и неконфликтный, решился принять участие в скандальном деле Дрейфуса. Золя выступил общественным защитником несправедливо осужденного Дрейфуса, еврейского офицера. Золя пишет знаменитую статью — «Я обвиняю!», производящую во всей Франции эффект разорвавшейся бомбы. Маленький, скромный Золя отваживается выступить в защиту «какого-то еврея» против чуть ли не целого класса «людей уважаемых и отменно благородных»! Этого, конечно, ему не могли простить. Золя, спасаясь от расправы, вынужден вместе с семьей бежать в Англию и там скрываться, каждую неделю меняя фамилию и место жительства. В результате судебного разбирательства Дрейфуса всетаки оправдывают, и Золя может наконец вернуться на родину. Имя Золя становится не только визитной карточкой Франции, но и «совестью всей Европы».

Красные цветы И вновь потекли размеренные дни, полные привычного труда и домашних хлопот. Золя работает. Ему некогда отдыхать. 354


Смерть Золя наступила в результате несчастного случая: несработавший дымоход задержал угарный газ в комнате, где он спал, и Золя умер от удушья… Нa кладбище его будут провожать пятьдесят тысяч человек: студенты, ремесленники, буржуа, журналисты, военные. …Анатоль Франс у свежевырытой могилы держит пламенную речь. Люди слушают. Лишь слабый гул голосов время от времени проносится над толпой. Но что это? — Смотрите, манифестанты! — раздается чей-то голос. К кладбищу движется огромная толпа народа — это рабочие пришли проститься с писателем. Они несут красные цветы. Слышатся крики: «Жерминаль! Жерминаль! Жерминаль!» Неразумная, слепая, жестокая, захваченная животными инстинктами толпа, пережив изумительный миг коллективного прозрения, произносит во весь голос то, что не смогли ясно сказать тогдашние критики, — название шедевра Золя! «Были люди, которые давали отпор могущественнейшим королям; но очень мало было людей, которые давали отпор толпам… которые, когда требовалось сказать да, осмеливались бы гордо вскинуть голову и сказать нет», — сказал о нем Клемансо. Да, конечно, не все равнозначно и равноценно в творчестве Эмиля Золя. Но его романы и сегодня вызывают интерес у читателя. Вероятно, он не самый увлекательный рассказчик, прекрасный стилист и тонкий психолог. Но мы любим его не за это. За что же? У каждого, наверное, свой ответ на этот вопрос. Я уверен лишь в одном: каждый честный человек, доживи Золя до наших дней, с благодарностью пожал бы ему руку. Хотя бы за то, что на протяжении всей своей жизни он находил в себе мужество оставаться человеком. Человеком с большой буквы.


Он прогнал свою жену, потому что она… мешала его занятиям КОНФУЦИЙ

Самый главный китаец «Если Небо обделит меня счастьем, я восполню это величием своего духа. Если Небо заставит меня до изнеможения трудиться, я противопоставлю этому возвышенность своего сердца. Если Небо не даст мне удачи, я пробьюсь к ней, идя своим путем. Что может Небо поделать со мной?» Эти слова явно принадлежат человеку, наделенному не только мудростью, но и безграничной волей. Их автор — легендарный мудрец, «учитель десяти тысяч поколений», как называют его в Китае, Конфуций. Если для всего мира он — знаменитый философ, то для китайца он — все: и философ, и учитель, и законодатель, 356


и непререкаемый авторитет для мужчин и женщин, для детей и стариков. За давностью лет — Конфуций жил еще за пять столетий до нашей эры — трудно составить реальный и четкий портрет этого необыкновенного человека. Однако, собрав немногие имеющиеся в нашем распоряжении источники, попробуем это сделать.

«Такой здоровяк, а сделать себе мальчика не может!» Главный долг китайца перед предками — достойно прожить свою жизнь. Но один долг Шулян Хэ (так звали будущего отца Конфуция) оставался невыполненным: он так и не обзавелся наследником. Родить сына — что может быть проще? В молодости он и сам так думал, а в жизни вышло по-другому. Когда подошел срок обзавестись семьей, отец с матерью, как было принято в семьях служилых людей, сами подыскали ему подходящую невесту, выбрали счастливый день для свадьбы, дали семье невесты выкуп и помолились предкам о рождении сына. Вскоре молодые уже ждали первенца. К огорчению молодого отца, на свет появилась девочка, Потом жена родила ему и вторую дочь, и третью, и четвертую, и пятую, и шестую, и… седьмую! А сына все не было. Никакие посулы духам, никакие заговоры и талисманы не помогали. Соседи уже чуть ли не в глаза смеялись: «Такой здоровяк, а сделать себе мальчика не может!» Шутки соседей стерпеть было нетрудно. Но как снести гнев предков? Ведь только мужским потомкам дозволяется подносить душам усопших родителей жертвенную пищу, молить их о защите от напастей и благоденствии дома. Другой бы на месте Шулян Хэ давно уж обзавелся второй женой и с ней попытал бы счастья. Но он крепко любил свою жену и все надеялся, что рано или поздно она подарит ему наследника. Восьмой ребенок снова оказался девочкой. Восемь — не самое совершенное число. Самое совершенное — девять. Может быть, девятым ребенком будет сын? Надо спешить, ведь Шулян Хэ уже 357


пошел седьмой десяток. Девятым ребенком, к веселью всего села и к несчастью незадачливого отца, снова оказалась девочка. Тотчас же после рождения этого ребенка Шулян Хэ решает взять вторую жену. Но кто в здравом уме согласится отдать свою дочь за семидесятилетнего старика? Да еще обремененного девятью дочерьми.

Странный сын странного отца Шулян Хэ повезло. Пятнадцатилетняя девушка по имени Чжэнцзай ответила согласием на предложение не­ обычного жениха. И через год семидесятилетний Шулян Хэ праздновал рождение сына. Мальчику дали имя Цю, что означает «холм», — младенец родился с продавленным теменем, отчего форма его головы напоминала форму холма. Через два года маленький Цю, из рода Кун, потерял отца. Мать спешно покинула дом покойного мужа и возвратилась с сыном в дом к родителям. Разрыв с родственниками мужа был полным: мать впоследствии даже не сообщила сыну, где похоронен ее муж. Вероятно, она не хотела, чтобы Цю встречался с многочисленной женской родней Шулян Хэ. Настоящее имя Конфуция — Кун Цю. Впоследствии, когда к нему пришла известность, стараниями его поклонников имя Кун Цю сменилось почетным прозвищем Кун Фу-цзы, что означает Почтенный Учитель Кун. А много веков спустя первые европейцы, узнавшие об Учителе Куне, окрестили его Ласковый Гигант.

