Анатолий Ямпольский
372
ББК 84 (2 Рос-Рус) 6 Я 572
Анатолий Ямпольский. Гулаг 80-х. Рассказы о пережитом / Вступ. статья Л.Н. Таганова. – Иваново: «Иваново», 1998. – 376 с.
Рецензент доктор филологических наук, профессор, член Союза писателей России Л.Н. Таганов Литературный редактор Д.Л. Лакербай Художник В.В. Лабунсский
ISBN 5-85229-073-4
2
© Ямпольский А.С. 1998 © Лабунсский В.В. Художественное оформление. 1998
О книге Анатолия Ямпольского «ГУЛАГ 80-х. Рассказы о пережитом» Книга А. Ямпольского по-настоящему взволновала меня. Перед нами не просто воспоминания об одной горькой гулаговской судьбе, но и своего рода литературный документ, представляющий жгучий общественный интерес. Кое-кто начинает забывать, в каком мире мы жили лет 15-20 назад, и склонен предаваться ностальгии по недавнему прошлому. Книга А. Ямпольского восстанавливает это прошлое с поразительной психофизической точностью. Автор с жесткой наглядностью напоминает нам о ШИЗОфреническом существовании, когда Кафка становился былью, когда нами правили партийные князья, от чьих мнений и прихотей зависела человеческая судьба. За примерами далеко ходить не надо. «Ивановская история» недавних времен изобилует ими. Случай с Ямпольским – один из них. Заслуга автора книги состоит в том, что этот случай подан как характерный факт общей тогдашней жизни. А. Ямпольский пишет о ГУЛАГе по-своему. Это не ГУЛАГ наших знаменитых диссидентов, где все вопиет против государственной идеологии. Автор рукописи говорит о типовых, средних, обычных, так сказать, явлениях гулаговской жизни 80-х годов. Но рассказывает Ямпольский о тюрьмах, зонах, судах, зеках таким образом, что мы начинаем чувствовать, понимать враждебность государства по отношению к обыкновенному, нормальному человеку, а в конечном счете приходим к выводу о преступности этого государства. Книга А. Ямпольского насыщена множеством страшных подробностей, но это не «чернуха». Система убивает человека. Однако, пока человек остается человеком, он сопротивляется системе. Все это убедительно показано на примере главного героя произведения, своего рода Робинзона, выброшенного на гулаговский остров. Начиная с нуля, он 3
шаг за шагом осваивает новое пространство и выходит победителем из схватки с гулаговской жутью. Помогают ему в этом душа, интеллект, воля, поддержка близких людей. Помогает надежда. Книга А. Ямпольского читается на одном дыхании. Автор, несомненно, наделен дарованием умного, памятливого рассказчика. Он обладает цепким взглядом, умеет подметить главное в событиях и людях. Он может быть патетичным, и в то же время ему свойственно чувство юмора. Короче говоря, книга получилась многострунной, содержательно объемной. Убежден, что, увидев свет, книга А. Ямпольского привлечет внимание многих читателей и выход ее станет событием в нашей культурной жизни. Леонид Таганов
4
ПРЕДИСЛОВИЕ Вот уже 9 лет, как я на свободе. Все это время я пытался рассказать людям о пережитом, о следственных органах, судах, тюрьмах и колониях 80-х годов, однако до наступления гласности это было нереально, а потом – весьма проблематично. Я надеюсь, что уровень демократии в России сейчас достаточно высок и появление моей книги будет встречено с пониманием. Я написал не повесть и не роман: в книге нет художественного вымысла. Это скорее воспоминания заключенного, рассказ о том, что было со мной и с людьми, окружавшими меня долгие годы неволи. Я хочу, чтобы читатель узнал, как и за что судила людей компартия, как холуи из органов юстиции и милиции выполняли «указания» сверху, что из себя представляли (возможно, и сейчас представляют) советские тюрьмы с их «удобствами» и беспределом, зоны с их садизмом, унижением и даже уничтожением людей. Я хочу, чтобы читатель узнал, каковы люди, поставленные государством для «перевоспитания» преступников, и каковы сами преступники, нередко бывшие до вмешательства «закона» вполне нормальными людьми. Я знаю, что уже немало написано о тюрьмах и лагерях сталинских времен (А. Солженицын, Л. Разгон и др.), что, наверняка, кто-то уже писал и о современных местах лишения свободы. Надеюсь, моя книга поможет всем, кто предпочитает сладкой лжи горькую правду, кто не хочет ностальгически вздыхать по временам социализма, кто не может допустить, чтобы новые поколения спускались в тот «обыкновенный ад», по кругам которого прошел я. Анатолий Ямпольский
5
Глава I.
АРЕСТ Три часа ночи. Меня везут по ночному городу. Везут первый раз в жизни на милицейской машине в качестве арестованного. Я вижу знакомые улицы, дома, но плохо понимаю – куда и зачем меня везут. Машина остановилась у ворот «серого дома». Майор предложил мне выйти и следовать за ним. В проходной он предъявил свой пропуск и показал дежурному какие-то бумаги, кивая в мою сторону. Потом мы прошли через двор, и следователь уверенно открыл дверь одного из многочисленных подъездов. Чувствовалось, что он частый гость этого заведения. Мы поднялись на третий этаж и подошли к двери с надписью ИВС (изолятор временного содержания). Майор позвонил. Дверь открыла женщина в милицейской форме и пропустила нас в длинный и узкий коридор, по обе стороны которого были двери в камеры. Мы прошли до конца коридора и очутились в большой освещенной комнате. После изнурительного допроса я плохо соображал. Меня что-то спрашивали, я что-то отвечал, они что-то записывали, я где-то расписывался. Затем женщина-милиционер повела меня по коридору, подвела к одной из дверей, открыла ее, вежливо втолкнула – и я очутился в грязной, плохо освещенной комнате, в которой находилось 10-12 небритых, в грязной одежде мужиков, мало похожих на людей. Они спали на деревянных нарах, плотно прижавшись друг к другу. При моем появлении они проснулись и, не проявив никакого интереса к моей персоне, чуть подвинулись, освобождая мне место. Я лег на нары. Впервые в жизни лег на нары. Я и представить даже не мог, что когда-нибудь окажусь в таком месте, среди таких людей, 6
в таких условиях. Страшно хотелось спать, но уснуть я был не в состоянии. Лежал, глядя в потолок, и события последних дней проходили перед моими глазами… В декабре 1980 года один из моих товарищей попросил отвезти его в маленький городок около областного центра. Он часто там бывал у цыган: что-то покупал у них, что-то выменивал. Мы сели на мои «Жигули» и отправились на окраину городка. Приехав, вошли в большой, богатый по цыганским понятиям дом, и мой товарищ стал о чем-то беседовать со старым бородатым цыганом. Я с любопытством окинул глазами комнату, увидел многочисленные ковры, изделия из хрусталя и вдруг заметил на столе кучку монет. Как человек, давно занимающийся нумизматикой, стал с интересом разглядывать их – и каково же было мое удивление! Среди маленьких, грязных и дырявых монет обнаружились очень редкие – времен Петра I, Анны Иоанновны, Павла I. У меня загорелись глаза, я принялся упрашивать цыгана продать монеты и был готов купить всю кучку ради нескольких, хотя монеты с отверстиями не представляют коллекционной ценности. Но цыган, недоверчиво посмотрев на меня, категорически ответил: «Монеты не продаю!» Потом он посмотрел в окно и увидел мою машину. Пристально изучив ее взглядом, цыган сказал: «Продай». «Пожалуйста, покупай», – небрежно бросил я. Машине было уже три года, и ее надо было продавать: ездил я на ней по доверенности, которая давалась не более чем на три года. По этим же законам рядовая колхозница имела право купить автомобиль, а врач, кандидат наук, доцент, такой возможности не имел. Поэтому приходилось идти на ухищрения: машина была куплена на мои деньги знакомой дояркой из колхоза. Вспомнив недавнее посещение ювелирного магазина, я сумел быстро сторговаться с цыганом, попросив за машину 20 килограммов монет. По ценам в пункте приема они стоили около 8600 рублей, и после оплаты соответствующих налогов мне оставалось бы около 7000 (новая машина стоила 8100 рублей). Через несколько дней я приехал к цыгану, и он на безмене, весьма приблизительно, отмерил мне 6 килограммов 7
серебряных монет. Кстати, монетки были очень маленькие, грязные и все до единой имели пробитые отверстия. Но всётаки они были из серебра. Старый цыган с сыном привозили эти монетки из Мордовии и Чувашии, где местные женщины украшали ими национальные костюмы. Применялись монетки и для изготовления монист – самодельных ожерелий, которые носили цыганки, чувашки, башкирки и женщины многих других национальностей. Все 6 килограммов не заполнили даже маленькую баночку из-под мармелада «Лимонные дольки», так как серебро очень тяжелое. Мы договорились с цыганом, что машину я ему отдам после того, как получу больше половины монет. Взяв несколько серебряных монеток, я направился в ювелирный магазин, где мне сказали, что с удовольствием купят монеты по 26 копеек за грамм. «А почему не по 43, как написано в объявлении?» – спросил я. Мне вежливо разъяснили, что 43 копейки за грамм дают только за крупные монеты, у которых более высокая проба (840), а в этих монетках содержание серебра ниже (500), следовательно, они и стоят дешевле. Я понял, что понесу значительные убытки, и решил пока монетки в магазин не сдавать. Прошло 2-3 недели. Я ехал по городу на своей машине и на обочине дороги увидел двух голосующих мужчин. Эх, лучше бы я тогда не останавливался… Они попросили довезти их до городского рынка и по дороге откровенно разглядывали меня. На мне было прекрасное югославское пальто, ондатровая шапка, красивые ботинки и шарф. Они, видимо, приняли меня за какого-то подпольного бизнесмена (легальных тогда не было) и стали спрашивать: нет ли у меня икон, антиквариата, старинных гобеленов и тому подобных вещей. «Нет, ребята, такими делами я не занимаюсь», – ответил я и вдруг вспомнил о монетках, полученных от цыгана. «Нет, монеты нам не нужны, – сказали они, – но мы сейчас на рынке найдем тебе человека, который их с удовольствием купит». На рынке мне привели молодого человека, азербайджанца, как потом выяснилось, и мы назначили встречу. Встреча состоялась в вестибюле одной из гостиниц города. Мой рыночный знакомый был не один. С ним пришел высокий, стройный, хорошо одетый молодой человек, тоже 8
азербайджанец, который представился Димой. Дима долго, с видом специалиста разглядывал монеты, подсчитывал что-то в уме, после чего сказал, что с удовольствием купит у меня все монеты. Зная, что цыган должен мне еще 14 килограммов монет и что, наверняка, отдаст их мелкими, дешёвыми монетами, я решил компенсировать будущие потери и предложил Диме купить у меня монеты по 50 копеек за грамм. Мы определили, что стоимость всех монет составляет 3000 рублей. Немного помолчав, Дима заявил, что монеты будет покупать не он, а его дядя, который живет в Москве. Я согласился. Дима оставил мне московский телефон и уехал в Москву. Через несколько дней мы созвонились и назначили встречу. Уже тогда я подсознательно чувствовал, что начинает разыгрываться какая-то приключенческая история с моим участием, но ничего страшного ещё не видел. Просто мне хотелось поскорее закончить эту дурацкую историю с цыганом, машиной, монетами и азербайджанцами. Я не чувствовал никакой опасности, так как раньше никогда не попадал в подобные ситуации. На перроне Ярославского вокзала в Москве Дима встретил меня очаровательной улыбкой и предложил пройти в вокзальный ресторан, где нас ожидает его дядя – покупатель монет. В зале меня познакомили с молодым азербайджанцем, который назвался Аликом. Я обратил внимание на шикарный стол: армянский коньяк, икра, цыплята «табака», фрукты – и понял, что имею дело с богатыми людьми, для которых какие-то 3000 рублей – не деньги. Выпив коньяка и изрядно закусив, я предложил ребятам начать сделку. Было решено ехать к ним домой. Сидя в такси, я предложил остановиться у какой-нибудь почты: «Там всегда есть точные весы и мы сможем взвесить монеты, чтобы соблюсти чистоту сделки». Быстро нашли почту. Водитель не остановился у входа, так как остановка там была запрещена, а свернул за угол в какой-то переулок. Полностью доверяя своим партнёрам по сделке (надо же быть таким идиотом), я отдал Алику банку с монетами и попросил его сходить на почту и взвесить её. (Через несколько лет, уже в зоне, он признался мне, что не рассчитывал так просто завладеть серебром). Я 9
остался с Димой в машине, и мы стали ждать Алика. Минуты через две Дима сказал: «Подожди меня минуточку, я в какой-нибудь подъезд забегу по малой нужде». «Пожалуйста, пожалуйста», – сказал я, все еще не понимая, что меня элементарно грабят. Прошло две минуты, пять, десять… Выйдя из машины, я свернул за угол. На двери и на окнах огромными буквами было написано «Ремонт». Я вернулся к такси. Увидев меня, таксист сказал, ухмыльнувшись: «Что, парень, обули тебя…» Чувство страшной обиды захлестнуло меня. Было очень жаль потерянных денег, огромной в то время суммы. Но что делать – сам дурак. Я купил билет на вечерний поезд и поехал к своему другу. Очень хотелось поделиться с кем-нибудь, «поплакаться в жилетку», да и до поезда оставалось много времени. «Ну что поделаешь, деньги вещь наживная, – сказал друг, выслушав мой рассказ. – Только вот обидно, что сволочи такие еще по земле ходят». Заставив себя успокоиться, я поехал на вокзал. Каково же было мое удивление, когда я встретил на перроне Диму! Появился и Алик. Увидев меня, они наперебой стали объяснять случившееся: «Толык, Толык, этот почта нэ работал, мы пашлы искат другой. Пришлы – тэбя нэт. Нэ валнуйся, мы тэбэ дэнги атдадым, вот едым в ваш город, у рэбят на базаре дэнги вазмем и атдадым». В поезде мы ехали в разных вагонах. Рано утром приехали, и я пригласил их к себе домой – не хотел упускать из вида, так как появилась маленькая надежда получить свои деньги. Жена приготовила нам завтрак, выпили чаю и пошли ко мне в гараж за машиной. Я продолжал им верить – наверное, потому, что меня никогда так жестоко не обманывали. Приехав на базар, мои «друзья» подходили к своим соплеменникам, что-то говорили на родном языке, в общем, делали вид, что ищут деньги. Конечно, денег им никто не дал. «Панымаэшь, Толык, сегодня ны у кого на базаре дэнэг нет. Ты нэ валнуйся, завтра мы тэбэ принэсем дэнги дамой». На следующий день я поехал к Михаилу (так звали цыгана). Следуя нашей договоренности, я оставил ему машину, а он дал мне еще около восьми килограммов монет. На этот раз, наученный горьким опытом, я не стал брать только 10
мелкие монеты. Примерно половина была достоинством в 50 копеек и в 1 рубль, то есть более высокой пробы, а следовательно, и более дорогих. Дома я и моя младшая дочь стали обрезать с монет ниточки и проволочки, которыми они крепились раньше к женской одежде. За этим занятием меня застали Дима и Алик, которые внезапно пришли ко мне, и я не успел спрятать монеты. Увидев их, они воскликнули: «О, Толык, у тэбя еще манэты ест! Это харашо, мы тэбе найдем пакупатэлей на них». – «Нет, ребята, вы сначала отдайте деньги за первую партию, а потом будем говорить и об этих». Пообещав сегодня-завтра все финансовые вопросы со мной решить, они ушли. Утром следующего дня они радостные явились опять ко мне домой и сообщили, что нашли какого-то «сверхпокупателя», который готов купить все монеты аж по рублю за грамм. Тут я впервые по-настоящему почувствовал к ним недоверие. «Нет, ребята, пусть ваш покупатель приезжает с деньгами ко мне домой, и здесь совершим всю сделку». Я уже понимал, что делаю что-то не то, но остановиться не мог: жалко было денег, накопленных многолетним трудом. На следующий день, 7 февраля 1981 года – я никогда этот день не забуду – они снова пришли и сказали, что покупатель ждет, что он должен уезжать, и предложили компромиссный вариант: взять несколько монет и поехать к покупателю. В конце концов, он должен посмотреть на то, что собирается купить. Их доводы показались мне справедливыми. Я взял горсточку больших и маленьких монет, и мы поехали на одну из улиц города – тихую и темную. Нашли какой-то глухой двухэтажный старый дом, поднялись на второй этаж и вошли в дверь с табличкой «7». В квартире была какая-то старуха, а в другой комнате сидел мужчина «кавказской национальности», с рыжей шевелюрой и наглым видом. Посмотрев монеты, он сказал: «Меня это устраивает, по рублю за грамм я у тебя их возьму», – и вытащил толстую пачку денег в крупных купюрах. Я согласился привезти все монеты сразу, не подозревая, что это был просто нанятый бандитами «артист». Алик вызвался ехать со мной. Приехав домой, я положил в сумку монеты, чашечные весы, чтобы покупатель знал их точное количество (моя педан11
тичность!). На такси мы быстро вернулись к этому дому. Я попросил таксиста подождать, так как намеревался возвращаться с большой суммой денег и думал, что на такси будет безопасней. Таксист, получив задаток, согласился. Мы с Аликом опять поднялись на второй этаж, вошли в седьмую квартиру, но рыжего кавказца там уже не было. Вместо него к нам вышел Дима. Не успел я очухаться, как Алик выхватил нож и резким движением вырвал у меня сумку. Увидев это, старуха закричала: «Нет, нет, только не здесь!» Появился Дима. Они выволокли меня в коридор и прислонили к стенке. Дима тоже достал какой-то старый ржавый нож и приставил мне к сердцу. Алик свой нож приставил к горлу как раз в области сонной артерии, и я, припертый двумя ножами к стенке, оказался совершенно обездвиженным. Держа у себя сумку, они стали шарить по моим карманам. Нож, который был приставлен к горлу, постепенно стал вонзаться в меня. Сначала я был в таком шоке, что все происходящее воспринимал как в тумане и не чувствовал страха и опасности, но, ощутив боль, вдруг с ужасом понял, что это последние минуты моей жизни. Такой свидетель им был не нужен. Не знаю, то ли бог подсказал решение, то ли сработал инстинкт самосохранения, но я резко поднял руки и снизу вверх с силой ударил по рукам убийц. Воспользовавшись их секундным замешательством, вырвался и бросился бежать вниз по лестнице. На первом этаже увидел какую-то дверь, точно помню на ней цифру «2». С размаху влетел в неё и очутился в комнате. За столом сидела компания пьяных мужиков, которые с удивлением восприняли мое внезапное появление. «Ты кто такой? – спросили они. – Откуда свалился? Что тебе надо?» Я ответил, что за мной гонятся двое с ножами и пытаются убить. Услышав это, они дружно вскочили со своих мест. Один из них вытащил из-под кровати топор, и мы всей гурьбой высыпали на улицу. Там мы увидели только красные огоньки удаляющегося такси. Убийцы, не сумев осуществить задуманное, уехали с моими монетами. И тут страшная мысль пронзила меня: я решил, что они поехали ко мне домой, где были жена, двое дочерей и, честно говоря, было чем поживиться грабителям. Я попросил мужиков срочно поймать 12
какую-нибудь машину, чтобы как можно быстрей попасть домой и защитить свою семью. И вот на этой тихой улице показался белый «Москвич», оказавшийся милицейским патрульным автомобилем. Милиционеры вышли из машины и небрежно спросили: «Что у вас тут стряслось? Что за паника такая?» Мужики наперебой стали рассказывать, что на меня напали двое с ножами, ограбили и чуть не убили. Можете представить себе мое состояние. Не знаю почему, но я вбил себе в голову, что они обязательно поедут ко мне домой. Перед глазами возникали страшные картины. В то время я был совершенно не способен аналитически мыслить. Страх за семью парализовал меня. Плохо соображая, что делаю, я быстро сел в машину, назвал свой домашний адрес и попросил как можно быстрей доставить меня туда. Эх, лучше бы мне не садиться в ту машину! Приехав к подъезду, я вместе с милиционерами поднялся на второй этаж и позвонил. Открыла жена. «Алик с Димой сейчас не приезжали?» – спросил я. «Нет», – спокойно ответила она. Вздох облегчения вырвался у меня. «А почему ты с милицией?» – «Потом объясню», – сказал я. Милиционеры предложили поехать вместе с ними в отделение милиции, чтобы «соблюсти формальности». Я не возражал. Они привезли меня во Фрунзенское отделение милиции и доложили дежурному, который стал спрашивать у меня приметы Алика и Димы. Я как законопослушный гражданин, естественно, все рассказал. Лучше бы у меня тогда язык отсох! Дежурный тут же сообщил все дежурному по городу, а далее как в детективах: «Внимание всем постам…» Меня же посадили в белую «Волгу» без опознавательных милицейских знаков, и мы поехали по ресторанам и вокзалам, где я мог, по мнению милиции, обнаружить и опознать преступников. Побывав на вокзале и в двух ресторанах, мы в машине услышали сообщение по рации о том, что их уже поймали и они находятся в отделении милиции. Вернувшись в милицию, я увидел Алика и Диму – моих убийц и грабителей, людей, которые резко изменили всю мою жизнь, прервали её спокойное течение и обрекли меня на многолетние муки и страдания. Вид у них был как у побитых собак. Меня проводили в кабинет к дежурному следователю, и начался мой первый в жизни до13
прос. Следователь скрупулёзно, во всех деталях расспросил о том, как всё произошло, аккуратно записал, дал мне прочитать и расписаться. Когда я шел мимо «дежурки», Алик и Дима увидели меня и сказали: «Напрасно ты, Толик, это сделал. Теперь вместе сидеть будем». Я не придал значения этим словам и даже возмутился: «Меня ограбили, чуть не убили, и меня ещё и посадят?!» Не понимал я тогда, что советская фемида может всё, может дать мне срок больше, чем этим бандитам. Дома я рассказал жене обо всем случившемся. Она была в шоке и стала ругать за беспечность, за слепую веру в людей. Что ж поделаешь – я был такой, так меня воспитали с детства. Спал я плохо: понял, что влип в очень скверную историю. Решив посоветоваться со знакомым адвокатом, утром поехал к нему и рассказал о приключениях последних дней. Меня внимательно выслушали и успокоили, сказав, что ничего страшного нет, что ещё будут вызывать в милицию и на суд, что Алика и Диму обязательно посадят и дадут большой срок, так как 146 статья (разбойное нападение) предусматривает наказание от 8 до 15 лет. Однако адвокат предупредил: лучше нигде не говорить, что эти монеты я получил за свою машину. Я поблагодарил за консультацию и решил поехать к цыгану. В то время я уже понимал, что меня, кроме происхождения монет, могут спросить – где машина? Поэтому, приехав к цыгану, попросил его вернуть на некоторое время машину, чтобы никто не смог узнать, что монеты получены за неё. Михаил с интересом выслушал рассказ о моих приключениях, но вернуть машину отказался. Я стал убеждать его, объяснял, что мне очень трудно будет не упомянуть о нем и о нашей сделке и что милиция может и к нему обратиться за разъяснениями. Я знал, как цыгане не любят встреч с милицией. Но Михаил был тверд. В отличие от меня, он просто-напросто никому не доверял и решил, что я хочу иметь и монеты, и машину, а он останется ни с чем. В этот же день мне позвонили из милиции и попросили зайти. Я разговаривал уже с другим следователем (первый был просто дежурным), но никаких вопросов о происхождении монет 14
он мне не задал. Весь оставшийся день я искал ответ на вопрос, который рано или поздно последует: где моя машина и откуда у меня столько монет? Ответа я не нашел. Назавтра с утра я опять поехал к Михаилу и опять стал убеждать его отдать на время машину. Я просто не мог ничего другого придумать. Придумал Михаил: «А ты скажи ментам, что продал мне машину за деньги – и баста. Что встретились на базаре, договорились о цене, что перегнал мне машину, что получил задаток в 2000 рублей, а оформлять будем на днях». Я понимал, что эта версия «шита белыми нитками», но ничего лучшего не было. Так, по сути дела, ни с чем, вернулся домой. Меня встретила встревоженная жена: «Тебе уже несколько раз звонили из милиции и велели срочно приехать к ним». Что-то ёкнуло в душе, стало почемуто страшно, но ехать пришлось. Это было около 2 часов дня 9 февраля. Мои часы на свободе были сочтены. Когда я вошёл в кабинет к следователю, то увидел там ещё несколько человек. Лица у всех были встревоженные. «Вот, явился. Заставляешь ждать». Я впервые почувствовал какую-то враждебность в его голосе. «Ладно, посиди тут или погуляй где-нибудь пока, а часика через два приходи. Чтото нас по твоему делу вызывают в «серый дом» (областное управление КГБ и УВД). Что ты еще натворил? Дело-то плевое, а «серый дом» запросил материалы». Я и сам удивился – причём тут «серый дом?» (Ответ стал мне ясен через несколько лет.) Я посидел в коридоре, погулял по улицам и часа через два опять подошел к кабинету следователя. Я был удивлен переменой в лицах находившихся там людей. Они смотрели на меня как на врага, с каким-то удивлением и подозрительностью. «Слушай, а что если нам поехать к тебе и посмотреть твою коллекцию монет?» – предложил следователь. «Поехали», – спокойно ответил я. Я, правда, не совсем понимал, зачем им моя коллекция, но милиции не принято задавать вопросов. Следователь, два оперативника и я сели в машину. По дороге заехали ещё в «серый дом» и взяли с собой криминалиста; я его хорошо знал как заядлого книголюба. Дома никого не было, я провел всю компанию в свою комнату и стал показывать коллекцию монет с комментариями, подробно объясняя возраст и другие 15
характеристики каждой монеты. «А что у тебя ещё есть?» – спросили они. Я, не совсем представляя, что им нужно, стал показывать обменный фонд, где было не более полутора десятков монет. «Ну, а ещё что у тебя есть?» – настаивал следователь. «Ничего больше нет», – не понимая, ответил я. Тогда следователь предъявил мне официально оформленный ордер на обыск. Тут вернулась домой жена и, увидев эту милицейскую компанию, страшно удивилась и испугалась. Я кое-как объяснил ей происходящее и всячески пытался успокоить её. Один из ментов пошел в квартиру напротив и пригласил понятых. Пришли соседи. Они были удивлены не меньше нас с женой. Мне было ужасно стыдно. Меня в доме знали как интеллигентного, тихого, спокойного и не способного ни на что плохое человека. Начался обыск. Длился он более четырёх часов. Работали профессионально. Перевернули буквально всё: перелистали все книги, а была у меня их не одна тысяча; у жены развернули и перетрясли все простыни, наволочки и пододеяльники; заглянули во все углы, изучили посуду, проверив каждую кастрюлю и вазу; осмотрели всё барахло в чулане и, естественно, ничего не нашли. Я до сих пор так и не знаю – что они искали? Около семи вечера, закончив свои бесплодные поиски, они вспомнили: «Слушай! Да у тебя машина есть. А ну, поехали в гараж, посмотрим там». Я оделся. «Не волнуйтесь, – обратились они к жене, – он скоро вернется». Они её обманули: ни в этот день, ни на следующий, ни через месяц, ни через год я домой не вернулся. Я сам тогда не мог предположить, что ухожу из дома на многие годы. Ничего не найдя в гараже, они предложили мне поехать с ними в райотдел милиции, якобы соблюсти ещё кое-какие формальности. Сказали бы, сволочи, правду, что увозят навсегда – я хоть бы с семьёй простился по-человечески. Меня опять привезли в уже знакомое здание. Попросили подождать в коридоре перед какой-то дверью. Ждал долго – часа два, два с половиной. Силы покидали меня. Я только потом понял, что это один из элементов допроса – довести человека до потери физических и психических сил, а потом с легкостью, практически без сопротивления получить от него желаемые сведения. 16
Часов около одиннадцати вечера меня, наконец, пригласили в кабинет. За столом сидел человек непонятного возраста в милицейской форме с майорскими погонами, очень странной внешности, несколько напоминавший гоголевского Плюшкина. Но по его острым глазам, по взгляду, по манере говорить я понял, что это далеко не Плюшкин, а скорее Порфирий Петрович из романа Достоевского. Он представился: «Майор Шунтов Константин Геннадьевич – следователь по особо важным делам городского управления внутренних дел. Разговор у нас будет долгий и трудный». После утренней поездки к цыгану, дневного пребывания в милиции, изнурительного обыска, длительного ожидания в коридоре я был совершенно обессилен. Я сказал Шунтову о моем состоянии и попросил перенести разговор на завтра, а сейчас отпустить меня домой. «Что вы, что вы, – возразил он, – вы как раз хорошо готовы к допросу, а о доме забудьте, будем разговаривать сегодня, и вообще привыкайте к моему обществу – встречаться будем часто». Деваться было некуда. Майор разложил передо мной на столе всю мою коллекцию монет и весь обменный фонд, который у меня забрали при обыске, и начался длительный, изнурительный допрос: «Где, когда и у кого вы приобрели эту монету?» – спрашивал он, поочерёдно показывая на каждую. Его интересовали фамилия, имя и адрес продавца или человека, с которым я производил обмен монет. Я и в нормальных условиях не вспомнил бы, «где, когда и у кого», а при моём тогдашнем состоянии вряд ли мог вспомнить, как зовут мать родную. Да и просто невозможно было ответить на эти вопросы, так как нередко покупаешь или обмениваешь монеты у человека, которого видишь-то в первый и последний раз. Что я мог вспомнить, я сказал, но майор был удивительно настойчив и продолжал спрашивать одно и то же. В начале первого ночи он посмотрел на часы и сказал: «Ну вот, девятое февраля кончилось, началось десятое. Давай прервём допрос и будем оформлять арест». Только потом я понял, что его подлая душа проявилась даже в такой мелочи – хотя бы на один день увеличить мой срок, хоть на день задержать мое возвращение домой, так как начало срока считалось со дня ареста. Майор стал заполнять какие-то бланки, писать бума17
ги, что-то мне зачитывал, заставлял где-то расписываться. Я ничего не соображал и делал всё, что он говорил. После всей писанины он опять с ещё большей настойчивостью начал задавать вопросы. Я смотрел на него и думал – откуда у него-то силы берутся? В полтретьего ночи он прекратил эту пытку. Явившийся милиционер снял с меня галстук и часы, обшарил все карманы. Мои вещи положили в пакет, дали мне где-то расписаться и повели вниз к машине. Майор поехал со мной. Так я очутился в КПЗ (ИВС). С мучившим меня вопросом: «Что же всё-таки менты искали у меня весь день?» – я постепенно заснул. Сколько я проспал – не знаю, но, когда проснулся, у меня было ощущение, что вся одежда на мне шевелится. Я откинул полу пальто и потерял дар речи: по меховой подкладке в разные стороны бегала не одна сотня клопов. Я начал давить их, давить, давить, но быстро понял, что это занятие бесполезное. От моих движений проснулись соседи по нарам: «Ты что, пытаешься истребить этих зверей? Бесполезно. Привыкай, парень, привыкай. Сожрать не сожрут, но кровушки попьют ну прямо как менты. Это теперь надолго». Мужики тут же уснули опять, а я не мог. Меня донимали не только клопы, но и новые вопросы. С чего это вдруг менты так резко переключились с Алика и Димы на меня? Ведь в первые дни моя персона их совершенно не интересовала, они даже ничего не спрашивали о монетах. И вдруг после посещения «серого дома» сразу забыли о моих грабителях и резко переключились на меня. Что им сказали или приказали в «сером доме»? Тогда я не мог найти ответы на эти вопросы. Наступило утро. В камеру вошли менты, построили нас и стали выкликать всех по фамилии. Потом эта процедура повторялась со мной более 5000 раз. Менты ушли. Я чувствовал себя совершенно разбитым. Кружилась голова, появились сильные боли в сердце. У меня до этого был маленький инфаркт, и я уже боялся болей в сердце. Мужики увидели, что мне плохо, и стали стучать в дверь. Пришла женщина-милиционер. Я попросил её вызвать врача. Не хотелось подыхать в первый же день тюремной жизни. Довольно быстро приехала «Скорая помощь». В камеру в со18
провождении ментов вошли врач и санитарка. Врач узнала меня – когда-то была моей студенткой. Она с удивлением и ужасом смотрела на меня: «Анатолий Соломонович! Что случилось? Как вы сюда попали?» У меня настолько сильно болело сердце, что я ничего не мог объяснить ей, да, честно говоря, и не знал, что ей сказать. Врач послушала сердце, смерила давление, набрала что-то в большой шприц из нескольких ампул и ввела мне в вену. После укола её сразу увели. Через некоторое время мне стало легче, боль утихла. Принесли завтрак. На алюминиевой тарелке лежало несколько холодных, потемневших полусырых картошин и очень бледный кусок рыбы. Я попробовал, но есть не смог даже после суточного голодания. Соседи по камере укоризненно покачали головами: «Погоди, ещё не такое жрать будешь», – и в одну секунду разделили и съели мою порцию. После завтрака посыпались вопросы: «За что сюда попал? Какая статья? Кем работал на свободе?» Последний вопрос особенно удивил меня – я уже не на свободе, что ли? «Конечно, нет, – спокойно ответил кто-то из них. – Отсюда мало кто выходит на свободу». Я ещё надеялся, даже был уверен, что отношусь к категории «мало кто». Тем не менее ответил им на вопрос о моей профессии, а вот за что и какая статья, ответить не смог, так как сам не знал. Несмотря на страшный внешний вид, ребята были неплохие, и я их совсем не боялся, хотя впервые в жизни встретился с глазу на глаз с живыми, настоящими преступниками. В 10 часов утра меня вызвали к следователю. В комнате, куда меня привела милиционер, я увидел уже знакомого мне майора Шунтова. «Ну что, – радостно потирая руки, сказал он, – санкцию на твой арест у прокурора я получил, так что через день-два тебе будет предъявлено обвинение, и, сам понимаешь, поедешь на Болотную». Я не очень хорошо представлял, что такое «предъявлено обвинение» и что такое «на Болотную», но понял – это тюрьма. Потом меня повели в какую-то комнату и начали «катать пальчики», то есть снимать отпечатки. Процедура хотя и безболезненная, но довольно противная, а главное, унизительная, особенно если это делается первый раз в жизни. 19
После обеда, который мало отличался от завтрака, меня вывели из камеры и повели по коридорам «серого дома». Сначала это были какие-то мрачные, темные коридоры, потом более цивильные и, наконец, почти шикарные, с ковровыми дорожками и дубовыми дверями. Меня завели в огромную приёмную какого-то высокого начальника и усадили на стул. Конвоирующий милиционер скрылся за дубовыми дверями, на которых была табличка: «Зам. начальника УВД области полковник Темнов В.А.» Я уже в который раз удивился: почему моей персоной интересуются начальники столь высокого ранга? Меня пригласили в кабинет. «Садитесь», – небрежно сказал высокий плотный человек с чисто выбритым черепом. Он долго и пристально разглядывал меня со всех сторон, а видок у меня был уже, мягко говоря, неважный: небритый, осунувшийся от трехдневного голода, в помятой одежде без галстука. «Так вот вы какой», – наконец вымолвил он. «Какой?»- удивленно спросил я. «Всю жизнь прикрывались доцентским дипломом и партийным билетом, – не обращая внимания на мой вопрос, продолжал он, – а на самом деле ярый валютчик». – «Да что вы такое говорите? Я валюты и в руках-то не держал никогда!» – «Всё ясно с вами, всё ясно. У нас есть указание вас так наказать, чтобы другим неповадно было». Его слова потрясли меня. Кто этот всемогущий бог, указания которого так беспрекословно выполняет областное УВД? Причём тут я – маленький, безобидный и всегда законопослушный человек? Почему попытка продать свои вещи, при которой меня же ограбили и чуть не убили, так разгневала этого неизвестного всемогущего «бога», что он дал указание жестоко наказать меня? Причём тут валюта? За что меня здесь держат и мучают? Все эти вопросы я хотел задать высокомерному полковнику, но не успел. «Увести его», – приказал он, и тут же мой конвоир скомандовал: «Руки за спину, вперед!» Меня привели в камеру, и за спиной смачно лязгнул железный засов. Слова полковника посеяли страх и смятение в моей душе. Раньше мне казалось, что всё происходящее – это какой-то страшный сон, который непременно кончится, и все поймут, что я ни в чём не виноват. Я никого не ограбил, не убил, не 20
обманул. Я не нанёс никакого вреда ни государству, ни кому-либо из конкретных людей. Я надеялся, что эти умные люди разберутся и отпустят меня домой. После визита к Темнову стало ясно, что хорошего ждать нечего. Никто не будет ни в чём разбираться, раз есть указание. Судьба моя предрешена – я обречён. Я лежал на нарах, смотрел в потолок, и воображение рисовало мрачные картины будущего. В чувство меня привёл лязг засова. «Ямпольский, на выход». Опять повели по каким-то коридорам, но уже по другим. В одной из комнат мужчина примерно моих лет, довольно интеллигентного вида, вежливо усадил меня, предложил чаю, сигарету. От сигареты я отказался, а вот крепкого сладкого чая выпил с удовольствием. «Зовут меня Иван Анатольевич, я капитан милиции и хочу задать вам несколько вопросов». Из его уст я впервые услышал главный вопрос: где взял монеты? Я никоим образом не хотел в это дело впутывать цыгана Михаила и начал откровенно врать, рассказывая заранее придуманную сказку: «Монеты я купил в саду им. 1 Мая, где собираются все нумизматы, у незнакомого мужчины невысокого роста, лысого, одетого в кожаную куртку и с черным кожаным портфелем» (внешность одного московского приятеля). Далее я поведал, что купил монеты за свои деньги, отобрал в коллекцию наиболее интересные, а остальные за ненадобностью решил продать. Для большей убедительности поругал продавца за то, что тот поставил условие оптовой покупки. Иван Анатольевич выслушал и, усмехнувшись, сказал: «Мало похоже на правду, я все-таки очень советую вам говорить правду». Я первый раз в жизни так по-крупному врал, а мне всё равно не поверили. Я опять повторил придуманную мной сказку. Иван Анатольевич спокойно выслушал, опять усмехнулся и сказал: «Ну что ж, для первого раза хватит». В камере, кроме меня, осталось только двое; одного звали Вася – это был типичный уголовник без одной руки. С одной рукой воровать неудобно, так он уже шестой раз готовился предстать пред правосудием. Второй был прекрасно одетый, интеллигентной внешности молодой человек лет тридцати, которого забрали КГБэшники за проповеди баптизма. Вася меня всё время успокаивал: «Натоха, да ты не боись, воры 21
ведь тоже люди. Никто тебя не тронет ни в хате, ни на зоне, только куму не стучи. Там грамотных уважают, главное, никого не бойся, даже если очень страшно – не показывай вида». Я потом с благодарностью вспоминал Васины наставления – они мне пригодились. Второй – не помню, как его звали – советовал думать о душе и молиться. Его советами мне воспользоваться не пришлось. Поздно вечером меня опять повели к Ивану Анатольевичу. Идя по коридору, я думал: «Ну и крепко же за меня взялись, умеют у нас выполнять указания». На сей раз его интересовало, где моя машина. «Продал», – спокойно ответил я. «А где же деньги тогда?» – «А деньги дома». – «Неправда, при обыске денег у вас не нашли». – «Плохо искали», – парировал я, понимая, что начал вести глупую, азартную игру, но остановиться уже не мог. Какая-то внутренняя злость поднималась против этих людей, которые теперь могли делать со мной всё, что им вздумается: увести – привести, накормить – не накормить и т.д. Может быть, Иван Анатольевич был и неплохой мужик, но я злился тогда на него. Много позже я понял, что отдельные люди не виноваты в этом беспределе, виновата система. «Ну а всё-таки, где же ваша машина?» – настаивал Иван Анатольевич. Я решил, что ничего страшного не будет, если скажу ему, что продал машину цыгану Михаилу и что он живет на окраине небольшого городка. Адрес я не помнил, фамилию не знал и потому был уверен, что Михаила они не найдут, да вряд ли и искать будут. Он всё записал, дал расписаться, и меня опять увели в камеру. Ночь прошла относительно спокойно, если не считать ожесточённых боёв с клопами, которые, как вампиры, впивались в меня и пили остатки крови. Ужин я перед этим почти весь съел. Он был отвратительный, но голод брал своё. На следующее утро опять пришёл майор Шунтов и принес какие-то бумаги. Прочитав их, я понял, что мне предъявлено обвинение по части 2 статьи 88 УК РСФСР, то есть нарушение правил валютных операций. На сей раз я не сдержался и спросил: «О чём вы говорите? Какая валюта? Да я в глаза-то не видел её никогда». «Нет, дорогой мой, – с ехидной улыбочкой и весело потирая руки, сказал майор, – монеточки-то из серебра, значит, валюточкой будут они. А ты их азер22
байджанцам продал». Его лицо светилось садизмом. «Как продал? – возмутился я. – Они ж меня ограбили и убить хотели!» – «А в Москве? В Москве-то ты им монеточки продал, да и три тыщёночки получил в рученьки». Я обалдел. Во-первых, откуда он узнал о Москве? Неужели эти идиоты рассказали ему о московской встрече? Совсем мозгов нет! Они же сами себе добавили статью о мошенничестве. Скорее всего, решили меня утопить, не понимая, что и себе вешают камень на шею. Да, действительно, если человек дурак, то это надолго. Во-вторых, почему он им поверил, что они заплатили мне деньги? Я задал ему этот вопрос. «А почему я им должен не верить?» – удивился он. Пришлось рассказать ему о моих московских приключениях. Он рассмеялся мне в глаза и заявил: «Ну, парень! Мастак ты сказки заливать». Я уже не обращал внимания на его фамильярность и возмутился: «Почему вы этим двум преступникам поверили, а надо мной смеётесь?» Он сразу стал серьёзным: «А потому я им верю, что они бараны черножопые и не понимают, идиоты, что башку свою в петлю суют, а ты умный и хитрый, как все вы (?), и потому врешь, чтобы от ответственности уйти». У меня сжались кулаки, но я не стал осложнять своё положение. «Я не буду подписывать ничего, тут ложь». «Не подписывай, – спокойно ответил он, – я вот тут напишу, что от подписи ты отказался, и этого для суда будет достаточно». Пришлось подписать. Стало появляться наплевательское отношение ко всему. Скучать мне не давали и через несколько часов повели на свидание с Иваном Анатольевичем. «Ну что – будем рассказывать правду или нет?» Буквально за 2-3 дня у меня уже возникла идиосинкразия (индивидуальная непереносимость) к милиции, и, хотя Иван Анатольевич значительно отличался от Шунтова, говорить мне с ним не хотелось. Да ещё какое-то глупое упрямство, мальчишество мешало рассказать всю правду и избавить себя от постоянных допросов. Но главное – я не хотел в это дело впутывать Михаила, старого больного человека, ничего плохого никому не сделавшего. Я молчал. Тогда Иван Анатольевич разложил передо мной пачку больших, отличного качества фотографий. На них я отчетливо увидел комнату в доме Михаила, стол, на котором 23
были разбросаны кучки монет (точно таких, как у меня), и понял, что менты не теряли времени даром. «Ну что, ты не надеялся, что мы так хорошо работаем? Нашли мы твоего Михаила, нашли у него твою машину, нашли монеты, так что напрасно ты играешь с нами в прятки. Кстати, Михаил сидит в соседней камере». Мне стало очень жаль Михаила. За что же взяли его? Иван Анатольевич как бы прочёл мои мысли и сказал: «Да вот у него ещё обрез нашли, так что лет пять ему светит точно». Я почувствовал в его словах какоето злорадство, которое постоянно видел у майора Шунтова. «Все менты такие, что ли?» – подумал я. Не знаю почему, но я с каким-то ехидством спросил Ивана Анатольевича: «А вы что кончали? Школу милиции?» «Нет, – с достоинством ответил он, – я кончал Московский институт народного хозяйства им. Плеханова». Тогда я понял, что передо мной сидит умный, грамотный и сильный, ну если не враг, то противник – это уж точно. «Ну что, будем делать очную ставку с Михаилом?» Продолжать упираться было просто нелепо. Выслушав и записав всё, капитан отправил меня в камеру. В камере мы остались вдвоем с баптистом. Он оказался очень интересным человеком. Ему было 28 лет, у него уже было четверо детей и жена беременна пятым. Он сознательно сделал так, чтобы его арестовали и посадили – для того, чтобы нести веру в души заблудших в тюрьмах и колониях. «А как же жена? Как дети? На кого же ты их оставил?» – «Жена меня благословила на этот шаг, а о ней и о детях позаботятся братья по вере». Мы иногда с ним спорили по философским вопросам, но убедить его в чём-нибудь было невозможно – настолько сильна была его вера. Он часто разбивал мои доводы в пух и прах, и беседы с ним хоть как-то отвлекали меня от страшных мыслей. Я постепенно начал привыкать к еде, хотя все, что приносили, было несъедобно: холодная почерневшая картошка, костлявая полусырая, совершенно несолёная рыба и вчерашний чай. На обед давали суп: холодная вода, в которой плавали потемневшая картошка и несколько каких-то крупинок. Тогда я ещё не знал, что наступит время и я буду вспоминать эту кормёжку как деликатес. 24
В отчаянной борьбе с клопами прошла ещё одна ночь. С утра явился майор Шунтов. Его лицо светилось от чувства выполненного долга. Он принес кучу каких-то новых бумаг и велел прочитать их и подписать. Неужели для того, чтобы сломать человека милицейской машиной, надо исписать столько бумаги? Бюрократизм превыше всего. Я уже понял, что сопротивляться бесполезно, и, почти ничего не читая, подписал все бумаги. «А теперь ознакомься вот с этим протокольчиком, – с особым злорадством сказал майор, – посмотри, кто ты есть на самом деле». Его слова меня заинтриговали, и я стал читать. Это был протокол партийного собрания института, где я тогда работал. Повестка дня: «Персональное дело коммуниста Ямпольского А.С.» На этом собрании выступил майор Шунтов и заявил, что я вместо воспитания молодого поколения и занятий наукой всё время занимался валютой. Что я постоянно (?) скупал серебро килограммами и потом сбывал его азербайджанцам, получая при этом огромные барыши. Что я всё время маскировался под порядочного человека, а на самом деле жулик и валютчик и не место мне в рядах нашей славной Коммунистической партии. Народ поверил, да и как не поверить, если на трибуне следователь по особо важным делам в мундире майора милиции. А потом мои товарищи по работе, с которыми я всегда был очень близок и которые относились ко мне с большим уважением, стали «клеймить меня позором». На мою преступную голову посыпались страшные обвинения, вылили не один ушат грязи, а многие каялись в своей политической слепоте и отсутствии бдительности: «Как это мы просмотрели в своих рядах искусно замаскировавшегося преступника, как не смогли разглядеть личину этого жулика…» И кто говорил! Самые близкие друзья, которые каждый день, улыбаясь, пожимали мне руки, которых я возил на работу и с работы на своей машине, которые приглашали меня к себе в гости и ходили ко мне! Как они, полчаса послушав этого чиновника, смогли поверить ему, а не мне, не защитили меня от этой клеветы, не прогнали его?! Решение собрания: исключить из партии и освободить от занимаемой должности доцента кафедры… 25
Я читал, и слёзы подступали к глазам. Боже, ну где же хоть какая-то справедливость? Опять вопросы нахлынули на меня: кто тот всемогущий, который решил стереть меня с лица земли? За что столько страданий свалилось на мою голову? Кто запустил эту адскую машину? А теперь предали и товарищи по работе. Я чувствовал, что земля уходит у меня из-под ног. «Подпиши», – вернул меня к реальности Шунтов. Я готов был разорвать его на куски, он был для меня враг номер один, хотя на самом деле – лишь винтик в этой адской машине. Я подписал ему все бумаги, после чего он торжественно заявил, что сегодня меня отправят в тюрьму и встречи с ним будут продолжаться там. Он понимал, что я его ненавижу, и потому с особым злорадством сообщил о продолжении наших встреч. На этом, слава богу, хоть эта встреча закончилась, и меня отправили в камеру. Часов около шести вечера послышалось лязганье запоров в коридоре. Дошла очередь и до моей камеры. Дверь шумно открылась, и мне велели выйти в коридор, где вдоль стены уже стояло около десятка человек. Меня поставили рядом с кем-то и стали выпускать людей из других камер. Потом появились несколько милиционеров с картонными папками – это были наши «личные дела» – и стали выкликать по фамилии и по одному провожать вниз. У подъезда стоял крытый милицейский автомобиль, который в народе назывался «чёрный ворон». Первый раз в жизни я пользовался таким видом транспорта. Я залез в машину, милиционер открыл металлическую решётку и втолкнул меня в какое-то черное пространство, где я нащупал скамейку и сел. Захлопнулись металлические решётки, закрылась дверь, милиционеры сели на свои места, и машина выехала из двора «серого дома». Я старался угадать, где мы едем: вот переехали трамвайные пути, вот поворот… Я понял, что нас везут в тюрьму на Болотную. Машина подъехала к тюремным воротам и остановилась. Милиционеры вышли. Потом я услышал шум открывающихся ворот, и машина въехала во двор. С лязгом и грохотом за мной на долгие годы закрылась свобода.
26
Глава II.
ТЮРЬМА Через некоторое время послышался звук ещё одних открывающихся ворот и машина въехала в какое-то помещение. Ворота с грохотом закрылись, и наступила тишина. Менты открыли двери машины, отперли железные решётки и начали по одному выпускать нас из машины. Было страшно – страшно первый раз оказаться в настоящей тюрьме, пугала неизвестность. Когда я вылез из «воронка», то увидел, что машина стоит в очень большой комнате. Нас построили в колонну по одному и повели по узкому, длинному коридору. Выстроив всех вдоль стены, люди в военной (уже не милицейской) форме брали наши личные дела и выкликали фамилии. Нужно было назвать имя и отчество полностью, а также статью, по которой осужден или обвиняешься. Когда я выполнил необходимую формальность, меня повели по коридору, подвели к какой-то двери, открыли её и, втолкнув внутрь, тут же захлопнули её за мной. Я оказался в замкнутом пространстве, которое нельзя было назвать комнатой. Пол где-то метр на метр, бетонные волнистые стены, чтобы нельзя было писать, высокий потолок и дверь, обитая изнутри колючим железом, чтобы нельзя было стучать. В общем, стойло какое-то. Позднее я узнал, что эта каморка называется «стакан». Исключительно точное название – ни сесть, ни лечь, только стоять. Нас в «стакане» было человек шесть-семь. Мы стояли, плотно прижавшись друг к другу, и слушали, как хлопают двери других «стаканов». Вскоре наступила тишина, и мы стали ждать. Ждать всегда плохо, особенно если не знаешь, чего ждёшь. Стояли мы долго. Где-то через час, не раньше, начали хлопать двери. Ещё почти через час дошла очередь и 27
до меня. Вы представляете, как можно устать за более чем двухчасовое стояние почти по стойке «смирно!» Меня привели в какую-то комнату, предложили вывернуть карманы и сдать все личные вещи. У меня ничего не было, так как все уже забрали в отделении милиции. Тогда человек в военной форме переписал всю мою одежду: пальто, шапку, костюм, рубашку, ботинки и т.д. – и повёл в другую комнату. Там за перегородкой находился человек тоже в военной форме, он пристально и очень долго разглядывал меня. Чем я обратил на себя его внимание, не знаю, но смотрел он на меня добрыми глазами и с каким-то сочувствием и сожалением. Заполнив карточку и ещё раз внимательно взглянув на меня, он написал на углу её карандашом цифру 16. Это означало, что ночь я должен провести в шестнадцатой камере. Он пожалел меня и не направил в камеры 0 и 29, куда посылали всех вновь прибывших. Я потом уже узнал, какой дикий беспредел царил в этих камерах, как там издевались над новенькими. После посещения туалета, а это было более чем кстати, меня подвели к камере 16, открыли тяжелые засовы и втолкнули внутрь. Я очутился в очень тёмном замкнутом пространстве, освещаемом лишь маленькой лампочкой под самым потолком, закрытой каким-то чехлом из жести. Кроме меня, в камере находилось ещё трое. Привыкнув к темноте, я увидел, что это совсем молодые ребята. Двоим было не более 13-14 лет, вид у них был довольно хулиганистый, и они с удивлением стали разглядывать меня: откуда, мол, такой свалился? Был в камере ещё один парень, на вид лет 16, а на самом деле, как я узнал потом, ему было всего 14. Высокий, стройный, очень красивый, с великолепной шевелюрой, чисто и опрятно одетый, с очень интеллигентным лицом и смертельно грустными глазами… В камере было 4 пары нар: две внизу и две вверху. Поверхность их была не деревянная, как в КПЗ, а из продольных металлических полосок шириной примерно 8-10 см и расстоянием между ними около 12-15 см. Понятно, что если лечь на такие нары, то острые края металлических полосок будут впиваться в тело. Я попробовал лечь, но очень быстро понял, что я не Рахметов, и сел. Кстати, мальчишки тоже сидели. 28
Закончив меня разглядывать, один из хулиганистых парнишек спросил: «Мужик, ты за что сюда попал?» «Да так, по недоразумению, – ответил я безразличным тоном. – А вы?» «А мы ларёк бомбанули», – с этаким достоинством и гордостью заявили юные преступники. Я понял, что это действительно, мягко говоря, озорные ребята. Красивый мальчик сидел молча, глядя в никуда. Множество вопросов одолевало меня: что ждёт меня сегодня, завтра? почему я здесь? – но в данный момент очень хотелось знать, за что попал в тюрьму этот интеллигентный мальчик. Через пару часов общего молчания я всё-таки не выдержал, подошёл к нему и сел рядом. «Ничего, парень, всё образуется, все будет хорошо. И это пройдёт, как говорил иудейский царь Соломон». Он вздрогнул и с удивлением посмотрел на меня. Видно, давно не слышал доброго слова. «Хорошо будет, говорите, а что может быть хорошего здесь в течение четырёх лет?» Я понял, что он уже осуждён, и осуждён на долгие четыре года. Мне стало ужасно жаль его. «За что ж тебя так?» – спросил я и положил ему руку на плечо. Он не отодвинулся. Он как бы ждал этого вопроса; поняв, что я отличаюсь от тех, кто его окружал в последнее время, он потянулся ко мне, ему нужно было кому-то излить свою душу. Я услышал его ужасную историю. Мальчик учился в восьмом классе одной из обычных школ. В этом же классе учился сынок какого-то номенклатурного чиновника – то ли из райкома партии, то ли из исполкома. Вел себя этот парень безобразно: грубил и хамил учителям, приставал к мальчишкам и особенно к девочкам, при всех распускал руки, хватал девочек за грудь и даже залезал под юбку. Никто не мог дать ему отпора, так как этот юный негодяй пугал всех своим папой: «Попробуйте троньте, папа вам такое устроит – не обрадуетесь». И он, и все остальные знали, что «папа» при желании «мог устроить»… Его просто боялись, а он продолжал бесчинствовать и однажды, чувствуя свою безнаказанность, при всём классе попробовал залезть под юбку девочке, с которой дружил мой новый знакомый. Защищая честь своей подруги, тот крепко побил мерзавца. «Папа» этого не простил: через несколько 29
дней мальчика арестовали и судили за хулиганство. Приговор: четыре года лишения свободы. Его рассказ меня поразил. Что же это за общество, которое признаёт за хулиганство защиту чести девушки и не наказывает истинного мерзавца и хулигана только потому, что у него «папа»? Почему такое жестокое наказание? Да и кто же судит в этой стране – суд или партийные органы? Через несколько месяцев я на собственном опыте нашёл ответ на этот вопрос… Так началось мое постепенное прозрение. Я занимался своей наукой, учил студентов, мне это нравилось, и я никогда не видел обратной стороны нашего общества. Я смотрел фильмы о героической милиции, о душевных и справедливых следователях и судьях и о жестоких, всегда виноватых преступниках. Всего четырех дней хватило, чтобы резко поколебались мои представления о справедливости. Я как мог успокоил парня, убедил, что вся жизнь впереди и он ещё сумеет всё наверстать. Одобрил его действия и похвалил за то, что он дал отпор негодяю. «Понимаешь, если бы ты не заступился за свою девушку, ты мучился бы ещё больше. Сейчас тебя мучают подлость и несправедливость других, а иначе мучили бы собственная подлость и трусость. Надо быть мужчиной». Он с благодарностью посмотрел на меня и пожал мне руку. Было видно, что ему стало легче. Через некоторое время мальчишки как-то ухитрились лечь на нары. Я решил последовать их примеру и лёг на эту рахметовскую постель. Не было сил ни стоять, ни сидеть. Усталость брала своё, и я уснул. Утром меня разбудило железное лязганье многочисленных замков. Дверь открылась, и на пороге появился человек в военной форме. Мы, естественно, все вскочили и построились. Он выкликнул нас по фамилии и снова захлопнул дверь. Я с трудом мог шевелиться – страшно болело всё тело, на боках я обнаружил синяки. Духота была ужасная, хотелось есть. Двое юных грабителей с противными ухмыляющимися рожицами всё время о чем-то шептались, глядя в мою сторону. Кулаки у меня сжимались, но в это время опять открылась дверь и всех мальчишек увели. Примерно через полчаса (часы отобрали, и время определялось очень при30
близительно) дверь опять отворилась, и на пороге появился мой знакомый парень. В его глазах был ужас. Он руками закрывал голову, и тут я разглядел, что его обрили наголо. Пальцы его шарили по лысой голове, он как зверь озирался вокруг. «Вы посмотрите, что они со мной сделали. Вы видите? Я не вижу, я только чувствую,» – со стоном сказал он. Я не знал, что делать, как его успокоить. Крупные слезы текли по его щекам. Он сел на нары, обхватил голову руками и зарыдал. Сердце мое разрывалось. «Ну пойми ты, – пытался я успокоить его, – это всего лишь волосы, вырастут новые». Какие-то отцовские чувства появились у меня. Я подошёл, погладил его по плечу, по голове и стал внушать, что волосы – это не главное, а главное, что он не уронил свою честь, не предал любимую девушку: «Ты всё правильно сделал. Я поступил бы на твоём месте точно так же. Таких подонков надо бить, бить и бить, если вообще не убивать». Мои слова, видимо, подействовали на него. Он встал, подошел ко мне и посмотрел с благодарностью, глазами, полными слёз. «Спасибо, – тихо произнёс он. – Вы, правда, мне верите, правда, считаете, что я прав?» – «Конечно, верю! Конечно, прав! Вот увидишь, родители подадут жалобу, и тебя освободят. Ну должна же быть справедливость!» Я, дурак, тогда еще верил в это. Дверь снова открылась, и, обратившись ко мне, спросили: «В баню пойдешь?» – «Нет». – «Тогда пошли к врачу», – и повели куда-то по мрачному коридору. В медицинском пункте – а определить это можно было только по белому халату находящегося там человека – меня стали спрашивать, на что жалуюсь. Я рассказал, что в 16 лет перенёс ревмокардит, что у меня порок сердца, что несколько лет назад у меня был микроинфаркт и что меня сейчас беспокоят одышка и боли в сердце. Меня равнодушно выслушали и предложили раздеться. Послушав сердце и измерив давление, человек в белом халате (я не называю его врачом, так как уверен, что это был не более чем фельдшер) так же молча, «не повернув головы кочан», написал что-то на бумаге и передал её конвоиру. Меня опять повели по тюремным коридорам и привели в очень интересную комнату. То, что там делали, я раньше видел только в кино. На магнитной доске из магнитных букв 31
были составлены моя фамилия, инициалы и год рождения. Меня поставили к стенке и велели перед грудью держать эту табличку, пока фотографировали в фас и в профиль. После этой процедуры меня опять препроводили в камеру. Там уже никого не было. Я даже не попрощался с тем парнем, имя которого так и не знаю, как не знаю и его дальнейшей судьбы. Я потом часто думал о нём, когда узнал, что такое колония для несовершеннолетних и что там делается. Часто вспоминал его как один из примеров «справедливости» нашей фемиды. В камере я просидел недолго. Дверь открылась, мне скомандовали: «На выход», – и опять повели по противным тюремным коридорам с бетонными полами, с выкрашенными в тёмно-зелёный цвет стенами и с многочисленными дверями, отличающимися лишь номерами на табличках. Правда, пять камер имели двойные двери – это были камеры смертников. Пройдя несколько запирающихся дверей, мы подошли к какому-то окошку в стене. Человек в форме осуждённого – серая куртка, брюки, шапочка и табличка с фамилией на груди – записал мои данные и выдал мне матрац, подушку, простыню почти серого цвета и такую же наволочку, алюминиевую кружку и ложку и велел расписаться за всё это добро в какой-то карточке. Затем конвоир повел меня на второй этаж, опять бесчисленными коридорами вдоль одинаковых дверей. Я шёл за ним как баран на бойню – без эмоций и с чувством безысходности. Наконец он остановился у одной из камер, открыл её и, втолкнув меня внутрь, тут же закрыл за мной дверь. БОЛЬНИЧКА Передо мной предстала интересная картина: комната примерно 2,5 метра в ширину и метра 4-4,5 в длину, освещённая очень яркой, ничем не прикрытой лампочкой. По бокам были двухэтажные нары – на 4 человека справа и на 4 – слева. Все нары были заняты, я оказался в этой камере девятым. У противоположной от двери стены стоял небольшой металлический стол с вмонтированными в бетонный пол ножками и такие же две скамеечки. Все обитатели камеры 32
тут же прекратили свои дела и разговоры и стали разглядывать меня. Я стоял у двери в некогда шикарном югославском пальто, в ондатровой шапке набекрень, в ботинках без шнурков, в измятом костюме, небритый, со свернутым матрацем и подушкой под мышкой. В другой руке я держал кружку с ложкой – самый необходимый в тюрьме инвентарь. Я не шучу: если потеряешь ложку или кружку, есть и пить будет невозможно. Видочек у меня был ещё тот. Мужики свесились, как обезьянки, с верхних нар и готовы были начать меня щупать. Все молчали и смотрели на нижние левые нары. На них находилось какое-то существо, которое очень условно можно было назвать человеком. Глядя на него, я вспомнил популярный в то время фильм «Джентльмены удачи», артиста Леонова в сцене, где он, полуголый, весь изрисованный татуировками, сидит на столе. «Оно» было невысокого роста, толстое, в одних трусах и… абсолютно синее. Всё, начиная верхними веками и кончая пальцами ног, представляло собой сплошное художественное полотно. Ну прямо Третьяковская галерея. На левой стороне груди красовался портрет Сталина, на правой – Ленина, на животе по обеим сторонам – черти, которые цепями пытались поднять детородный орган, на спине – почти в натуральную величину собор Василия Блаженного, на руках и ногах – голые женщины и чьи-то портреты, сабли и кинжалы различных форм и размеров, птицы и рыбы, цветы и бабочки, а также великолепный сборник цитат. На верхних веках было написано «Не буди», на стопах ног – «Куда идёте?» Не поднимая головы, исподлобья он посмотрел на меня и спросил: «Ты кто?» У меня не было страха. Не знаю почему, но не было. «Человек», – спокойно ответил я. «Ну это мы ещё посмотрим – человек или нет. Кем на свободе-то был?» Мне тогда ещё было трудно понять, что я и свобода – уже понятия разные. «Врачом был». – «О, врач – это хорошо. Вот ты мне скажи: мне 42 года, из них 22 я сижу, у меня цирроз печени – умру я или нет?» Я решил, что нельзя обманывать этого человека, и честно сказал: «Да, умрёшь». «Что? – взревел он, как раненый зверь. – Ты мне-Вове сказал, что я умру?» Он вскочил с нар и стал размахивать кулаками. Почему-то и это меня не испугало: «Ты спросил – я ответил. Цирроз – болезнь 33
неизлечимая». Он сел на нары, обхватил голову руками и долго сидел молча. «Да, смелый ты мужик, – наконец вымолвил он, – мне-Вове никто бы не осмелился сказать это». Я решил его успокоить и начал говорить, что мы все умрём, только в разное время, что ещё Достоевский говорил, что вся наша жизнь – это подготовка к смерти. Вряд ли он знал, кто такой Достоевский, но посмотрел на меня с уважением. Я всё ещё стоял с матрацем под мышкой и кружкой в руке. «Да брось ты это куда-нибудь,» – раздражённо сказал он. «А ты, чем ругаться-то, – совсем осмелел я, – лучше бы лёг на спину, а я бы животик тебе пощупал. Может, печёнка ещё не как камень – тогда поживёшь ещё». Он послушно лёг, и я запустил свою ладонь в его дряблый живот, в правое подреберье. Край печени был жесткий, как лопата, и я понял, что приговор ему подписан, но из врачебной этики не стал ещё раз пугать, а пошутил: «Поживёшь ещё, было бы с кем». Он сначала не понял смысла шутки, а, когда до него дошло, заржал диким смехом. Все обитатели камеры тоже засмеялись – то ли поняли, то ли из солидарности с Вовой. Люди начали говорить. Из их разговора я понял, что нахожусь не в обычной тюремной камере, а в больничной палате. Различались они только тем, что в «больничке» давали простыню и наволочку, а в обычной камере не давали. Вова задал мне ещё несколько вопросов, в том числе и как я сюда попал. «А у тебя что болит?» – «Да вот сердце побаливает». – «Сердце? Это нехорошо». Он огляделся вокруг, о чём-то подумал, встал и резким движением сбросил на пол с верхних нар матрац, подушку, одеяло и всё остальное вместе с человеком, который там лежал. «Вова, что ты делаешь?» – заорал тот. «Молчи, мразь», – сказал Вова, взял постель с нижних нар и бросил её на верхние. «Вова, да у меня ж рука больная», – стал жаловаться бывший обитатель нижних нар. «Молчи и забирайся наверх, а то вообще оторву твои грабли паршивые». Указав на освобождённые им нижние нары и обращаясь ко мне, Вова произнес: «Вот тут будешь лежать. Нельзя с больным сердцем лазить наверх». Я был удивлён добротой этого зверя, но попытался возразить: «Тут же человек…» Он грубо оборвал меня: «Что, опять возражаешь? Я сказал, будешь тут лежать, значит, будешь». Я послушно 34
положил матрац на нижние нары и застелил постель. Мужик, оказавшийся на полу, смотрел на меня злыми глазами, и я решил, что заимел себе врага, однако ошибся: раз Вова сказал – значит, закон. Вообще, меня никто не обижал, тем более не бил (как меня пугали некоторые тюрьмой), мы сидели и мирно беседовали. Я потом понял, что осужденные с уважением относятся к образованным людям, и особенно к врачам. Когда мои соседи по камере узнали, что я не просто врач, а кандидат медицинских наук и доцент, то акции мои резко подскочили в цене. Каждый стал мучить меня расспросами о своих болезнях, думая, что я, как Айболит, сразу излечу его от всех. Я старался подробно отвечать на их вопросы. Принесли обед, хотя это пойло с большой натяжкой можно было назвать едой. Самые уважаемые люди имели свое место за столом, а остальные ели, сидя на нарах и держа алюминиевую кружку на коленях. Сел за стол и тот мужик, которого Вова сбросил на пол с верхних нар. Вова свирепо посмотрел на него и вдруг резким и сильным ударом по затылку сбросил на пол мужика и весь его обед: «Пошёл вон отсюда!» Указал мне на освободившееся место: «Садись». Мне было противно опекунство этого животного, и я попробовал возразить, но, встретив свирепый взгляд, подчинился. Я понял, что он обладает безграничной властью в этой камере. Если бы он дал команду разорвать меня на части, то её беспрекословно выполнили бы. Однако ему, видимо, понравились моя смелость и прямота, и он возвел меня в ранг избранных. С трудом проглотив содержимое миски, я отправился на нары и прилёг – побаливало сердце. Потихоньку день подошел к концу. Я пытался уснуть, но прямо в глаза бил яркий свет от большущей, ничем не прикрытой лампочки. Пришлось привыкнуть и к этому – человек привыкает ко всему. Сон одолел меня. Утро началось с проверки. После завтрака за мной пришли и повели по тюремным коридорам. В кабинете, куда привёл меня конвоир, была женщина-врач. Увидев её, я очень обрадовался – это была моя знакомая и ученица. Приятно было видеть не зековские и ментовские морды, а лицо нормального человека. Увидев меня, она с трудом преодолела 35
удивление и спокойно сказала: «Садитесь, пожалуйста». «Здравствуйте, Татьяна Сергеевна! Вот не знал, что вы здесь работаете. Как муж, как дети?» – обрадованно затараторил я. Как бы не замечая моих вопросов и моей радости, она сухо продолжала:»На что жалуетесь?» Только тут я заметил, что в кабинете был ещё мужчина средних лет в военной форме с майорскими погонами на плечах. Он спокойно смотрел на меня и молчал. Мне показалось странным, что она так сухо и официально разговаривает со мной. Я был уверен, что если бы эта встреча состоялась не в тюрьме, а где-нибудь на улице, то тон беседы был бы совсем другой. Мои настойчивые вопросы «за жизнь», наконец, прервал сидевший в кабинете майор: «Вы представляете, кто я такой и зачем тут сижу?» – грубо назвав меня по фамилии, сказал он. «Понятия не имею». – «Так вот, я начальник оперативной части учреждения и сижу здесь потому, что знаю, что вы врач и попробуете через коллегу Татьяну Сергеевну передать чтото на свободу». Я обалдел. Мне нечего было передавать на свободу, разве только узнать, как дела у моих домашних. Понятно, что он не доверял мне, но почему он не доверял своей коллеге – работнику тюрьмы? «Наверняка у вас есть какие-нибудь сообщники, – продолжал он резко, – и вы захотите установить с ними связь. Понятно теперь, почему я сижу здесь? Отвечайте строго на вопросы врача, и никаких посторонних разговоров». Я понял, что меня здесь держат за важную птицу, если столь высокий чин уделяет мне столько внимания. Моими вопросами я только подводил Татьяну Сергеевну – вот почему так холодно и формально она разговаривает со мной. Я извинился перед ней и стал отвечать только на её вопросы. Она послушала мне сердце и лёгкие, помяла живот, смерила кровяное давление и повела в другой кабинет делать ЭКГ. Майор следовал за нами. Он добавил свою лепту в растущую у меня ненависть к ментам, хотя, может, он просто выполнял свою работу, но понять и принять эту работу я тогда не мог. После расшифровки ЭКГ Татьяна Сергеевна назначила мне какое-то лекарство и с конвоиром отправила обратно в камеру. Через много лет, уже после моего освобождения, я встретил её на улице 36
и хотел подойти поговорить. Она сухо ответила на мое приветствие и прошла мимо. Вернувшись в камеру, я рассказал мужикам о приеме и о майоре. «Ну, Натоха, – сказал Вова, – ты, видно, настоящий ворюган, если сам кум к тебе пожаловал. Теперь лёгкой жизни не жди. Съедят они тебя тут – это я тебе говорю – Вова, а я, поверь, видел многое». От этих слов в моей голове опять стали возникать старые вопросы. Что же я такого сделал? Что я – враг народа? Предатель? Передал американской разведке какие-нибудь секреты, которых и сроду-то не знал? Почему мной интересуется кум (начальник оперативной части) и почему он уверен, что у меня есть какие-то сообщники? В чем сообщники-то? В моём идиотизме по отношению к азербайджанцам? Я ничего не понимал. И тут мужики вдруг вспомнили, что ещё не спросили, за что я вообще сюда попал. Пришлось рассказать им в общих чертах, упуская те моменты, в которых я особенно выглядел идиотом. «Ну, козлы вонючие! – возмутился Вова, имея в виду, очевидно, азербайджанцев. – Разве можно такого человека на уши ставить? Не дай бог в зоне встречу – яйца оторву». Не скрою, мне даже понравилась его поддержка. Все остальные тоже бурно возмущались, обзывая моих грабителей « козлами». Я лишь потом узнал, что это самое большое оскорбление для зэков. Принесли назначенное Татьяной Сергеевной лекарство. Это оказалась элементарная микстура с валерьянкой. Я понял, что квалифицированной медицинской помощи тут не получишь. Прошли ещё одни сутки. Прошли спокойно. Вова относился ко мне хорошо, но всех других жучил. Мужики извели меня вопросами о своих болезнях и о болезнях всех своих родственников. Я терпел и отвечал, что знал. На следующий день за мной пришли, вывели из камеры, через многочисленные двери и коридоры повели к проходной и передали двум бугаям в штатском. Те молча, даже не глядя в мою сторону, проследовали во двор, предложили сесть на заднее сиденье «Жигулей», сами сели с обеих сторон, и машина выехала за ворота тюрьмы. В моей душе появилась надежда: вдруг разобрались во всём, вдруг поняли, что я ни в чём не виноват, и решили отпустить? Неужели везут до37