Ласковый Гигант Конфуций изумлял окружающих своей внешностью. Его странности не исчерпывались вмятиной на темени. У него были чересчур длинные уши, очень большой, массивный лоб, короткая верхняя губа, которая и наполовину не прикрывала двух передних, также необычно больших, зубов, которые при этом располагались не рядом 358


друг к другу, как у всех людей, а на некотором расстоянии, что придавало всему облику несколько зловещий вид. От рождения крупный и сильный ребенок, в молодости Конфуций рано растолстел. Высокий рост (1 м 91 см), большой вес, странный вид — все это не могло не вызвать внимания окружающих. Конфуций мог бы этим воспользоваться, сделав карьеру воина. Но, воспитанник матери, он больше тянулся к книгам и чтению. Мать сумела привить сыну скромность, терпение, выдержку и вкус, и потому сутулая и неуклюжая фигура молодого Цю вдруг становилась подвижной и чрезвычайно грациозной. Грузное тело и хорошие манеры, свирепый вид и мягкий голос удивляли всех, кто общался с Конфуцием. Аккуратность Конфуция, его любовь к порядку вошла в легенды. Рассказывают, что он не входил в дом, если циновка у дверей лежала не так, как положено. Не ел мясо, если оно было неправильно нарезано. Отказывался от блюда, если оно было неправильно или не вовремя подано. Никогда не говорил во время трапезы. В дороге никогда не оглядывался назад и не показывал руками, куда ехать. Был совершенно безупречен в одежде и жестах…

Учение — вот лучшее удовольствие «Учиться по-настоящему», по выражению Конфуция, он начал с пятнадцати лет. И продолжал этим заниматься всю жизнь. Его страсть к учению была огромна. В то время когда его сверстники играли в свистульки, маленький Цю играл в обряды жертвоприношения, расставляя на полу алтарь из дощечек, жертвенные сосуды из глиняных черепков и жертвенное мясо из глины… «Учиться и всякое время прикладывать выученное к делу — разве это не удовольствие? — говорил Конфуций. — В любом селении из десяти домов найдется человек, который не уступит мне в добродетели. Но никто не сравнится со мной в любви к учению». Когда Конфуцию шел восемнадцатый год, у него умерла мать. Он похоронил ее со всеми почестями — рядом 359


с могилой своего отца, которую специально разыскал, хотя мать при жизни никогда о ней не рассказывала. Конфуций строго соблюдал трехлетний траур по усопшей матери. Ношение траура предписывало: не есть мяса, не спать на мягком, не слушать музыки, не общаться с женщинами, носить одежду из грубого холста и не состоять на государственной службе. Все поражались, как стойко переносил Конфуций тяготы данного обряда. Когда его ровесники предлагали прекратить это, по их словам, «глупое самоистязание», Конфуций ответил: «Благородный муж распространяет уважение на всех людей, но более всего уважает себя». А уважать себя — значило уважать родителей. Так гласили древние законы, которые Конфуций хорошо знал и которыми восхищался.

«Что происходит за тысячу километров, можно знать и не выходя из своей комнаты» Безупречное знание ритуалов, древнейших книг и законов, исторических документов — все это очень скоро сделало Конфуция самым известным и уважаемым лицом в округе. К нему стали приходить ученики. Рассказывают, что за свою жизнь Конфуций обучил три тысячи учеников, семьдесят два из них стали знамениты. Однажды в его дом ворвался некий молодой человек и стал бранить хозяина. Конфуций в ответ не проронил ни слова. Тогда одержимый незнакомец выхватил из-за спины свой меч и, быстро рассекая им воздух у самой головы Конфуция, крикнул ему: «Разве не мечом защищали себя благородные мужи древности?» Конфуций не моргнув глазом спокойно ответил: «Не выходя из своей комнаты, они знали о том, что происходит за тысячу километров от них. Оттого благородные мужи древности и не нуждались в мечах». Слегка смутившись, гость спросил: «Как же тогда добиться повиновения людей, если не заставлять их жить в страхе?» — «Своим личным примером побуждай людей трудиться», — ответил хозяин. Цзы-Лу, так звали незнакомца, растерянно молчал, и тогда Конфуций продолжил: 360


«А теперь позволь мне спросить тебя: любишь ли ты музыку?» — «Я люблю свой длинный меч!» — с вызовом ответил Цзы-Лу. «Ты не ответил на мой вопрос, — сказал Конфуций. — Я спрашиваю о том, не следует ли тебе к твоим способностям добавить еще и знания?» — «А какой прок от учения?» — «Честный человек, получивший знания, станет великим мудрецом». — «В южных горах растет бамбук, и стрелы, изготовленные из него, пробивают даже панцирь из носорожьей кожи. А ведь этот бамбук ничему не учился!» — «Приладь к стреле оперение, надень на нее железный наконечник, и разве не войдет она глубже?» — сказал Конфуций. Тут, если верить преданию, Цзы-Лу понял, что нашел своего учителя, и с тех пор служил Конфуцию с такой же пылкостью, с какой поначалу жаждал доказать свое превосходство.

«У обыкновенной женщины ум курицы…» Конфуций рано женился. Его сын, к сожалению, так и не смог подняться выше уровня посредственного ученика. У Конфуция была также дочь, но о ней сохранилось мало информации. Известно лишь, что он выдал ее замуж за одного из своих учеников. Рассказывают, что он прогнал свою жену, поскольку она мешала его занятиям. По другой версии, он сам покинул ее, не расторгая брака, но пребывая постоянно вдали от нее. Конфуцию принадлежит очень резкое высказывание по поводу женской приземленности и безучастности к постижению небесной мудрости. Полагают, что Учитель обронил эту фразу, когда бежал от своей жены. «У обыкновенной женщины ум курицы, — сказал тогда Конфуций, — а у необыкновенной — двух куриц». Впервые эту фразу, переведенную на русский язык, привел Лев Толстой в своем сборнике «Круг чтения». Понять обоих нетрудно — и тому и другому в семейной жизни явно не повезло… Конфуцию вообще не везло с женщинами. Они или не обращали на него внимания, или вовсе сторонились. 361


Это неудивительно, если вспомнить, каким «красавцем» был наш мудрец. Рассказывают, что некая весьма порочная царица, много наслышанная о мудрости Конфуция, пригласила его к себе во двор «на аудиенцию». В приглашении содержалась недвусмысленная просьба — прийти «одному, без сопровожатых». Конфуций, который всегда имел при себе свиту из самых приближенных учеников, сделал для царицы исключение. Он пришел в гостиную царицы один. Прошла минута, другая, третья… Где же царица? Вдруг за спиной Конфуция послышался шорох. Конфуций обернулся и увидел царицу. Та открыла уже рот для слов приветствия, но так и не смогла его закрыть — настолько поразил ее внешний вид Учителя. И чем больше она смотрела на своего гостя, тем сильнее отражались на ее прекрасном лице удивление и ужас. Наконец оцепенение прошло, царица скорчила презрительную гримаску, фыркнула и, высоко подняв голову, быстро удалилась в другие покои. «Аудиенция» закон­ чилась. Ну что ж, «красота и ум вместе не ходят» — ве­ роятно, так утешал себя Конфуций, покидая царицын дворец.

Мудрость всегда в подозрении у власти Великий мудрец потратил всю жизнь на поиски достойного места, чтобы, заняв его, сделать управление страной мудрым, людей счастливыми, а жизнь приятной. Но цари, которым в разное время служил Конфуций, между мудростью и плотскими удовольствиями всегда выбирали последнее. И Конфуций, в который раз разочарованный, оставлял свою службу и уходил к другому правителю, с которым случалась та же история. Конфуцием восхищались, его хвалили, ему завидовали, но, как только дело доходило до конкретного шага, никто не решался доверить Учителю управление государством. Однажды, после очередного «предательства» своего господина, пренебрегшего государственными делами в угоду общению с наложницей, Конфуций скажет свою знаменитую фра362


зу: «Я еще не видел человека, который любил бы добродетель больше, чем женские прелести». Конфуций, невзирая ни на что, все же никогда не отчаивался, не в пример своему великому предшественнику Лао-цзы, который, разочаровавшись в людях, сел на черного быка и уехал в неизвестном направлении… Лишь однажды Конфуций не удержался и дал волю слезам. Так он отнесся к известию о смерти любимого ученика — Янь Юаня. Когда ученики стали укорять его за слезы, Конфуций ответил им: «Если мне не оплакивать Янь Юаня, то кого же мне оплакивать?» За несколько лет до этого печального события Янь Юань сильно болел, но сумел поправиться, и, когда вернулся к Учителю, тот сказал ему: «Счастлив тебя видеть, сын мой! Я уже готов был опла­ кивать преждевременную кончину своего любимца». На это ученик ответил: «Пока вы, учитель, живы, разве посмею я умереть?» Эта бесхитростная фраза Янь Юаня стала для всех поколений китайцев лучшим примером того, как ученик должен признаваться в любви к своему учителю.

«Я жду достойного ценителя!» Конфуций все еще надеялся найти мудрого правителя, которому могли бы пригодиться знания философа. Однажды, во время таких поисков, кто-то из учеников спросил его: «Учитель, если у меня есть драгоценная яшма, то что мне лучше сделать — спрятать ее в шкатулку и хранить, любуясь ею каждый день, или продать достойному ценителю?» На это Конфуций вскричал: «Продать! Продать! Я жду достойного ценителя!» Да, он ждал достойного ценителя его мудрости, но он не находился. Конфуцию вот уже пятьдесят лет, вот уже шестьдесят… наконец, семьдесят! А еще, выражаясь словами Цезаря, ничего не сделано для бессмертия! Конфуций вернулся на родину, проведя в странствиях долгих четырнадцать лет. Последние годы жизни были спокойными. Его навещали ученики и друзья. Конфуций 363


уже почти никуда не выходил и мало с кем говорил. Ни природа, ни человек, ни тайны мироздания уже не волновали его. Всю свою истину он вычерпал до дна — и она расплескалась вездесущей мозаикой жизни. Чаще других Конфуция навещал Цзы-Гун, — последний из самых близких учеников. Именно он закрыл глаза усопшего Учи­ теля…

Иссохший кипарис Конфуция похоронили на берегу небольшой речки, под сенью благородных кипарисов. Один из кипарисов посадили прямо над могилой. Иссохший ствол этого кипариса сохраняется доныне. Предав земле тело покойного, ученики дали обещание почтить память Учителя трехлетним трауром. Цзы-Гун наложил на себя шестилетний траур, в продолжение которого жил на могиле своего Учителя в специально выстроенной хижине. Сто человек с семействами поселились близ места вечного упокоения мудреца и образовали деревню, названную Кунли. Эти люди объявили покойного своим господином и просили Цзы Сы, малолетнего внука Конфуция, считать их самих своими подданными. Ученики решили раз в год приходить к гробнице Учителя на поклонение ему. В течение двух тысяч лет это обыкновение неизменно соблюдалось и соблюдается по сегодняшний день. Самые знаменитые высказывания Конфуция: * Благородный человек думает о справедливости, а низкий — о выгоде. * Если платить добром за зло, то чем же тогда платить за добро? За зло надо платить про справедливости, а за добро — добром. * Не говорить с человеком, который достоин разговора, — значит потерять человека. А говорить с человеком, который разговора не достоин, — значит терять слова. Мудрый не теряет ни людей, ни слов. 364


* Человек в своей жизни должен остерегаться трех вещей: в молодости, когда жизненные силы обильны, остерегаться увлечения женщинами, в зрелости, когда жизненные силы могучи, остерегаться соперничества, в старости, когда жизненные силы скудны, остерегаться скупости. * Того, кто не задумывается о далеких трудностях, непременно поджидают близкие неприятности. * Благородному человеку легко услужить, но трудно угодить. * Управлять — значит исправлять. * У хорошего мужчины нет хорошей жены, у хорошей женщины нет хорошего мужа. * Если в человеке культура перевешивает природу, получается книжник, если природа перевешивает культуру, получается варвар. Лишь тот, в ком природа и культура уравновешены, может называться благородным человеком. * Чем больше в государстве законов, тем больше в нем преступников. * Строить правильно отношения труднее всего с женщинами и с низкими людьми. Если приблизишь к себе — они станут развязными, если удалишь от себя — возненавидят. * Мудрый требует всего от себя, а глупый — всего от других. * Единственная настоящая ошибка — не исправлять своих прошлых ошибок. * Тот, кто учится, не размышляя, впадает в заблуждение. Тот, кто размышляет, не желая учиться, попадет в беду. * По своей природе люди друг другу близки, а по своим привычкам друг от друга далеки. Это высказывание Конфуция стало одним из девизов ЮНЕСКО.