мой?! Я смотрел на родной город, и у меня было ощущение, что я очень давно здесь не был, хотя прошло всего пять дней. Машина проехала мимо поворота на нашу улицу и подъехала к «серому дому». Привели меня в уже знакомую комнату, где, потирая руки, ждал «любимый» следователь Шунтов. «Так-с, давно не виделись, – радостно встретил он меня, – ну, как вам там?» Что-то садистское было в его улыбке. «Я пригласил вас, чтобы ознакомить с решением городского комитета КПСС об исключении вас из партии», – почти торжественно заявил он и начал читать мне, что на основании решения партийного собрания института горком считает невозможным мое пребывание в рядах КПСС и т.д. и т.п. Мне было как-то всё равно, но удивляла спешка, с какой это всё делалось. Я спросил Шунтова об этом. «А вы разве не знали, что по советским законам судить члена партии нельзя?» Конечно, я этого не знал. Меня первый раз в жизни собирались судить. «Вот ознакомьтесь и распишитесь», – и он подсунул мне решение горкома, к которому был подшит протокол институтского партийного собрания. Я опять стал читать протокол, где вчерашние товарищи клеймили меня позором и каялись в своей партийной близорукости. Моя душевная боль, видимо, отражалась на лице, и Шунтов злорадно глядел на меня. Поймав его взгляд, я вдруг подумал: а верит ли он сам в мою виновность, которую так старательно доказывает? Не удержавшись, я спросил его об этом. «А какая разница – верю я или не верю? – удивился он. – Я выполняю свою работу, и всё». Злость захлёстывала меня: «А может, вы выполняете просто чьё-то указание?» – «Перестаньте задавать провокационные вопросы, здесь только я имею право спрашивать, а вы должны отвечать. Ясно?» Злость и растерянность были на его лице. Он вызвал конвоира и приказал меня увести, даже не попрощавшись. Меня отвели в КПЗ и заперли в одну из камер, где я и просидел до вечера. А потом уже знакомая процедура: коридор с проверкой, «воронок», тюрьма с часовым стоянием в «стакане» и, наконец, «родная» камера. Мужики встретили меня откровенно радостно: «О, доцент, привет (мне они дали кличку «доцент». Ну прямо «Джентльмены удачи»), а мы уж думали, что тебя сгноили в 38
подвалах КГБ». Мне тут же освободили моё место на нижних нарах. Только через некоторое время (выдерживал паузу для солидности) подошёл Вова и спросил: «Ну, что ментам от тебя нужно было?» Я рассказал. Вова почесал затылок, долго соображал, а потом признался: «То, что тебе дело шьют, – это ясно, но не могу понять – почему? Многое я видел, но такую лажу вижу первый раз. Кому-то ты на хвост наступил, ктото тебе мстит». Я тогда не очень разделял его точку зрения. Кто и за что мне мог мстить? Да у меня и врагов-то не было, во всяком случае таких, кто мог бы давать подобные «указания». Лишь потом я понял, что он был прав. Шли дни. Жизнь в камере текла однообразно. Лечение практически не помогало, но пожаловаться было некому. Мужики в камере относились ко мне хорошо, никто даже не пытался обидеть не только действием, но и грубым словом. Володя готовил меня к долгой тюремной жизни и часто давал очень полезные советы. Один из них мне особенно запомнился и пригодился: в тюрьме и на зоне никогда и никого не бойся, и даже если очень страшно, то не показывай вида, иначе – разорвут. «Ты думаешь – почему я тебя уважаю? Потому что не испугался ты здесь никого, а ведь у меня многие валялись в ногах, просили прощения и пощады. Не люблю слабаков, да и никто их не любит. Сильных уважают». Я тогда ещё сам не знал, слабый я или сильный, и, только отсидев весь срок, понял, что сильный. Откуда у меня эта сила взялась? Дней через пять снова повели к врачу. Приняла меня опять Татьяна Сергеевна на пару с майором-кумом. На сей раз я молчал как рыба и односложно отвечал только на поставленные вопросы. Врач послушала меня, постукала, помяла живот, заглянула в рот и весьма определённо заявила, что ничего страшного у меня нет, что это всё «на нервной почве» (врачи всегда так говорят, когда не знают, что сказать) и что нет больше оснований держать меня в больничной камере – можно переводить в общую. Майор остался доволен заключением врача, но мне почему-то показалось, что он добивался от Татьяны Сергеевны этого заключения. Меня вернули в камеру и велели собирать вещи. Через час забрали простыню и наволочку, а с матрацем и подушкой 39
вывели из камеры и опять повели по бесконечным тюремным коридорам, пока на третьем этаже не остановились перед камерой с номером 163. КАМЕРА ДЛЯ ПОДСЛЕДСТВЕННЫХ Эта камера была значительно больше и светлей, чем больничная. Почти квадратная, она имела 10 нар и, естественно, парашу в углу. В камере было 8 человек, мне показали на свободное место. Я занял верхние нары, так как мне показалось, что наверху больше воздуха и «неба». Но решётки на окнах и металлические жалюзи полностью закрывали вид на волю. Я старался вести себя уверенно, как зек со стажем. Под любопытными взглядами обитателей спокойно расстелил свой матрац и улёгся. Страшно не было. Люди здесь были совсем не такие, как «на больничке». Они недавно со свободы и, как и я, не видели ещё настоящей тюремной жизни. Лица у них были нормальные – без следов длительного пребывания в застенках, без выражения, характерного для закоренелых преступников. Несколько минут молчания, и любопытство берёт верх: кто такой? за что? В тюремных камерах всегда встречают новеньких не только с любопытством, но и настороженно – не кумовской ли? не «клуха» ли? В этом отношении у меня совесть была чиста: первые встречи с кумом тюрьмы никак не расположили меня на дружбу с ним и тем более на сотрудничество. Сразу скажу, что и в дальнейшем мои отношения с кумами были, мягко говоря, напряжёнными. Не любил я оперативников, а они – меня. «Вечер вопросов и ответов» прервал обед. Все сели за стол, благо, места хватало, и стали потреблять несъедобную баланду. Потом, с моей лёгкой руки, этот суп стали называть «глазунья», и вот почему. В котёл заливали воду, засыпали нечищеную картошку и старую, ржавую, естественно, немытую и нечищеную кильку из бочки. Варили долго. Песок с картошки оседал на дно и потом зверски скрипел на зубах, а килька настолько разваривалась, что в мутной воде отдельно плавали килькино «мясо», скелет, а 40
на поверхности, как паюсная икра, килькины глаза. Представляете – мутная жидкость, а на поверхности красивые килькины глаза. Вот я и назвал этот суп «глазунья». Ешь, а тебя тошнит, но есть надо – ничего другого не дадут. Приносили ещё и кашу пшённую или перловую, но, в отличие от супа, её варили, наверное, не более пяти минут, так как крупа всегда была сырая, причём перловая каша часто имела ржавый цвет. Каши эти были очень «питательные»: съешь шлюмку (так называли алюминиевую миску) и больше не захочешь: живот раздувало так, будто арбуз целиком проглотил. Приносили и чёрный хлеб, который, как в сказке о храбром портняжке, можно было сжать в ладони и выжать мутную жидкость. Я потом узнал, что хлеб для зеков пекли по особому, «зековскому» рецепту из воды, отрубей, соли (не всегда) и щепотки ржаной муки. После такого хлеба живот пучило, будто проглотил гранату-«лимонку». Кормили нас – по неуточнённым данным – на 10-12 копеек в сутки, что в переводе по тогдашнему курсу составляло примерно 0,15 доллара США. Я часто вспоминал заметку в газете, в которой рассказывалось, как заключённые одной из тюрем какой-то западной страны устроили целый бунт, потому что кофе, поданный им на завтрак, был недостаточно горячий, а булочки недостаточно мягкие. Мы же вынуждены были жрать всё, что принесут, а иначе подохнешь с голода. Ещё «на больничке» Вова меня предупреждал, что в новой камере со мной обязательно будет работать «кумовской». Я ждал и одновременно пытался вычислить его: не потому, что боялся, а просто появился азарт какой-то. Ребята были все неплохие, ни один из них на кумовского не был похож. Во всех камерах всегда бывает «пахан», «авторитетный». Таким у нас считали Зиганова. Это был мужчина лет тридцати, высокий, стройный, очень следивший за своей внешностью, в меру строгий и грубый со своими сокамерниками. Я не чувствовал с его стороны повышенного интереса к моей персоне. Он весьма уважительно относился ко мне и задавал вопросов не более других. Постепенно я отобрал для изучения двух наиболее любопытных и стал вести себя с ними очень дружественно и в то же время настороженно. У этих двоих были в наличии следы хоть какого-то интеллекта, что совер41
шенно не отмечалось у других, естественно, за исключением Зиганова, а я понимал, что для работы с интересными ей людьми оперчасть специально обучала своих доносчиков приёмам и методам ведения разговоров, умению «влезть в душу» и что полный идиот не может быть кумовским. Я был весьма удивлён, когда однажды Зиганов забрался ко мне на шконку (нары) и осторожно, чтобы не слышали другие, «по-дружески» стал намекать, что именно те двое, которые были мне подозрительны, по его мнению, являются «клухами» (работают на оперчасть) и специально подсажены в камеру, чтобы «работать» со мной. Он дружески похлопал меня по плечу: «Смотри, доцент (эта кличка уже закрепилась за мной), я им сейчас морду набью, и расколются до самой жопы». «Не надо, – возразил я, – мы этим ничего не добьёмся, а в карцер угодим точно». Мы заключили союз по совместному вычислению кумовского. Шло время. Мы с Зигановым иногда собирались и обсуждали свои подозрения, но, кроме подозрений, у нас ничего не было. И тут я опять вспомнил Вову и один из его советов – опасайся друзей и никому не верь. Когда Вова мне это советовал, у меня была ещё психология свободного человека и я всех любил и всем верил. Около двух месяцев тюрьмы изменили мои взгляды, и я стал присматриваться более внимательно к своему «другу» Зиганову. Он не расспрашивал более других о моём деле, но очень часто и с подробностями рассказывал мне, как бы по секрету, о своих ужасных преступлениях, о подельниках, о том, где и что у него спрятано, и т.д. Он как бы ждал ответной откровенности, а мне-то ему рассказать было нечего, кроме того, что было на самом деле. Короче, я стал подозревать и его, тем более что в камере его боялись, но не уважали, был он каким-то скользким. Мне надоели эти бесплодные поиски шпиона, и я решил применить старый, широко известный психологический приём: с деланным видом огромной секретности рассказал всем подозреваемым, в том числе и Зиганову, три разные сказки. Одному, что у меня менты не всё отобрали и на даче спрятаны несметные богатства; другому, что за большие деньги мои мафиозные друзья готовят мне побег; ну, а Зиганову я рассказал, что у меня в Ярославле есть друзья в 42
областной прокуратуре и в уголовном розыске и они непременно меня отсюда вытащат: дадут взятку кому надо – и домой. Все выслушали с огромным вниманием, но никакой внешней реакции не последовало. Примерно через неделю за мной пришли и опять повели многочисленными тюремными коридорами, хлопая дверями и лязгая замками. Привели в кабинет к уже знакомому майору-оперативнику. Он посмотрел на меня, ухмыляясь, с чувством собственного достоинства, как обычно смотрит большой на маленького, и, даже не предложив сесть, спросил: «Ну что, дорогой мой, рассказывай, что у тебя за друзья в Ярославле? Кто и кому собирается давать взятку? Как это они хотят тебя отсюда вызволить?» Выслушав его, я не удержался и почти вслух рассмеялся. «Что вы смеётесь? – грубо закричал он. – Вам сейчас будет не до смеха. Вот добавят вам статью, и дружки ваши будут в соседней камере сидеть». Кстати, у меня на самом деле был в Ярославле друг – зампрокурора области и начальник следственного отдела областной прокуратуры, но он даже не знал о моём несчастье. Майор продолжал угрожать и махать руками. Мне это надоело, и я перебил его: «Уберите из камеры Зиганова». – «Это ещё почему?» – «Я говорю, уберите Зиганова, а то его побьют, и крепко побьют, а своих сотрудников надо беречь». В глазах майора появилось что-то среднее между испугом и удивлением, но он продолжал махать перед носом кулаками и орать: «Какое ваше дело? Причём тут Зиганов? Как вы смеете мне указывать?» – и т.д. и т.п. Я уловил момент и спросил его – смотрел ли он фильм «Адъютант его превосходительства». От этого вопроса он совсем оторопел и, замолчав, сел. Я спокойно рассказал ему, как применил тот же психологический приём, что и в этом фильме, для выявления провокатора. Выслушав меня, майор побагровел, как-то обмяк и, лишившись дара речи, смог только нажать кнопку и вызвать конвой. Он рукой дал знак, чтобы меня увели. Меня очень долго водили по тюремным коридорам, а когда привели в камеру, Зиганова там уже не было. «А где Зиганов?» – спросил я мужиков. «Да только сейчас пришли и – «на выход с вещами», – ответили мне. 43
Тем временем продолжалось следствие по моему делу. Меня ещё не покидала надежда на существование справедливости, на то, что поймут, наконец, всю абсурдность и нелепость обвинений против меня. Я тогда ещё думал, что живу в правовом государстве с нормальным судопроизводством, ждал встречи с адвокатом и надеялся, что им будет один из друзей нашей семьи – пожалуй, лучший адвокат города. Наконец меня повели на встречу с адвокатом. Я шел с надеждой на поддержку и хотя бы на какое-то успокоение. Я знал, вернее, думал, что адвокат – моя единственная и последняя надежда. Когда же меня привели в комнату для встреч с адвокатами, то вместо друга нашей семьи я увидел совершенно незнакомого мне мужчину. Он представился и сказал, что он мой адвокат. Может, я поступил нетактично, но не удержался и спросил, почему меня будет защищать он, а не наш друг. Адвокат спокойно заявил, что наш друг по непонятной ему причине отказался вести моё дело и что моя сестра попросила его представлять в суде мои интересы. Я был очень удивлен и поражен, как мне тогда казалось, «предательством» нашего друга и лишь много лет спустя узнал, что, отказавшись, он поступил благородно. Он знал, что ничем не может помочь, и решил не обманывать меня и моих близких надеждой. Он прямо признался, что дело моё на контроле в обкоме партии и что мне не помогут «ни бог, ни царь и ни герой». Пришедший адвокат сразу же меня так «успокоил», что я чуть сознание не потерял: «Ну, на полную катушку, то есть пятнашку, тебе не дадут, а вот к десяти годам готовься». Меня как током шарахнуло: «К десяти годам?!» «А что ты думаешь?» – удивился он. Всё, что он говорил потом, я не слышал. Я так и не понял – зачем он приходил ко мне: напугать или успокоить. Все мои надежды на адвоката как на спасителя рухнули в одну минуту. Конвоир вёл меня по коридорам, а я не видел, куда иду. Какая-то неотвратимость несправедливой жестокости давила на меня со страшной силой. В камере народ сразу заметил перемену во мне, и начались вопросы. Я молча забрался на нары, смотрел в потолок и не мог даже ни о чём думать. Представь себе, дорогой читатель, состояние человека в полном расцвете сил (мне тогда было 44 года), у которого через полгода должна 44
была состояться защита докторской диссертации в Москве, а через месяц после защиты – круиз по странам Средиземного моря, человека, который имел большое научное будущее (а у меня в то время было уже более пятидесяти опубликованных научных работ, были три кандидатские диссертации, защищённые под моим руководством, и большие перспективы), состояние мужа и отца двоих детей, которому наконец-то удалось заиметь нормальное жильё, да просто состояние человека, полного сил, творческой энергии и желания жить, жить и жить… И вдруг всё, понимаете, всё рухнуло, и впереди десять лет – целая вечность – борьбы за существование, за выживание в нечеловеческих условиях, в ужасном обществе преступников, жестоких и несправедливых ментов, десять лет холода, голода и страданий! Это трудно представить, но, поверьте, ещё труднее пережить. Я лежал на нарах, смотрел в потолок и чувствовал, как слёзы текут по моим щекам. Прошло несколько дней. Шок от встречи с адвокатом постепенно проходил, и я опять стал рисовать в своём воображении надежду на… на чудо какое-то. Я решил, что этого адвоката мне не надо. Всё знающие мужики в камере утверждали, что с местными адвокатами суды совсем не считаются, а вот ежели из Москвы… Я хватался за всякую возможность обрести веру в спасение и всеми правдами и неправдами переправил жене записку, в которой просил мне найти московского адвоката. Был у жены в Москве родной дядя – профессор юридического факультета Московского университета. Вот к нему она и поехала. Естественно, он не адвокат и сам ничего для меня сделать не мог, но написал записку лучшему московскому адвокату – специалисту по валютным делам – с просьбой заняться моим делом. Нинель Борисовна Таньковская – так звали этого адвоката – за весьма солидное вознаграждение взялась вести моё дело. Примерно через месяц она приехала, ознакомилась с делом и добилась встречи со мной. Это была женщина неопределённого возраста: где-то от 30 до 50. Толстый слой косметики покрывал её круглое, как луна, лицо. Одежда не позволяла определить пол: брюки, пиджак и какая-то накидушка на плечи. Держалась она очень уверенно и первым делом сунула мне шоколадку и велела её тут же съесть. 45
Я с удовольствием вспомнил вкус шоколада. «Так, дорогой мой! Не могу я понять ваших местных идиотов! Чего они от тебя хотят? Ты что, насолил кому-то? Тут и близко не пахнет валютой». При этом она достала папку с бумагами и, покопавшись в них, протянула мне одну. Это был текст Указа Президиума Верховного Совета СССР «О сделках с валютными ценностями на территории СССР». Она ткнула пальцем в пункт «г» первого параграфа, и я прочитал: «Валютой являются золото, серебро, платина и металлы платиновой группы в любом виде, кроме ювелирных и бытовых изделий и лома этих изделий» (цитирую почти дословно). «Понял? – спросила она. – У тебя все монеты с дырками, значит, это лом бытовых или самодельных ювелирных изделий, а в законе не сказано, что ювелирные изделия могут быть только заводского производства». Она зажала бумагу в кулак и потрясла им над головой, как бы угрожая невидимому сопернику. «Грамотеи, – возмущалась она, – законов не знают! Вот в Черновцах точно за такие же монеты посадили человека, так до Верховного Суда СССР дошло, и вот, почитай, что решил Пленум Верховного Суда СССР». Она опять стала копаться в своей папке, достала оттуда «Вестник Верховного Суда СССР», открыла нужную страницу и ткнула пальцем в последний абзац постановления. Я прочёл: «…таким образом, серебряные монеты с пробитыми в них отверстиями не являются валютными ценностями независимо от их количества и характера совершаемых с ними сделок». У меня появилась надежда на спасение, о чём я ей тут же и сказал. «Подожди радоваться. Провинциальные суды не только безграмотные, но и упрямые очень, особенно если процесс заказной». Тогда я рассказал о моей встрече с замначальника УВД области и о его словах: «у нас есть указание». «Вот этого я и боялась. Не дай бог, если обком замешан. Ну да ладно, не унывай. Будем сражаться. Перед судом я ещё раз загляну», – и с этими словами она испарилась. В камеру я вернулся в хорошем расположении духа. Естественно – вопросы, но, наученный горьким опытом с Зигановым, я не стал в подробностях рассказывать о встрече с адвокатом. Через некоторое время и мой следователь майор Шунтов преподнёс мне сюрприз: эти ослы – я имею в 46
виду Диму и Алика – поняли, что повесили сами на себя ещё статью за мошенничество, а может, им это их адвокат объяснил, но они стали отрицать нашу московскую встречу и тем более, что платили мне деньги. Им, видно, растолковали, что если они купили у меня монеты, то и им статья 88 положена. Следователь опять поверил им, но мои действия стали уже расцениваться не как преступление, а только как «попытка» совершить преступление, то есть перед статьёй 88 мне стали писать ещё цифру 15 – преступление не было совершено. Я, со своей наивностью и юридической безграмотностью, решил, что я уже дома, так как имел дело не с валютой, да и преступления не совершал, а только как бы «собирался», и потому судить меня не за что. Но, когда в памяти всплывала фраза Темнова: «…У нас есть указание…» – я с ужасом понимал, что всеми правдами и неправдами это указание будет выполнено и свободы мне не видать. И так, в состоянии между верой и безысходностью, продолжалась моя жизнь в камере, а что может быть хуже неопределённости? Народ в камере постоянно менялся – одних уводили на суд, и они больше не возвращались, а на их место приходили новые. Каждый новенький рассказывал свою историю, и я впервые стал задумываться над нашей системой следствия и судопроизводства. Я был абсолютно безграмотным в области юриспруденции, но многолетняя научная работа научила меня аналитически мыслить, сопоставлять факты и делать выводы. Слушая рассказы сокамерников, я часто не мог «свести концы с концами», не мог найти логики, а то и просто здравого смысла в действиях и выводах следователей, судов. Вот несколько типичных случаев. Появился у нас в камере большой, грузный мужчина лет сорока, с рыжей шевелюрой, по имени Вася. Он работал экскаваторщиком и после работы любил с друзьями постучать в домино на скамейке у подъезда. Жил Вася в обычной «хрущёвской» пятиэтажке. Как-то спустился он во двор, а из соседнего подъезда вышел его друг, с которым они играли в домино, делились новостями футбола, а иногда и выпивали пивца или водочки. Так вот, выходит сосед в сильном подпитии и из бумажного кулёчка вытаскивает одну за другой килечку и отправляет в рот. У Васи потекли слюнки, и он 47
попросил друга угостить его килечкой. Тот отрицательно покачал головой. Вася стал настаивать. Сосед продолжал жадничать. «Жмот ты», – сказал Вася и легонько толкнул соседа в грудь. Тот не удержался на ногах и, споткнувшись о камень, упал на спину и ударился головой о каменный бордюр. Вася стал его поднимать, но сосед ни на что не реагировал. Тогда Вася, испугавшись, бросился домой и вызвал скорую помощь, затем вместе с другом на «скорой» поехал в больницу, очень переживал за него, навестил его в больнице на следующий день. Однако друга спасти не удалось: ему сделали нейрохирургическую операцию, и через два дня он умер. Ну как расценивать случившееся? По-моему, всякий здравомыслящий человек расценит это как несчастный случай. Не хотел Василий убивать своего соседа, не хотел. Он за свою жизнь и мухи не обидел. Родственники погибшего никаких претензий к Васе не имели, и тем не менее его арестовали и привезли в тюрьму да ещё «дали» ему часть 2 статьи 108 УК РСФСР, которая гласит: «Умышленное нанесение тяжких телесных повреждений, повлекших смерть потерпевшего». Что ж тут умышленного сумел разглядеть следователь? В самом крайнем случае это происшествие можно было отнести к разряду «неосторожного убийства». Ведь не было у Василия ни злого умысла, ни личной неприязни. Да он вообще мог сказать, что сосед сам споткнулся по пьянке и упал. Василий в качестве аргумента своей невиновности рассказал следователю, что сам вызвал «скорую», сам укладывал друга на носилки и отвозил в больницу, навещал его там, но Васин следователь не мог придумать ничего лучшего, чем сказать: «Это ты всё делал, чтобы уйти от ответственности и смягчить наказание». Трудно описать переживания Василия, а переживал он больше из-за смерти товарища, а не из-за того, что ему грозит получить 8-12 лет тюрьмы. Я не знаю, как сложилась судьба Василия, но мне его очень жаль, жаль жену и детей, лишившихся кормильца. Может показаться, что случай с Василием – какое-то исключение, какой-то казус. В доказательство обратного приведу ещё хотя бы два примера из тех, что знаю, а сколько не знаю?.. 48
Появился в нашей камере очень приятный мужчина лет сорока, который работал учителем в школе. В выходной день он с семьёй и друзьями отдыхал на берегу речки. Они немножко выпили, купались, ловили рыбу, играли в волейбол. Вдруг спокойный отдых был нарушен появлением пьяного хулигана, который стал сквернословить и приставать к женщинам. Его попросили уйти. Он не унимался. Тогда Виктор (так звали учителя) в угрожающей форме потребовал прекратить хулиганство. В ответ дебошир выхватил нож и пошёл на Виктора. Виктор схватил деревянное весло и, размахивая им перед собой, не подпускал к себе нападавшего с ножом хулигана.Тот шел напролом и не смог увернуться от удара веслом по голове. А дальше всё по прежнему сценарию: Виктор вызвал «скорую» и милицию. Хулигана отвезли в больницу, милиционеры записали показания многочисленных свидетелей о нападении хулигана с ножом и о вынужденной самообороне Виктора. Хулиган в больнице умер, а Виктор стал моим соседом по камере. «Самый гуманный суд в мире» приговорил его по статье 108 части 2 к десяти (!) годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима. Ещё одна семья без кормильца, ещё одна изуродованная судьба человека. Юристы говорят, что часто трудно определить предел самообороны, и, очевидно, это так. Но то, что в описанном случае не было умышленного желания убить, по-моему, бесспорно. Да и десять лет! Это же вся жизнь! И ещё один случай. Врач, интеллигентнейший человек, поднимался по лестнице своего подъезда. На площадке второго этажа стояла группа молодых парней. «Эй, дядя, дай закурить». «Я не курю», – спокойно ответил доктор. «Ах ты ещё и не куришь», – и с этими словами они набросились на него. Били профессионально: по голове, по почкам, по животу. Били долго, с яростью и садизмом. Кое-как доктор освободился от юных палачей и, обливаясь кровью, сумел подняться до дверей своей квартиры. Он открыл дверь и увидел на тумбочке у двери молоток. Можно понять его состояние в то время. Он схватил молоток и бросил его в сторону своих истязателей. Молоток угодил одному из них по голове. Юный бандит не умер, но стал инвалидом. Ну а доктор? По49
сле выхода из больницы его арестовали и предъявили обвинение по части 1 статьи 108 «Умышленное (понимаете, опять умышленное!) нанесение тяжких телесных повреждений»… Бандитов даже не арестовали: они сказали, что доктор сам напал на них и стал избивать – и им поверили! Поверили, потому что их было несколько, а доктор один. (Всё, как у меня – я один, а азербайджанцев двое.) Какая-то странная математика в юриспруденции. А ведь именно они нанесли доктору тяжкие телесные повреждения, повлекшие за собой длительное лечение в больнице, и нанесли их умышленно, из хулиганских побуждений. Да здравствует советская фемида! Хулиганы в подъездах ищут новых жертв, а доктор на ближайшие восемь лет переселился в колонию усиленного режима. Судьба его сложилась трагически: побои хулиганов и многолетнее пребывание в нечеловеческих условиях сделали своё дело – через несколько месяцев после освобождения он умер в возрасте сорока двух лет. Наступило лето. Жаркое лето 1981 года. Дышать в камере было почти нечем. Металлические решётки и жалюзи на окне раскалялись на солнце, и подойти к ним было невозможно, хотя хотелось «глотнуть» свежего воздуха. Мы раздевались почти догола, постоянно обливались водой, но это мало помогало. Отсутствием одежды воспользовались клопы. О, сколько там было клопов! Полчища! Очевидно, от жары у них особенно разыгрывался аппетит, и жрали они нас нещадно и днём и ночью. По ночам разыгрывались кровопролитные (в прямом смысле слова) сражения. Один чудак решил собирать этих зверей в спичечную коробку и за ночь набрал полную! Полную коробку кровожадных хищников – а меньше их в камере не стало. Мы долго просили избавить нас от кровососущих соседей и всё-таки добились своего. Нас отвели вниз в холодный, сырой, тёмный подвал и продержали там два часа. Даже в такую жару мы чувствовали себя в этом подвале, как в погребе со снегом, а поскольку пошли туда полуголые, то быстро покрылись инеем. Когда нас вернули в камеру, дышать там было нечем. В воздухе стояли пары какого-то вонючего яда, от которого у всех заболела голова, появились тошнота, слабость и головокружение. Мы еле выжили после этой химобработки, а клопы? Клопы 50
оказались стойкими, и яд только повысил их аппетит. Как бы в отместку они набросились на нас и стали жрать с ещё большей силой. Повторной санобработки мы уже не просили и сдались на милость победителя. Каждый месяц мне приносили постановление прокурора о продлении следствия на очередной месяц. Я подписывал и недоумевал: что же им ещё не ясно? Почему не передают дело в суд? Насмотревшись фильмов о советской милиции, я ещё где-то в глубине души надеялся, что появится добрый начальник, разберётся во всём, извинится и отпустит домой. Но мимолётную надежду убивало «у нас есть указание». Кум, видимо, от меня отстал, так как в камере совершенно не появлялись люди, похожие на кумовских. Камера была как проходной двор: одни уходили на суд, другие приходили ждать его. Более двух месяцев не задерживался никто, и я стал «ветераном». Но однажды в камере появился «клиент» всего на три дня – редчайший случай. Звали его Сашей. Он был красив, высок, строен, с великолепными волосами и большими голубыми глазами. Саша совершенно не походил на человека, способного сделать что-то плохое, и, естественно, нас распирало любопытство, как он к нам попал. Дав ему немножко очухаться, мы набросились на него с вопросами и вот что узнали. Только год, как Саша пришёл из армии. Служил на Северном флоте. Невеста дождалась его, и они сразу же сыграли свадьбу. Два месяца назад у них появился чудесный сын. Саша устроился работать, кормил семью, помогал родителям. И вот однажды, возвращаясь с работы, он встретил своего товарища, который шёл смотреть футбол. Тот уговорил Сашу пойти с ним. На стадионе они, как все болельщики, свистели, радовались и огорчались, выпили на двоих бутылку красного вина. Ну что для двоих здоровенных мужиков бутылка красного? «Слону дробина». Когда судья в очередной раз назначил штрафной не в те ворота, Саша от возмущения бросил пустую бутылку на беговую дорожку. Она ни в кого не попала и не причинила никакого вреда. Я совершенно не оправдываю его поступок. Конечно, Саша заслуживал наказания, но какого?.. На матче присутствовал первый секретарь обкома КПСС Клинов В.Г. Он возмутился 51
и дал указание: поймать, арестовать, судить и на следующем матче – а он должен был состояться через четыре дня – объявить народу о наказании хулигана. Огромное количество милиционеров было брошено на поимку «преступника», и Сашу, даже не пытавшегося скрыться, тут же арестовали. Через несколько часов он оказался вместо дома в нашей камере. Саша нам всем очень понравился. Его раза два вызывали на допрос, а на третий – увезли на суд. Торопились, надо было выполнять указание. Встретились мы с Сашей на зоне, и там я узнал, что на следующем футбольном матче по стадиону объявили: хулиган народным (?) судом по статье 206 части 3 УК РСФСР осужден на 5 (!) лет лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима. До сих пор не могу понять: за что так жестоко? Конечно, Саша был неправ и поступил очень плохо, но неужели суд не мог учесть личность подсудимого: отличник боевой и политической подготовки в армии, единственный кормилец в молодой семье, отец грудного ребёнка, первое правонарушение и т.д. Неужели нельзя было оштрафовать, арестовать на 15 суток, в конце концов, дать «условно», посадить на полгода, на год, ну не на пять же! Понятно, что все было сделано из желания угодить первому секретарю обкома и по его личному указанию. В дальнейшем я буду ещё не раз возвращаться к этому человеку. Тот небольшой проём в стене под потолком, который только условно можно было назвать окном, как я уже говорил, был закрыт решёткой и металлическими жалюзи, и увидеть, что делается на свободе, было невозможно. Но в тюрьме народ изобретательный: мужики долго и мучительно отламывали железную ножку от нар и когда отломали, то просунули её между двумя металлическими пластинками жалюзи и немного раздвинули их. Теперь, если залезть на «решку» (так в тюрьме называют окно), можно было видеть кусочек свободы: железнодорожные рельсы и поезда, идущие в Москву, а вдали – дорогу с машинами и людьми. Я, когда первый раз посмотрел в эту щель, удивился: отвык уже от вида машин, от того, что люди могут ходить куда им вздумается, что можно запросто сесть в поезд и поехать в Москву. 52
Как во всякой нормальной тюрьме, у нас существовала «тюремная почта», и мне удалось отправить записку родным, указав в ней место на рельсах, с которого я мог бы их увидеть, и время, когда они должны прийти. Я ждал с нетерпением и в условленное время залез на «решку». Пришли мама, жена и обе дочери. Они озирались по сторонам и ничего, кроме трёхэтажного здания с железом на окнах, не видели. Тогда я крикнул, что вижу их, просунул между жалюзи сложенную в трубочку газету и пошевелил ей. Родные услышали меня и увидели газету. Радостные улыбки появились на их лицах, они помахали мне руками в пустоту. (После освобождения я приходил на это место, чтобы увидеть то, что видели они тогда.) Я еще раз крикнул, что у меня «всё хорошо», и попросил приходить два раза в неделю на это место вечером. Наши «свидания» стали почти регулярными, но кричать ничего друг другу было нельзя. Их однажды арестовали менты, допытывались, кому они кричали, но они меня не выдали, и их отпустили. Очень опасно было кричать и мне. Услышав крик, тут же прибегал дежурный по этажу и смотрел в глазок камеры. Если он замечал кого-нибудь на «решке», то карцер был неизбежен. Правда, когда к кому-нибудь приходили и надо было поговорить со свободой, один из нас подходил к двери и закрывал глазок головой, чтобы дежурный ничего не мог видеть. Так однажды я стоял «на стрёме» и закрывал глазок. Вдруг дверь внезапно отворилась, я чуть не вывалился в коридор, и мент меня сцапал: «Ты что тут стоишь и глазок закрываешь? А ну, марш в карцер!» Я не испугался и вежливо объяснил, что в камере очень жарко, а у двери попрохладней и поэтому я тут стою. Он был обескуражен моей вежливостью и вынужден был поверить, однако пригрозил посадить в карцер, если поймает ещё раз. Приближался август, а с ним и день моего рождения. 21 августа мне исполнилось 45 лет. Особо пышных торжеств в день рождения у меня никогда не было, но хоть как-то отмечали всегда. Были гости, были подарки. Я знал, что родные придут на рельсы и поздравят меня с днём рождения, и они пришли. Пришли все. Стояли молча, потупив головы, и даже не смотрели в сторону моего окна. Постояли, потоптались на 53
месте и ушли. Я все-таки крикнул им вслед, что люблю их. Они вяло помахали мне руками и исчезли из поля зрения. Трудно описать моё состояние в то время. Горечь и обида душили меня, на глаза помимо воли навернулись слёзы. Я лег на нары и смотрел в грязный потолок. Раньше я никогда не писал стихов, даже в юности не баловался этим. А тут вдруг в голове появились строчки. Сам не знаю, откуда они взялись, но помню их и спустя 16 лет: Обидно, ох как мне обидно, Что без меня сегодня вы, Что вам меня совсем не видно Здесь, за решётками тюрьмы. Что вы понуро, одиноко По рельсам бродите одни. За что, за что же так жестоко Мне наказание судьбы? А мог бы я сегодня с вами Сидеть за праздничным столом, Но, видно, разными судьбами Теперь по жизни мы пойдём. И хоть сегодня день рожденья, Так трудно мне не унывать, Я не услышал поздравлений, А мне сегодня сорок пять. Я продолжал лежать на нарах, уставившись в потолок. Сорок пять лет. Самый расцвет, вся жизнь должна быть впереди, но перспектива вырисовывалась туманная. Память стала выхватывать эпизоды из прошлого. Родился я в Киеве в 1936 году. Через год наша семья приехала сюда. Мой отец имел двойное высшее музыкальное образование и работал в музыкальном училище, одновременно будучи дирижёром городского симфонического оркестра. Это был в высшей степени интеллигентный, порядочный, добрейшей души человек. Само его имя – Соломон – говорило о его мудрости. Я рос спокойным ребёнком, хорошо учился, 54
серьёзно занимался футболом. Но когда я слышал в свой адрес: еврейчик, жидёнок, жидовская морда, – то зверел и дрался отчаянно. Я не мог понять, почему в этой стране не любят евреев, почему их считают людьми «второго сорта»? Что они сделали плохого? Школу я окончил почти отлично. Осложнение на сердце после обычной ангины лишило меня возможности заниматься спортом. В 1954 году я поступил в медицинский институт, сдав все приёмные экзамены на «отлично». Учился я с упоением, мне очень нравилась медицина. Со второго курса начал заниматься физиологией и занимался впоследствии всю жизнь. Будучи студентом второго курса, уже выступал с докладом на Всесоюзной научной конференции в Ленинграде, где был самым молодым участником. На третьем курсе в Москве получил грамоту «За лучший доклад на конференции». С третьего курса мои научные работы стали публиковать в центральной печати. Окончил институт, имея 11 опубликованных научных работ, причём три из них – в журналах Академии Наук СССР. Практически была готова кандидатская диссертация. Но в аспирантуре меня не оставили. Ректор института сказал моему завкафедрой примерно так: «Мы от старых евреев не знаем, как избавиться, а вы нам ещё одного подсовываете». Проректор по научной работе поддержал ректора: «Нехай этот говнюк в деревню едет, а то шибко умный». Шибко-не шибко, но у него – человека пенсионного возраста и руководящего всей институтской наукой – было 11 научных работ, то есть столько же, сколько у меня – студента шестого курса. Официально они мотивировали отказ отсутствием места в аспирантуре именно на нашу кафедру. Тогда мой шеф поехал в Москву и добился персонально для меня места в аспирантуре. Когда он вернулся из Москвы, то, радостно потирая руки, сообщил: «Ну, Толя, ты в аспирантуре», – и с этими словами взял бланк с институтским грифом и отпечатал официальное письмо в министерство. Улыбаясь, он пошёл к ректору подписать эту бумагу. Вернулся бледный, с каменным выражением лица и, не глядя мне в глаза, сказал: «Сволочь, этот антисемит не подписал и порвал письмо. Сказал, что больше духу еврейского не потерпит в институте». 55
Наступило время распределения. На общем собрании шестикурсников ректор зачитал иструкцию по распределению на работу молодых специалистов. Один из пунктов этой инструкции гласил: «Если один из супругов ранее окончил вуз и работает по распределению Государственной комиссии, то другой супруг направляется на работу по месту жительства первого». Я уже более года был женат, и жена моя по распределению Госкомиссии работала в одном из ивановских институтов. Я решил, что меня должны оставить в городе. Не мог же ректор нарушить государственную инструкцию. Но я ошибся. Когда я вошёл в его кабинет, где заседала комиссия по распределению, то он предложил мне ехать на работу или в Мурманскую область, или в Коми АССР, или в Бурятскую АССР. Я отказался и напомнил пункт инструкции, которую он нам читал. Ректор побагровел (а у него и так была всегда красная физиономия от пристрастия к спиртному) и заорал, что наплевать на все инструкции и что я должен ехать туда, куда Родина (в его лице) меня посылает. Я стоял на своём. Мне предложили «подумать» и прийти последним. Заведущая областным отделом здравоохранения, видимо, указала ректору на грубые нарушения государственной инструкции и при моём повторном появлении на заседании комиссии заявила, что берёт меня к себе. В области не хватало врачей. В областном центре меня не оставили, а направили в сельскую участковую больницу в 25 километрах от города. Больница была допотопной. Я даже не мог себе представить, что в такой близости от города может быть больница, в которой невозможно оказать элементарную помощь. Не было металлических катетеров, чтобы спускать мочу, не было автоклава, а следовательно, и ничего стерильного. Я подкладывал под рожениц прокипячённые в кастрюльке мокрые простыни, аборты делал ржавым инструментом, не было почти никаких медикаментов. Транспорта в больнице никакого, и потому на вызовы к больным я ходил пешком, а это каждый день от 8 до 12 километров в любую погоду: и в зной, и в грязь, и в дождь, и в мороз. Через полгода такой работы моё сердце не выдержало, и я угодил на больничную койку. Выписавшись из клиники, я с огромным трудом ушел с этой работы и поступил в Научно-исследовательский 56
Институт Охраны Труда. Институт был всесоюзным, и потому почти два года я провёл в постоянных командировках и, естественно, не мог завершить работу над кандидатской диссертацией, а нужно-то мне было всего несколько месяцев работы в лаборатории. Я ушел из института и стал работать врачом на станции скорой помощи: сутки работал, трое отдыхал. Это дало возможность посещать кафедру, закончить работу над диссертацией и представить её к защите. Я злоупотребляю терпением читателя, описывая всё так подробно только для того, чтобы показать, сколько мне пришлось пережить и вытерпеть, чтобы преодолеть «вето» ректора-антисемита и закончить работу над диссертацией будучи простым врачом. В аспирантуре я бы всё сделал за полгода. Работая над диссертацией, я продолжал выступать с докладами на Всесоюзных, Всероссийских и региональных научных съездах, симпозиумах, конференциях. Всего более пятидесяти раз поднимался на высокую трибуну. 15 апреля 1964 года на заседании Учёного совета Ярославского медицинского института я защитил кандидатскую диссертацию. Почему Ярославского? Да потому, что в родном институте председателем совета был ректор. Шеф сказал мне, что в нашем институте будут оценивать не мою работу, а меня. Но тогда в Советском Союзе трудно было быть евреем в любом городе. После моего выступления и выступлений оппонентов, которые очень хвалили мою работу, ко мне и отцу (он ездил со мной в Ярославль на защиту) подошёл профессор с еврейской внешностью и, обращаясь к отцу, сказал: «Ваш сын неудачно выбрал место защиты – у нас очень антисемитский совет, ему сейчас накидают «черных шаров». И накидали: 6 – «против», но все-таки 29 – «за». Через год ВАК утвердила решение совета, и я стал кандидатом медицинских наук. Продолжая работать на «скорой», я получал такую маленькую зарплату, что мы еле-еле сводили концы с концами, а у нас была уже первая дочь. Это вынудило меня уйти со «скорой» и опять вернуться в Институт Охраны Труда. Там мне дали должность старшего научного сотрудника и приличную зарплату. 57
А тем временем за большие нарушения закона и злоупотребления ректор мединститута был снят с работы. Поставили другого, но он подхватил знамя антисемитизма из рук уходящего. В институте открыли вечерний факультет, потребовались новые преподаватели. Мой шеф стал обивать порог кабинета нового ректора, но и этому евреи в институте были не нужны. Наконец, он разрешил мне работать ассистентом кафедры, но не в штате, а с почасовой оплатой. Это была уже маленькая победа. Работая в Институте Охраны Труда, я занимался проблемой утомления работниц-текстильщиц и неоднократно выступал с докладами на научных конференциях, проходивших в нашем городе. Министерство здравоохранения обязало наш мединститут заниматься вопросами здоровья текстильщиц, и потому ректор присутствовал на всех научных конференциях и слышал мои доклады. До него дошло, что я «нужный кадр», и, несмотря на «инвалидность пятой графы», он решил взять меня на работу. Пригласив меня к себе в кабинет и вальяжно развалившись в кресле, он лениво произнес: «Ну, мы тут посоветовались в парткоме и решили, что для института будет полезно пригласить тебя на работу. Пиши заявление, а потом проведём по конкурсу». Так закончилась многолетняя борьба за место на кафедре. Прошло много лет. Я сменил научное направление. На одном из Всесоюзных научных съездов в присутствии большого количества учёных мой шеф профессор Горшков С.И. сказал: «Ведущим специалистом по проблеме утомления зрительного анализатора является доцент Ямпольский Анатолий Соломонович». Он ошибался. Ошибался не в том – ведущим или не ведущим я был специалистом. Ошибался в том, что я был доцентом. Все годы работы в институте я оставался ассистентом. Все, кто защитился после меня, уже были доцентами, а я – нет. Наконец я поборол свою скромность и пошёл к ректору. Он удивлённо выслушал меня, а потом спокойно заявил: «А я таким, как ты, доцента не даю». Сначала я не понял его, а потом, когда до меня дошло, сжал кулаки, прикусил губу, повернулся и молча вышел. Как жаль, что ушло детство, а то бы я просто набил ему морду. 58
В конце 1973 года в нашем городе на базе пединститута открыли университет. В нем организовали и биологический факультет. Многие наши медики ринулись туда, но их не брали. Я, конечно, даже не пошевелился. И вдруг в начале следующего года меня вызвали в обком КПСС. Принял меня зам. заведующего отделом науки и высшей школы и совершенно неожиданно предложил перейти на работу в университет – заняться организацией биологического факультета. Я удивился. За что мне честь такая? Я был членом партии. Предложение обкома носило решённый характер. О моих отношениях с ректором мединститута я уже говорил и потому согласился на сделанное мне предложение. «Ну и ладненько, – сказал Иван Александрович (так звали обкомовского начальника), – поезжай к ректору, я ему уже позвонил, и он тебя ждёт». Ректор университета принял меня весьма официально и предложил съездить в несколько крупных университетов и изучить там организацию и оснащение биофаков. По результатам этих поездок я разработал практические предложения и явился с ними к ректору. Он читал и удивлялся: «А зачем нам виварий? Строение лягушки будете рисовать на доске. Зачем газовые горелки в химлабораториях? Пусть греют на спиртовках», – и т.д. Ректор был специалистом по холодной обработке металлов и мало понимал в биологии. Но надо же прислушиваться к мнению специалистов! Я стал доказывать, что это университет, а не средняя школа, что всё должно быть солидно. Он не соглашался. Возник конфликт. Где-то в июле, в выходной день, мне домой неожиданно позвонил Иван Александрович из обкома. Он попросил привезти ему с огорода корзину с помидорами. Я заехал к нему, и, уже сидя в машине и будучи в сильном подпитии, он меня спросил: «Как там у тебя дела с ректором?» «Да так, спорим иногда», – уклончиво ответил я. «Вот-вот, – продолжал обкомовец, – и он меня всё время спрашивает: на хрена ты мне этого жида подсунул?» Можете представить себе моё состояние. Я притормозил, так как плохо различал дорогу. Пьяная откровенность Ивана Александровича на многое мне открыла глаза. Опять извечный вопрос: ну почему нас не любят? что мы сделали плохого? «Инвалидность пятой графы» дала мне очередную 59
пощёчину. Куда «бедному еврею» деваться? В мединститут обратная дорога заказана, другой работы тоже нет. Надо было в очередной раз согнуть спину и, сжав кулаки, терпеть. В начале августа 1974 года я поехал в Ярославль, зная, что там в университете мощный, хорошо оснащённый биологический факультет. Через месяц у нас начинались занятия, а почти никакого оборудования не было, и я хотел поклянчить хоть что-нибудь у ярославских соседей. Зайдя в кабинет заведующего кафедрой физиологии, я увидел моего старого доброго друга, профессора Сабурова Генриха Евгеньевича. Он очень радушно меня встретил, внимательно выслушал и обещал помочь, а в разговоре пожаловался, что на факультете психологии введён курс эргономики (наука о взаимоотношениях человека и машины) и он вынужден читать лекции по физиологии труда, хотя «ни черта в ней не понимает». «Где бы мне взять доцента по физиологии труда, чтобы избавиться от этого камня на шее?» «Так вот он я,» – полушутя, полусерьёзно сказал я и объяснил, что уже 10 лет занимаюсь физиологией труда. Генрих Евгеньевич вскочил, схватил меня за руку и поволок к ректору. «Это мой старый друг, – представил он меня, – у него на выходе докторская, ему 38 лет, он член партии, и я хочу, чтобы он работал у меня на кафедре и вёл курс эргономики». Ректор не возражал. Вернувшись домой и посоветовавшись с семьёй, я написал заявление об уходе, и ректор его с удовольствием подписал. 2 сентября 1974 года я прочитал первую лекцию в Ярославском государственном университете. На кафедре меня встретили очень хорошо. Работы было много, но она приносила удовольствие. Я читал шесть (!) разных курсов лекций, впервые руководил курсовыми и дипломными работами. Годы, проведённые в Ярославле, были, пожалуй, самыми лучшими, самыми интересными за всю мою жизнь, а главное, я ни разу не услышал и даже не почувствовал хотя бы намёка на «инвалидность пятой графы». Мы выпускали специалистов, которые могли улучшать условия труда, создавать машины и механизмы, станки и оборудование, не столь выматывающие наших рабочих. Но на уровне министерства решили, что такие специалисты стране не нужны: ничего страшного нет в том, что рабочие трудятся в жутких 60
условиях, что утомление и переутомление ведёт к болезням, преждевременному старению и смерти «гегемона». Курс эргономики в университете – единственном в стране вузе, готовившем таких специалистов, – был закрыт, а я вынужден вернуться в родной город. Ни в медицинском институте, ни в университете работы не было. Тогда мне предложили работу в педагогическом институте в небольшом городке, в тридцати километрах от областного центра. Там был курс возрастной физиологии, который, конечно, не был для меня очень интересным, но я согласился его вести. Меня избрали членом Ученого совета, назначили деканом факультета, но признаки антисемитизма видны были и здесь. Я продолжал заниматься наукой и подготовил к защите докторскую диссертацию, выступал с докладами на съездах и конференциях. Именно в это время и встретились на моём пути Дима и Алик. Всё это прошло перед глазами, когда я лежал на нарах в ночь после дня рождения. Дорогой читатель! Столь подробное изложение моей жизни я позволил себе не для того, чтобы у тебя сложилось впечатление о моих каких-то исключительных способностях. Совсем нет. Я просто хотел показать, в какой обстановке я жил, учился и работал. Я хотел, чтобы тебе стало понятно: воспитание, учеба, работа, моральные принципы, с которыми я жил, никак не могли способствовать превращению меня в преступника. Я за всю свою жизнь никому и никогда не сделал ничего плохого. Моё пребывание на тюремных нарах – это дикая случайность или воплощение в жизнь чьего-то злого умысла. Я не спал всю ночь. Под утро сел, огляделся вокруг: на нарах, на грязных засаленных матрацах и подушках спали мужики, по которым ползали клопы. Было жарко и душно. Я смотрел на них и думал: почему я здесь, среди этих чужих людей? Где мой дом? Где моя семья? Почему они там, а я тут? Кто и зачем нас разлучил? Думая о них, я невольно стал представлять своё будущее. Оно было неясным, пугало меня. Вернусь ли я домой? Дождутся ли меня? Боль и тоска искали хоть какого-нибудь выхода, и я, взяв карандаш, на61
писал стихи, пусть корявые, но выражавшие мое настроение в ту минуту: Сижу в тюрьме, пишу стихи, На нарах спят ребята. Теперь они друзья мои Преступной армии солдаты. Теперь я с ними много лет Делить свои невзгоды буду, А вас, как дальний слабый свет, Боюсь, что скоро позабуду. Пока же мозг мой ещё жив И память душу рвёт на части, Я вижу дом, в котором был Ещё совсем недавно счастлив. Я вижу мать, жену, детей, Таких любимых мной и близких, Я вижу всех своих друзей И верных, и душой нечистых. Но вот случилася беда, А может, просто невезенье, И не хотел я никогда, Поверьте, сделать преступленье. Но неизбежно будет суд, И наказанье неизбежно, Потом на зону повезут, А я боюсь её, как бездны. И там, за проволокой колючей, Я долго-долго буду жить, Не беспокойтесь, я живучий, Мне б только вас не позабыть.
62
И знайте, если там далёко Я буду знать, что вы со мной, То мне не будет одиноко, И справлюсь я с любой бедой. И сердце будет, будет биться, И должен, должен я дожить, А если что-нибудь случится, То, значит, так тому и быть. И от души я вам скажу, Что вы всегда со мной И только с вами я найду Обратный путь домой. Это были не пустые слова. Я очень любил своих родных и очень страдал от их отсутствия. Слова из этих стихов сбылись. Если бы я не был уверен, что меня дома ждут, если бы не постоянная моральная поддержка, если бы не сотни писем, полученных в зоне, не знаю, смог ли бы я найти «обратный путь домой». Много народу прошло через 163 камеру за 7 месяцев моего пребывания там. Всех не запомнишь, но некоторых забыть невозможно. Особенно запомнился мне Сергей Вербиян, отличный русский парень с армянской фамилией. Досталась ему жена – стерва. То ли её не устраивали его чисто мужские способности, то ли зарплата, но решила она извести его. А Серёга, как назло, выпивал. Стала жена бумаги писать на него в милицию. Отправили его на принудительное лечение от алкоголизма в психиатрический стационар, заодно признав «слегка не в себе». Тогда психиатрические клиники, случалось, приравнивались к тюрьмам и держали там «неугодных» без суда и фиксированного срока наказания. Вот и Сергей, конечно, выпивающий мужик, но точно не алкоголик (это я как врач утверждаю) попал «на лечение». Хорошо знаю, что надо было быть очень здоровым человеком, чтобы не сдохнуть от такого лечения. Серёга однажды не вынес нечеловеческого отношения в «психушке» и набросился с кулаками на лечащего врача. Его, конечно, тут 63
же повязали, арестовали и привезли пред наши светлы очи. А дальше совсем смех: человека, лечившегося в психиатрической больнице, судебно-психиатрическая экспертиза признает психически здоровым и даёт санкцию на суд. Кошмар! Или идиоты те врачи, которые отправили его в психушку, и им самим место там, или ненормальные сидят в судебнопсихиатрической экспертизе. Только у нас так можно! Суд приговорил Серёгу за «хулиганство» к пяти годам лишения свободы. Я был на зоне свидетелем его трагической судьбы. Но об этом позже. Казалось бы, в тюрьме люди содержатся в полной изоляции и передача сведений из камеры в камеру практически невозможна. Однако это не так. Существует целая система тюремной почты. Это и громкие крики на окне, так, что тебя слышат в других камерах; и передача информации через прогулочные дворики; и система ниточек и верёвочек, по которым, как по рельсам, плывут записочки от окна к окну, и многое другое. Стали приходить «письма» и ко мне – от моих подельников Алика и Димы. Это были клочки бумаги с накарябанными на них иероглифами, весьма отдалённо напоминающими буквы русского алфавита. На смеси русского и азербайджанского подельники угрожали расправой вплоть до смерти и мне, и всем моим родным, если я на суде не откажусь от своих показаний, что нападали они на меня с ножами. Я, наученный в тюрьме юриспруденции, хорошо понимал их. Если не было ножей, то это уже не разбой, а грабёж; за такое преступление – другая статья и наказание в два раза меньше. Трезво взвесив предложения подельников, я решил принять их. Но не потому, что боялся. Нет. Я пытался извлечь выгоду для себя: они совершили преступление гораздо большее, чем я, – напали на человека, ограбили (пусть даже и без ножей), продали награбленные монеты кому-то, как они сами признались следователю, значит, нарушили правила валютных операций, а я только «хотел их нарушить». Короче говоря, замена статьи могла значительно уменьшить им срок, а поскольку мне приписывалось гораздо меньше дел, то я наивно рассчитывал получить срок ещё меньший. Я не стал посылать письменных сообщений, но нашел способ известить их о принятом решении, причем 64
подчеркнул, что делаю это из своих соображений, а не из страха перед ними. Здоровье моё становилось всё хуже и хуже. Условия содержания были ужасные. Камера – это бетонный куб, а окошечко вместо свежего воздуха несло жар от раскалённого металла, да ещё прямо над нами была крыша, которая за день сильно накалялась на солнце. О какой-либо вентиляции и мечтать было нечего. Постель (естественно, без простыни и наволочки) была грязная, засаленная, матрац не толще папиросной бумаги, а подушка (чуть толще матраца) так воняла потом и другими «ароматами», что лежать на ней впору было в противогазе. Кормёжка – бродячие собаки жрать не будут. Однако я потом бывал в таких условиях, что вспоминал эту камеру, как санаторий. Постоянные переживания, нервное напряжение и бессонница вконец расшатали и без того не богатырское здоровье. Однажды у меня начался сильнейший сердечный приступ. Боль в сердце была настолько сильная, что сравнить её можно было только с инфарктом, который у меня случился в Ярославле. Но там моментально приехала «скорая» и отвезла в клинику, а здесь?… Ребята стали барабанить в дверь. Коридорный ответил коротко: «Ничего, не сдохнет», – и захлопнул ее. Примерно час ребята стучали в дверь и требовали врача, а я уже совсем терял силы и прощался с жизнью. Преступники оказались более гуманными, чем власть. Они обмахивали меня газетами, стараясь дать больше воздуха, а один даже начал считать пульс, наивно думая, что это мне поможет. Наконец пришла фельдшер, но заходить в камеру не стала, так как им было запрещено разговаривать со мной без представителя оперчасти. Пока пришёл оперативник, я уже, как говорили ребята, «отключался» несколько раз. Фельдшер была в растерянности – не знала, что со мной делать. Я сказал ей, какие мне нужны лекарства, и попросил сделать укол. Она куда-то сбегала, принесла что было и продырявила мне задницу. Более того, она оставила несколько таблеток, хотя это было категорически запрещено. Минут через 10-15 мне стало легче. Я лежал, и слезы текли из моих глаз – слёзы радости, что не умер, и обиды за себя, за свою беспомощность. 65
Я уснул, а когда проснулся, то сердце только чуть-чуть ныло, но сильной боли уже не было. Всё это время меня регулярно посещал мой следователь – приносил какие-то бумажки, постановления прокуратуры о продлении следствия и т.д. Я подписывал, и он уходил. Действовал он на меня, как красная тряпка на быка. Когда меня привели к нему в очередной раз, он старался не смотреть мне в глаза. Он всегда избегал моего взгляда, а на этот раз особенно. «Ну, Ямпольский, видимся в последний раз. Прочитай дело, подпиши, и до свидания», – и с этими словами положил на стол передо мной три увесистых тома. Я посмотрел на них и подумал, что мой следователь не уступает Льву Толстому. Из пустякового дела состряпать трехтомное произведение мог только великий сочинитель. В том, что это «сочинение», а не официальный документ, я убедился, когда стал читать. Практически всё было сфабриковано. Я не понимал многих расплывчатых формулировок, например, «по показаниям свидетелей и другим материалам дела». Что такое «другие материалы дела»? Где эти «материалы»? О чём они? Ничего не понятно. И таких вопросов было множество. Спрашивать Шунтова было бесполезно, так как он сам вряд ли знал ответ. Я прочитал лишь часть этого детективного романа, и мне стало обидно и противно. Неужели они не понимали, что моих мозгов достаточно, чтобы понять, какую «липу» они мне «шьют»? Я спросил, где подписать, и подписал в указанном месте. Подпишу я или нет – ничего не меняло, а я хотел как можно скорее прекратить наше свидание, тем более, что от майора весьма попахивало спиртным. Шунтов собрал все тома, положил в портфель и направился к двери. Взялся за ручку, постоял немного, а потом вдруг, повернувшись ко мне, впервые посмотрел в глаза. Взгляд был неспокойный, бегающий, как бы виноватый. «Ты, Ямпольский, наверное, на меня сердишься?» – спросил он. «Да есть немножко», – вежливо ответил я. «А ты постарайся не сердиться, служба, ведь и надо мной есть начальство». Он резко повернулся и ушел. Это было откровенное признание в том, что он всё сочинил по указанию сверху. Меня опять стал мучить вопрос: кто же на самом верху? Почему два высоких должностных лица не боятся заявлять мне (правда, 66
наедине), что действуют по чьей-то указке? Полковник Темнов: «… У нас есть указание», – и майор Шунтов: «… Надо мной есть начальство». Мягко говоря – странно. Теперь-то я точно знал, что «неизбежно будет суд». В камере нас осталось совсем немного, и в один прекрасный день всех перевели в другую, маленькую камеру в подвале. Это было сырое помещение с окном, если крохотное отверстие на уровне земли можно было считать окном. Через слегка раздвинутые жалюзи виднелся тюремный двор, по красоте явно уступающий паркам в Петергофе. Через несколько дней к нам поместили очень интересного человека. Это был невысокий, худощавый и абсолютно седой мужчина с впалой чахоточной грудью и горящими глазами. Возраст определить было невозможно. Он поздоровался, с достоинством оглядел всех и улегся на свободные нары. А далее как всегда: небольшая пауза, и на новенького обрушивается град вопросов – кто? откуда? за что? Он был неразговорчив и умело уходил от ответов. Но всё более внимательно разглядывал меня, как бы сравнивая с другими. Поздно вечером, когда почти все уснули, новичок залез ко мне на верхние нары и спросил: «Слушай, мужик, ты чего тут делаешь? Я сразу вижу, что ты здесь человек случайный. На кумовского не похож и на нашего брата тоже». «Откуда ты такой прозорливый?» – в свою очередь спросил я. «Да у меня уже три судимости, я прошел огонь, воду и медные трубы и потому насквозь вижу людей». Я понял, что это второй «Вова». Мы познакомились. Он представился как «Седой» (позже я узнал, что звали его Сергей Седов). Он был с Сортировки – самого бандитского района нашего города. Я проникся к нему доверием и довольно подробно рассказал свою историю. «Да, попался ты, парень, не выйти тебе отсюда». «Как не выйти?» – удивился я. «Пока все восемь лет не отсидишь – не выйдешь». – «А почему восемь?» – «А вот увидишь, восьмеру тебе на уши повесят». Потом он залез на «решку» и несвойственным для его тщедушной фигуры зычным голосом заорал: « Эй, тюрьма! Здесь Седой, Седой с Сортировки!» И тюрьма ответила ему: почти со всех камер понеслись возгласы: «Привет, Седой! Как срок тянешь? Как здоровье? Что делаешь на тюрьме?» Его знали все, и я 67
понял, что рядом со мной очень большой авторитет. Он как бы прочёл мои мысли и сказал: «Теперь ты понимаешь, кто рядом с тобой?» И, как бы в ответ на мою откровенность, поведал свою историю. Родился он в бедной семье, отец пил, мать гуляла. Воспитала его улица. Когда ему было 14 лет, он ограбил ларёк и получил свой первый срок – шесть лет в «малолетке». Когда исполнилось 18, его перевели в колонию для взрослых. Отсидел весь срок, как говорится, «от звонка до звонка». Вернулся на свою Сортировку двадцатилетним парнем с привычками и образом мыслей четырнадцатилетнего ребенка. Седой знал жизнь в колонии, но на свободе жить не умел. Ведь тюрьма жить не учит, в тюрьме люди не взрослеют, а как бы «консервируются», остаются на том уровне развития, на котором туда попали. Сергей рассказал о своём первом приключении на свободе. В двадцать лет, несмотря на детскую психологию, он был уже физиологически мужчиной, но ещё ничего не имел с женщиной, хотя организм уже этого требовал. Познакомился с двумя девицами, которые обещали «всё». На последние деньжонки купил водки, закуски и, взяв такси, поехал с девицами будто бы к ним домой. По дороге они остановили такси и попросили его сбегать в магазин за сигаретами. Когда он вышел из магазина, то не было ни такси, ни девиц и, естественно, ни водки, ни закуски. Сергей был потрясён женским коварством, но через некоторое время познакомился с женщиной, которая лишила его мужской невинности. Он был у неё далеко не первый и уж точно не единственный. Однажды, в весьма интимный момент, к ней явился другой любовник, для порядка набил морду подруге, а потом стал избивать Седого. Это был здоровенный мужичина, к тому же взбешённый, а потому бил крепко, руками и ногами. Сергей пытался спрятаться в кухне, и там ему под руку попался большой кухонный нож. Боль и обида лишили его всякого контроля над собой, и он яростно стал вонзать нож в своего истязателя. От многочисленных ран тот на месте скончался. Поскольку у Седого уже была судимость, суд признал его особо опасным рецидивистом и по статье 102 УК РСФСР «Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах» приговорил к высшей мере 68
наказания – расстрелу. На уровне моих минимальных знаний юриспруденции я бы его действия квалифицировал как превышение самообороны, а не как умышленное убийство, да ещё при отягчающих обстоятельствах. Седой написал прошение о помиловании, и Президиум Верховного Совета заменил ему смертную казнь на 15 лет строгого режима. Так он попал в одну из колоний нашей области. За время нахождения в колонии он стал большим воровским авторитетом. Когда я слушал его рассказ, у меня не было отвращения к этому человеку – наоборот, мне его было жаль. И вот в зоне случилась трагедия: одного из кентов (товарищей) Седого кто-то обозвал козлом. Узнав об этом, он тут же пошёл на разборки. Но обидчик кента, видимо, был новичком в зоне, не знал Седого и уровень его авторитета и спокойно выпалил ему в глаза: «Да ты и сам козёл!» Более сильного оскорбления и унижения на зоне не бывает, и, понятно, Седой не стерпел. Он молча выхватил нож и ударом в шею убил обидчика. Он просто не мог поступить по-другому, иначе его авторитет был бы подорван. Седой великолепно понимал, что его ждёт, и потому заперся в каптёрке. Скоро каптёрку окружили менты, и ДПНК (дежурный помощник начальника колонии) потребовал от него сдаться. Седой отказался. Они долго выламывали дверь. Когда им это удалось, ДПНК первый бросился на Сергея и тут же получил удар ножом в печень. Обливаясь кровью, ДПНК упал, но другим ментам удалось обезоружить и скрутить Седого. Его жестоко, до полусмерти, избили и бросили в изолятор. Через несколько дней Седого привезли в тюрьму для прохождения судебно-психиатрической экспертизы. Так он попал в нашу камеру. Шли дни. Седой как-то по-доброму, я бы сказал, поотечески относился ко мне. Это был одаренный от природы человек: он прекрасно рисовал, писал стихи, очень остроумно разговаривал. Мы часами сидели на нарах и рассказывали друг другу о своей жизни. Он понимал мои проблемы. В его словах чувствовалась страшная ненависть к ментам, судам, к власти, которая может только наказывать, а не помогать в беде. «Ты понимаешь, – обращался он ко мне, – теперь-то меня точно расстреляют. Я не боюсь смерти, потому что не 69
знаю, что такое жизнь. Да я бы и так скоро умер, так как безнадёжно болен чахоткой. Ты посмотри на меня, ты ведь врач. Ну разве я жилец? Мне всего 27 лет, а я уже глубокий старик. 12 лет в тюрьмах и на зоне угробили моё здоровье. Нет, я не боюсь смерти – она для меня избавление». Его внутренная сила, бесстрашие, истинное, а не показное безразличие к своей судьбе оставили глубокий след в моей душе. Мне было жаль, что этот способный человек так ничего и не увидел в жизни, так и не сделал ничего полезного, а мог бы, если бы ему вовремя помогли. Он в своей жизни не видел людей, а видел только зверей, с которыми жил и общался, и постепенно сам стал зверем. Я возненавидел общество, которое не смогло помочь, а только угробило его. Мне могут возразить, что не общество вкладывало ему нож в руку. Не согласен. Именно общество могло уберечь его от преступления. Ну почему четырнадцатилетнему мальчишке за то, что он украл сладости из ларька, надо давать шесть (!) лет лишения свободы?! Где были наши «макаренки»? Неужели нельзя было наказать подростка иначе? Неужели судья не знал, что тюрьма не исправляет, а убивает человека? Именно судья, вынесший первый приговор, виновен в смерти людей, которых убил Седой, да и в его тоже. А второй судья? Неужели он не понимал, что Седой не хотел убивать того жлоба, а просто не дал ему убить себя? Ведь была типичная ситуация «или – или». Почему судья приговорил его к смерти, а не попытался спасти двадцатилетнего парня, дать ему шанс стать человеком? В этом обществе легче было убить, чем воспитывать и помогать. Добрые следователи и судьи бывают только в кино, а в жизни они часто просто бездушные палачи. Я утверждаю это, потому что испытал всё на собственной шкуре, меня убедили в этом и судьбы людей, с которыми я провёл долгие годы в тюрьме и на зоне. Судьба Сергея закончилась трагически. Как-то нас всех согнали в клуб, и начальник «из области» читал нам лекцию о преступлениях на зоне. В качестве примера он привёл случай с Седовым и сообщил, что за преступление, совершённое в зоне, Седов приговорен к смертной казни. Приговор приведён в исполнение. 70
До встречи с Седым я, по сути, никогда не видел «живого» убийцу. В моём представлении это были внешне страшные люди, свирепые бородатые разбойники, беспощадно убивающие невинных людей. Седой не вызвал у меня ни страха, ни отвращения. Думая о его судьбе, я начинал осознавать, что убийство иногда можно понять и даже оправдать. Чтобы читатель не подумал, что тюрьма превратила меня в жёсткого и жестокого человека, оправдывающего убийство, расскажу ещё об одном убийце, с которым познакомился уже на зоне. Его звали Валентин. Жил он в одном из городов нашей области, работал портным. На вид напоминал шкаф – широкоплечий, с широченной грудью, сильный, как медведь. Была у него единственная семнадцатилетняя дочь, которую он просто обожал, души в ней не чаял. Однажды вечером она пришла домой в слезах, в грязной изорванной одежде и рассказала отцу, что сосед, только что в очередной раз вернувшийся из колонии, напал на неё на улице, затащил куда-то и, избив, зверски изнасиловал. Можно представить душевное состояние Валентина. Он молча встал, взял в сарае длинный нож, которым резал поросят, и пошёл к соседу. Схватил этого мерзавца, приподнял его и, проткнув насквозь, пригвоздил к деревянной стене, а потом пошёл в милицию «сдаваться». Конечно, самосуд законом запрещён. Но суд должен был учесть эмоциональное состояние Валентина, да и в уголовном кодексе была специальная статья за убийство в состоянии аффекта. Но ему дали «умышленное» убийство и срок «на всю катушку» – 10 лет усиленного режима. Валентин долгие годы нёс свой крест, мужественно борясь в совершенно нечеловеческих условиях за выживание, за возможность вернуться домой и честно посмотреть в глаза своей дочери. Он гордился, что избавил мир от негодяя, что спас ещё чью-то дочь от поругания. Мужчины, читающие сейчас эту страницу! Как поступили бы вы, если бы (не дай бог) так надругались над вашей дочерью? Я бы убил. Так можно ли осуждать каждое убийство? Наступил сентябрь. Мне принесли бумагу, что на 11 сентября назначен суд. То, чего я так боялся, становилось реальностью. 71
Глава III.