«Ему легче было пережить смерть близкого человека, чем пропустить обед» КРЫЛОВ

Тюфяк Про этого знаменитого толстяка и удивительного флегматика рассказывала анекдоты вся Россия. На­ пример, такой: «Представляете, господа, — признался он как-то своим приятелям за игрой в карты, — воз­ вращаюсь вчера вечером домой. Иду себе спокойно по знакомой улочке, цигарку курю. Вокруг — ни души. Вдруг слышу: сзади кого-то бьют. Оборачиваюсь — меня…» Иван Андреевич Крылов, прославленный русский баснописец, с младых ногтей проявил себя крайне неуклюжим человеком. Танцмейстер, которому было поручено 366


обучить юного Ванюшу танцам, после нескольких уроков прибежал к его родителям весь красный и закричал, что готов «тысячу раз учить танцевать медвежонка, чем этого тюфяка!». Унизительное имечко «тюфяк», которым его дразнили местные недоросли, приклеилось к нему надолго — «тюфяк» был слишком ленив, чтобы гоняться за обидчиками. Поступив на службу, Иван Андреевич получил новую кличку — «раззява»: переписывая важные канцелярские бумаги и, по обыкновению, о чем-то задумавшись, частенько писал в них по нескольку строк подряд одно и то же слово. Пройти в чьей-то гостиной меж столиком и диваном и не опрокинуть их — для Крылова было равносильно подвигу. Если он о чем-то задумывался, то — держи, хозяин, ухо востро! — обязательно что-нибудь сломает или разобьет. Дверь закрыта? Крылов вышибет ее плечом, думая, что она просто туго открывается. Новая китайская ваза? Можете быть уверены, Крылов заденет ее животом или фалдой фрака — и разбабахает на мелкие кусочки. Прямо не человек, а стихийное бедствие! Во избежание ущерба Крылов со временем стал придерживаться такой тактики: выискивал самое большое и удобное кресло, садился в него и мирно полудремал в ожидании обеда; после обеда снова возвращался в кресло и, скрестив руки на своем объемном животе и почмокав губами, сладко засыпал. В каждом доме, где он бывал завсегдатаем, хозяева выставляли для него специальное кресло: там он спокойно, как удав, переваривал пищу и заодно, делая вид, что спит, прислушивался к разговорам из гостиной… «Всем дальним странствиям я предпочитаю теплый ­халат и мягкий диван, — отвечал он однажды на предложение поехать в Париж, — потому как во сне можно увидать такие диковины, каких не найдешь и в Париже!» Так и провел этот человек, в полудреме до обеда и после него, почти треть сознательной жизни, умудрившись при этом войти в историю русской литературы как один из самых известных и любимых народных писа­ телей. 367


Толстокожий «У кого толстая кожа, у того крепкие нервы», — ­ ообщает древнекитайский трактат по физиогномике. с Крупный, высокий, пузатый, густобровый, толстогубый и толстощекий, Иван Андреевич Крылов являл собой наглядное подтверждение китайской наблюдательности. Он мало заботился о себе, но еще меньше — о других. «В поступи его и манерах, в росте и дородстве есть нечто медвежье, — писал о Крылове хорошо знавший его Ф. Вигель. — Человек этот никогда не знал ни дружбы, ни любви, никого не удостаивал своего гнева, никого не ненавидел, ни о ком не жалел… С хозяевами домов, которые по привычке он часто посещал, где ему было весело, где его лелеяли, откармливали, был он очень ласков и любезен; но если печаль какая их постигала, он не­ охотно ее разделял…» «Никогда не замечено в нем каких-либо душевных томлений, он всегда был покоен, — писал о нем другой современник. — Не имея семейства, ни родственных забот и обязанностей, не знал он ни раздирающих иногда душу страданий, ни сладостных, упоительных восторгов счастья семейной жизни». Он и вправду, кажется, не имел нервов. «Внешнее и внутреннее спокойствие, доходившее до неподвижности, — отмечал Плетнев, — составляло первую его потребность». Умирает его мать — что делает сын? В тот же вечер идет… в театр. А на ее похоронах его видят не скорбящим, а улыбающимся. Умирает его служанка — мать его единственной (незаконнорожденной) дочери — что делает Крылов? Едет в Английский клуб играть в карты… При смерти — воспаление легких — его дочь, что делает отец? Оставляет смотреть за ней полуслепую старуху, а сам отправляется на всю ночь на бал-маскарад… Что это — юношеская глупость или природная черствость? Поразительно спокойно Иван Андреевич переносил несчастья других. Слишком спокойно. 368


«Круглый сирота» Какие радости могут быть у человека, сердце которого покрыто приличным слоем жира? Оказывается, их может быть не так уж и мало. Главная радость «дедушки Крылова», как именуют его все словари и учебники, была еда. Говоря прямо, Иван Андреевич был отменный обжора. Как отозвался однажды о Крылове Вяземский, ему легче было пережить смерть близкого человека, чем пропустить обед. Одно время в гостиных Петербурга переходил из уст в уста рассказ о том, как в какой-то дорожной харчевне Крылов, в ту пору еще молодой человек, основательно подкреплялся за столом, уставленным десятком мясных, рыбных и прочих блюд. Немногочисленные посетители сразу же обратили внимание на необычного едока. Один из них подошел к Крылову и стал его расспрашивать: — Судя по вашему аппетиту, я могу предположить, что вы человек неженатый… — Угу… — отвечал, не переставая жевать, Крылов. — Смею предположить, что и матушки у вас нет… Тот же ответ. — Померла, значит? Крылов, отправляя в рот очередную котлетку, кивает. — Царствие ей небесное! Отмучилась, значит… Ну а батюшка-то у вас, надеюсь, есть или тоже помер? Кивок. — Господи Иисусе, так вы, получается, круглый сирота! Да… Я это сразу понял… Ну, а родственники-то у вас хоть какие есть? Чай, не все поумирали-то? Крылов, которому эта болтовня явно портила аппетит, оторвал взгляд от тарелки и сердито отвечал: — Милостивый государь! Когда я ем, для меня все умирают! Непривередливый, хотя и не без предпочтений, Крылов совершал настоящие подвиги на поле чревоугодия. И друзей своих выбирал по принципу: который сытнее накормит, тот и лучший товарищ. Если же кормили не досыта — а такое случалось постоянно, Иван Андреевич, 369


придя домой, устраивал «настоящий» обед. Если на кухне ничего не находилось, съедал кастрюлю кислой капусты и запивал жбаном кваса. В один из дней не оказалось ни капусты, ни кваса. Пошарив тщательно по всем углам, он нашел где-то под столом кастрюльку с пирожками, давно забытую кухаркой. Пирожки — их было шесть штук — уже были покрыты зеленой плесенью. Но и это не остановило нашего «гурмана». Попробовал один — вроде ничего, только немного горчит. Попробовал другой — действительно, горчинка приличная. И только тут заметил плесень на оставшихся пирожках. «Ну что же, — рассказывал он потом, — если умирать, то умру и от двух, умру и от шести. И съел все шесть!» И — ничего, пронесло…

«Много ли надо человеку?» По наблюдению современника, за любым общим столом Крылов «съедал столько, сколько все остальное общество вместе. Каждого подаваемого блюда он клал себе на тарелку столько, сколько влезало. По окончании обеда он вставал и, помолившись на образ, постоянно произносил: — Много ли надо человеку?! Эти слова возбуждали общий хохот у его сотрапезников, видевших, сколько надобно Крылову…». Однажды некий приятель-шутник решил выяснить предел, который был бы не по силам знаменитому чревоугоднику. Поспорив с приятелями на ящик шампанского, он пригласил Ивана Андреевича отведать итальянской кухни. Когда явился Крылов, хозяин заявил, что тот опоздал и потому ему, как провинившемуся, назначается штрафное блюдо — целый поднос с горкой итальянских макарон. Крылов с заметным удовольствием исполнил «штраф». — Ну, — сказал хозяин, — это не в счет, теперь начинайте обед с супа, по порядку. Крылову стали подносить супы, каши, рыбу, дичь, холодец… Затем, в порядке очереди, снова поднос с мака370


ронами… Когда Крылов очистил и этот поднос, хозяин опять наложил ему целую горку. Когда хозяйские запасы кончились, хозяин, поняв, что проиграл, с последней надеждой в голосе поинтересовался у Крылова: — Ну, как ваш желудок, Иван Андреевич, не болит ли от переизбытка съеденного? — А что ему сделается? — искренне удивился Крылов. — Я, пожалуй, хоть теперь же готов еще раз провиниться. Зная крыловскую неумеренность в еде, многие друзья, опасаясь за его здоровье, неоднократно советовали ему иногда — «хотя бы для разнообразия!» — отказаться от угощения. Крылов нехотя соглашался. Однако когда приходило время обеда и хлебосольные хозяева раз за разом предлагали ему то новое блюдо, то добавку, он, взглянув на обеспокоенных своих приятелей, отвечал хозяевам: «Не могу… — и через короткую паузу: — …Оскорбить вас отказом». К сожалению, постоянное переедание не могло не сказаться на здоровье писателя: он перенес три микроинсульта (или, как раньше говорили, удара). Но даже и они его не образумили: он умер от переедания. Болея воспалением легких, ослабевший, он позволил себе значительный излишек протертой каши из рябчиков. Его могучий организм не выдержал двойной нагрузки…

«Мна-мна-мна…» Еще одна радость «гурмана» Крылова заключалась в том, чтобы делать… как можно меньше движений. Писатель не любил ни лишних слов, ни лишних жестов. Даже на службе — около тридцати лет Крылов проработал в Публичной библиотеке — он умудрялся пару часиков поспать. Вначале это, конечно, нервировало тех, кто обращался к нему за нужной книгой, но еще больше — самого библиотекаря. Со временем ходоков к нему становилось все меньше и меньше, так как все уже знали, что Крыло371


ва после обеда лучше не беспокоить. Читатели подхо­ дили к его кабинету и прикладывали ухо. Если не было слышно никакого храпа — а такое случалось не часто, — они осторожно стучали в дверь. Начальство смотрело на вольности Крылова сквозь пальцы: он был всеобщим любимцем и к тому же другом царской семьи. После сытного обеда в чьей-либо гостиной Крылов, по обыкновению, отправлялся в свое излюбленное местечко — все знакомые выставляли для него где-нибудь в укромном уголке зала специальное кресло. Он долго, как курица на насест, усаживался, укрывался пледом и закрывал глаза. Вскоре из этого уголка начинал доноситься тихий и равномерный храп… Так он переваривал обед и пережидал время до ужина. Если кто-то подходил к нему и начинал о чем-то расспрашивать, Крылов, притворясь полусонным, бормотал в ответ нечто невразумительное и невнятное. Если вопросы не прекращались, он просто переставал отвечать на них и начинал громко храпеть. Окружающие с пониманием относились к этой уловке старого писателя и старались не беспокоить его по пустякам. Однажды некий юный офицерик, мало знавший Крылова, подвел к нему группу таких же безусых молодцов и, потормошив его за рукав, спросил: — Господин Крылов! Господин Крылов! Вы меня слышите? — Мна-мна-мна… — раздалось в ответ. — Господин Крылов, я поспорил с моими товарищами… Вы меня слышите? — Мна-мна-мна… — Я поспорил с моими товарищами на бутылку шампанского, что добьюсь от вас хотя бы трех внятных слов. Вы меня слышите, господин Крылов? Скажите нам что-нибудь! Крылов приоткрыл глаза, взглянул сначала на офицерика, потом на его приятелей и затем четко и внятно произнес: — Вы проиграли! Закрыл глаза и тут же захрапел. Когда Крылов не выезжал из дома, он, по обыкновению, или дремал на диване, или что-нибудь читал в кресле, 372