СУД 11 сентября 1981 года. 8 часов утра. «Ямпольский, на выход с вещами». Иду, сдаю матрац с подушкой и следую по коридорам за конвоиром. Запирают в «стакан». Жду. Ведут в здоровенную комнату – ангар, где стоит уже ставший персональным видом транспорта «воронок». Залезаю в «лимузин» и долго жду. Сейчас повезут на суд. В душе какая-то пустота. Я не знаю – радоваться мне или огорчаться. Ожидание вконец измотало меня, хочется какой-то определённости. А ещё – хоть в зале суда увидеть свою семью, родных и близких. Я обратил внимание, что «воронок» был другой: военные номера, вместо милиционеров – солдаты внутренних войск. Через некоторое время ко мне подсадили сначала цыгана Михаила, а потом Диму и Алика. Посадили нас всех вместе, и это тоже удивило меня: неужели они не знают, что мы подельники и между нами неприязненные отношения? Видимо, ментам на всё наплевать. Дима и Алик с ненавистью и угрозой посмотрели на меня, и один из них, по-моему, Алик, полез к себе в штаны и непонятно откуда извлек лезвие для безопасной бритвы. «Готовься, парень. Приедешь на суд красивый», – и начал махать бритвой перед моим лицом. Конечно, мне не хотелось быть изуродованным, но сил для борьбы у меня не было. Солдаты, ехавшие с нами, полностью закрыли разделявшую нас дверь, и, естественно, ничего видеть не могли. Звать их на помощь было бесполезно. Я спокойно сидел, не делая резких движений, и объяснял этим кровожадным животным, что у них нет никаких причин для такого гнева и мы вроде договорились обо всём. Продолжая махать бритвой, они орали, что сидят тут из-за меня и что 72
именно я виноват во всем. Тут уже я не выдержал: «Из-за меня? Я считаю, что вы, сволочи, угробили меня! Это вы довели меня до скамьи подсудимых, лишили всякой перспективы и смысла жизни!» Они оторопели. Алик перестал махать бритвой, а Дима сказал: «Ладно, посмотрим, как он себя дальше будет вести». После того как они замолчали, в разговор вступил Михаил: «Толик, ты понимаешь, что я тебе никаких монет не давал и машину купил за деньги?» Я был удивлён его наивностью: «Я-то понимаю, – дружелюбно, как бы успокаивая его, сказал я, – а вот поймут ли там?» «А ты им скажи, – настаивал он, – они тебе поверят». – «Ну до чего же ты чудной, как маленький! Неужели думаешь, что они хоть кому-то верят? А что ты скажешь о найденном у тебя обрезе?» – «Я что-нибудь придумаю, скажу, что не мой, ты только про монеты не говори». Я сделал вид, что согласился, и он успокоился. Тем временем машина въехала во двор областного суда и остановилась. Нас стали по одному выводить. Весь двор был заполнен цыганами, которые шумно приветствовали Михаила и так же шумно посылали проклятья и угрозы в мой адрес. Я понимал, что никакой объективной вины у меня перед Михаилом нет – я его предупреждал и пытался сделать всё возможное, чтобы оградить от милиции, но он не поверил и машину не отдал. Но не мог же я объяснить всё это бесновавшейся толпе цыган, да и, если честно, какое-то субъективное чувство вины перед стариком у меня было. Но почему нас привезли в областной суд, а не в районный? Всех, кто был с нами в следственной камере, судили районные суды. Я знал, что областной суд принимает к рассмотрению дела только особой важности. Неужели попытка продажи старых, грязных монеток – такое великое преступление, что им должна заниматься коллегия по уголовным делам областного суда? Странно. Очевидно, выполнить указание свыше было легче в более высокой судебной инстанции. Уже после освобождения мне разъяснили, что областной суд рассматривал и все дела по «тяжёлым» статьям, но я знал много примеров, когда дела об убийствах рассматривали районные суды, а что может быть тяжелее, чем убийство? 73
В сопровождении вооружённых солдат нас провели через двор, потом через какую-то «потайную» дверь по лестнице в подвал. Я никак не ожидал, что в центре города, в фешенебельном здании областного суда может быть тёмный, сырой подвал с казематами. Будучи на экскурсии в Петербурге, в Петропавловской крепости, я видел казематы, в которых содержались политические преступники, – так те можно было считать хоромами, светлицами по сравнению с этими. Нас опять всех вместе заперли в одной камере, если так можно назвать помещение с низким, куполообразным потолком, толстенными черными влажными стенами и дверью из металлической решётки. Было совсем темно и, несмотря на начало сентября, ужасно холодно. На стенах – многочисленные надписи, нацарапанные чем-то острым. Одни передавали кому-то привет, другие сообщали свой срок, а некоторые прощались навсегда – им дали «вышку». Я считаю головотяпством сажать всех подельников в одну камеру перед судом. Ведь все старания держать нас в тюрьме изолированно друг от друга шли насмарку. И важно не только то, что у нас могли быть неприязненные отношения и всякие разборки на этой почве. Мы могли спокойно выработать единую линию поведения на суде: что говорить, а что нет, как всем врать одно и то же и т.д. Но им видней, а может, «всё до Фени», так как сценарий каждого судебного заседания был известен заранее. Примерно через час нас стали выводить из «хором», причем очень интересным образом: первым шел солдат, за ним один из нас, потом опять солдат, за ним опять один из нас. По узкой тёмной лестнице нас подняли наверх и ввели в зал судебных заседаний. Я впервые не на экране увидел настоящую скамью подсудимых. Это была широкая скамья из полированного дерева, обнесённая деревянной загородкой с дверью для прохода. Солдат открыл эту дверцу и пропустил нас вперёд. Я впервые в жизни сел на скамью подсудимых. Надо вам сказать – ощущение не из приятных и не потому, что она жёсткая, а чисто психологически: я никогда не думал, что меня посадят на такое место. В то время я ещё не знал – какие «места» меня ждут впереди. По углам загородки встали солдаты. 74
Через несколько минут в зал впустили публику – заседание было открытым, и зайти мог любой человек. Мы сидели спиной к залу, и, когда я затылком почувствовал, что все желающие вошли и сели, я повернулся и впервые за 7 месяцев увидел совсем близко жену, детей, мать, сестру и её мужа. Солдат грубо окрикнул меня: «Не сметь поворачиваться!» Тут я взорвался: «Да что ты понимаешь, сосунок! Я семь месяцев не видел жену и детей. Что, я не могу посмотреть на мать? Что, я не могу сказать им двух слов?» Солдат, совсем ещё мальчишка, покраснел до ушей, замолчал и отвёл глаза. Я ещё раз повернулся к своим, помахал им рукой и, насколько хватило сил, улыбнулся. Сказать ничего не мог – слезы подступили к горлу и душили меня. Я увидел радость и удивление в глазах жены – она, наверное, и не думала, что я могу улыбаться в такой ситуации, а мне хотелось выглядеть в её глазах сильным, чтобы эта сила перешла к ней, к другим близким людям. Уже потом адвокат сумела передать мне записку от жены, которая начиналась словами: «Дорогой Толик! Все наши мысли о тебе, чтобы ты не пал духом и как-то держался. И ты на самом деле – молодец. Мужественно держишься. Я даже и не думала, что ты так можешь. Я, глядя на тебя… теперь уверена, что ты сможешь пережить всё это». Один лишь бог знает, как мне тогда далась эта улыбка. Солдат опомнился и уже более вежливо приказал мне «смотреть только вперёд». Я отвернулся от своих, прижался щекой к холодной стене и тихо, чтобы никто не видел и не слышал, заплакал. Не было больше сил сдерживать слёзы. Я затылком чувствовал взгляды родных, тепло, что они излучали, силу, что они посылали мне, всю их нежность и желание помочь. Невидимый мост взаимной поддержки возник между нами. Слёзы перестали душить меня, и я стал смотреть на сцену, если только можно так назвать пространство, где стоял огромный стол с зелёным сукном, три больших кресла и над всем этим висели герб Советского Союза и лозунг: «Советский суд – самый гуманный суд в мире». Появилась Таньковская – мой адвокат. Она весело подошла ко мне – солдаты ей не запретили – и стала напутствовать, как себя вести, как надо отвечать на вопросы 75
и т.д. Появились и адвокаты моих подельников, но они даже внешне очень отличались от Таньковской. У них был какой-то серый, забитый вид, а она выглядела очень ярко в чёрной, блестящей шёлковой мантии и всем своим видом излучала силу, уверенность и даже некоторое презрение к окружающим. Появилась прокурор и заняла свое место «государственного» обвинителя. Это была женщина лет 65-70, с седыми волосами, очень суровая на вид. Чувствовалось, что она не новичок в юриспруденции. Потом мне рассказывали, что её специально пригласили провести это дело, хотя она уже была на пенсии. Я не могу утверждать точно, но у меня нет оснований не доверять человеку, от которого были получены эти сведения, тем более что он работал в областном суде. Тешникова – фамилия прокурора – слыла мастером выполнять указания. Через некоторое время появилась секретарь суда и скомандовала: «Встать! Суд идёт!» Началось… Все встали. За стол сели трое. Среднее кресло занял мужчина лет 35, с русыми волосами и чисто русским лицом. Это был судья – Петров Василий Юрьевич. Как я потом узнал, это было его первое дело в областном суде (а раньше он работал судьёй в одном из городов области). По бокам от него сели мужчина и женщина лет 45-50 – «народные заседатели», или, как их называли многие, «кивалы». Почему «кивалы»? Да потому, что на все вопросы и предложения судьи они обычно согласно кивали головой. «Кивалы» – это детище «демократии» времён социализма. Их выбирали на собраниях трудовых коллективов, и разбирались они в юриспруденции не более, чем я в китайской грамоте, но тем не менее решали судьбы людей кивком головы. На самом деле, конечно, всё решал судья. Он объявил о начале судебного заседания. Потом начались формальности. Нас спросили: нет ли возражений против состава суда. Их не было, так как состав суда мало влиял на заранее решённую нашу судьбу. Потом нас стали по очереди поднимать и спрашивать паспортные данные – мы отвечали. И с самого начала, и потом первым спрашивали меня. Это означало, что я «иду за паровоза». (Если судили группу людей по одному делу, то кто-то из них считался 76
«главарём», организатором. Его и называли «паровозом».) Ничего хорошего мне ждать не приходилось. Во время этих формальностей я узнал, что Дима жил под чужой фамилией и по чужому паспорту. Свою настоящую фамилию он назвать отказался. Кстати, я впервые узнал, что это у него уже третья судимость и что он находится в розыске, так как сбежал из колонии-поселения где-то в Сибири. Да, вот такой «экземпляр» сумел обвести меня вокруг пальца, как ребёнка. После выполнения всех формальностей судья стал зачитывать обвинительное заключение, сочинённое следователем Шунтовым. Это был увлекательный детективный роман, где мне отводилась роль главного злодея. Я слушал и восхищался сочинительскими способностями следователя. Его можно было сравнить с Дюма, а ещё лучше с Распэ – автором книг о бароне Мюнхгаузене. Слушая сочинения Шунтова, я начинал сам себя ненавидеть. Оказалось, что я – закоренелый преступник, ярый валютчик, постоянно обманывал общество и своих товарищей по работе и т.д. В общем, хуже меня нет и быть не может. В сочинении Шунтова – а иначе это обвинительное заключение назвать нельзя – содержалась не только злостная клевета, но и прямое оскорбление личности, что само по себе являлось нарушением закона. Но это были «мелочи», никто не обращал на них внимания, тем более никто не встал бы на мою сторону для защиты чести и достоинства. На страшном фоне злодея-валютчика Дима и Алик выглядели совсем невинными овечками: ну, подумаешь, мальчики порезвились, ну, подумаешь, хотели забрать у богатого и злого валютчика частичку его богатства – дадим им за это по попке, чтобы не баловали. О Михаиле сказано было вообще мало. Вскользь упоминалось, что он, вопреки закону, хранил дома огнестрельное оружие и что именно он является источником появления у меня монет. Читал судья обвинительное заключение долго и с пафосом, изредка кидая на меня испепеляющий взгляд, а закончив исполнение этого художественного произведения, он устало сказал: «Объявляется перерыв до 10 часов утра 12 сентября». Нам скомандовали: «Встать!» Я, естественно, повернулся к своим и помахал им рукой. Солдаты опять спустили 77
нас в подвал и заперли в каземате. Тот солдат, который не разрешал мне говорить с родными, смотрел на меня ненавидящим взглядом. Почему? Да просто он поверил всему услышанному, поверил, что я жулик и валютчик, и потому презирал меня. Я вдруг понял, что не только он мог поверить в эту клевету, так как она была произнесена судьёй – государственным человеком. Меня публично опозорили, и никто и никогда за это не понесёт наказания. Нас для порядка продержали около часа в подвале и лишь после этого вывели во двор и посадили в «воронок». Во дворе опять было полно цыган, но были и мои родные, которые приветливо махали мне руками и кричали слова любви и поддержки. Эти слова были для меня тогда как донорская кровь для умирающего больного. Вот и «родная» тюрьма, вот и мой засаленный матрац, вот и «любимая» 138 камера. Седой (он тогда ещё был в камере) встретил меня с любопытством, с участием и пониманием. «Ну, рассказывай». Я рассказал. «Да, – вздохнул Седой, – шьют они тебе дело, Натоха, шьют. Действительно, червонец можешь заработать». От его слов на меня опять нахлынула дикая тоска. Никак я не мог себе представить, что десять (!) лет придётся вычеркнуть из жизни и что вернусь я в 54 года, как мне тогда казалось, уже стариком. Слова Седого звучали убедительно и просто убивали меня, но я старался заставить себя надеяться на лучшее, на чудо. Кстати, это были первые спонтанные шаги в занятиях аутотренингом. Постепенно я научился владеть собой, заставлять себя думать в нужном направлении. Это очень помогло пережить всё, что уготовала мне судьба. Назавтра через коридоры, «стакан», «воронок» и подвал я снова вместе с подельниками очутился в зале суда. Подельники вели себя миролюбиво и больше ничем мне не угрожали. Они всё время разговаривали между собой на азербайджанском языке, и понять их было невозможно. На сей раз нас конвоировали уже другие солдаты, и тот из них, что стоял за моей спиной, не препятствовал мне поговорить немножко с родными. Мы ни о чём конкретном не говорили – просто старались морально поддержать друг друга. Я даже смог пожать им руки. 78
Началось судебное заседание. «Признаёте ли вы себя виновным?» – обратился ко мне судья. «Нет». Отрицая вину, я понимал: это не имеет никакого значения, и вина моя всё равно будет «доказана». Не признали свою вину и другие подсудимые, что никак не повлияло на ход процесса. Затем началось так называемое «судебное следствие». Нас по очереди поднимали и долго пытали вопросами судья, прокурор и адвокаты, как свои, так и чужие. Вопросы ставили хитро – что ни вопрос, то ловушка. Я понимал: сейчас будут применяться все дозволенные и недозволенные методы, чтобы доказать мою вину. Когда я, рассказывая всё по порядку, дошёл до момента ограбления, то не упомянул о ножах, а просто сказал, что грабители вырвали у меня сумку и обыскали карманы. Судья тут же взвился: «А ножи? Вы же говорили, что у них были ножи?» «Говорил, что были, а сейчас утверждать не могу, – спокойно ответил я, – может быть, с испугу мне показалось». При этом я почесал шею, которая ещё помнила остриё ножа. Прокурор в упор посмотрела на меня и спросила: «Почему вы выгораживаете людей, которые намеревались вас убить?» Алик и Дима, затаив дыхание, смотрели на меня. «Я не выгораживаю их. Поверьте, я не питаю никаких добрых чувств к этим людям, – ответил я прокурору, – но утверждать сейчас, что у них были ножи, не могу. Я стараюсь быть объективным и не могу взять на себя ответственность за меру наказания этих людей, хотя, ещё раз говорю, я их ненавижу». После этих слов судья и прокурор отступились от меня и попросили продолжить рассказ. Затем свои версии изложили Алик, Дима и Михаил. Причём Алик и Дима заявили, что по-русски не понимают, и потребовали переводчика. Переводчика нашли, хотя все знали, что они хорошо понимают по-русски. Ну, это их право. Решили ребята покуражиться. Им так же много задавали вопросов, особенно Таньковская. Многое хотели уточнить судья и прокурор. Я до этого не знал, что грабители раньше не были знакомы и познакомились только недавно в Москве, где Дима скрывался от правосудия, а Алик приехал искать приключений. Нашёл на свою голову. Особенно жалко было цыгана. Этот уже пожилой человек, по-своему 79
очень умный и авторитетный среди цыган, имевший большой жизненный опыт, выглядел совершенно беспомощно. Он не знал, что отвечать на вопросы, путался, смотрел на всех окружающих, как бы прося у них помощи. Его ответы напоминали детский лепет. Он упорно утверждал, что купил у меня машину за деньги. Тогда его спросили, где он, нигде не работающий человек, взял такую большую сумму, чтобы расплатиться со мной. Он не мог ничего ответить – пришлось бы признаться суду, что занимался спекуляцией, что они с сыном постоянно ездили в Мордовию, возили туда ткани, трикотаж и швейные изделия, а оттуда монеты, иконы и антиквариат, который потом сбывали любителям. Не мог он ответить и на вопрос, почему монеты, найденные у него при обыске, точно такие же, как у меня. Мне очень хотелось помочь ему, но я не знал, как. После долгой и утомительной работы судья объявил перерыв до завтра. В камере меня с нескрываемым интересом встречал Седой. Он расспрашивал всё до мельчайших подробностей и, как заправский юрист, делал выводы и предположения. Кстати, он почти никогда в них не ошибался. Вообще у нас с ним сложились интересные взаимоотношения: по возрасту он годился мне в сыновья, но относился ко мне по-отечески, и я в этом маленьком, больном, измученном жизнью человеке видел что-то большое и по-отечески доброе. Я во всех подробностях рассказал о заседании суда. Он надолго задумался, а потом произнёс: «Это ягодки – цветочки впереди». Я не сразу понял, что он имел в виду, но через несколько дней до меня дошло: суд любыми способами должен был доказать мою вину. На следующий день началось это доказательство. Нас, как обычно, привезли в областной суд. Во дворе произошёл интересный эпизод: какой-то молодой цыган подбежал к Михаилу и сунул ему в руки большой батон варёной колбасы. Солдаты видели, посмеялись, но не отобрали. Когда нас заперли в подземелье, Михаил сильными руками разорвал этот батон на куски и, несмотря на то, что мы все не были друзьями, дал каждому по большому куску. Я ел колбасу! Вы представляете – настоящую варёную колбасу, наверное, самую дешёвую, но всё-таки колбасу. За 7 месяцев я не только вкус её забыл, но и вид, и запах! Я ел 80
жадно, быстро, глотал почти не прожёвывая, как будто у меня её вот-вот отнимут. Потом мне вдруг стало так обидно: до чего же я дошёл (вернее, довели), что кусок дешёвой колбасы казался мне праздником. Примерно через полчаса живот вздулся и заболел – видимо, организм не хотел принимать уже ставшую для него чужеродной пищу. Сытые, довольные, со вздутыми животами, мы появились в зале судебного заседания, но, когда заседание началось, я вмиг забыл о колбасе. Часть 2 статьи 88 УК РСФСР, по которой меня обвиняли, называлась примерно так: «Спекуляция валютными ценностями в особо крупных размерах». Суду предстояло доказать, что в моих действиях есть признаки спекуляции и что предметом спекуляции были валютные ценности, а заодно и её «крупные размеры». Я постепенно стал понимать, почему следствие длилось 7 месяцев. Это мне было всё ясно и понятно, но следователю надо было найти или сделать эти «доказательства», что требовало длительного времени. Я тогда представлял, да и сейчас считаю так же, что спекуляцией называется действие, при котором кто-то покупает что-то по одной цене, а продаёт по более высокой. Разница в цене и составляет его прибыль, а по выражению наших следователей, – «наживу». Во всём нормальном мире, да сейчас и в России, такие действия называются бизнесом и не преследуются законом, но в Советском Союзе – тогда тоталитарном государстве – были свои законы, и их нарушать было нельзя. Я уже упоминал, что новенькие «Жигули-2103» стоили 8100 рублей. Моей машине было два года, и она находилась ещё в очень хорошем состоянии, поэтому я решил, что 7000 рублей – нормальная её цена без всякой спекуляции. То количество монет, которое я запросил у Михаила, при продаже по предполагаемой мной цене и после уплаты комиссионных и других расходов как раз и «тянуло» примерно на 7000 рублей. Моя прибыль вряд ли могла превысить 30-40 рублей. Не думаю, что такой размер прибыли уголовно наказуем. А что делает следователь? После ареста Михаила он забирает машину и перегоняет в мой гараж, который опечатывает. В феврале не производит её оценку, а ждёт ровно полгода до июля. Зимой, перед тем как поставить машину, я всегда 81
вытирал от снега все никелированные части, чтобы они не ржавели. Конечно, следователь этого не сделал. Весной снег растаял, и от сырости оба бампера, колпаки колёс и ручки дверей покрылись ржавчиной. За 6 месяцев машина обросла толстым слоем пыли, шины «спустили», и, естественно, выглядела она плохо. На процедуру оценки Шунтов пригласил мою жену и какую-то женщину из автодора. Когда они открыли гараж, то увидели грязную, ржавую, со спущенными колёсами машину и оценили её где-то в 2500 рублей. Жена, не предполагая, к каким последствиям приведет эта оценка, попросила разрешения помыть машину, убрать ржавчину, завести мотор и выехать из гаража, чтобы более тщательно осмотреть машину и более объективно оценить. «Нам и так всё видно и понятно», – заявил следователь и удалился. Таньковская добилась приглашения в суд в качестве свидетеля женщины, которая вместе со следователем оценивала машину. Оказавшись в суде, та, видимо, так испугалась, что толком не могла ничего сказать. «Мы так решили со следователем, потому что машина была грязная», – пролепетала она, и большего Таньковская (именно Таньковская, а не судья и прокурор) не смогла от неё добиться. Тогда мой адвокат обратилась к суду с просьбой вызвать в качестве свидетеля следователя Шунтова, чтобы он объяснил, почему произвел оценку машины не во время сделки, а только спустя полгода. Мало ли что за эти полгода могло случиться с машиной! Суд отклонил её ходатайство. Тогда она обратилась к Михаилу и спросила: «Зачем вы собирались покупать грязную, ржавую, старую машину? Вы что, лучше не могли найти?» Михаил, не поняв, что адвокат этим вопросом хочет привлечь его на свою сторону, искренне и возмущённо сказал: «Думаете – раз цыган, так и в машинах не разбираюсь? Отличная машина – крепкий, небитый и нержавый кузов, мотор как часы работал, а тянет, как зверь. Я ведь её для сына покупал, так что дерьмо не взял бы». Ответ цыгана удовлетворил Таньковскую, и она попросила занести его в протокол, а также провести повторную оценку машины. Судья понимал, что при повторной оценке машина может быть оценена досточно высоко и тогда они лишатся основного козыря, то есть не будет разницы между стоимостью 82
машины и монет, а следовательно, никакой спекуляции. «Суд совещается на месте,» – объявил судья и что-то сказал «кивалам». Те согласно кивнули головами, и судья через полминуты объявил: «Ходатайство адвоката о повторной оценке машины отклоняется». Таньковская развела руками и села на место. Потом адвокат Михаила в своём выступлении тоже сказал, что, по свидетельству самого подзащитного, его сына и других членов их семьи, они выбрали именно эту машину, потому что она была «как новая». Всё это суд пропустил мимо ушей. Закончив с оценкой машины, суд зачитал справку пункта по приёму драгоценных металов при городском ювелирном магазине, которая гласила, что все монеты стоят около 6000 рублей. Это сообщение ни у кого не вызвало возражений. Если бы машину оценили нормально, то есть в 6000-7000 рублей, то никакой бы речи о спекуляции и быть не могло. А тут судья, вернее, следователь подсчитал, что если от 6000 отнять 2500, то получится 3500. Вот такую «наживу», по мнению следователя, судьи и прокурора, я и предполагал получить. Вот вам и спекуляция, вот вам и особо крупный размер её! Да простит меня читатель за столь подробное изложение этого вопроса, но я хотел показать, как это делается. Итак, спекуляция есть, но чем? Теперь надо доказать, что спекуляция именно валютными ценностями, а не вообще, то есть что это статья 88, а не 154, по которой труднее дать длительный срок. Я не знаю, на что надеялся следователь, но он в деле и в обвинительном заключении везде писал просто «серебряные монеты» и нигде не упоминал, что все они были с пробитыми отверстиями. Хочу в связи с этим ещё раз напомнить пункт «г» первого параграфа Указа Президиума Верховного Совета СССР «О сделках с валютными ценностями на территории СССР», в котором говорилось, что валютой считается золото, серебро, платина и металлы платиновой группы в любом виде, кроме ювелирных и бытовых изделий и лома этих изделий. Обратите внимание на «мудрость» этой формулировки: представьте, что у вас есть серебряная ложка – это не валюта. Кладёте вы её в фарфоровый тигель, нагреваете на газовой горелке, она расплавляется и превращается в валюту, так как слиток из серебра – это валюта. 83
Расплавляете слиток и, вылив жидкое серебро в какуюнибудь формочку в виде бабочки или цветочка, получаете самодельную брошку. Она, как ювелирное изделие, уже не валюта. Берёте эту брошку, нагреваете и вытягиваете из неё проволоку – это опять валюта. Скручиваете проволоку в несколько раз, сгибаете и надеваете как браслет на руку – это опять не валюта, и так далее до бесконечности. Но более умного закона не было, и надо было исходить из него. Так вот, по этому закону серебряные монеты – валюта; те же монеты, но с отверстиями – уже не валюта, а лом бытовых и самодельных ювелирных изделий, причём в законе нигде не сказано, какого производства должны быть ювелирные изделия – заводского или самодельного. После того как Таньковская обратила внимание на это обстоятельство, выяснилось, что ни судья, ни прокурор даже и не знали, что все монеты были с отверстиями. Они немедленно затребовали их в зал судебного заседания и объявили перерыв на два дня. Им нужно было время, чтобы обдумать тактику поведения в связи с открывшимися новыми обстоятельствами. Они понимали: будет очень трудно доказать, что монеты с отверстиями всё-таки являются валютой. Но сумели «доказать» и это, правда, не так «изящно», как спекуляцию. На следующем судебном заседании на столе перед судьёй находились все монеты, фигурирующие в деле. Судья, «кивалы», прокурор и даже адвокаты других подсудимых с любопытством разглядывали их, всем хотелось посмотреть, из-за чего разгорелся «сыр-бор». Они брали в руки маленькие, грязные, тоненькие и дырявые кружочки, и на лицах их было недоумение – неужели это и есть то, что называется столь важным словом «валюта»? Казалось, они сами не могли в это поверить, но надо было не только поверить, но и убедить других. Судья собрался с мыслями и, наконец, сделал выдающееся открытие: «Ну и что, что они все дырявые. Это ещё не доказывает, что не валюта. Вот ежели бы они были все нанизаны на ниточку и представляли из себя бусы какие-нибудь, то тогда это, конечно, была бы не валюта, а без ниточки – это просто груда металла и, конечно, является валютой». Мне как горячее шило в задницу воткнули. Я 84
вскочил и без всякого разрешения спросил: «Так всё дело в ниточке? Мы тут сидим только потому, что нет ниточки? Если сейчас принести ниточку и нанизать их все на неё, вы нас отпустите?!» Судья понял свою глупость и, побагровев, заорал: «Садитесь сейчас же, я вам слова не давал!» В зале послышались ропот и смешки. Таньковская удовлетворённо посмотрела на меня и продолжала наступать: «Я прошу вызвать в качестве свидетеля дочь подсудимого. Она помогала ему срезать с монет ниточки, которыми они, как украшения, были пришиты к различным видам одежды, и сможет подтвердить, что ниточки действительно были». Судья, даже не посоветовавшись с «кивалами», тут же заявил: «Суд отклоняет просьбу адвоката». Таньковская попросила объяснить причину отказа. «Суду и без этого свидетеля всё ясно», – парировал судья. Это была не первая отклонённая просьба вызвать свидетелей, которые могли бы внести объективность в процесс. Зато по настоянию судьи в суд притащили из отдалённого района нашу знакомую доярку, на чьё имя была записана машина, чтобы она подтвердила, что машина фактически принадлежит мне, хотя этого и так никто не оспаривал. Понимая бесполезность спора с судьей, адвокат попросила объявить перерыв и предложила к следующему заседанию представить суду материалы, доказывающие, что монеты с дырками подходят под Указ «О сделках с валютными ценностями на територии СССР» и не являются валютой. С этим предложением судья согласился. По всему было видно, что он сам уже измучился в борьбе с адвокатом и ему нужно время, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями. Вернувшись в камеру, я, по обыкновению, всё рассказал Седому. Он долго и смачно матерился, а потом сказал: «Цирк какой-то, а не суд. За что они тебя так, Натоха?» Я и сам не знал, «за что», и потому ничего не мог ответить. На следующий день на суд меня не повезли – наверное, было воскресенье, и я весь день валялся на нарах и отдыхал. Я видел силу и великолепную квалификацию моего адвоката, видел, как она буквально загоняет в угол и судью, и прокурора, но знал, что адвокату в нашем судопроизводстве отводится очень незначительная роль и, что бы она ни говорила, что бы 85
ни делала, последнее слово за прокурором и судьёй. Именно они должны решить мою судьбу, выполняя чьи-то указания. Когда нас на следующий день ввели в зал суда, то я увидел на столе моего адвоката громадную стопу книг: альбомы по искусству, журналы, книги по истории одежды, тома энциклопедии. Оказывается, Таньковская и мои родственники облазили все библиотеки, читальные залы, да и нашу домашнюю библиотеку здорово перетряхнули и собрали большущий иллюстративный материал, в котором были представлены образцы старинной и современной одежды и головных уборов цыган, мордвы, чувашей, народов Севера и Средней Азии, молдаван, румын и многих других. Из этих иллюстраций было видно, что серебряные монеты пришивались для украшения к женской одежде, к мужским и женским головным уборам, применялись для изготовления различных ожерелий и кулонов. После возобновления судебного заседания Таньковская предложила судье и прокурору ознакомиться с представленными изданиями. Те удивились: «А зачем нам это?» «Вы не находите разницы между простыми монетами и монетами с пробитыми отверстиями, – стала объяснять адвокат, – а здесь представлен объективный материал, подтверждающий использование монет с пробитыми отверстиями в качестве ювелирных и бытовых изделий. При отделении монет от одежды и разрушении бус и ожерелий они становятся ломом ювелирных и бытовых изделий, а следовательно, подходят под формулировку Указа Верховного Совета СССР «О сделках с валютными ценностями на территории СССР»: «…кроме ювелирных и бытовых изделий и лома этих изделий». Судье и прокурору ничего не оставалось делать, как согласиться. Вся эта кипа литературы перекочевала на стол судьи, туда же подошла прокурор, и они, вынимая закладки, стали рассматривать иллюстрации. Процесс изучения народных костюмов и украшений длился долго. Все – и «кивалы,» и адвокаты, и даже секретарь суда – принимали в этом участие. Таньковская с видом победителя смотрела на организованное ею действо. Она опять поставила судью и прокурора в трудное положение, но вышли они из него элементарно просто: прокурор, видя, что молодой судья в 86
затруднении, решила ему помочь и просто заявила: «Ну, просмотрев весь этот материал, мы убедились, что вообще-то это не валюта, но в деле Ямпольского это всё равно валюта!» Тут и Таньковская не выдержала: «Что значит – вообще-то не валюта, а в деле Ямпольского – валюта? Почему он является исключением? Здесь суд или балаган?» Нервы явно подвели её. Судья строго попросил её не оскорблять суд. Мне хотелось плакать и смеяться, но больше – плакать. Я понимал: что бы адвокат тут ни вытворяла, суд решит посвоему. Прокурор осознала, что ляпнула глупость, и ещё долго пыталась объяснять, почему для всех – «не валюта», а для меня – «валюта». Таньковская всем своим видом показывала крайнее возмущение, явная растерянность была и на лицах других адвокатов – видимо, они ещё не встречались с таким откровенным произволом. Немного успокоившись, Таньковская решила вытащить «козырного туза» – постановление Пленума Верховного Суда СССР по делу Снегура. Наш суд, конечно, о нём ничего не знал, и она думала этим маневром решить исход битвы в свою пользу. Она подробно рассказала о деле Снегура, о том, как он был осужден за продажу серебряных монет с пробитыми отверстиями и как Пленум Верховного Суда СССР вынес постановление о его освобождении. Она торжественно достала журнал «Ведомости Верховного Суда СССР», открыла нужную страницу и громко вслух прочитала: «… таким образом, серебряные монеты с пробитыми в них отверстиями не являются валютными ценностями, независимо от их количества и характера совершаемых с ними сделок». «По-моему, всё ясно», – закончила она торжественно. «Нет, не всё ясно, – тут же подхватил судья, – мы не знаем, что там были за монеты». «Но тут же чёрным по белому написано: «серебряные монеты с пробитыми в них отверстиями». Прочитайте», – и она протянула судье текст постановления. Тот долго читал, думал и, наконец, произнёс: «Ну, это ещё ничего не значит». Таньковская опять взвилась: «Как, для вас ничего не значит решение высшей судебной инстанции страны?! Что же тогда для вас имеет значение?» Судья молчал. Мне было жаль его. Какой же высочайший чин дал указание, чтобы судья, теряя собственное достоинство, 87
так неуклюже должен был его исполнять! Он, скорее всего, был неплохой человек, и спустя много лет я не проклинаю его. Виноват не он – виновато общество, которое вынудило его так вести этот процесс. Я понимаю, что другой судья, получив подобные указания, вел бы себя точно так же, а иначе просто потерял бы работу. Ведь недаром следователь, который состряпал всю эту галиматью, прямо мне сказал: «Ты не сердись, надо мной ведь тоже начальство…» Я описываю только ту часть судебного процесса, которая касается меня, хотя ещё речь шла и о моих подельниках, выступали их адвокаты. Но всем было ясно: главная фигура – это я. Все чувствовали, что главное – посадить меня, а остальные, само собой, сядут. Судья, не зная, что ответить Таньковской, объявил перерыв. Она подошла ко мне и развела руками: «Ну, дорогой, я такого идиотизма, такого беспредела не видела ни в одном суде, а поверь, дел я провела немало и вытаскивала людей не из таких переделок, но у вас тупоголовый суд. Их, видимо, кто-то так запугал, что они элементарных вещей понимать не хотят». Я поблагодарил и сказал, что вижу её старания сделать всё возможное и невозможное. Пока не видели солдаты, она мне сунула записку от жены. Вечером, лёжа на нарах, я снова и снова перечитывал эту записку. Ещё до начала суда Таньковская приходила ко мне в тюрьму и тоже передала письмо от жены. Несмотря на частые обыски и в тюрьме, и в зоне, я сумел сохранить письма жены, и вот по прошествии 16 лет пожелтевшие листочки лежат передо мной. Эти два письма вселили в меня силу и веру, веру в крепкий тыл, в будущее, а без такой веры невозможно было бы вынести все испытания, которые послала мне судьба. Я потом получил не одну сотню писем от жены, от детей, от родных и друзей, но эти два письма имели для меня особое значение. Вот выдержки из первого письма: «Дорогой Толик! Ты молодец, что не пал духом и выдержал эти 7 месяцев. Теперь надо пережить суд. Это очень тяжело, но надо набраться сил. …Милый Толик! Старайся как-то держаться, береги своё здоровье. Знай, какой бы срок тебе ни дали, мы будем тебя ждать. Мы тебя очень любим, и ты нам нужен». В письме, полученном уже на суде, жена опять повторяет: 88
«Я верю в то, что ты нас всех очень любишь и не забудешь. А я тебе повторяю опять – мы тебя любим и будем ждать – какой бы срок ни был. Я клянусь в этом! Будем надеяться на лучшее». Прочитав это, читатель может подумать, что я слишком сентиментален, ведь ничего особенного в письмах жены нет. Это не так. Тот, кто на много лет был отлучён от дома, от семьи, поймет меня. Позже читатель узнает, как переживали мужья неверность жён, как жёны, не дождавшись мужей, бросали их и присылали развод, что такое для зека крепкий тыл. На следующий день – точно помню, была пятница – судья объявил, что судебное следствие закончено и начинаются прения сторон. Это означало, что с обвинительной речью должен выступить прокурор, с защитой – адвокат, а уж потом суд решит, кто прав, а кто виноват. Прокурор долго читала свою речь по бумажке. Выслушав её, я ещё раз понял, что все старания адвоката бесполезны. Было ясно, что обвинительная речь написана по материалам обвинительного заключения следователя ещё до начала процесса, а всё, что происходило на нем, никакого отражения в этой речи не нашло. Прокурор повторила, что я покушался на спекуляцию валютными ценностями в крупных размерах, поэтому меня надо признать виновным по статье 88 части 2 УК РСФСР и (далее цитата) «определить Ямпольскому наказание в виде лишения свободы на 12 (!!!) лет, с конфискацией имущества и отбыванием наказания в колонии усиленного режима». В зале наступила мёртвая тишина, которую внезапно нарушил крик моей матери: «Толик, я не доживу!» С этими словами она потеряла сознание и упала. Мне было уже не до себя, ведь мать до этого перенесла три инфаркта. Родные бросились к ней, вынесли из зала заседания и вызвали «скорую». На глазах жены, детей, сестры, других родных и просто незнакомых людей были слёзы. Очевидно, они не могли понять – за что такая жестокость. Даже цыгане, присутствовавшие в зале и не испытывавшие ко мне добрых чувств, растерянно смотрели на прокурора и на меня. Я тоже не ожидал такого исхода. Я, как смерти, боялся десяти лет, а тут двенадцать! Мне хотелось выбежать из зала и узнать о состоянии матери, но… Судья объявил пятнадцатиминутный перерыв и 89
удалился. С гордо поднятой головой и с чувством выполненного долга удалилась и прокурор. Таньковская побежала в коридор, через некоторое время вернулась и сообщила, что «скорая» привела мать в чувство и увезла куда-то. Её глаза сверкали гневом: «Я им покажу кузькину мать! Сволочи! За убийство столько не дают!» Она пошла готовиться к своему выступлению. Когда возобновилось заседание, судья предоставил ей слово. Говорила она страстно, убежденно и без всякой записочки. Оперируя фактами и документами, она логически, шаг за шагом, доказала мою невиновность. Таньковская зачитала прекрасные характеристики на меня из мединститута и из Ярославского университета. А потом эмоции взяли верх, и она, обращаясь к прокурору, сказала примерно так: «Я не понимаю, почему вы – представитель закона – нарушаете его. Почему игнорируете Указ высшего законодательного органа страны? Почему оставляете без внимания указания высшей судебной инстанции – Пленума Верховного Суда СССР? А этот фарс с оценкой автомобиля? Неужели вы, блюститель закона, не видите, что всё было сделано с нарушением закона? Почему вы не потребовали исправить ошибки? Глядя на вас, я не могу списать это на вашу неопытность и вижу преднамеренность в ваших действиях». Она, видно, поняла, что терять нечего – и так всё потеряно, и, обращаясь к судье, продолжала: «А ведь Ямпольский прав – вы судите его только за отсутствие ниточки. Смешно, но факт. Неужели у вас поднимется рука осудить этого ни в чём не виновного человека, отца двоих детей, учёного, никогда ранее не имевшего никаких правонарушений, добрейшего и душевного человека?» Немного успокоившись, она перешла на официальный тон и закончила своё выступление словами: «В связи с отсутствием в действиях моего подзащитного состава преступления, прошу суд оправдать его и освободить из-под стражи в зале суда». Опять наступила гробовая тишина. Ни прокурор, ни судья никогда не слышали ничего подобного. Ни один городской адвокат не осмелился бы им в глаза сказать такое. Уже после освобождения я беседовал с адвокатом, который должен был меня защищать и от которого я отказался. Он сказал, что Таньковская всё испортила, что она своим вы90
ступлением оскорбила суд и прокурора и что мне так много дали из-за неё. «Но позвольте, – возразил я, – судили-то меня и срок дали мне. Если она оскорбила суд, то пусть её и наказывали бы». Это были уже пустые разговоры – после драки кулаками не машут. Выслушав Таньковскую, я стал собираться домой и готовить грудь для ордена. Судья был другого мнения. Он встал и объявил: «Приговор будет объявлен в понедельник в 10 часов утра. Перерыв». Двое суток ожидания. Мука невыносимая. Я лежал на нарах и смотрел в потолок. Седой бесновался и сыпал проклятьями. Он пытался утешить меня и успокоить. Я гнал время – скорей бы понедельник, и всё станет известно. 12 лет! С ума сойти можно! Наступил долгожданный понедельник. Нас привозят в суд и сажают на уже привычную скамью подсудимых. Все занимают свои места. Появляется суд. Судья, не начиная заседания, объявляет перерыв до завтра, до 10 утра. Нас опять увозят в тюрьму. Напряжение нарастает. Назавтра картина повторяется: вместо приговора опять перенос заседания. Нервное напряжение достигает предела. Я переживаю и за своих родных, зная, как тяжело им находиться так долго в неопределённости. Среда. Утро. Седой говорит: «Ну, Натоха, давай прощаться. Сегодня тебе срок на уши повесят, и ты сюда больше не вернёшься – пойдешь в осужденку. Смотри, не сломайся там. Никого не бойся». Он подошёл, обнял меня, и слезы сверкнули в глазах этого маленького, больного, обречённого человека, которого жизнь сделала зверем. Он был прав – мы больше никогда не увиделись. Нас привезли на суд. Четверо суток понадобилось суду, чтобы вынести приговор. Почему так долго? С кем они совещались? Я не думал, что они полностью игнорируют доказательства моей невиновности – надежда умирает последней, – и продолжал надеяться на чудо. Не бывает чудес в этой жизни… «Встать! Суд идёт!.. Объявляется приговор». Все долго стоя слушали приговор. Судья опять повторил псевдодоказательства моей вины и, наконец, дошел до главного: «… признать Ямпольского Анатолия Соломоновича виновным по статье 88 части 2 УК РСФСР и определить ему наказание 91
в виде 8 лет лишения свободы, с конфискацией имущества и отбыванием наказания в колонии усиленного режима». Я не знал – радоваться или огорчаться. Конечно, 8 – это не 12, но восемь-то за что? Я повернулся в зал. Матери не было – её просто не взяли. В глазах родных ничего определённого не прочёл. Очевидно, они тоже не знали – радоваться или огорчаться. Алику и Диме дали по 6 лет, а Михаилу – 4. Таньковская подошла ко мне, сказала, что будет подавать кассационную жалобу в Верховный Суд, и уехала. Мне дали возможность попрощаться с родными и близкими и привычным путём через подвал нас вывели во двор к «воронку». Во дворе собралось много народа. Нам махали руками, что-то кричали, приветствовали как национальных героев. «Воронок» доставил нас в тюрьму. Я получил, очевидно, навечно закреплённый за мной матрац, и меня повели в камеру, но уже не в свою, а в «осуждёнку». Привели к двери с номером 54, открыли и…
92
Глава IV.
ОПЯТЬ ТЮРЬМА …И я очутился в каком-то непонятном пространстве. Первое, что мне бросилось в глаза, страшный смог и смрад в камере. Я почти ничего не видел из-за густого табачного дыма, а воздух был настолько спёрт и вонюч, что дышать было нечем. И Вова «на больничке», и Седой меня предупреждали, что «осуждёнка» (камера для осуждённых) ничего общего не имеет с камерами для подследственных. Я убедился в этом в первую же минуту. Это была комната площадью примерно 18 квадратных метров, с тяжёлым низким потолком, бетонным полом и стенами, покрытыми «шубой». «Шуба» – специальный способ нанесения штукатурки, при котором поверхность стены напоминает лунный ландшафт, то есть сплошные бугры и впадины. На такой стене нельзя писать, и по ней нельзя стучать. В левом верхнем углу было отверстие, называемое окном, примерно 40х60 сантиметров, с металлическими решётками, наглухо закрытое железными жалюзи. Справа от входа в углу находился «дальняк» (параша) – низкий унитаз по типу старых женских общественных туалетов, и над ним кран с водой. Рядом был ещё один кран с раковиной для мытья рук, посуды, стирки и т.д. В камере были широкие деревянные нары, рассчитанные на 16 человек. Когда меня привели в эту камеру, там уже находилось 36 (!) заключённых, я был 37-й. Я стоял у двери в зимней шапке, в пальто и с матрацем под мышкой. Меня как забрали в феврале в зимней одежде, так я и таскал её по камерам и на суд – гардеробов в тюрьме нет. При моём появлении обитатели этого муравейника прекратили все свои дела и обратили взоры в мою сторону. Появление нового человека в камере – всегда событие. Каждого новенького встречали настороженно – не кумовской ли? Хорошо, если его кто-нибудь уже знал, а если нет, то приходилось всеми способами доказывать свою лояльность преступному миру. Мне повезло: меня в этом дыму смог 93
разглядеть Колюня – парень, который был со мной в 163 камере. «Здорово, доцент! С суда, что ли? « – «Оттуда». – «Ну, сколько на уши повесили?» – «Восьмёру». – «Круто они тебя, падлы, – и, обращаясь ко всем, продолжал: Это, пацаны, доцент. Правильный мужик, я его знаю, куму нос утер – клуху в хате вычислил». По камере прошёл одобрительный шумок. Ко мне, всё еще стоящему у двери, подошёл мужик лет сорока – видимо, главный тут – и подал руку. «Чего стоишь? Проходи, доцент. Ты с Седым в хате был?» «Был», – ответил я. «Значит, ты. Он по всем хатам передал, чтобы тебя встретили». Вот как! Выходит, Седой по-отечески позаботился обо мне. Я ещё раз убедился в его громадном авторитете в преступном мире. «Наниз ляжешь или наверх?» – спросил местный авторитет. Я, открытым ртом хватая воздух, посмотрел на окошко и, показывая на него пальцем, сказал: «Туда». – «Санёк! Подвинься. Пусть доцент там матрац кинет». Здоровенный молодой парень протянул руку с верхних нар и взял у меня матрац. Я снял наконец-то пальто, забрался наверх и вместе с парнем стал «двигать мебель». Он, как хороший закройщик, выкраивал место для моего матраца и всё-таки сумел его втиснуть к самой стенке рядом со своим. Мне, для порядка, дали какоето время на устройство, а потом посыпался град вопросов: кто? откуда? за что? статья? срок? кто подельники? кем был на свободе? откуда знаю Седого и т.п. В вопросах не было скрытой неприязни и желания вывести на «чистую воду». Мужики просто поняли, что к ним попала непростая «птица», и им было интересно всё знать обо мне. Я слез с верхних нар и стал отвечать на вопросы. Пришлось довольно подробно рассказать автобиографию, особенно о последних 8 месяцах. Услышав мою историю, большинство сошлось во мнении, что я дурак неопытный, а азербайджанцы – «козлы». «Ну, доцент, как ты мог этим чуркам поверить? Ты чего, совсем что ли?» – и указательные пальцы многих рук стали вращаться возле висков. Я, только что вернувшийся из зала суда, с «восьмёрой на ушах», со страшной болью и тоской в душе, возмущённый произволом суда, наверное, просто хотел высказать эту боль, поведать о своём горе. Совершенно незнакомые мне люди были прекрасными 94
«свободными ушами», и я, забыв о всякой осторожности, рассказал им, как меня сделали виновным, как подвели под статью, какой клоунадой с печальным исходом был суд. Слушали при гробовом молчании, не перебивая и не задавая вопросов. Я закончил рассказ – никто не мог решиться нарушить тишину, нарушил звук открывающейся «кормушки» (окошко в двери, через которое подаются в камеру миски с пищей): «Ужинать!» Все соскочили со своих мест и пошли за баландой. Я не пошёл – не хотелось. За небольшим столом уселось 8 человек, остальные ели на нарах и даже стоя. Во главе стола сидел «камерный» авторитет, как я его назвал – «пахан», хотя его все называли просто Витёк. Он «командовал парадом». Я потихоньку стал привыкать к жуткому воздуху и дыму. Представьте себя в комнате в 18 квадратных метров, в которой находятся 36 курящих мужиков, причем курящих не «Золотое руно», а махорку или самые дешевые сигареты типа «Дымок». Постоянно курили 5 или 6 человек, естественно, сменяя друг друга, – и так круглые сутки, каждый день, при отсутствии всякой вытяжки. Представили? Перестаньте кашлять – вас там не было! Там был я. То-то меня сейчас врачи спрашивают, глядя на рентгеновские снимки: «Вы же некурящий человек. Откуда у вас пневмосклероз, как у заядлого курильщика?» Чтобы у читателя было более полное представление о характеристике воздушной среды в камере, я, забегая вперёд, расскажу о ещё нескольких способах испортить воздух. Нет, я имею в виду не 36 толстых кишечников, вспухающих от тюремной баланды и не держащих излишки газов в себе. Ну, к примеру, представьте себе картину: принесли к обеду кильку – старую, ржавую, солёную кильку, которая уже тогда была старше, чем я сейчас. Так вот, нескольким идиотам ухи, видите ли, захотелось. Кладут они ту самую килечку в алюминиевые кружки, заливают водой, а поскольку в камере нет ни газовой плиты, ни электрической, местные «кулибины» отрывают от байкового одеяла кусок побольше, сворачивают в трубочку и поджигают. Разгорается с трудом, долго, но, разгоревшись, одеяло горит, как олимпийский факел, только коптит больше, так что не только кружка с килькой становится черной, но и потолок над этим перво95
бытным огнем. Вода в кружке закипает быстро, а уху до полной готовности варить надо минут 15-20. Представляете, как это влияет на состояние воздуха в камере! После того как факел потушат, он еще долго тлеет и воняет. Такое действо повторяется довольно часто. Или ещё: каждый, попавший в «осужденку», считает своим долгом оставить на теле какую-нибудь наколку – от банальной фразы «не забуду мать родную» или «век воли не видать» до собора Василия Блаженного во всю спину. Для татуировки нужна тушь, а её нет. Зеки – люди изобретательные. Берут башмаки на резиновой подошве, отдирают её, рвут на мелкие кусочки и поджигают. Вы когда-нибудь видели, как горит резина? Дым валит, как из трубы Бухенвальда, и это в комнате без вентиляции и вытяжки. Над горящей резиной помещают стекло или другую ровную поверхность и ждут, пока она покроется толстым слоем сажи. Затем эту сажу соскребают в баночку, писают туда и получают таким образом черную жидкость, используемую потом для татуировок. Резина горит тоже минут 15-20, после чего лица у всех становятся как у представителей знойной Африки. Лица-то можно отмыть, а легкие? Было и много других способов испортить воздух. Например – самый естественный. Практически каждый из 37 обитателей хоть раз в день ходил на свидание с унитазом по «большим делам». В сутках – 24 часа, а это значит: примерно каждые 40 минут ничем не отгороженный «дальняк» источал те ещё «ароматы». Ну а куда деваться – живые люди! Почти каждый день для каких-нибудь технических нужд жгли полиэтиленовую плёнку. Она, конечно, не горела, а плавилась, испуская при этом едкий и очень вредный голубовато-зеленоватый дым. Иногда жгли пластмассу, жгли ручки от зубных щёток и всё, что горело. Какая-то необузданная страсть к огню, и это при полном отсутствии противопожарных средств! Когда в камеру за чем-нибудь заходили менты, то зажимали нос и старались как можно быстрей выскочить обратно. Некоторые из них, по нашей просьбе, на 10-15 минут открывали кормушку, и воздух из коридора поступал в камеру, но это помогало мало и ненадолго. Я забирался на свои верхние нары, прижимался 96
к «окну», пытаясь высунуть нос через жалюзи на улицу. Ничего не получалось. Иногда нас на полчаса выводили во двор, в так называемые прогулочные дворики. Когда же после прогулки снова заводили в камеру, то это был «караул», но жить надо, а следовательно, и дышать хоть чем-нибудь. После ужина внимание ко мне ослабло, а нервное перенапряжение меня настолько утомило, что ужасно захотелось спать. Я улегся на свой матрац, но рядом прилёг Санёк и своей могучей фигурой буквально вдавил меня в стенку. Я лежал в положении «смирно», с вытянутыми вдоль тела руками и прямыми ногами. Санёк уснул раньше меня и храпел, испуская из себя звуки, сравнимые разве что с рёвом рядом расположенного реактивного двигателя. Несмотря на храп Санька и общий шум, яркий свет и страшную духоту, я уснул. Сколько проспал – не знаю. Показалось, что очень мало, но меня разбудили. Я не мог понять – почему не дают поспать? Оказалось, надо освободить место другому. Я совсем забыл, что мест 16, а нас в камере 37. Слез вниз, а сесть негде. Подошёл к столу и стал наблюдать за игрой, причем костяшками домино играли под интерес в азартный покер. Я потом тоже научился, но под интерес никогда не играл. Так началась моя жизнь в «осуждёнке», где мне было уготовано провести 7 месяцев. Каждый день в 5 часов утра приносили хлеб с «галстуком». Это было полбуханки чёрного хлеба специальной тюремной выпечки, на которую клался сверху ещё кусочек хлеба, посыпанный сахарным песком. Вот этот кусочек, примерно 15 граммов, и назывался «галстуком». Хлеб давали только утром и на весь день. Почти ежедневно приносили пшённую кашу, причём варили её, очевидно, не более трети времени, необходимого для полной готовности, и поливали каким-то жидким маслом, похожим на самое дешёвое машинное масло, от которого двигатели внутреннего сгорания ввиду его «несъедобности» отказались. После этой каши живот становился как воздушный шарик и норовил поднять тебя к потолку. Кстати, на зоне тоже ни дня не обходилось без пшёнки. Зато после освобождения я ни разу не ел пшённой каши – наелся её в тюрьме на всю оставшуюся жизнь. 97
На обед часто подавали фирменный тюремный суп – «глазунью». Когда я при новых сокамерниках назвал его так и объяснил, почему, то все долго смеялись. Иногда давали свежие щи из кислой капусты. При их приготовлении в котёл, очевидно, вместо воды наливали «царскую водку» – смесь концентрированных азотной и соляной кислот. Если бы у кого-нибудь хватило силы воли продержать эти щи во рту минут 10, не проглатывая, то зубы у него растворились бы точно. Иногда давали кашу: «кирзу» из ячневой крупы, «шрапнель» из перловки, причём последняя, пройдя через кишечник без всякого вреда для себя, атаковала унитаз, как настоящая артиллерийская шрапнель. Благо, унитаз был железный. По самым крупным праздникам (Октябрьская, 1 Мая и т.д.) нам давали горох – не то жидкую кашу, не то густой суп, но было вкусно. Правда, после него очередь на «дальняк» становилась более длинной и более нервной – каждый последующий торопил предыдущего. Дорогой читатель! В изложении условий жизни в камере и описании тюремной пищи я позволил себе немного юмора. Но, поверьте, это защитная реакция. Даже сейчас, спустя много лет, вспоминая весь этот кошмар, я чувствую, как сердце моё сжимается от боли и ненависти к тем, кто обрёк меня на такие страдания. Я смеюсь, чтобы не заплакать. Все находившиеся в камере были уже осуждены, но приговор ещё не вступил в законную силу, так как осужденные или их адвокаты обжаловали его. В этот промежуточный период каждый имел право раз в месяц получить передачу, не более пяти килограммов, и раз в месяц – свидание с родственниками. В нашей камере был «общак», то есть все продукты из передач делились примерно поровну. Доставалось даже тем, кто ничего не получал из дома. Практически каждый день кто-нибудь получал передачу, и потому мы постоянно имели несколько граммов нормальной пищи в добавку к тюремной баланде. Набор продуктов во всех передачах был почти один и тот же: сало свиное солёное или, ещё лучше, копчёное, сливочное масло или маргарин, сахар кусковой или дешёвые конфеты типа «подушечек», печенье или пряники. Интересен был процесс «общественного распределения». «Пахан» Витёк, заняв своё председательское место, 98
выкладывал на стол продукты из передачи (курево и другие вещи не делились на всех) и приступал к делёжке. Сначала делился штучный товар: сахар, конфеты, пряники, печенье. Все получали поровну, и только себе Витёк брал чуть больше. Потом извлекался на свет запрятанный где-то единственный в камере нож. Нож – это слишком условно, скорее – резак. Делали его сами из алюминиевой ложки, долго и нудно. Одно ребро ручки затачивалось или о камень какой-нибудь, или о железную часть нар. Так вот, брал Витёк этот нож и сначала отрезал немалый кусочек себе. Потом оставшееся делилось на всех, причем надо было иметь хороший глазомер, чтобы никого не обидеть. Во время этого священнодействия стол окружала жаждущая толпа. С верхних нар, как обезьяны, свешивались люди с протянутыми руками, готовые по команде схватить свой кусок, причём каждый себе намечал себе кусок побольше и заранее нацеливался на него. Звучала команда «взять», и уже через секунду стол был пустой. Вы замечали когда-нибудь, как ест собака кость? Она никогда не ест её там, где дали, а обязательно утащит куда-нибудь и, поудобней устроившись, начинает трапезу. Точно так было и здесь: схватив свою порцию, каждый прятался, где мог, и втихаря поедал всё. Да и команда «взять» звучала как-то по-собачьи. Была у нас и ещё одна возможность полакомиться пряничком или конфеткой. Родственникам на наше имя разрешалось посылать почтовым переводом небольшую сумму денег. Когда они приходили в тюрьму, то нам их, конечно, в руки не давали, но раз в месяц «отоваривали» в тюремном ларьке на 5 рублей. Процедура эта проходила так: открывалась «кормушка», и ларечница зычным голосом орала: «Ларёк!» Каждый подходил и заказывал что-нибудь из скудного ассортимента. Все заказывали, в основном, курево – пачек двадцать махорки и сигарет. Я заказывал конфеты и пряники, в общем, делал себе «сладкую жизнь». На следующий день всё заказанное приносили. На ларёк общака не было, и каждый ел и курил своё. Постепенно я начал знакомиться с обитателями камеры поближе. Первым мне поведал свою историю мой сосед – Санёк. Ему было 19 лет. Жил он в одном из районных городов 99
и работал помощником мастера в ткацком цехе хлопчатобумажного комбината. Саша постоянно «качал» мышцы и «докачался» почти до Шварценеггера. Здоров был, как буйвол, и потому никого не боялся ни на своей улице, ни на городской танцплощадке. В то время было очень модно увлечение антиквариатом. В маленьких городах и деревнях средней полосы России можно было «добыть» иконы, изделия из бронзы и серебра, различную церковную утварь, гобелены и т.д. «Добыть» можно было по-разному: купить у старушки, украсть, а то и откровенно ограбить. Санёк этим особо не занимался, а больше баловался «мануфтой» (мануфактурой, то есть ткань приворовывал). Но вот к нему обратился один из перекупщиков антиквариата и предложил «бомбануть» (ограбить) старушку. Она жила совсем одна в своём домике, и было у неё много икон, в том числе и дорогие. Сам перекупщик ходил к ней, просил продать, но старушка была сильно верующая и наотрез отказалась. Тогда он решил привлечь к операции по добыче икон громилу Санька, благо, у того мышц гораздо больше, чем мозгов. Саньку было обещано большое вознаграждение, если он сумеет добыть иконы. Санёк деньги уважал больше, чем законы, и потому согласился. После проведения подготовительной работы он изучил, когда бабуся выходит из дома, и однажды, убедившись, что её нет, «одной левой» снял замки и средь бела дня вошёл к ней в дом. Санёк оказался большим любителем искусства и, вместо того чтобы сразу снять иконы и сунуть в мешок, начал разглядывать их, любуясь мастерством богомазов. Это любование длилось так долго, что старушка вернулась домой и, увидев Санька, подняла гвалт. Санёк не стал объяснять старушке, что пришёл к ней вроде как в музей – полюбоваться живописью. Он взял первую попавшуюся тряпку и засунул старушке в рот, чтобы не орала. Потом этот горе-преступник собственным шарфом привязал старушку к стулу. После этого он снял иконы, сунул их в мешок, но не ушел, а стал искать ещё чего-нибудь. Нашёл кое-какую утварь из серебра и металлическую баночку изпод растворимого кофе, наполовину заполненную царскими золотыми червонцами и пятёрками. Прихватил и это, между прочим, для себя, а не для перекупщика, и ушёл, оставив 100
старушку привязанной к стулу. «Я её слабенько привязал, – рассказывал мне Санёк, – думал, сама сумеет отвязаться». Не сумела. Сил у неё оказалось меньше, чем у Санька. Да ещё что-то плохо было с носовым дыханием, и с кляпом во рту старушка задохнулась. Через несколько дней её нашли мёртвой, привязанной к стулу и с тряпкой во рту – как оставил её Санёк. Так он стал не только грабителем, но и убийцей. Санька нашли быстро. Сначала взяли перекупщика, а тот сразу «раскололся» и сдал его с потрохами. Доказать, кому принадлежал шарф, не составило труда. Санёк всё же сумел зарыть баночку с золотыми монетами так здорово, что при обыске в доме её не нашли. Расказывая мне об этом, Санёк довольно потирал руки и рассуждал: «Вот отсижу свои 12 лет, вернусь, откопаю баночку, продам монеты и заживу!..» «Опять здесь», – подсказал я. «Это ещё почему?» – «Да потому, голова твоя пустая, что в ювелирный магазин ты их продавать не понесёшь – спросят, где взял, а начнёшь с твоим умом продавать их направо и налево – вот тебе и моя 88 статья, и опять здесь. Понял?» «Понял», – ответил Санёк, вид у него был совершенно убитый – я лишил его мечты о светлом будущем. Он долго думал, приставив палец к низкому лбу, и, наконец, нашёл выход из положения: «Слушай, доцент, я тебе половину отдам, если поможешь мне их продать, когда освободимся. Ты ведь раньше выйдешь. Я тебе скажу, куда я их заныкал, ты их возьмёшь, продашь и встретишь меня уже с деньгами. Там ведь много денег должно быть». Я поблагодарил его за доверие, но от коммерческой сделки отказался: «Саня! Ты за 12 лет настолько поумнеешь, что справишься сам. Зачем делиться деньгами? Вместо них можем поделиться новым сроком». Он опять надолго задумался и, не найдя выхода из положения, многозначительно протянул: «Ну, мы ещё к этому вернёмся». Как я уже говорил, Саньку дали 12 лет. Его судили за разбой и за умышленное убийство. Конечно, Санёк старушку уморил, но я не думаю, что он хотел её смерти, – просто не рассчитал свои и её силы, но, как говорится, суду виднее. Я потом помог ему написать кассационную жалобу. Статью ему заменили другой, но срок оставили без изменения. 101
Наше знакомство с Саньком продолжалось почти 6 лет. Он повзрослел, поумнел и на зоне выбился в люди – был бригадиром, мастером и старшиной отряда. Стал хитрым, ловким в делах и, думаю, при освобождении уже не нуждался в моей помощи. Я так и не знаю, нашел ли он свою баночку и как ею распорядился. Нашу беседу с Саньком прервал зычный голос мента в коридоре: «Гулять!» Все желающие идти на прогулку столпились у двери. Минут через 15 дверь открылась, три мента (так мы называли прапорщиков внутренних войск, которые служили в тюрьме) вывели нас в коридор и построили в линейку. Потом всех сосчитали по головам и скомандовали: «Вперёд! Руки назад!» Нас вывели в тюремный двор и, как эстафетную палочку, передали другим ментам с двумя здоровенными овчарками. Собаки расположились по бокам нашего каравана, а в голове его и в хвосте шли менты. Так нас провели через двор тюрьмы и подвели к какой-то двери. Открыли её и повели по коридору, по обеим сторонам которого было много дверей. Идущий впереди мент открыл одну из них, и мы вошли в так называемый прогулочный дворик. Это было нечто похожее на тюремную камеру, но вместо потолка – небо «в крупную клеточку», то есть металлическая решётка. В некоторых двориках потолок был сделан из крупной сетки «рабица». На стенах – «шуба», так что написать ничего невозможно. Следили менты и за тем, чтобы в двориках не было никаких щелей, в которые можно было бы засунуть записочку. Над всеми двориками были сделаны мостки, по ним постоянно прохаживался мент и сверху смотрел на нас. По правилам прогулка должна продолжаться час, но тюрьма, как всегда, была переполнена, а двориков мало, и нас выводили всего на 20-30 минут. За это время мы не только дышали настоящим воздухом, но и пытались как можно больше двигаться – в камере-то не повернешься. Ходили по кругу, пытались бегать, приседали, играли в чехарду и (что меня больше всего бесило) – все курили. Даже там приходилось дышать сизым махорочным дымом. Тем же путем, в сопровождении ментов и собачек, нас возвращали в камеры-душегубки. Кстати, о собачках. Уже после освобождения я познакомился с одним молодым мужчиной, 102
который работал в тюрьме кинологом. Он рассказал интересные вещи: во-первых, собак кормили намного лучше, чем людей, во всяком случае, мясо давали; во-вторых, их дрессировали нападать на человека без команды, если он выходил из строя или отклонялся от общего маршрута. Как ни старались менты, но прогулочные дворики были одним из самых распространённых и надёжных видов тюремной почты. В дальнейшем повествовании я ещё вернусь к этому. Я слышал, что в тюрьмах и на зонах бывают «пидары», которых используют вместо женщин, но никогда не видел их, даже в камере для подследственных. Тут же я обратил внимание, что один молодой мужик спит под «шконкой» (под нарами). Никогда не принимает участия в общих разговорах и делах, еду получает самый последний, ест, сидя на параше, а «шлюмка» (алюминиевая миска) у него с дыркой, и потому, хотя ест он очень быстро, часть всё равно выливается. Мне было любопытно, но я никого ни о чём не спрашивал, боясь показать свою неграмотность в этом вопросе. Через несколько дней один из самых противных типов в камере вдруг, обратившись к этому мужику, скомандовал: «Машка! А ну полезай в уголок любви». Тот послушно полез на нижние нары, по пути расстёгивая штаны. Туда же полез и этот тип. Мужики одеялом, как ширмой, отгородили «брачную постель», и начался «сеанс любви». Ничего не было видно, да и смотреть было бы противно, но зато слышались стоны – один от боли, другой от наслаждения. Я был шокирован, а другие даже не обратили никакого внимания. Потом и я привык к этому, так как за семь месяцев в нашей камере «опустили» (превратили в пидаров) шесть человек. Противно было видеть, как, испустив победный крик, из «уголка любви» выползло, никого не стесняясь, это животное со всё ещё стоящим членом и стало вытирать его одеялом. Вслед за ним вылез, также без штанов, Машка и пошёл на парашу подмываться. За любовь Машку наградили сигареткой. Проблема педерастии в тюрьме и на зоне была очень непростой. Люди по самым разным причинам становились «голубыми», или, как здесь называли, «петухами». Некоторые шли на это добровольно. Я считаю, что это ненормальные люди, очевидно, по природе своей с нарушенной 103
сексуальной ориентацией. Но таких было немного. Часто задницу проигрывали в карты или в другие азартные игры. Ещё чаще – опускали за нарушение тюремных законов, за подлянки разные, за неуважение к авторитетам, за долги и т.д. Я потом расскажу об этом подробнее. Самое страшное, когда человека опускали просто по беспределу. Я на зоне познакомился с одним таким. Это был инженер-химик, учёный, кандидат наук. Не знаю, за что его осудили, но он оказался в Новочеркасской пересыльной тюрьме в камере с кавказцами. Один русский среди них. Для начала они избили его до потери сознания, сломав скуловую дугу, кости носа и ключицу, а потом изнасиловали. Насильникам за это, конечно, ничего не было, а пострадавший получил навсегда клеймо «пидара» и должен был терпеть все невзгоды, отпущенные по тюремным законам этой категории зеков. Конечно, приехав на отдалённую зону, он мог скрыть свою принадлежность к «петухам», но, если бы это раскрылось, его просто убили бы. Администрация зон, зная воровские законы, всегда выделяла пидарам отдельные места в бараках, в столовой, в цехах, в клубе и т.д. Примерно через неделю Витёк ушёл на этап и его место занял другой мужик. Ему дали «пятнашку» по 102-й. Он очень любил свою жену, а она настолько была «слаба», что никому не могла отказать. Он знал это, не раз заставал её с другими, но сильнейшая любовь к ней заставляла его все прощать. Однажды он застал её с очередным любовником, и она в глаза ему выпалила: «Да не нужен ты мне – слабак! Маленький «он» у тебя. Жеребца мне надо, а не тебя!» Эти слова переполнили чашу его терпения, и он убил её на месте. Можно было бы его поступок охарактеризовать как убийство в состоянии аффекта, но суд признал мужика виновным по 102 статье УК РСФСР – умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах. Суду, как говорится, виднее. Кровожадные у нас были суды. Так вот, мужик этот – а звали его просто «фурмановский» (настоящее имя Вячеслав) – и стал «паханом» в «хате». Он строго следовал тюремным законам, особенно во время дележа очередной передачи: сначала – себе, потом – остальным. Сидел он в хате уже 4 месяца и был человеком уважаемым. Ко мне 104
относился с уважением, считал меня единственным своим преемником на посту пахана хаты. Представляете меня, учёного, интеллигентного человека с мягкой и доброй душой (простите за самовосхваление, но это так) в роли пахана хаты, главного авторитета среди убийц, насильников и бандитов. Но через три недели, когда и он «поднялся» (уехал) на зону, авторитет мой в камере настолько вырос, что меня единодушно посадили на председательское место за столом и сделали, как президента, «гарантом тюремной конституции». Чтобы читатель не подумал, что я просто хвастун, расскажу, почему так повысился мой авторитет в камере. Во-первых, когда все узнали, что «доцент» – это не просто «кликуха», то меня буквально замучили рассказами о своих болезнях. Я никого на три буквы не посылал, а внимательно, с уважением выслушивал любой бред и каждому объяснял природу его заболевания, чем его надо лечить на свободе и чем можно попробовать полечиться здесь. Я даже иногда слушал прямо ухом сердце и лёгкие, мял живот, смотрел язык и т.д. Эффект был потрясающий – на меня смотрели как на исцелителя, хотя, конечно, я мало чем мог помочь. Раз в неделю открывалась кормушка и тюремный фельдшер спрашивал, есть ли больные. После моих «консультаций» в камере больными стали все. Они рвались к кормушке и просили принести лекарства, которые я советовал. Фельдшер, парень неплохой, приносил то, что было в тюремной аптечке. Мои сокамерники глотали эти таблетки, и им «помогало». Наверняка здесь больше присутствовал психотерапевтический эффект, но, как бы там ни было, – помогало. Вот вам первое слагаемое моего авторитета. Во-вторых, почти все лезли ко мне со своими приговорами и жаловались, что их ни за что посадили. Я читал приговоры, и мои познания в юриспруденции повышались. Значительно изменились и мои понятия о том, что из себя представлял тогда советский суд – самый «гуманный», но не всегда самый умный суд в мире. Многим я писал кассационные жалобы, и впоследствии некоторые имели успех. Даже если я ненавидел убийцу или насильника, обращающегося ко мне с какойнибудь просьбой, я старался не показывать своей ненависти и делал вид, что помогаю ему. Я очень много лет выступал 105
в художественной самодеятельности, и артистические способности мне здорово помогали скрывать свои истинные чувства и, наоборот, изображать блатного ворюгана там, где это было нужно. Я никому не грубил, ни с кем не вступал в конфликты, но и не унижался ни перед кем, не заискивал перед авторитетами, держался спокойно, с достоинством. Я никогда не кичился своим образованием, а вёл себя как равный среди равных. Помогали советы Вовы и Седого, особенно – никого не бояться. Постоянная истинная или кажущаяся помощь сокамерникам – это второе слагаемое повышения моего авторитета. А если учесть, что за первый месяц пребывания в хате я рассказал не одну сотню анекдотов, то я был в камере ещё и «свой парень». Когда, после ухода «фурмановского», мне предложили быть «за пахана», я не стал отказываться, а вспомнил слова моего старого друга, которому после тяжелейшего инфаркта предложили должность декана факультета в мединституте, и он согласился. Когда я его стал ругать и отговаривать, он сказал: «Пусть лучше я буду их сношать, чем они меня!» Вот и я так же решил, соглашаясь на «должность». Я понимал, что ответственности и опасности эта должность несёт мне гораздо больше, чем благ, но решил, что справлюсь, тем более что избрали меня единогласно, а это значит, что не было конкурента, который «затаил». Мой авторитет как пахана еще больше увеличился после того, как я разделил в первый раз очередную передачу. Я не стал отрезать себе первому и много, а просто разделил всё на равные, как удалось, части и сказал: «Берите». Все схватили, как всегда, заранее намеченные порции, а я взял себе последнюю, что осталась. Все обалдели: «Ты чего, доцент, себя не уважаешь?» – «Нет, я просто вас уважаю». Вы понимаете, все паханы показывали свою власть, зачастую унижая кого-либо, а от меня они впервые услышали, что я их уважаю. Им это было непонятно, но здорово приятно. Я же сделал это не потому, конечно, что уважал всех. Нет – некоторых я просто ненавидел. Мне нужно было ещё больше укрепить уважение к себе, и я этого добился. Почти 6 месяцев я был паханом в хате и почти никогда не оказывался в опасной для себя ситуации. Иногда я балансировал «на грани фола», иногда было ужасно 106
страшно, иногда – противно и стыдно за собственные поступки, вернее, не поступки, а распоряжения, но я прошел «осуждёнку» без единой царапины, что удавалось немногим. Чуть выше я позволил себе назвать наш советский суд не самым умным. Я совсем не хотел обидеть громадную армию работников судов, учившихся юриспруденции. Но некоторые случаи, с которыми мне пришлось столкнуться, позволяют усомниться в умственной, а может, профессиональной одарённости некоторых судей. Мы все учились чему-нибудь и хорошо знаем, что бывают отличники, а бывают и двоечники. Так вот, плохих специалистов с юрфаков выпускать нельзя – они опасны для общества, особенно если становятся судьями. В руках судей, как и врачей, жизнь и судьба человека, и ошибаться им нельзя – это всегда трагедия, исковерканная человеческая судьба. Я имею в виду не свою судьбу. Мой судья, как я уже говорил, может, и неплохой человек, был поставлен в сложное положение. Я имею в виду судей, которые откровенно халтурят, не хотят, а может, и не могут думать. Приведу такой пример. На соседних нарах появился парнишка – длинный, худой, слабенький. Он и ещё двое таких же «богатырей» проникли на территорию крупнейшего в городе машиностроительного завода, взломали замок на инструментальном складе и украли какие-то японские платы, которые вставляли в станки с числовым программным управлением. Платы нужны были воришкам для изготовления самодельных магнитофонов или ещё чего-то – не знаю. Факт есть факт – забрались, взломали, украли; преступление налицо, и ребята, бесспорно, заслуживали наказания. Но когда кладовщица утром пришла на работу и увидела взломанную дверь, то, как опытный человек, не стала заходить в склад, а подняла хай. Пришли начальники и опечатали склад. Потом несколько дней шла инвентаризация: считали, чего не хватает. А, кроме украденных мальчишками деталей, не хватало нескольких десятков пассатижей и плоскогубцев, молотков и отвёрток, гаечных ключей и зубил, лёрок и свёрл, множества другого инструмента. Куда это всё девалось – никто не знает, но, для порядка, всё отсутствующее переписали, запротоколировали, поставили подписи все начальники. Наша доблестная 107
милиция выловила воришек, и мудрый следователь написал, что они украли не только эти платы злополучные, но и весь недостающий на складе инструмент. Мальчишки, конечно, возражали, но, раз не хватает – значит, украли, а поскольку больше никто не пойман, – значит, украли они. Передают дело в суд. Судья попался ленивый (может, из тех двоечников) и не стал разбираться в сути дела, а просто аккуратно переписал обвинительное заключение в приговор. Результат: каждому дали по шесть лет и присудили денежный иск в пользу завода в размере более шести тысяч рублей – деньги по тому времени огромные. Володю – так звали моего соседа по нарам – должны были отправить в колонию усиленного режима, а остальных – «на малолетку», так как им ещё не было 18-ти. Вот так Володя стал моим соседом. Когда ему принесли текст приговора, он дал мне почитать и просил помочь чем-нибудь. Я внимательно прочитал и задумался: как трое худосочных парнишек смогли за один раз без всякого транспорта и вспомогательных средств утащить на себе столько инструмента, он ведь железный! Мне дали карандаш и листочек бумажки, и я стал считать: пассатижи и плоскогубцы весят граммов по 150-200? Весят. Умножим на их количество. Молоток весит 1-1,5 килограмма? Весит. Умножим на количество и т.д. Благо, в приговоре были все цифры. Я занимался подсчётами почти час и выяснил, что, действительно, унести всё это им было не под силу, так как весило больше тонны. Конечно, я, сидя в тюрьме, располагал временем и смог подсчитать примерный вес недостающих инструментов. Судья – человек более занятой, и у него не хватило времени (а может, ещё кой-чего), чтобы произвести эти расчёты и не «вешать» на пацанов то, что они не брали. Пусть кладовщица отвечает за недостачу. Я написал Володе кассационную жалобу, где изложил все расчеты и свое, то бишь Володино, мнение по поводу присуждённого им иска. Суд более высокой инстанции пересмотрел дело и срок оставил без изменения, но от исковой суммы оставил только стоимость действительно украденных деталей. Вопрос: почему я догадался и сумел сделать все расчеты, а судья нет? Я не хвалю себя – я ругаю судью. Это же его работа, а всякую 108
работу надо делать добросовестно. Вот наглядный пример бездумного отношения судьи к своим обязанностям. Были примеры, которые ставили под сомнение грамотность судей. Так, в небольшом городке близ областного центра на большом хлопчатобумажном комбинате работал плотником один мужик. Подчёркиваю – плотником. А жил в деревне, в трёх километрах от комбината. Сидит он как-то вечером дома, смотрит телевизор, и вдруг стук в окно. Выходит – знакомые ребята из колхоза. «Сено надо?» – спрашивают заговорщицким тоном. «Конечно, надо!» Они заранее знали, что надо, так как плотник держал овец, а их кормить нужно. Через некоторое время подъезжает телега и плотнику во двор завозят несколько кип прессованного сена. Он расплачивается – сделка совершена. Но совершено и преступление, так как плотник не мог не догадаться, что сено краденое. Душа у русского мужика широкая: «Авось пронесёт». Не пронесло. Воров колхозного сена поймали, а через них вышли и на плотника. Вроде пока ничего интересного в этом деле нет. Дело как дело – таких полно. Интересное началось потом. В чём вина плотника? Скупка краденого, и в Уголовном Кодексе статейка про это есть. Судят же плотника по статье 92 части 2 УК РСФСР, которая гласит: хищение государственного имущества должностным лицом в крупных размерах! Я ничего не могу сказать о размерах похищенного – не знаю, но точно могу сказать, что похищал не плотник (кстати, это было написано и в приговоре), а другие лица. И не это главное. Каким должностным лицом для колхоза был плотник? Да он и колхозником-то не был! Работал на комбинате в городе! Дали плотнику 6 (!) лет усиленного режима. Я был с ним вместе в «осуждёнке», читал приговор, писал ему кассацию. Что это? Опять небрежность судей? Их абсолютная неграмотность? Может, желание наказать посильней, а статья «скупка краденого» предусматривала небольшое наказание? Для меня до сих пор – загадка. Уже после освобождения я рассказывал этот случай знакомым судьям и адвокатам – они разводили руками. 109