или, если ни спать, ни читать не хотелось, просиживал целый день у окна, разглядывая прохожих. И еще много курил: до пятидесяти сигарет в день. С сигаркой во рту он работал, говорил и даже спал. Главной обязанностью прислуги было не приготовление пищи или уборка квартиры, а спасение Ивана Андреевича от возможного пожара. Хозяин дома, в котором Крылов снимал квартиру, принес ему для подписи обязательство, в котором было сказано, что если он, по его изрядной неосторожности с огнем, учинит пожар и сожжет дом, то обязуется выплатить хозяину стоимость дома — 60 000 рублей. Крылов приписал к сумме еще два нуля, доведя ее таким образом до 6 000 000 рублей, и подписал контракт. — Возьмите, — сказал Крылов хозяину. — Я на все пункты согласен, но, чтобы вы были совершенно обеспечены, я вместо 60 000 рублей поставил 6 000 000. Когда довольный хозяин ушел, присутствовавший при этом приятель стал удивляться небывалой щедрости Крылова. Крылов на это ответил: — Зачем огорчать человека? Ведь так ему будет гораздо спокойнее, ну а мне — все равно, ибо я не в состоянии заплатить ни той ни другой суммы.

Образец для всех мурзилок Мадам де Сталь, знаменитая французская писательница, приехав в Германию и увидев, что здешние мужчины невероятно много курят, занесла в дневник: «Кто курит табак, пахнет как свинья. Кто нюхает табак, выглядит как свинья. А кто жует табак, тот просто свинья!» Любопытно было бы узнать, что сказала бы эта дама, увидев Крылова. Крылов не только курил, нюхал и жевал табак, он еще и… как бы это выразиться помягче… не перетруждался по части соблюдения личной гигиены. Он редко и неохотно менял нижнее белье и вообще одежду, мылся «только по большим праздникам», никогда не причесывался. При этом, даже в прохладную пору года, сильно потел. Запах, исходивший от него, произво373


дил на особо чутких к запахам дам совершенно неотра­ зимое впечатление… «Крылов, — вспоминал один из друзей поэта, — был высокого роста, весьма тучный, с седыми, всегда растрепанными волосами; одевался он крайне неряшливо; сюртук носил постоянно запачканный, залитый чем-нибудь, жилет был вкривь и вкось. Жил Крылов довольно грязно…» Однажды Крылов собирался на придворный маскарад и спрашивал совета у одной знакомой, какой костюм ему следует надеть, чтобы его не узнали. «А вы, Иван Андреевич, вымойтесь да причешитесь, и вас никто не узнает», — посоветовала дама. Крылов обожал всякую живность, в особенности птиц. Он регулярно подкармливал их, сначала бросая корм за окно, а потом, поскольку круглый год окна в его доме были открыты, разбрасывая его по квартире. Птицы стаями залетали в квартиру, кормились, оставляли на столе, на полу, на шкафу и повсюду «следы жизнедеятельности» и улетали. Никто не убирал эти «следы». Грязь и пыль кругом была такая, что немногочисленные гости, иногда приходившие к писателю, долго не могли найти чистого места, чтобы присесть. И чаще всего, так и не присев, разговаривали с всегда лежащим или сидящим хозяином стоя… Не очень чистоплотный в молодости, в старости Крылов являл собой настоящий образец для всех мурзилок. К прежним недостаткам прибавились новые: теперь он страдал еще и недержанием мочи. Но и это не омрачало его всегда одинакового настроения. Он с тем же удовольствием и в том же объеме поглощал пищу, курил свои любимые сигарки, читал книги, глазел в окно и, главное, спал. «Скромный и ровный в своем обращении со всеми, он никогда не зазнавался, но ему, думаю, простили бы даже и заносчивость», — писал о Крылове барон М. Корф. Необычное поведение, полное равнодушие к собственному костюму и внешности, отсутствие всяческой манерности и претензий на что-либо создавали Крылову ореол юродивого. А уж этого брата, как известно, на Руси любят. 374


Императрица Мария Федоровна, как-то увидев Крылова на разводе караула, послала привести его к себе. Тот передал, что подойти не может, так как не совсем прибран. Императрица велела прийти таким, каков есть. Является Крылов: кафтан заляпан жирными пятнами, панталоны в каких-то подозрительных желтоватых пятнах, один из сапог дырявый — сквозь дыру выглядывает палец… без носка… (Позабыл надеть!) Крылов кланяется, подходит поцеловать императрице ручку и… чихает ей на руку! Как вы думаете, чем все это закончилось? Громким смехом императрицы и последовавшим за ним подарком для «мудрейшего из русских писателей» — новым костюмом и сапогами из оленьей кожи…

Плакал только от счастья… Интересы писателя вовсе не ограничивались одной едой, книгами, табаком и сном. Были у него и другие увлечения. Например, хорошо известна его страсть к кулачным боям и пожарам. Случись где в городе пожар — Крылов тут как тут. «Не было, — замечал Плетнев, — ни одного из них, на который смотреть не отправился бы он хоть с постели». Будучи сам крепким бойцом, он с удовольствием наблюдал за кулачными или, позднее, петушиными схватками, заключал на бойцов пари и почти всегда выигрывал. Еще одна страсть — карты. По свидетельству Пушкина, это был не картежник, а настоящий фокусник. Не игрок-любитель, а мастер-профессионал. Именно карты позволили Крылову выжить и даже безбедно жить в течение десяти лет, время, когда он ушел со службы и ничем, кроме игры в карты, не занимался. Еще одна любовь — игра на скрипке. Играл он не очень хорошо, но сам процесс извлечения звуков ему непередаваемо нравился. Когда у него было несонное и нерабочее настроение, он брался за скрипку и пиликал на ней до тех пор, пока вновь не приходил в свое привычное со375


стояние. По сохранившимся свидетельствам, друзья и соседи Крылова не числились среди поклонников его игры. Кто-то из них рассказывал, что в одну зиму, живя за городом, Крылов своей музыкой распугал всех волков, до этого долгое время терроризировавших всех местных крестьян и владельцев домашнего скота. Еще один «пунктик» писателя — слабость ко всякого рода наградам и знакам отличия. «Не сыщется ныне человека, который бы более Крылова благоговел перед высоким чином или титулом, в глазах коего сиятельство или звезда имели бы более блеска. Грустно думать, что на нем выпечатан весь характер русского народа, каким сделали его татарское иго, тиранство Иоанна, крепостное право и железная рука Петра», — писал Вигель. Всякий орден, всякое повышение в чине — Крылов дослужился до статского советника, был кавалером нескольких орденов и получал 12 000 рублей пенсии (огромные деньги на то время) — воспринималось им с необыкновенным для него энтузиазмом. Это были те редкие случаи, когда его можно было увидеть плачущим.

«Леший» «Если бы я не думал стать писателем, — признавался баснописец, — то непременно отправился бы куда-нибудь в Вест-Индию жить среди дикарей». Почему именно среди дикарей? Возможно, потому, что там можно было бы свободно ходить нагишом. По понятным причинам, этот факт редко упоминается в официальных биографиях писателя: Крылова время от времени охватывало странное желание демонстрировать другим свое обнаженное тело. Впрочем, он с не меньшим удовольствием ходил голышом и без зрителей. Однажды, раздевшись догола, он подошел к окну и стал ждать реакции прохожих. Реакции не было, так как никто из горожан, похоже, совсем и не думал заглядывать к нему в его окно. Тогда он взял скрипку и стал громко играть. Реакция последовала скоро: через пять минут по376


сле начала «концерта» к нему ворвался полицейский и в простых, но доходчивых выражениях попросил немедленно прекратить это несанкционированное выступление. Графиня Оленина, супруга покровителя и прямого начальника Крылова, вспоминала: «Один раз пришли сказать князю Голицыну, что Крылов так ленив, что решительно спит все время и имеет привычку до рубашки все с себя снимать. Князь вечером неожиданно к нему пришел. Крылов, услыша князевы шаги, спросонья вскочил в чем мать родила и прямо сел к конторке. Князь, увидев его, не мог удержаться от смеху и сказал: «Вот люблю Крылова, вечно за своим делом, жаль только, слишком легко одет». Он сам мне рассказывал…» Однажды его игра в дикаря чуть не стоила ему жизни. Василий Татищев, его давний приятель, пригласил Крылова в свое имение — поохотиться и немного отдохнуть от городской суеты, тем более что в отношениях Крылова с городскими властями в то время возникли определенные шероховатости из-за его пристрастия к карточной игре. Пробыв с неделю, Татищев уехал, а Крылов остался. Из дома не выходил, не брился и не мылся, все лежал себе и лежал, играл на скрипке и смотрел в окно. Потом, с приходом теплых весенних дней, вышел… Далее цитируем биографа Михаила Гордина: «Он отправлялся в парк, скидывал там с себя одежду и нагишом и с книгою в руках гулял по берегу пруда, потом купался, лежал на траве и снова гулял. Уже много недель он не брил бороды и не стриг волос. Одетый он походил на попа, а голый среди деревьев — на лешего…» Мужики, глядя на него, решили, что он колдун. И когда в деревне случались неприятности — кто помрет с перепою, кто свалится с крыши, кого бык боднет, — мужики между собою говорили: «Нехлюдый, вишь, начитывает!» На одной из мужицких сходок было решено: «Нехлюдого» немножко в воде попридержать — пока не захлебнется, а там поди узнай, как утоп… Пожалуй, так оно и случилось бы, не вернись в деревню Татищев. Он прикатил из города не один, а с матерью 377


и сестрою — показать им своего гениального друга. «Подъезжая через парк к усадьбе, — продолжает Гордин, — они вдруг увидали около пруда совершенно голого, дикого человека, который, не обращая на них внимания, что-то пел, почесывая живот. — Черт возьми, — сказал Татищев, присмотревшись. — Да ведь это же Крылов! — Ах, боже мой! Крылов сошел с ума! Он сумасшедший! — запричитали дамы… Только тут Крылов заметил коляску и бросился в чащу. Весьма обеспокоенный, Татищев велел скорей разыскать его и привести. Крылов явился уже одетым. — Что с тобою, братец? Ты спятил? — Нисколько. Просто со скуки подумал, что, живя в лесу, веселее жить американцем. И подлинно — есть с кем поговорить: хожу над прудом, декламирую, а эхо мне отвечает. Татищев расхохотался: — Твое эхо, конечно, просвещенный собеседник, да ты, братец, с ним одичал. Как я тебя за стол посажу? И чтобы выходить к столу, Крылову пришлось обриться и остричь волосы и ногти».

Замороженный Иван Андреевич всю жизнь прожил холостяком. Хотя женщин любил и уважал. И даже несколько раз всерьез подумывал о женитьбе. Но за шаг до решения останавливался и шел на попятный. И все же был в его жизни момент, когда он решился-таки «переломить судьбу» — жениться и жить как все. Однажды, не принимая во внимание надвигавшуюся ночь, крепчавший мороз и разыгравшуюся метель, — он жил тогда в деревне, а невеста — за сотню верст, в Нижнем, — Крылов сел в кибитку и помчался в город. Сбился с дороги… Закутался с головой в тулуп и стал дожидаться окончания пурги… Заснул… Утром, уже почти замерзшего, его нашли крестьяне. Лошади погибли, но сам Крылов 378


выжил. После этого случая он перестал делать «глупости», окончательно успокоился и стал таким, каким его знали все. Как пишет Гордин, «словно бы, не справившись с его сильным и выносливым телом, убийца-мороз сумел заледенить его нежную душу, которая все никак не могла оттаять…». По словам Олениной, Крылов «был чрезвычайно скромен и стыдлив до конца жизни; легко можно было его заставить краснеть. Ненавидел непристойных женщин. От души уважал женщин с хорошими правилами и скром­ ными и любил женское общество. Несравненно выше ставил женщин в сравнении мужчин касательно добродетели». Если прибавить к этим качествам и всегда ровное настроение, и блестящее остроумие, и умение выслушать собеседника, станет понятно, почему Крылов был желанным гостем в любой гостиной. И почему его любили женщины. Одно время Крылов был влюблен в актрису. Красотку Грушеньку содержали двое: генерал Скворцов и статский советник Ржевский. Друг о друге, как и о Крылове, они, разумеется, ничего не знали. У каждого был свой день приема. Однажды генерал, решив навестить свою Грушеньку в неурочный час, застал у нее Крылова. Тот представился генералу как доктор медицины Рейнбот (такой доктор действительно существовал — работал вместе с Крыловым в театре, где выступала Грушенька) — его якобы срочно вызвали к заболевшей актрисе. Генерал поверил и позднее советовался с Иваном Андреевичем по поводу ломоты в пояснице. А тот, расспросив, как ломит и куда отдает боль, неизменно советовал растирать поясницу водкой с уксусом. Однажды, проезжая мимо книжной лавки, генерал увидел выставленный в окне портрет Крылова. — А знаете ли, сударь, — сказал он Крылову, встретив его у Грушеньки, — у вас большое сходство с этим сочинителем… забыл прозвание… просто одно лицо… — Ваше превосходительство, верно, имеете в виду баснописца Крылова, — сказал Крылов. — Мне многие это говорят. 379