Жизнь в хате протекала однообразно и скучно. Иногда нам приносили газеты, и мы хоть что-нибудь узнавали о жизни на свободе, которая для нас уже была другой планетой. Узнавали, сколько новых наград повесил себе на грудь выживший из ума «дорогой Леонид Ильич», что страна сделала ещё один семимильный шаг к коммунизму, что американские капиталисты продолжают, сволочи, пить кровь из своих рабочих, что этот маленький, воинственный Израиль собирается оккупировать весь мир, что с успехом закончилась очередная «битва» за урожай и после этой «победы», чтобы не умереть с голода, придётся покупать пшеницу в Канаде и США, и прочие бредни. Иногда тюремная библиотекарша приносила книги, но все они были типа «Молодой гвардии» , «Как закалялась сталь» и т.п. Очевидно, с помощью этой литературы из убийц, насильников и бандитов хотели воспитать законопослушных строителей коммунизма. Хорошо, хоть в тюрьме мы не слышали и не видели замполита, зато на зоне это был человек номер два. Мне продолжали докучать медицинскими вопросами, и я однажды заявил: «Мужики! Всё – хана! Заколебали вы меня своей жаждой медицинских знаний. С завтрашнего дня для всех ежедневно буду читать лекции по медицине, а по окончании полного курса – лечите себя сами». Моё предложение было принято на ура. Назавтра, после прогулки – а это время, когда почти никто не спит, я им начал читать лекции по физиологии. Читал настолько популярно, что и дети из младшей группы детского сада поняли бы всё. Здесь тоже почти всё понимали, но особо выдающиеся экземпляры хлопали глазами и по десять раз спрашивали одно и то же. Я терпеливо объяснял. Примерно за два месяца я им рассказал о работе сердца и сосудов, что из себя представляет кровь человека, как человек дышит, как переваривается пища и как работают почки, как сокращаются мышцы и почему мы двигаемся, что такое рефлексы, как думает мозг (если, конечно, он есть) и что такое память, сон и сновиденья. В общем, полный курс физиологии человека для медицинских институтов в переложении для детского сада. Эффект был потрясающий: слушали, открыв рот, тишина стояла мёртвая, даже на дальняк не ходили в это время. Каждый день 110
после прогулки все забирались на свои места и требовали: «Доцент! Давай!» Я, устроившись на своих нарах, «давал» народу лекцию минут на 45. После каждой лекции бурно обсуждалось услышанное, каждый товарищу объяснял, как он понял. Иногда мнения «учёных» расходились, начинались споры, а то и драки – приходилось разнимать. Кстати, слушались меня беспрекословно. Авторитет мой благодаря этим лекциям ещё больше укрепился. Когда я закончил полный курс физиологии, стали требовать «ещё чего-нибудь». Я почти три года проработал врачом на городской «Станции скорой медицинской помощи» и знал очень много интересных случаев. Вот и стал рассказывать каждый день по одной истории. На это тоже ушел почти месяц. Мне потом советовали написать книгу «Записки врача скорой помощи». Что ж, может, и напишу когда-нибудь. Сокамерники уже настолько привыкли к моим ежедневным рассказам, что, когда я закончил и эти, потребовали ещё. Я был в десяти странах Европы, и, когда однажды упомянул об этом, все оживились: «Доцент! Расскажи, как они там.» Ещё почти месяц ушёл на рассказы о том, что я видел во Франции, Венгрии, Финляндии, Чехословакии, Норвегии, Швеции, Англии, Дании, Германии и Голландии. Слушали с интересом. Они впервые могли узнать о жизни в капстранах не из коммунистических газет и телевидения, а от очевидца. Услышанное потрясло их. Я в своих рассказах ничего не приукрашивал – говорил только то, что видел сам, а видел я много. Позволю себе сделать отступление от основного изложения и рассказать, как я попал за границу. Думаю, что у читателя такой вопрос может возникнуть. В 1967 году мы с женой ездили по туристической путёвке в Венгрию. В страны народной демократии тогда можно было поехать легко, даже еврею. Примерно в 1972 году я прочитал рекламу в местной газете, что есть путёвки в круиз по странам Балтийского и Северного моря на 24 дня. Мне очень захотелось посетить Швецию, Норвегию, Финляндию, Данию, Голландию, Англию и Францию за один раз. Зарабатывал я тогда прилично, и деньги на путёвку были. Пошёл в бюро путешествий при Облсовпрофе. Там первым делом посмотрели паспорт и, изучив графы «отчество» и «национальность», предложили 111
мне Болгарию. Я всё понял, естественно, отказался от Болгарии и ушёл, а по дороге домой встретил своего бывшего одноклассника. Он после школы окончил иняз и работал не то в горкоме, не то в обкоме комсомола. После комсомола его перевели в КГБ, где он вроде бы пошёл в гору и стал большим начальником. Он спросил: «Ты что идешь горем убитый?» Я рассказал, как мне отказали в поездке в Европу, и намекнул – почему. Он подумал немножко и сказал: «А ты зайди к этому Николаю Васильевичу недельки через две». – «По кой я к нему пойду, если он уже раз отказал?» – «А ты зайди, ну, понимаешь, зайди». Ровно через две недели я пришёл в Облсовпроф и сказал, что хочу в круиз. Николай Васильевич равнодушно попросил паспорт, но на сей раз, прочитав фамилию, преобразился: «Пожалуйста, пожалуйста, вот вам анкеточки, заполните, сфотографируйтесь, характеристику с работы…» и т.д. Я взял все бумаги, мысленно поблагодарил одноклассника и пошёл оформлять документы. Вот так я попал сразу в семь стран Европы. Осуждённые в камере менялись довольно часто, и потому большинство моих слушателей не знали, за что я сижу. Но, выслушав мои рассказы о загранице, некоторые удивились: «Как это ты, такой грамотный, умный, столько повидавший, попал сюда?» Им это трудно было понять. «Помогли», – уклончиво ответил я. Круглые сутки в камере бурлила жизнь. Занимались кто чем горазд, но два занятия были наиболее распространёнными. Во-первых, татуировки. Как получали жидкость для них, я уже рассказывал. Пожалуй, все, кроме меня, оставили на своём теле отметки о пребывании в тюрьме. «Работу» обычно производили специалисты и, как правило, не бескорыстно – платили куревом, чем-нибудь из ларька или своей долей от очередной передачи. Меня поражала эта поголовная страсть туземцев – разукрасить себя. Сначала на кожу наносились рисунки шариковой ручкой или химическим карандашом, а по ним уже кололи. Если колют тушью, то она на спирту, который хоть как-то обеззараживает ранки от иголки. Когда же колют сажей, разведённой на моче, то о стерильности не может быть и речи. После процедуры наколки кожа, как правило, краснела и воспалялась. Появлялись 112
сильные боли. При большой поверхности рисунка, кроме отёка, воспаления и боли, часто повышалась температура. От жара некоторые теряли сознание и бредили. Я всеми силами старался лечить их, а остальным на этих печальных примерах объяснять, что сажа и моча попадают в кровь и вызывают её заражение, что бывали случаи со смертельным исходом (тут я приврал, чтобы напугать их), но всё бесполезно. Второе занятие носило более интимный характер, но довольно массовый. Я уже говорил, что жгли полиэтиленовую плёнку и из капелек при её плавлении делали шарики диаметром примерно 0,8 см. От ручек зубных щёток отпиливали часть примерно в 1,5 см. И шарики, и так называемые «шпалы» тщательно отполировывались до абсолютно гладкой поверхности. Потом эти идиоты, желающие стать суперменами, бритвой рассекали себе кожу в области основания головки полового члена и в образовавшийся разрез засовывали шары или «шпалы». Рана перевязывалась какой-нибудь грязной тряпкой, чтобы остановить кровотечение и не дать шарам и «шпалам» выпасть. Кровотечение после такой операции было иногда очень обильным и длительным, раны практически всегда воспалялись и гноились, повышалась температура тела, были сильные боли. Зачем же мужики подвергали себя добровольно таким пыткам? Оказывается, когда рана заживёт и кожа затянется, в этом месте, благодаря находящимся под ней шарам или «шпалам», «он» будет толще, а это, по словам авторов метода, приносит женщинам огромное удовольствие при сношении. Я, как мог, лечил их и, как мог, отговаривал от этого безумия. В ответ часто слышал: «А ты, доцент, сам попробуй. Вот увидишь, как здорово!» – «Пардон, кто из вас испытал, что это здорово, и вообще я могу предположить, что это может быть здорово для женщины, а вам-то что за удовольствие? Муки одни. Да и как вы можете знать, что будет, если вы только здесь уродуете свои члены и ни разу ещё ничего сами не пробовали?» «Люди говорят», – настаивали они. «Говорят, что и кур доят», – продолжал я отстаивать свою позицию и решил пустить в ход психологическое оружие: «Ну, представьте себе, мужики, что вы являетесь к даме и не можете доставить ей удовольствие тем, что бог дал. Тогда 113
вы из шаров и «шпал» делаете протез и опять идёте к этой даме. «Теперь лучше», – говорит она, и вы ужасно довольны. А чем довольны? Тем, что без протеза не можете и не умеете принести женщине удовольствие? Тем, что не понравились ей в «натуральном виде», а понравился только ваш протез? Неужели вам это не обидно?» Мужики призадумались. Я продолжал наступать: «Однажды на своём шестидесятилетнем юбилее моя знакомая дама, пропустившая за свою бурную жизнь через себя (в прямом смысле этого слова) не одну сотню мужиков, во время разговора о размерах мужских достоинств со знанием дела произнесла: «Главное – не иметь, а уметь!» Понятно вам, остолопы, – уметь! А не иметь протезный член». Мужики призадумались ещё сильней. Однако через несколько дней забота об удовлетворении своих будущих возлюбленных взяла верх и производство протезов возобновилось. Ещё одним занятием в камере было изготовление самодельных ножей. Ну не может настоящий бандит жить без ножа, даже в тюрьме. Для этого из подошвы дорогой обуви (а таковая редко попадала в камеру) извлекался супинатор – стальная пластинка, вставляемая в подошву для сохранения изгиба стопы и профилактики плоскостопия. Эту пластинку затачивали очень долго, так как сталь была высокого качества. Точили о металлические предметы и о стену в дверном проёме. Мне это действо всегда казалось очень опасным, так как народ в хате был горячий и спокойно мог использовать ножи не только для разрезания сала. Благо, опытные менты во время «шмона» (обыска) – а они проводились часто и регулярно – всегда находили ножи и забирали их. Ещё одним весьма трудоёмким занятием было изготовление самодельных карт. Какая же тюрьма без азартных игр? Для начала всех заставляли жевать черный хлеб. Жевать долго – минут 20, не проглатывая. Хлебный мякиш, перемешанный и пропитанный слюной, за это время становился отличным клеем. Специалисты-картёжники из газет нарезали карты. Потом листов 5-7 пропитывалось хлебным клеем и клалось под пресс. Через несколько часов получалась довольно толстая и плотная карта. И так 36 штук. Потом карты складывали в колоду и ребром битого стекла сначала 114
зачищали, а потом полировали их края. Заключительным этапом было нанесение рисунка. Длительный коллективный труд заканчивался рождением прекрасной колоды, вот только горя эти карты приносили гораздо больше, чем удовольствия. Был у нас в хате профессиональный шулер. Он и на свободе зарабатывал себе на существование картами, а в хате и приоделся, и курева целый мешок запас для зоны, и ел не одну «пайку» из общака. Правда, он потом показал основные приёмы-фокусы, но это уже после того, как всех обыграл. Мужики долго думали: бить его или не бить за это – ну прямо гамлетовский вопрос, – и решили лучше не бить, а поучиться уму-разуму. Я с ним потом был на зоне – он и там жил неплохо. Такие люди нигде не пропадают. Было очень много и других занятий, не менее интересных и не менее удивительных. Представляете этот муравейник, где на очень ограниченном пространстве круглые сутки и каждый день все суетятся, двигаются, лазают вверх-вниз, что-то делают, сидят на дальняке, занимаются любовью с пидарами, колются, вставляют шары и «шпалы», кипятят кильку, стирают бельё, готовят сажу, разговаривают, бьют друг другу морды, а иногда и кости ломают, играют в карты или в домино, что-то пишут; храпят спящие, воняют нажравшиеся; почти в открытую занимаются онанизмом, бреются или стригутся кто чем может, и все при этом постоянно курят! И так целый день, и так каждый день при полном отсутствии кислорода и нормальной пищи. А сколько психологических стрессов, сколько критических ситуаций! Постоянная борьба за выживание. И это долгих, как вечность, семь месяцев! Дурдом. Я, конечно, где-то в глубине души ещё надеялся, что высшие судебные инстанции разберутся и отпустят меня домой, но, находясь в этом содоме, уже хотел скорее на зону – там хоть воздух и есть где походить. Довольно часто в камере случались кровавые разборки. Расскажу хотя бы парочку историй. Был у нас в камере Алик Свистунов – довольно интеллигентный на вид мужчина лет 45, коренастый, широкоплечий и, чувствовалось, очень сильный. По его словам, он владел приёмами боевого самбо и однажды даже показал: в одну секунду приподнял и бросил мужичка весом эдак килограммов на 120. На свободе Алик 115
работал каким-то чиновником и что-то там вроде присвоил – точно не знаю. По характеру он был человек очень склочный и на работе часто вступал в конфликты с товарищами и с начальством. Ему казалось, что все его притесняют, обижают, не дают продвигаться по службе и т.д. Есть такие люди. Алику дали 8 лет усиленного режима. Но речь в данном случае не о его деле, а о нём самом. В камере он вёл себя спокойно, ни с кем не задирался, всегда ходил на прогулки, дружить пытался только со мной. Рассказывал мне о себе, о своей семье, но больше всего – как его обижали на работе эти сволочи. Он постоянно просил у всех бумагу и что-то писал, писал, а написанное тщательно прятал. Ему, как и всякому нормальному человеку, не нравился тот кошмар, который творился в камере, но прореагировал он на это своеобразно – решил пожаловаться начальству. Наивный человек, на что он рассчитывал? На какое-то улучшение? Неужели не понимал, что начальство всё видит, всё знает, но и пальцем не шевельнет, чтобы хоть как-то улучшить наши условия. Алик втихаря накропал бумагу, сложил её в несколько раз, а когда нас повели на прогулку, пошёл в цепочке последним и, как бы нечаянно, во дворе тюрьмы бросил на землю. Он надеялся, что менты увидят её, подберут и передадут начальству. Но заметили бумагу не менты, а осужденные из соседней камеры, которых вели после нас на прогулку по тому же маршруту. Они подняли её, зашли в соседний прогулочный дворик и прочитали. Представляете их возмущение. В тюрьме и в зоне, да и на воле тоже очень не любят жалобщиков, предателей и подлецов. Мужики из соседнего дворика сообщили нам об этой бумаге и даже смогли перебросить через верхнюю решётку. Итак, бумага с жалобой попала не по назначению, а в руки тех, на кого жалуются. Мы прочитали её и возмутились. Больше всего меня возмутило название этой бумаги. После слов: «Начальнику тюрьмы от доброжелателя из камеры 54», – шло слово «Донесение». Слово-то какое противное… Ну, написал бы «Жалоба» или «Заявление», а то «Донесение»! Такое слово мог придумать только профессиональный доносчик. Автор «Донесения» сообщал все подробности жизни в нашей камере. Пофамильно перечислялись те, кто варил 116
кильку и делал наколки, кто вставлял себе шары и «шпалы», кто изготовлял ножи и карты, и где их прятали в камере, словом, вся подноготная. В прогулочном дворике после прочтения бумаги возник стихийный митинг возмущённых зеков. Он продолжался и после возвращения в камеру. Всех интересовал вопрос – кто написал? Все хотели обнаружить подлеца и разорвать на части. Я понимал, что запахло кровью, но моё возмущение было тоже очень велико: «Почему я терплю и молчу, почему терпят и молчат другие? Почему этот подонок не понял простой истины: с волками жить – по-волчьи выть?» Взоры всех обратились ко мне: «Доцент! Надо вычислить – кто написал. Только ты это сможешь». Я, конечно, был им благодарен за комплимент и доверие, но попал в трудное положение: во-первых, не очень представлял, как найти среди 37 человек автора этого пасквиля, во-вторых, мне не хотелось крови, а я понимал, что она неизбежна. Но авторитет в камере и боязнь потерять его, а также чисто человеческая позиция заставили начать следствие. Я несколько раз внимательно прочитал «Донесение», нашёл там массу ошибок и обратил особое внимание на следующую фразу: «…вставляли себе в х.. (он писал открытым текстом) шары, а потом болели и просили у фельшира стрептацит и ёд…» Я решил ухватиться за эту зацепку. Сел на председательское место за столом, взял лист бумаги, карандаш и велел всем по очереди подходить ко мне и писать диктант из одной фразы: «Дайте мне стрептоцид и йод». Мужики, полностью доверяя мне и не спрашивая – зачем это, подходили и писали. После каждого я загибал листочек, и последующий не видел, что написал предыдущий, чтобы не списывали. Я был ужасно удивлён, что только Алик вместо «стрептоцид и йод» написал «стрептацит и ёд». Это была прямая улика. Я знал, что он склочник, но такого от него не ожидал. Мужики после окончания диктанта с ожиданием смотрели на меня. Им нужна была жертва. Я, хотя и ненавидел Алика за этот поступок, никак не мог решиться отдать им его на растерзание: мне стало его жаль. Я решил ещё раз удостовериться, что это сделал он. «Донесение» было написано на листе формата А-4, то есть на бумаге для пишущих машинок. В камере такая бумага была только у меня 117
и ещё у одного мужика, но он диктант написал без ошибок. Все остальные писали на школьных тетрадях. Я рассказал об этом всем. Народ призадумался. «Ну, доцент, ты такой подлянки сделать не мог, – стали рассуждать некоторые, – Пётр – вроде тоже. Может, вы кому давали бумагу такую?» И тут я вспомнил, что давал пару листов Алику – и больше никому. Всё сходилось на нём. Оставалось только сличить почерк. Я попросил Алика дать мне его записи. «А у меня нет ничего, я вообще ничего не пишу,» – испуганно сказал он. Поняв, что я его вычислил, Алик как-то весь съёжился, втянул голову в мощные плечи и стал лепетать: «Да что вы, мужики, это не я, у меня и бумаги-то такой нет». Несколько человек залезли к нему на верхние нары и стали искать его записи. Их не было. Все видели, что он постоянно пишет, но записи отсутствовали. Вдруг из-под нижних нар вылезает пидар и подаёт все Аликины бумаги. Тот их предусмотрительно сбросил на пол, а пидар нашёл и решил помочь следствию. Бумаги подали мне, я сравнил почерк, и последние сомнения развеялись – это сделал Алик. Я рассказал всем – зачем затеял этот диктант, что показали его результаты, как сам давал Алику несколько листов форматной бумаги и что почерк на бумаге и в Аликиных записях идентичен. Мгновенно на него набросилась свора взбешённых людей. Его стащили с верхних нар и стали бить. Били беспощадно, жестоко, с каким-то остервенением, били кулаками и ногами. Удивительно, но Алик, владеющий боевым самбо, не сопротивлялся. Мне казалось, что я попытался бы защититься от этой своры, раскидать их, хоть одного придавить, а он сразу сдался. Наверное, это зависит от характера, от натуры человека. Когда я понял, что они его забьют до смерти, то заорал не своим голосом: «Прекратить! Прекратить немедленно! Судить его будем!» Его перестали бить. Алик лежал на бетонном полу с разбитым лицом в луже крови. Не знаю, как ко мне пришла идея судить его, но это была единственная возможность прекратить избиение и спасти ему жизнь. Алик поднялся, омыл лицо водой и, держась за бок (наверное, ему сломали рёбра), сел на край нар. «Доцент! Судьёй будешь». «Нет, ребята, я уже был следователем, а следователь не может быть судьёй». Со мной со118
гласились и выбрали судьёй другого, назначили прокурора, а вот защитником никто быть не согласился. Суд учинили по всей форме. Когда дошло до приговора, то было два предложения: замочить вообще падлу (убить) и опустить, то есть сделать из него пидара. Все посмотрели на меня. Я, призвав на помощь свои артистические способности, сохранял видимое спокойствие. Развязным тоном, на блатном жаргоне я сказал: «Ну, кто смелый? Кто возьмётся замочить тварь эту? Кто хочет за него под вышак идти, а вышак здесь голимый (верный, точный)? Ну, кто?» Все опустили глаза и молчали. Мне же надо было спасать жизнь этому мерзкому человеку: «Нет желающих? Пустой базар (разговор). Может, мне доверите?» – «Да ты чего, доцент? Из-за этой твари тебя под вышак подводить не будем». – «Тогда базар прекращаем – в уголок любви его». Так я сам вынес приговор, и возражений не было. Приговор тут же начали приводить в исполнение. Освободили нижние нары, загородили ложе любви одеялом и указали на него Алику. Он послушно полез туда. «Дефлоратором» вызвался быть «Ашхабад» – на редкость отвратный тип, зверь, а не человек. О нем и о его «подвигах» я расскажу позже. Он с противной, любострастной ухмылкой полез вслед за Аликом в уголок любви. Чтобы не видеть и не слышать ничего, я забрался наверх, улегся на свой матрац, повернулся лицом к стене и заткнул уши. Мне было ужасно противно всё это, в том числе и моё участие в разбирательстве и судилище. Меня тошнило и трясло, как в ознобе, – сказывалось нервное перенапряжение. Боже! До чего я дожил?! Почему я здесь? Почему я должен быть вожаком этой волчьей стаи? Не хочу я вершить чужие судьбы! За что мне это всё? Уснуть я, конечно, не смог. Любовные оргии продолжались часа два – мужики озверели. То ли взыграл животный инстинкт полового удовлетворения, то ли Алика наказывали – не знаю, но довели его почти до бессознательного состояния. Предлагали и мне: «Доцент, а ты чего же? Попробуй. Классная жопа!» Сколько надо было иметь силы воли, чтобы удержаться и не броситься на них, не рвать, не кусать и не топтать их, этих потерявших человеческий облик подонков! Собрав всю волю в кулак, я отшутился: 119
«Да я лучше член на «пятаки» изрублю, чем в эту грязь полезу». От меня отстали. Для Алика началась ужасная жизнь пидара: спал под шконкой, ел на параше из шлюмки с дыркой, ни к чему не мог прикасаться – даже кран с водой не мог открыть сам и должен был просить кого-нибудь сделать это. Не дай бог забудется и возьмется своей рукой за кран – били беспощадно. Продолжалась такая его жизнь недели три. Как-то, когда коридорный в очередной раз прокричал: «Гулять!» – Алик как бы невзначай стал крутиться около параши и, когда менты открыли камеру, чтобы выводить на прогулку, резко бросился к двери, растолкал всех своей могучей фигурой и выбежал в коридор. Менты поймали его и увели куда-то. Больше мы его в камере не видели, зато многих стали таскать в оперчасть к куму на допросы. Алик остался верен себе и всех сдал с потрохами. Завели уголовное дело об изнасиловании этого мерзавца. Меня кум вызвал последним. «Ну что, Ямпольский, вы организовали это преступление, вам и отвечать за него в первую очередь. Передадим дело в суд – пойдёте «за паровоза». Готовьтесь к сроку ещё лет пять прибавить». К моему великому удивлению, я вдруг понял, что это действительно преступление. Я знал, что подобные преступления совершаются в тюрьме почти каждую неделю (только в нашей камере Алик был четвёртый), но в то же время понимал: это не довод, чтобы уйти от наказания. На собственной шкуре испытал, как из невиновного человека делают виновного, а тут припаяют статью – и не пикнешь. Я сидел перед кумом и лихорадочно соображал, как убедить его прекратить уголовное дело. Мой измученный мозг работал как компьютер. Я не стал отрицать своего участия в этом деле, но подчеркнул, что сам пальцем не притронулся к Алику, и это подтвердят все, даже он сам. Потом меня осенило от обороны перейти в наступление: «Начальник! Да, я организовал это дело, но иначе поступить и не мог. Вы же знаете воровские законы: защити я его – и сам оказался бы на его месте. Но, не останови я эту свору вовремя, его бы запинали насмерть. Уверен, что он и сам это подтвердит. Что лучше для вас, начальник: ещё одна испорченная задница мерзавца или труп? Зачем вам убийство в тюрьме? Зачем вам потом все эти разборки с начальством? 120
Думаю, что я не только ему спас жизнь, но и вас избавил от лишних хлопот и неприятностей». Кум задумался. Я знал, что убийство в тюрьме – это «ЧП», а на одну целую задницу больше или меньше – начальству всё равно. И продолжал наступать, применяя явно запрещённые приёмы: «Ведь если вы заведёте уголовное дело, то мне на следствии и на суде придётся рассказать всё, что видел и знаю, а знаю я много того, что лучше бы для вас не всплывало на поверхность. И почему вы пропускали мимо ушей сотни подобных насилий, и почему во всех камерах процветает беспредел, и почему в тюрьме почта между камерами работает лучше, чем на воле, и почему осужденные раскрывают ваших чудо-агентов и очень многое другое». Он молчал и думал, потом нажал кнопку, и вошёл прапорщик. Кум распорядился привести Алика. Ждали мы долго и молча. Наконец привели всеобщую любовницу, и кум его спросил, указывая на меня: «Он тебя бил? Он тебя насиловал?» «Нет», – честно ответил Алик. Я вздохнул облегчённо, потому что от него всего можно было ожидать. Без всякого разрешения я спросил: «Ты понимаешь, что не останови я этих разъярённых зверей, то они тебя забили бы насмерть? Ты понимаешь, что я тебе жизнь спас?» Алик утвердительно кивнул головой. Мне было противно как бы оправдываться перед этим подлецом. Кум, брезгливо указав на Алика, сказал прапорщику: «Увести». Когда прапорщик вернулся, он приказал увести и меня. В камере меня встретили с открытыми от любопытства ртами. Я не хотел никому ничего рассказывать, но каждый день надо было «подкармливать» свой авторитет в глазах этих людей, и мне пришлось рассказать, как удалось убедить кума прекратить дело. Народ – а некоторые испугались не на шутку – торжествовал, меня восхваляли. Действительно, на этом дело прекратилось, но седых волос у меня прибавилось. Был я потом с Аликом вместе на зоне, даже в одном отряде. Мы ни разу не сказали друг другу ни слова. Он работал дворником: летом пыль разгонял метлой, а зимой снег чистил, благо, сила у него была. Но основной его работой была работа на кума. «Стучал», сволочь, на всех, даже на своих пидаров, с которыми вместе ел и спал. Негодяй – он везде негодяй. 121
Ну, да ладно – хватит о нём. Потом я встречал таких, что Алик – сама добродетель и порядочность. Каждый месяц жена ходила в секретариат областного суда и брала разрешение на свидание. Примерно 20 числа каждого месяца приходила женщина-прапорщик, длинными коридорами вела меня почти к выходу из тюрьмы и там запирала в «стакан». Мы даже как-то разговорились по пути, и выяснилось, что она студентка-заочница юридического факультета. Когда в «стакане» накапливалось 6 человек, она вела нас в подвал и заводила в комнату для свиданий. Такие комнаты часто показывали в наших и особенно в зарубежных фильмах. 6 кабинок и 6 стульев, толстенное звуконепроницаемое стекло. По ту сторону тоже 6 кабинок со стульями. И с той, и с другой стороны – телефонные трубки. По одну сторону стекла садился я, по другую – жена: ни сказать, ни дотронуться… Приходила она всегда или с одной из дочерей, или с сестрой, или с мамой. Мы брали телефонные трубки и разговаривали минут 40-45. Говорить можно было только на бытовые темы, а по уголовному делу разговаривать в открытую было нельзя – только намёками. Женщина-прапорщик внимательно наблюдала за нами, могла подключиться к любой кабинке, а в случае обнаружения «недозволенных разговоров» прекратить свидание. Потом нас разводили по своим камерам, и начинался отсчёт времени до новой встречи с родными. Вскоре после суда приходила ко мне и мой адвокат – принесла показать текст жалобы то ли в областную прокуратуру, то ли в республиканский суд, сейчас точно не помню. Написала, конечно, здорово, но толку-то! А ещё она ругала наш областной суд. Запросила протокол судебного заседания и когда его прочитала, то материлась почти открытым текстом. В протоколе отсутствовали сакраментальная фраза судьи о «ниточке» и мои слова по этому поводу, умозаключение прокурора, что «вообще-то это не валюта, а в деле Ямпольского – валюта». Словно и не было эпопеи с демонстрацией книг, всего, что касалось процедуры оценки автомобиля. Отсутствовали показания Михаила о состоянии машины, очень многие фразы и замечания адвоката, а текст её речи сократили так, что она сама его не узнала. Секретаря суда 122
нельзя было назвать неопытной – чувствовалось, что это не первое судебное заседание, которое она протоколирует. Просто по тексту протокола прошлась рука опытного редактора, превратив его в «филькину грамоту». Представьте значение протокола судебного заседания на простом примере: мы в жалобах пишем, что не было попытки спекуляции и что машина оценена неправильно. Из высокой инстанции, которая изучает дело только по тексту приговора и протокола судебного заседания (а в нем ничего нет об оценке машины, просто написано, что машина стоит 2500, а монеты – 6000), нам отвечают, что спекуляция есть, так как 6000 больше, чем 2500. Всё – приехали. Простая математика, а откуда взялись эти цифры – неизвестно, но раз они в протоколе и в приговоре записаны, то высшие инстанции их под сомнение не ставят. Или ещё. Нигде не сказано, что монеты были с отверстиями, а просто написано – «серебряные монеты». В общем, суть приговора и протокола заключалась в следующем: Ямпольский пытался продать машину стоимостью в 2500 рублей за серебряные монеты стоимостью в 6000 рублей и предполагал получить при этом наживу в 3500 рублей. А теперь представьте, что и в протоколе судебного заседания, и в приговоре была бы написана правда: Ямпольский пытался продать машину стоимостью в 7000 рублей за серебряные монеты (которые согласно советскому законодательству не являются валютными ценностями) стоимостью в 6000 рублей и предполагал при этом понести убыток в 1000 рублей. Видите, какое значение имеет правильная формулировка! Но воевать с мощной судебной машиной – всё равно что писать против ветра. Я неоднократно обращался в суд с письменным заявлением выслать мне копию протокола судебного заседания, но безрезультатно. Прислали только копию приговора, которую я до сих пор храню как образец судебной фантазии. Много народа прошло через камеру, но «Ашхабад» запомнился мне особенно. Это был парень лет 25-26, высокий, сутуловатый, с длинными, как у гориллы, руками, с низким дебильным лбом, рыжий и с глазами, как у кабана, маленькими, злыми и кровожадными. Я даже не знал его настоящие имя и фамилию, потому что все звали его по кличке, 123
да и сам он себя величал «Ашхабадом». Его перевели к нам из другой «осужденки», где он успел уже что-то натворить. Естественно, вопросы: за что и сколько дали? Он рассказал примерно следующее: «Не любил я, пацаны, «работать» с напарниками. Нет, работал всегда один. Много я «хат на уши поставил» (ограбил квартир). Иногда «до мокрого» (до крови) доходило. На жидах прокололся. Чтоб они в гробу перевернулись. Стал я по наколке хату одну пасти (наблюдать) – жиды жили. Сами знаете – у евреев этих всегда про запас чего-нибудь заныкано (спрятано). Ну, решил навестить. Пришёл внаглую, днем, – Горгаз, говорю. Открыли, не побоялись. Зашёл, с понтом, с чемоданчиком, достал ключ слесарный – и херак старику по башке. А старик махонький такой, щупленький, даже не пискнул и сразу с копыт долой. Гляжу – душа его на небеса полетела. А тут старуха откуда ни возьмись явилась. Глядит, дед её готов. Посмотрела, помолчала да как заорет, сука. Я к ней: «Молчи, жидовка старая», – а она ещё пуще орет. Ну, думаю, соседи прибегут. Хотел связать её, а она кулачонками машет, ножонками пинается и орёт, как целый хор. Ну, достал я перо – классная такая финочка была – и херак ей в пузо. Глазёночки у неё остановились, ручонками махать перестала – видно, больно суке, но всё равно орёт. Не стал я финочку из пуза вынимать, а просто пошевелил ею, ну, кишки её жидовские наматывая. Глазёночки старухины ещё ширше раскрылись, и она, слава богу, замолчала. Ну, положил я её, значит, со стариком рядом, а сам пошёл по квартире шарить – искать, что эти еврейчики запрятали. Ни хрена не нашел, часы только какие-то жёлтые, и те не золотые оказались. А тут в дверь звонок – видимо, соседи крик жидовки услышали. Пришлось «делать ноги». Соседи, козлы эдакие, «скорую» вызвали и ментов. А старуха-то, старуха – не сдохла, сука, и ментам личину мою нарисовала. Сели менты мне на хвост. Кое-как из города ушёл, уехал подальше, в Ашхабад. Вот кликуху такую мне и дали. Объявили на меня всесоюзный розыск и нашли в Ашхабаде. Повязали мусора и сюда на суд привезли. Судья фартовый попался – всего 12 дал по 146 (разбой) и по 102 (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах). Думал, что вышака дадут – старуха-то 124
тоже копыта откинула прямо в машине скорой помощи. Вот так с ними, жидами, связываться». Я слушал его и чувствовал, как судорога сводит челюсти и сжимаются кулаки. Я физически был, конечно, слабее его, но, если бы мы оказались с ним в это время один на один, я бы его разорвал на куски. Эта бравада своей кровожадностью и жестокостью произвела разное впечатление на слушателей: одни, ему подобные, смотрели на него, как на героя, с восхищением, а другие, подобные мне, – с ненавистью и жаждой мщения. Потом «Ашхабад» рассказывал и о других подвигах, о которых менты не знали. Я удивлялся весьма свободной трактовке и применению Уголовного Кодекса в судопроизводстве. Мне прокурор просил 12 лет. Седого за явное превышение самообороны приговорили к расстрелу, а «Ашхабад» получил всего 12 лет. Ну разве можно сравнить преступления Седого и «Ашхабада»? Одному деваться было некуда: он убил, чтобы спасти себя. Другой преднамеренно прикончил двух беззащитных стариков. Парадокс! Я долго искал повод, чтобы как-то отомстить этому подонку за смерть невинных людей. Провоцировал его на поступки, которые жестоко наказывались в камере, но он, как назло, соблюдал все тюремные законы неукоснительно. Когда «Ашхабад» узнал о моей роли в камере, то был весьма удивлён: как это интеллигент может быть в авторитетах. Даже пытался грубить немножко, но его мужики резко осадили, а когда увидел, как я делю передачи, то подал мне руку и сказал: «Ты, доцент, мужик правильный. Я таких ещё не видел». Пришлось пожать эту страшную руку и проглотить его комплимент. Внешне мы сосуществовали нормально, но при случае я бы задушил его своими руками. Когда прошла неделя и ему не принесли «силу» (так называлась бумага, в которой извещалось, что приговор вступил в законную силу), я спросил: «А ты что, кассацию писал?» – «Что я – идиот, что ли? Спасибо, вышку не дали. Адвокат накарябал». – «Что? – удивился я, – у тебя ещё и адвокат был? От кого и от чего он тебя защищал?» Не почуяв ничего обидного в моём вопросе, «Ашхабад» рассказал о своём адвокате, как тот фартово его защищал на суде и что только благодаря адвокату ему не дали вышку. «Адвокат убеждал суд, что 125
это не ты замочил стариков?» – не унимался я. «Да нет, от этого деться было некуда. Он им лапшу на уши вешал, будто я нечаянно их хлопнул, да и сам я не думал, что они такие хилые окажутся». Нечаянно воткнуть нож в живот беззащитной старой женщины и наматывать на него кишки? Мне бы хотелось посмотреть на этого адвоката. Я много думал об адвокатах и хочу поделится с вами этими мыслями. Но прежде чем сделать это, расскажу про подвиг ещё одного «героя», с которым меня свела судьба в «осужденке». Это был мужчина моих лет, долговязый, с видом пропойцы и полным отсутствием интеллекта на лице. Как-то вечером он сидел с дружками-собутыльниками у себя дома. Естественно, спиртного не хватило. «Сейчас добуду чего-нибудь», – сказал Никола (так звали мужика) и стал одеваться – дело было зимой. За голенище он засунул здоровенный нож и пошёл на добычу. Все, кто выпивал с ним, видели, что он взял нож, но никто не остановил его. Никола вышел на улицу и пошёл к трамвайной остановке – благо, был час пик, народу много. Выбрал молодого мужчину и, подойдя к нему, потребовал: «Дай на бутылку». Здоровый молодой человек смерил его взглядом и послал «подальше». Тогда Никола произнес знаменитое: «Пойдём, отойдем – базар есть». Мужчина, чувствуя свое физическое превосходство и не ощущая никакой опасности, пошел с ним. Они прошли метров 30-40 от остановки, и, когда завернули за угол дома, Никола вытащил нож и ударил им несговорчивого мужчину в грудь. Тот, обливаясь кровью, упал. Никола спокойно вывернул его карманы, забрал деньги и пошёл в магазин за водкой. Мужчина оказался очень сильным: с ножом в груди дополз до остановки, и люди увидели его. Вызвали «скорую», но по дороге в больницу он скончался. Так Никола шутя убил 28-летнего инженера, сделав вдовой молодую женщину и сиротами двух маленьких детей. Я рассказал эту историю не для того, чтобы нагнать на тебя страха, читатель. Я просто хочу спросить тебя: «Ты бы смог защищать Николу в суде, если бы был адвокатом?» Я – нет. Уже на зоне моим соседом по нарам был красивый молодой человек, который изнасиловал пятилетнюю (!) девочку. И у него на суде был адвокат. Как поворачивался язык защищать этого подонка? 126
Среди моих друзей и раньше были, и теперь есть адвокаты. Люди, к которым я всегда относился с большим уважением. После того как я сам попал в этот следственный и судебный беспредел, моё отношение к адвокатам стало особенным. Я как спасителя ждал своего первого адвоката, а он пришел и спокойно заявил, что десять лет мне обеспечено. Пришла Таньковская. Я уже подробно рассказал о той битве, которую она провела за моё освобождение, за торжество справедливости. Конечно, она взяла за труды большие деньги, но у меня к ней никаких претензий нет – она сделала всё, что было в её силах, и не виновата, что в советской юриспруденции, в отличие от зарубежной, ни в грош не ценится адвокат и его труд. Были, правда, редкие случаи, когда адвокатам удавалось что-то сделать для своих клиентов. Но зачастую все их старания разбивались о, мягко выражаясь, твердость судов. Лично у меня сложилось впечатление, что наши суды патологически дорожат честью мундира. Уж если сказали «виновен», то, что бы ни доказывали адвокаты, сказать «не виновен» судья не в состоянии. Да и законодательно прав у судей и прокуроров гораздо больше, чем у адвокатов. Я помню, как прокурор смотрела на Таньковскую во время её блестящего выступления. Весь вид её говорил: «Пой, пташечка, пой, а все равно всё будет по-моему». Но, кроме уважения, у меня начало появляться и отрицательное отношение к некоторым адвокатам. Ещё в подследственной камере я видел, что почти все, как на бога, уповали на своих адвокатов. Они надеялись на их помощь, на спасение. Ничего этого не было, и не потому, что суды сильнее, а потому, что дела были заранее адвокатом проиграны, ему не за что было «зацепиться». Ну, для примера, дело с Николой. Какие смягчающие вину обстоятельства мог найти адвокат для этого убийцы? Какие смягчающие вину обстоятельства можно было найти для «Ашхабада» или для насильника пятилетней девочки? Мне кажется, что, какие бы материальные вознаграждения ни сулили такие дела, браться за них адвокату просто аморально. Ещё раз повторяю – это моё личное мнение, но думаю, что со мной многие согласятся. 127
Далеко не каждый день в камере развёртывались баталии с драками, насилием и кровью. Были тихие, спокойные дни, когда каждый занимался своим делом. Регулярно нас водили в тюремную баню. Это интересная процедура. В коридоре звучал зычный голос: «Баня!» – и начинались приготовления: каждый должен был свернуть свой матрац и приготовить подушку. Это всегда было целое столпотворение, так как начинали шевелиться все 36-37 человек – муравейник настоящий. Обычно записи, документы и всё, что надлежало скрыть от постороннего взгляда (карты, ножи, приспособления для наколок, куски стекла и т.д.), хранилось под матрацами. После их сворачивания надо было на время бани всё запрещённое куда-то заныкать. Это было очень непросто, особенно если учесть, что, пока мы мылись, в камере менты обычно учиняли шмон. Работали они профессионально, и почти всегда после бани приходилось снова делать карты, точить новый нож из ложки и т.д. С матрацем и подушкой под мышкой нас выводили во двор и вели в баню – одноэтажное здание с громадной трубой, как в Бухенвальде, и двумя дверями: в одну нас заводили, из другой – выпускали. Перед баней были оборудованы специальные длинные деревянные жерди для просушки матрацев. После бани мы забирали свои матрацы и подушки, будто бы просушенные. Особенно они хорошо «просушивались» во время дождя или снегопада, а баня у нас, как и футбол, «проходила при любой погоде». Войдя во «впускную» дверь, мы попадали в раздевалку. Там сидел парикмахер из зеков и подстригал всех желающих «под ноль». Просто подстричься или подровнять прическу было нельзя. До вступления приговора в законную силу разрешалось носить причёску, после – обязательно стригли наголо. Глядя на работу парикмахера, я всегда вспоминал того мальчика из 16 камеры, который так трагически отнесся к потере шевелюры. Мы раздевались догола, вешали одежду на вешалку и сдавали в специальное окно, где её принимал другой зек. Он относил нашу одежду в специальную камеру для прожарки. Это делалось для борьбы со вшами, но помогало мало. Менты всегда следили за тем, чтобы мы, не дай бог, не пронесли в банное отделение трусы, майку или рубашку, чтобы постирать их там. Мы же, наоборот, всеми правдами 128
и неправдами старались это сделать – в камере стирать было негде, а месяцами сидеть в нестираной одежде, да ещё как в коптильном цехе, – сами представьте, каково. После сдачи в прожарку одежды мы долго голые толпились у входа в банное, или помывочное, помещение. В это помещение тоже было две двери: в одну впускали, из другой выводили. Всё делалось, чтобы осужденные из одной камеры не могли встретиться со своими собратьями из другой. Баня в тюрьме, надо сказать, была хорошая. Правда, сидеть негде – лавочек не было, а, как писал М.Зощенко в своём рассказе «Баня»: «…стоя какое же мытьё – грех один». Под потолком было штук 8-10 рожков, из которых постоянно текла вода. Вентили для регулировки горячей и холодной воды находились в другом помещении, и «руководил» ими специальный человек, тоже из зеков. Он часто оказывался шутником и подавал нам или холодную воду, или кипяток, кипяток чаще. Мы его материли на чём свет стоит, но дотянуться кулаком до его физиономии было невозможно – он находился за стеной. Иногда он нам устраивал лечебный контрастный душ, то есть часто менял кипяток на ледяную воду и обратно. Но мыться надо было, и мы мылись «при любой погоде». Мытьё занимало 20 минут и напоминало вавилонское столпотворение: на каждый рожок приходилось 4-5 человек. До драки доходило редко, но толкались здорово – каждый норовил занять место получше. Были счастливчики – обладатели мочалки, они могли не только сами пройтись ей по своим телесам, но и других осчастливить, одолжив её напрокат. С точки зрения гигиены – это особенно полезно. «А шум в бане был такой, что аж не слышно, куда мыло трёшь», – вспоминались слова М.Зощенко. После мытья нас выводили в помещение, где мы одевались. В предбаннике жара стояла страшная, а там была стужа. Может, так казалось после кипятка в помывочном помещении, а может, и на самом деле там не топили, чтобы одевались побыстрее, но кашляли после бани многие, я уже не говорю о количестве сопливых. Нам выдавали вешалки с нашей прожаренной одеждой, почему-то холодной. Часто вместо своих штанов или рубашки давали чужие, но спорить было бесполезно. Опять по-зощенковски отвечали: «Мы тут 129
за дырками следить не приставлены – одевай, какие есть». Затем нас выводили во двор, мы забирали матрац с подушкой и шли в камеру. После возвращения в хату и обнаружения следов шмона мат стоял такой, что штукатурка сыпалась. Но, кроме как материться, мы ничего не могли – состояние полного бесправия и бессилия угнетало. Кстати, о шмонах. Кроме шмонов во время бани, были и другие, плановые обыски. Как правило, перед праздниками. Приходило человек 10 ментов, нас выводили в коридор или запирали в чулане типа «стакана», где места было так мало, что стояли, прижавшись друг к другу, как к любимой девушке. Один раз заперли в каком-то вонючем туалете, так у нас чуть носы не отвалились. Что менты искали – никто не знал, но искали здорово. Матрацы прощупывали, некоторые разрезали и всю вату вытряхивали на пол, то же делали и с подушками, высыпали всё из наших мешков (у каждого был мешок, где он хранил сигареты и махорку, продукты из ларька, одежонку кой-какую на смену, бумагу, карандаши и т.д.), да так, что потом невозможно было в общей куче найти своё, рылись в записях и забирали то, что не относится к твоему уголовному делу, и, естественно, всё, что «нельзя». Когда нас обратно заводили в камеру, то она напоминала поле после Мамаева побоища. Представьте себе картину: все лазают вверх, вниз, ищут своё барахло, шегутятся на крохотном пространстве, спрашивают друг друга: «Петя, ты не видел мою махорку?» – «Вася, тетрадь моя с записями не попадалась?» – «Мужики, чьи трусы?» – и сплошной мат и проклятия в адрес ментов. А по большому счёту менты не виноваты – они выполняют свою работу, виноват тот, кто создал эти законы и инструкции, полностью лишающие осужденных всяких человеческих прав. Я уже не говорю про заграницу. В России при царе-батюшке в тюремных камерах разрешалось иметь и книги, и учебники, и всё необходимое для занятий, образования и даже научной деятельности. Сколько знаменитых трудов по философии, литературе и другим наукам было написано в тюрьмах царской России! Тогда человека наказывали, но не лишали человеческого достоинства. В нашей же тюрьме тебя постоянно пытались 130
превратить в безмозглую скотину, которую простым ударом хлыста можно загнать в стойло. Перед Октябрьскими праздниками был шмон, который привёл меня в бешенство. 16 ноября моей старшей дочери исполнялось 20 лет. Я очень любил её, тосковал без неё и с большим чувством написал ей поздравительные стихи. Стихи были написаны на листочке из тетради, а листочек лежал в моем мешке. После шмона листка со стихами не оказалось на месте. Я опросил всех обитателей камеры, искал везде, где только можно, но стихов не было. Менты забрали. Я стал барабанить в дверь и требовать начальство. Мент открыл кормушку и спросил, в чем дело. Я объяснил. «Ещё будешь стучать из-за такой ерунды – в карцер пойдёшь», – и захлопнул кормушку перед моим носом. Страсти во мне бушевали – столько души и любви было вложено в эти стихи. Я всем своим нутром противился насилию и бесправию, не хотел превращаться в послушную скотину. Мужики меня успокаивали, и постепенно им это удалось. Но сдаваться я не хотел, сел и написал официальное заявление на имя начальника тюрьмы с категорическим протестом и требованием вернуть листок со стихами. Я убеждал его, что поздравительные стихи дочери не представляют опасности для советской тюремной империи. Я наивно полагал, что в тюрьме действуют хотя бы элементарные законы, что на письменное заявление должны хоть как-то ответить. Ничего подобного. Ждал реакции начальства целый месяц. Ничего. Тогда написал ещё одно заявление и просил повторно рассмотреть мою жалобу на ментовский беспредел и вернуть стихи. Глас вопиющего в пустыне. Пришлось по памяти восстановить стихи и послать их дочери. Менты же сделали ещё один шаг для увеличения моей ненависти к ним. До того как я попал в тюрьму и стал вращаться в этих «сливках общества», мне казалось, что все люди хорошие, добрые, честные. Ну, если не все, то большинство. Здесь чаще попадались люди с другими свойствами характера. Особенно мне запомнился один молодой парень – Толик Бибан. Он был родом из Молдавии и как попал в наш город – не помню. Появился у нас в камере, как и все, – с несчастным видом, с испуганными, бегающими глазами. Толик был 131
неплохо одет и выглядел весьма интеллигентно. При нём был большой мешок с добром всяким, так как до суда он находился на свободе под подписку о невыезде и к нам явился из зала суда. В мешке, как потом выяснилось, лежало много одежды, в том числе зимней, несколько пар белья запасного, много курева и другого добра. Его родители приезжали на суд из Молдавии и привезли всё это. «Долг службы» меня обязывал первым подойти к новенькому и задать стандартные вопросы. Главное, определить – не кумовской ли. Парень держался скромно, вежливо, и я решил ему помочь. «Полезай наверх, соседом будешь», – по-доброму сказал я и, сделав кой-какие перестановки на верхних нарах, определил его рядом с собой. Он залез наверх и первым делом стал искать, куда бы заныкать свой мешок, чтобы к нему не было доступа посторонним. Я успокоил его, что «крыс» (воров) у нас в хате нет и что он может не беспокоиться за своё добро. Наша 54 камера на тюрьме (там не говорили «в тюрьме» или «в зоне», а говорили «на тюрьме», «на зоне») пользовалась плохой репутацией, и многие, зная это, боялись к нам попасть. Толик тоже, очевидно, слышал что-то о нашей хате и высказал мне по секрету свои опасения. Я ответил коротко и ясно: «Будь человеком, и всё будет нормально». Но если ты по природе сволочь и негодяй, то быть человеком очень трудно. Первые сомнения в порядочности нового соседа появились у меня после того, как я прочёл приговор (Толик просил помочь ему написать кассационную жалобу). Его посадили за многократный грабёж: этот 18-летний балбес останавливал на улице школьников младших классов и отнимал несчастные копейки, которые родители давали им на школьные завтраки. Подленькое деяние. Этого ему показалось мало, и он стал отнимать деньги у прохожих, причём в качестве жертв выбирал старых и слабых людей. Прочитав всё это, я попросил его объяснить мотивы. Он бесстыже ответил: «Деньги нужны были, а где их ещё взять?» – «Ну а ты что, не мог пойти работать куда-нибудь? Вагоны разгружать, на стройку, на фабрику, наконец, в ночную смену тележки с тканью возить?» – «Это всё не для меня – тяжело очень». Понятно – малолетних детей и слабых стариков грабить легче. Я отказался писать ему кассационную жалобу – это шло 132
вразрез с моими моральными устоями, и опять подумал об адвокате, который защищал его на суде. Мой отказ Толику не понравился, и он «затаил в душе». Мы продолжали жить рядом и, несмотря на мою неприязнь к нему, как-то сблизились. Он очень переживал, что родители не могут приехать к нему из Молдавии на свидание, так как им здесь негде остановиться, а гостиница очень дорогая. Я – идиот, ещё мало наученный горьким опытом, предложил ему написать домой письмо с нашим адресом и приглашением остановиться у нас, благо, квартира была большая. Примерно через месяц жене пришлось принимать гостей. Приехал отец Толика с младшим братом. Только после освобождения я узнал, как вели себя гости. Младший брат украл коллекцию календариков, которую собирала моя младшая дочь, и был пойман за руку, а отец пытался ухаживать за моей женой в связи с длительным отсутствием мужа. Вот уж поистине «яблоко от яблони недалеко падает». Толик в камере быстро пристрастился к азартным играм. Играл под интерес в карты, в домино и даже в шахматы. Он постоянно предлагал мне играть с ним в шахматы на пачку сигарет. Я отказывался и играл просто так. Я-то был плохой игрок, а он и вовсе ничего не соображал. Но однажды он так «достал» меня, что я согласился играть с ним под интерес на следующих условиях: играем 5 партий, и если он выигрывает хоть одну, то пачку плачу я, если он проигрывает все, то – он. Я посадил рядом судью (Толик вечно пытался оспаривать всё, ходить заново и т.п.), выиграл 15 партий и три пачки сигарет и больше с Толиком не играл. Кстати, я не случайно подробно рассказывал о его мешке. Мешок этот стал катастрофически худеть – он всё проигрывал. Проиграл одежду, продукты, курево, а потом и сам мешок. Потом стал проигрывать всё с себя и остался в одних носках и трусах. Играл даже на пайку хлеба и шлюмку баланды и всегда проигрывал. Когда осталось проиграть только собственную задницу, я сумел остановить его – до того он меня не слушал. Ему подобрали какие-то паршивые брючонки и рваную рубашечку, и выглядел он, как заправский бомж со стажем. Даже в баню зимой ходил в одних носках по снегу и в этой 133
одежонке. Да, тюрьма – это большое испытание человека на прочность. Толик его явно не выдержал. Но самое плохое было впереди. Я не курил и потому сначала в ларьке курево не покупал. Потом умные люди мне подсказали, что на зону надо ехать с запасом махорки и дорогих сигарет – махорку можно обменять на что-нибудь, а сигареты для взятки высокопоставленным зекам (этот совет мне действительно очень пригодился). Я стал брать курево в ларьке и складывать в мешок. Пачки махорки часто расклеивались, и я перевязывал их зелёными нитками, которые были только у меня. И вдруг однажды Толик садится играть в покер и ставит на кон махорку в пачках, перевязанных зелёными нитками. Я увидел это и полез в свой мешок. Махорки у меня стало значительно меньше. Я заявил Толику об этом при всех. Народ сразу насторожился, в воздухе запахло кровью. Он начал кричать, что я сам такой-сякой, что это его махорка, что он её у кого-то выиграл, но ему не верили. Верили мне, потому что я никогда и ни в чем никого не обманул, да и зелёные нитки были уликой против него. Кольцо возбужденных людей сжималось вокруг Толика. Он задрожал от страха: очевидно, представил себе картину, которую сам наблюдал примерно месяц назад. А было вот что: в хате поймали «крысу», воровавшего махорку и сигареты. Поймали, как говорится, за руку. Законы зековские суровы. Били долго и сильно. Особенно усердствовал кровожадный «Ашхабад». Когда «крыса» уже лежал весь изуродованный на полу в луже крови, «Ашхабад» залез на верхние нары и оттуда в кирзовых сапогах спрыгнул ему на грудь. Послышался хруст ломающихся ребер. Я не вмешивался, так как ничем не мог помочь несчастному – меня бы просто не поняли. Спасло его от гибели, а задницу от позора то, что мент открыл дверь и втолкнул новенького. Мент увидел эту картину, взял лежавшего за ногу и выволок в коридор. Больше мы его не видели. Я не буду рассказывать о тех чувствах, которые у меня – врача – вызывали такие экзекуции. Об этом нетрудно догадаться. Трудно, очень трудно было сдерживать врачебный инстинкт – не броситься на помощь пострадавшему. Приходилось терпеть, терпеть, чтобы выжить в этом аду. Толик понял, что с ним сейчас сделают, 134
и умоляюще посмотрел на меня. Я не любил его – этого жалкого, мерзкого и трусливого воришку, но не жаждал и крови. «Стоп, мужики, – громко сказал я, – не пойман – не вор. Когда поймаем, тогда и ответит за всё». Мужики недовольно загудели и отошли. Потом некоторые подходили ко мне и серьёзно, почти с угрозой спрашивали: «Доцент, ты чего «крысу» защищаешь? Не дело это. Мы ведь и тебя можем не послушать». Я знал, что могут, но лепетал им чтото о справедливости и других непонятных для них вещах. Наконец, предложил компромиссное решение: во время прогулки кто-нибудь будет оставаться в камере и следить за Толиком, который на прогулки не ходил – не в чем было. Со мной согласились. Недели 2-3 он держался, а потом его мерзкая воровская душонка не выдержала, и, когда народ ушел на прогулку, а остальные спали, он опять забрался в мой мешок. Почему именно в мой? Курево было у всех. Толик очень многим был обязан мне, но лез воровать только у меня. Непонятно. Его поймал за руку «дежурный». Отпираться было бесполезно. Когда все вернулись с прогулки, Толик был уже с фингалом под глазом, но это только для начала. Нам рассказали всё и положили на стол две пачки сигарет «ТУ», которые он у меня спёр. Везёт же подлецам: в это время в коридоре раздалось зычное: «Баня», – и мы решили судить его после бани с чистой душой и чистым телом. Толик тоже пошёл в баню и там умолял меня простить его. «Что тебя заставляет воровать?» – спросил я, и он ответил честно: «Я не могу не воровать. Это где-то внутри и выше моих сил». Мне – слабаку – опять стало жалко его: «Ты понимаешь, что остановить их я не могу? Попробуй, когда будем возвращаться в камеру, перед самой дверью «ломануться» (не заходить в камеру, а убежать на глазах у ментов по коридору куданибудь). Он так и сделал, чем спас свою задницу, а может, и жизнь. Мужики недовольно посматривали в мою сторону – они понимали, что это я посоветовал Толику ломануться, но не пойман – не вор. Вот уж поистине нельзя людям делать добро, особенно таким, как этот мой тёзка. Он, сволочь, после всего, что я для него сделал, поднялся (приехал) на зону и там в бане гвоздём на стене накарябал: «Ямпольский – скрытый пидар». Мужики, которые уже были на зоне и 135
знали меня по тюрьме, не поверили и позорную надпись замазали. Когда я поднялся на зону, мне рассказали об этом, но я опять не стал связываться, исходя из пословицы: «Не трогай дерьмо – от тебя же пахнуть будет». Я старался с Толиком не контактировать и вообще не замечать его. Но не все на зоне были такие добрые и терпеливые, как я. Попадало Толику за его подлости крепко. Замполит колонии, а впоследствии её начальник, тоже был из Молдавии, и Толик пытался завести с ним дружбу, вроде как с земляком. Он говорил с ним по-молдавски и всячески хотел получить от него какие-нибудь поблажки. Но хозяин (начальник колонии) быстро понял, что это за птица, и, наоборот, не прощал ему ничего. Зеки Толика били, начальство сажало в ШИЗО (штрафной изолятор), а он продолжал творить подлянки. Кончилось это плохо: менее добрый, чем я, зек не простил ему обиду и ударил ножом в шею. И здесь подонку повезло: рана оказалась не смертельной, хотя обычно удар ножом в шею – всегда могила. Выжил Толик, только покривел немножко. После этого случая его отправили на другую зону, и я его, слава богу, больше не видел. Появился у нас в камере ещё один «фрукт» – Васей звали. Он вошёл, пугливо оглянулся и сел, открыв рот. Дышал, как рыба на сковородке, с полчаса, пока не привык к нашему вонючему и тяжёлому, как свинец, воздуху. Его появление тоже чуть было не лишило меня статуса авторитета в хате. На правой руке в области запястья у него был большой свежий шрам. Вася достал маленький резиновый мячик и стал сжимать и разжимать его правой рукой – разрабатывал мышцы кисти. Мужики, увидев это, позвали меня на свои нары. Я залез. «Слушай, доцент, тут передавали, что ходит по хатам кумовской, что у него шрам на правой руке и что он мячиком упражняется. Не этот ли?» Я решил проверить. Не знаю, что на меня нашло, но, призвав все свои артистические способности, я подошёл к Васе и стал изображать сверхблатного урку. Говорил с ним на таком блатном жаргоне, что все вокруг обалдели, но смотрели на меня с явным одобрением. Вася испугался, задрожал весь и сжался в комочек. Я в открытую ему заявил: «У нас есть сведенья, что ты кумовской, и лучше сам «колись», пока 136
«бочину пером не пощекотали». Вася побледнел и чуть не потерял сознание, клялся и божился, что никакого отношения к куму не имеет. Мне, как всегда, стало жалко его, и я, как бы нечаянно, решил его спасти, тем более что лица наших особо жаждущих крови палачей напряглись в ожидании. «Ну ты, сучий потрох! Вали из хаты! Ломись, говорю, козёл вонючий», – и незаметно подмигнул ему. Вася, видимо, всё понял, рванулся к двери и стал стучать по ней руками, и ногами, и чуть ли не головой. Мент открыл, и Вася пулей вылетел в коридор. После этого мужики чувствовали себя как кошка, у которой из когтей убежала мышка, схваченная на обед. «Доцент! По кой х.. ты ему дал уйти?» Я не мог на них гаркнуть: «Молчать!» Я просто опять сказал, что не пойман – не вор и что лишние разборки в хате – только беду на свою ж..у кликать. Большинство со мной согласилось, но оппозицию я заимел. Были ещё случаи, когда я, как бы нечаянно, спасал людей от кровавой расправы, хотя большинство из них её заслуживали. Но довольно часто давал санкцию на экзекуцию, так как только таким образом можно было чемунибудь научить некоторых негодяев. Приведу один пример. Появился у нас в камере москвич: парень лет 25, весь из себя блатной, ходит как на шарнирах, по фене ботает (говорит) грамотно, и с претензиями руководить. Москалей (москвичей) вообще в тюрьмах и на зонах не любят. Почему? Сам не знаю, но думаю, за то, что они везде и всегда считают себя людьми исключительными, более высокой кастой, более белой расой. Это, наверное, потому, что в Москве колбаса была, а в других местах – нет, вот их гордость и распирала. Помню, тоже ездил в Москву за мясом, маслом и колбасой – детей кормить нечем было, так москвичи смотрели на нас, провинциалов, свысока и с презрением. Вёл себя москаль в камере высокомерно, провоцируя постоянно стычки. Парнишка он был крепенький, драться, видно, умел и хотел силой утвердить в хате своё господство. Всё это, естественно, было направлено против меня и, сами понимаете, нравиться мне не могло. Но напрямую со мной он не задирался, понимая, что это не в его пользу. Лишь однажды попробовал. Я уже говорил, что обитал на верхних нарах, а забираться туда было очень трудно. У меня не хватало сил подтянуться 137
и резко забросить себя наверх. Поэтому я, с разрешения всех обитателей камеры, чуть-чуть опирался ногой, только пальцами, о край стола. Конечно, вставать ногами на стол было категорически запрещено, но мне делали исключение. Москаль решил придраться к этому и однажды заявил: «Пусти свинью за стол – она и ноги на стол». Мужики насторожились. «Так что, я, по-твоему, свинья?» – спросил я. «А кто же?» – нагло ответил он. По идее, я должен был дать ему по морде, но я никогда не дрался, и это все знали. «Ты, падла, знаешь, на кого письку дрочишь»? – спросил его один из кровожадных и резким ударом сбил на пол. Потом повернулся ко мне и продолжал: «Доцент! Да его за это е…ь надо!» «Это ваше дело», – сказал я и , по сути, дал добро. Залез наверх и страшным усилием воли заставил себя уснуть. Когда проснулся – москаль с женским выражением лица выглядывал из-под нижних нар. Вообще за 7 месяцев моего сидения в «осужденке» 6 мужчин только в нашей хате превратили в «женщин». Происходило это по разным причинам, но почти всегда насильственно и как мера наказания. Один проиграл свою задницу в карты, а другой «отдался» добровольно. Его привели прямо из зала суда, и он почти сразу стал кокетничать с самыми здоровыми мужиками в камере. Очевидно, как сейчас говорят, новичок принадлежал к сексуальным меньшинствам и напропалую стал вертеть задом перед носом ошалевших мужиков. Сначала они удивлялись на этого мальчика-девочку, как его почти сразу прозвали, а потом в открытую спросили: «Ты что, в жопу долбиться хочешь?» – «А почему бы и нет?» Его опробовали, и он оказался страстной любовницей. Я относился к нему просто как к больному человеку, но смотреть на его штучки было противно. Хотя он добровольно отдавался желающим, ему приходилось нести все тяготы, предусмотренные тюремными законами для пидаров. Я одинаково ненавидел и тех, кто подставляет задницу, и тех, кто её использует. Однажды всех, кто сношал несчастных людей, громко, во всеуслышанье назвал пидарами. Они ушам своим не верили. Как это я посмел их так оскорбить! Мне грозил за это переход в женскую касту. Я громко крикнул: «Молчать! Слушайте сюда, ослы (на ослов они не 138
обижались). Сношение мужчины с мужчиной, по науке, называется мужеложством, или педерастией. Мужчины, занимающиеся этим, называются педерастами, причем тот, кого сношают, называется пассивным педерастом, а тот, кто сношает, называется активным педерастом, но всё равно педерастом – слышите? И нечего обижаться, что я вас так называю. Это не я так придумал, это принято во всем мире». Они задумались, стали чесать затылки. «Ну, если во всём мире, тогда другое дело, но ты, доцент, нас так лучше не зови, особенно при посторонних, а то ведь не все знают про активных и пассивных. Пидар, он и есть пидар, он и в Африке пидар». Конфликт был исчерпан. Больше я их так не называл – щадил мужское достоинство. Небольшой стол в камере никогда не пустовал. Круглосуточно шла игра и почти всегда под интерес. Играли на всё, но чаще на курево. Иногда на кону была целая гора из пачек сигарет и махорки, и счастливчик срывал банк. Но через пару часов он мог уже у кого-нибудь «сшибать чинарик» (просить окурок), так как опять всё проигрывал. Поскольку в бане нам стирать не разрешали, то мы организовывали прачечную прямо в камере. Под краном была металлическая, кое-где ещё эмалированная, в прошлом, может быть, даже белая раковина. На дно её клалась полиэтиленовая плёнка, которая закрывала дырочки для слива. Раковина заполнялась водой, естественно, только холодной, и туда опускали бельё. Стирали, как правило, только нижнее бельё и полотенца хозяйственным мылом, которое нам выдавали. А некоторые пижоны за 12 копеек покупали в ларьке самое дешёвое туалетное мыло «Земляничное». После стирки плёночку убирали, и мыльная вода стекала. Потом плёночку опять клали и наливали воду для полоскания. От такой стирки белое бельё быстро превращалось в серое, а цветное меняло свой цвет. Сушили бельё на специальных верёвочках, протянутых от угла к углу камеры или между нарами. Поскольку всегда кто-нибудь стирал, то сохло бельё постоянно, добавляя влажности в тяжёлый воздух. Кстати, ещё раз о воздухе. Не буду снова перечислять все его «прелести», но скажу, что клопов в камере не было – они этого воздуха выдержать не могли, а мы должны были 139
выдерживать. Однако бесследно ничто не проходит. Многие из нашей камеры получили чахотку, которая особенно проявилась уже на зоне. Меня же от туберкулёза бог миловал, но хронический бронхит, бронхоэктазию и пневмосклероз я заработал. Хоть мало-мальски надо было следить и за своим внешним видом. Волосы росли, как назло, со страшной скоростью. Если месяц не бриться и не стричься, то вполне можно было бы претендовать на роль Робинзона Крузо. Раз в неделю, а может, и в 10 дней – сейчас уже не помню – нам приносили несколько безопасных лезвий и один (!) на 36 человек пластмассовый станок, почему-то односторонний – вторую сторону специально стачивали, чтобы бриться ей было нельзя. Лезвие разламывали пополам, вставляли в этот полустанок и брились по очереди. Кто брился новой половинкой, тот выигрывал, потому что резался мало. Тот же, кто брился пятым или шестым всё той же половинкой, ходил потом с окровавленной мордой, так как, желая всётаки побриться, вынужден был нажимать посильнее, а тупое лезвие уже не могло срезать волосы, зато запросто резало кожу на лице. Мужская половина читателей меня поймет. После бритья дежурный мент забирал у нас использованные половинки лезвий. Иногда удавалось заныкать (спрятать) парочку, и мы ими стригли волосы на голове, а некоторые даже брили голову. Представьте себе – сколько надо терпения, выдержки, желания и умения, чтобы половинкой безопасного лезвия привести свою шевелюру в порядок и соорудить на голове хоть что-то, напоминающее вольную причёску! На зоне с этим было легче: там была парикмахерская, где тебе могли сделать фасонную стрижку под «ноль», а в бараках – розетки и можно было пользоваться электробритвами. Опущенный в хате москаль тоже сумел выломиться из камеры и так же, как Алик, сдал всех с потрохами в оперчасть. Нас начали по одному таскать к куму. Когда привели и меня, то у него не было ко мне особых претензий. Он понимал, что я не участвовал ни в избиении, ни в любовных оргиях, но в то же время отлично знал, что без моего участия не обошлось. Кум задал мне несколько вопросов, а потом 140
сказал: «Что-то вы засиделись в этой камере», – и приказал увести. Я понял, что в 54 камере мне осталось побыть не более нескольких часов, вернулся на свои нары и начал собирать вещички. Мужики удивлённо смотрели на меня и ничего не понимали. Я рассказал им о своей беседе с кумом, и они загрустили. Потом предложил достойного мужика в свои преемники, но при этом сказал: «Решать вам самим». Мне тоже было грустно покидать этих головорезов, хотя они «выпили» у меня не один литр крови, а нервную систему довели до взрывоопасного состояния. Я уже отлично знал: если человек появляется в камере после суда – это одно дело, а когда переводят из другой «осуждёнки» – совсем другое. К таким относятся очень недоверчиво, с подозрением, и всегда возникают вопросы: почему перевели? за что? не кумовской ли? не пидар ли? и т.д. Я понимал, что в новой камере у меня не будет того социального статуса, если так можно выразиться, который был в прежней; опять придётся доказывать, что ты «не верблюд», и снова зарабатывать свой авторитет, при этом ни в коем случае не покушаясь на чужой. Через некоторое время коридорный открыл кормушку и скомандовал: «Ямпольский, с вещами!» Я уже собрал весь свой нехитрый скарб и стал прощаться с мужиками. Они обещали меня хорошо встретить на зоне и, кстати сказать, выполнили своё обещание. Через несколько минут дверь открылась, и я навсегда покинул страшную 54 камеру, в которой пробыл без малого 7 месяцев. Я, конечно, далеко не всё рассказал, что видел и пережил в этой камере. Это заняло бы слишком много времени и места. Я не ставил своей задачей пощекотать тебе нервы, читатель, рассказами о крови, насилии и беспределе, с которыми мне пришлось столкнуться. Многих деталей я уже и не помню. Я просто хотел, чтобы ты имел хотя бы общее представление о том, что собой представляла тюремная камера в 80-х годах и как там жилось, если только это можно назвать жизнью. Меня, с моим неразлучным матрацем, долго водили по тюремным коридорам и, наконец, подвели к двери с табличкой 144. 141
По размерам эта камера была меньше предыдущей, но и людей здесь было примерно в два раза меньше. Я сразу почувствовал, что воздух здесь более свежий (насколько свежим он может быть в помещении площадью 16-18 квадратных метров при круглосуточном пребывании там двух десятков человек). Встретили меня, как всегда в таких случаях, настороженно, но тюремная почта выручила. Все уже знали, что одна из самых беспредельных камер на тюрьме 54-я и что там есть какой-то доцент. Когда в новой камере узнали, что я и есть тот самый доцент, вопросов ко мне практически не было. Однако причина перевода интересовала. Я рассказал про случай с москалём, и последний вопрос был исчерпан. С первой же минуты в новой камере я повёл себя очень спокойно, достойно, ни перед кем, в том числе и перед местным паханом, не заискивал, на всякие попытки мелких провокаций отвечал не раздражаясь, без малейшего намёка на испуг или растерянность. Жизнь в тюрьме в течение 14 месяцев научила меня многому. Я хорошо освоил «феню» – тюремный «иностранный» язык, и это вызывало уважение со стороны зеков, особенно новичков. Я чётко знал, что можно говорить, а что нельзя, как вести себя в различных ситуациях. В общем, я стал опытным, закоренелым зеком. Через сутки я уже познакомился со всеми обитателями новой камеры и не чувствовал к себе повышенного интереса. Здесь тоже был общак, но передачу делил пахан, уважая больше всех самого себя. Беспредела в камере практически не было, не считая мелких стычек и лёгкого мордобоя. Мне уступили место на верхних нарах, причем нары были сдвоенные, то есть спать на них должно было 2 человека, а я был уже третьим. Было тесно, жарко, но… Я понимал, что в этой камере мне сидеть недолго, так как ответы на все жалобы адвоката в высшие инстанции уже пришли и остался, по сути, последний. Все ответы были не в мою пользу, причем как под копирку написаны, а по смыслу напоминали старую пословицу: «Ты мне про Фому, а я тебе про Ерёму». Адвокат во всех жалобах досконально доказывала, что монеты с пробитыми в них отверстиями не являются валютой, приводя при этом текст Указа Президиума Верховного Совета СССР и Постановления Пленума Верховного Суда СССР по 142
делу Снегура. В ответах даже не было слова «валюта», хотя судили меня по «валютной» статье. Там чётко писали: «Ямпольский сам признался, что пытался продать свою машину стоимостью в 2500 рублей за серебряные монеты стоимостью в 6000 рублей и намеревался получить при этом прибыль в 3500 рублей. Его вина доказана показаниями свидетелей и другими материалами дела. Оснований для пересмотра дела нет». Вот ответ на все жалобы. В этих ответах меня всегда удивляли слова про каких-то свидетелей – их ведь и не было. Фраза же «и другими материалами дела» вызывала просто приступ бешенства. Что это за «другие материалы дела»? Ну, упомяните хоть какие-нибудь «материалы», хоть намекните, как они доказывают мою вину! Блеф какой-то! Я представлял себе механизм рассмотрения жалоб в высших инстанциях. Не будут же Генеральный прокурор или Председатель Верховного Суда сами запрашивать дело из областного суда, изучать его и самолично выносить решение. Конечно, нет. В аппарате есть огромная армия мелких служащих, к которым и поступают тысячи жалоб, а жаловаться, поверьте, было на что. Так, сидят там молодой парень или девушка, наверняка оставленные на работу в высших судебных инстанциях после окончания института с помощью чьей-то «мохнатой» руки, и рассматривают жалобы, от ответа на которые часто зависит судьба человека. А этот юноша или девушка, к примеру, спешат сегодня на свидание, или ещё по какой-нибудь причине им некогда вдаваться в суть вопроса, вот они, не запрашивая всего многотомного дела, и читают только приговор, в лучшем случае ещё протокол судебного заседания. На основании этих документов готовят текст ответа, содержащий иногда в неизменённом виде целые абзацы из приговора, потом этот текст идёт на подпись более высокому чиновнику, который подписывает его, как говорится, «не глядя», полностью доверяя своим молодым коллегам. Я не могу утверждать, что именно так всё и происходит, но абсолютно уверен, что очень близок к истине. Сделать такой вывод мне позволили не только ответы на жалобы по моему делу, но и сотни других ответов, которые я читал у осуждённых, прошедших через камеры за 7 месяцев, а было их не менее двух сотен. 143
Я оказался прав – через неделю после перевода в новую камеру мне принесли ответ на жалобу адвоката из последней, высшей инстанции. Принесли, как всегда, отказ. Так уж устроен человек, что надежда умирает последней. Умом понимаешь, что ждать нечего, а всё равно где-то очень глубоко тлеет огонёк надежды, согревает тебя мечтой о чуде, о свободе, о возвращении к нормальной человеческой жизни. Каждый отказ – это сильный порыв ветра, который пытается загасить огонёк надежды. Уже после освобождения я ездил в Москву и беседовал с Таньковской. Я её ни в чем не упрекал, но выразил недоумение по поводу её несостоятельности в борьбе с высшими судебными инстанциями. Она ответила до предела просто: «Да вы что?! Я обила пороги всех судов и прокуратур. У меня там полно знакомых и друзей, но, посмотрев на фамилию и тем более на отчество, мне в глаза заявляли: «Ты что, своих защищаешь? Еврей – валютчик! Пусть сидит, и не старайся». А однажды мне сказали, что ваше дело на контроле местного обкома КПСС, с партией же, сами понимаете, спорить никто не хотел». Этот ответ Таньковской многое мне прояснил. Получив последний отказ, я начал собираться на зону. Знал, что через неделю приговор вступит в законную силу и с первым же этапом меня отсюда увезут. Мне так надоела тюрьма, что зону я воспринимал почти как свободу. Пугала, конечно, неизвестность, но, повторяю, я многому научился и психологически готовил себя к новому этапу жизни – часами лежал на нарах, смотрел в потолок и думал. Думал о том, как буду строить свои взаимоотношения с зеками, с ментами и начальством. Мой научный руководитель постоянно воспитывал во мне способность к прогнозированию, умение заранее «проигрывать» ситуацию. Например, перед серьёзным разговором я всегда ставил себя на место будущего собеседника и заранее готовил ответы на все возможные вопросы, подготавливал себя к любому повороту разговора. Вот и сейчас, лёжа на нарах, я «проигрывал» в голове возможные варианты различных ситуаций, хотя великолепно понимал: пытаться заранее предусмотреть что-нибудь в обстановке, в которой никогда не был, – занятие неблагодарное. 144
Время, проведённое в новой камере до этапа, прошло для меня абсолютно спокойно. Я приобрёл много новых знакомых, общение с которыми потом пригодилось на зоне, и отдыхал после постоянного нервного напряжения и дикой обстановки 54 камеры. Мне дали несколько интересных книг, которые я с удовольствием прочёл. Но одно обстоятельство вызывало опасения: подавляющее большинство осужденных отправляли этапом на зону, расположенную в 120 километрах от областного центра. Однако эта колония усиленного режима была ужасно переполнена, и потому иногда собирали этап человек в 50-60 и отправляли «на дальняк», только не на тот, что был в каждой камере, а на настоящий, то есть на дальние зоны, расположенные в Коми, в Сибири, на Северном Урале, в Вологодской и Архангельской областях и в прочей «тьмутаракани». Туда, конечно, ехать не хотелось: «дальняя дорога» сулила не только «казённый дом», но и проезд в «столыпине» (специальный железнодорожный вагон для перевозки зеков), время, проведённое в пересыльных тюрьмах (а там творится страшный беспредел), да и зоны те пользовались не самой лучшей репутацией, уже не говоря, что родным ездить туда на свиданку – целая проблема. «На дальняк» обычно забирали из камеры в ночь с понедельника на вторник. Я всю эту ночь не спал, прислушивался – не идут ли за мной. Если честно, то было страшно, очень страшно. Но хоть в этом бог миловал – не пришли за мной, и я стал ждать четверга. Именно по этим дням отправляли этап на местную областную зону. Наступил четверг. Я с вечера приготовил все свои манатки и ждал. Часов в шесть утра открылась кормушка и мент объявил: «Ямпольский, с вещами!» Я простился с соседями и, наконец-то, навсегда распрощался со своим матрацем. После «отстоя» в «стакане» нас стали сажать в «воронок». Я ухитрился занять место, с которого чуть-чуть была видна свобода. Когда всех рассадили, солдаты закрыли двери из металлических решёток, отделявшие нас от них, и мы оказались как в клетках для перевоза хищных зверей. Солдаты уселись на свою скамеечку, поставили между ног автоматы, прапорщик с пистолетом и папками с нашими личными делами сел в кабину, и кортеж из трёх «воронков» выехал за ворота тюрьмы. Было утро 5 апреля 1982 года. 145
Нас везли по родному городу, которого я не видел больше года (когда нас возили на суд, то «воронки» были другой конструкции и свободы не было видно). Картина была впечатляющая: люди в разных одеждах, красивые женщины, машины, трамваи, троллейбусы, витрины магазинов, знакомые улицы и здания, деревья… А самое главное – воздух! Наконец-то было чем дышать. Проехав весь город, машина выехала на шоссе, и я мог видеть поля, леса, луга, речки… Читая эти строки, читатель может обвинить меня в излишней сентиментальности. Напрасно. Вы только представьте себе, что больше года не видели столь привычных для себя предметов, обычного дерева или травы, не слышали шума леса, не могли вдохнуть глоток свежего воздуха – и вы поймёте мои чувства. Я даже забыл на какое-то время, куда и зачем меня везут. Мы миновали два районных города и теперь почти постоянно ехали по лесной дороге. Но постепенно всё стало омрачать чувство переполненности мочевого пузыря. Глядя на окружающих, я понял, что не одинок в своих ощущениях. Мы обратились по столь деликатному поводу к солдатам, но ответ был краток и категоричен: «Не положено». По моим расчётам, ехать оставалось ещё часа полтора, и вынести эту пытку было невозможно. Начался настоящий бунт с угрозой превратить «воронок» в общественный туалет. Солдаты, почувствовав, что угрозы скоро превратятся в реальность, по рации сообщили сидящему в кабине прапорщику, и машина замедлила ход – видимо, искали подходящее место для туалета. Наконец машина остановилась, и солдаты вышли, оставив нас в запертых клетках. Ну что ж, они тоже живые люди. Не возвращались солдаты минут 20. Я только потом узнал причину их столь долгого отсутствия: наша машина ехала второй, а остановились сразу все три; сначала свои дела делали зеки из первой машины, а уж только потом очередь дошла до нас. Выпускали по три человека и выводили на участок между дорогой и лесом, где солдаты со всех машин образовали этакий кружок. Мы заходили в центр кружка и там опорожняли кричащие от боли мочевые пузыри, при этом на тебя было направлено 5 или 6 автоматов, а некоторые солдаты оказались шутниками и целились прямо в струю. Представь, 146
читатель, эту картину, и тебе станет не столько смешно, сколько страшно. Я такого унижения врагу не пожелаю. После того как все желающие из всех машин посетили туалет, машины тронулись в путь. Через час с небольшим, проехав какой-то поселочек, остановились у громадных ворот зоны. Нас вывели и построили в шеренгу. Всё – приехали.
147
Глава V.
ЗОНА Прапорщик, начальник конвоя, передал папки с нашими личными делами офицеру с погонами капитана внутренних войск и с повязкой «ДПНК» на рукаве. Тот по очереди стал выкликать фамилии, в ответ надо было назвать имя и отчество, статью и срок. Дошла очередь и до меня. Я ответил по форме, меня провели через четыре металлические двери, и я очутился в зоне (потом часто вспоминал, с какой лёгкостью я вошел в зону и как пять долгих лет не мог из неё выйти). Всех построили в колонну, во главе которой стали ДПНК (дежурный помощник начальника колонии) и два прапорщика. Ещё два прапорщика замыкали шествие. Нас провели мимо какой-то большущей деревянной избы и ввели в узкий коридор (по обе стороны – забор из колючей проволоки). Из-за «колючки» смотрели удивлённые лица, некоторые торжественно восклицали: «Этап ведут!» Пройдя метров двести, мы очутились у одноэтажного здания из красного кирпича, где нам велели положить на землю мешки со скарбом и разрешили отойти к забору, чтобы переполненные мочевые пузыри не отвлекали от серьёзных дел. После этого нас запустили внутрь здания и начался шмон. Было 2 или 3 прапорщика, к которым каждый подходил по очереди и предъявлял свой мешок. Никто из нас не знал до этого, что можно проносить на зону, а что нельзя. Я подошёл к менту , который мне показался самым добрым, если к ментам это слово вообще приложимо. Высыпав на стол всё содержимое моего мешка, он разделил на две примерно равные кучки одежду, тетради и карандаши, а самое главное – курево. Потом посмотрел на меня и сказал: «Это можно, а это нельзя». 148
Не знаю, откуда у меня взялась тогда смелость, а может, и просто наглость, но я, глядя ему прямо в глаза, спросил: «А может, начальник, всё-таки можно всё?» Он удивлённо посмотрел на меня и вдруг спросил: «Ты кем на свободе работал?» – «Врачом работал, студентов медицине учил». – «То-то я гляжу – морда у тебя интеллигентная, – продолжая изучать мою физиономию, сказал мент. – Ты морду-то постарайся сменить – тут шибко интеллигентных не любят». Мне, конечно, было непонятно, как можно «сменить морду», но я пообещал ему это непременно сделать. Он остался доволен нашим взаимопониманием, взял из каждой кучки по пачке «ТУ», «Опала» и «Столичных» для собственных нужд, сгрёб обе кучки в одну большую и объявил: «Забирай всё и помни мою доброту». Я пообещал, что до гробовой доски буду помнить его великодушие, и быстро, пока он не передумал, засунул всё своё богатство обратно в мешок. Кстати, этот мент оказался довольно неплохим мужиком. За пять лет жизни в зоне мы часто контактировали и ни разу у нас не было серьёзных конфликтов. Я не знаю, как его звали на самом деле, но на зоне все его называли просто «Прохор». После шмона нам выдали казённые мешки с деревянными бирками, заставили раздеться до трусов и всю «вольную» одежду сложить в эти мешки, а на бирках написать свои данные. Я навсегда простился со своим чудесным югославским пальто, с прекрасными ботинками, с новым (до ареста) костюмом и ондатровой шапкой. Почему – навсегда? Да просто года через четыре нам объявили, что склад с «вольными» вещами (а находился он за пределами зоны) сгорел и все вещи тоже сгорели. Одному богу известно, так ли это. Снявши голову – по волосам не плачут. После того как нас лишили вещей, всех, кто ухитрился приехать с волосами, направляли к парикмахеру, который тут же лишал прически, и ты становился «как все» – лысый. Я в услугах местного парикмахера не нуждался, так как приехал на зону с «блестящей» головой. Помните фильм «Приключения итальянцев в России»? Там был инвалид, разъезжающий на инвалидной коляске, с вечно загипсованными ногами. Эту роль играл чудо-актер Евстигнеев. Так вот, когда мафиози хотели в очередной раз ломать ему ноги, он всегда воскли149
цал: «Не надо! Я сам!» – и лично производил себе экзекуцию. Так и я – не дал тюремному парикмахеру уничтожить свою шевелюру, а сделал это сам. Когда в очередной раз принесли станок для бритья, я без мыла, почти насухую побрил уже здорово поседевшие волосы. Было очень больно, я много раз порезался совершенно тупой бритвой, но никому не доверил свою голову и оболванил себя сам. После всех процедур нас, оболваненных, в одних трусах, по одному запускали в специальную комнату, где заседала приёмная комиссия, которая, в отличие от вузовской, принимала всех. В центре, на председательском месте, сидел подполковник лет 40-45, широколицый, с темными волосами и небольшими глазами. Это был начальник колонии Уткин Иван Николаевич. За столом сидели ещё какие-то люди, но мне запомнились только женщина в белом халате и зек, который что-то записывал всё время в журнал. Сначала мне было непонятно – почему надо перед комиссией представать почти в чем мама родила, но потом я узнал, что это делалось для изучения всех татуировок на твоём теле и записи их в особый журнал. На зоне запрещалось наносить друг другу татуировки, и нарушение запрета сурово наказывалось. Чтобы зек не мог схитрить и сказать, что татуировка была у него раньше, до прибытия на зону, проводилась фиксация всех имеющихся на теле «произведений искусства». Фиксировались и внешние признаки инвалидности, например, отсутствие пальцев на руках и ногах, укорочение конечностей и т.п. Я был чист как ангел, и тело моё особого внимания не привлекло. Я стоял у двери и переминался с ноги на ногу, пока члены комиссии изучали меня. Начальник колонии не спеша перелистывал моё личное дело и вдруг спросил: «Суд лишил вас учёной степени и звания?» Я ответил отрицательно. «Ну даже если бы и лишил, – продолжал он, – то вашу голову, ваши знания у вас всё равно отнять невозможно». Мне эти слова очень понравились, и я решил, что передо мной интеллигентный человек, с которым можно найти общий язык. Заранее могу сказать, что ошибся, – общего языка мы с ним в колонии не нашли. После освобождения, когда он был уже большим начальником областного масштаба и жил и работал в областном центре, мы встречались несколько 150
раз, и эти встречи проходили с большим взаимопониманием и уважением, во всяком случае, внешне. «Как же вы вляпались в такое дерьмо? – продолжал начальник колонии, листая моё личное дело. – С какими-то азербайджанцами связались. Да, это надо почитать подробней», – сказал он и закрыл папку. «Ну, куда его определим?» – спросил Уткин, обращаясь к единственному за столом зеку. «Как прикажете, Иван Николаевич». – «Давай его в пятый». – «Пятый переполнен, Иван Николаевич». – «Ну, человеком больше, человеком меньше – давай в пятый». Зек записал что-то и, обращаясь ко мне, сказал: «Пойдешь в пятый отряд. Как оденешься – сиди и жди, за тобой придёт старшина Смирнов Владимир. Запомнил?» «Запомнил,» – ответил я, хотя и мало что понял. Женщина в белом халате спросила о болезнях и жалобах. Когда я их перечислил, начальник колонии нахмурился и сказал: «Надумаешься, куда вас с такими болячками на работу направить. Ну да ладно – чтонибудь придумаем. Идите». Я попрощался и вышел. Меня направили в коридор, где было большое окошко, за которым зек выдавал «форменную» одежду. Он записал мои данные, номер отряда и спросил номер обуви. Через минуту вручил мне серый, отвратно сшитый костюм из хлопчатобумажной ткани: короткие штаны (я не берусь назвать их брюками) и длинную куртку с рукавами выше кисти, кирзовые ботинки по полпуда каждый, кальсоны, рубашку, две простыни, наволочку, одеяло байковое и кепочку оригинального фасона, которую называли не иначе как «пидарка». Какое отношение эта кепочка имела к сексуальным меньшинствам и почему так называлась, я не знал и, кстати, не знаю до сих пор. Дали мне черную тряпочку – бирку, на которой надо было написать фамилию, инициалы, номер отряда и бригады. Когда я экипировался в эту зековскую спецодежду и посмотрел на себя в зеркало, то увидел там совершенно незнакомого человека, всего серого, безликого, с тусклым выражением лица, даже отдалённо не напоминающего прежнего меня, в элегантном костюме, в белой рубашке, с галстуком, с пышной шевелюрой и достойным выражением лица. Я смотрел в зеркало, и меня охватила старая, я бы сказал – вечная, обида: почему я здесь? зачем я здесь? за что я здесь? Кому 151
было нужно превратить меня из «того» в «этого»? Кто ты и где ты, мой враг №1, давший указание превратить меня из человека в серую, безликую массу? …Резкий голос отвлёк от мрачных мыслей: «Кто в пятый отряд?» Я повернулся и увидел здорового мужика лет 4550, крепкого, широколицего, с бесстрастным выражением лица и с биркой, на которой было написано «Смирнов В.» Я подошёл к нему. Он с достоинством протянул руку и представился: «Владимир». Я назвал себя и пошел за ним. Мы шли долго. Пятый барак находился на отшибе, в стороне от всех остальных. Напротив барака был штаб, где восседало всё начальство. Недалеко – школа, ПТУ и клуб. Пока мы с Владимиром шли мимо локалок (потом расскажу, что это такое), совершенно незнакомые мне люди что-то кричали, спрашивали, из какого я города и района. Здесь были своего рода землячества и земляка, или, как здесь называли, «земелю», встречали и старались помочь, чем могли. Пару раз я слышал: «Доцент, привет!» – и узнавал ребят, которые сидели со мной в одной хате на тюрьме. Володя удивился и спросил: «Сколько на тюрьме оттянул?» – «Да больше года». – «Ну, значит, ты мужик грамотный, и тебя не придётся много учить». – «Нет, придётся, – возразил я, – там одна жизнь, а здесь, вижу, совсем другая. Если поучишь, то буду благодарен». Ему понравились мои слова, и он обещал и учить, и помогать. «Женька Чирков тебя ждёт, а он тут шишка». Я напряг память, но такого человека не припомнил. Как только мы вошли в барак, в каптёрке ко мне подошёл здоровый детина с высоким лбом и большим носом с горбинкой, на вид эдак лет 35 (на самом деле ему было 27), и спросил: «Это ты – доцент?» – «Я». – «Тогда будем знакомы – я Женька Чирков. Ты меня не знаешь, но тебя хорошо знает Санёк, он и просил тебя встретить, а сам он в восьмом бараке и сейчас на работе. После работы зайдёт». Я сразу вспомнил моего первого соседа по нарам в 54 хате – Санька, который невзначай придушил старушку. Я был благодарен ему за внимание и заботу. «Вован, – сказал Женя, обращаясь к находящемуся в каптёрке старшине, – заварика-ка, чифирнём с доцентом», – и, повернувшись ко мне, сказал: «Ты знаешь, не нравится мне эта кликуха 152
– доцент. Как тебя зовут-то на самом деле?» – «Анатолий». – «А по батюшке?» – «Соломонович». – «Вот и хорошо, будем тебя звать просто Соломоныч. Не возражаешь?» Я не возражал и был слегка удивлён, что моё явно еврейское отчество не произвело на них никакого впечатления и не вызвало перемены в их лицах. Забегая вперёд, скажу, что зона, в отличие от нашего советского государства, не проявляла никакого антисемитизма, во всяком случае, я этого не чувствовал, за исключением нескольких незначительных эпизодов. Володя, как фокусник, невидимым движением извлёк непонятно откуда полтину чая (пачка в 50 граммов), самодельным кипятильником вскипятил воду в стакане и всыпал туда добрую половину пачки. Пока чай заваривался, были извлечены на свет дешёвые конфетки и печенье. Чай заварился, его процедили, и получилось три четверти черной густой жидкости. Я никогда в жизни не чифирил и, честно говоря, не хотел, но быстро сообразил, что это здесь своего рода ритуал, а в данном конкретном случае – ритуал уважения к гостю, и, естественно, не стал отказываться. Я заподозрил, что это ещё и своего рода испытание на коммуникабельность, на солидарность, в общем, на «своего парня». Стакан пустили по кругу, каждый делал два крохотных глотка и передавал эту «трубку мира» соседу. Я, как обезьянка, повторял всё за ними и изо всех сил старался показать, что это мне не впервой. Съели по конфетке и по печенью, и ритуал встречи был закончен. На зоне, как и в тюрьме, почта работает моментально – быстро разнеслась весть, что поднялся (прибыл) какой-то доцент и что его встретили как мужика (а это на зоне почетное звание) Вовка Смирнов и Женька Чирков – люди уважаемые. После официальной церемонии встречи старшина сказал, что надо идти к «отряднику», то есть к начальнику отряда. Мы оставили всё моё барахло в каптёрке у старшины и пошли к кабинету отрядника. Володя зашёл первый, довольно долго там пробыл – скорее всего, говорили обо мне, и только потом пригласили меня. Кабинет начальника отряда был небольшой. На стене висели всевозможные грамоты и вымпелы: все свидетельствовало о том, что я попал в отряд, который неоднократно выходил победителем в различного 153
рода социалистических соревнованиях. Я удивился, что здесь – в колонии для убийц, разбойников, насильников и прочей нечисти – проводятся социалистические соревнования. Вот уж поистине эпоха «разлитого» социализма, который разлился до тюрем и лагерей. За столом сидел человек лет 35, в военной форме с погонами старшего лейтенанта внутренних войск. Светлые, прямые волосы зачёсаны набок. На лице выражение спокойствия и уверенности. Он пригласил меня сесть, откровенно изучая взглядом, и стал рассказывать об отряде. Оказалось, что я попал в отряд, где собраны все больные, престарелые и инвалиды. Что здесь много интеллектуалов, с образованием – с каким, не уточнил. Мне было поведано, что в отряде одна из лучших и, уж точно, одна из самых многочисленных общественных организаций на зоне, и тут же было предложено вступить в её славные ряды. Я уже слышал, что такое «общественная организация» на зоне, но всё же попросил отрядника рассказать о задачах и методах её работы. Основной секцией, по мнению отрядника, была секция содействия общественному порядку, а попросту – секция доносчиков. Все должны были следить друг за другом и докладывать начальнику отряда или даже в штаб. Я сразу понял, что это не для меня, и попросил рассказать о других секциях. Их было много: физкультурно-спортивная, культурно-массовая и другие, прямо как в пионерском лагере. Я попросил недельку на обдумывание, отрядник недовольно поморщился, но разрешил. Он, очевидно, думал, что я сразу соглашусь пополнить ряды его славной организации, и был недоволен моей нерешительностью. Далее мы беседовали о моём вольном прошлом, об обстоятельствах дела, приведшего меня под его начало, и о правилах поведения в отряде и на зоне. В конце беседы он пообещал подобрать мне достойную моему образованию работу и велел старшине разместить меня на «вертолёте», так как пока свободных нар не было. Мы с Володей вышли из кабинета и пошли искать мне спальное место. Когда я вошёл впервые в барак, то оторопел: это было помещение примерно 10 на 25 метров, где стояли обычные двухэтажные нары. Над некоторыми каким-то чудом крепились ещё в виде третьего этажа сколоченные из досок на154
стилы, на них лежали люди. Эти дощатые нары на третьем этаже и назывались «вертолётом». Буквально все нары и «вертолёты» были заняты. Как я потом узнал, в бараке в это время жило 220 человек. Такое количество людей в одном помещении делало воздух в нём похожим на воздух в тюремной 54 камере. Во всяком случае, когда я вошёл, то, как баба-яга из сказки, сразу почуял, что человеческим духом пахнет. Володя дал указание каким-то двум мужикам принести и установить для меня «вертолёт», а сам пошёл к себе в каптёрку. Я не пошёл за ним – не хотел надоедать, а вышел во двор подышать свежим воздухом. Возможность выйти и подышать свежим воздухом – это основное, самое главное достоинство зоны. И ещё – есть возможность походить, побегать, попрыгать внутри локалки. Я обещал рассказать, что такое локалка. Представьте себе барак, деревянный или кирпичный, со всех сторон окружённый забором из вертикально поставленных металлических труб и по всему периметру сверху обтянутый несколькими рядами колючей проволоки. Вот этот своего рода двор и назывался локалкой. Выходить из локалки можно было только в определённых случаях: в столовую, на работу, по вызову начальства, а во всех остальных нужно было иметь разрешение отрядника. Конечно, многие выходили и просто так, но это было чревато – если менты поймают, то могут наказать. Пока я баловал свои легкие свежим воздухом, мужики притащили мне «вертолёт» и какими-то проволоками стали его крепить над верхней шконкой. Когда «кровать» была готова, то возникла проблема – как туда забираться? Лестницы нет, моторчика на спине, как у Карлсона, – тоже, а с альпинистскими способностями у меня было плохо. Кое-как я забросил туда матрац, простыню, одеяло и подушку, взлетел сам и стал вить себе гнездо. Моё новое жилище напоминало мне третью полку в плацкартном вагоне поезда, то есть я мог только лежать, а всякая попытка сесть заканчивалась знакомством моей головы с потолком, причём иногда настолько близким, что на голове оставались следы штукатурки, а на потолке – вмятины. Была ещё одна проблема – проблема безопасности. Ширина «вертолёта» не превышала 50 сантиметров, и потому ночью, спросонок, переворачиваясь с боку 155
на бок, можно было запросто покинуть «вертолёт» и с высоты не менее 2,5 метра десантировать на пол. Я один раз сделал такую попытку, но она, слава богу, не удалась: непонятно каким образом я среди ночи свалился не на пол, а на соседа внизу наискосок, чем вызвал его бурное неудовольствие и подозрения по поводу моей сексуальной ориентации. Инцидент закончился мирно. Оказалось, что я был не первый и не последний, кто пытался свалиться с «вертолёта». У живущих на первых двух этажах была тумбочка на двоих для личных повседневных вещей: там разрешалось хранить мыло, зубную щётку, электробритву, конфеты или печенье из ларька, конверты, тетради и т.д. У пассажиров «вертолётов» таких удобств не было, и приходилось всё держать под подушкой. Прожил я на «вертолете» почти два месяца. Если кто-то освобождался или умирал (а на зоне это явление частое, особенно в нашем стариковском отряде), то на освободившееся место переселялись с «вертолётов» те, кто раньше на них поселился. Кстати, о стариках. В нашем бараке было человек 15 старше 70 лет, а рекордсменом был мой сосед внизу – ему было 83 года. Хотя в уголовном кодексе возрастной ценз не предусмотрен, я не понимал, зачем таких стариков вообще сажают. Когда я узнал дело старика, то мне стало и смешно, и горько. Жил дед со своею старухой в глухой деревне. Выползли они как-то вдвоём на лавку перед избой на солнышке погреться. Сидят, разговаривают. Слово за слово, но из-за чего-то поссорились и, видимо, настолько сильно, что дед деревянной клюшкой, на которую он опирался, стукнул свою любимую супругу. Удар был несильный – откуда у старика силы, но угодил старухе в висок. Старушка свалилась с лавки и тут же умерла. Горевал дед, плакал – не хотел он убивать свою старуху, ведь более 50 лет прожили вместе. Но убийство налицо, и наша доблестная милиция тут же арестовала деда и увезла в районный центр, где его заперли в камере. Он рассказывал мне и плакал, что его не отпустили даже на похороны супруги. Неужели 83-летний старик представлял такую большую опасность для общества, что к нему необходимо было применить меру пресечения – содержание под стражей? А потом суд. Дали ему по 103 статье 156
(умышленное (?!?) убийство) 10 (!!!) лет усиленного режима – максимальный срок. Почему так жестоко? По-моему, и ребёнку понятно, что не хотел он убивать свою старуху. Это суд совершил умышленное убийство 83-летнего старика, отправив его на 10 лет в колонию усиленного режима. Неужели нельзя было его действия квалифицировать как неосторожное убийство и дать срок условно? «Уж лучше бы сразу расстреляли, – жаловался дед мне, – чем сюда привозить. Я бы скорей к старухе на небеса попал, а то дохни тут постепенно». Старик оказался прав: он тихо угасал и месяца через три как-то утром не проснулся. Похоронили его на «лысой горе» – так называлось кладбище, где в тесовых гробах, без одежды, хоронили всех зеков, если в течение трёх дней за трупом не приезжали родственники. Один за другим уходили из жизни старики, но наше правосудие присылало на смерть всё новых и новых кандидатов. Администрация зоны ворчала, но должна была исполнять решения судов. Уж коль речь зашла о соседях по «вертолёту», то скажу ещё пару слов о соседе, обитавшем прямо подо мной. Он довольно приветливо встретил моё появление, очень любил здороваться за руку и делал это по нескольку раз в день. Ему было лет 30, и производил он впечатление очень приличного и добродушного человека, был вежлив и предупредителен, но когда я узнал, за что он сидит, то мне расхотелось подавать ему руку. Недалеко от тюрьмы, где я провёл 14 месяцев, находился большой завод, территория которого была обнесена кирпичным забором. Место, прямо скажем, неуютное, особенно в тёмное время суток, хотя там и горели фонари. Так вот, мой добродушный сосед проходил как-то вечером вдоль заводского забора, и попалась ему навстречу девочка лет 15. Не прошёл он мимо лакомого кусочка, избил её для начала, а потом зверски изнасиловал в самых извращённых видах. Ну, сделал своё отвратное дело, так отпусти девчонку. Нет, ему этого показалось мало. Около забора лежала огромная куча камней. Изверг бросил свою жертву на землю и забросал её камнями, похоронив под ними изуродованный труп девочки. Вернувшись домой, он спокойно попил чайку и лёг спать с женой. Все эти подробности я узнал из текста судебного приговора, который сосед мне 157
давал читать, чтобы я помог ему написать кассационную жалобу. Я б с удовольствием пристрелил этого подонка с елейной улыбкой и, естественно, отказался помогать ему. Кстати, на суде был адвокат, который пытался защищать убийцу. Может, я ненормальный, но мне этого не понять. Я спросил: «На что ты рассчитываешь, подавая кассационную жалобу?» «На что, на что… Не хотел я её убивать», – спокойно ответил он. Меня взбесило это спокойствие: «Ну, а на что ты рассчитывал, когда кидал в измученное тобой же детское тело тяжёлые камни? Ты разве не понимал, что убиваешь её?» – «Нет, не понимал». Я прекратил этот разговор. Он продолжал протягивать мне руку при встрече, я пожимал эту страшную руку, хотя мне каждый раз хотелось вырвать её с корнем. Суд не приговорил его к расстрелу – ему дали всего 15 лет. Года через три-четыре мы с ним как-то опять вернулись к разговору о степени его вины и тяжести наказания. Он продолжал считать, что ему много дали. Я к этому времени имел в зоне определённый авторитет и мало кого боялся. Это позволило мне сказать ему в глаза то, что думаю, не опасаясь ответной реакции: «Ты считаешь, что тебя слишком наказали? А у тебя самого дети есть?» – «Есть, сын и дочь». – «Так у той девочки тоже был отец, – продолжал я, – а теперь представь себе, что кто-то другой сделает с твоей дочерью, когда она подрастёт, то же, что ты сделал с той несчастной. Представил?» Его всегда спокойное лицо исказила гримаса. Он представил. «Так вот, – не унимался я, – когда в следующий раз подумаешь о жестокости суда, представь свою дочь на месте девчонки, которую ты лишил и чести, и жизни». После этого разговора он избегал меня и стал более замкнутым и неразговорчивым. Видимо, мои слова задели каменную душу этого изверга. После устройства гнезда на «вертолёте» я пошёл опять в каптёрку к старшине. Меня ещё Седой учил, что со старшиной надо жить хорошо, особенно если тот имеет влияние на отрядника. Мне показалось, что Владимир такое влияние имеет, и вообще он выглядел очень независимо и солидно, его уважали и боялись. Он имел 15 лет за убийство. В каптёрке я опять застал Женю Чиркова. Я слазил в свой мешок, извлёк оттуда по три пачки самых лучших сигарет и подарил 158
их Володе и Жене. Они явно остались довольны подарком. Мне опять предложили чифирнуть, но я отказался, так как первый сеанс поглощения этого напитка подействовал на меня не очень хорошо: голова стала чуть пьяной, но сердце колотилось со страшной силой и частотой. Чтобы не обидеть мужиков отказом, я им честно сказал, что у меня больное сердце и что я плохо переношу кофеин, которого очень много в чифире. Через некоторое время в каптёрку вошел тот зек, который сидел в приёмной комиссии и записывал в журнал всех прибывших. Его звали Володя Черняев, он работал нарядчиком. Тогда я ещё не знал, что нарядчик – это вершина зековской карьеры на зоне, зек № 1. Правда, это мнение, как я выяснил потом, разделяли далеко не все: многие считали первыми людьми на зоне воровских авторитетов. Уже дней через десять после моего прибытия на зону у меня состоялась встреча с одним из них, но об этом чуть позже. Володя Черняев мне сразу очень понравился. По всему было видно, что это умный, рассудительный и честный человек, хотя на зоне понятие честности, конечно, весьма растяжимое. К Черняеву это не относилось: всё наше дальнейшее общение подтвердило моё первое мнение о нём. Они решили чифирнуть, и я, чтоб не мозолить им глаза, ушел в локалку дышать воздухом. А воздух был чудесный, весенний – ведь привезли меня на зону 5 апреля 1982 года. В дальнейшем я часто буду говорить о старшинах и шнырях, поэтому сразу хочу объяснить, кто это такие. В каждом отряде было 3 должности дневальных. Должности оплачиваемые. Зеков на них назначал обычно отрядник. Один из трёх дневальных был старшим и потому назывался старшиной, что никакого отношения к армейскому воинскому званию «старшина» не имело. Это была правая рука отрядника, причём практически всегда не только рука, но и глаза, и уши. На уровне отряда это был зек № 1 (опять-таки не сравнивая с воровскими авторитетами). Он часто посещал кабинет отрядника и вместе с ним решал, кого куда на работу направить, где положить в бараке, как и когда проводить различные мероприятия в отряде и т.д. Старшина ходил в штаб за письмами и раздавал нам их после ужина, он вёл отряд строем в столовую, в его ведении была каптёрка, где в 159
ячейках хранились наши мешки с вещами, и многое другое. Двух других дневальных называли шнырями. Откуда взялось это слово – я не знаю, но на зоне этих людей называли только так. У них было много обязанностей: мыть полы в бараке и производить уборку в других отрядных помещениях, получать в столовой хлеб и еду в раздатке и накрывать на стол, в определённые дни собирать постельное бельё и в прачечной менять его на чистое (очень условно чистое), ну и, конечно, «стучать» отряднику на своих. «Моё дышание свежим воздухом» прервала команда строиться в столовую. Все высыпали из локалки и построились в колонну. Старшина встал во главе колонны и повел нас в столовую, которая представляла собой большое одноэтажное здание с огромным залом. В зале стояли столы с прибитыми сверху алюминиевыми листами. За каждый стол одновременно садилось 10 едоков. Я никогда не считал, но думаю, что столовая одновременно вмещала 500-600 человек. Нас посадили за накрытые столы (их заранее накрывали шныри), и началась первая на зоне трапеза. Я потом прикинул, что за всё время нахождения на зоне садился за стол около 5500 раз и не менее 2000 раз ел пшённую кашу. Вот и на первую трапезу подали пшённую кашу, которая ничем не отличалась от тюремной – казалось, одни и те же повара варили. Хлеб был тоже специальной выпечки – бомба замедленного действия для желудка. Облизав ложки (другого способа вымыть их не было) и положив в карман, так как ложка давалась одна на весь срок, мы вышли из столовой, построились опять в колонну и строем вернулись в свою локалку. Прошло дней десять. Я потихоньку осваивал зоновскую жизнь, изучал её законы, особенности, её людей, их нравы, собирал сведения о начальстве. Я отлично понимал, что изображать воровского авторитета, как мне это удавалось в тюремной камере благодаря моим артистическим способностям, здесь не получится. Во-первых, на зоне были настоящие воровские авторитеты, а не липовые, как я, и общаться мне с ними явно не хотелось. У них была своя жизнь: своя идеология и мировоззрение, своя свита и многочисленные «шестёрки», свои взаимоотношения с начальством зоны и 160
с другой половиной зеков, не относящейся к их клану. Я был уверен, что даже если бы и захотел вступить в их славные ряды, то меня всё равно бы не приняли, в крайнем случае – «шестёркой». Да и не смог бы я переделать себя, изменить своим идеалам, понятиям о морали, чести и доброте, никогда не смог бы совершить жестокий поступок. Правда, мне представился случай вступить в эту организацию, но я его не использовал, так как, ещё раз повторяю, просто не стремился превратиться из интеллигентного учёного человека в вора в законе. А было так: как-то вечером вдруг на всю зону по матюгальнику (так называли «колокольчики» -громкоговорители) объявляют: «Пятый отряд, осуждённый Ямпольский! Явиться на внутренний КПП!» Я испугался, так как уже знал, что если вызывают на внутренний КПП, или, как здесь попросту говорили, на вахту, то ничего хорошего не жди. Это как к завучу в школе или в деканат в институте – если вызывают, то не за конфеткой. Но делать нечего – пришлось идти. Прихожу. В эти сутки ДПНК был капитан со странной кличкой «Автобус». В комнате ДПНК на полу в углу сидит на корточках зек лет 40, один из довольно известных воровских авторитетов. ДПНК, обращаясь ко мне, спросил: «Слушай, Ямпольский, ты, говорят, врач. Вот у падлы этой «колёса» зашмонали, а медчасть уже закрыта – спросить некого. Так ты посмотри – этаминал это или нет?» Мне бы обрадоваться, что доверили высокую роль эксперта, но я моментально сообразил, что попал в исключительно сложную и очень опасную для меня ситуацию. Дело в том, что таблетки этаминал-натрия были на зоне категорически запрещены. Одна таблетка вызывала снотворный эффект, а несколько – состояние наркотического опьянения, или, как зеки называли, – дурь. Если у кого-нибудь находили эти таблетки, то наказание было немедленным и жестоким: 15 суток ШИЗО (штрафной изолятор), а потом до 6 месяцев ПКТ (помещение камерного типа, или, по-старому, БУР – барак усиленного режима). ШИЗО и ПКТ – это воплощение ада на земле. Это место, из которого многие не возвращались живыми. У тебя, читатель, ещё будет возможность побывать вместе со мной и в ШИЗО, и в ПКТ. Так что вопрос ДПНК поставил меня перед выбо161
ром: если я скажу, что это этаминал, то получается, что я «сдал» воровского авторитета и он пойдёт сразу с вахты в ШИЗО, а его товарищи, да и он сам потом вряд ли будут мне благодарны. С другой стороны, если я скажу ДПНК, что это не этаминал, а потом выяснится, что это этаминал (например, он сохранит таблетки и назавтра в медчасти определят, что это на самом деле такое), то в ШИЗО пойду я, а, как вы понимаете, это малоприятная перспектива. Времени на раздумье не было – «Автобус» выжидающе смотрел на меня. Я призвал на помощь всю свою силу воли и артистические способности и обратился к ДПНК: «Начальник, я по внешнему виду не могу определить. Их, маленьких, беленьких таблеточек, сотни. Мне надо на вкус попробовать». «Пробуй»,- сказал «Автобус» и протянул газетку, в которой были завёрнуты таблетки. Я надкусил одну таблетку и почувствовал во рту типичный для этаминал-натрия вкус. На меня выжидающе смотрели две пары глаз: хищные, жаждущие крови глаза высокопоставленного мента и обречённые, не верящие мне глаза зэка. Надо было выбирать. Я выбрал. Повернувшись к зеку и не обращая внимания на ДПНК, я, стараясь сохранить спокойствие, нагло сказал: «Ну и мудак же ты. Кто тебя так нае..л? Тебе фуфло подсунули, а ты купился, – и, повернувшись к ДПНК, продолжал: – Это фенолфталеин (я специально не сказал «пурген», а выбрал более мудрёное на слух слово, хотя «фенолфталеин» это и есть пурген). Отдай ему, начальник, «колёса», и пусть он их все сейчас сожрёт при нас – сутки с горшка не слезет». Я сам удивился своей наглости и хорошему знанию лексикона. Удивился и «Автобус»: «Что, не этаминал?» – «Да нет, начальник, слабительное». ДПНК взял таблетки, завернул их в газету и бросил под стол в урну. Нам он вежливо скомандовал: «Пошли вон отсюда оба», – и, когда зек встал, ударом сапога под копчик направил его к двери. Я, ожидая удара, втянул голову в плечи, но ДПНК, не повернувшись в мою сторону, занялся другими делами. Мы с авторитетом вместе спустились с крыльца вахты и должны были разойтись в разные стороны. Он, не глядя на меня, спросил: «Тут пацаны говорили: поднялся на зону доцент, и по тюрьме – мужик правильный. Это ты?» «Я», – тоже не глядя на него, ответил 162
я. «Ты понял, что за колёса?» -»Конечно, понял». – «Ну и спектакль ты разыграл – спасибо. Ты на зоне будешь жить нормально. Приходи во второй барак – чифирнём», – и мы разошлись в разные стороны. Я вернулся в свой барак, и на меня посыпались вопросы: «Зачем на вахту вызывали?» Опять дилемма: правду сказать, что, как мальчишку, провел ДПНК, я не мог – боялся предателей и кумовских (тогда мне ШИЗО не избежать). Ничего не сказать – тоже нельзя, так как могут заподозрить в связях с ментами. Пришлось соврать, что в какой-то бумажке из личного дела им что-то непонятно было – вот и вызвали уточнить. Не сказал я правды и старшине, хотя очень хотелось похвастаться. Я считал, что сделал доброе дело. Единственно, к кому я обратился сразу по прибытии в барак, так это к шнырю вахты (на вахте был свой шнырь, который там мыл, убирал и т.д.), благо, жил он в нашем бараке. «Володь, ты уже ходил на вахту на вечернюю уборку?» – «Нет, ещё рано». – «Володь, ты пойди, пожалуйста, прямо сейчас и особенно тщательно всё выброси из урны, что стоит под столом у ДПНК». Володя был мужик исполнительный и немногословный. Он собрался и пошел. Ждал я его возвращения с нетерпением. Когда он вернулся, то молча подошёл и, чтобы никто не видел, сунул мне в руку кусочек газеты со злополучными «колёсами». Я растерялся. Опять мозги стали работать как ЭВМ, вычисляя наилучший вариант поведения. Первая реакция была – возмутиться и вернуть таблетки шнырю. Но он, очень неглупый мужик, просидевший в зоне уже много лет, великолепно понимал, что, если я просил тщательно выбросить всё из урны, значит, мне там что-то надо, и выполнил мою просьбу так, как её понял. Взять «колёса» спокойно – опасно, так как шнырь мог оказаться стукачом и, как только я возьму их в руки, могли явиться менты. Я решил не обижать человека недоверием и взял таблетки, поблагодарив его одними глазами. Сначала у меня мелькнула дерзкая мысль: пробраться как-то во второй барак, найти этого авторитета и отдать ему его таблетки. Я ожидал блестящего эффекта от такого поступка, но опять заставил себя усилием воли просчитать варианты и решил, что этого делать нельзя. Скорей всего, он действительно был бы рад 163
возвращению «колёс», но я мог выглядеть холуём, желающим услужить авторитету. Да кроме того у него мог возникнуть справедливый вопрос: как они опять попали ко мне? Рассказ о шныре выглядел бы сказкой, зато вполне реальным мог показаться вариант, что менты сами вернули мне «колёса» и подослали к нему с целью провокации. Правда, я был уверен, что он поверит мне, но опасность показаться холуем остановила меня. Я снова тщательно завернул таблетки в газету, попросил шныря пройти со мной в туалет и, к его великому удивлению, прямо у него на глазах спустил их в унитаз. Тем самым я лишил его, на всякий случай, мысли о моей причастности к «колёсам», а себя обезопасил от различных нежелательных последствий. Я бы хотел, чтобы читатель понял, в каком постоянном нервном напряжении приходилось жить на зоне, а подобных случаев было очень много. Постоянно – боязнь допустить ошибку, принять неправильное решение, необходимость выбора между ментами и зеками, одинаково ненавидя и тех, и других. Такая жизнь выматывает, даже если ты не выполняешь физической работы. Ещё несколько слов о вахте и о зоне вообще. Территория зоны отделялась от внешнего мира целой системой ограждений. Сначала, со стороны зоны, шёл высокий дощатый забор с натянутой наверху в несколько рядов колючей проволокой. Проволока натягивалась под углом к забору, что очень затрудняло преодоление этого препятствия. Дальше шёл забор просто из «колючки». Потом – из провода, по которому был пропущен ток высокого напряжения. Рассказывали, что зеки однажды решили проверить, действительно ли включён ток, и бросили на провода кошку. Вмиг от бедного животного остались только угольки. Далее шла так называемая «запретка» – полоса вспаханной земли, на которой обязательно оставались следы при её переходе – ну прямо как государственная граница. Затем по всему периметру зоны шла дорожка, по которой постоянно, сменяя друг друга, круглые сутки прохаживались менты с собаками, изучая состояние запретной полосы – нет ли следов. Последним в этой полосе препятствий был опять дощатый забор высотой не менее 4 метров, с натянутой под углом колючей прово164
локой. Через определённое расстояние в пределах видимости стояли вышки, на которых круглосуточно находились солдаты внутренних войск, вооружённые автоматами с боевыми патронами. В случае попытки преодоления полосы препятствий солдат, после предупредительного выстрела, должен был стрелять на поражение. Кроме этого, по углам периметра стояли специальные радарные установки. Одна из них пускала какой-то луч, а другая принимала его. При пересечении этого луча автоматически включалась сирена тревоги. В тёмное время суток всё пространство освещалось фонарями и прожекторами. Сами представляете – убежать практически невозможно. Территория зоны делилась на две большие половины: жилая зона и рабочая, или промышленная. Между ними находилась разделительная полоса, по обе стороны которой были заборы из колючей проволоки и досок. Просто так из жилой зоны в рабочую и обратно не пройдёшь – только через вахту и специальные ворота около неё. В жилой зоне находились бараки, окружённые локалками, школа, ПТУ, клуб, штаб, баня с парикмахерской, медчасть и столовая, причем столовая имела специальный вход со стороны промзоны для питания зеков во время работы в обеденный перерыв. В промышленной зоне находились производственные цеха, котельная, лесопилка, многочисленные склады и другие подсобные помещения. Там же располагались бухгалтерия и другие конторы, в которых работали вольные – в основном, жёны офицеров. Два раза в сутки, а иногда и три (если была ночная смена) производился развод на работу. Все бригады строем поочередно подходили к воротам, нарядчики выкликали каждого по фамилии, и только после этого менты пропускали в промзону. Делалось это, чтобы с точностью до одного человека знать, сколько людей прошло на работу: столько же после работы должно было пересечь границу из промзоны в жилую. Вообще нас там постоянно считали по головам – боялись, как бы не убежали. Каждый день в любую погоду, в жару и в стужу, в 6 часов утра и в 6 часов вечера весь отряд выстраивали и проводили проверку. Отрядник или кто-нибудь из прапорщиков со списком вставали перед строем и выкликали всех по фамилии. Каждый должен был 165
ответить: «Я», – и назвать имя и отчество. Если кого-то не хватало, тут же начинались поиски по всей зоне, и горе тому, кто отсутствовал на проверке без уважительной причины. Однажды я одному из ментов сказал: «Пастухи вы все, только и смотрите, чтоб мы не поубивали друг друга да не разбежались». Он не обиделся на такое сравнение, но уточнил: «Да главное, чтобы вы не убежали никуда, а убивать друг друга можете сколько угодно – нам до этого дела нет». Как я уже говорил, на зоне было два КПП. Один – наружный, через него входили на зону и выходили из неё. Этот КПП охранялся войсковой частью внутренних войск. Попасть через него сразу в жилзону или промзону было нельзя. Специальная дорожка вела к внутреннему КПП. Это было двухэтажное здание, на первом этаже которого размещалась большая дежурная комната с пультом связи и другой аппаратурой, служившая кабинетом ДПНК. Там же, как правило, находились дежурные прапорщики. На первом этаже было два «стакана» – таких же, как в тюрьме: один – маленький, другой – большой. Был там ещё туалет и какая-то комната, назначение которой я так и не узнал. На втором этаже находилась большая комната для отдыха ментов и что-то типа ленинской комнаты или красного уголка. Внутренний КПП, или «вахта», располагался между пром- и жилзонами и охранялся только ментами (прапорщиками). Заканчивалось время, отпущенное отрядником мне на размышление: вступать или не вступать в ряды общественников, то есть в славную общественную организацию пятого отряда. При первой беседе он мне сказал, что «на химию», то есть на условное освобождение с обязательным привлечением к труду, на этой зоне отпускаются только общественники. Не общественники сидят от звонка до звонка, то есть весь срок. Хочу пояснить, что все статьи делились по критерию тяжести совершённого преступления. Осуждённых по более «лёгким» отпускали «на химию» после отбытия одной трети срока, по более «тяжёлым» – после двух третей. Я любил шутить в отношении себя: «Человек я серьёзный и потому ошибки делаю очень серьёзные». Естественно, у меня была «тяжёлая» статья, и я мог уйти «на химию», только отбыв две трети срока, то есть через 5 лет и 4 месяца. Эти размыш166
ления и вычисления приводили меня к мысли, что «косяк» цеплять надо. Все общественники должны были на левый рукав куртки и зимней фуфайки пришивать повязочки, на которых буквами обозначалась принадлежность к той или иной секции: например, ФСС – физкультурно-спортивная секция, КМС – культурно-массовая секция и т.д. Вот эта пришитая тряпочка с буквами на ней и называлась «косяк», а про вступившего в общественники говорили – «косяк нацепил». И я пришёл к выводу, что косяк цеплять необходимо, иначе сидеть лишние 2 года и 8 месяцев. Но прежде чем принять решение, я устроил целый консилиум из авторитетных людей с той и другой стороны – со стороны представителей общественных организаций и со стороны воровских авторитетов. То, что первые меня поддержали, – понятно: им нужен был ещё один образованный. Но, как ни странно, поддержали меня и вторые: «Соломоныч, ты не пацан малолетний, у тебя семья – тебе домой надо. Стучать куму ты всё равно не будешь – в этом мы уверены. Выпускай там стенгазеты какие-нибудь или песни пой в клубе. Тебе это не в подляк, так что цепляй косяк – тебя поймут, и никто не осудит». Заручившись моральной поддержкой, я явился к отряднику и положил ему на стол заявление с просьбой принять меня в культурно-массовую секцию. Своё решение я объяснил тем, что имею большой опыт именно в этой работе и намекнул, что совсем не имею опыта в подглядывании за товарищами. Отрядник согласился с моими доводами, и я стал общественником. Кроме общественных организаций, в каждом отряде был совет коллектива колонии – СКК, с председателем и заместителем, руководителями секций. Для этой организации в штабе была выделена специальная комната. Заместителем председателя СКК в то время был Женя Чирков. Он утверждал, что со временем мне надо будет обязательно работать в СКК и что вообще меня ждёт большое «общественное будущее». Я по характеру своему никогда не лез в начальники. Но вскоре понял, что здесь надо бросать свои вольные привычки и менять взгляды на жизнь. На зоне все стремились наверх, поближе к солнцу, то бишь к начальству, безжалостно уничтожая на своём пути конкурентов. Гово167
ря «все», я не имею в виду всех исповедующих воровскую мораль, а только общественников (их на зоне было почти половина). Я быстро понял, что, оставаясь середнячком, на зоне ничего не добьёшься, но и форсировать события тоже было нельзя – прослывёшь выскочкой, а выскочек тут не любили, как не любили и умников. Особенно не любило их начальство, так как оно иногда бледно выглядело на фоне образованных, умных зеков. Прежде чем выбрать себе линию поведения, я, как закоренелый научный работник, решил изучить обстановку и особенно людей с большими звёздами на погонах. Я говорил уже, что штаб был напротив нашей локалки и всё начальство постоянно проходило мимо нас, так что я быстро узнал – кто есть кто и запомнил в лицо. Много рассказывали мне о начальниках наш старшина и Женя Чирков, но, по их рассказам, все они были уж очень хорошими, да это и понятно: говорить плохое о начальстве малознакомому человеку весьма опрометчиво и опасно. Более объективную информацию я получил от простых зэков. Первым лицом на зоне был, конечно, хозяин – так называли начальника колонии. Вторым человеком был его заместитель по политико-воспитательной работе, или попросту замполит. Майор-замполит мне понравился с первого взгляда. Понравились его высокая спортивная фигура, открытое лицо с крупным носом и тёмными вьющимися волосами, спокойный, уверенный взгляд. За пять лет нашего знакомства я никогда не видел у него презрительного выражения на лице во время разговора с зеками, чего не скажешь о других начальниках. Он имел молдавское происхождение и молдавскую фамилию Рошшу, но чисто русское имя – Владимир Александрович. На вид ему было около сорока лет. Следующим по рангу шел заместитель начальника колонии по режимно-оперативной работе, или коротко – зам по РОР, по фамилии Лошадин. Это был тоже стройный высокий мужчина с погонами подполковника, лет 45-50, с очень оригинальной походкой: ходил он медленно, раскачиваясь из стороны в сторону. Мне на зоне приходилось с ним общаться мало, и поэтому я не могу сказать о нём ничего – ни плохого, ни хорошего. После освобождения мы с ним как-то случайно несколько раз встречались в больнице, 168
и он произвёл на меня очень приятное впечатление. Не буду утомлять читателя характеристиками других начальников – это по ходу повествования, а вот о заместителе Лошадина по оперативной части, то есть о начальнике оперчасти, или, как зеки называли, о куме – не рассказать нельзя. Это будет едва ли не самая главная фигура в моём дальнейшем рассказе. Кто служил в Советской Армии, тот знает, что такое начальник спецотдела. Фигура внешне незаметная, но в действительности очень важная. Вот и кум на зоне был одной из главных фигур. Это был маленький человек, с большой головой, на которой курчавились остатки светлых волос. Он был в чине майора, а его «мягкая» фамилия – Мягков – не могла скрыть очень жёсткого нрава. У кума был тяжёлый, свинцовый взгляд, который он иногда пытался смягчить добродушной улыбкой. Говорил он медленно, как бы нараспев, и был отъявленным матерщинником. Так фигурно ругаться матом не мог никто другой, а ведь Мягков по долгу службы должен был нас «перевоспитывать». Боялись его панически все: и зеки, и менты. Когда он шёл по зоне, то всё живое старалось спрятаться по щелям, чтобы не попадаться ему на глаза. Он имел в штабе кабинет № 6, и, когда по матюгальнику объявляли на всю зону, что кому-то велено прибыть в 6 кабинет, на этого человека смотрели с сочувствием, как на обреченного. Перед рассказом о нашей первой встрече с кумом, я расскажу о том, как сложились у него отношения с Сергеем Вербияном – русским парнем с армянской фамилией, с которым я сидел в подследственной камере. Да, это тот самый парень, которого привезли прямо из сумасшедшего дома, а судебно-психиатрическая экспертиза признала его психически здоровым. Только здесь, на зоне, я узнал, что его всё-таки судили и дали 5 лет усиленного режима. То ли Серёга на самом деле был немного «с приветом», то ли слегка «тронулся», пока был в психиатрической больнице, по принципу «с кем поведёшься – от того наберёшься», но, по словам очевидцев, иногда «нёс пургу», что в переводе на русский язык означает – заговаривался. Он мог в глаза ляпнуть кому угодно и что угодно, не взирая на то, кто перед ним: человек с зековской 169
биркой или с офицерскими погонами. Попадало ему за это крепко – синяки и шишки не покидали его. Потом многие поняли, что Серега слегка «того», и перестали обращать на него внимание: на обиженного богом обижаться нельзя. Ходил он всегда неопрятно одетым, и однажды, при большом стечении зеков, Мягков, после обычного для него вступления из фигурного мата, обращаясь к Вербияну, сказал: «Свинья ты, мать-перемать». Серёга, не долго думая, ответил: «Сам ты – свинья поганая». Взрыв хохота моментально сменился гробовым молчанием. Мягков побелел, потом покраснел и холодным голосом произнёс: «Вербиян, на вахту». Серёга пошёл на вахту. Все понимали, что Серёга заработал 15 суток ШИЗО, и не очень этому удивились, так как он был частым гостем в этом учреждении, но никто и не подозревал, что видят его живым в последний раз. Дней через десять из ШИЗО вынесли на носилках обезображенный труп: одного уха не было, нос разбит в лепёшку, в лоскутах разорванной кожи виднелась сломанная кость скуловой дуги, на голове сплошные кровоподтёки, вся грудь – тоже сплошной синяк, сильно деформирована, с торчащим сломанным ребром. Картина была страшная. Так закончилась жизнь хорошего, доброго, ни в чём не виноватого, но, очевидно, все-таки больного молодого человека. Серёге тогда было около 30 лет. За трупом никто не приехал, и похоронили его в «чём мать родила» в тесовом гробу на «лысой горе». Кто же убил Серёгу и за что? Этого точно сказать никто не может, но… Мягков такого оскорбления при зеках простить ему, конечно, не мог. Механизм подобных расправ на зоне был хорошо известен. Жертву сначала сажали в ШИЗО, причём в одиночную камеру. Потом двух громил – зверей в человеческом облике, недостатка в которых на зоне не было, – вызывали и говорили примерно следующее: «Вы, мужики, не обижайтесь, но мы вас суток на 5 в ШИЗО посадим, ну, конечно, чайку подкинем (чай на зоне что наркотик для наркомана и потому считался основной валютой), а вы там в камере посчитайте рёбрышки такому-то. Не бойтесь, вам за это ничего не будет. Ну, убит в обоюдной драке, и всё тут». Ясно, что подобного разговора никто и никогда, кроме наёмных убийц, не слышал, но зато в соседних камерах отлично слышали дикие 170
крики убиваемых людей, а менты, дежурившие в ШИЗО, ничем не препятствовали этим расправам. Были и другие способы физического уничтожения в ШИЗО. Об одном из них, свидетелем которого я был, расскажу позже. Думаю, что теперь читателю понятно, почему я вздрогнул от страха, когда, месяца через два после моего прибытия на зону, из матюгальника вдруг гаркнули: «Пятый отряд, осужденный Ямпольский, явиться в 6 кабинет». Спрятаться некуда, сквозь землю не провалишься – пришлось идти. Шагая по тихому коридору штаба, я никак не мог заставить свои зубы не стучать от страха. Их стук заглушал звук шагов. Я подошёл к двери, на которой была цифра «6» и табличка «Начальник оперчасти». Постучал и услышал: «Войдите». Вошёл и увидел сидящего за большим столом майора Мягкова. На фоне этого стола он казался ещё меньше. «Осуждённый Ямпольский по вашему вызову прибыл», – отрапортовал я по форме. «О, Анатолий Соломонович! Здравствуйте! Садитесь, пожалуйста». Я ошалел. Приветливое выражение лица, вежливое обращение по имени-отчеству, что вообще на зоне никогда не допускалось, поразило меня. Я сел на стул у двери. «Нет, нет, проходите поближе, устраивайтесь вот тут поудобней», – сказал Мягков и указал на стул рядом с собой. «Чай? Кофе?» – продолжал он удивлять меня. «Нет, спасибо», – так же вежливо отказался я. Об этом человеке рассказывали страшные вещи, и поэтому я был совершенно сбит с толку таким вежливым и дружелюбным приёмом. Он сменил очки и стал листать моё личное дело. «Вот почти неделю читаю этот детектив и не могу понять, как вы могли вляпаться в такое дерьмо? Я прочитал все характеристики на вас и понял, что вы умный, высокообразованный человек, учёный – и вдруг эта шпана азербайджанская, цыгане какие-то. Как же так, Анатолий Соломонович?» Я не знал, что ответить ему, страх ещё не полностью покинул меня, и потому я плохо понимал, к чему он клонит. «Я и сам не могу понять, гражданин начальник, как в это вляпался. Ну, да чего теперь об этом говорить, я уже здесь, перед вами, и ничего исправить невозможно». Он пристально посмотрел на меня и загадочно сказал: «Всё исправить, конечно, невозможно, но на химию уйти точно 171
в срок с нашей помощью можно». Мне сразу стало понятно – это элементарная вербовка. Вот зачем эта вежливость, вот зачем эти чай и кофе. Мягков, не заметив, что я догадался, продолжал: «Анатолий Соломонович, в зоне почти две с половиной тысячи осуждённых. Среди них есть такие матёрые – от них можно ожидать всего, что угодно. Кроме меня, в оперчасти работают ещё двое офицеров, и всё. Вы сами понимаете, что удержать зону в узде нам втроём очень трудно, почти невозможно. Естественно, нам нужны добровольные помощники. Не скрою, есть у нас такие, и вы о них, наверняка, слышали. Знаете, что такое «кумовской»?» «Знаю», – честно признался я. «Хорошо, что не соврали, – продолжал он. – Так это, в основном, идиоты, которые за полтину чая мать родную куму с потрохами сдадут. Вся зона знает, что они кумовские, колотит их, и поделом. Нам нужны люди вашего уровня, с вашими знаниями и умом, тем более что у вас уже есть опыт борьбы с оперчастью, а значит, вы смогли бы и помогать нам». Я не смог скрыть своего удивления, когда он сказал о моём опыте борьбы с оперчастью. Мягков всё заметил и не стал томить меня догадками, а честно сказал: «Такие люди, как вы, попадают под пристальное внимание оперчасти уже в тюрьме, и в вашем личном деле обязательно имеется характеристика на вас, данная начальником оперчасти тюрьмы. Прочитал я о том, как вы раскрыли его человека в предвариловке, о том, что верховодили в камере полгода и суды там всякие устраивали, как посоветовали ему не возбуждать уголовное дело против насильников, и многое другое. Вы вычислили только одного его сотрудника, а других вам не удалось. Так что, Анатолий Соломонович, прежде чем вызвать вас на этот разговор, я внимательно изучил все материалы на вас». Я был удивлён. По рассказам других, у меня сложилось мнение, что Мягков – тупое кровожадное животное. Вот уж поистине – других слушай, а сам разумей. Я понял, что передо мной большой специалист своего дела, умный и расчётливый человек, неплохой психолог и тактик, но всё-таки враг. Какой-то внутренний голос подсказал мне, что это враг. Ещё в тюрьме Седой мне много рассказывал о проделках оперчасти, как они вербуют людей, выжимают из них информацию, а после того как все 172
соки выжмут, как бы нечаянно сообщают зекам, что они кумовские, и те их лупят почём зря. Он сказал мне, что все годы всегда около меня будут люди кума. Седой предвидел и этот разговор, предупредив, что меня непременно будут вербовать. Даже без его предупреждения мне было ясно, что я лакомый кусочек для оперчасти и могу быть или их сотрудником, или мишенью для их гнева. Третьего не дано. Настала минута выбора. Мягков закончил свою часть разговора и выжидающе смотрел на меня. «Гражданин начальник, – тихо и вежливо начал я, – очень благодарен вам за лестные слова в мой адрес, за внимание к моей персоне, за труд, потраченный на изучение моего дела и меня самого. Я, действительно, вляпался в дерьмо и заработал за это восемь лет. Но время неумолимо пройдёт, и я должен буду вернуться домой, к нормальной жизни. Понимаете, гражданин начальник, я хочу вечерами спокойно подходить к своему подъезду и не бояться, что из темноты выйдет кто-нибудь из тех, кто попадёт к вам в руки по моему доносу, и даст мне по голове железякой какой-нибудь или нож в бок воткнет. Всё тайное рано или поздно становится явным, и скрыть мои отношения с вами всё равно не удастся. Да и здесь, как вы сами сказали, зеки, мягко выражаясь, не любят кумовских. Я благодарю вас за предложение, но принять его, к сожалению, не могу. Я не буду бегать к вам и доносить, кто татуировки делает или чифир самодельным кипятильником кипятит, но обязательно приду, если узнаю, что готовится убийство или другая физическая расправа. Я считаю, что это долг всякого нормального человека, особенно – врача». Мягков слушал меня, и маска доброты постепенно сходила с его лица. Глаза стали холодными, взгляд – колким. Он, очевидно, был уверен, что я выберу его покровительство, а не противостояние с ним. Я великолепно понимал, что своими руками создал себе массу трудностей в жизни на зоне, и будущее это подтвердило, но иначе поступить не мог. Это шло вразрез с моими моральными принципами. Зная себя, я понимал, какие муки стал бы испытывать, если бы преданный мной человек тоже мучился по моей вине. Это не для меня. Я просто не смог бы уважать сам себя, не смог бы на себя в зеркало смотреть. «Ну что ж, Анатолий Соло173
монович, очень жаль, очень жаль. Я надеюсь, что вы ещё подумаете над моим предложением. Жизнь подтолкнёт вас к этому». Последние слова звучали уже как угроза. Я встал, сказал, что непременно ещё подумаю, попрощался и вышел из кабинета. Я пытался идти в барак, но ноги вдруг стали пудовыми. Чувствуя страшную усталость, тяжесть во всём теле, добрался до отряда и лёг. Любопытные сразу окружили: «Ну, что? Ну, как?» – я молчал, сил не было говорить. Я тогда ещё не представлял, какие последствия для меня будет иметь этот разговор. Женя Чирков всё настойчивей предлагал мне как можно быстрее и активнее включаться в общественную работу. Он даже успел рассказать замполиту о моей персоне, и тот выразил желание лично встретиться со мной. Я подумал, что к замполиту с пустыми руками идти нельзя, и потому решил что-нибудь подготовить к нашей встрече. Для начала пошёл в зоновскую библиотеку. Библиотека занимала отдельное крыло клуба и имела два помещения: довольно большой читальный зал и книгохранилище. К моему удивлению, она оказалась очень приличной – около 10000 книг и журналов. Так как приближалось 1 Мая, то я решил сыграть на этом. Взял несколько общественно-политических журналов – «Коммунист», «Партийная жизнь», «Агитатор» и т.д., прочитал во всех редакционные статьи, посвященные Первомаю, и сочинил свою, причём сделал упор на историю возникновения этого праздника в Америке, на первые маёвки в России и т.д. Получилось довольно интересно – писать я умел. Потом вместе с Женей Чирковым мы пошли в штаб, в комнату СКК, и там я хорошо поставленным дикторским голосом (сказался многолетний опыт чтения лекций) записал свой текст на магнитофонную ленту. Когда мы потом прослушали запись, то Женя пришёл в восторг. Я сказал, что 1 Мая её можно транслировать на всю зону в виде радиогазеты. Эта идея очень понравилась Жене, и он тут же побежал сообщить её замполиту. Теперь я мог встретиться с ним – радиогазета могла сделать наш первый разговор предметным, а не просто «здрасьте, я ваша тётя». Минут через 10 Женя вернулся в комнату СКК, где я его ждал, и сказал, что сейчас придёт замполит слушать мою запись. 174
Мы поставили плёнку на магнитофон, и в это время вошёл замполит. Я впервые увидел Рошшу вблизи, и он мне ещё больше понравился. «Наслышан о вашем появлении в нашей колонии, – сказал Рошшу, обращаясь ко мне, – и ваша идея с выпуском радиогазеты мне нравится. Таких мероприятий мы ещё не проводили. Я бы хотел послушать». Первое, на что я обратил внимание, – это честность и порядочность Жени Чиркова. Он не присвоил мою идею и мою работу, а рассказал замполиту всё как есть. Рошшу сел, и я нажал кнопку магнитофона. По опыту я знал, что устойчивого внимания у слушателей обычно хватает минут на 20, от силы на полчаса. Воспроизведение записи длилось ровно 20 минут. Когда я остановил магнитофон, Рошшу спросил: «Кто составлял текст?» – «Я». – «А где вы брали литературу?» – «В библиотеке. Сейчас во всех центральных изданиях есть материалы о Первомае». – «А кто читал текст?» – «Тоже я». – «У вас отличная дикция», – похвалил он меня. «Большая тренировка, гражданин начальник, я много лет читал лекции студентам и для населения». Он встал, поблагодарил и велел Чиркову эту плёнку 1 Мая отнести на вахту и передать его приказ о том, чтобы в 10 часов утра её через усилитель передали на всю зону. Обращаясь ко мне, Рошшу сказал: «А вы заходите ко мне по всем вопросам и со всеми новыми идеями». Когда он вышел, Женька порадовался за меня: «Ну, Соломоныч, ты ему понравился, а мужик он отличный! Человек слова: сказал – сделал». В то время шла война между Англией и Аргентиной за Фолклендские острова. Я решил подготовить радиогазету по истории этого конфликта, опять пошёл в библиотеку, взял соответствующий том из Большой Советской Энциклопедии (не удивляйтесь, но в зоновской библиотеке действительно была БСЭ) и почти всё сдул оттуда. Так была подготовлена вторая радиогазета, которую Рошшу тоже прослушал и одобрил. В дальнейшем радиогазеты выходили регулярно. Я, может быть, излишне подробно рассказал об идее радиогазеты и её осуществлении, но на этом примере хотел показать сущность политики, которую решил проводить на зоне. От регулярных выходов радиогазеты было хорошо отряднику, так как он в своих отчётах мог спокойно записать, что прово175
дятся они зеком из его отряда; совету коллектива колонии, так как это вроде по их линии идёт; замполиту, так как в его колонии появилось новое политико-воспитательное мероприятие и это тоже не вредило его отчёту в вышестоящие инстанции; и, наконец, мне самому, так как я мог надеяться на поощрения, которые очень учитывались при решении вопроса отправки «на химию». Народ из воровского клана тоже с интересом слушал мои выступления и потом говорил мне: «Молодец, Соломоныч, и народу интересно, и тебе не в подляк». Мероприятий, подобных радиогазете, за пять лет жизни на зоне я провёл много и, самое главное, ни одним из них никому не навредил. Основной принцип медицины – не навреди – действовал и на зоне. Наступило лето. Спал я по-прежнему на «вертолёте», и было там ужасно жарко и душно. Горячий, вонючий воздух поднимался наверх. Спал в одних трусах, которые стали меня беспокоить по ночам. Было ощущение, что очень тугая резинка, и потому на её месте всё время чесалась кожа. Чесалась так здорово, что ночью просыпался, долго чесал и уснуть не мог. Тогда-то я и усомнился в старой врачебной шутке, что самая лучшая болезнь – это чесотка: почесал, и ещё хочется, а чесать, где чешется, считалось высшим удовольствием. Шутки шутками, но беспокоить меня мои трусы стали крепко. Мужики, спавшие рядом, намекали – не вши ли это. Я никогда в жизни не видел живой вши. Видел препарат из мёртвой вши на занятиях по биологии на первом курсе института, и всё. Вшивых в бараке было много. Их посылали вместе с постельным и нательным бельём в прожарку, однако это мало помогало. Мне было страшно проверить свое бельё на вшивость, но однажды я всё-таки решился. Меня как громом поразило. На внутренней стороне трусов в складках около резинки копошились какие-то беленькие существа. Давить их при всех было неудобно – я просто стеснялся, а уединиться в бараке практически негде. Я стал обследовать свои штаны и куртку и там тоже нашёл вшей. Меня охватил ужас. Моя вшивая, к сожалению, в прямом смысле слова, интеллигентность не позволяла мне, как всем, собрать свои манатки и отнести их в прожарку. 176
Идти приходилось через всю зону и на глазах у всех нести матрац и бельё. Я не мог преодолеть психологический барьер и вступил в схватку со вшами в одиночку. Я давил всех, которых мог обнаружить. Прятался, куда мог, и давил их, сволочей. Казалось, уничтожил всех, но ночь опровергала мысли о победе над этими зверями. Сосед по «вертолёту» через день бегал в прожарку, но ничего не помогало. Я как врач понимал, что в любой момент может появиться сыпной тиф, а в условиях перенаселенной зоны – это мгновенная эпидемия. Такие мысли привели меня к местным медикам, которым я и поведал о своих опасениях. Меня выслушали спокойно и так же спокойно сообщили, что всё знают, что зоновская установка по прожарке белья не достигает нужной для уничтожения вшей температуры, что надо просто потерпеть до зимы, а зимой вши и сами пропадут – для того чтобы появиться следующим летом. Всё лето продолжалась борьба со вшами. Они измучили меня. Ночами я чесался до крови, бил этих тварей и опять думал: за что мне это мучение? Кто обрёк меня на него? Когда же кончится весь этот кошмар? А настоящий кошмар был ещё впереди. Месяца два я ходил без работы, но вот отрядник вызвал меня и говорит: «Ямпольский, надо работать. Ничего лучшего, как идти нитки мотать, я тебе не нашёл. Есть работы, но очень тяжёлые – ты там дуба дашь, а на сетки тебя пускать нельзя. Давай, иди к мастеру и скажи, что с завтрашнего дня ты работаешь на нитках, а там видно будет». Нормальный читатель из слов отрядника ничего не поймёт, поэтому займусь переводом. На зоне был цех, где осуждённые плели сетки-авоськи. Тогда ещё не было полиэтиленовых пакетов, или были, но немного, и хозяйки ходили в магазин и на рынок с авоськами. Спрос рождает предложение, и потому на сетках работало чуть не ползоны. Цех для плетения сеток помещался в небольшом деревянном здании. Оборудования никакого – только специальный челнок. В начале смены цех, в прямом смысле этого слова, набивался зеками и запирался ментами. Открывали его менты только для следования строем в столовую и после окончания смены. Окон в цехе не было, вентиляции – никакой. Плотность людей – не менее одного человека на квадратный метр. Сетки плелись из от177
ходов прядильной промышленности, то есть применялись некручёные хлопчатобумажные нитки. Я специально заостряю на этом внимание, потому что при плетении сеток в воздух поднимались многочисленные хлопковые пылинки. На расстоянии пяти метров было уже плохо видно, такая дикая пыль стояла в помещении. Плюс к этому каждый ведь дышит и не только дышит – можно себе представить состояние воздушной среды в цехе. Люди падали в обмороки, не выдерживая 8 часов пребывания в этой душегубке. На зоне была очень высокая заболеваемость туберкулёзом, и почти все эти больные прошли через цех плетения сеток. И ещё одно обстоятельство: на сетках работали только нарушители дисциплины, народ из воровского клана и их шестёрки, в общем – крутые ребята. Разборки там были постоянно и заканчивались не только синяками и шишками, но иногда и кровью. Научиться плести сетки – дело нехитрое, но нужен навык. У очень многих сразу не получалось. Ученических давали только пять дней. После этого надо было выполнять норму, а норму устанавливали такую, что только виртуозы могли её выполнить. Невыполнение нормы в течение нескольких дней наказывалось водворением в ШИЗО. Поэтому само направление на сетки считалось не только местной каторгой, но и хорошим способом наказания или просто расправы с тем или иным неугодным начальству зеком. Невыполняющих план не просто сажали в ШИЗО на 15 суток, но и там заставляли плести эти же сетки и опять требовали план. Не выполняешь – получай ещё 15 суток и оставайся без еды. Люди слабели от голода, а с них требовали план. Утончённый садизм! Зеки – народ смышлёный и потому искали всевозможные пути борьбы за существование. Наиболее распространённым был следующий: всеми правдами и неправдами добывали нитки, то есть пряжу, из которой плетут сетки, и плели их в бараке, чтобы никто не видел, или по ночам. Кого менты заставали за этим занятием, попадали в ШИЗО, а заставали часто – стукачи сдавали. Я иногда с ужасом думал, что и мне Мягков предлагал быть таким стукачом. Сетки, сплетённые нелегальным способом, потом всеми правдами и неправдами проносились в цех и 178
в конце смены сдавались, будто бы сплетённые в цеху. Это помогало «выполнить» план и избежать ШИЗО. Но и менты не дремали: при входе в цех часто обыскивали и отнимали сплетённые в бараке сетки – и опять ШИЗО. Многие играли в азартные игры на сетки и выигранные выдавали в цехе за свои, чтобы выполнить план. Проигравших, как правило, ждало ШИЗО. Отрядник пожалел меня и на сетки не отправил. Он меня отправил на нитки. Это было чуть лучше. В том же здании, где плели сетки, было небольшое помещение, в котором мотали клубки ниток, а потом уже из них плели сетки. Откуда на зоне вообще появлялись нитки – я не знаю, но знаю, что они поступали белые, некрашеные. В специальных мотках нитки красились в красильне, которая находилась на промзоне. После крашения и сушки они поступали к нам. Для перемотки их в клубки существовало простейшее устройство: по краям деревянного круга вертикально вставлялись четыре штыря, на которые натягивался моток. Если потянуть за конец нитки, то круг начинал вращаться, а моток разматываться. Вот эту нитку с разматывающегося мотка и надо было перематывать в круглый клубок. Работа, казалось бы, простейшая, но только на первый взгляд. Во время крашения нитки запутывались, и приходилось постоянно останавливаться и распутывать узлы. Это отнимало много времени и нервов, а у нас тоже существовал план, невыполнение которого каралось. План был большой, и выполнять я его начал только дней через 10 после начала работы. За смену ужасно уставали руки: левой очень трудно удерживать большой моток (15-20 см в диаметре), а правая 8 часов мотает с большой скоростью. Но основным бичом была, конечно, пыль. Нить постоянно находилась в движении, и с неё слетали крохотные волоконца, которые тут же попадали в наши лёгкие. После работы из нас вылетали зелёные сопли и зелёная мокрота (нитки красили в зелёный цвет). Воспалялись глаза, в носу свербило, по ночам мучил кашель, но работать приходилось каждый день по 8 часов, причём стоя. О том, как уставали ноги и спина, я уж и не говорю. После такой смены я приходил и падал на нары, рискуя быть наказанным: днём лежать в верхней одежде не разрешалось. 179
Разрешалось лежать только под одеялом и только в нижнем белье. Я понимал, что были работы и хуже моей, но мне-то за что эта каторга? Я-то чем провинился перед Родиной? За что она меня так? Единственной светлой целью было предстоящее свидание с родными. Усиленный режим предусматривал два общих свидания, на которых мы общались с родными через стекло и говорили по телефону, как в тюрьме, и два личных свидания – это было, конечно, здорово. Существовал специальный барак, где находилось 9 крохотных комнат. В комнатах разрешалось совместное проживание с родственниками от одних до трёх суток. А теперь представьте себе, что более двух с половиной тысяч осуждённых два раза в год должны пройти через эти комнаты. Если даже давать только сутки свидания, то за год его смогут получить около 1600 человек, то есть далеко не все. На зоне за всякую провинность наказывали, причем за лёгкие проступки, как правило, в ШИЗО не сажали, а лишали ларька (в течение месяца нельзя было покупать продукты в зоновском ларьке) и свидания. Так администрация зоны выходила из ситуации, которая возникала в связи с недостатком комнат для свиданий. За особые заслуги перед Родиной и администрацией давали двое суток свидания. Трое суток получали вообще единицы. Сразу после прибытия на зону я написал заявление на имя начальника отряда с просьбой предоставить мне личное свидание на двое суток. Он усмехнулся и сказал: «Скажи спасибо, если месяца через три получишь один день». Через два месяца повесили объявление, в котором сообщалось, кому на следующий месяц предоставлены свидания и на какие числа. В списке я нашёл себя – мне дали один день. К этому времени у меня были уже кое-какие заслуги и кроме радиогазет, и поэтому отрядник посоветовал мне сходить к Рошшу и попросить ещё один день из его личного резерва. Я сам постеснялся идти к нему – гнилая интеллигентность не позволила, но Жене Чиркову сказал об этом. Какого же было моё удивление, когда Рошшу при встрече – а встретились мы перед входом в штаб – сказал мне: «Пойдем-ка ко мне в кабинет, посмотрим на график свиданий». Я пошёл за ним. «Ты что, сам стесняешься попросить? Ты заслужил, знаешь, 180
сколько ко мне каждый день всякой шушеры ходит и все клянчат свиданку? Я ж тебе говорил, что с любыми вопросами приходи ко мне». Он спросил, на какое число мне дали свидание, и стал искать в своем резерве день до или после моей даты. Нашёл и сказал, что пойду я на два дня. Я готов был расцеловать его. Моя физиономия, видно, настолько светилась радостью, что он улыбнулся и сказал: «Ладно, иди. Пиши письмо своим, чтобы готовились». Я вышел от него, и чувство радости сменилось чувством горькой обиды: боже мой! ну почему вместо того, чтобы жить дома нормальной, человеческой жизнью и каждый день видеть своих родных и близких, я живу здесь, вдали от них, и радуюсь, как манне небесной, возможности лишний день побыть с ними? Такие приступы жалости к самому себе стали появляться у меня всё чаще и чаще. Последний час рабочей смены: ноги не держат и гудят, как провода высокого напряжения, мышцы предплечий настолько болят, что нет сил держать клубок и крутить нитку, нет уже ни глотка свежего воздуха, и приходится дышать сплошной хлопковой пылью, кстати, одной из самых вредных для человека. Да ещё постоянный страх не выполнить норму и быть наказанным, а боялся я больше всего не ШИЗО, а того, что могут лишить свидания. После работы я плёлся в барак и думал о том, кто дал указание лишить меня всего человеческого и постоянно, изо дня в день, превращать в послушную рабочую скотину; кто лишил меня моей постели и заставил спать под потолком на досках в духоте и вони; кто заставил меня вести постоянную борьбу со вшами, которых я раньше и в глаза-то не видел; кто лишил меня человеческой пищи и заставил есть каждый день то, что не стала бы есть его собака; кто лишил меня нормального человеческого общества и обрёк на постоянное общение с убийцами, насильниками и разбойниками; кто обрёк меня на постоянный страх и унижения, на ежедневную, ежечасную борьбу за существование? Кто ты? Где ты, мой враг № 1? Я жалел себя и ненавидел его. Я не один страдал от такого существования. Многие не выдерживали и добровольно уходили из жизни. Самоубийц 181
было много, но я их сначала не понимал. К этому явлению на зоне я ещё вернусь. А пока я готовился к первому свиданию. По существующим правилам на свидание ко мне могли приехать двое взрослых и несовершеннолетние дети. Допускались только жёны, при наличии свидетельства о браке, а также сестры, братья и родители, опять-таки при наличии соответствующих документов. Я написал подробное письмо, как, куда и когда ехать, что можно брать с собой, а что нельзя и т.д. Кстати, по поводу того, что можно и что нельзя. Мясо в любом виде можно, колбасу никакую нельзя, конфеты любые, в том числе и шоколадные, можно, шоколад в плитках нельзя, можно любое варенье, повидло, сгущёное молоко нельзя и т.д. Спрашиваю: «Почему нельзя»? Отвечают: «Инструкция». Очень хотелось бы посмотреть на форму головы автора этой инструкции: думаю, что она квадратная. Это ещё один пример идиотского, ничем не объяснимого бюрократизма. Началось ожидание. Сначала я считал недели, потом дни, а потом уже и часы. Вы замечали, как медленно тянется время, когда чего-то ждёшь? Ужасно медленно! Я продолжал каждый день ходить на «любимую»работу, окрашивать после неё носовые платки в зелёный цвет выделениями из носа, кашлять по ночам, одновременно борясь со вшами, употреблять зоновскую баланду в столовой и предвкушать удовольствие от настоящей еды, которую жена должна была привезти на свиданку. Как ни странно, но больше всего хотелось жареной картошки по-домашнему. Кстати, о картошке. Вы любите чистить картошку? Я – нет, но приходилось. Согласно графику и распоряжению начальника отряда все должны были дежурить на кухне, но не там, где можно было пожрать чего-нибудь, а там, где чистили картошку. Для этого занятия формировали боевой отряд численностью в 10 человек, который должен был победить целую ванну картошки, причём не детскую, а взрослую, 170 см длиной. Я думаю, что эта ванна вмещала 3-4 мешка по 50 кг, а может, и больше. Не знаю почему, но даже осенью, когда везде была свежая картошка, нам давали чистить такую, которая по внешнему виду была одного со мной возраста, если не старше. А по запаху – точно старше. Нам выдавали специ182
альные ножи, с лезвием в 2-3 см, чтобы нечаянно вместо картошки не распотрошили друг друга, и вёдра, куда надо было складывать плоды нашего творческого труда. Каждый чистил с таким «старанием», будто был точно уверен, что ему эта картошина не достанется, а достанется рядом сидящему, который, в свою очередь, думал точно так же. Начинали мы работу часов в 6 вечера, а заканчивали в 2 часа ночи. Нетрудно догадаться, что после такой работы я некоторое время не только есть – видеть картошку не мог, но жареной, по-домашнему, с хрустящей корочкой хотелось всё равно, а иметь это лакомство можно было только на свидании. Перед свиданием обычно все начинали «чистить пёрышки», то есть стирать и гладить свои робы, закладывая штаны (рука не поднимается написать «брюки») на ночь под матрацы. Самое большое внимание уделялось «причёске», которая должна была быть не выше 0,5 см. За более «лохматую» могли запросто лишить свидания. Зеки не хотели выглядеть перед родными совсем лысыми и месяца за два все правдами и неправдами начинали отращивать волосы, стараясь не попадаться при этом на глаза ментам. Я тоже не хотел отставать от всех и наводил красоту, чтобы произвести фурор. Наконец, наступил долгожданный день. Я был уверен, что мои приедут, но всё равно нервничал: всякое могло случиться с автобусом, а вдруг документы какие забыли и их не пускают, или ещё что-нибудь. Часов в 11 по матюгальнику стали объявлять счастливчиков, идущих на свидание. Меня назвали самым последним, и эти несколько секунд ожидания добавили мне седых волос . В «стакане» на вахте мы прождали не менее часа. За это время в комнаты для свиданий запускали наших родных, проверяли документы и обыскивали сумки – нет ли чего запрещённого. Некоторым родственникам зеков, которые у ментов считались особо неблагонадёжными, устраивали личный обыск, причём иногда настолько тщательный, что дело доходило до осмотра женщин на гинекологическом кресле. И такое было на зоне. Боялись, чтобы зекам не привезли «колёса» и деньги. Когда нас запускали в комнаты для свиданий, то тоже устраивали серьёзный шмон, хотя на свидание нести было нечего. 183
Пройдены все процедуры и обыск, и передо мной открылась дверь в общий коридор – в конце его я увидел маму. Я шел ей навстречу, а она смотрела на меня совершенно равнодушно, без всяких эмоций. Она просто не узнала меня в этой одежде и с этой причёской. Когда я подошёл вплотную и тихо сказал: «Мама», – глаза её расширились от удивления и тут же затуманились от слёз. Мама прижала меня к себе и стала водить рукой по моей голове, пытаясь отыскать следы былой шевелюры. Сначала она плакала тихо, но потом рыдания её стали всё сильней и их услышала жена, которая в это время разгружала сумки в комнате. Она вышла в коридор, и количество женских слёз увеличилось. Я обнял родных, расцеловал и завёл в комнату. Я не хотел, чтобы чужие люди видели наши слёзы. В комнате меня ждала и младшая дочь, которая тоже была удивлена моим видом. Мне с трудом удалось успокоить маму. Я внушал ей, что волосы отрастут, костюм можно надеть другой, самое главное – я живой. Она не видела меня целый год с момента суда. Видимо, жизнь в тюрьме и на зоне оставила следы на моей внешности. И мама, и жена удивились моей седине, и обе отметили, что я поправился. Я отшучивался: «Не поправился я, а опух. Поешьте больше года одну кашу, и ваши стройные фигуры расползутся». Через час перемены в моей внешности уже не обсуждались – родные просто привыкли. Меня первым делом начали кормить. На столе были мои любимые котлеты, вкусно пахнущие чесночком, жареная курица, овощи и многое другое. Я забыл не только вкус этих деликатесов, но даже то, как они выглядят. Мне бы наброситься на всё это, но, по закону подлости, я ничего не мог взять в рот. Организм упёрся и не принимал. Только через некоторое время я начал есть и вспоминать вкус давно забытых блюд, поел совсем немножко и почувствовал сильную боль в желудке. Желудок не узнал эту пищу и потому сопротивлялся её появлению. После трапезы пошли разговоры: я расспрашивал про их жизнь, они – про мою. Я не знал, что им рассказывать. Если правду и все подробности, то это только расстроит и испугает их. И молчать нельзя, так как их любопытство не было праздным. Я рассказывал в свойственной мне иронической манере, отшучивался. Слушая их рассказы о жизни 184
дома, я вдруг начал замечать, что воспринимаю это всё как что-то очень далёкое и забытое. Неужели я так вжился в новую для себя среду, что рассказы о ранее привычной для меня жизни воспринимались уже как рассказы о жизни на другой планете? Потом эти опасения стали увеличиваться, и я выразил их в нескольких своих стихотворениях, которые приведу позже. А пока меня интересовала реакция друзей и знакомых на мой арест, суд и всё с этим связанное. Толком рассказать об этом жена не смогла, а может, просто не захотела, щадя мои чувства. Часа через 3-4, насытившись общением и пищей, народ начал выползать в коридор, где начали завязываться знакомства, общие разговоры. Я обратил внимание на двух моих «коллег». К одному из них – Ахмету – приехали жена и трое прекрасных ребятишек. Старшему было лет 9, а младшему – года 3. Как был счастлив папа! Как радовались дети и жена! Это была такая превосходная семейная идиллия, что глаз невозможно было оторвать. Но никто из них не знал, даже предположить не мог, что видятся они в последний раз. Ахмет в 4 отряде работал шнырём (дневальным). Месяца через два после этого свидания он в очередной раз собрал постельное бельё, отнёс его в прачечную и каждому на нары положил по две чистые простыни и по наволочке. Так получилось, что одному из воровских авторитетов простыня попалась рваная. Авторитет возмутился таким неуважением к нему со стороны шныря и потребовал у Ахмета заменить простыню. Ахмет сказал, что не может этого сделать, так как все простыни розданы и свободных нет, а забрать у кого-то целую и дать взамен рваную нельзя. Воровской авторитет счёл этот ответ неуважением к своей персоне, достал откуда-то заточенный трёхгранный напильник и воткнул его Ахмету в правое подреберье. Напильник распорол печень, а подобные ранения, если не оказать срочной хирургической помощи, заканчиваются всегда смертельным исходом. Пошли за врачом в медчасть, но он не пришёл сам, а послал санитаров с носилками. Не помню – зачем я зашел в тот день в медчасть, но Ахмета принесли при мне. Врач спокойно посмотрел на маленькое отверстие в коже и, решив, что достаточно простой перевязки, пошел приготовить повязку. Я, 185
имея большой опыт работы на скорой помощи, посмотрел на Ахмета и его рану и понял, что ему уже помочь невозможно. Когда врач пришёл с повязкой, я посоветовал ему не тратить перевязочный материал для перевязки трупа – Ахмет был уже мёртв. Так закончил свою жизнь молодой, не старше 35 лет, мужчина, бывший бухгалтер, у которого «что-то к рукам прилипло», и за это его лишили не только свободы, отлучив от семьи, но и жизни. Я не видел горя жены и детей, когда им выдали тесовый гроб с телом отца и мужа, но мог представить, насколько оно велико, так как был свидетелем их необыкновенной любви. Другая пара, на которую я обратил внимание на свидании, была не менее трогательна, но и их судьба сложилась трагически, во всяком случае для него. К Антону (так звали этого молодого человека) приехали красавица-жена и чудесная, как куколка, дочка лет 3-4. Антон был высоким, стройным, но красивым его не назовёшь. Жена же была просто красавица. Она постоянно ласкалась к Антону: то прижмется, то поцелует, то щекой потрется о его щеку. По всему было видно, что она очень любит его. Антошка сиял от счастья и ходил гордый по коридору, посадив на плечи дочку и обняв жену. Чем кончилась эта любовь, я расскажу позже. Мои быстро привыкли к моему новому облику и уже не обращали внимания на него. Желудок вспомнил нормальную пищу и больше не противился ей. К концу дня я уже начал забывать, что существует какая-то паршивая зона, огромный, переполненный человеческими телами вонючий барак, менты с постоянно ищущим чего-то взглядом, столовая с баландой, начальник оперчасти Мягков и всё остальное. Со мной были близкие люди, мы сидели, беседовали, выходили в коридор, смотрели иногда телевизор, и это был мой маленький мир, пусть ненадолго, пусть не настоящая свобода, но всё-таки не тюрьма и не зона. На следующее утро, часов в 9, всех начали выводить – однодневная свиданка закончилась. Я был счастлив, я был на верху блаженства, ведь у меня ещё оставались целые сутки!!! Мне они казались вечностью. Часов в 12 запустили новую партию родственников и зеков, и всё повторилось, как вчера. Жена и мама меня продолжали кормить. Они 186
привезли огромные сумки, а в зону проносить продукты, да и всё остальное, не разрешалось. Приходилось есть. Со второй половины дня я всё чаще выглядывал в коридор и смотрел на висевшие там часы. Разлука приближалась неумолимо. Настроение начинало, как барометр, падать. Ночью мы практически не спали – жалко было тратить на сон последние часы свидания. Утром в меня пытались впихнуть остатки еды, но я уже не мог есть. Охватило состояние какой-то обречённости. Опять я себя почувствовал совершенно бесправным. Мою судьбу решали какие-то чужие люди, а я, как скотина, должен был повиноваться ударам хлыста невидимого пастуха. Такой удар прозвучал утром, когда мент вошел в коридор и зычно крикнул: «Все готовимся на выход!» Выходили в порядке номеров комнат. Мы были в комнате № 6, и потому у меня оставалось ещё несколько секунд. Мама и жена «пустили слезу», и мне очень хотелось это сделать, но пришлось собрать в кулак всю силу воли, улыбнуться им и, расцеловав, уйти. Когда я вышел из коридора в другое помещение, то мент принялся меня обыскивать. Он заставил меня раздеться, обыскал всю мою одежду и даже в трусы заглянул – не привязано ли там что-нибудь к чему-нибудь. Некоторым даже делали клизмы, так как в прямой кишке проносили деньги и «колёса». Меня этой процедуре не подвергли и даже разрешили взять с собой одну головку чеснока. За двое суток, проведённых вне зоны, где-то очень глубоко, в подсознании, совершенно непроизвольно возникло ощущение, что я больше не увижу этого проклятого места. Когда же я увидел его вновь, то пришлось переживать не только разлуку с близкими людьми и потерю хоть временной, но свободы, но и встречу с зоновской реальностью. Это очень тяжело, причём тяжело после всех свиданий, а после первого – особенно. Я лег на нары и долго смотрел в потолок. Совсем недавно я мог видеть своих близких, протянуть руку и дотронуться до них, а теперь на ближайшие полгода это становилось невозможным. Чтобы представить, что у меня творилось в душе, надо такое пережить. Но надо было набраться сил и жить дальше, отбывать полученный непонятно за что срок и ждать, ждать, ждать… В том, что мне есть чего 187
ждать, было моё преимущество над многими другими. Очень многих бросили жёны, и возвращаться им было не к кому. Думаю, что пришло время рассказать о семейной драме Антона, с которым мы были вместе на свидании. Ещё до свидания Антон получал каждый день от красавицы-жены письма, а то и по 2-3 в день. Возьмет их у старшины, морда счастливая, заныкается куда-нибудь и читает, перечитывает. Была тогда такая песенка: «Человеку много ль надо…», и в ней были слова: «…чтобы дома не забыли, чтобы следом письма плыли, чтобы в этих письмах были, были строчки про любовь…» Я вспоминал всегда эту песню, когда смотрел на радостные лица мужиков, отходящих от старшины с заветным конвертом в руках. Больно было видеть лица тех, кому письма сегодня не было. После ужина, когда старшина шёл в штаб к цензорам за письмами, мужики высыпали в локалку и ждали его возвращения. Если он выходил с толстой пачкой писем, то раздавался одобрительный гул, если пачка была тоненькая, слышался общий вздох разочарования. После свидания Антон получал письма так же часто, но месяца через два они стали приходить реже. Надо было видеть, как он ждал этих писем и каким печальным становилось его лицо, когда он их не получал! Мы ведь имели право посылать в месяц всего три письма, и каждое письмо Антона еле влезало в конверт. Что он писал, я не знаю, но писал целыми днями. Что-то рвал, переписывал, а я наблюдал за ним – мы были почти соседи по нарам, да и общались очень часто. Дальше хуже: когда Антон всё-таки получал долгожданные письма, то после их прочтения его лицо искажалось, как от зубной боли. Я его очень хорошо понимал, так как и мне что-то вдруг почти 10 дней не было писем. Это ужасно, когда ждешь, а их всё нет и нет. Собственные чувства и сопереживание с Антоном я выразил в одном из первых моих стихотворений, написанных на зоне. Вот оно: ПИСЬМО Письмо – простой клочок бумаги Да с пёстрою картинкою конверт, 188
А на листе – следы чернильной влаги, И ничего, пожалуй, больше нет. Но, если друг от друга мы далёко, Тогда, как праздника, я жду письма. Поверь, мне так порою одиноко, И так мне весточка твоя нужна. И день мой начинается не утром, А после ужина, когда наш старшина Вокруг себя нас собирает кругом И раздаёт нам ваши письмена. А я стою и жду нетерпеливо, Свою фамилию услышать так хочу, Но письма кончились, и я уныло В сторонку одиноко отхожу. И начинаю снова ждать до завтра, А завтра – снова нет письма, И на душе становится отвратно, Грызёт и мучает меня тоска. Письмо – простой клочок бумаги Да с пестрою картинкою конверт, Но чувствуешь в глазах немного влаги, Когда письма всё нет, и нет, и нет. Кстати, это стихотворение очень быстро разошлось по всем баракам. Оно было близко чувствам и мыслям многих моих товарищей по несчастью. Зеки посылали это стихотворение своим родным и близким домой, после чего, как правило, письма приходили им чаще. Но вернёмся к Антону. Каждое полученное письмо вызывало в нем страшную боль, и однажды он не смог держать горе в себе и рассказал всё мне. «Ты помнишь, Соломоныч, какая она была на свидании? Сама любовь и верность. А ты почитай, что она пишет сейчас». Я отказался читать чужие письма. Тогда он, весь дрожа от обиды и горя, продолжал 189
сбивчиво рассказывать мне сам: «Понимаешь, у меня ведь 8 лет, а отсидел я чуть больше года. Так вот, она пишет, что ждать меня столько лет очень трудно, что она молодая и красивая и на неё заглядываются мужчины, что дочке нужен отец. Ты понимаешь? Дочке нужен отец. А я тогда кто? Я что – не отец? Я бы никогда её не предал, а она?.. Ну что делать, Соломоныч, а?» Мне было жаль этого парня, но я не знал, что ему ответить, чем помочь. «Ты знаешь, Антоша, – посоветовал я, – у тебя ведь месяца через три с половиной опять должно быть свидание. Пусть приедет, и поговорите с глазу на глаз, а письма – это всё не то. Нельзя бумаге доверять решение таких проблем». Антон за эту мысль ухватился как утопающий за соломинку. «Ты, Соломоныч, прав. Написать можно, что хочешь, а вот в глаза сказать – это другое дело. Всё. Начинаю ходить по струнке, чтобы не лишили свиданки, и скоро начну отрядника дергать, чтобы дал вовремя». После нашего разговора он как-то воспрянул духом и стал ждать и надеяться, что всё будет хорошо. Действительно, месяца через полтора пришло письмо, в котором жена писала, что просто увлеклась другим мужчиной, а он оказался подлецом, и что она любит только Антона. Я не думаю, что ему доставило удовольствие сообщение о другом мужчине, но он воспрянул духом и стал ждать свидания. Письма опять стали приходить редко и без всякого содержания – так, чтобы отписаться. Наступил день свидания. С утра Антон сбегал в баню, раздобыл новый костюм, побрился и стал ждать. Наконец матюгальник хрипло чихнул и начал перечислять фамилии вызываемых на свидание. Антона не вызвали. Он с круглыми, безумными глазами метался по бараку, а потом пулей полетел на вахту, надеясь, что просто забыли его вызвать. Пришёл оттуда, как с похорон, подошёл ко мне, положил голову на моё плечо и заплакал. Заплакал тихо и горько: «Ты понимаешь, Соломоныч, она не приехала. Совсем не приехала. Она бросила меня. А ты, Соломоныч, хоть знаешь, за что я сижу?» – «Нет, Антон, не знаю, но уверен – ничего плохого ты сделать не мог». – «Спасибо, Соломоныч, но я вор. Ты её видел, видел – какая она красивая. Ей нужны были наряды, украшения и прочее. А где денег взять, если я учился в институте заочно и 190
работал на фабрике? Ну и решили мы с товарищем украсть ткани немножко и продать, а воровать не умеем – первый раз. Украсть не украли, а попались. Вот нам и дали по 8 лет. Я тут сижу, мучаюсь, баланду жру, а она даже приехать не смогла». Он говорил, глотая слёзы и всхлипывая. Тут меня взорвало: «Да плюнь ты на эту б…ь! Ей просто мужика надо, надо, чтобы кто-то ей восхищался, восторгался. Не может она без этого. Плюнь ты на неё, Антон. Ты молодой, крепкий. Уйдешь «на химию». Там на свободе встретишь ещё своё счастье, найдешь нормальную женщину, и всё будет хорошо». Он посмотрел на меня мокрыми от слёз глазами и спросил: «А дочь? Как она без отца? Как я без неё?» Тут мне сказать уже было нечего. Я промычал что-то типа «не ты первый – не ты последний» и замолк. Недели через две пришло последнее письмо, в котором жена Антона сообщала, что помирилась с тем мужчиной и подала на развод. Ещё примерно через месяц Антона вызвали на вахту, где начальник спецчасти дала ему решение суда о разводе и велела расписаться, что он согласен. Он мог быть и не согласен, но это никакого значения не имело – осужденные лишались всяких гражданских прав. Так закончилась печальная история Антона, которая крепко сблизила нас. Жизнь продолжалась, и надо было «тянуть срок». Мне глубоко в душу запало всё, что случилось с Антоном, я очень сострадал ему. Всё, что я сильно чувствовал, почемуто выражалось в стихах. После того как Антон расписался за развод, у меня в голове возникли сами собой строчки. И хотя я их не записал, из памяти они уже не стерлись. Прошло года полтора-два, и на зоне появился очень интересный человек. Звали его Павел Ходов. Он имел высшее образование и был каким-то большим начальником по ресторанам в Сочи. Сочинское дело прогремело тогда на весь Союз, и он, как один из участников его, получил большой срок. Мы подружились. Люди со схожим мировоззрением быстро находят друг друга. О Павле я расскажу ещё потом, а сейчас – о его семейной жизни. Его жену я видел только на фотографии. Красивая молодая женщина. Павлу было лет 45, но он страдал страшной и неизлечимой болезнью. Рассеянный склероз – это поражение спинного мозга, ко191
торое постепенно приводит к общему параличу, и человек перестаёт двигаться. У Павла уже плохо ходили ноги. Он как бы тянул их за собой, опираясь на палочку. Условия жизни в зоне и отвратное питание способствовали прогрессированию болезни. Чтобы замедлить её развитие, ему нужны были редкие и дорогие лекарства, которых, конечно, в зоне не было. Но лучшим лекарством для него были письма от жены. Он ждал их как манну небесную и получал довольно часто. А потом всё, как у Антона. Письма приходили реже и стали хуже по содержанию. Павел понимал, что из Сочи ехать на свидание трудно, но всё же очень просил жену приехать, сообщил ей о дате свидания, однако она не приехала. Павел был старше Антона и сильнее характером, но надо было видеть, как тяжело он это переживал. А потом письма перестали приходить совсем, и где-то через полгода и ему пришёл развод. Получив эту страшную бумагу, он приковылял ко мне и плакал от обиды: «Ты понимаешь, – говорил он, – когда я был начальником и богатым человеком, я был ей нужен. Она любила блистать в обществе, быть в центре внимания, и я всё делал для того, чтобы ей это удавалось, выполнял любой её каприз. А теперь я бедный, больной и в тюрьме. Зачем я ей? Меня пугает моё будущее: мать старая, больная и до моего освобождения не доживёт, а «жене» я больше не нужен. Через год-два я буду прикован к постели и просто тихо умру в этой проклятой тюрьме». Мне было очень жаль Павла, но я не знал, как ему помочь. Его история с женой всколыхнула в памяти стихи, которые родились в моей голове после всего случившегося с Антоном. Тогда я взял ручку и бумагу и всю боль за этих отличных мужиков, всю ненависть к этим стервам – другого слова не могу подобрать – излил на бумаге. Я показал стихи и Антону, и Павлу. У обоих на глазах появились слёзы. Они пожали мне руку и поблагодарили за понимание, за человеческое сочувствие, за сопереживание. Павел переписал стихи и послал их жене в Сочи, но ответа не получил. Я хочу, читатель, чтобы и ты прочёл эти стихи.