В театре, видя Крылова в первом ряду кресел, генерал всегда спрашивал у кого-нибудь: «Кто это там, Крылов или Рейнбот?» — «Крылов», — отвечали ему. «Одно лицо», — говорил генерал и удивлялся странным причудам натуры.

Секрет его счастья «Для счастья нужны две вещи: плохое сердце и хороший желудок», — утверждает французская пословица. Крылов обладал двумя этими достоинствами в полной мере. Вообще Иван Андреевич прожил счастливую жизнь. Его возвышали, но при этом ему никто не завидовал. О нем заботились, но никто не ждал от него благодарности. Ему легко прощали и острые слова, и неблаговидные поступки. У него даже не было врагов — и это у него, образцового эгоиста! Его басни, без преувеличения, читал и учил наизусть «всяк, знающий грамоте». Великодушная Россия наградила его титулом великого писателя и философамудреца, хотя ни тем ни другим он не был. Самолюбивый и равнодушный к другим, малосимпатичный и внешностью, и образом жизни человек, он был обласкан и лю­ бовью, и успехом, и славой. «Я, что иной моряк, с ко­ торым оттого только и беда не случалась, что он не хаживал далеко в море», — признавался Крылов на официальном праздновании пятидесятилетнего юбилея своей ли­тературной деятельности. Он не жалел об утраченном, не мечтал о будущем и легко довольствовался тем, что имел. Знаменитый римский философ Марк Аврелий однажды записал в свой дневник: «Мы несчастны, когда к чему-то привязываемся. Мы забываем, что в любой момент это может быть отнято у нас. Да и сами мы, если хорошенько подумать, себе не принадлежим. Так к чему же можно привязываться в таком потоке проходящих мимо явлений, на чем остановиться? Любить эти явления — все равно что любить пролетающих мимо птиц». Неизвестно, были ли знакомы эти слова Крылову. Известно, что вся его жизнь могла бы служить иллюстрацией к ним. 380


Секрет крыловского счастья — в уникальном соединении двух важных составляющих: в умении ни к чему не привязываться и жить сегодняшним днем. Это редкие таланты, почти не встречающиеся в одном человеке. И пусть с первым требованием счастья — ни к чему не привязываться — можно поспорить, то второе — жить сегодняшним днем — следовало бы крупными буквами записать в сердце каждого. Тысячи мудрецов из века в век повторяют одну и ту же мысль: «Самый лучший день твоей жизни — сегодня!» Об этом же напоминает нам и строка из Писания: «Все произошло из праха, и все обратится в прах. Но нет ничего лучше, чем наслаждаться человеку делами своими, потому что это — доля его, ибо кто приведет его посмотреть на то, что будет после него?»


Содержание От автора. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 «Рабочие подкрались к нему сзади и стянули с него штаны: они хотели удостовериться — юноша он или девушка?» ­Андерсен . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7 Каторжник пера и чернил. Бальзак . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 15 Русский донкихот. Бальмонт . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 36 «Поэт, которого неудобно цитировать». Барков . . . . . . . . . . 69 «Он не мог уснуть, если где-то рядом не звучала музыка». Бах. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 82 «Барабанщик революции». Бедный . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 102 Он любил жену только в стихах, а в жизни — проституток… Блок . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 134 «Композитор для покойников». Брамс. . . . . . . . . . . . . . . . . . 143 «Парнасский сноб, карьерист, некрофил…». Брюсов. . . . . 153 «Он влюблялся во всех хорошеньких женщин. И нехорошеньких — тоже…». Бунин. . . . . . . . . . . . . . . . 179 Рыцарь в розовых кальсонах. Вагнер. . . . . . . . . . . . . . . . . . 187 «Он бросал в свою возлюбленную тарелкой, а потом посылал ей стихотворные комплименты». Вольтер. . . . 219 «Она не знала о любви ничего, но давала другим уроки соблазнения». Гиппиус. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 227 Деньгам и женщинам он предпочитал одиночество и макароны… Гоголь . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 244 «Горизонтальный человек». Гончаров . . . . . . . . . . . . . . . . . . 254 Его добротой пользовались все, даже жулики и авантюристы, а он этому только радовался… Горький. . . 272 Он не любил женщин, но получил в жены самую лучшую из них. Грибоедов . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 282 Он черпал вдохновение и отдыхал душой, посещая кладбища и морги. Диккенс. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 291 Джентльмен, который любил розыгрыши. Конан Дойль. . . . 300 382


Когда красивая женщина говорила ему «нет», он падал в обморок… Достоевский. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Я люблю больше женщин, но уважаю больше лошадей…». Дюма. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Если от женщины пахло потом, то никакая сила не могла заставить его подойти к ней…». Есенин . . . . . 114 сантиметров французской славы. Золя. . . . . . . . . . . . . Он прогнал свою жену, потому что она… мешала его занятиям. Конфуций. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Ему легче было пережить смерть близкого человека, чем пропустить обед». Крылов . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

311 320 330 348 356 366

Уважаемый читатель! Если после прочтения этой книги у вас появилось желание поделиться с ее автором своими впечатлениями, высказать какие-то свои предложения или замечания, вы можете написать ему по адресу: Республика Беларусь, 220085, г. Минск, а/я 89, Александру Владимировичу Казакевичу Или — послать свое сообщение по электронному адресу: olgerd888@yandex.ru


Turn static files into dynamic content formats.

Create a flipbook
Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.