192
ЕЩЁ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ Антону и Павлу посвящаю. Пусть голова моя седа И жар потух в моей крови, Пусть эта тема – не нова, Но всё ж пишу я о любви. О той любви, что не в тиши Семейной жизни протекла, А лишь о силе той любви, Что испытания прошла. Когда всё в доме хорошо И нет угрозы для семьи, Когда уютно и тепло Не замечаем мы любви. Когда жена нежна с тобой И вроде, кажется, верна, То мы не думаем порой, Сильна любовь иль не сильна. Но вдруг случается беда, И катастрофа рушит всё, И вместо дома вдруг – тюрьма, С решёткою теперь окно. И нет детей, и нет жены, Но вера в них ещё жива, И нет сомнения в любви, Уверен ты – она крепка. И знаешь ты, что дома ждёт Тебя любимая жена, И веришь в то, что не умрёт Любовь и нежность никогда. 193
И письма, письма каждый день, В них столько ласки и добра, Но постепенно, словно тень, Тревога на сердце легла. И письма реже стали мне, Но я опять свиданья жду, И вдруг письмо, а на листке: «Прости, приехать не могу». И шепчут тут ещё друзья: «Да разве можно верить им? Нет, верить им нельзя, Наверняка, уже с другим». Как жутко в тишине ночной Воображенью поддаваться, Что кто-то там совсем чужой С любимой будет целоваться. Как, страстью жгучею полна, Она с другим любовь делила, Как говорит ему слова Те, что тебе лишь говорила. И боль, огромной силы боль Пронзает мозг, пронзает душу, И так вдруг хочется домой, Чтобы виденья все разрушить. И ты не в силах упрекнуть, Обиды высказать слова, И хочешь сердце обмануть: «Нет, не поступит так она». Но всё же ты с тревогой ждёшь: А вдруг начальство позовёт, А вдруг оно тебе прочтёт Бумагу, что пришёл развод. 194
И всё ж настиг удар судьбы Бумага страшная пришла. Теперь-то точно знаешь ты Жена твоя – уж не жена. Что делать? Как же дальше жить? Уходит из-под ног земля. Ну как заставить не любить, Когда любовь твоя жива?! Как погасить души огонь? Как отказаться от мечты?! Зачем теперь идти домой? Там никому не нужен ты. А дети?! Дети без отца! Подумала ли ты о них? Как ты посмотришь им в глаза? Как им измену объяснишь? Ну а любовь? Ну где же ты? Куда и почему ушла? А может, не было любви, А только страсть одна была? И эта страсть в ней всё сожгла, Лишила её силы ждать. Ей просто нужно мужика, Чтоб не одной ложиться спать. Но есть ведь женщины, что ждут, Хотя ужасно трудно ждать, Ведь годы лучшие идут, И некому их приласкать. Соблазны есть, есть тоже страсть, И жар горит у них в крови, Но сила есть, чтоб не предать, Не осквернить своей любви. 195
Таким я шлю поклон земной, Достойны лишь они любви. И вновь, когда придёшь домой, Всю жизнь свою им посвяти. Пусть голова моя седа, Я повторяю вновь и вновь: Любовь без верности – мертва. Да здравствует всегда любовь! Эти стихи, как и предыдущее стихотворение «Письмо», быстро разошлись по зоне. Их читали, переписывали, иногда посылали домой. Скорее всего, они оказались актуальными не только для Антона и Павла, но и для многих других, судьбы которых я не знал. Дошли эти стихи каким-то образом и до замполита. Он при встрече похвалил меня. Наступила зима. Первая зима на зоне. Снег выпал рано и пышным белым ковром покрыл всё вокруг. Морозы стояли крепкие – градусов под 30. В бараке было нормально: не так жарко, как летом, но и не холодно. Однако на улицу в нашей одежде «на рыбьем меху» выходить было опасно – очень быстро мёрзли ноги и уши, а уж потом мороз находил дорогу к спине. Страшно трудно было вставать по утрам. Представьте себя в полной темноте в бараке, и за окнами вдруг начинает на полную мощность вещать матюгальник: «Московское время 5 часов 30 минут. Подъём!» В бараке зажигается свет, и ты должен успеть быстро покинуть нагретую тобой постель, одеться и бежать на мороз делать утреннюю зарядку. Зарядка была обязательна для всех, несмотря на погоду. Если заныкаешься куда-нибудь и тебя найдут – считай, ларька или свиданки у тебя нет. Зарядку делали в своей локалке под музыку, которая транслировалась через матюгальник. Вместе с музыкой из матюгальника доносился чей-то командный голос, что-то вроде: «левой ножкою правее, правой ножкою левей». Чтобы не околеть от холода, надо было усердно выполнять все команды. Это летом можно было приседать через раз, а зимой прыгали, как мячики. Утренняя зарядка была обязательным и единственным способом проявления заботы о нашем здоровье. Правда, зимой эта забота часто заканчи196
валась насморком, кашлем и более серьёзной простудой, но ментов последствия не интересовали. Потом мы умывались, застилали постель, а в 6 часов опять выходили на мороз и строились для проверки. Проверка проходила долго, так как народу в отряде было более двухсот человек, а менты выкликали не спеша – они-то одеты в тулупы и валенки, это на нас ни одной шерстяной вещички и кирзовые сапоги. На зиму нам выдавали шапки-ушанки, но не меховые, а сшитые из какой-то ткани типа фланели и с тонюсеньким слоем ваты. Учитывая полное отсутствие шевелюры, можно представить, как мерзла голова в такой шапчонке. Но и это ещё не всё. До температуры минус 30 клапана шапки, или так называемые «уши», должны были быть завязаны наверху, то есть наши уши оставались неприкрытыми. Только при температуре ниже 30 градусов разрешалось опускать «уши» шапки и завязывать их под подбородком. Постоишь минут 15 на проверке при 25 градусах мороза, а потом белые пятна на ушах оттираешь снегом. Больно очень! Я не мог понять – зачем нас испытывали на прочность к морозу? Кто придумал эти мучительные для зеков правила ношения одежды? Кому доставляло удовольствие смотреть, как мы мерзнем, а потом болеем? Какой-то узаконенный садизм. Но некоторые менты занимались садизмом по собственной прихоти. Послал меня начальник отряда в прачечную помочь шнырю отнести бельё. Когда я возвращался обратно, меня остановил мент грубым окриком: «Стоять!» Я остановился перед ним и спросил: «Что, гражданин начальник?» Тот ещё громче гаркнул: «Стоять!» Я понял, что разговаривать бесполезно, и молча стоял перед ним. Мороз был градусов в 25, не меньше. Мент был одет в меховую шапку с завязанными под подбородком «ушами», в длиннющий овчинный тулуп, в толстенные ватные штаны и валенки. Наверняка, внизу было ещё теплое нижнее бельё. Я стоял перед ним в тонкой ватной шапочке с «ушами», завязанными наверху, в короткой ватной фуфайке, под которой лишь курточка из хлопчатобумажной ткани, в штанах из такой же ткани и в кирзовых сапогах. Внизу на мне было белое казённое бельё: рубашка и кальсоны. Всё. Через несколько минут я почувствовал, как мороз взялся за моё слегка прикрытое тело. 197
Первыми его почувствовали уши, и я прикрыл их руками в байковых перчатках. Но тут же стали мерзнуть пальцы. Я поочерёдно совал руки в карманы, чтобы пальцы не отморозить, вытаскивал их и прикладывал к ушам, чтобы не сразу дать им отвалиться. Стали коченеть ноги – сначала пальцы, потом вся ступня и выше. Я пытался танцевать перед этим извергом чечётку, чтобы как-то разгонять кровь и не дать пальцам отмёрзнуть. Стала мёрзнуть спина, все сильнее и сильнее. Простояв минут 10, я робко спросил: «Может, я пойду, гражданин начальник?» «Я сказал – стоять!» – рявкнул он, глядя куда-то поверх меня. Мороз настолько сковал мои мышцы, что я не мог уже танцевать чечётку и стоял неподвижно. Первыми перестали болеть уши – я просто больше их не чувствовал. Потом я перестал чувствовать ступни ног и пальцы рук. Мне было уже трудно стоять – малейший ветерок свалил бы меня, как бревно, поставленное на попа. Я чувствовал, что теряю сознание, перед глазами поплыли какие-то розовые круги. Видимо, мент сам озяб и, поняв, что ему скоро придется иметь дело с бесчувственным телом, злобно прошипел: «Пошёл отсюда вон, падла», – повернулся и отправился на вахту греться. Я продолжал стоять, так как не мог заставить шевелиться собственные ноги. Мне повезло – мимо проходил Антон и увидел меня. «Ты чего тут стоишь, Соломоныч? Замёрзнешь». Я еле выдавил из себя: «Я уже замёрз». – «Так пойдём в барак». «Я не могу идти», – опять с трудом прошептал я. Только тут Антон увидел, в каком я состоянии, взял меня под мышки и волоком потянул в отряд. В локалке ему на помощь пришли ещё мужики, принесли меня в барак и положили на свои нары. Антон стал раздевать меня, а другой парень побежал на улицу за снегом. Долго, очень долго они оттирали мне уши, руки и ноги. Пальцы на руках и ногах были совершенно белыми. Кто-то из мужиков стал вливать мне в рот горячий чай. Когда отмороженные уши, руки и ноги начали потихоньку отходить и краснеть, то в них появилась такая адская боль, что слёзы непроизвольно выступили на глазах. Мужики продолжали бегать за снегом и растирать меня. Только убедившись, что их работа увенчалась успехом, они натянули мне на ноги чьи-то шерстяные носки, накрыли двумя одеялами, а Антон пошёл в медчасть 198
клянчить таблеточку анальгина, чтоб хоть как-то уменьшить мои страдания. Отошел я часа через три, но кожа на ушах в некоторых местах почернела и долго ещё болела, пока вместо отмороженной не появилась новая. Странно, но после этой заморозки у меня не было не только воспаления лёгких, но даже и насморка. Видимо, организм ввёл в действие все резервные защитные механизмы для самосохранения в экстремальных условиях. Опять стал мучить вопрос: кто и за что меня обрёк на эти страдания? Мента же бог наказал за его садизм. Летом он как-то напился с друзьями и лег спать в сарае. Утром мента нашли мёртвым: его во сне вырвало, и рвотные массы попали в дыхательное горло. Зима принесла с собой много различных трудностей и неудобств. Одно из них – баня. Вообще-то баня на зоне была неплохая и устроена по классическому принципу: сначала предбанник, где люди раздевались и одевались, а потом уже «помывочное» отделение. Летом всё было в порядке, а зимой вдруг заметили, что дверь в предбанник открывается прямо на улицу и в сильный мороз температура в этом помещении слегка превышает нулевую отметку. Когда раздеваешься, то ещё терпимо, но когда вымоешься и, мокрый и разгорячённый, выходишь почти на мороз, то это большого удовольствия не доставляет, зато таит большую опасность простудиться. Я лично вообще не люблю бани и совершенно не мог мыться в тазике, а душа там не было. Зато душ был во многих производствах на промзоне – рабочие мылись после смены. Был такой душ и в котельной, а заведовал ею зек из нашего отряда. Мы были с ним в хороших отношениях, и он помогал мне всеми правдами и неправдами проходить через вахту в промзону и давал ключи от душа. Мыться там было одно удовольствие. Но прежде чем рассказать о душе, хочу несколько слов сказать о Геннадии – заведующем котельной или, как он официально назывался, старшем кочегаре. Геннадий – потомственный железнодорожник, много лет проработал машинистом, сначала – паровоза, потом – тепловоза. По возрасту и по состоянию здоровья был переведён на преподавательскую работу. При депо были курсы по подготовке помощников машиниста тепловоза и ещё ПТУ, которое тоже готовило помощников машиниста тепловоза. 199
Оба учебных заведения помещались в одном здании, и Гена преподавал и тут, и там. Группы были небольшие, и он иногда объединял их. Никакого преступления тут нет. Но Гена записывал количество часов проведённых занятий в разных учебных журналах, то есть выходило, что за одни и те же часы он получал зарплату и на курсах при депо, и в ПТУ. Это, может, и не преступление, но финансовое нарушение – точно. Так продолжалось почти год, и, как выяснило следствие, Гена получил зарплату примерно на 800 рублей больше положенного. Не знаю, как вы, а я бы его наказал за это штрафом раз в 5 больше присвоенной суммы и уволил с работы. Не место мелким жуликам в учебных заведениях. Но советский, «самый гуманный суд в мире» решил иначе и приговорил его к 10 (!!!) годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима и конфискацией имущества. Здорово, да? Гена рассказывал мне, что при конфискации из квартиры вынесли добра на сумму, в несколько раз превышающую сумму незаконно присвоенных денег. Ну и остановились бы. Нет, надо его ещё на 10 лет запихать в тюрьму. Кровожадность какая-то. Гена и на зоне «выбился в люди», так как должность старшего кочегара считалась престижной. Но получил он её не за красивые глаза, а за профессиональные знания. Так вот, Гена пускал меня в душ мыться. Душ представлял собой сваренную из металлических листов кабину, в которую были подведены горячая и холодная вода и пар. Кабина была рассчитана на одного человека и запиралась изнутри на защёлку. Всё было хорошо, но однажды… моюсь я с удовольствием, парку подпустил и вдруг слышу – стучит кто-то в дверь. Стучали часто – просились тоже помыться, но Гена запретил открывать кому-либо, и потому я, не обращая внимания на стук, моюсь себе дальше. Стук повторился. Я моюсь. Стук стал настойчивый и нервный. Я, как верблюд в пустыне, иду своей дорогой. И вдруг стучавший заговорил, и я узнал голос Мягкова и его матерно-фигурные выражения. Мне от страха сразу стало холодно. Я открыл дверь, и на пороге появился начальник оперчасти. «Ямпольский?! – удивился он. – Как вы сюда попали?» Я стоял перед ним голый, намыленный и от неожиданности не мог вымолвить 200
ни одного слова. Держал в руках мочалку и смотрел на него, как на инопланетянина. Повторив свой вопрос и опять не услышав ответа, он добродушно сказал: «Зайдёте ко мне потом в 6 кабинет», – и с этим удалился. Я не знал, что мне делать: то ли домываться, то ли одеваться и бежать к нему за взысканием. В том, что взыскание будет, я не сомневался и больше всего боялся лишения свиданки. Я заставил себя хоть чуть-чуть успокоиться, смыл мыло и оделся. Шёл по промзоне смело, не прятался, не боялся, что менты поймают. На вахте меня всё-таки тормознули и поинтересовались – откуда я иду и куда. Я откровенно сказал: «Иду из котельной к майору Мягкову за взысканием». Видимо, я это сказал настолько серьёзно, что мне поверили и пропустили. Очень не хотелось получать взыскание, так как начальник отряда ещё при первой нашей беседе сказал, что на химию уходят только общественники и только те, у кого нет взысканий. Я дошёл до штаба, но решил сначала зайти в свой барак и просчитать варианты предстоящего разговора с Мягковым. Больше всего не хотелось, чтобы он предъявил мне ультиматум: или накажу, или работай на меня. Я чётко определил свою позицию и решил, что ни при каких условиях не соглашусь стать стукачом. Собравшись с духом, я всё-таки пошел в 6 кабинет. Принял Мягков меня весьма приветливо и, предложив сесть, начал журить: «Анатолий Соломонович, вы же врач. Неужели не понимаете, что мыться в этой помойке по меньшей мере негигиенично. Там моются разные люди, и можно подхватить или грибок, или ещё заразу какую. Я уж не говорю, что вам просто не положено ходить в промзону и мыться в котельной, я вам очень не советую это делать». Я мог бы ему возразить, что в бане запросто можно простудиться, что там гораздо больше возможностей подхватить заразу, что туда вообще всякий сброд ходит, и больной, и вшивый, но промолчал об этом и с притворной благодарностью сказал: «Спасибо, гражданин начальник, за предупреждение. Это больше не повторится». – «Ну, и хорошо. Можете идти». Никакого взыскания он мне не дал, и я был счастлив, как будто выиграл в лотерею миллион. Всю зиму я в котельную мыться больше не ходил. Боялся. Потом в этом же душе 201
в котельной Мягков поймал ещё несколько человек, за что снял с работы Геннадия и отправил его на сетки. Впоследствии его отправили этапом куда-то на Север. Зима создавала много неудобств, причём некоторые были весьма специфичны. За штабом в жилзоне находился закуток, отделённый от него забором, – как бы филиал промзоны. Там находились столярная мастерская, кладовая, мастерская электрика и т.д. Не помню сейчас, зачем, но пришёл я к мужикам в столярную мастерскую. Они в это время заканчивали изготовление очередного гроба. Гробы на зоне были ходовым товаром – многие умирали своей смертью, было много и самоубийц. Столяры, увидев меня, обрадовались: «Вот, Соломоныч, хорошо, что ты пришёл. Поможешь нам. Нам тут задачку дали трудную – покойника в гроб положить». – «А чего же тут трудного? Взяли и положили». – «Да он в промзоне, на лесопилке, сидя повесился. Его из петли вынули, а он успел замерзнуть. И теперь сидит, а сидячего как в гроб положишь?» В это время санитары медчасти принесли носилки с трупом и свалили его на снег. Это был ещё молодой, лет 30 человек, с которым мы часто общались. Работал он мастером на лесопилке. У него был срок – 12 лет, из которых он уже лет 9-10 отбыл. Посадили по 117 статье – изнасилование. Статья противная, но скользкая, так как в очень многих случаях трудно провести грань между насилием и добровольным согласием. Однако наши суды всегда и беспрекословно принимали сторону женщин. Так случилось и у этого парня. Любил он девушку, а у девушки была подруга. Девушка его не очень любила, зато её подруга была в него влюблена без памяти. Она преследовала его и всячески пыталась отдаться. Он этого не хотел. Но однажды, после сильной попойки, они остались одни, и девица, раздевшись догола, стала исполнять перед ним танец живота. Физиология молодого мужчины взяла верх. Когда он наутро проснулся, то девица потребовала от него немедленно жениться на ней. Он не любил её и, естественно, отказался. Тогда она стала грозить, что заявит в милицию об изнасиловании. Парень на угрозы не поддался. Но девица оказалась опытной: порвала свои трусики и лифчик, какойто деревяшкой пару раз стукнула себя, чтобы появились 202
синяки – якобы следы борьбы, и пошла в милицию. Через день парень был уже за решёткой, а через три месяца – на зоне. Куда только ни обращались он и его адвокат – бесполезно. Раз женщина сказала, что её изнасиловали, значит – изнасиловали, а мужикам никакой веры нет. Эту историю рассказал он мне сам, и у меня не было никаких оснований ему не верить, так как похожих случаев было немало. И вот сейчас передо мной на снегу лежал его скрюченный труп. Почему он добровольно ушёл из жизни? Никто этого не знал. Можно было только догадываться, что столь длительное пребывание в условиях зоны изменило его, сломало былую силу воли, лишило силы ждать, да и ждать ему было нечего – он был сирота, и его самого никто не ждал. «Давай, Соломоныч, помогай», – прервали столяры мои мысли. Мы положили его в гроб, но крышка, естественно, не закрывалась. Они хотели ломать ему ноги и начали стучать обухом топора по коленям. Картина была жуткая. Я призвал их прекратить это издевательство над трупом и сделать почти то же самое, но не видя своей жертвы. Мы ещё раз положили на гроб крышку и вчетвером встали на неё. Под нашей тяжестью она стала постепенно оседать, и, когда просела почти до самого гроба, мужики огромными гвоздями соединили две половины его последнего пристанища. Потом гроб отвезли на «лысую гору» и похоронили в мёрзлой земле. Вот и такие неудобства создавала зима. Я бы хотел ещё вернуться к разговору о 117 статье. В тюрьме со мной сидел мужик, который рассказал такую историю. Служебный заводской автобус развозил их по домам поздно вечером после смены. Когда в автобусе осталось четверо, то мужики решили «сообразить». Водку купили заранее, а на закуску на всех была одна «братская могила» – банка кильки в томате. Сидят мужики, выпивают, а чтобы мимо рта не пронести, попросили водителя остановиться. Вдруг в дверь постучали. Водитель открыл двери, и в автобус вошла дама без возраста, но с легко угадываемым по внешнему виду родом занятий. «Угостите, мужички». – «А не боишься, дорогуша? Нас четверо, а ты одна». – «А чего ж мне вас бояться, ведь не девочка давно». Угостили они её, а когда здорово поддали, угостила и она их. Не знаю почему, 203
но мужики отказались её везти домой и высадили там же, где посадили. Эта «негалантность» возмутила даму, и она решила пойти в милицию. За групповое изнасилование каждый из четверых получил по 15 (!!!) лет. Позвольте, неужели эта дама, садясь в автобус к пьяным мужикам и распивая водку вместе с ними, не представляла, чем всё может кончиться? Конечно, представляла. Я не хочу описывать всех сальных подробностей, но, по рассказу одного из мужиков, она сама после выпивки спросила: «Ну, мужики, кто первый?» Суд не учёл этого и дал на «всю катушку». Поймите меня правильно: я вовсе не хочу оправдывать насильников – я ненавижу их, но суд должен в каждом отдельном случае выслушивать обе стороны, а не только женскую. Одно время председателем совета коллектива колонии (СКК) был молодой, очень красивый парень. Думаю, что многие женщины не отказались бы разделить с ним ложе любви, но этот изверг изнасиловал пятилетнюю девочку. Его не расстреляли, а дали всего 15 лет. Воровские авторитеты рассказывали, что таких на зоне раньше сразу убивали или самих безжалостно насиловали. А сейчас этот зверь выбился в главные общественники зоны. Был у нас и ещё один такой же выродок, изнасиловавший пятилетнюю девочку. А вообще в зоне за изнасилование сидело очень много мужиков. Я не мог постичь их психологию. В моём понимании близость между мужчиной и женщиной – это вершина любви, и только такая близость может принести настоящее удовольствие. Во всех других случаях – это просто животный инстинкт. Шло время. Зима сдавала свои позиции и была готова передать эстафету весне. Произошли изменения в эшелонах власти. Переехал в областной центр с повышением по службе наш начальник колонии. Его место занял замполит Рошшу. Замполитом стал бывший помощник Рошшу капитан Графов. Ушел работать в режимную часть наш начальник отряда, а на его место пришёл совсем юный парень, видимо, только что вернувшийся из армии. На другую зону уехал и наш старшина. Его место занял Женя Редькин – врач и очень приятный человек. Мне моя работа осточертела. Я сделал попытку перейти на другую, но… У меня сложились хорошие отношения с 204
врачом медчасти Магомедом Казимовичем. Он относился ко мне больше как к коллеге, а не как к зеку, иногда даже советовался со мной по медицинским вопросам, и я решил, что с его помощью неплохо было бы занять место санитара в санчасти. Я намекал ему, намекал, а потом прямо заявил, что хочу работать у него. Магомед Казимович сказал, что моя кандидатура очень бы его устроила, но он не имеет права сам решать этот вопрос. На должность санитара назначал только начальник оперчасти. Магомед Казимович обещал поговорить с ним и был настроен весьма оптимистически. Он просто не знал моих отношений с Мягковым. Через несколько дней при встрече со мной Магомед Казимович развёл руками и сказал: «Ты знаешь, он почему-то не согласился с твоей кандидатурой. Жаль». Я великолепно знал, почему Мягков не согласился с моей кандидатурой. Я уже думал, что никогда не смогу получить хорошую работу, но однажды… «Пятый отряд, осуждённый Ямпольский, явиться в кабинет начальника колонии», – прогремел матюгальник на всю зону. В этот кабинет я не боялся ходить, не то что в шестой. Войдя в кабинет Рошшу и доложив по форме, я увидел сидящего на краешке стула нашего заведующего библиотекой. Вид у него был как у побитой собаки. Рошшу предложил мне сесть, а сам продолжал распекать несчастного библиотекаря. Он и работу всю запустил, и в отрядах не проводит мероприятий, и ни одной выставки не сделал, и подписку на газеты и журналы завалил, и наглядной агитации у него нет. Я слушал и молчал, но постепенно стал понимать причину моего вызова к хозяину. Резко оборвав свою обвинительную речь, Рошшу обратился ко мне и спросил: «Ты где работаешь?» – «Нитки в клубки мотаю». – «Нда, что, начальник отряда ничего получше не мог подобрать тебе? Так, Ямпольский, иди с этим олухом в библиотеку и принимай дела. С сегодняшнего дня ты – заведующий библиотекой. Понял?» «Чего уж тут не понять», – спокойно ответил я, встал и вместе с теперь уже бывшим библиотекарем вышел из кабинета. Вопрос решился в несколько минут. Если честно – я был рад. Мне моя работа уже опостылела, а тут простор для деятельности, да и поддержка начальника колонии была обеспечена. 205
Вообще работа в библиотеке считалась лакомым кусочком. Завбиблиотекой мог беспрепятственно посещать все бараки в любое (конечно, кроме ночного) время. Это обстоятельство было причиной споров между начальником оперчасти с одной стороны, и хозяином и замполитом – с другой. Кум хотел иметь на этой должности своего человека, который мог бы везде ходить и всё вынюхивать, выглядывать, выслушивать и доносить ему, что делается в бараках, причем вопрос о том, справится ли его человек с этой трудной и даже творческой работой, кума не интересовал. Зато это интересовало и замполита Графова, и начальника колонии Рошшу – как бывшего замполита, хорошо знающего важность библиотеки в зоне. Они, естественно, хотели иметь на этом месте своего человека, которому доверяли. Я не осведомлен, знал ли Рошшу о неудачной попытке Мягкова завербовать меня и вообще о моих с ним отношениях, но думаю, что не доложил куму о своём решении поставить на эту должность меня. Мой предшественник был человеком Мягкова и, очевидно, нажаловался ему. Дня через три Мягков пулей влетел в библиотеку и, еле сдерживая гнев, спросил с порога: «Что вы тут делаете? Как вы сюда попали? Почему замполит со мной не согласовал ваше назначение?» Мне трудно было ответить на его вопросы. Единственно, что я мог сказать: «Мне начальник колонии приказал принимать дела и налаживать работу библиотеки», – причем очень хотелось добавить: «… которую развалил ваш человек», – но я, само собой, промолчал. Мягков постоял немножко, сделал какое-то странное движение головой, будто нюхая воздух, и со словами: «Вам тут не работать», – вышел, хлопнув дверью. Через некоторое время, при удобном случае, я рассказал Рошшу об этом визите. Тот спокойно ответил: «Не бери в голову – работай. Испокон века тут место было для кумовских, и мне это надоело. Сделай библиотеку нормальной, а я тебе помогу». Я обратил внимание, что наедине Рошшу говорил мне «ты», а при людях называл на «вы». Я хотел по всем правилам произвести передачу материальных ценностей библиотеки, но оказалось, что никаких учётных документов не существует. Никто не знал, сколько там книг и журналов, сколько стеллажей, полок, столов и 206
стульев и т.д. Я составил такой перечень и вместе с бывшим библиотекарем пошёл к замполиту. В присутствии Графова мы подписали бумаги о передаче материальных ценностей, после чего Графов ему велел уйти, а мне, когда он вышел, сказал: «Ну и бюрократ ты, Ямпольский. На кой хрен ты эту передачу устроил? Испокон века такого не было: один пришёл, другой ушёл – вот и всё». – «Во-первых, начальник, мне Рошшу велел это сделать, а во-вторых – вы в любое время можете обвинить меня в недостаче книг, журналов или ещё чего, и оправдаться мне будет невозможно». – «Да, хитёр ты, еврейская голова. Ну ладно, иди работай». Моя новая должность обязывала меня постоянно контактировать с замполитом, а контакт получался только внешний. Внутренней какой-то связи у нас не сложилось. Мы оба недолюбливали друг друга, но старались этого не показывать, во всяком случае я, так как это было просто опасно. Его недоброе отношение я чувствовал постоянно, и нервов он мне попортил много. Мягков постоянно пытался меня унизить, подчеркивал, что ему наплевать, кем я был на свободе, что здесь я обычный зек, и не больше. Он, в отличие от Рошшу, мог пообещать и не сделать, нещадно эксплуатировал меня помимо моих основных обязанностей и ни разу не поблагодарил за это. Приведу такой пример: к 8 Марта всем женщинам из конторы, школы, штаба надо было писать поздравительные открытки. Мягков вызывал меня, сажал к себе в кабинет и велел сочинять поздравления в стихах, а потом давал пишущую машинку, и я впечатывал в открытки свои стихи с его подписью. Эту работу я выполнял ко всем праздникам. Запомнился один случай, когда мне особенно здорово от него попало. То ли съезд партии какой прошёл, то ли пленум ЦК, но по всей стране, как это было принято тогда, «изучали материалы». Было такое «изучение» организовано и в райкоме партии, где стояли на учёте все коммунисты зоны. На семинаре должны были выступать начальник медчасти, режимник и замполит. Вызывает Мягков меня к себе и говорит: «Вот, посмотри темы для выступлений и набросай мне что-нибудь по одной из них». С такой же просьбой вызвали меня режимник и начмед. Я взял материалы этого не то 207
съезда, не то пленума и написал всем троим выступления на разные темы минут на 15, как они просили. На следующий день после семинара в райкоме вызывает меня замполит и давай орать, и давай ругать: «Что ты мне там написал ерунду какую-то?! Опозорил замполита своего! Краснеть в райкоме из-за тебя пришлось. Простой вещи и то сделать не можешь. В ШИЗО бы тебя надо за это! Не проси меня теперь тоже ни о чём», – и т.д. и т.п. Я не мог понять, в чём дело. Написал хорошо – не впервой было, да и подлянку ему не собирался делать. Когда он после разгона отпустил меня, я решил пойти к начмеду и спросить о качестве моей шпаргалки для него, благо, наши хорошие отношения позволяли это сделать. «Магомед Казимович! Как прошёл семинар в райкоме?» – «Нормально прошёл, спасибо, похвалили меня». Выяснилось, что и режимника похвалили. Тогда я не удержался и спросил про замполита. Он, очевидно, не учёл, что при мне так говорить нельзя, и ляпнул начистоту: «Да этот осёл по бумажке прочитать толком не в состоянии. Пыкал-мыкал, двух слов связать не мог». А потом спохватился и добавил: «Ну, это не для передачи, это между нами». Я обещал хранить гробовое молчание, но на память пришли слова классика: «…неча на зеркало пенять, коли рожа крива». Этот случай замполит не забыл и часто, при возможности, «пощипывал» меня. А ещё он был человеком жадным – зимой снега не выпросишь. Есть такая шутка: жена что чемодан без ручки – нести тяжело, неудобно, а выбросить жалко. Вот и Мягков относился ко мне как к той жене: во-первых, меня на эту работу направил хозяин, значит, выгнать он меня не мог, а во-вторых, я работал хорошо, и выгонять меня вроде было не за что. Может, замполит был ещё молод и многого не понимал, но натура у него была явно ментовская. О Рошшу я этого сказать не могу: под ментовской формой скрывалась душа человека. Библиотека была настолько запущена, что я не знал, с чего начать. Мне понадобились помощники, и я остановил свой выбор на Саше и Антоне. О печальной судьбе последнего я уже рассказывал и надеялся, что занятия в библиотеке помогут ему залечить ещё свежую рану. Ребята порядочные, грамотные и не ленивые. Пришлось идти к Рошшу и 208
просить его разрешить этим ребятам работать в библиотеке в свободное от основной работы время, так как без его разрешения просто так передвигаться по зоне было нельзя. Он разрешил. Долго думали, с чего начать, и решили начать с ремонта читального зала. Ребята учились в техническом вузе и умели хорошо чертить. Мы набросали эскиз, выполнили его красиво на большом листе бумаги. Наверху с одной стороны написали: «Согласовано. Замполит, капитан Графов», – с другой: «Утверждаю. Нач. колонии подполковник Рошшу», – и я понёс это на подпись. Замполит посмотрел, поискал – к чему бы придраться, и, не найдя, подписал. Потом я пошёл к хозяину. Он был в восторге – ему никогда ничего такого ещё не приносили. «А справишься?» «С вашей помощью справлюсь», – хитро ответил я. «А чего надо?» – «Надо, гражданин начальник, чтобы вы дали указание начальнику столярного цеха сделать новые стеллажи для книг по нашему эскизу, а начальнику мебельного цеха дать нам 30 забракованных книжных полок из тех, что они выпускают». «И всё?» – удивлённо спросил он. «Пока всё. Потом потребуются олифа, краски, кисти и т.д.» «Ну, это мы запросто, считай, что всё это у тебя уже есть», – и он расписался под словом «Утверждаю». Пока столяры выполняли заказ, а в мебельном цехе делали полки, я решил привести в порядок книжный фонд: классику – отдельно, поэзию – отдельно, фантастику, «про любовь», историческую литературу – всё отдельно. И так я потихоньку добрался до собрания сочинений А.Н.Островского в 10 томах. Когда я взял в руки 10 том, то из него вдруг посыпались на пол деньги. Много денег, и все в купюрах по 25 рублей. Я быстренько собрал их и сунул обратно в ту же книгу. Хорошо, что я был в это время в библиотеке один и никто ничего не видел. Денег было тысячи полторы. Считалось, что это очень большие деньги: килограмм мяса тогда стоил 2 рубля, сливочное масло – 3,5 рубля, хлеб – 15-20 копеек. Моя находка меня крепко озадачила: во-первых, откуда взялись здесь эти деньги, а во-вторых, что с ними делать? В тюрьме в первую очередь в голову приходит плохое. Вот и я сразу подумал – а не провокация ли это? Может, кто-то по заданию Мягкова подсунул сюда эти деньги, а по209
том придут менты, найдут их, и доказать, что они не твои, будет труднее, чем доказать, что ты не верблюд. А это грозит не только попаданием в ШИЗО – так и в ПКТ загреметь на полгода можно. Я заставил себя успокоиться и быстро нашёл выход из положения: вынул всю пачку из 10 тома Островского и положил её в 30 том Горького, который стоял на самой верхней полке в углу, и без стремянки туда забраться было невозможно. Если это провокация, то менты придут искать и, естественно, сразу полезут в книгу Островского, а там денег нет. Найти их в книге Горького трудно, но при желании можно, хотя вероятность примерно 1:10000 (как я уже говорил, в библиотеке было около 10000 книг). Менты действительно скоро пришли и учинили приличный шмон, но ни в Островского, ни тем более в Горького не заглянули. Можете представить, где было сердце у меня во время этого шмона. Всё внутри похолодело от ужаса, но внешне это никак нельзя было показывать, так как менты сразу видят страх на лице и начинают переворачивать всё вверх дном. Когда они ушли, я заперся один и долго не мог заставить себя успокоиться: знобило, руки дрожали, страх сковал меня, и я почти не мог двигаться. Когда же я приобрел способность снова мыслить и рассуждать, то понял, что наличие денег – это не провокация. После долгих раздумий я пришел к предположению, что эти деньги принадлежали Михайлову. Он работал в библиотеке до моего предшественника, работал долго, к нему постоянно ходили менты и воровская элита, а это значит, что он у ментов покупал чай, а ворам его продавал. Вырученные денежки Михайлов, видимо, хотел как-то увезти или переправить на свободу, но не успел. Менты пришли за ним прямо в библиотеку, отвели в барак, там велели при них собрать все свои манатки и отправили на дальняк – на этап в другую зону, в Сибирь или на Север. (Кстати, подобные вещи в зоне практиковались довольно часто.) Другой гипотезы, откуда взялись в книге деньги, у меня не было. Второй вопрос, который встал передо мной: куда девать деньги? Я знал, что по закону должен сдать их начальнику оперативной части. Но боялся к нему идти, так как не был 210
уверен, что он поверит моему рассказу о появлении денег. Держать их в библиотеке – значит, жить в постоянном страхе, что их найдут и меня накажут. Из двух зол надо было выбирать меньшее, и я решил оставить деньги в библиотеке. Будущее показало, что выбор был ошибочный, но во мне вдруг проснулся дух авантюризма, которого я раньше за собой не замечал. Захотелось, видите ли, поиграть в опасность. Я положил деньги опять в 10 том Островского и всё собрание, на всякий случай, переставил на другую полку, на самое видное место. Менты обычно искали всегда по углам да закоулкам. Через какое-то время я забыл про эти деньги, но случай напомнил. Хотя сказать, что совсем забыл, было бы неправильно: я вспоминал о них, когда в библиотеку заходили менты, и со страхом следил за каждым их шагом. Слава богу, что ментов не интересовал великий драматург Островский. Была на зоне волейбольная площадка. По плану физкультурно-спортивных мероприятий в зоне постоянно проводились какие-то мероприятия: то шахматные турниры, то соревнования по прыжкам в длину и высоту, но чаще – играли в волейбол. Очень любил играть в волейбол и сам Рошшу. Он снимал форму и выходил на площадку в белоснежной майке и красных атласных спортивных трусах. Начальник играл с зеками, и это ему было не в подляк. Никто из начальства не мог снизойти до такого – боялись за свой авторитет, а авторитет Рошшу от этого только возрастал. Он буквально заставлял выходить на площадку и замполита Графова, но тот играл в волейбол не лучше, чем я в регби. На площадке особенно хорошо была заметна разница между этими людьми: Рошшу играл с зеками на равных, никогда и ничем не давая понять разницы между ним – начальником колонии – и простыми зеками. Графов и в игре всегда подчеркивал своё превосходство. Если у Рошшу не получался удар, то зек мог ему запросто сказать: «Эх, мазила!» – хозяин никогда не обижался и даже не замечал таких слов. Попробовали бы вы сказать нечто подобное Графову! Я сам никогда не играл в волейбол, но правила знал очень хорошо и потому очень часто судил игры. Как и всякий судья, я ошибался, и это вызывало протест игроков. На 211
мой неправильный свисток Рошшу запросто мог сунуть два пальца в рот и свистнуть или крикнуть: «Судью на мыло!» Графов же в таких случаях говорил: «Ещё раз свистнешь не в ту сторону – в ШИЗО пойдёшь». Вот такая разница между этими людьми. Правда, Рошшу мог играть с тобой в волейбол, а через 2 часа отправить тебя в ШИЗО, но только за дело, только если здорово провинишься. Он был строг, но справедлив. Зеки его уважали. Так вот, идёт как-то игра на волейбольной площадке, а я сижу на скамеечке и наблюдаю. Подходят два мента и садятся рядом. Менты, кстати, всегда по зоне ходили парами – видимо, боялись ходить по одному, а может, по инструкции им так положено было. Сели они рядом со мной, и один вынимает из кармана большую старинную денежную купюру достоинством в 500 рублей, даёт мне и шутя говорит: «Слышь, Ямпольский, разменяй». Я вспомнил про деньги в библиотеке и спокойно ответил: «Запросто». Валера Кашкин – так звали мента – оживился. «Ну-ка, сходи в пятый барак, – сказал он своему напарнику, – посмотри, что там делается». Когда тот отошел и мы остались вдвоём, Кашкин заговорщицки спросил: «А у тебя что – на самом деле есть?» «Есть», – спокойно ответил я. «Понимаешь, Ямпольский, я первую смену после отпуска работаю. Дома денег ни копейки – все за отпуск истратили, детям на хлеб даже нет. Ты мне одолжи хоть маненько, а я тебе с зарплаты отдам или чайку принесу». Я ненавидел всех ментов, но этот был не похож на того изверга, что морозил меня зимой. Он выполнял свою работу, и всё. Тронули меня его слова про детей и про дом. Я увидел в нем что-то человеческое. «Пойдём в библиотеку, там разменяю», – предложил я Кашкину. Он обрадовался, встал, и мы направились на глазах у всех в библиотеку. Я в данном случае не боялся провокации со стороны Кашкина: был уверен, что он не выполняет задание Мягкова поймать меня на чём-нибудь, что у него на самом деле нет денег детям на хлеб. Я открыл библиотеку ключом, который был только у меня, и мы вошли в читальный зал. «Подожди меня, Валера, здесь. Ты всё-таки мент, и я не хочу, чтобы ты знал, где я прячу деньги». «Конечно, конечно», – согласился он. Я зашёл в книгохранилище, через минуту 212
вернулся к нему и протянул двадцатипятирублёвую купюру. «Вот спасибо», – искренне обрадовался он, – я тебе чаю за это принесу». «Не чифирю я и чаю мне не надо, бери так – мне-то они всё равно ни к чему. Это на воле деньги, а здесь это просто бумажки». «Глупый ты, Ямпольский, за чай ты у зеков выменяешь и тушёнку, и масло сливочное, и сало, и вещи любые. Ты что, этого не знаешь, что ли?» Я знал. Более того – уже менял. Нам в ларьке раз в месяц продавали полтину (50 г) чая, а так как я чай не пил, то менял его на другие продукты. Кашкин спрятал деньги и попросил, чтобы я дал ему какой-нибудь журнал, вроде бы он за ним и приходил ко мне в библиотеку. Примерно через неделю он опять пришёл в библиотеку и попросил ещё денег. Мне это не очень понравилось, но я дал ему ещё такую же бумажку. Через пару дней Кашкин пришёл в наш отряд проводить утреннюю проверку. Перекликнув и отметив всех, он нарочито громко спросил: «Где тут у вас этот библиотекарь паршивый?» Такого рода грубость была в порядке вещей, и на неё никто не обращал внимания. Когда я предстал пред его светлы очи, он так же громко, чтобы все слышали, спросил: «У тебя там в библиотеке пятый номер журнала «За рулём» есть?» – «Есть». – «Ну-ка, пойдём к тебе, мне там надо про мотоциклы посмотреть». Ничего не подозревая, я пошёл с ним в библиотеку. По дороге он молчал. Когда мы зашли в библиотеку, он сказал: «Никакого журнала мне не надо, понял?» Я понял только тогда, когда он из глубины своей одежды извлёк несколько пачек чая и положил их на стол. «Спрячь, а то наши найдут. Я потом ещё принесу,» – и с этими словами удалился. Я не знал: радоваться мне или огорчаться. С одной стороны, чай на зоне – валюта, и за него можно купить всё, но, с другой стороны, опять хранить в библиотеке запрещённые предметы (чая разрешалось иметь не более 50 граммов, то есть месячную норму, продаваемую в ларьке), прятать их куда-то и дрожать каждый раз при появлении ментов? Однако выбора не было: Кашкин положил чай и ушёл, а выбрасывать его было безумием. Сначала я спрятал пачки за книгами на полке, потом нашёл другой тайник. Под самым потолком, на высоте примерно 4 метра, висели светильники 213
с лампами дневного света. Я взгромоздил стол на стол, на них ещё стул и, взобравшись на эту пирамиду, спрятал пачки чая в светильники. Снизу ничего не было видно, и я, разобрав пирамиду, остался доволен своей работой. Читателю может показаться, что я жулик, авантюрист какой-то, потому что, зная, как это опасно, связался с чаем, с деньгами и рисковал постоянно. Это просто проявление инстинкта самосохранения. Вот уже два года я не питался нормальной пищей. В той баланде, что давали в тюрьме и на зоне, не было и намёка хоть на какие-нибудь витамины. В пище полностью отсутствовали белки и животные жиры. Все энергетические затраты покрывались лишь углеводами: хлеб, каши, картошка, капуста. Я, как врач-физиолог, отлично понимал, к какому значительному и даже необратимому нарушению обмена веществ может привести питание одними углеводами и полное отсутствие витаминов. «Первый звонок» прозвенел уже весной. У меня отекли и стали кровоточить дёсны, оголились шейки зубов, зубы стали шататься. На коже ног появились точечные кровоизлияния в виде тёмных пятен. Я понял, что у меня болезнь, о которой на воле и думать-то забыли, – это была типичная цинга. Облазил всю зону, даже промзону посетил, но нигде не смог отыскать ни одного кустика крапивы. Как назло, на зоне росли только лиственные деревья и не было ни одного хвойного. Так что ни крапивы, ни иголок хвои, богатых витамином С, я не нашёл. Была у нас группа осужденных, которых выводили на работу за пределы зоны. Я попросил ребят принести оттуда крапивы или еловых веток. Они хотели мне помочь, но при входе обратно на зону им каждый раз учиняли такой шмон, что отбирали всё, даже крапиву и еловые ветки. Пришлось идти в медчасть. Врач согласился с моим диагнозом, и мне стали давать драже с витамином С. За пять лет пребывания в зоне я потерял почти 20 (!!!) зубов, а вскоре после освобождения – остальные. Я видел, как слабели люди от нарушения обмена веществ и умирали от пустяковых болезней, так как у организма не было сил бороться. Я не хотел для себя такой участи и пошёл, можно сказать, на преступление, но, по-человечески, вряд ли можно считать преступлением борьбу за выживание, даже с 214
применением методов, запрещённых на зоне исправительнотрудовым кодексом. По правилам, установленным для колоний усиленного режима, после отбытия половины срока наказания каждый осуждённый имел право получать посылки весом не более 5 килограммов два раза в год, если его, конечно, не лишали этой возможности за какие-нибудь провинности. В посылках, как правило, присылали тушенку, сало солёное или копчёное, масло сливочное, печенье, вафли, чеснок. Все зеки, что на воле были пьяницами, на зоне чифирили. Крепчайший чай, конечно, не действовал, как водка, и лишь слегка туманил мозги, но главным был ритуал. Мужики собирались в кружок и по очереди отхлёбывали из кружки чифир. Это чем-то напоминало коллективное пьянство на воле. Поскольку в ларьке давали только одну полтину в месяц, то чая явно не хватало. Вот они и меняли из своих посылок на чай тушёнку, масло, сало и всё остальное. Те, кому удавалось протащить со свиданки деньги, покупали чай у ментов. Существовала даже такса: полтина – 5 рублей, сотка (100 граммов) – 10 рублей, и был тогда такой плиточный, прессованный чай по 250 граммов – он стоил 25 рублей. Менты носили только «своим» и зарабатывали на этом неплохие деньги. Благодаря тому, что у меня появился чай, я получил возможность хоть раз в неделю съесть банку мясных консервов или помазать хлеб сливочным маслом. Опять-таки не к каждому пойдёшь менять чай на тушёнку или масло. Иногда приносили всё это добро прямо в библиотеку и просили обменять на чай. Я скромно разводил руками и говорил: «Мужики, ну откуда у меня чай? Свою полтину я уже истратил, а ещё где взять?» Как правило, мне не верили. До меня все библиотекари всегда имели чай и меняли его, а то и просто продавали за деньги. Но я был осторожен, опасаясь, что баночку тушёнки мне послал майор Мягков, чтобы узнать, есть у меня чай сверх нормы или нет. Я ни разу не менял чай с общественниками – почти все они стучали куму. Эту операцию я проводил только с мужиками из воровской элиты. Они доверяли мне – я доверял им. У ментов тоже были свои законы: они никогда не делились друг с другом – кто кому носит. Некоторые приносили 215
зекам даже «колёса» (этаминал натрия) за большие деньги и водку, которую продавали от 30 до 50 рублей за поллитра, хотя стоила она тогда 3 руб. 12 коп. или 3 руб. 62 коп. Существовала и такая практика: родственники привозят для кого-то деньги и там, на воле, за забором, договариваются с ментами, чтобы пронести их в зону и передать адресату. Я точно знал, что за такую услугу менты брали половину передаваемой суммы. Им было выгодно, чтобы на зоне были деньги, так как эти деньги за чай, водку и другие услуги перекочёвывали рано или поздно в их карман. С другой стороны, менты по долгу службы должны были выискивать спрятанные зеками деньги и передавать их в «доход государству». Были и «честные» менты, которые не проводили с зеками никаких торговых операций. Такие при шмонах искали особо рьяно и, как правило, находили. Менту – благодарность по службе, зеку – ШИЗО, а то и ПКТ. Я всегда не любил всевозможные обыски. На зоне иногда внезапно устраивали общий шмон. Всех зеков во всех 16 отрядах строили и уводили в промзону. В жилой зоне оставались один на один менты и наше барахло. И начиналось «ледовое побоище». Менты рылись в тумбочках, выбрасывая их содержимое на пол, разрезали подушки и матрацы, залезали даже в крохотные щели в нарах, в тумбочках, пытаясь найти там сложенные во много раз деньги, «колёса» и всякие мелкие вещи. Они заходили в каптёрку к старшине и рылись в наших мешках с вещами, искали в туалете, в красном уголке, в стенах самого барака – везде, где можно было хоть что-то спрятать. В поселке, кроме нашей зоны, было ещё две. На генеральные шмоны приводили ментов и с этих двух зон – своих не хватало. Когда мы возвращались после шмона в барак, то часа 2-3 уходило на то, чтобы найти всё свое и привести барак в порядок. Во время таких шмонов менты шарили не только в бараках, а везде, где в жилзоне работали зеки: в бане, прачечной, в каптёрке шныря, в школе и ПТУ, в столярной, электро- и слесарной мастерских, в комнате санитаров в медчасти и, к сожалению, в библиотеке. И если я раньше просто не любил шмоны, то теперь их ужасно боялся – у меня было что найти. 216
Однажды внезапно объявили по матюгальнику, чтобы все отряды построились и следовали в промзону. Начинался генеральный шмон. Мне надо было идти в библиотеку и ждать прихода ментов. Но страх был настолько велик, что я, наоборот, запер библиотеку, единственный ключ засунул подальше в карман и вместе со всеми ушёл в промзону. Там я забился в самый дальний угол – на лесопилку – и спрятался. Страх сковал меня. Я проклинал себя за эти деньги, за этот чай, за желание жить хоть чуть лучше, чем уготовала мне судьба. Мне казалось, что на этот раз у меня непременно всё найдут, что ШИЗО уже ждёт меня, что сидеть мне от звонка до звонка. Часа два я скрывался на лесопилке, и картины одна мрачней другой рисовались в моём больном воображении. Когда понял, что шмон окончился, покинул своё убежище и поплёлся в жилзону. Я был уверен, что меня сейчас вызовут на вахту или в штаб, прикажут открыть библиотеку и всё равно учинят там шмон. Пошёл в барак и стал ждать. Прошёл час, второй, и я решился пойти в библиотеку. Пришёл, открыл дверь, внутри было всё тихо и спокойно. Зашёл завклубом и спросил: «Соломоныч, ты где был? Тут менты к тебе стучались». «Здорово стучались?» – спросил я. «Да нет, дёрнулись пару раз и ушли». Мне стало легче. Первое желание было тут же выбросить все деньги и весь чай, чтобы не доводить себя до таких стрессов, но что-то меня остановило. Я решил, что сделать это никогда не поздно, и заставил себя успокоиться. Однако этот шмон и холодящий душу страх я запомнил на всю жизнь. Среди ментов особым мастером шмонов считался Мишатрактор. Он находил там, где, казалось бы, найти невозможно. Потом я понял, что он работал не только руками, но и головой: у него были свои осведомители. Благодарил он их просто – ничего не искал у них. Часто люди просто диву давались: сидишь в бараке, делаешь что-нибудь, и вдруг влетает Миша-трактор и направляется точно к кому надо, сбрасывает матрац, к примеру, и извлекает самодельный кипятильник, иметь который не разрешалось. Миша-трактор забирал кипятильник, а его владелец шёл на вахту за взысканием. «Трактором» Мишу прозвали за то, что он мог «перепахать» всё и найти спрятанное. Явился он как-то ко 217
мне в библиотеку и с порога говорит: «Слушай, Ямпольский, если у тебя тут поискать как следует, то улов будет неплохой». «Ищи, Миша», – спокойно ответил я, хотя на душе было неспокойно. «Ну зачем ты так? Я никогда у тебя искать не буду, но и ты мне помоги – шепни, если знаешь, где у кого что лежит». Мне было противно, но я не знал, что ему ответить. Если я пошлю его на три буквы – он замучает меня шмонами и на самом деле может найти, а «шептать» ему я, естественно, не собирался. Отделался шуткой: «Миша, обещаю, что все сокровища зоны будут твоими». Может, он не понял, что это шутка, но согласно кивнул головой и, улыбнувшись, ушёл. Появился на зоне новый мент. Молодой, высокий, стройный парень. Был ему тогда 21 год. Жил он в маленьком городке, в 30 километрах от зоны. Он быстро усвоил ментовскую «науку» и стал искать «своего клиента» для сбыта чая. Пришёл на разведку и ко мне в библиотеку, полазил по полкам, посмотрел книги, полистал журналы и ушёл. Видимо, я ему не приглянулся. Но через некоторое время Коля (так звали его) пришёл опять и стал рассказывать о себе, спрашивать обо мне. Мне понравился этот парнишка – ровесник моей старшей дочери. В беседе с ним я выяснил, что он довольно начитан и любит книги. Я снял с полки две книги с интересными историческими романами и подарил ему. Такую литературу здесь никто не читал, а он остался очень доволен. Я обещал ему, что при каждом посещении библиотеки он не будет уходить без подарка. Коля зачастил в библиотеку, и мы быстро нашли общий язык. Однажды он пришёл, крутился, крутился и выложил на стол передо мной плиту чая. «Коля, я не пью и не торгую чаем». «Ну и напрасно», – не раздумывая, сказал он, – ползоны торгует, а ты не хочешь». Взяв в подарок две книги, он ушёл, но плиту оставил. Я запрятал её подальше, и у меня прибавилось нервотрёпки. Через некоторое время Коля опять пришёл ко мне, выложил на стол две банки рыбных консервов и повернулся, чтобы уйти. Я окликнул его: «Коля, я не торгую книгами, я просто дарю их тебе, и мне взамен ничего не надо. Понял?» Он опять подошёл к моему столу и очень серьёзно сказал: «Это не плата за книги. Ты посмотри на себя. Сдох218
нешь ведь с зоновской баланды. Мне просто жаль тебя. Я вот дома маме рассказал о тебе, и она велела подкармливать тебя, – и, как бы спохватившись, что проговорился о том, что это мамина инициатива, а не его, добавил: – Да я и сам так решил». Я впервые услышал от человека в форме добрые слова. Все годы, что я находился в зоне, Коля выполнял наказ мамы и собственное решение. За несколько лет до моего ареста в нашем городе произошло дерзкое убийство. Был убит ещё совсем молодой человек, учёный-химик, доцент химико-технологического института Павел Губин. Я был с ним знаком, но ещё лучше знал его жену Светлану, с которой вместе работал в научно-исследовательском институте. Павел возвращался домой около 6-7 часов вечера. Шёл по одной из центральных улиц. Когда прошёл здание лучшего в городе кинотеатра и свернул за угол, к нему подошёл парнишка лет 16 и нагло, при всём честном народе, потребовал, чтобы Павел снял с себя джинсы и отдал ему. Идея возвращаться домой в одних трусах не пришлась Павлу по душе, и он, естественно, отказался выполнить требование хулигана. Павел был невысок, не богатырского сложения и потому не смог дать должного отпора наглецу. А тот, чтобы не поднимать излишнего шума и не привлекать дракой внимание прохожих, выхватил нож и ударил им Павла. Рана оказалась смертельной. Бандит стащил джинсы с умирающей жертвы, потом, чуть отойдя в сторону, натянул их на себя и, как ни в чём не бывало, пошёл на танцплощадку в городской сад. Милиция сработала чётко, уже через пару часов убийца был арестован. Павла спасти не удалось. Полгорода пришло на его похороны – его многие знали и любили. Недели через две я встретил в троллейбусе убитых горем жену и сына Павла. Я тяжело переживал его смерть, и в моём сердце поселилась ненависть к незнакомому зверю, убившему из-за заграничной тряпки прекрасного парня. Суд приговорил убийцу к 10 годам, так как он был ещё несовершеннолетним. Находясь уже больше года на зоне, я решил заняться поисками убийцы Павла – он вполне мог оказаться здесь, среди двух с половиной тысяч осуждённых. К сожалению, я не знал его фамилии, но слышал, что он вроде бы татарин. 219
Я знал на зоне уже очень много народа и, рассказав старшинам, мастерам, бригадирам историю гибели Павла, попросил узнать, нет ли его убийцы среди знакомых им людей. Месяца через два старшина 12 отряда сказал мне, что у них есть какой-то татарин, который сидит за убийство какого-то профессора. Доцента с профессором они могли спутать запросто, и я решил, что это он. Заочно стал собирать о нём сведения. Он относился к ворам и жил по воровским законам. Я же относился к общественникам и по законам зоны был рангом ниже его. По этим же неписаным законам не мог ему ничего предъявить и тем более как-то наказать. Но жажда мести переполняла мою душу. Тогда я пошёл к воровским авторитетам и рассказал им историю с убийством Павла, о том, что жажду отомстить за товарища. «Соломоныч, он «пацан» и, при всём уважении к тебе, мы ничем не можем тебе помочь. Он пошлёт тебя подальше, и весь разговор». «Пацаны, а может, вы его сами как-нибудь накажете? – не унимался я. – Ведь сволочь он, прекрасного человека загубил». «Соломоныч, всё, что мы можем для тебя сделать, так это дать тебе возможность поговорить с ним в нашем присутствии». Пришлось согласиться. В назначенное время я пришёл в условленное место и увидел молодого парня монголоидного типа и явно дебильного с виду. Он растерянно озирался: не мог понять причину своего приглашения в общество воровских авторитетов, да и моё присутствие явно удивляло его. Не успел я открыть рот, как один из воров, кстати, тот самый, которого когда-то поймали с таблетками и которого я спас от ШИЗО, обращаясь к парню и показывая на меня, спросил: «Ты знаешь, кто это?» «Библиотекарь», – спокойно ответил тот. «Это не просто библиотекарь – это правильный мужик. Ты не смотри, что он косяк носит – ему домой надо, но он не кумовской, никому не стучит, и это все на зоне знают, а ты, падла вонючая, его другана на воле порешил». «Да я же не знал, что это его друган, – сказал парень оправдываясь, а потом, как бы спохватившись, добавил: – Да я и его-то не знал по воле». Тут я ухитрился воткнуться в разговор: «А ты хоть знаешь, б…ь вонючая, кого ты загубил?» «Профессора какого-то, мне на суде сказали, так ведь у него на морде не было написано, что он профессор». «Да причём тут его 220
учёное звание? – возмутился я. – Он мужик был отличный, молодой, с будущим. Ты сирот оставил, жену без мужа, мать без сына. Понимаешь, мразь ты паршивая?!» «А чего он джинсы не хотел отдавать? Отдал бы, и всё». Я почувствовал, что сейчас брошусь на него, вцеплюсь зубами в горло и буду рвать до тех пор, пока не загрызу насмерть. Понял это и воровской авторитет и, подняв руку, сказал: «Успокойся, Соломоныч, друга не вернёшь, а мы – не советский суд. Мы не можем его наказать, да и что взять-то с него – идиот он полный, ты разве сам не видишь?» К сожалению, я это видел. Чтобы не травить себе больше душу и не смотреть на этого ублюдка, я встал, попрощался с мужиками и ушёл в барак. Я потом ещё видел его несколько раз, но больше с ним не заговаривал. Мне было ясно, что он сам так и не понял всю тяжесть, весь ужас содеянного, что это просто животное с бараньими мозгами и, сколько ни бей, как ни старайся, ничего человеческого в него вселить невозможно. Однажды меня вызвал Рошшу. «Слушай, Ямпольский, мать их перемать, но заставили меня учиться в областном вечернем университете марксизма-ленинизма на заочном отделении. Нужно это мне, конечно, как щуке презерватив, но райком считает, что руководитель моего уровня без марксистско-ленинского образования с зеками не справится. Так вот, второй год учусь. Замучили всякие контрольные и прочая дребедень. А сейчас вот надо курсовую писать. Ты посмотри, пожалуйста, список тем и посоветуй – какую мне выбрать». Я взял список, пробежал глазами и, как в старом студенческом анекдоте, спросил: «А когда сдавать?» (студента спрашивают: «Можете ли вы выучить китайский язык?» Студент спрашивает: «А когда сдавать?»). Рошшу посмотрел в записную книжку и сказал, что в запасе ещё более двадцати дней. «Гражданин начальник! Я посмотрю, какая у меня в библиотеке есть литература, и тогда выберу тему, а если вы не возражаете, то и черновичок набросаю». Он не возражал. Я побежал в библиотеку и стал снимать с полок книги, политические журналы, газеты с передовицами – всё, что касалось указанных в списке тем. Тему я выбрал быстро и тут же начал писать курсовую. Поверьте: я не только хотел угодить начальнику колонии, я вдруг об221
рёл возможность заняться своим любимым делом – научной работой. Представьте себе пианиста, много лет не садившегося за инструмент и вдруг увидевшего рояль. Конечно, он захочет поднять крышку и пробежаться по клавишам. Такое же чувство было и у меня, когда, обложившись литературой, я писал и писал, раскрывая выбранную тему. Почти два полных дня мне понадобилось, чтобы написать курсовую работу. Требования к курсовым и дипломным работам я знал хорошо, так как ещё в Ярославском университете под моим руководством их было выполнено не менее сотни. Я переписал четким почерком курсовую на листы – их получилось около 30. В конце написал список использованной литературы, как в настоящей научной работе, и понёс это всё Рошшу. Он меня ещё не ждал. И, хотя очень удивился, увидев готовую курсовую, старался держаться солидно. «Спасибо, Ямпольский, я посмотрю это всё, внесу свои изменения и отдам машинистке. Спасибо ещё раз». Я повернулся и ушёл. Потом я написал для Рошшу ещё курсовую по философии – литературы в библиотеке было достаточно. Месяца через два вызывает он меня опять и говорит: «Ну, Ямпольский, спасибо тебе ещё раз – за обе курсовые получил пятёрки. Завтра еду на сессию экзамены сдавать, тут уж ты не поможешь. А философию эту знаю, как китайский язык, не лучше. Ты понимаешь, что может получиться? Скажут, курсовую написал на «отлично», а на экзамене двух слов не связал. Не знаю, что и делать». «Начальник, а вы возьмите меня с собой», – пошутил я. «Я бы взял, да нельзя. Меня самого потом посадят в ваш барак». Он задумчиво смотрел в окно и ругал на чём свет стоит тех, кто его заставлял учить философию, которая нужна ему была, как зайцу стоп-сигнал. И тут меня осенило: «Гражданин начальник, а кто у вас будет принимать экзамен по философии?» Рошшу опять полез в записную книжку и сказал: «Или Андреев из текстильного института, или Чеботарёва из медицинского». Моё лицо, наверное, излучало такую радость, что он не выдержал и спросил: «Ты чему радуешься?» «Значит так, начальник, к кому бы из них вы ни попали, им надо обязательно сказать, что вы начальник колонии, в которой я отбываю срок, и всё будет в порядке. Я уверен, что 222
они забудут про философию и будут вас спрашивать только обо мне, ну, а тут вы знаете, что ответить». «А ты что, их знаешь?» – робко спросил он. «Андреев – муж заведующей кафедрой, где работает моя жена. Мы часто бывали в гостях у них, у нас добрые, дружеские отношения, и его гораздо больше интересуют не ваши знания философии, а хоть какая-нибудь информация обо мне. Не обижайтесь, начальник, но и Чеботарёву больше интересую я, чем вы. Мы с ней много лет проработали в одном институте, и у нас отличные отношения.» «Нда, – почесав затылок, произнёс Рошшу задумчиво, – как-то неудобно мне говорить им о тебе. Они ведь могут подумать, что я изверг какой-то, раз начальник над тобой». – «Хорошо, начальник, давайте я им записочку напишу, что вы хороший человек». – «Нет, дорогой мой, я записочки передавать не буду». Я понял, что сморозил глупость, и решил исправиться: «А вы им не говорите, что работаете начальником колонии, а просто передайте от меня привет, и всё. Остальное они сами у вас выспросят. Это же не является для вас нарушением служебной дисциплины». – «Ладно, Ямпольский, я подумаю, иди». Через неделю Рошшу вернулся из областного центра и почти сразу вызвал меня. «Ну, известная ты личность, – заявил он, едва я переступил порог его кабинета, – все тебя знают». «Начальник, как экзамен по философии? – перебил я его нетерпеливо. – Кому сдавали?» – «Чеботарёвой сдавал, очень приятная женщина. Сел отвечать, по билету, конечно, ничего не знаю и решил рискнуть – передал от тебя привет. Что тут с ней было! Закидала меня вопросами о тебе и строго приказала не обижать. Минут двадцать мы говорили о тебе. Она мне рассказала очень много хорошего о тебе и сказала, что ни она, ни все, кто тебя знает, не верят, что ты мог сделать что-то плохое. Честно говоря, я просмотрел твоё личное дело и тоже понял, что попал ты просто «как кур во щи». – «Да ладно, начальник, обо мне – экзамен-то как?» – «А как, поговорили о тебе, потом она меня вдруг спрашивает: «Четвёрки хватит?» Я сначала не понял её, а когда дошло, то говорю: «Хватит, конечно.» Она поставила мне «хорошо» и отпустила, велев передать тебе огромный привет». Я был искренне рад за Рошшу, за то, что 223
для него благополучно разрешилась ситуация с экзаменом и что мне удалось помочь ему. А далее его слова мне не понравились: «Ну, Ямпольский, проси чего хочешь, в меру моих возможностей». «Начальник, я не старик из сказки Пушкина, а вы – не золотая рыбка. Я не хотел бы, чтобы наши отношения складывались по принципу: ты мне – я тебе. Я просто помог человеку в меру моих возможностей, и всё. Разрешите идти?» Ему стало как-то неловко, и он тихо сказал: «Ладно, иди пока». Я ушёл. Недели через две вызывает меня начальник отряда и говорит: «Распишись в постановлении начальника колонии». Я взял бумагу и прочитал, что распоряжением начальника колонии за отличное отношение к труду мне предоставлено дополнительное свидание. Я, естественно, обрадовался, так как это свидание мне было просто необходимо – 17 декабря 1983 года у нас с женой была серебряная свадьба, и, конечно, хотелось провести этот день вместе. Видя радость на моём лице, отрядник решил мне её немножко подпортить: «Рошшу дал тебе свиданку, пусть он и дни выделяет из своего резерва, а у меня на декабрь ни одного свободного дня нет». Мне, конечно, не хотелось идти к хозяину и просить дни на свиданку, и я решил подождать, пока не выпадет удобный случай, благо, время ещё было. Я продолжал заниматься культурно-массовой работой: придумывал и вместе с замполитом проводил мероприятия. Правда, наше сотрудничество напоминало сотрудничество лошади и всадника, но это не смущало меня. Времени свободного было полно, и я тратил его с пользой и интересом для себя. Читая это, вы можете подумать, что я находился пять лет не в тюрьме, а в санатории каком-то. Нет, это была настоящая тюрьма – с мучительной, выматывающей работой в ужасных условиях, с воровскими разборками, часто кончавшимися кровью, с пищей, вызывающей непоправимые нарушения обмена веществ и, как следствие, болезни зеков с частыми смертельными исходами; это была тюрьма – с ужасным беспределом ментов, с холодом, голодом, с постоянной борьбой за выживание, со страхом перед будущим. Но в зоне была не одна шпана. Были люди с высшим образованием: врачи, учителя, руководители предприятий 224
и организаций, бухгалтеры, даже лётчики и метрдотели и много других людей, которым интересно было собираться на различные мероприятия, хоть как-то напоминавшие им жизнь на свободе. Замполит ставил «галочку» в графе выполнения воспитательных мероприятий, такую же галочку и в той же графе ставила директор школы, а мне иногда давали поощрения в виде благодарности, как кидают собаке кость с барского стола. Я продолжал писать стихи, но лишь тогда, когда меня что-то очень сильно брало за душу, я выражал в них только собственные мысли и чувства. Меня иногда просили написать что-то на заказ, но я не мог. Просто не знаю, как во мне рождались стихи. Иду, сижу, лежу – и вдруг в голове мысли рифмованные. Я очень много их не записал и теперь жалею об этом. Но те, которые вырывались из самой глубины души, помню и сейчас. А потом я написал стихи о том, как и почему я их пишу: Стихи писать и быть поэтом Наверно, очень трудно это. Учиться надо мастерству, Чтоб строчки класть одна в одну. И я, конечно, не поэт, И у меня диплома нет, Но то, что я пишу рукой Рождается моей душой. Я чувствую стихи в себе И даже вижу их во сне, И, как вода из родника, Они струятся из меня. И не могу я не писать, И в них хочу я рассказать Всю боль израненной души, Надежду и свои мечты.
225
Однажды замполит решил провести мероприятие к Всемирному дню защиты детей. Отмечали тогда такой. Вызывает меня Графов и говорит: «Надо организовать в клубе конкурс на лучшее исполнение стихов или прозы, посвящённый Дню защиты детей. Победителю приз – дополнительное свидание. Скажи всем, что особо будут учитываться собственные произведения в исполнении авторов». «Гражданин начальник! А мне можно принять участие в конкурсе?» – спросил я. Графов почесал затылок и, опасаясь, что я смогу выиграть и ему придётся давать мне дополнительную свиданку, глубокомысленно изрёк: «Только вне конкурса». Я уже рассказывал о наших отношениях с Графовым, а тут на память пришли слова А.Райкина: «…нет, есть ещё люди, которым плохо, когда другому хорошо». Это Райкин про Графова говорил. Мероприятие я провёл – было много желающих заработать поощрение и особенно свиданку. Что для зека может быть дороже, чем встреча с родными? Зрителей организовал замполит, как всегда, приказным порядком. Готовясь к этому конкурсу, я впервые написал стихотворение «на заказ». В основу его положил услышанную когда-то историю о злодеяниях фашистов во время Великой Отечественной войны. Мне самому понравилось это стихотворение, и потому я предлагаю его вам: Не забывайте ужасов войны Зима. Мороз. Сожжённая деревня. Фашисты, отступая, всё сожгли. Стоят лишь опалённые деревья. И тишина. В деревне – ни души. У сельсовета обгорелых брёвен куча, Ещё совсем горячая зола. И едкий дым стремится к серой туче От тлеющего всё ещё костра. Утром немцы всех сюда согнали: И больных, и старых привели. Догола раздев, всех расстреляли И, облив бензином, подожгли. 226
Вдруг, по направленью к пепелищу, Будто выросши из-под земли, Весь в лохмотьях, грязный, словно нищий, Кто-то шел в смертельной той тиши. Мальчик, с обожжёнными глазами, Пред собой ручонками искал, Брёл по снегу босыми ногами И, тихонько плача, маму звал. С той поры промчалось лет немало, Мир стоит над нашею страной, Но агрессор там, за океаном, Снова угрожает нам войной. Где-то рвутся бомбы и снаряды, Убивая чьих-то матерей. Где-то смерть, не ведая пощады, Делает сиротами детей. Тем, кто устремил ракеты в небо, Я бы непременно показал Мальчика, который брёл по снегу, И, тихонько плача, маму звал. Концовка этого стихотворения сейчас может показаться, мягко выражаясь, неудачной, но если учесть, что оно было написано в самый разгар холодной войны, противостояния СССР и США, то понять меня можно. После выступления Графов мне сказал: «Конечно, ты прочитал стихи здорово, а кто их сочинил?» Само слово «сочинил» уже говорит о том, что он не очень знаком с поэзией, а когда я ему признался, что это стихотворение я не только прочитал, но и написал, то бишь»сочинил», он не мог скрыть своего удивления: «Ну ты, каналья, молодец! Здорово у тебя это получилось. Что же мне с тобой делать? Свиданку я тебе, конечно, не дам, но благодарность ты заслужил». – «Спасибо и на том, начальник. Век буду помнить вашу доброту». Он, естественно, не понял издёвки и ушёл довольный собой. Я не очень переживал, 227
что он не дал мне дополнительного свидания, так как уже получил его от Рошшу. Хочу пояснить, что можно получить в виде поощрения хоть 10 дополнительных свиданий, но воспользоваться только одним: в колонии усиленного режима разрешались два свидания через 6 месяцев и только один раз в год – поощрительное свидание. Несколько человек в зоне были приказом начальника переведены на улучшенное содержание, им полагалось 3 основных свидания – и всё равно не более одного дополнительного. Они ходили на свидание каждые 3 месяца. На «улучшенку» попасть было очень трудно – давали её только за особые заслуги. Лето стояло жаркое, но одеваться надо было всё равно по форме. Менты свирепствовали, и, если ловили кого-нибудь в майке или без неё, наказание было неотвратимо. Иногда менты занимались откровенным беспределом: идёшь по зоне одетый по всей форме – рубашка застёгнута на все пуговицы, даже на верхнюю. Останавливает мент: «Ты, мать-перемать, паскуда эдакая, почему верхняя пуговица не застёгнута?» Ощупываешь верхнюю пуговицу и убеждаешься, что она застёгнута. «Да что вы, гражданин начальник, пуговица застёгнута – вот, посмотрите сами». «Ах ты, скотина, ну-ка, марш на вахту». Деваться некуда – идёшь на вахту, а там тебе выписывают постановление о взыскании с формулировкой: «неподчинение властям». Вот и докажи кому-нибудь, что пуговица была застёгнута, что ты не верблюд. Полнейший беспредел, а если будешь спорить и пытаться чего-то доказывать, можешь запросто схлопотать по почкам и потом мочиться кровью. В бараке духота была невыносимая. Опять появились вши, но в меньшем количестве, и бороться с ними я уже научился. В библиотеке было прохладно, и я проводил там целые дни. Мы с Сашей и Антоном закончили ремонт и полное переоборудование библиотеки: выбросили все старые стеллажи и поставили новые, покрасили стены и побелили потолок, в читальном зале выкинули старые стенды и сделали новые из книжных полок, везде выкрасили полы. На новых стендах у нас всегда были тематические выставки книг, газет и журналов. В общем – библиотека стала неузнаваемой. И замполит, и хозяин были очень довольны 228
нашей работой и приводили в библиотеку все комиссии, которые часто навещали зону с всевозможными проверками. Однажды хозяин зашёл ко мне в библиотеку, крутился, крутился, а потом, как бы извиняясь и стесняясь чего-то, сказал: «Слушай, Ямпольский, мне опять твоя помощь нужна, но как-то неудобно к тебе обращаться». -»Неудобно, начальник, только штаны через голову надевать». «Ну, – продолжал он, – дали нам в этом чёртовом университете список тем для дипломных работ. Посмотри их и подбери мне что-нибудь». Рошшу робко протянул мне несколько листов бумаги и, посмотрев свежие журналы, ушёл. Изучив список тем, я выбрал одну, которая хоть какое-то отношение имела к работе Рошшу: что-то о марксистско-ленинских принципах перевоспитания правонарушителей. Засел за работу, благо, на неё был отпущен целый месяц. Дней через десять диплом был готов. После того как его перепечатали на машинке, получилось 72 листа. В конце был список использованной литературы, в котором значилось более 50 источников. Получилась маленькая диссертация. Если курсовую работу просто отдавали на проверку, то диплом надо было защищать, то есть выступить с сообщением минут на 15 и ответить на вопросы, если, конечно, таковые будут. Я решил облегчить труд Рошшу и написал ему текст выступления на 15 минут. За вопросы я не волновался – он сможет ответить, так как мужик он умный и серьёзный. Рошшу защитил диплом на «отлично», а потом мне рассказывал, что на выпускном вечере, на котором он был в парадной военной форме, ректор университета, вручая дипломы, сказал, что лучший диплом был представлен майором Рошшу. Это было приятно и мне, и ему. Я вспомнил старую шутку, распространённую среди учёных: «Почему кандидатские диссертации всегда лучше, чем докторские? Да потому, что кандидатские диссертации пишут доктора наук, а докторские – кандидаты». Больше Рошшу ко мне ни с какими просьбами не обращался. Не думаю, что он кому-нибудь рассказывал о нашем творческом сотрудничестве, но ко мне стали обращаться менты высокого ранга с просьбами написать им контрольные по самым различным предметам. ДПНК Калошин учился заочно в сельскохозяйственном техникуме 229
и притащил контрольную по севооборотам. Я понимал в этом не больше, чем в древнеяпонской мифологии, но отказать было нельзя. Если я писал для Рошшу, уважая этого человека, то всем остальным – просто опасаясь их гнева. Они приносили мне учебники, и я добросовестно конспектировал нужные разделы, а они получали потом положительные отметки. Даже за севооборот поставили «удовлетворительно». Я сначала не мог понять: откуда у них у всех такая жажда к знаниям? Потом мне объяснили: наплевать им всем сто раз на знания. Чтобы получать очередные звёздочки на погоны, надо учиться и иметь как минимум среднее образование, а у большинства наших перевоспитателей его не было. И ещё одна эпопея проходила на зоне в августе каждого года – подписка на газеты и журналы. Может показаться странным: в зоне – и вдруг подписка на печать, но это так. В зоне практически все работали и получали зарплату. Половину заработанного «отнимал хозяин», то есть эти деньги шли на наше содержание, а вторую половину зачисляли на личный счёт каждого зека. Часть денег, причем строго лимитированную, мы тратили на ларёк, а остальные, накопившиеся за годы, выдавали наличными при освобождении. Из этих денег любой мог заплатить, опять-таки безналично, за выписываемые газеты и журналы. На такие издания, как газета «Правда», журналы «Коммунист», «Партийная жизнь», «Агитатор» и прочая мишура КПСС, была норма, устанавливаемая райкомом КПСС. Не дай бог, если руководители предприятий и организаций её не выполняли. Была такая норма и для колонии. А нормальному зеку все эти партийные издания нужны не больше геморроя, разве что на технические туалетные нужды. Зато такие журналы, как «За рулём», «Вокруг света», «Техника молодежи», «Наука и жизнь», «Юность» и даже «Работница», пользовались большим спросом. Но после печатания коммунистических изданий у государства не хватало бумаги на любимые народом газеты и журналы, и потому они выходили маленькими тиражами, а подписка на них была всегда ограничена. На зоне на эти издания тоже был установлен лимит. Перед началом подписной компании меня вызвал замполит и, как всегда, ласково сказал: «В ШИЗО пойдёшь, 230
если не выполнишь план по политическим изданиям. Понял? Иди». Ну что ж, коротко и ясно. План на эти самые издания был большой. Я подсчитал, что каждый восьмой зек должен был выписать себе что-нибудь политическое. Единственное преимущество этих изданий – цена: все они были очень дешёвыми. Мне пришлось прибегнуть к системе нагрузок, которая так часто применялась в наших магазинах, то есть хочешь носовой платок – пожалуйста, но к нему купи ещё одеяло. Так и я: хочешь «За рулём» – пожалуйста, но подпишись ещё на «Правду» и «Партийную жизнь». Зеки – народ сговорчивый – подписывались. Все лимиты и нормы я распределил между отрядами, а сам осуществлял общее руководство. Подписку провели успешно, норму на политические издания выполнили и даже чуть-чуть перевыполнили. Замполит был очень рад и велел мне представить ему список особо отличившихся активистов, проводивших подписку. Я представил, а себя, по скромности, не включил. Мне казалось, что он сам должен пополнить его моей фамилией, но… Я был в кабинете у замполита, когда к нему зашёл за чем-то Рошшу. Замполит попросил его подписать приказ о поощрении особо отличившихся при проведении подписки. Рошшу взял бумагу, пробежал глазами и спросил замполита: «А что, Ямпольский не принимал никакого участия в организации подписки?» Замполиту стало неловко: «Нет, конечно, принимал, и большое». «Тогда почему его нет в приказе на поощрение? Мы первый раз выполнили указания райкома по подписке, и я считаю это его заслугой, – продолжал распекать Графова хозяин. – Включить, и немедленно». Мне было неприятно присутствовать при этом разговоре. Наверное, Рошшу не должен был говорить так при мне. Я попросил разрешения уйти. «Да, иди, Ямпольский, – сказал хозяин, – мы тут сами разберёмся». Этот случай не прибавил у замполита хорошего отношения ко мне. Потом я узнал, что за организацию подписки мне дали самое скромное поощрение – благодарность. Ну что ж, с паршивой овцы – хоть шерсти клок. Была у нас на зоне художественная мастерская, в которой работало три художника. Возглавлял их Василий Бочков – очень одарённый во всех отношениях человек. Он в прошлом 231
был работником культуры, а рисовал от бога, без специального образования. Особенно удавались ему произведения в стиле лаковой миниатюры. Его работы почти невозможно было отличить от работ палехских мастеров. Срок он имел большой и к моему появлению на зоне отсидел уже больше половины. Это был человек, более других приближенный к начальству. Он в любое время мог свободно зайти в кабинет хозяина, кума или замполита. Ему разрешалось то, что не разрешалось ни одному зеку: свободно перемещаться по зоне в любое время суток, сходить ночью на кухню и хорошо поесть там, даже мяса, не вставать с подъёмом и не ходить на зарядку – в общем, полное исключение из правил. Чем он заслужил такое положение – не знаю. Говорили, что одаривал начальство своими «палехскими» изделиями, что-то ещё для них делал, но я не хотел знать этих подробностей и потому никогда его об этом не спрашивал. Для простых ментов он был вообще неприкасаемый, и они обходили его стороной. После моего вступления на должность библиотекаря мы с Бочковым сблизились. Он часто приходил ко мне, мы разговаривали, вспоминали общих знакомых по воле, гуляли около библиотеки. Но Василий постоянно подчёркивал свое превосходство, мог обидеть неосторожной фразой и, по всему видно, был ярый антисемит. По мере увеличения моего авторитета у начальства я стал замечать в его поведении признаки ревности – он постоянно подчеркивал свою исключительность и высочайшее положение на зоне, хотя я вовсе не собирался конкурировать с ним. Я начал говорить об этом человеке, так как он сыграл, по-моему, значительную роль в моей дальнейшей судьбе. Не меньшую роль в моей судьбе сыграл и другой человек. Он появился на зоне и через несколько дней пришёл ко мне в библиотеку. Мы были знакомы по воле и поэтому встретились, как старые друзья. Он был молод, высок, красив. Я обрадовался появлению ещё одной родственной души. Вместе пошли к нему в барак, и я попросил старшину отряда дать ему нары получше, посодействовать в получении хорошей работы, ну, как на зоне говорят, «дал поддержку». Он стал частым гостем у меня в библиотеке, я подкармливал его тушёнкой, маслом и всем, что имел. Давал ему чай, чтобы 232
он мог купить себе что-то из тёплых вещей, электробритву и т.д. – за чай можно было купить всё. Я настолько ему доверился, что однажды показал, где у меня лежат деньги. Это была моя ошибка. О последствиях – позже. Я уже говорил, что смерть на зоне гостила часто: люди умирали, не выдержав такого существования. Многие сами сводили счёты с жизнью, нередки были и случаи убийств. К этому привыкли все. Но одна из смертей задела многих. Ему было лет тридцать. Срок – 12 лет. Отсидел почти 11. Работал мастером на мячах (в промзоне был цех по пошиву кожаных футбольных и волейбольных мячей). Должность мастера в любом цехе была почему-то для многих весьма желанна, хотя и очень сложна. Такой зек был как бы между двух огней: с одной стороны – вольный начальник цеха, начальник производства (офицер) и всё зоновское начальство, а с другой стороны – свой брат-зек. Угодить тем и другим практически невозможно. Пойдешь на поводу у зеков – начальство выгонит с должности, а то и в ШИЗО отправит. Будешь угождать начальству, требовать с зеков выполнения плана и хорошего качества работы – опасность превратиться в надсмотрщика, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Мастер цеха мячей, очевидно, пошёл по второму пути. Его зеки не раз предупреждали, пугали, но он потерял бдительность и не обращал внимания на угрозы. Это стоило ему жизни. Утром его нашли повешенным в маленьком кабинетике. Убийцы пытались имитировать самоубийство, но на теле были следы борьбы и другие признаки насильственной смерти. Я хорошо знал этого парня, и мне было его жаль. Особенно жалко, что, просидев 11 (!) лет, он не дожил до свободы всего один год. Обидно. Возникли проблемы и у меня. Непонятно, как и откуда, но на зоне появился мой «подельник» – Алик. Тот самый Алик, что ограбил меня и пытался убить, а по дороге на суд хотел изуродовать меня в «воронке» бритвой. На зоне он сменил имя и назывался уже Пашей. Я не знаю, кто и каким местом думал, направляя его в ту же зону, где был я. В документах обязательно должно было быть отражено, что у нас с Аликом неприязненные отношения. По всем законам мы не должны были находиться в одной зоне. Но законы пи233
саны для умных. Увидел меня как-то кум Мягков и ехидно говорит: «Ну что, Ямпольский, встречался уже со своим подельничком?» Мне было неприятно появление Алика на нашей зоне, и я весьма резко ответил Мягкову: «Не пойму, гражданин начальник, как вы допустили его появление здесь. Вы понимаете, что мы не любим друг друга, а это чревато конфликтами между нами». «Ну и конфликтуйте себе на здоровье», – с какой-то угрозой в голосе ответил он и пошёл дальше. Мне почему-то сразу вспомнилась судьба Сережи Вербияна. Идти к хозяину по этому вопросу я не хотел – боялся показаться трусом. Встретились мы с Аликом с глазу на глаз нескоро. До нашей встречи он уже имел какую-то информацию обо мне. Ему, видимо, сказали, что я хоть и общественник, но не кумовской и что воровские авторитеты ко мне относятся с уважением. Я тоже узнал, что он живёт по воровским законам и его в воровских кругах уважают. При встрече Алик первый подошёл ко мне, подал руку и сказал: «Ты, Соломоныч (он уже знал, как меня зовут в зоне), зла не держи. Что было, то было. Будем жить в мире». Я пожал его руку и сказал примерно то же. В дальнейшем мы встречались часто. А потом получилось так, что вместе попали на свидание. К нему приехала из Азербайджана мать – маленькая, уже немолодая женщина. Он познакомил нас, мы поговорили. Вечером Алик постучал в дверь нашей комнаты и сказал, что мать хочет меня видеть. Мне не очень хотелось идти к ним, но я не хотел обижать её. Когда зашёл к ним в комнату, то мать Алика на очень плохом русском языке стала извиняться за сына. На её глазах появились слёзы, и она стала ругать Алика: «Как ты посмел поднять руку на такого человека», – и далее в том же духе, постоянно переходя на азербайджанский язык. Я объяснил ей, что сейчас уже поздно говорить об этом, и всячески старался успокоить её. Она достала большую банку с черной икрой и стала угощать меня. Я для приличия попробовал немножко и пошел в свою комнату к родным. После свидания Алик мне рассказал, что это Дима подбил его на дело, а он не мог отказать земляку. Сознался он мне и в том, что в их планы входило не только ограбить меня, но и угробить. Дима убедил его, что оставлять 234
меня в живых для них обоих очень опасно. «Если бы ты не вырвался и не убежал с той лестницы, то твои кости давно уже сгнили бы», – откровенно признался Алик. «И у тебя поднялась бы рука?» – спросил я. «Думаю, что нет, а вот у Димы – точно поднялась бы». После встречи на свиданке и этого разговора относиться он ко мне стал исключительно хорошо. Как-то пришёл Алик в библиотеку, долго крутился и вертелся там, а когда мы остались вдвоём, он, стесняясь, заговорил: «Соломоныч, два раза в ШИЗО отсидел за деньги – менты, сволочи, находят. Вот у меня сейчас двести рублей есть. Совсем не знаю, куда их в бараке заныкать. Может, спрячешь где-нибудь у себя в библиотеке? У тебя менты не шарят, да и хрен найдёшь». Для меня его просьба была неожиданна. Если учесть, что этот человек совсем недавно сам признался, что хотел убить меня, то мне надо было послать его подальше или даже «шепнуть» ментам, что у него есть деньги. Но тюрьма и зона изменили мою психологию. Я уже не испытывал к нему той ненависти, что раньше. Передо мной был просто человек из разряда воров, который пришёл ко мне за помощью и который доверяет мне, не боится, что сдам его. У кого-либо другого я не взял бы деньги на хранение, так как просто боялся провокации, но у Алика взял. Он и сам на провокацию не способен и никому другому об этом не расскажет. Недели через две приходит Алик и заговорщицким тоном говорит: «Ты знаешь, я в Москве у одного фраера купил много антиквариата, и всё из серебра. Спрятал очень надёжно. Когда освободимся, я тебе половину отдам, а вторую половину помоги мне продать. Ладно? Вот у меня и список всех этих вещей есть. Ты посмотри, выбери себе, что понравится, а остальное продадим», – и с этими словами вручил мне помятую бумажку с перечнем антиквариата. Я не стал объяснять ему, что мне это совершенно не нужно, что никогда в жизни я не буду этим заниматься – просто взял у него список и сунул его в ящик письменного стола. Уверенный, что я принял его предложение, Алик ушёл с довольной улыбкой. Постепенно стало сдавать здоровье. Сердце не справлялось с большими нагрузками. Появились одышка, сердцебиение и, самое плохое, отёки на ногах. Это уже признак 235
сердечной недостаточности. Пошёл в медчасть. Магомед Казимович выслушал меня и предложил полежать недельки две у него в медчасти. Там были две палаты, на шесть коек каждая. Медчасть занимала первый этаж нового трёхэтажного барака и для тюрьмы была неплохо оборудована. Был даже зубной кабинет, в который я регулярно ходил оставлять там свои зубы. Кстати, когда я впервые появился в этом кабинете, то женщина-врач, молодая и красивая, обратилась ко мне по имени-отчеству. Я удивился. Она, заметив это, пояснила: «Когда я училась на зубоврачебном отделении медицинского техникума, то вы вели у нас физиологию, и я даже вам экзамен сдавала». Действительно, один год я вел там физиологию, но её я, конечно, не узнал. Потом мы с ней встречались, к сожалению, часто, и при каждой встрече я оставлял ей в качестве сувенира свой зуб. Перенесённая цинга и пародонтоз после неё приводили к потере зубов. Но от зубов умирают очень редко, а вот от сердца, да ещё в таких условиях, довольно часто. Я принял предложение Магомеда Казимовича и лёг на лечение. Мне давали «сердечную» микстуру, мочегонные, чтобы сбить отёки, и внутривенно делали глюкозу с витаминами – в общем, лечили «по уму». Питание в больничке было получше, да и просто мне нужен был элементарный отдых. Познакомился я в больничке с двумя очень интересными людьми. Оба они работали санитарами, то есть на той должности, на которую меня Мягков не пустил. Одного из них звали Владимир. Он – москвич, окончил престижный московский институт народного хозяйства им Г.В.Плеханова. Владимир знал в совершенстве несколько иностранных языков, выглядел даже в зековской одежде и без прически очень элегантно, был образован и интеллигентен. Казалось бы, что такому человеку делать в тюрьме и как он сюда попал? В Советском Союзе всё было возможно. Владимир работал метрдотелем в одном из самых дорогих ресторанов Москвы. Когда в Москве построили гостиницу «Космос», то Володя прошёл громадный конкурс и был принят на должность метрдотеля шикарнейшего ресторана при этой гостинице. Во всех ресторанах мира существует неписаный закон: чаевые берут только официанты и в конце работы часть из 236
них передают метрдотелю. Сам метрдотель чаевых не брал, да ему и не давали, как правило. Все знали эту систему, она жила много лет и никогда не привлекала внимание правоохранительных органов. Но кто-то Володю невзлюбил и, с помощью этих самых органов, решил расквитаться с ним. Когда однажды Володе передавали его «законную» часть чаевых, подошли двое в штатском и попросили следовать за ними. Володю обвинили в вымогательстве. Он пытался доказать, что никогда и ни у кого не просил денег – приносили и давали сами. Но советский суд не верил подсудимым. Верили следователям, лжесвидетелям, просто клеветникам – кому угодно, но не подсудимым. Как можно было наказать Володю, если действительно считать его виновным? Естественно, уволить с работы, дать штраф большущий, даже срок условно, но не сажать же! Так можно было пересажать всех метрдотелей в стране. Но суд приговорил Володю за вымогательство к 8 (!) годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима и с конфискацией имущества. Высокообразованный, интеллигентнейший человек, профессионал высшей пробы, вынужден был убирать горшки за больными преступниками. Так это ему ещё повезло, что он попал в медчасть санитаром, а если бы на сетки? Второго звали Константин. Его судьба – ещё более яркий пример идиотизма и бессердечия советской судебной системы. Константину было уже лет 50, он тоже был москвич, заведовал одним из отделений хирургической клиники института им. Вишневского, кандидат медицинских наук, старший научный сотрудник. Опять возникает вопрос: что делает на зоне такой человек? Кто-то из друзей Константина попросил его положить в клинику и прооперировать своего знакомого или родственника – не имеет значения. Костя выполнил просьбу, и ему в знак благодарности преподнесли две бутылки хорошего коньяка. Явление весьма заурядное: врачам часто дарят коробки конфет, шампанское, цветы и т.д. Как всегда, в семье не без урода, и кто-то помог узнать «соответствующим органам» об этой благодарности. «Караул! Взятка!» – закричали они, а суд решил, что для государства будет выгодней, 237
если из-за двух бутылок коньяка высококлассный хирург в течение 8 (!) лет не будет помогать больным, а будет отбывать срок в колонии усиленного режима. Да и какая же это взятка? Кому нанесла она вред? Что потеряло от этого государство? За что оно наказало и этого человека, и самого себя, лишившись его услуг? Непонятно. И почему так жестоко? Восемь лет! Что, меньше было нельзя? У вас невольно может возникнуть вопрос: ну хорошо, эти судьи оказались тупыми, безграмотными и жестокими. Но ведь есть более высокие инстанции – и по линии суда, и по линии прокуратуры. Надо жаловаться, там разберутся. Жаловался и Владимир, жаловался и Константин, но … «воз и ныне там». Я уже писал о том, как, а самое главное – кто разбирается с жалобами и почему добиться правды невозможно. Суды высших инстанций и прокуратура иногда, в свою очередь, жаловались, что к ним поступает очень много жалоб и они не могут в отведённые для ответа сроки квалифицированно и объективно рассмотреть каждое дело. Так научите работать районные, городские и областные суды так, чтобы не жаловались на их жестокость, беззаконие и даже на откровенный беспредел! Иногда можно было понять и суды, так как приговоры выносились без их участия партийными органами, а им оставалось только узаконить беззаконие. Константин для медчасти зоны был просто находкой. Он делал простейшие операции при ранениях, накладывал швы, удалял занозы, мастерски делал перевязки, а главное – был высокограмотным консультантом для Магомеда Казимовича. Все зеки знали его и уважали. Он был зоновским «Айболитом». Оба санитара жили прямо в медчасти и находились при больных круглые сутки. Мне очень нравилось общаться с этими москвичами. Мы просиживали целые вечера и вспоминали нашу нормальную вольную жизнь, работу, друзей, рассказывали всякие «случаи из жизни», анекдоты, играли в шахматы. За время, проведённое в больничке, я не только подлечился и отдохнул физически, но и получил большой эмоциональный и психический заряд. Наступила осень. Приближалась зима – моя вторая зима на зоне. Близился и день серебряной свадьбы. Поскольку отрядник отказался дать дни для свидания, надо было идти 238
к Рошшу. Конечно, можно было пойти и к замполиту – у него тоже был личный резерв дней для свиданий, но только не для меня. Мне он вряд ли зимой снега дал бы. Пошел к хозяину. Рассказываю, что 17 декабря исполняется 25 лет, как я впервые «потерял свободу», то есть женился. «Ну что, поздравляю, поздравляю. Надо бы с женой отметить. Свиданка-то у тебя есть?» «Свиданка-то есть, а вот дней для свиданки нет», – пожаловался я. Рошшу тут же полез в свою записную книжку, посмотрел и сказал: «Ты знаешь, нет у меня 17 числа, есть только 18-е, но тебе это не подойдёт – дорога ложка к обеду. Пойди к замполиту и спроси, нет ли у него 16 и 17 числа». Я пошёл. «Есть, – ехидно ответил замполит, – а тебе зачем?» Я всё объяснил и сказал, что Рошшу ему вместо этих дней даст любые другие. Графов не мог не попить крови и заявил, что эти дни он уже обещал кому-то. Он думал, что я смирюсь. Не тут-то было. Я пошёл опять к Рошшу и сказал, что дни у замполита есть, но он не даёт. Тот рассвирепел, тут же позвонил и велел зайти к нему. Войдя, Графов укоризненно посмотрел на меня, но мне уже, как тому пролетариату, нечего было терять, кроме своих цепей. Рошшу не стал слушать никаких объяснений, а сразу заявил, что забирает у него эти дни, а даёт ему два других. Замполит уже свирепо посмотрел на меня и вышел. «Всё, Ямпольский, пиши домой, что 16 и 17 декабря у тебя свидание, пусть приезжают, а подарок за мной». Я совсем обнаглел и спросил: «А шампанское по такому случаю привезти можно?» «Можно, – ответил Рошшу, – только мы его с твоей женой выпьем, а ты посмотришь. Понял?» Чего уж тут не понять. Наступил день свидания. Приехали жена, мама и младшая дочь. 17-го, после обеда, вдруг стук в дверь. Я открыл и увидел на пороге Рошшу. Высокий, стройный, подтянутый, он казался очень большим в этой маленькой комнате. Поздравил сначала жену, потом меня и маму. Посидел с нами минут пять, не больше, от всех угощений отказался, а уходя, сказал мне, что не забыл об обещанном подарке и что получу я его завтра. Завтра свидание кончалось и уже с утра надо было возвращаться в зону. Какой подарок он мог мне подарить? Я не догадывался. Наступило утро. Настро239
ение перед прощанием ужасное. Всегда очень тяжело расставаться. Пришёл дежурный мент и орёт на весь коридор: «Все готовимся на выход, кроме Ямпольского». Я не понял. Двое суток прошли, и мне тоже надо было выходить в зону. Пошёл к менту и спросил, в чём дело. «А тебе Рошшу продлил свидание ещё на сутки, так что гуляй». И только тут я понял, о каком подарке говорил Рошшу. Он ещё тогда у себя в кабинете, когда сказал: «а подарок за мной», решил, что подарит нам на серебряную свадьбу. В то время и при тех обстоятельствах лучшего подарка придумать было нельзя. Я с удовольствием пробыл третьи сутки с родными, но прощания избежать всё равно не удалось. Появился на зоне ещё один интересный человек – Александр Яшин, мой ровесник или чуть-чуть старше. По всему было видно, что он очень трудно привыкает к новому образу жизни, чуждому ему и непривычному. Александр старался держаться один, на вопросы отвечал односложно, не заводил никаких знакомств. Так продолжалось несколько месяцев, пока он не пришёл ко мне в библиотеку. Мне интересен был этот человек, но я «не лез в душу», давал ему читать всё, что он хотел, и в друзья не набивался. Однако, когда тебя окружает шпана, дебилы и отпетые уголовники, когда каждый день сталкиваешься с беспределом ментов, рано или поздно приходит желание найти родственную душу, чтобы излить ей всю накопившуюся боль и огромную обиду за несправедливость, за собственное бессилие перед этой всё подминающей под себя машиной, имя которой – социалистическое государство. Так и Александр не выдержал, в конце концов, жизни в себе и как-то в библиотеке сел со мной рядом и рассказал свою историю. Он имел очень редкое высшее образование по рыбоводству. Много лет работал министром рыбного хозяйства в одной из республик Средней Азии. Сам он москвич, имел в Москве квартиру, вот и решил перебраться ближе к дому. Поселившись в нашем городе, получил должность начальника «Облрыбы», то есть заведовал всеми рыбоводческими хозяйствами в области. Будучи специалистом высокого класса, Александр быстро наладил дело. Я ещё года за два до тюрьмы обратил внимание, что в магазинах города появилась свежая 240
рыба. Прямо на улицах в огромных аквариумах плавали живые карпы, при тебе сачком вылавливали понравившуюся рыбину и продавали. Магазины в ту пору не баловали изобилием, и поэтому появление в продаже свежей рыбы по доступной цене народу понравилось. Не понравилось это почему-то первому секретарю обкома КПСС Клинову В.Г. Скорее, даже не рыбное изобилие, а сам Александр. Может, он спину перед ним не под тем градусом согнул, может, сказал что-то не то, может, не так рьяно «задницу лизал», как это делали другие руководители областного масштаба, но только невзлюбил Клинов Яшина. Те, на кого падал гнев Клинова, как правило, кончали свою карьеру в тюрьме. На нашей зоне отбывало срок много крупных руководителей, хозяйственников, различных «замов», осуждённых по прямому указанию Клинова. Очень многие на зоне звали его «кровавый фюрер». Вспомните хотя бы, как он распорядился судьбой Саши, который бросил бутылку на поле стадиона во время футбольного матча. Было у меня подозрение, что и я сижу по его указанию, но об этом потом. Александр Яшин почувствовал, что над ним сгущаются тучи (да и друзья его предупреждали, что тюрьмы ему не избежать), и решил «делать ноги». Он получил высокий пост в Министерстве рыбного хозяйства РСФСР в Москве и, не устраивая прощального банкета, отбыл в столицу. Прожил там пару месяцев – всё хорошо, но надо было в райкоме КПСС встать на партийный учёт, а он, как назло, не снялся с учёта по месту старой работы. Дальше – настоящий детектив. Саша потихоньку от всех, почти инкогнито, на денёк приезжает в наш город, идёт в райком, чтобы сняться с партийного учёта, стараясь не попадаться никому на глаза. Снятие с учёта – минутное дело, но, когда Яшин предъявил в райкоме свой партийный билет и там посмотрели на фамилию, ему предложили немножко подождать, а партбилет на всякий случай забрали. Больше он его не увидел. Минут через 20 к нему подошли двое в штатском и предложили следовать за ними. Всё – мышеловка захлопнулась. А далее – элементарно. Провели ревизию и что-то в каких-то документах нашли «не то». Кто ищет, тот всегда найдёт, особенно, если 241
есть указание из обкома. Вспомнились слова Аркадия Райкина: «У него что-то кому-то в рентгене не понравилось, анализы у него не те». Судебная коллегия по уголовным делам областного суда приговорила Александра Яшина к 10 (!!!) годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима и с конфискацией имущества. Вот так у нас всё это и делалось. Как в какой-то песне, помоему, Высоцкого: «Сегодня парень в бороде, а завтра где? В НКВД. Свобода! Свобода! Свобода!» Когда Саша рассказывал мне свою историю, то у него от гнева сжимались кулаки и белели губы. «Понимаешь, – заикаясь от волнения, говорил он, – я мухи в жизни не обидел, а этого фашиста (Клинова) я бы задушил своими руками, загрыз бы, на медленном огне зажарил бы, гада». Я, как никто, понимал его, понимал, как вдруг, по велению чьей-то могущественной руки, тебя из человека, приносящего пользу государству, превращают в рабочую скотину, со скотским содержанием, скотским питанием и скотским отношением к тебе. Я понимал, что значит в 45 лет лишиться будущего, карьеры, любимого дела, лишиться дома, семьи и друзей. Посочувствовав ему, я рассказал свою историю, в чём-то схожую с его. Он слушал и закипал как самовар. Когда я кончил свой рассказ, Саша с горящими глазами воскликнул: «Это он! Это он тебя посадил! Никаких сомнений – это он. Это его почерк, его манера. Гад ползучий! Будь он проклят!» Я пытался успокоить его, советовал беречь здоровье. «Скажи, – не мог успокоиться он, – ты когда-нибудь, где-нибудь сказал хоть одно слово против этого мерзавца?» «Ну, против него лично нет, а вот в адрес обкома один раз камушек кинул», – и я рассказал, как, выступая на крупной научной конференции, в присутствии больших начальников из Москвы, заявил, что обком КПСС мало помогает в проведении научных исследований по охране здоровья работающих женщин. Сказал я Саше и о том, как после этого выступления мой друг из обкома предупредил меня о том, что Клинов мне этого не простит. «Ну и дурак же ты, – прореагировал он на моё сообщение. – Ну кто, кроме него, мог дать указание УВД, чтобы с тобой так расправились. Подумай ты своей кандидатской головой». Я и сам был почти уверен, что моё дело – это 242
дело рук Клинова, но доказать не мог. Выяснилось, что нас с Сашей судил один судья. В общем, мы оказались «товарищами по несчастью». Это в дальнейшем сблизило нас, и мы часто общались. С другими зеками Александр сходился с трудом – то ли не доверял никому, то ли ненавидел их всех, не разбирая, что и среди них много подобных нам. Ещё несколько слов о советском правосудии. Привезли на зону одного парня. Звали его Олег, а фамилию называть не буду, так как он сейчас довольно известный человек и даже недавно выступал в программе «Поле Чудес», куда был приглашён Л.Якубовичем в числе других знаменитостей. Работал Олег в Москве, в «Салоне красоты» на новом Арбате и считался одним из ведущих в стране мастеров парикмахерского искусства. Я думаю, что сейчас он достиг ещё более высоких вершин в своей работе. Но… с кем не случается. Ехал как-то вечером Олег по Москве на такси. Ехал «под мухой». Водитель подсадил по дороге ещё одного пассажира – иностранца какого-то с магнитолой. Тот был тоже очень нетрезвым, в машине его укачало, и он уснул. Олег приехал первым, рассчитался с водителем и, выходя из машины, прихватил чужую магнитолу. Вряд ли Олег при его положении и заработках пошёл бы сознательно на такой поступок. Может, ему спьяна показалось, что это его магнитола, то ли машинально как-то получилось, но я поверил, что злого умысла у него не было. Суд не поверил. Проснувшись и не найдя своей магнитолы, иностранец поднял хай, и доблестная московская милиция быстро нашла подлого вора. Статью ему приклеили строгую – грабёж и отлучили его от клиентов на ближайшие 8 (!!!) лет. Ну, взяли бы штраф, заставили бы купить этому иностранцу 10 самых лучших и дорогих магнитол, но зачем же свободы лишать, да ещё на такой страшный срок? Не учитывал наш суд совсем личность подсудимого. Ну ладно, «бомж» какой-нибудь грабит на улице прохожего, отнимает магнитолу, продаёт её и деньги пропивает. Но когда лауреат международных конкурсов парикмахерского искусства, известный в столице мастер по пьянке, явно случайно, забирает у другого пьяного магнитолу, то, как в Одессе говорят, – «это две большие разницы». 243
Начальство зоны, видимо, ознакомившись с личным делом Олега, решило не отлучать его от любимой работы и поставило во главе зоновской парикмахерской. Он был сам себе и начальник, и подчинённый. Единственный вид стрижки, который ему приходилось делать, – это стрижка «под ноль». Правда, менты и офицеры стриглись у него не «под ноль», а ещё ходили слухи, что его водили делать причёски местным красавицам – жёнам офицеров. Мы с Олегом были в хороших отношениях, но на своей причёске мне так и не пришлось испытать его искусства. Я уже рассказывал о тяжёлой участи гомосексуалистов на зоне, но только так называемых пассивных. Активные же чувствовали себя героями, хозяевами своих «жён», как на Востоке. В тюрьме и на зоне и так жизнь не сахар, а у «жён» – тем более. Многих из них мне было жаль, так как они изменили сексуальную ориентацию не по своей воле. Но были и откровенно противные, даже мерзкие, которые сами предлагали за одну сигарету целый набор сексуальных услуг. Особенно противно было смотреть, когда на 8 Марта пидаров одевали в женскую одежду: из простыней делали им что-то похожее на юбку, на голову повязывали косынки и называли только женскими именами. Если зек приезжал на зону пидаром или становился таковым уже там, он не должен был этого скрывать. Если это обнаруживалось, то, как правило, заканчивалось трагедией. Расскажу лишь один случай. Был у нас на зоне мужик лет сорока. Сидел он за убийство и имел срок 15 лет. Когда я уходил с зоны, ему оставался всего год. Это был один из старожилов зоны. Знали его все и звали странным именем – «Верик». Имя-кличка закрепилось за ним не случайно. Не знаю, каковы были его познания в английском языке, но он по поводу и без повода всё время восклицал: «Вэри вэл!». Вот от этого «вери вэл» его и прозвали Верик. Был он человек уважаемый и среди зеков, и среди ментов, но чифирильщик страшный. Две полтины на день была его норма, а если учесть, что в ларьке дают только одну и на месяц, то понятно, что многие годы он имел серьёзные экономические отношения с ментами. Брал и взятки. Верик всегда занимал командные посты: 244
или старшина отряда, или бригадир, но чаще – мастер цеха. Только мастером на сетках он был раз пять: снимут за что-нибудь, а потом опять поставят, так как он знал эту работу отлично. Так вот, за хорошие нары в бараке, за хороший участок работы, за сокрытие невыполнения плана Верик брал взятки, и не борзыми щенками, а чаем, не менее полтины. Я хорошо был знаком с этим человеком и одно время работал под его началом, причём без полтины тоже не обошлось. Держал он себя как министр: ходил по зоне степенно, с гордо поднятой головой, разговаривал медленно, с чувством собственного достоинства и превосходства. Он спокойно мог послать мента какого-нибудь на небольшое количество букв, не скрывал, что у него всегда есть чай, и любил, когда его о чём-нибудь просили. Ну, в общем, эдакий зек-вельможа. Ни у кого и в мыслях не было усомниться в правильности его сексуальной ориентации. Когда я уходил с зоны, он продолжал процветать. Уже на свободе я встретил ребят, освободившихся после меня, и они рассказали страшную историю. Выяснилось, что Верик уже несколько лет был пидаром и скрывал это. Очевидно, кто-то из его «мужей» проболтался. Этого не простили даже ему. Били его и зеки, били и менты. Били жестоко, беспощадно, били на уничтожение. Почти бесчувственное тело отправили в городскую тюрьму на больничку, где он вскоре умер. Умер, всего год не дожив до свободы. Весть о смерти Верика очень подействовала на меня. Мне было жаль этого несчастного человека, так и не обретшего свободы. Мне тоже не удалось избежать посещения тюремной больницы. Зимой, расчищая снег около библиотеки, я попытался поднять огромную лопату со снегом, и меня «тяпнуло в поперёк», что в переводе на русский язык означает: появилась резкая боль в пояснице. «Только этого для полного счастья мне не хватает», – подумал я, тщетно пытаясь выпрямиться. Согнутый, как знак вопроса, доплёлся до библиотеки, но ни сидеть, ни стоять не мог – боль была ужасная. До этого радикулит напоминал о себе редко и никогда – так здорово. Я запер библиотеку и со скоростью черепахи двинулся в сторону медчасти за анальгином. Две таблетки анальгина немного успокоили боль, и я смог лечь на нары. 245
Но на вечернюю проверку встать уже не мог, и мент лично засвидетельствовал моё присутствие не в общем строю, а на нарах. На следующий день меня положили в медчасть, где я и пробыл недели две. Подлечили меня хорошо – боль в пояснице почти прошла, но стала болеть задняя поверхность правого бедра и правая ягодица. Я понимал, что болит седалищный нерв, и знал, что если его не лечить, то можно стать инвалидом. Я уже плохо чувствовал правую ногу, при ходьбе с большим усилием заставлял её двигаться, а потом она просто стала волочиться за мной. Магомед Казимович сказал, что его возможности исчерпаны, и предложил направить меня в город, в тюремную больницу. Ужасно не хотелось ехать снова в тюрьму, но страх остаться хромым на всю жизнь заставил меня согласиться. Вскоре этапом на «воронке» меня отправили в город. Почти за два года, что тюрьма жила без меня, она совсем не изменилась. Опять час в «стакане», а потом одна из карантинных камер. На сей раз я попал в 29-ю. В начале своего повествования я упоминал, что две камеры – 0 и 29-я славились своим беспределом. Сейчас я получил возможность убедиться в этом сам. Там сутки находились все новенькие, причём 29 камера служила и пересыльной, то есть везли, предположим, зека с юга на север этапом по железной дороге, а «столыпин» (так называется вагон для перевозки заключённых) ходит не каждый день, вот их и привозили на несколько дней в тюрьму, где они ждали дальнейшей отправки. Новенькие, то есть только что арестованные или из зала суда, как правило, запасались вещами, одеждой и кой-какой едой. Всё это безжалостно отнималось, в случае сопротивления – били беспощадно. Когда узнали, что я с зоны на больничку еду, то всякий интерес ко мне пропал, да ещё пришлось вспомнить и опять сыграть роль эдакого блатного ворюгана. На утро меня перевели в «палату» – здоровенную камеру, где уже было человек 15 зеков, приехавших с разных зон с разными режимами, но большинство – со строгого. В нашей области было три колонии строгого режима. В палате оказался один человек и с нашей зоны. Он сразу заявил остальным, что я мужик нормальный, на кума не стучу и разборки какие-либо со мной излишни. Вообще-то 246
в такую камеру можно попасть не очень больным, а уехать – очень, прибегнув к услугам врача-травматолога. Опять пришлось играть роль «своего в доску», опять духота и вонь тюремной камеры, опять, и это самое главное, постоянное нервное напряжение, контроль за каждым своим шагом, за каждым сказанным словом, чтобы не навлечь на себя гнев сотоварищей. Начали меня лечить. Я не стал говорить, что я врач, и потому не спрашивал – чем меня лечат. Делали какие-то внутривенные инъекции, другим шприцем превращали ягодицы в решето, но, самое главное, проводили физиолечение. Сказать, что мне становилось лучше, не могу. Зато двое суток ходил буквально по потолку от зубной боли. Врачстоматолог принимал там раз в неделю, и я еле дождался, пока он лишил меня очередного зуба. Однажды, когда мне сделали в процедурном кабинете уколы и велели идти, естественно, в сопровождении конвоира, в физиокабинет, в коридоре тюремной больнички я увидел впереди себя еле-еле передвигающуюся фигуру, больше похожую на тень: из-под серого тюремного халата торчали две ноги-спичонки, по плечам были раскиданы длинные, нечёсаные волосы, голова опущена на грудь. Чувствовалось, что каждый шаг женщине давался с большим трудом. Чтото знакомое показалось мне в этой фигуре. Поравнявшись с ней, я замедлил шаг, чтобы разглядеть лицо. С трудом, с огромным трудом я узнал её. Это была Маргарита Ронкина, или, вернее, то, что от неё осталось. Она работала главным врачом городской стоматологической поликлиники. Мы были хорошими, добрыми друзьями. Я часто приходил к ней рассказать о своих делах, посоветоваться. Она была не только очень элегантной, яркой, даже красивой женщиной, но и большой умницей. Мы с ней плавали на теплоходе в Европу, причём на всю группу было только два еврея: она и я. Маргарита рано овдовела, но мужественно перенесла это горе. Её знал весь город, и многие обращались к ней за помощью – к сожалению, зубы болят почти у всех. Она помогала как могла, и, как это часто бывает, её доброта закончилась для неё трагически. Уже на зоне в библиотеке как-то открыл свежий номер областной газеты и, прочитав «подвальную» 247
статью, буквально остолбенел. В статье писалось, что выявлена и арестована преступная группа врачей из городской стоматологической поликлиники во главе с М.Ронкиной. Их обвиняли во взяточничестве, в махинациях с золотом и во всех остальных земных грехах, а «разоблачила» их какая-то женщина, зубной техник. Мне сразу вспомнилось знаменитое антисемитское «дело врачей» в пятидесятые годы, когда простая медсестра разоблачила целую группу врачей-вредителей, в которую входили виднейшие академики и профессора медицины. Я сразу не поверил ни единому слову из этой статьи, так как слишком хорошо знал и Ронкину, и других врачей из этой группы. Просто кому-то нужно было их убрать, и особенно Ронкину. Находясь в зоне, я не имел больше никакой информации об этом деле. И вот в коридоре тюрьмы увидел ту, что когдато была блистательной женщиной, высочайшим профессионалом, прекрасным руководителем и просто отличным другом. Глядя на неё, я понял, что дни её сочтены. Конвоир велел идти быстрее, я последний раз взглянул на Маргариту и… ещё раз увидел это лицо лишь на фотографии – на её могиле. После освобождения один из моих друзей, который в составе этой «группы» безвинно просидел в тюрьме полгода, поведал мне правду. Арестовали их по простому доносу, без всяких доказательств вины, как в 37-м. Мерой пресечения избрали содержание под стражей, то есть тюрьму. Обком КПСС в лице его первого секретаря не встал на защиту уважаемых людей, а заказал разоблачительную статью в газете, опорочившую честных людей. Автор пасквиля потирал руки, испытывая при этом чувство удовлетворения от выполненного долга. Ронкиной кто-то когда-то принёс коробку конфет и духи в знак благодарности за сочувствие и за её золотые руки. Наша советская власть решила, что этого достаточно, чтобы лишить человека работы, всеобщего уважения и даже жизни. Ронкина не перенесла этого позора. Сначала её лечили психиатры, а потом онкологи. Умерла она в тюрьме, так и не увидев свободы. Другие врачи, после мучительных допросов, после шести месяцев пребывания в камере с уголовниками, после всех прелестей тюрьмы, о которых я уже рассказывал, были отпущены «за недостат248
ком улик». И вы думаете – кто-нибудь ответил за смерть Ронкиной, мучения и позор остальных? Никто. Вот такие у нас дела делались. Лечение совсем не помогало: нога продолжала плохо слушаться и болела. Я стал просить врача отправить меня обратно на зону. Мне надоела тюрьма, я не мог себе уже представить, что прожил тут 14 месяцев. Через три недели меня засунули в «воронок» и повезли обратно на «родную» зону. Народец в «воронке» подобрался серьёзный. Сразу начались разборки: кто ты, что ты, не козёл ли ты, и т.д. В нашей зоне построили межреспубликанскую туберкулёзную больницу, и туда везли больных зеков со всей России. Вот и со мной ехали ребята, которые всю дорогу харкали кровью, кашляли, но при этом всё равно занимались разборками и ещё всю дорогу курили махорку. Ехал в «воронке» мужчина, который резко отличался от всей этой шпаны. Сидел в углу, ни на кого не смотрел, ни с кем не разговаривал. На вид ему было лет 50-55, среднего роста, уже без прически, полноватый. У него было «каменное» лицо и отрешённый взгляд. На него никто не обращал внимания, вопросов никаких не задавали. Изредка он бросал взгляд в мою сторону, как бы вопрошая: что я, отличающийся от всех остальных, делаю тут? Я заговорил с ним первый, но только тогда, когда уже приехали на зону: «Если у вас будут проблемы, то приходите в библиотеку. Я там работаю». Он с благодарностью посмотрел на меня и слегка кивнул головой. Для всех началась стандартная процедура приёма, а мне велели сразу идти в свой барак. Пришёл он в библиотеку недели через две. Пришёл и попросил что-нибудь почитать. Я обычно никого не пускал в книгохранилище, а выносил десятка два книг, и люди выбирали из них. Ему я предложил самому порыться на полках. Мне было интересно, что он выберет. Он выбрал «Войну и мир» Л.Толстого. Перехватив мой удивлённый взгляд, пояснил: «Мудрая и вечная книга. Здесь, наверное, только такая и нужна». Я стал заполнять на него карточку: «Ваша фамилия?» – «Янович». Я чуть со стула не свалился. «Скажите, вы однофамилец или родственник адвоката Яновича?» «Это я и есть», – сказал он стыдливо и опустил 249
голову. Я хорошо знал этого человека заочно. Он был одним из лучших адвокатов города и одним из самых неудобных адвокатов для наших судов. Он больше других добивался пересмотра дел своих подзащитных в судах высших инстанций. Только за 7 месяцев пребывания в 54 камере трое получили значительное сокращение сроков, и у всех троих адвокатом был Янович. Его не очень любили коллеги, а может, просто завидовали. Ещё больше не любили его в областном суде, так как Янович часто добивался пересмотра приговоров этого суда, что говорило о плохой работе судей. «Рад, очень рад знакомству, – протягивая ему руку, сказал я, – много о вас слышал, и только хорошее». Представился и я. Услышав мою фамилию, Янович преобразился: «Я тоже много слышал и о вас и о вашем нашумевшем деле. Вы знаете, что были обречены с самого начала? Я знал и, если бы ваши родные обратились ко мне, не взялся бы за ваше дело. Вас судил не суд, а обком, как, впрочем, и меня». У меня вырвался не совсем тактичный вопрос: «Ну а вы-то как сюда попали?» Янович не обиделся на мой вопрос – он ждал его. Он пришёл не только за книгой – пришёл поговорить, пришёл за сочувствием, за пониманием. «Вы, наверное, слышали, – начал он, – что мне часто удавалось добиваться пересмотра дел и снижения срока. Это било по престижу судей. Они, да и областное начальство всячески пытались избавиться от меня. Они меня просто ненавидели. Я выводил на чистую воду не только их профессиональную неграмотность, но и человеческую нечистоплотность. Они искали прецедент, чтобы свернуть мне шею. И такая возможность им подвернулась. Я сам дал маху». Я перебил его и предложил стакан чая. Прихлёбывая горячий чай, Янович рассказал мне, что в одном из городов области проходила выездная сессия областного суда. Он был адвокатом одного из обвиняемых. Остановились они в гостинице. После затянувшегося до вечера заседания суда он зашёл в ресторан поужинать и позволил себе 100 граммов водки. Уставший и голодный, он опьянел от этой дозы и когда пришёл в гостиницу, то перепутал двери и настойчиво пытался попасть в соседний номер, где жила какая-то дама. Я, кстати, сам жил в этой гостинице и могу подтвердить, что перепутать двери там 250
проще простого, так как на них нет номеров. Дама подняла крик, явно не желая общества известного адвоката. Кто-то из его коллег решил, что наступил удобный момент нанести удар «неудобному» адвокату, и вызвал милицию. Его арестовали за хулиганство, а, поскольку он не хотел ехать с милиционерами, потом приписали ещё и сопротивление властям. «Вот так я сюда и попал», – закончил Янович. «Но как вы позволили им судить вас?» – наивно спросил я. «А вы как? – парировал он. – Разве суд сомневается, судить или не судить, если партия велела? Ещё как судили. На открытом заседании суда». «Ну а адвокат как?» – продолжал я задавать глупые вопросы. «Неужели вы думаете, что я пользовался услугами адвоката? Это был бы ещё один гвоздь в крышку моего гроба. Нет. Я защищал себя сам. Я камня на камне не оставил от обвинения, но суд оказался глухонемым. Полнейший произвол. Кому, как не мне, знать – на что способны наши суды. Им не нужны доказательства вины, им нужны указания сверху». При слове «указания» я вздрогнул. Янович увидел это и, усмехнувшись, спросил: «Что, знакомое слово?» «К сожалению, очень знакомое», – и я рассказал, как услышал его из уст замначальника УВД области полковника Темнова. «Вот сволочи! Хоть бы постеснялись говорить об этом так, в открытую. Ничего не боятся. Чувствуют свою полную безнаказанность. Наглецы». Он поставил на стол пустой стакан, поблагодарил меня за чай и продолжал: «Мы говорили о суде. Это была игра в одни ворота. Судил меня судья, с которым мы провели вместе не одну сотню процессов. Прокурор тоже знал меня прекрасно. Ну и что из этого? Мне не надо было доказывать свою невиновность – они это и сами прекрасно понимали. Но осудить меня им надо было. Понимаете? Надо! Мне жаль было их. Даже если это и не в первый раз, то, наверное, всё равно трудно вступать в сделку с собственной совестью. Ещё спасибо, что дали не на полную катушку. Могли бы дать 5, а дали только 4». «За то, что вы перепутали двери в гостинице, вам дали 4 года, да ещё усиленного режима? Это же просто недоразумение, а не преступление». – «Это вам так кажется, а они расценили это как злостное хулиганство и по 206 статье влепили мне 4 года». 251
Янович замолчал и встал. Постояв в каком-то раздумье, он опять сел и грустно сказал: «Умру я здесь, не вынесу этого. Не могу в неволе жить. За что они обрекли меня на медленную смерть? Что я им плохого сделал? Я просто работал, хорошо работал, выполнял свои обязанности, а они убили меня. За что?» Я попытался его успокоить: «Нельзя не только говорить, но даже думать о смерти. Вы вроде ещё крепкий, здоровый человек. Вот я вдребезги больной и уже почти 4 года отсидел и не умер. Вам-то зачем умирать надо?» «Спасибо на добром слове. Спасибо за чай», – сказал он, вставая. «Приходите ко мне ещё. Обязательно приходите. Я вас познакомлю с интересными людьми – такие тут есть, и не хандрите, это здесь опасно». Ещё раз поблагодарив меня, он с книгой под мышкой ушёл. Знакомство с Яновичем и наш разговор разбередили мою старую рану. Опять передо мной встал образ врага № 1. Я знал, что он существует, почти наверняка знал, кто это, но доказательств у меня не было. Да и что толку, если бы и были? Что я мог ему сделать? Как отомстить? Он на такой недосягаемой высоте, что, будь я на свободе, и то близко к нему не смог бы подойти. Тяжело чувствовать собственное бессилие. Я боялся, что Янович больше не придёт, но он пришёл. Он не мог без общения. Я был рад его появлению, и он заметил это. «Ну, как вы привыкаете к жизни на зоне?» Он ответил вопросом на вопрос: «А разве это жизнь?» «Если исходить из определения, что жизнь – это существование белковых тел, то это жизнь», – пошутил я. «Ну, если только так, – сазал он, – а в человеческом понимании жить тут невозможно». Он опять стал говорить, что не выживет на зоне, удивлялся, как я смог выдержать три с половиной года жизни в этом обществе, которое его больше всего и угнетало. Он не мог привыкнуть к мысли, что он теперь зек, такой же зек, как те, с которыми раньше находился на разных полюсах. Он привык общаться с преступниками через барьер в суде, а здесь приходилось контактировать с ними постоянно, ежеминутно. Мои уроки поведения в зоне мало помогали. «Понимаете, надо закрыть глаза и уши, стиснуть зубы и сжать кулаки и постараться ничего не замечать, ничего не видеть и 252
не слышать, а просто существовать. Надо ждать и надеяться на лучшее», – учил я его. «Чего ждать? На что надеяться?» – «Свободы ждать. На нормальную жизнь надеяться». – «Да я боюсь возвращаться домой. Как я людям в глаза смотреть буду? Я – и вдруг в тюрьме. Меня полгорода знает. Как они меня встретят? Как будут теперь ко мне относиться?» Эти его опасения полностью совпадали с моими. Я давно уже думал о возвращении. Я хотел и боялся свободы. «Вот тут у нас много общего. Меня тоже полгорода знает. Хочу видеть всех своих друзей, но опасаюсь их реакции на моё появление. Я даже стихи написал по этому поводу.» «Вы пишете стихи? – удивился он. – Дайте почитать, я очень люблю поэзию». – «Ну что вы, тут поэзией даже и не пахнет. Это и стихами-то не назовешь. Это, скорее, зарифмованные чувства. Они сами как-то появляются и исчезают». Я сначала прочитал ему стихи о том, как я их пишу. «Очень оригинальные стихи, – одобрил он. – Дайте ещё что-нибудь прочитать». Тогда я достал стихи, не для публики, а для себя написанные, и дал ему их прочесть, заранее извинившись за плохую рифму. Я снова жить хочу среди людей, Но, честно говоря, боюсь я с ними встречи, Ведь я живу сейчас среди зверей, Зверей в обличье человечьем. О чём с людьми я буду говорить? И как смотреть в глаза им буду? Как взгляды любопытные сносить? И как тюрьму я позабуду? Идти по городу и слышать за спиной Слова, которые бьют прямо в сердце: «Смотрите-ка, уже пришёл домой, Нет среди нас такому места». Вопросы будут задавать: как я там жил? А что смогу на это я ответить? Что жил среди волков и сам по-волчьи выл? И годы я мечтал об этой встрече? 253
Мечтал увидеть облака «не в клетку», В постели мягкой хоть бы ночь поспать, Мечтал не видеть из колючки сетку И, честно говоря, как следует пожрать. Отвык я очень от всего людского, От честности, от правды, доброты, От шума города большого И от природы, чудной тишины. Отвык работать я, как прежде, И трудно будет мне привыкнуть к ней, И всё-таки я, следуя надежде, Ужасно снова жить хочу среди людей. Он кончил читать, помолчал, как бы переваривая прочитанное и задумчиво спросил: «Как вы сумели прочитать мои мысли?» «Это не ваши мысли, это мои мысли. Я уже годами думаю об этом, представляю разные варианты моего возвращения, есть у меня и более оптимистические стихи». Он, как бы не слыша меня, продолжал повторять: «Здорово. Здорово вы это всё подметили. Я постоянно об этом думаю». Мне опять пришлось его успокаивать: «Послушайте другие стихи». Мне жить становится приятно, Когда мечтаю я о том, Как я домой вернусь обратно И как я буду жить потом. Вернусь зимой, приду под вечер И, наконец, увижу вас. Я представлял здесь эту встречу Перед глазами сотни раз. «Не надо, хватит», – перебил он меня, – это из области мечтаний. Первые стихи более реалистичны». Мне становилось трудно с ним. Глубокий пессимизм поглотил его. Мне хотелось помочь этому большому, но слабому волей 254
человеку. Я призывал его заняться аутотренингом. Уверял, что мне это помогает в самые трудные минуты. Приводил ему слова Карнеги, что если человек не может изменить обстоятельства, то надо принимать их такими, какие они есть. Помогало мало. С каждым его появлением в библиотеке я видел, что депрессия все больше и больше усиливается. Я постоянно призывал его ждать и надеяться, надеяться и ждать. Я всегда убеждал его, что нельзя жить без надежды. Даже стихи написал о надежде и подарил ему, посоветовав читать их три раза в день. Вот эти стихи: НАДЕЖДА Когда тебе плохо, а с каждым бывает, Когда испытанья судьба посылает, Когда жизнь становится невмоготу И молишь о том, чтоб уйти в темноту, Когда тебя жизнь от себя не пускает, А мучает, мнет, и гнёт, и ломает, И адовы муки ещё впереди – Надежду на помощь тогда позови. Надежда! Казалось бы, слово простое, Такое же, как и любое другое. Но это не слово, а сила большая, Которая нас от беды избавляет. Увидел надежду, и силы явились, И руки окрепли, и мысли взбесились, И смело вступаешь ты в битву со смертью, А жить очень хочется – вы мне поверьте. И если надежда в вас очень сильна, То смерть победит непременно она. Надежда и жизнь – как большие друзья, И жить без надежды, конечно, нельзя.
255
Яновичу стихи понравились, и я почувствовал, что он вроде возвращается к жизни. Жил он в седьмом бараке, и отрядник направил его на работу на сетки. Зеки не любили адвокатов, потому что те не оправдали их надежд на помощь в суде. Но Яновича многие знали, и поэтому никто ему даже слова плохого не сказал. Как в зоне говорят, «ничего не предъявили». Пришлось мне взять две полтины чая и пойти к Верику, чтобы тот нашёл ему место на нитках. Там работа была полегче, да и план можно было делать. Верик место нашёл, но нужно было согласие начальника отряда. Пошел к нему я сам. Янович не захотел его ни о чем просить. Отрядник в 7 отряде был мужик неплохой и знал меня хорошо. Он не удивился моему визиту. Я вежливо объяснил, что совместная работа бывшего адвоката и особого контингента, работающего на сетках, может оказаться взрывоопасной. Вдруг кому придёт в голову желание заняться разборками? Зачем ему, отряднику, потом неприятности? Я в открытую сказал, что договорился с Вериком о переводе Яновича на нитки и нужно только его согласие. «А мне-то что, – вяло согласился отрядник, – пусть идёт на нитки, если так лучше». Через день Янович пришёл в библиотеку довольный: «Наконец меня убрали от этой шпаны. Я теперь на нитках работаю – там получше и полегче». Я согласился с ним и сказал, что тоже долго работал на нитках. Думаю, он так и не узнал, что его перевод на другую работу – моих рук дело. Я не хотел, чтобы он это знал, не хотел ущемлять его гордость. Но улучшение в его психическом состоянии было временным. Он продолжал хандрить и всё глубже впадал в депрессию. Помогать ему становилось всё трудней и трудней. Кроме Яновича, ходили ко мне в библиотеку и другие интеллигентные люди. Особенно я был дружен с двумя. Гриша был начальником областной базы треста столовых и ресторанов, а Юра – тот был вообще «страшным» преступником. Он был москвич и имел модный тогда ярлык «теневика», то есть создал подпольный цех по производству трикотажа. Поскольку его цех не подчинялся Госплану и ему никто не навязывал ни план, ни ассортимент, то выпускал этот цех первоклассные изделия, ничем не уступающие заграничным. Естественно, они находили сбыт, а деньги на256
ходили Юрин карман. Сейчас наличие такого частного цеха является обычным, узаконенным делом, а тогда это было страшным преступлением, каравшимся сроком до 15 лет и даже высшей мерой наказания. Юре повезло. Перед судом тоже было дано «указание», но только в обратном смысле. Его жена была знакома с очень высокопоставленной фигурой, и та попросила кого надо не наказывать Юру сурово. Её послушали и дали Юре всего 8 лет усиленного режима. Он был доволен, так как ожидал 15, а то и вышки. И Гриша, и Юра были отличные ребята, с ними было о чём поговорить, а это очень важно: дефицит общения очень угнетал. Продолжал ходить ко мне и Саша, а вот Антон – заболел. У него нашли туберкулёз в запущенной форме и отправили в больницу. Мне очень жалко было этого парня: сначала предала жена, потом настигла страшная болезнь. После освобождения я встречал Антона несколько раз. Он приходил ко мне домой. Туберкулёз залечил, а вот сердечную рану так и не сумел. Туберкулёз на зоне свирепствовал страшно. Раз в год приезжала в зону специальная машина, оборудованная флюорографическим аппаратом. Все должны были пройти флюорографию, после чего начиналось массовое переселение больных туберкулёзом из зоны в больницу. Через некоторое время они опять появлялись в зоне, будто бы уже вылеченные. Меня как-то бог миловал, и эта страшная болезнь прошла мимо. Зато мне хватало других. Ногу удалось вылечить только с помощью моего племянника – отличного врача. Лечение ни в зоновской больничке, ни в тюремной мне не помогло. Ногу я продолжал тащить за собой. Я написал письмо племяннику с просьбой посоветовать что-нибудь. Он прислал перечень лекарств, которые мне нужно было вводить внутримышечно и внутривенно, и схему лечения. Как ни странно, но почти все эти лекарства оказались в наличии в зоновской медчасти. Мне стали делать все прописанные уколы, и примерно через месяц нога начала функционировать нормально. Но я всё чаще и чаще стал чувствовать своё больное сердце. Появились отёки на ногах. Перестал видеть без очков. Кстати, об очках. Когда я стал замечать, что плохо вижу, то сказал об этом Магомеду Казимовичу. 257
Два раза в год из больницы соседнего городка приезжали в зону врачи-специалисты и принимали больных. Приехала и офтальмолог. Когда меня привели к ней на прием, я вдруг услышал: «Толька, а ты как тут оказался?» Я присмотрелся и узнал девчонку (теперь, конечно, уже далеко не девчонку, а толстую тётю), с которой учился в институте на одном курсе. В двух словах поведал ей мою историю, она проверила зрение и выписала мне очки. Я послал рецепт домой, и на следующее свидание мне привезли очки. Случилась у меня на зоне и ещё одна интересная встреча. Когда-то давно, когда я ещё учился на втором курсе, был у меня лёгкий флирт с одной первокурсницей. Даже не флирт, а просто взаимная симпатия, которая ничем не кончилась. Я любил тогда свою будущую жену и ни на кого её, конечно, не променял бы. Прошло много лет. Первокурсница к тому времени стала главным врачом санэпидстанции при УВД. И вот она приехала с проверкой на нашу зону, увидела меня там и, как ни странно, узнала. Я тоже узнал её, но думал, что в зековской робе и с этой причёской меня узнать невозможно. Вызывают меня по матюгальнику в кабинет начальника колонии. Прихожу и вижу её там. «Ямпольский! Тут тобой дама одна интересуется. Вы минут десять побеседуйте, а я пока пойду», – сказал Рошшу и вышел. Мы с Наташей поговорили больше обо мне, чем о ней. Она посочувствовала мне. Зашёл Рошшу и, обращаясь ко мне, шутливо сказал: «Ты тут попроси свою знакомую, чтобы не очень к нам придиралась». «Слышишь, Наташа, не придирайся к нашему начальству», – также шутливо попросил я. Наташа шутку поддержала: «А тебя начальство не обижает? А то я за тебя их в порошок сотру». Я ответил начистоту: «Не обижает, и говорю я это не из желания угодить начальству, на самом деле – не обижает». Наташа кокетливо погрозила пальцем Рошшу и сказала: «Смотрите вы у меня, не обижать моих друзей». Я, попрощавшись с ней, вышел. Тоска по воле охватила меня. Так захотелось снова оказаться в кругу друзей и товарищей, почувствовать себя нормальным человеком… Я долго отходил после этой встречи с Наташей. Осенью опять занимался подпиской на газеты и журналы. Второй раз было уже легче. Я учёл ошибки первой подпис258
ной эпопеи и старался не повторять их. План подписки на партийные издания был выполнен и перевыполнен. Графов опять раздавал налево и направо поощрения, а мне, скрепя сердце, снова дал благодарность. И Кашкин, и Коля продолжали снабжать меня чаем. Коля приносил варёные яйца и консервы, иногда яблоко или помидорину. У него дома, наверное, образовалась неплохая библиотека. Я не жалел для него ничего. И тот, и другой находили самые невероятные способы остаться со мной наедине. Были и ещё менты, которые намекали на экономическое сотрудничество, но я делал вид, что ничего не понимаю в их намёках и уходил от прямого разговора. Я не жадничал и добытые с помощью чая продукты не ел втихаря один, а угощал близких мне товарищей. Они не спрашивали меня, откуда продукты, а всё понимали сами. Казалось, ничто не предвещало беды. Беда нагрянула внезапно. Менты, как всегда, парой, зашли в библиотеку и с порога заявили: «Мы тут у тебя немного поищем». «Ищите, не впервой», – как можно спокойней постарался ответить я, но сердце почуяло беду. Один из ментов был хорошим парнем и на ухо мне шепнул: «Где у тебя чай и деньги? Покажи, а я потихоньку возьму, чтобы тот мудак не нашёл». Взгляд его был сосредоточенным, голос звучал настойчиво. Я поверил ему сразу. Я знал, что он возьмёт все себе, но в оперчасть меня не сдаст. Я потихоньку показал ему, где что лежит в читальном зале, но второй мент – сволочь, на котором пробы негде было ставить, уже прошёл в книгохранилище. Пока первый изымал из моих тайников чай (деньги были только в книгохранилище) и прятал его в бездонных карманах своей шинели, второй мент встал перед стеллажами с книгами и стал искать глазами. Когда его взгляд остановился на собрании сочинений А.Островского, я понял, что это конец. Его рука уверенно потянулась к 10 тому и сняла его с полки. «О, Ямпольский, да у тебя тут деньги». Его слова прозвучали для меня так, как почти четыре года назад слова моего следователя Шунтова на первом допросе: «…давайте будем оформлять арест». Он на всякий случай снял с полок ещё несколько книг, перелистал их и, ничего не найдя, пошёл к выходу, унося злополучную 259
книгу с деньгами. Но он просто так не ушёл: «Одевайся, Ямпольский, пойдём с нами». Когда я надел фуфайку и шапку и вышел вместе с ними, то мент забрал у меня ключ от библиотеки, запер дверь и вместе с ключом и книгой пошёл в штаб. Наверняка – в 6 кабинет. Мне же он сказал: «Иди пока в свой барак», – сделав особое ударение на слово «пока». Я теперь не мог проникнуть в библиотеку и забрать оставшиеся там деньги Алика, которые я спрятал в одном из номеров журнала «Новый мир». Оставался в библиотеке ещё и чай, но я надеялся, что его не найдут, так как он был в светильниках под потолком. Я пришёл в барак и повалился прямо в одежде на нары. Наказание было неизбежно. За хранение денег и чая на зоне карали очень жестоко: минимум 15 суток ШИЗО, но, как правило, потом переводили в ПКТ. Я уже имел возможность посмотреть на ПКТ, пока только снаружи: два раза в месяц в огромной сумке носил туда книги для зеков. Эти ужасные камеры, намного страшнее, чем в городской тюрьме, я видел только через кормушки. Мне, наверняка, придётся стать жителем одной из них. То, что делалось в ШИЗО, я знал по рассказам других – теперь предстояло узнать самому. Я лежал на нарах и ждал. Ждал, когда кто-то распорядится моей судьбой – сам я уже почти 4 года не принадлежал себе. Ожидание становилось мучительным. Мне очень не хотелось встречаться с Мягковым, видеть его победоносный взгляд и ощущать полную от него зависимость. Но больше всего я боялся встречи и разговора с Рошшу. Ему, наверняка, уже доложили об этом «ЧП». Я не знал, как смогу посмотреть ему в глаза. Он мне так доверял, а я… Прошло часов 5, не меньше, прежде чем матюгальник прогремел: «Пятый отряд, осуждённый Ямпольский, явиться в библиотеку». Я встал и пошёл. Я не понимал: чего они медлят, почему сразу не отправляют в ШИЗО? Когда пришёл в библиотеку, то там уже 6 ментов вели тщательнейший обыск. Был там и работник оперчасти. В его руках я увидел бумажку, которую мне когда-то принёс Алик со списком всякого серебряного антиквариата. Я имел неосторожность не порвать её вовремя, и теперь эту бумажку извлекли из ящика письменного стола и к ней почему-то проявили 260
интерес. Оперативник подозвал меня к себе и, ткнув пальцем в бумажку, спросил: «Где это всё находится?» Вопрос простой, а как на него ответить, я не знал. Не мог же я ему рассказать про предложение Алика, да и вообще я не мог упоминать о нём. «Я не знаю, гражданин начальник, где это всё находится», – ответил я и сказал при этом правду, так как я действительно не знал, где находится антиквариат. Он, естественно, мне не поверил: «А что ж тогда делает этот список в вашем письменном столе?» Действительно, если есть список вещей, то должны быть и сами вещи. Положение моё становилось наиглупейшим. «Это ваш список?» – продолжал спрашивать оперативник. «Нет, не мой». – «Тогда как он сюда попал?» Опять резонный вопрос. Я сморозил первую пришедшую мне на ум глупость: «Нашёл на полу библиотеки. Сюда ведь много народа ходит, – может, кто обронил». Оперативник, как ни странно, оказался человеком неглупым. «Ну что вы говорите ерунду? Это же не список носовых платков, носков или ещё какой-нибудь дряни. Здесь указаны уникальные вещи из серебра. Разве может наша безграмотная шпана носить в карманах перечень антиквариата и терять его именно у вас в библиотеке? Подобными делами может заниматься только человек вашего уровня. Не рассказывайте мне сказки». Мне нравилась логика в его рассуждениях, но не нравился тупик, в который он меня загонял. Я не знал, как отвечать на его вопросы, и попросту заявил: «Я больше ничего добавить к сказанному не могу». – «Ну ладно, мы к этому ещё вернёмся, а пока я советую вам добровольно показать нам, где у вас спрятаны запрещённые к хранению предметы». Во мне поднимался какой-то внутренний протест: «Ничего запрещённого у меня больше нет». «Хорошо, тогда мы всё-таки поищем, а вы идите пока в отряд», – сказал оперативник, тоже делая ударение на слове «пока». Я был удивлён, что меня не посадили сразу. Постепенно я нашёл этому объяснение: пока не закончат обыск и следствие по этой идиотской бумажке с перечнем антиквариата, я нужен им «на свободе». Посадить они меня всегда успеют. Ночь я не спал. Я не столько боялся ШИЗО и ПКТ, 261
хотя понимал, что моего здоровья может не хватить на эти испытания, сколько было обидно, что речи о досрочном освобождении теперь не может быть. Мне оставалось «всего» полтора года до ухода «на химию», а теперь? Утром я, как всегда, после зарядки и проверки пошёл со всеми в столовую, вернулся в барак и опять стал ждать. Никто меня не вызывал. К библиотеке даже приближаться мне было запрещено. Наконец после обеда меня вызвал Мягков. Он был бледен от гнева и сосредоточен. «Садитесь», – бросил небрежно. В его руках я опять увидел эту злополучную бумажку со списком антиквариата. Он сразу взял быка за рога: «Так, Ямпольский, я возбуждаю уголовное дело против вас за наличие и сокрытие в местах лишения свободы запрещённых предметов, в частности старинных серебряных изделий. Ваши объяснения, что вы не имеете к ним никакого отношения, беспочвенны, и суд им не поверит. Вы уже сидите за серебро, и опять серебро. Я думаю, что суд признает вас особо опасным рецидивистом, и отбывать оставшуюся часть наказания и новое, которое определит вам суд, вы будете в колонии особого режима, то есть как вы, зеки, говорите, на «полосатом» режиме. Не думаю, что вы выдержите ещё лет десять в Сибири или на Севере, работая на лесоповале». Он посмотрел на меня уничтожающим взглядом и, наконец, произнёс главную фразу: «К «своим» мы относимся более лояльно, но вы же не «наш» человек». Конечно, я мог бы броситься к нему в ноги, покаяться, что два с половиной года назад я ещё не знал, как хорошо быть кумовским и предавать своих товарищей по несчастью. Разрыдаться и слёзно просить, чтобы он сделал меня «своим» человеком, умолять его сделать из меня своего верного пса, готового загрызть любого по мановению руки хозяина. Я, конечно, не шелохнулся и не проронил ни слова. Всё это было не для меня. Я значительно упростил бы свое положение, если бы сказал Мягкову правду о происхождении злополучной бумажки. Алик мог подтвердить, что я не имею к этим вещам никакого отношения. Но я не пошёл и на это. Я не мог предать человека, пусть даже пытавшегося меня убить, но теперь доверившегося мне. Я не мог лишиться авторитета, который с таким трудом завоевал в зоне у зеков, 262
в том числе и у воровских авторитетов. Я понимал, что в ШИЗО и ПКТ мне придётся сидеть не с общественниками, а с ворами, а они ой как не любят предателей. Главная цель моего пребывания на зоне – уйти пораньше домой – сменилась на более простую – выжить. Мягков внимательно смотрел на меня, как бы желая прочесть мои мысли. После паузы он стал добивать меня: «Я уже подготовил постановление о возбуждении уголовного дела, и, после того как его подпишет начальник колонии, мы начнём официальное следствие, а пока у меня к вам несколько вопросов. Где находятся указанные в списке предметы антиквариата? Откуда у вас деньги и кто из наших прапорщиков носил вам чай?» Вопросы были естественные и понятные. Непонятно было, как на них отвечать. Разумеется, я не мог сдать ему обоих ментов, носивших мне чай: я не хотел переступать порог своей совести, не хотел быть предателем, даже по отношению к ментам. К тому же я быстро сообразил, что если меня не ушлют на полосатый режим и я останусь в зоне, то менты меня в порошок сотрут, если сдам их товарищей. Ментов за это, может, и не посадят, но с работы выгонят однозначно. А в этом посёлке все работали только в зонах – другой работы не было, и ментам тогда придётся туго. Я ещё не забыл, как один из них чуть насмерть не заморозил меня, знал великолепно их проделки типа незастёгнутой пуговицы. Некоторые неугодных им зеков просто подставляли: во время шмона у всех на глазах мент, как фокусник, суёт руку в пустую тумбочку, извлекает из рукава червонец и вынимает его из тумбочки, будто он там был. Трюк простой, известный, но доказать ничего невозможно. ШИЗО – обеспечено. Мне не хотелось оставшийся срок проводить в ШИЗО. Мягков ждал ответов на свои вопросы. Я молчал. Вид у меня был наверняка не цветущий, да он и сам, очевидно, понял, что я в глубоком шоке и от меня сейчас ничего не добьёшься. «Ладно, идите пока (опять «пока»), но встречаться мы с вами теперь будем часто». Не знаю, какая сила оторвала меня тогда от стула, я встал и, покачиваясь из стороны в сторону, как после хорошей «дозы», побрёл в барак «переваривать» всё услышанное. 263
Слух о случившемся быстро разлетелся по зоне. Мне почти все задавали один и тот же вопрос, который почему-то не возникал у меня самого: «Соломоныч, как думаешь, кто тебя сдал?» И только тут до меня дошло, что внезапный приход ментов далеко не случайность и что даже самый великий экстрасенс или фокусник не мог так сразу снять с полки именно 10 том Островского. Был чей-то палец, который указал на эту книгу. Но чей? О книге знал только один человек, но он не вызывал у меня никаких подозрений. Я помог ему буквально во всём после его появления на зоне: одеться и обуться, получить хорошую работу, я постоянно подкармливал его всем, что у меня было. Он ходил ко мне за чаем, как на собственный склад. Правда, недели за две до случившегося пришёл и, как всегда, попросил чаю. У меня на самом деле в это время не было чая: один мент болел, а другой был в отпуске. Он мне не очень поверил и ушёл обиженным. Не думаю, что это могло послужить причиной невиданного и вероломного предательства, но другого объяснения у меня не было и нет сейчас. Потом мне зеки и даже менты говорили о деталях этого предательства, но тогда меня мало занимал вопрос, кто меня предал, – больше волновало собственное будущее. Не было даже мысли о мести предателю – ни тогда, ни потом, когда я уже практически знал его имя. Я ждал встречи с Рошшу. Решил сказать этому человеку правду – правду о происхождении денег, о том, почему и зачем я занимался чаем, правду о появлении этой злополучной бумажки с перечнем антиквариата (естественно, не называя при этом её автора) и о том, почему я не могу назвать фамилию мента, который мне носил чай. Вместо Рошшу меня вызвал начальник отряда. Он не задавал мне никаких вопросов, не ругал меня, не стыдил, а, как будто ничего не случилось, спокойно сказал: «Сегодня в вечернюю смену пойдёшь работать на прищепки, – и, увидев удивление на моей физиономии, добавил: Начальник колонии распорядился». Был у нас в промзоне небольшой цех, где производили деревяные прищепки для белья. Мне досталась работа на сборке. Я восемь часов сидел и вставлял пружинку между двух половинок прищепки. Работа простая, но очень нудная и утомительная. К концу смены болели 264
спина и руки. Проработал я так несколько дней. Рошшу не вызывает, Мягков не вызывает, в ШИЗО не сажают. Я терялся в догадках, но понимал, что всё еще впереди. Недаром в народе говорят, что хуже нет, чем ждать и догонять. А как плохо ждать, когда ждёшь экзекуции! Как мучает неизвестность! Уж лучше бы сразу наказали, и всё. Нервы доходили до кипения. Голова ещё больше побелели. Вдруг по матюгальнику опять вызвали в библиотеку. Менты оказались профессиональными ищейками – нашли всё-таки и деньги Алика, и чай под потолком. Войдя в библиотеку, я её не узнал: все стеллажи сдвинуты, стенды разрушены, книги валяются где попало, но самое главное – менты даже вскрыли полы, отодрав доски в некоторых местах. Я сначала не понял, зачем полы-то надо было поднимать, но, когда до меня дошло, не выдержал и, несмотря на мое положение и состояние, рассмеялся. Оказывается, менты, по заданию Мягкова, искали антиквариат, перечисленный в списке. Или до него так и не дошло, что просто нереально пронести на зону кучу больших и тяжёлых серебряных изделий (да и кому они нужны на зоне), или он жаждал сенсаций и громких разоблачений, вещественных доказательств для того, чтобы отдать меня под суд. Я был в недоумении: вроде умный мужик, а такими глупостями занимается и библиотеку всю изуродовал. Оперативник дал мне расписаться в какой-то бумаге о том, что у меня изъяты деньги и чай, и велел идти к Мягкову. Этого мне не хотелось больше всего, но… надо идти. «Ну-с, продолжим нашу беседу, – потирая руки, начал он. – Так где же всё-таки ваши прекрасные произведения искусства спрятаны?» «Гражданин начальник, давайте рассуждать логично: скажите, при той охране зоны, которая есть, можно пронести на зону полтора десятка больших и тяжёлых металлических предметов? Ведь привезли меня сюда не из дома, а из тюрьмы, а там, сами понимаете, таких вещей нет и раздобыть негде. Со свиданки не пронесёшь – менты даже в задницы заглядывают, а какую задницу надо иметь, чтобы запрятать там подсвечник серебряный или канделябр? Салатница тоже туда не влезет. Менты ваши неподкупны и не окажут содействия в доставке этих вещей 265
на зону. Спрашивается: как они сюда могли попасть? Ну, допустим, они всё-таки как-то попали на зону. Возникает второй вопрос: зачем? Тут есть два варианта: изделия мои, и это я притащил их на зону. Но зачем? Зачем они мне здесь? Поставить в библиотеке или на тумбочке в бараке, чтобы было красиво? Абсурд. Значит, чтобы продать. Но кому? Это очень дорогие вещи, и даже если собрать все деньги, которые гуляют по зоне, то и их не хватит, чтобы заплатить только за часть этих изделий. Предположим, что я нашёл здесь покупателя и у него есть деньги, причём, заметьте – покупателя только среди зеков, так как вашей зарплаты и зарплаты других работников зоны не хватит, чтобы купить даже маленький кусочек от какой-нибудь из этих вещей. Возникают опять проблемы: как купивший всю эту груду металла переправит её на свободу? Никак. Тогда зачем ему всё это? Зачем ему эта головная боль, если с большими деньгами он может купить подобных вещей после освобождения сколько угодно? Ну, предположим, я нашел здесь такого идиота-миллионера. Тогда опять вопрос: как я потом переправлю эту кучу денег на волю? Я же не собираюсь жить тут с вами вечно. Да и хранить здесь сотни тысяч опасно и негде, особенно при здешнем мастерстве сыска. Скажите, я похож на идиота? Зачем мне, предположим, имея всё это богатство, которое непонятно как можно было сохранить при обыске и конфискации имущества, тащить его на зону? Не проще ли было бы оставить его дома до моего возвращения? Конечно, проще. Таким образом, вариант со мной отпадает. Рассмотрим другой: эти вещи не мои, и я купил их здесь, на зоне. Возникают все те же вопросы. Как их владелец протащил всё это добро на зону? Где я взял столько денег, чтобы заплатить продавцу? Как я при освобождении смог бы вынести эти изделия с зоны? Я уж не говорю, что никогда не увлекался антиквариатом, да и доцентской зарплаты на него не хватит. Так что вы напрасно искали, напрасно изуродовали всю библиотеку». Мягков слушал меня молча, не перебивая. Теперь ему понадобился тайм-аут, чтобы переварить всё сказанное мной. Он задумчиво произнёс: «Ладно, идите», – и погрузился в раздумья. Я думал, что логика моих рассуждений могла 266
убедить кого угодно, но, как потом оказалось, только не его. Он вызвал к себе всех моих товарищей, которые чаще других бывали у меня в библиотеке, и долго «беседовал» с ними, пытаясь всё узнать про деньги и чай и особенно про антиквариат. Они и слыхом не слыхали про антикварные изделия, так как никто из них про эту бумажку не знал. Но Мягков на этом не успокоился и послал официальный запрос в областной отдел МВД. Жену и дочерей вызывали в милицию, допрашивали по поводу этого мифического антиквариата. Не знаю, как Мягков себя чувствовал, получив из города материалы о непричастности меня и моей семьи к вещам, перечисленным на этой паршивой бумажке. Он так и не нашёл никаких доводов, чтобы опровергнуть мои аргументы. При следующих встречах об антиквариате мы больше не говорили. Наконец, произошла моя встреча с Рошшу. Меня вызвали на вахту, и он предложил мне побеседовать. Мы пошли наверх в комнату для отдыха ментов, он выгнал оттуда всех, и мы остались вдвоём. Я, как провинившийся школьник, сидел, низко опустив голову, и не мог взглянуть ему в глаза. Чувствовалось, что и он не хотел этого разговора, но понимал, что поговорить всё равно надо. «Ну как же так получилось, Ямпольский? Я тебе так доверял, как никому раньше. Ты отлично работал, сделал из библиотеки конфетку, а сам занимался там запрещёнными делами. Ты просто обманывал меня, а я, думаю, этого не заслужил. Что тебе не жилось нормально? Зачем тебе это всё надо было? Ушёл бы «на химию» через полтора года. Я вот сегодня посмотрел твоё личное дело, так у тебя около двадцати поощрений. Ну, что ты молчишь?» Я не знал, что ему ответить. С одной стороны он был абсолютно прав, а с другой: «Гражданин начальник! Я полностью признаю свою вину и не прошу у вас никакого снисхождения. Но я хотел бы, чтобы вы поняли мотивы моего поступка. Мы с вами оба в зоне, но вы каждый день приходите домой, жена вас кормит нормальной едой, и вы не представляете даже, что такое цинга, что такое нарушение обмена веществ и его последствия, а я почти четыре года живу без витаминов, белков и жиров, жру одни углеводы. Мне ещё нет пятидесяти, и я не хочу подыхать здесь, как 267
многие другие. Мне надо вернуться домой не инвалидом, а трудоспособным, чтобы не сидеть на шее у жены». «Ну, а как же остальные»? – вставил он вопрос в мою речь. «Вы же много лет работаете в этой системе, знаете, что здесь волчьи законы, что каждый думает только о себе, и мне тоже нет дела до остальных – мне, понимаете, мне надо выйти отсюда живым и, по возможности, не инвалидом. Вот поэтому и только поэтому я пошёл на нарушение режима и покупал чай, чтобы менять его на продукты питания. Я ещё раз хочу подчеркнуть, что я не оправдываюсь перед вами, а объясняю мотивы моих действий». Он помолчал немного, а потом, как бы раздумывая, сказал: «Ясно, с этим всё ясно. Ты знаешь, что у меня на столе лежит подготовленное Мягковым постановление о возбуждении против тебя уголовного дела?» «Наслышан», – ответил я и удивился собственному спокойствию. Очевидно, у меня от природы была способность концентрировать все свои силы, всю свою волю в экстремальных условиях. «Он задолбал меня, – продолжал Рошшу, – рассказами о каких-то серебряных изделиях. Как ты сумел раздобыть здесь всё это барахло?» Я повторил ему почти слово в слово то, что сказал по этому поводу Мягкову. В отличие от него, Рошшу сразу всё понял: «Ерунда это всё. Только библиотеку мне всю изломали. Слушай, Ямпольский, за что он тебя так не любит?» – «Так я вам уже говорил, гражданин начальник, – отказался работать на него, не захотел предавать своих товарищей». – «Ну какие они тебе товарищи? Бандиты, убийцы, насильники…» – «Согласен. На воле я бы их ненавидел, да и здесь я их ненавижу, но мы едим баланду из одной шлюмки, спим рядом на нарах, вместе терпим жару и мороз, беспредел ментов, и я не могу предавать их». Рошшу опять замолчал. Молчал и я. Он первый нарушил тишину: «Ты ни в какую не хочешь называть Мягкову фамилию прапорщика, который продавал тебе чай. Может быть, мне скажешь? Ты понимаешь, что он совершил должностное преступление и должен понести за это наказание, вплоть до уголовной ответственности». – «Нет, гражданин начальник, я и вам не скажу. Вы всегда ко мне хорошо относились. Что стоит только ваш подарок на серебряную свадьбу. И я вас уважаю. Уважаю как человека, как 268
личность. Поэтому, прошу вас, не толкайте меня на сделку с совестью». «Да какая же это сделка с совестью! – возмутился он. – Ты просто покрываешь преступника!» «В вашем понятии – да. Но у нас с вами разные понятия. Мы сейчас находимся на разных социальных уровнях. Мы вроде бы оба нормальные люди, но сейчас мы разные. Вы мыслите категориями свободного человека, а я нет, потому что я сейчас зек. Может быть, когда-нибудь после освобождения мы посидим и за рюмкой хорошего коньяка вспомним этот разговор. Вот тогда мы будем одинаковыми, а сейчас – нет». Он, видимо, понял меня и молчал, а я продолжал: «Есть ещё одна причина, по которой я вам не сдам прапорщика. Представьте, что кто-то очень сильно обидит вашего товарища. Вряд ли у вас будут положительные эмоции к обидчику. Пусть вы и очень хороший человек, но при случае обязательно отомстите, а если не отомстите, то хотя бы «насолите» обидчику вашего товарища. Вот так и прапорщики в течение всего оставшегося срока будут «солить» мне, а вы сами знаете, возможности у них для этого большие. Я здесь полностью беззащитен. Понимаете? Это инстинкт самосохранения. Ваше доверие я потерял, да и в любом случае не стал бы бегать к вам жаловаться и искать защиту. А что могут прапорщики, я знаю», – и рассказал ему, как меня один из них чуть не заморозил просто так, играючи. Рошшу шумно возмущался, услышав мой рассказ: «Кто это? Я накажу его». -»Его уже бог наказал. Да разве вы не знаете, что подобное прапорщики вытворяют каждый день и не по одному разу?» По нему было видно, что он знал это. «Да, Ямпольский, – протянул он, – трудно с тобой разговаривать, умеешь ты убеждать. Ну хоть скажи честно: всё там у тебя изъяли? Если нет, то отдай сам». – «Хорошо, гражданин начальник, отдам». Он, наверное, подумал, что я пошутил, и не понял, что у меня действительно не всё нашли и что я собираюсь добровольно отдать Мягкову запрятанные и не найденные 100 рублей одной бумажкой. Это его непонимание моей двусмысленной фразы обернулось для меня трагедией. «Ладно, Ямпольский, иди пока работай на прищепках, а там видно будет. В ШИЗО я тебя отправлять не буду, но наказать – накажу. Всё». С этими словами он встал и ушёл. Я прямо от Рошшу пошел 269
в 6 кабинет выполнять данное ему обещание – сказать, где лежит последняя сотня. Мягкова на месте не оказалось, и мне сказали, что он будет только завтра. Я пришёл на следующий день. Мягков был весьма удивлён моим появлением.»Чем могу быть полезен?» – ехидно спросил он. Я рассказал о цели своего визита. «Не может быть, чтобы наши люди чего-нибудь не смогли найти», – не то удивился, не то возмутился он. «Значит, я умею лучше прятать, чем они искать, – парировал я. – Вам принести оставшиеся 100 рублей или вы сами их возьмёте?» – «Сам, сам. Мне интересно, куда же вы смогли спрятать сторублёвую бумажку?» Он приказал, чтобы ему принесли ключ от библиотеки, и мы на пару пошли туда. Я ещё раньше свернул сторублёвку в очень тоненькую трубочку и засунул её за переплёт в торце одного из томов Большой Советской Энциклопедии. В библиотеке был такой бардак, что я с трудом нашёл нужную книгу. Я дал её Мягкову. «Найдите». Он стал листать книгу, трясти, переворачивать, чуть не на зуб пробовать, но не нашёл. Тогда я оттянул пальцем переплёт в торце книги и вытряхнул ему на ладонь сторублёвку. «Ну и фокусник ты, Ямпольский. Жаль, что мы по разные стороны баррикад». – «Мы не можем быть вместе, гражданин начальник, как когда-то не смог быть князь Игорь с Кончаком». Вряд ли он когда-нибудь слышал об этих героях оперы Бородина «Князь Игорь» и потому с умным видом пропустил мои слова мимо ушей. «Может, ещё что-нибудь осталось?» – «Нет, теперь всё». – «Тогда пошли: я – оформлять деньги по закону, а вы идите к себе в отряд». Оформлять деньги он пошёл не по закону, а по подлости. Принёс их Рошшу со словами: «Вот вы всё защищаете вашего любимчика, а мы опять у него деньги нашли», – и протянул ему мятую купюру. Тут уже нервы Рошшу не выдержали, и он стал оформлять постановление о водворении меня на 15 суток в ШИЗО с последующим переводом на 3 месяца в ПКТ. Меня вызвали по матюгальнику в кабинет начальника колонии. Когда я вошёл, Рошшу был бледным от ярости. Я никогда ни до того, ни после не видел его таким. «Так, Ямпольский, – каким-то шипящим голосом сказал он, – мы только вчера обо всём поговорили, а сегодня оперативники 270
опять нашли у вас деньги. Вы мне вчера сказали, что у вас больше нет ничего. Вы меня обманули. Вот, ознакомьтесь с постановлением и распишитесь». Он был в таком состоянии, что объяснять ему, как я сам, согласно данному ему вчера обещанию, передал деньги Мягкову (никакие оперативники вообще ничего больше не искали и не могли найти), было бесполезно. Предательский удар Мягкова достиг своей цели. В кабинете Рошшу находился ДПНК «Автобус», и хозяин, обращаясь к нему, сказал: «Сопроводите, пожалуйста, его в ШИЗО, и пусть там дежурный оформит всё по форме». ШИЗО «Автобус» нажал кнопку звонка, и через минуту дверь в заборе, который отделял ШИЗО от зоны, открыл дежурный прапорщик. Он запер её за нами и только после этого открыл ещё одну дверь во втором, внутреннем заборе. Мы прошли через небольшой дворик, поднялись по ступенькам и очутились в мрачном коридоре. Здание было одноэтажным, «П»-образной формы. В одной «ноге» буквы «П» находились камеры ШИЗО, в другой – камеры ПКТ, а в «крыше» этой буквы были баня и так называемые рабочие камеры, в которых плели сетки. Дежурный прапорщик записал меня в журнал, и «Автобус» ушёл. Меня заставили раздеться и выдали всё казённое: нижнее бельё, штаны с курткой, и тапочки. Облачив в арестантскую одежду, дежурный мент повел меня по коридору, открыл двойную, как в камерах для смертников, дверь с номером 4, и я очутился в ШИЗО. В камере никого, кроме меня, не было. Она представляла из себя бетонный куб: бетонный потолок, бетонный пол и бетонные стены. Окон не было. В углу стоял зелёный эмалированный бачок, служивший парашей, и всё – ничего больше в камере не было. Ни сесть, ни лечь не на что. Самое главное, не было нар, и спать можно было только на полу. Вдоль одной стены проходила труба будто бы отопления, но её температура не превышала температуры воздуха. Температура воздуха, в свою очередь, вряд ли была выше нулевой отметки. Я сразу почувствовал холод и понял, что он мой спутник на все три месяца, так как в ШИЗО меня привели 12 декабря 1984 года. 271
Дежурный мент объяснил правила поведения и распорядок дня. Ложиться спать разрешалось в 9 часов вечера, подъём в 5 часов утра. С 5 утра до 9 вечера ложиться на этот холодный бетонный пол не разрешалось. Не разрешалось и садиться на него. 16 часов подряд надо было или ходить, или стоять. Можете догадаться, какая это страшная пытка. Мент предупредил, что если это правило нарушить, то можно продлить срок своего пребывания в ШИЗО ещё на 15 суток. Часа через два я уже здорово озяб и не мог представить себе, как я тут проведу 15 суток и не околею. Я допустил большую ошибку и стал махать руками, наклоняться, приседать, в общем, делать зарядку, чтобы согреться. Я ещё не представлял, какая здесь кормёжка, и не знал, что силы надо беречь. Зеки, побывавшие в ШИЗО, грустно шутили: там трёхразовое питание, то есть понедельник, среда, пятница. А ещё говорили: день «лётный», день «нелётный». Означало это следующее: в «лётный» день на завтрак приносили 50 граммов чёрного хлеба специальной (для ШИЗО) выпечки, в котором не меньше половины было воды, а остальная половина – отруби, и кружку кипятка. На обед опять давали 50 граммов сырого, рыхлого хлеба и к нему – суп с перловой крупой без единого грамма жира. Суп для ШИЗО тоже варился отдельно, и если бы повар положил туда хоть грамм жира, то он тут же очутился бы сам в ШИЗО. В подсолённом кипятке плавало 10-15 крупинок перловки, в среднем из расчёта одна крупинка на ложку. На ужин – опять 50 граммов хлеба и кружку кипятка. Вот такое обильное и калорийное питание нам давали в «лётный» день. В «нелётный» нас кормили ещё обильнее: только один раз кружку кипятка, и всё. Причём менты точно выполняли инструкции и приносили стоградусный кипяток, да ещё в алюминиевой кружке. Приносили на 5 минут: успел выпить – твоё, не успел – кипяток выплёскивался на пол, а кружка забиралась. Каждая попытка попить заканчивалась волдырями на губах от ожога. При таком питании через несколько дней не только руками махать не будешь, а, дай бог, на ногах устоять бы. Первые часы пребывания в этом бетонном склепе я мало что соображал. Шок был настолько силён, будто кто вы272
ключил мне мозги, как выключают электролампочку. Но мне не дали долго скучать: дверь открылась, и мент коротко сказал: «Пойдём». Меня привели в маленькую комнату, где стоял стол, а по обе стороны его – стулья. На одном уже сидел майор Мягков, на другой предложили сесть мне. «Ну, как вы тут живёте на новом месте? Я обещал, что мы будем часто встречаться, и выполняю своё обещание. Я всегда выполняю свои обещания». Будто кто-то опять включил мне мозги, и злость, огромная злость против этого человека охватила меня. Я сжал кулаки и резко сказал: «Не всегда, гражданин начальник». – «Что не всегда?» – «Не всегда выполняете свои обещания и искажаете действительность». Он обалдел от моей наглости: «Как это?» – «Я сам пришёл к вам, сам повёл вас в библиотеку, сам отдал 100 рублей, а вы представили это начальнику колонии как свою заслугу, как ваше профессиональное мастерство, в котором, кстати, я очень сомневаюсь: искали то, чего не было, а не могли найти, что было». Моя резкость не обидела его. Он, снисходительно улыбнувшись, как кот, держащий в когтях мышь, произнес: «Ну что вы, цель оправдывает средства. Мне надо было для начала переселить вас сюда. Здесь вы будете более сговорчивы и разговорчивы. Нам здесь будет легче разговаривать». – «Сомневаюсь», – продолжал хорохориться я. Мягков нахмурился и резко сказал: «Ну, ладно. Хватит сантиментов. Я требую, чтобы вы назвали мне фамилию прапорщика, снабжавшего вас чаем». – «Гражданин начальник! Я уже объяснял вам, почему не могу назвать его фамилию. Я не могу изменить своего решения». – «Сможете, – уверенно сказал он, – посидите здесь с недельку и сможете. Кстати, меня вызывал начальник колонии и приказал ускорить возбуждение против вас уголовного дела. Я просил его подождать немножко, дать вам возможность подумать о своём будущем. Вот идите и подумайте об этом». Он встал и ушёл. Мент водворил меня обратно в камеру. В камере я не почувствовал холода – меня бросило в жар от слов Мягкова. Когда он раньше угрожал мне возбуждением уголовного дела, ещё одним судом и продлением срока, я как-то не воспринимал это серьёзно. Подсознательно чувствовал, что этого не может быть, да и надеялся, что Рошшу не допустит. Сейчас же, когда Рошшу сам водворил меня 273
сюда и заявил, что потерял ко мне всякое доверие, угрозы Мягкова вдруг превратились для меня в реальность. Я с ужасом подумал, что и суд, и новый срок возможны, что кум не упустит возможности отомстить мне. От этой мысли я готов был выть и кричать, рвать себя на куски, биться головой об стену. Это была какая-то внутренняя истерика, которую я никак не мог остановить. Когда невероятным усилием воли заставил себя, наконец, успокоиться, то страшная слабость овладела мной. Ноги стали ватными, голова не держалась на плечах, руки не поднимались. Ужасно захотелось лечь, пусть даже на этот холодный бетонный пол. Но лежать было запрещено. Ещё 15 суток означало бы для меня приведение смертного приговора в исполнение. Я прислонился спиной к холодной стене, чтобы не упасть, и заставил себя думать спокойно. Я пытался уговорить себя, что у Мягкова нет оснований для привлечения меня к суду. Что наличие антиквариата он доказать не сможет, а деньги и чай – это просто нарушение режима содержания и уголовной ответственности не подлежит. С другой стороны, я на собственном опыте и на опыте моих товарищей убедился, что в этой стране, с её прогнившей следственной и судебной системой, можно сделать всё, было бы желание у власть имущих. Я стал лихорадочно искать какое-либо спасительное решение, какую-нибудь мысль, за которую можно было зацепиться. Но страх перед будущим полностью лишил меня способности соображать. Перед глазами появлялись мрачные картины, от которых опять хотелось выть и кричать. Я (до ШИЗО) уже начал считать дни до выхода «на химию», а теперь начал считать годы, которые мне предстоит ещё провести в ужасных условиях. Я знал, что наша зона по сравнению с другими – это почти пионерский лагерь. Ребята, приезжающие с других зон, рассказывали, что там творится. Страшно было даже представить возможные повороты моей судьбы. Странно, но я не чувствовал ни холода, ни голода. Нервная система работала в стрессовом режиме, и потому всякая чувствительность была притуплена. Первый день моего пребывания в ШИЗО оказался «нелётным». Мент принёс кружку кипятка, и я тут же получил первый волдырь на губе. Я рефлекторно отбросил от себя кружку, она упала, и 274
кипяток вылился на пол. На этом моё питание было закончено. Мент громко расхохотался, забрал пустую кружку и ушёл. Не помню, как я выстоял до девяти вечера. По коридору шел мент, ударял в каждую дверь чем-то металлическим и кричал: «Отбой!» Я повалился на пол, именно повалился, а не лёг, и стал устраиваться на ночлег. Уснуть было невозможно: нервный стресс не только лишил меня ощущения холода и голода, но и не давал уснуть. Перед глазами плыли калейдоскопом какие-то видения, одно страшнее другого. Я представил состояние жены, матери и детей, когда они узнают о случившемся. Ведь они уже тоже, наверняка, считали дни до встречи, а теперь? Эти мысли рвали душу на части. Мозг мой не выдержал напряжения и отключился – я уснул. Разбудил меня стук в дверь и крик: «Подъём!» Я встал и прислонился к стенке – просто так стоять не было сил. Плохи мои дела, подумал я, если уже через сутки силы оставляют меня. Я увидел, что со стороны коридора в глазок в двери кто-то наблюдает за мной. «Не дождётесь, чтобы я сел или лёг, чтобы дал повод увеличить срок моего пребывания здесь», – подумал я и гордо выпрямился. Наблюдающий удалился. Часа через три мент открыл кормушку в двери и поставил кружку кипятка с маленьким кусочком сырого хлеба. Я аккуратно взял кружку и поставил её на пол: решил, что от холодного пола вода в ней быстрее остынет. Только увидев еду, если, конечно, это можно назвать едой, я вдруг почувствовал страшный голод. Все мысли ушли на второй план – просто ужасно хотелось есть. Я проглотил этот кусочек хлеба, как собака, не прожёвывая. Кружку с кипятком невозможно было даже держать в руках, так она была горяча. Я играл ей, как чётками, перебрасывая из одной руки в другую, дул на воду и пытался хоть что-нибудь попить, пока мент не забрал её. На сей раз мент не приходил долго и удалось выпить почти всю кружку. Повезло. Часа через три после «завтрака» опять открылась дверь, и меня повели на свидание с Мягковым. При одной мысли, что я сейчас опять увижу его, меня начал трясти озноб. Он встретил меня нарочито приветливо и предложил сесть. Мне, наверное, было бы легче, если бы он орал на меня, побил бы, в конце концов, но его елейная, самодовольная улыбка 275
вызывала во мне приступ бешенства, и приходилось делать огромное усилие оставшейся воли, чтобы не наброситься на него. Может, он нарочно провоцировал меня на это, так как тогда можно было бы приписать мне нападение на должностное лицо, а за это точно лет 10 ещё схлопотал бы. «Садитесь, Ямпольский, пожалуйста. Ну, как вам здесь нравится?» Это уже напоминало садизм. «Пока терпимо, гражданин начальник, и ничего нового я вам сказать не могу», – ответил я, опережая его вопросы. «Плохо. Плохо для вас. Моя симпатия (!?!) к вам может кончиться, и я вынужден буду отдать вас в руки правосудия. Напоминаю, что в случае суда вы будете признаны особо опасным рецидивистом и пойдёте на особый режим лес пилить в тайгу. Я, в принципе, не спешу. Думайте, думайте», – сказал он и ушел. Миша-трактор, а именно он дежурил в этот день, провожая меня обратно в камеру, сказал: «Ты, Ямпольский, приготовься, скоро в баню пойдёшь». – «Ты чего, Миша, обалдел? Какая баня. У меня ни полотенца, ни смены белья. Да я замёрзну мокрый в камере, там же холод адский». «Знать ничего не знаю. Сегодня банный день, и все должны идти в баню. Я за тобой приду», – сказал Миша, захлопывая за мной дверь камеры. Он действительно вскоре пришёл и с порога заявил: «Пошли мыться». «Миша, ты разреши мне не ходить мыться, ну, пожалуйста, ты пойми, я же замёрзну здесь после бани», – пытался я уговорить его. «А меня это не е..т», – «вежливо» ответил он и вновь предложил следовать за ним. Пришлось подчиниться. Ужасно ощущать себя маленьким, беззащитным и бесправным человеком. Я шел за ментом по коридору и думал, как в этом мире всё взаимосвязано. Согласился бы я тогда с его предложением «шептать ему на ушко», и он, может, не потащил бы меня сейчас в баню. Мент остановился перед дверями камеры, которая была переоборудована в баню, и предложил мне раздеться прямо в коридоре. Сам он был в зимней шапке и в толстом ватном бушлате, а я – в чём мать родила. «Ты там не халтурь, – сказал Миша, открывая дверь камеры-бани, – обязательно мыться. Я буду смотреть за тобой и, пока не вымоешься, не выпущу. Понял?» «Как не понять», – ответил я и зашёл в баню. 276
Дверь за мной захлопнулась. Лязгнул замок. Жарко там было, как в парной. Сначала это мне понравилось – я отогревался, а потом жара стала невыносимой. В бане было три рожка душа, и всё. Вода шла только из одного, и когда я попробовал её на ощупь, то отскочил, как ошпаренный, в прямом смысле этого слова. Из рожка шёл сплошной кипяток. Регулирующих вентилей не было. Они были в соседней комнате, и доступ к ним имел только мент. Я видел, что Миша наблюдает за мной в глазок, но встать под душ не решался. Я подставлял руки и поливал себя водой из собственных ладоней. Естественно, ни мочалки, ни мыла не было. Когда я весь намочился и почувствовал, что теряю сознание от жары и слабости, то стал стучать в дверь. Задача № 1 была у меня тогда – не свалиться, устоять на ногах. Миша долго не подходил. Открыв дверь и увидев, что я мокрый, он выпустил меня из бани и велел одеваться. Контраст температур был огромен. Холод сразу набросился на меня. Я стал быстро одеваться, но не получалось: одежда намокала и прилипала к сырому телу. Кое-как я оделся и, в прилипшей сырой одежде, последовал за Мишей обратно в камеру. Там и так было ужасно холодно, а теперь мокрая одежда превращала меня в сосульку. Представьте: одно дело, когда вы стоите рядом со льдом, и другое, когда этот лёд положили вам на голое тело. Ледяная одежда мучила меня весь день. Я боялся, что и к отбою она не высохнет и придётся ложиться в ней на бетонный пол. Слава богу, одежда на мне к вечеру подсохла. Суп, то бишь солёную воду с перловыми крупинками, я съел с таким аппетитом, как будто это была мясная солянка или суп-харчо из богатого ресторана. Хорошо, что суп принесли комнатной температуры и есть его (а может, пить) можно было не обжигаясь. Хлеб был съеден с неменьшим удовольствием. Сейчас существует множество диет для похудания, в состав которых входят пищевые добавки, содержащие клетчатку. Клетчатка в желудке разбухает и создаёт ощущение сытости. Так, оказывается, в основу открытия этого эффекта был положен тюремный хлеб, выпекавшийся специально для ШИЗО. После всего 50 граммов такого хлеба живот вздувался так, будто ты съел целого барана. Кстати, о животе. Извини меня, читатель, за 277
натурализм, но живому человеку иногда хочется в туалет. В камере ШИЗО не только туалетной бумаги не было, но и клочка старой газеты у ментов допроситься было невозможно. Решай эту проблему сам, как хочешь. К вечеру я совсем ослабел. Ноги еле держали меня. Шутка ли, 16 часов на ногах, и ни прилечь, ни присесть. Конечно, я мог рискнуть и присесть на несколько минут, авось менты не заметят, но рисковать не хотел. Вообще, во мне была какаято патологическая законопослушность. Наконец прозвучал сигнал отбоя. Я устроился у трубы, которая должна была согревать камеру, но не делала этого. Снял тапочки и положил их себе под голову вместо подушки – хоть какое-то возвышение. Ночь приносила ужасные сны. Чаще всего снился Мягков. Он и наяву меня уже довёл до белого каления, так начал ещё и во сне являться. Получалось как в песне: «Лишь бы день начинался и кончался тобой». Сейчас я могу позволить себе шутить, но тогда мне было не до шуток, особенно когда на следующий день меня опять повели на свидание с Мягковым. Наверное, он решил меня измором взять. «Ну, как ваше здоровье? Как условия содержания?» Почему-то в эту минуту вспомнился старый еврейский анекдот. Рабиновича спрашивают: «Как ваше здоровье?» «Не дождётесь», – отвечает тот. Вот и я ответил Мягкову, что у меня всё в порядке. «Я больше не буду спрашивать у вас, кто вам носил чай, – продолжал он, – я уже это знаю. Мне надо только, чтобы вы подтвердили это», – и он назвал фамилию одного из ментов. Несмотря на холод и голод, которыми он морил меня, из ума я ещё не выжил и сразу понял, что Мягков просто решил сменить тактику. Ничего он не знает, а просто решил задать мне тот же вопрос, но по-другому. «Нет, гражданин начальник, это не он носил мне чай», – спокойно ответил я. Даже если бы он и правильно назвал фамилии, я, конечно, всё равно не сказал бы правды. «А кто ж тогда?»- продолжал наивничать Мягков. Я просто молчал, не отвечая на его вопросы. Он побелел от злости, но, не теряя выдержки, прошипел: «Подумайте о своём будущем. О будущем вашей семьи. Я навещу вас завтра». Упоминание о моем будущем действовало на меня как красная тряпка на быка. А тут ещё о семье заговорил! Это 278
был настоящий психологический садизм. Он всеми запрещёнными методами старался сломать меня, довести до сумасшествия, физически уничтожить. Физических сил, действительно, оставалось мало, но я ещё держался на каких-то внутренних, резервных силах. Третий день моего нахождения в ШИЗО был «нелётный», и я ослабел ещё больше. Единственно, что мне нравилось в свиданиях с Мягковым, так это то, что я там мог посидеть. Стоять и ходить в камере становилось невыносимо трудно, а шёл всего третий день этой пытки. Вечером, перед самым отбоем, ко мне в камеру поселили ещё одного мученика. Это был молодой парень из 12 отряда, немножко дебильный на вид и, как потом выяснилось, не только на вид. Он сначала боязливо поглядывал на меня из противоположного угла камеры, а потом понял, что приставать к нему с разборками и бить его я не буду. Осмелел и начал разговаривать: «Как ты тут живёшь в таком холоде? Околеть можно». «Вот поживёшь и узнаешь», – философски ответил я. Он ёжился, дёргал плечами, пытаясь согреться, и, наконец, стал повторять мою ошибку: делать физические упражнения. «Перестань дёргаться, – посоветовал я ему, – силы береги». Видимо, он, как и я, был в ШИЗО первый раз и ещё не представлял себе, что такое пытка холодом и голодом. По коридору прогремели отбой. Я, как подкошенный, свалился на пол около трубы (меня согревало её присутствие, а не температура), сделал из тапок подушку и стал засыпать. Он поискал глазами какую-нибудь другую постель, но, не найдя, улёгся рядом. Уснул я моментально, так как слабость была велика, да и на морозе человека тянет ко сну. Проснулся оттого, что кто-то пытался двигать меня. Оказалось, что мой молодой сосед так озяб, что стал прижиматься ко мне для согрева. Я тоже сделал открытие, что спать вдвоём гораздо теплее, чем одному. Наверное, не всякая влюблённая пара так прижимается во сне друг к другу, как прижимались мы. Всё бы ничего, но и мои, и особенно его тапки ужасно пахли туалетом, что несколько отвлекало от сна. Если тапки на ногах, то это не так чувствуется, а если они под головой вместо подушки, то… сами представляете. 279
Утром четвёртого дня я произвёл несложные расчёты и определил, что наступивший день – воскресенье. Я надеялся, что хотя бы выходной день майор Мягков проведёт в кругу семьи и мне даст отдохнуть от его присутствия, но не тут-то было. «Ямпольский, к Мягкову», – сказал дежурный мент, открывая дверь камеры. «Ой, что-то вы стали плохо выглядеть, – начал кум беседу. – Как бы тут здоровье не повредить. Жаль мне вас. Почему, вы думаете, я пришёл к вам в воскресенье? Да потому, что мы точно вычислили того, кто вам чай носил. Это Кашкин. Его уже арестовали». У меня не было сил даже вздрогнуть от неожиданности. Однако я был уже не тот «зелёный» подследственный, которому ставил всякие ловушки следователь Шунтов. Я уже был «тёртый калач» и не поверил Мягкову. Когда он наклонился ко мне и доверительно спросил: «Что, он?» – я понял, что он ничего не знает и просто «берёт меня на пушку». «Нет, начальник, не он», – как можно более уверенно ответил я. «Ну, что ж, Ямпольский. Пока это просто наши доверительные беседы. Придётся мне всё-таки подготовить и дать на подпись начальнику колонии постановление о возбуждении против вас уголовного дела. Не понимаете вы по-хорошему, будем делать всё официально». Он встал и ушёл. Пришёл мент, чтобы увести меня в камеру. Этот мент был мужик неплохой, и я попросил его: «Слушай, дай посидеть немножко. Нет сил больше стоять в камере». «Посиди, посиди, – участливо сказал он, а потом поинтересовался: А чего он к тебе всё ходит?» – «Мента на съедение просит. Мало ему зеков». – «Ну, а ты?» – «А я не сдаю ни зеков, ни ментов», – ответил я. «Это ты молодец. Я знаю, что ты на кума не стучал, – сказал мент на блатном жаргоне. – Все менты знают, что ты не кумовской. Мы ведь тоже люди и не любим кумовских». – «Да, люди вы. Миша-трактор тоже человек по-твоему?» – и я рассказал ему про баню. Он развёл руками и виновато сказал: «Служба такая». – «А кипяток в кружках давать? Это тоже служба?» – «Ну, не ждать же, пока он остынет. Как титан скипит, так и даём». Я понял, что говорить с ним не о чем. Говорили мы на разных языках и понять друг друга не могли. 280
Он дал посидеть мне минут 15, а потом сказал: «Ладно, пошли в камеру, а то придёт какое-нибудь начальство, и мне попадёт за тебя». Потом подумал и добавил: «Ты мента не сдавай. Остальные тебе этого не простят». «Знаю», – ответил я и поднялся со стула. Меня, видимо, мотало из стороны в сторону, когда мы шли по коридору, и он сказал: «Ты полежи в камере полчасика. Я этого не замечу». Я благодарно кивнул головой и вошёл в свой бетонный мешок. Если бы он не разрешил, я бы всё равно свалился – силы кончились. Мне уже было всё равно, что со мной сделают, но лечь было необходимо. Для меня ледяной бетонный пол был в ту минуту как пуховая постель. Я лёг и пролежал не меньше часа. Сосед смотрел на меня с удивлением – он знал, что ложиться нельзя, и удивился моей смелости. Когда я почувствовал, что снова смогу встать, то решил больше не испытывать судьбу и встал. Хорошо, что стены были шершавые и спина не скользила по ним. Это трение между стеной и спиной облегчало процесс стояния, если можно так выразиться. День был «лётный», и поэтому удалось хоть чуть-чуть подкрепиться. Я удивлялся на себя: на свободе я не ел хлеба вообще, тем более чёрного, а здесь, если крошки падали на пол, лазил по грязному полу, подбирал их и отправлял в рот. Голод уже мучил больше, чем холод. Начинал страдать от голода и мой сосед: он постоянно ныл, что не выдержит этой пытки, что умрёт с голода, что заболеет от холода. Он был хотя и моложе меня в 2 раза, но духом слабее. Я продолжал бороться и с голодом, и с холодом, но с Мягковым бороться было всё трудней и трудней. На следующий день он пришёл с какой-то бумагой и положил её передо мной. Я уже плохо видел без очков, а их со мной не было, но всё-таки сумел разглядеть, что это постановление о возбуждении уголовного дела. Бумага была заполнена по всем пунктам и не хватало только двух подписей: моей и начальника колонии. Я понял, что он не блефует, а действительно хочет раскрутить (снова отдать под суд) меня. «Распишитесь вот здесь», – спокойно сказал Мягков и протянул ручку. Я уже по собственному опыту знал, что, распишусь я или нет, никакого значения не имеет. Бумаге всё равно дадут ход. Чтобы сберечь силы и не спорить с ним по 281
пустякам, я взял ручку и расписался. Я ожидал от него опять вопросов, уговоров сдать мента, но он не проронил ни слова больше, забрал бумагу, встал и ушёл. Это с его стороны был сильный ход. Очень сильный психологический удар. Я вдруг почувствовал себя перед ним каким-то парализованным, как кролик перед удавом. Перемену во мне увидел даже мой дебильный сосед. «Ты чего какой-то не такой?» – спросил он, откровенно разглядывая меня, как будто на мне было что-то написано. «Да вот, думаю: пойдёт мне полосатая роба или нет», – ответил я и удивился, что ещё способен шутить, хотя полосатая роба становилась для меня реальностью. На особом режиме осуждённые носили полосатую одежду, и этот режим часто называли «полосатым». У меня сейчас не хватает слов, чтобы описать мои мысли и чувства после подписания этой бумаги. Я всеми силами заставлял себя спокойно проанализировать ситуацию. Даже если бы я сдал мента, то это ничего не изменило бы в моём положении. Из ШИЗО меня всё равно не выпустят, и ПКТ мне не избежать, зато совесть меня будет мучить постоянно. Я понимал, что Мягкову нужен не мент, а я. Мента, может, и накажут как-то, но уж, конечно, не арестуют и не посадят. Ворон ворону глаз не выклюет. Пока я не сдал мента, прямых доказательств у кума не было. Я на суде мог спокойно сказать, что чай мне приносил за большие деньги майор Мягков, и попробуй докажи, что это не так. Он будет говорить, что не носил, а я буду говорить, что носил, – вот и разберитесь. Если я сдам мента, то появится конкретный соучастник, и это резко ухудшит моё положение. Но, с другой стороны, я понимал, вернее, уже точно знал, что нашим судам и не надо доказательств. Они могут или сами их сфабриковать, или осудить вовсе без них, как уже один раз сделали со мной. Напишут опять, что вина подсудимого доказана показаниями свидетелей и другими материалами дела, а что такое «другие материалы дела», никто не знает и никогда не узнает. Во всём мире подсудимые не доказывают своей невиновности, а суд доказывает их вину. У нас совсем не так. Всё это понимал не только я, но и Мягков. Он точно знал, что суд маленького заштатного городишки, в котором все друзья и 282
товарищи, не будет воевать против мощной и влиятельной администрации колонии и защищать интересы какого-то преступника, который и в зоне продолжает совершать преступления. Кстати, этот суд выносил решения и об условнодосрочном освобождении осужденных и никогда не вступал в конфликт по этому вопросу с администрацией колонии. В общем, надеяться на суд мне не приходилось. Я понимал, что моя судьба в руках Мягкова и Рошшу. Если Рошшу подпишет эту бумагу, то мне конец. Мягков же мне всё время внушал, что Рошшу торопит его и настаивает на возбуждении уголовного дела. Вот тут я Мягкову почему-то не очень верил. Я не терял надежды, что Рошшу этого не сделает. Часто вспоминал своё стихотворение «Надежда» и старался не терять её. Однако я живой человек, вернее, сейчас – чуть живой, и психика на пределе. Всё чаще стали повторяться приступы внутренней истерики, которая внешне ничем не проявлялась, разве что кулаки сжимались. Я стал замечать, что самопроизвольно стали появляться слёзы. Заметил это и сосед: «Ты чего плачешь? Болит что ли чего?» – «Болит! Ой как болит! Ты себе даже не представляешь, как болит!» Я раньше не понимал и презирал самоубийц. Всегда считал, что есть выход из любого положения, что это просто слабые люди, которые не могут бороться с трудностями. Но, когда на следующий день Мягков не пришёл совсем, я понял, что машина закрутилась и будет теперь раскручиваться уже без меня. Суд, новый срок и полосатый режим грозили стать реальностью. И тут я сам подумал, что смерть – это единственный и самый лёгкий способ сразу избавиться от всего. Всё станет тихо и хорошо. Я вдруг понял, почему самоубийцы шли на это. Лет 10 полосатого режима, который мне обещал Мягков, я всё равно бы не выдержал. Зачем мне эти мучения, зачем жизнь, полная ежеминутной опасности, зачем медленная смерть и постоянное ожидание её, зачем теперь уже несбыточная мечта о свободе? Зачем всё это? Уж лучше сразу… Мысль о горе родных и близких полоснула мой мозг, как бритва. Но ведь моя дальнейшая судьба была и для них сплошным мучением. Постоянно думать обо мне, бояться за меня, ждать меня напрасно – это тоже невыносимо. Лучше 283
и для них один раз поплакать и постепенно забыть. Время лечит любые раны. Эти мысли стали овладевать мной. Я перестал чувствовать холод и голод, ждал какого-то избавления от мучений, причем самой большой мукой было представление собственного будущего. Но у меня пока ещё хватало сил, чтобы гнать от себя мысли о добровольном прекращении борьбы за жизнь. Надежда! Надежда ещё теплилась в моей душе: вспомнилось нечто похожее. Когда я был студентом пятого курса мединститута и было мне всего 22 года, то я заболел какой-то ужасной болезнью, семь дней не мог ни есть, ни пить. Температура была постоянно за 40. Меня положили в больницу, и врачи, думая, что я сплю, сказали страшную фразу: «Да, жалко парня. Такой молодой, а уже острый лейкоз». Я слышал эти слова и понял их смысл. Острый лейкоз – это острое, очень быстрое течение рака крови. Ни один человек на земле от этой болезни ещё не выжил. Я понял, что обречён. Представляете мое состояние: мне 22 года, я только что женился, вся жизнь впереди, и вдруг неизбежная и очень скорая смерть. Врачи тогда, слава богу, ошиблись в диагнозе, и я выжил. Вот и сейчас, в камере ШИЗО, я ещё надеялся на чудо. На седьмой день Мягков опять пришёл ко мне. «Ну, что вы надумали?» – спросил он, глядя на меня холодными глазами. «А что я могу надумать? Теперь вы думаете, а я думай, не думай – всё равно». Он смотрел на меня, как смотрит учёный на подопытное животное, на котором он испытывает действие яда. Смотрит, как это животное меняется изо дня в день, приближаясь к смерти. Зеркал в ШИЗО не было, и я не мог посмотреть на то, что со мной стало, но предполагал, что мой внешний вид представлял из себя жалкое зрелище. «Рошшу уехал на неделю в командировку и подписать постановление о возбуждении уголовного дела не успел, – поставил меня в известность Мягков. – Через 4 дня он вернётся, и начнём официальные допросы». Он встал, ещё раз оценивающе посмотрел на меня и ушёл. Новая волна чувств, рвущих душу на части, охватила меня. Опять перед глазами полосатый режим, горе родных и смерть как единственное избавление от мук. Не я один думал 284
о смерти в ШИЗО. Большая часть самоубийств совершалась или в ШИЗО, или сразу после выхода из него. Мой сосед по камере, ещё совсем молодой мальчишка, не выдержал пытки голодом и холодом. Пока я был с ним, он ещё как-то держался. Ныл, плакал, бубнил постоянно, что не вынесет этого всего, но кое-как 15 суток досидел. Когда он вернулся в барак (а барак был на третьем этаже вновь построенного здания), то начальник отряда имел неосторожность сказать ему что-то типа: «Будешь нарушать – опять пойдёшь в ШИЗО». Парень представил всё, что ему недавно пришлось пережить, и психика его не выдержала. Он предпочёл смерть страданиям и выпрыгнул из окна третьего этажа. Часа три он ещё жил, причем никто не боролся за его спасение, а только смотрели, как он умирает. Родные за ним не приехали, и похоронили его на «лысой горе», в тесовом гробу… Ну а пока он был ещё жив и согревал меня по ночам, крепко прижавшись ко мне. Может быть, он даже спас мне жизнь, так как при нём я ничего не смог бы с собой сделать. На утро следующего дня он уставился на меня удивлёнными глазами и спросил: «А чего это у тебя с мордой случилось? Это вроде как и не ты стал». Я, как проснулся, заметил, что еле-еле смог открыть глаза, а после его «комплимента» ощупал своё лицо и обнаружил, что оно стало в два раза больше. Шея – как у быка, а ноги – как у слона. Это был «первый звонок». Я, врач, сразу понял: острое нарушение водно-солевого обмена, в результате которого стали отказывать почки. В общем, страшный отёк подкожной клетчатки. Меня испугала не моя внешность, а нарушение функции почек и возможная, как следствие этого, уремия – это стопроцентная смерть. Вот психология человека: хотел смерти как избавления от всех мучений, а когда она стала реальностью – испугался. Мент принёс хлеб с кипятком и тоже уставился на меня с удивлением. «Вызови врача, – попросил я его, – мне нужны лекарства». «Ага», – согласился он. Где-то к обеду меня опять вывели из камеры и повели в комнату, где я всегда встречался с Мягковым. Я почему-то не хотел, чтобы он видел меня таким, не хотел, чтобы он видел первые результаты его победы надо мной, вернее, над моим здоровьем. Но вместо Мягкова меня там ждал 285
наш врач Магомед Казимович. По выражению его лица, когда он увидел меня, я понял, что дела мои плохи. «Что это с вами?» – спросил он, продолжая разглядывать меня. «Думаю, что почки перестают работать от нарушения водно-солевого обмена», – ответил я. Он задумался. «По идее, в таком состоянии вам нельзя здесь больше оставаться, и я должен, и имею на это право, перевести вас в больничный изолятор и лечить, пока не поздно. Но перед моим приходом сюда мне позвонил майор Мягков и предупредил, что если я вас выпущу, то сам займу ваше место. Конечно, он не имеет на это права, но он майор, а я лейтенант. Поймите меня правильно и не обижайтесь. Я посоветуюсь с нашим московским доктором и пришлю вам сюда лекарства». Сказав это, не глядя мне в глаза, он ушёл. Мент продолжал меня разглядывать, а потом вдруг сказал: «Хочешь на себя посмотреть?» Я ничего не ответил, но он повёл меня в комнату для дежурных ментов, в которой было зеркало. Я посмотрел в него и увидел совершенно незнакомого мне обросшего и опухшего человека с глазами-щёлочками. Но больше всего меня удивила голова: я был совершенно седой. Седина ещё до ШИЗО поселилась в моих волосах, но сейчас я был совершенно белым. Здорово поседели и борода, усы. Я никогда не старался быть красавцем, но то, что я увидел в зеркале, могло просто испугать. Теперь мне стало понятно удивление соседа по камере, мента и Магомеда Казимовича, увидевших меня с новой физиономией. В камере я невольно продолжал ощупывать себя. Часа через два мент открыл кормушку и протянул мне два порошка в бумажках и полстакана холодной воды запить. Я выпил лекарство, а он пообещал вечером ещё принести. Очевидно, это было что-то мочегонное, и я не отходил от параши. Я радовался этому, как ребёнок. Почки подтолкнули, и они заработали. В голове звучали слова из собственных стихов: «А жить очень хочется, вы мне поверьте…» В течение двух дней мне давали лекарства, и отёки почти исчезли. Остались только на ногах. В душе моей творилось полное смятение. Когда мне становилось совсем плохо и я чувствовал, что вот-вот умру, то появлялась страшная жажда жизни. Когда мне становилось 286
лучше, то я начинал думать, что мне всё равно не вынести длительного срока на полосатом режиме и уж лучше сейчас, сразу, расстаться с жизнью, чем переносить ещё множество мук и страданий и всё равно сдохнуть. Эти противоречия превратили меня в совершенно обезумевшее существо. Мягков перестал ко мне приходить, и я понял, что он ждёт возвращения из командировки Рошшу, чтобы получить последнюю подпись на бумаге и начать моё официальное уничтожение. Где-то на 11-12 день (я потерял уже счёт времени) я решил обратиться к Рошшу. Все мои силы кончились, и я решил у него самого узнать о моём будущем. Когда пришёл мент, я попросил принести мне бумагу и карандаш, чтобы написать заявление. Я имел на это официальное право. Мент принёс. Я при нём написал заявление на имя начальника колонии с просьбой принять меня для беседы по личному вопросу. На следующий день двери камеры открылись и мент сказал: «Пошли к начальнику колонии». Я не знал, иду я на эшафот или к своему спасению. Я поздоровался и без приглашения сел – сил не было стоять. Я к этому времени уже простоял около 200 часов. Рошшу посмотрел на меня, или, вернее, на то, что от меня осталось, и брови его сдвинулись. «Ну, как ты?» – спросил он с сочувствием. «Сами видите». – «Да, не на пользу тебе пребывание здесь». Он замолчал, потому что не знал, что сказать. Тогда заговорил я. Для начала рассказал ему, что не оперативники нашли у меня эти проклятые 100 рублей, а я сам, как и обещал ему, отдал их Мягкову. Что Мягков обманул его в этом вопросе. Рошшу был явно удивлён. Далее я рассказал обо всех посещениях Мягкова, о его требованиях и открытом шантаже, об угрозах возбуждения против меня уголовного дела, суда и перевода на полосатый режим. Я рассказал и о том, что, по словам Мягкова, именно он, Рошшу, требует раскрутить меня, а Мягков, наоборот, пытается защитить. Рассказал о психологическом садизме Мягкова, который трудно было отличить от физического. В общем, рассказал всё, буквально всё, даже то, что Мягков, вопреки всяким принципам гуманности, не разрешил врачу перевести меня в медчасть и оказать необходимую медицинскую помощь. Я сказал ему, что и жить-то теперь не хочется. «Ну уж ты 287
это брось», – перебил Рошшу меня, задумался и минуты две молчал. Они казались мне вечностью. Он смотрел на меня, и явное сочувствие было в его взгляде. «Ну, слушай меня, – сказал он, наконец, – я тебе даю слово офицера, что день в день, час в час ты выйдешь отсюда. Не может быть и речи о новом уголовном деле и суде. Он сам бегает ко мне каждый день с постановлением о возбуждении уголовного дела, но я не подписываю и прямо сказал ему, что никогда не подпишу. Более того, я обещаю тебе, что если у тебя после выхода отсюда не будет нарушений, будешь честно вести себя и работать, то, когда наступит срок идти «на химию», на первой комиссии мы тебя не пропустим. Никто ещё после ШИЗО не уходил «на химию». Но на второй комиссии я тебя отпущу. Понял?» У меня было ощущение, как у человека, над которым палач уже занёс топор, но передумал и сказал: «Вставай, свободен». От радости я просто потерял дар речи. Я чувствовал, что слёзы текут по моим щекам, и, как малыш, тёр их кулаками. «Ну, перестань, перестань, – сказал Рошшу, – ты правильно сделал, что вызвал меня, а то он угробил бы тебя – это точно. Я поговорю с ним». Потом он вызвал дежурного прапорщика: «Посмотрите, когда у него кончается срок ШИЗО». Тот полистал журнал и ответил: «Через двое суток». – «У вас есть свободная камера в ПКТ?» – «Только 16-я». – «Вот и хорошо. Я приказываю: сейчас же переведите его в эту камеру без вывода на работу, вызовите к нему врача и дайте ему побриться». Обращаясь ко мне, он сказал: «Я свое слово сдержу. Теперь всё зависит от тебя. А его не бойся – ничего он тебе не сделает, я запрещу ему ходить к тебе сюда». Рошшу встал и ушёл. Я был счастлив, как никогда на свете. С того дня прошло более 13 лет, но я помню его как ещё один день своего рождения и всегда буду вспоминать Рошшу с благодарностью. Если бы не принятые им тогда решения, то я не уверен, что смог бы выдержать все эти пытки, особенно психологические. Мент велел посидеть мне немножко, а сам куда-то ушёл. Минут через 15 он повёл меня в другой коридор и поместил в 16 камеру. В страшный бетонный мешок с цифрой «4» я больше не вернулся. Не знал я тогда ещё, что больше никог288
да не увижу моего соседа и товарища по несчастью – этого простого, чуть глуповатого парня, не сумевшего найти в себе силы, чтобы вытерпеть всё и жить. ПКТ 16 камера значительно отличалась от 4-й. Это была маленькая, не более 1,5 метра в ширину и 3 метров в длину, комната, с яркой лампочкой и пристёгивающимися к стене нарами. Они напоминали верхнюю полку плацкартного железнодорожного вагона и с 5 часов утра и до 9 вечера были в положении «к стене». Мент с помощью какого-то специального устройства поднимал её и запирал, так что днём полежать было невозможно. С 9 вечера до 5 утра её можно было опустить и лечь. На ночь давали даже матрац с подушкой и одеялом. Внутри тоже всё было бетонное; в бетонный пол были вмонтированы маленькая металлическая табуретка и маленький металлический столик. Днём разрешалось сидеть, сколько хочешь, и даже лежать на полу, но не на нарах. В углу комнатки был низкий унитаз, над которым располагался водопроводный кран. Я попробовал – потекла вода. Над потолком было крохотное окошко, намертво заделанное железом. Поперёк комнаты, у стены под окном, проходила труба отопления. Как правило, она была холодная, но иногда вдруг теплела. В этой камере было почти так же холодно, как и в предыдущей. В левом верхнем углу стены и потолок были покрыты исключительно красивым бирюзово-зелёным льдом. Это замёрзла плесень, из чего я сделал вывод, что летом в камере очень сыро, зато красиво зимой. После четвёртой камеры мне здесь показалось как в номере пятизвёздочной гостиницы. Не успел я привыкнуть к новой обстановке, как принесли обед. Еда была почти такая же, как в зоне, разве чуть хуже, но мне она показалась лакомством. Вот уж поистине – всё познаётся в сравнении: обычная зоновская баланда, которую можно было есть только, чтобы не сдохнуть с голода, казалась сейчас вкуснятиной. Я набросился на еду, но вспомнил, что после длительного голодания много есть опасно – от усиленной перистальтики 289
кишечника может возникнуть непроходимость. Поел немножко, а остальное оставил. Ещё через некоторое время меня повели к Магомеду Казимовичу. Он пришёл по приказу Рошшу и не стал меня осматривать, а просто поговорил со мной. Он обещал, что мне будут давать витамины-драже и в течение двух недель разрешат пользоваться нарами и постельными принадлежностями круглосуточно. Такое разрешалось только по предписанию врача. Меня вернули в камеру. Мент отстегнул нары-полку и принёс матрац, подушку и одеяло. Я улёгся, и жизнь снова показалась мне прекрасной. Но лежал я недолго. Мент продолжал выполнять приказ начальника колонии, и на сей раз меня повели бриться. Дали мне мыло, помазок и станок с безопасным лезвием. У меня всегда была очень жёсткая борода, которая плохо поддавалась бритью, а тут почти двухнедельная щетина. Волосы не хотели намокать, а лезвие было настолько тупым, что им и карандаш не починишь. Бритьё превратилось в такую экзекуцию, что мне небо показалось с овчинку. Сплошное самоистязание. Лезвие ни в какую не хотело срезать волосы, зато с удовольствием резало кожу. Минут двадцать ушло на это мучение, но зато потом, когда мне дали посмотреть на себя в зеркало, я увидел что-то знакомое. Морда была вся изрезанная и в крови, но это уже был я. На следующий день пришёл начальник отряда. Он сказал, что мне можно принести из барака мыло, зубную щётку и полотенце, кружку и ложку, сменное бельё. Я попросил его прислать мне всё это и очки, а если можно, то и какуюнибудь книгу. «Книгу нельзя, – строго сказал он, – а всё остальное тебе принесут». Он не говорил со мной ни о причине моего попадания сюда, ни о моём будущем. Принесли мне всё это дня через два. Я чувствовал, что силы постепенно возвращаются ко мне. Но самое главное – Рошшу дал мне надежду, «а жить без надежды, конечно, нельзя», как я сам писал в стихах адвокату Яновичу. Вместо страшных планов жизни на полосатом режиме я стал строить совсем другие планы. Во-первых, у меня в апреле была свиданка с родными, и я отправил начальнику заявление с просьбой предоставить мне свидание 17 апреля. В этот день когда-то 290
мы познакомились с моей женой и старались всегда хоть как-то отметить его. Я боялся, что мне не дадут свидания или задержат его, но мне дали, и именно на 17 апреля. Вовторых, и это самое главное, ко мне перестал ходить Мягков, и я перестал бояться его, хотя понимал, что он просто так от меня не отступится. Знал я, что наши встречи неизбежны, но не мог представить – как они будут проходить. Я ни о чём не жалел: не жалел, что не сдал мента, не жалел ни об одном слове, сказанном Мягкову, а самое главное – я не опустился до предательства, не пресмыкался перед ним, не просил пощады и вообще ничего не просил. Я мужественно выдержал нашу борьбу и думаю, что победил в этой дуэли. Но я понимал, что без Рошшу, без его защиты и вмешательства, Мягков всё-таки уничтожил бы меня. Первая неделя прошла, как на курорте: я отсыпался и, если можно так выразиться, отъедался. Кормили три раза в день кашами и щами. Правда, я один раз рискнул здоровьем, и это опять для меня чуть плохо не кончилось. Оказывается, осуждённые, находящиеся в ПКТ, имеют право на ежедневную прогулку в течение 20 минут. Я рискнул воспользоваться этим правом. Дежурный мент принёс мне мои зимние вещи: шапку, фуфайку и сапоги – меня привели сюда в этой одежде. Я оделся, и меня какими-то коридорами вывели в замкнутый двор, в котором были большие металлические клетки – точно такие же, как в зверинцах для крупных зверей: медведей, тигров, львов. Мент открыл дверцу в одной из них, запустил меня туда и запер на ключ. Запер и ушёл в тёплое помещение. Мороз был крепкий – дело было перед Новым годом, но я радовался свежему воздуху, возможности видеть небо. Однако удовольствие быстро превратилось в мучение. Мороз легко одолел мою хилую одежонку и взялся за меня. Клетка была хоть и не маленькая, но всё равно шибко не разгуляешься. Я научился там определять время без часов и точно знал, что 20 минут прошло, но мента всё не было. Ходить по клетке и делать физические упражнения, чтобы согреться и не замёрзнуть, я не мог – просто ещё не хватало сил, а без движения мороз постепенно сковывал меня. Я оказался единственным храбрецом, который рискнул погулять в 291
такой мороз, и потому не с кем было громко позвать мента. Собственный же голос был очень слаб, и его, конечно, никто не слышал. Стучать по клетке было тоже нечем. Эта свобода в клетке для зверей чуть не кончилась для меня плохо. Сил стоять уже не было. Я сел в углу, обхватил ноги руками, а голову прижал к коленям. По моему мнению, в таком положении человек меньше теряет собственного тепла. Стало клонить ко сну. Я знал, что засыпать нельзя – это прямая дорога к замерзанию. Чтобы не уснуть, стал тереть себе физиономию снегом, но руки настолько окоченели, что уже плохо слушались меня. Мент пришёл где-то через час и застал меня уже полуживым – полузамерзшим. Я отматерил его, на что он спокойно ответил: «Ты уж извини, я про тебя забыл». Я вспомнил старую поговорку, что на обиженного богом обижаться нельзя, и попросил его помочь мне встать. Ноги не разгибались, я просто не чувствовал их. Мент почти на себе приволок меня в камеру и разрешил оставить фуфайку и шапку для согрева. Через несколько минут он принёс мне в камеру кружку настоящего заваренного чая. Он действительно не хотел меня заморозить, а просто забыл обо мне. Все менты знали, что я не сдал Мягкову их товарища, и относились ко мне неплохо. Дней через пять после моего перевода в ПКТ я вдруг услышал в коридоре знакомый голос: «Ты что там, матьперемать, в 16-й стучишь? Чего тебе, падла, надо?» Я удивился: сидел тихо и не стучал в дверь, и вдруг такой крик. По коридору слышались приближающиеся шаги, и скоро открылась кормушка в двери. Это был Коля. Тот мент, которому я дарил книги. Он просунул в кормушку что-то завёрнутое в бумажку и сказал почти шёпотом: «Съешь, но быстро и бумажку уничтожь». – «Коля, Коля, подожди. Мои дома не знают о случившемся, а писем из ШИЗО и ПКТ писать нельзя. Они там с ума сойдут, если от меня три месяца не будет писем. Ты сможешь отправить письмо с воли?» «Смогу, – не задумываясь, ответил он, – я тебе сейчас принесу бумагу и ручку, и ты напиши письмо и адрес, а я куплю конверт и отправлю. А пока быстро съешь это». Он закрыл кормушку, громко на весь коридор отматерил меня и ушёл. Я развернул бумажку и обрадовался, как человек, 292
выигравший в лотерею. В бумажке лежало нарезанное на кусочки солёное домашнее сало, граммов 150, не меньше, и несколько кусочков настоящего вольного хлеба. Я съел это с величайшим наслаждением, но возникла проблема с бумажкой. Я боялся, что в унитаз она не пройдёт, а больше девать её было некуда. Скоро тихо, без крика и мата, открылась кормушка, и Коля передал мне тетрадный лист и ручку. Я вернул ему пустую бумажку и поблагодарил за царское угощение. Писать письмо домой надо было быстро, а у меня, как назло, мысли путались и ничего не получалось. Задача была трудная: надо было написать о случившемся, но так, чтобы максимально не травмировать их. Всё-таки я что-то сочинил и передал Николаю. Примерно раз в две недели он дежурил в ПКТ и всегда приносил мне что-нибудь вкусненькое. Однажды он превзошёл сам себя – принес в бумажке растворимый кофе с сахарным песком. Когда за ужином мне налили в кружку кипятка, то я высыпал туда содержимое пакетика, и у меня получился сладкий, ароматный кофе. Бумажку я спустил в унитаз. Каждый день утром и вечером в камеры ПКТ заходил ДПНК и проверял наличие заключённых. Войдя в мою камеру, ДПНК стал водить носом, втягивая воздух: «Слушай, Ямпольский, что-то у тебя тут кофем пахнет. Ты что, кофе пьёшь?» – «Да вы что, гражданин начальник, откуда здесь может быть кофе? Если только вы угостите». – «Да, держи карман шире. Буду я тебя кофем угощать, – и, повернувшись к ментам, продолжил: – Ну-ка, поищите здесь у него.» Менты бросились искать, а искать-то негде: комната малюсенькая. Заглянули под матрац, пощупали подушку, и всё. ДПНК пожал плечами и ушёл. У меня с этим ДПНК, старшим лейтенантом Фоминым, отношения были, мягко говоря, натянутыми. Именно он сообщил известие, которое меня потрясло: «Сдох твой дружок, адвокатишко паршивый». «Янович?» – удивился я. «Он самый. Сегодня в деревянном бушлате домой поехал». Сказал Фомин это с какой-то ненавистью и нескрываемой радостью. Он терпеть не мог интеллигентных, образованных людей и всех, кто был умнее его, а умнее его были почти все. Увидев мою реакцию на его слова, он спокойно добавил: «И 293
ты тут сдохнешь, вот увидишь». Повернулся своей не менее чем 100-килограммовой фигурой и вышел, довольный собой. Мне было не до него. Я не мог себе представить, что Яновича больше нет. Нет этого доброго, умного, но слабого волей человека. Когда я уже вышел из ПКТ в зону, мне рассказали, как умирал Янович. Сначала у него появились изменения психики. Он был заторможен, долго думал, прежде чем ответить на вопросы, постоянно молчал и смотрел в пустоту. Потом он перестал есть: ходил в столовую, как все, но сидел над миской, не прикасаясь к еде. На работе не выполнял плана, но начальник отряда не наказывал его, видя, что с Яновичем творится что-то неладное. Потом перестал вставать с нар и смотрел в потолок немигающими глазами. Угасал он быстро. Умер тихо, в полном сознании. Мне рассказывал очевидец, что последними словами его были: «Неужели они не понимали, что посылают меня на смерть? Будьте вы прокляты». Я потом спрашивал Магомеда Казимовича, отчего умер Янович. «Я осматривал его, – ответил он мне, – он был здоров. У него не было злокачественной опухоли, не было кровоизлияния в мозг, у него было здоровое сердце. С таким здоровьем он мог бы жить ещё много лет, но слишком велика была сила самовнушения, что он умрёт. Он сам съел себя». Известие о смерти Яновича опять пробудило во мне мысли о жизни и смерти, которые одолевали меня в последнее время. Та надежда, которую дал мне Рошшу, и отсутствие визитов Мягкова пробудили во мне жажду борьбы за жизнь. Я ещё не знал, кто победит в этой борьбе, но победить хотелось мне. Появились опять рифмованные мысли, которые я оформил в стихи после выхода из этой тюрьмы в тюрьме. А пока жизнь в одиночной камере перестала мне казаться санаторием после ШИЗО, и всё больше и больше начинало мучить одиночество. Гулять я больше не ходил – не хотел, чтобы моя жизнь зависела от забывчивости ментов, а изо дня в день видеть перед собой три стены, дверь, пол, потолок и ни одного живого лица (менты и ДПНК – это не живые лица) становилось всё трудней и трудней. Наконец, пришёл новый библиотекарь и принёс книги. Я выбрал книгу из серии ЖЗЛ «Н.В.Гоголь». Теперь хоть было с кем «поговорить». Книгу я прочитал за два дня, 294
и потом опять тоска. Человеку, перенесшему так много, как я, очень опасно долго оставаться наедине с самим собой. Начинает «крыша ехать». Представьте себе, что такое три месяца молчать, не произнести ни слова. Три месяца не слышать человеческого голоса. Только от этого с ума сойдешь. А если к этому прибавить постоянные мысли о будущем, о прошлом, о смысле жизни, о сущности смерти и целый калейдоскоп других мыслей, то… помощь психиатра становится почти неизбежной. Я уже не радовался этой жратве, не радовался нарам, на которых можно было спать, – я хотел к людям. К любым: к убийцам, насильникам, грабителям – но к людям. Я даже не предполагал, какая это жуткая пытка – пытка одиночеством. Но когда вспоминал совсем недавнее моё пребывание в ШИЗО и уничтожающие меня визиты Мягкова, испытание организма голодом, то успокаивался и внушал сам себе: «Не мучайся, бывает ещё хуже». Кстати, моё совершенствование в аутотренинге во время пребывания в ШИЗО и ПКТ достигло значительных высот. И это сильно помогло в борьбе за самосохранение. Две недели возможности лежать на нарах днём пролетели быстро, и в пять утра их опять стали пристёгивать к стене. Я ходил по камере от двери до противоположной стены. Всё это расстояние было в четыре шага: четыре туда, четыре обратно. Я считал шаги и заставлял себя делать их в день не менее тысячи. Я уставал, выматывался, но ходил, памятуя, что движение – это жизнь. Когда уставал, то садился на металлическую табуреточку. Однако долго на ней не посидишь: учитывая, что температура в камере держалась примерно на уровне плюс 5 градусов, то есть как в домашнем холодильнике, а металл охлаждается до температуры окружающей среды, нетрудно догадаться, что то место моего тела, которое сидело на табуреточке, быстро остывало, а это опасно для здоровья. Вот и был я как ванька-встанька: побегал по камере туда-сюда, сел, примёрз к табуреточке, оторвался от неё, опять по камере туда-сюда, и так целый день. Не правда ль, весёлое занятие? Редко, очень редко труба отопления теплела, и тогда я устраивал праздник для собственного зада: садился на трубу, хотя для этого 295
приходилось заниматься почти акробатикой, так как труба проходила вплотную к стене. Январь и февраль в 1985 году были очень холодными. Мороз постоянно держался на уровне 20-30 градусов ниже нуля. В камере при дыхании изо рта шёл пар. Менты иногда жалели меня и разрешали на ночь брать фуфайку и шапку. Спать я ложился в шапке с завязанными под подбородком «ушами», чтобы во сне собственные уши не отморозить, а фуфайкой прикрывал ноги, так как тонкое байковое одеяло не спасало от холода и ночью иногда приходилось вскакивать и «бегать» по камере для согрева. В таких условиях еженедельная баня была уже не пыткой, как в ШИЗО, а возможностью прогреть свои кости и всё, что их покрывает. У меня было полотенце, смена белья, и я ходил в баню без страха. Правда, это было похоже на мытьё в деревенской парной, когда голые люди выскакивали из бани и бросались в снег или прорубь. Так и у нас: в бане температура не менее плюс 30, а в коридоре, где мы вытирались и одевались, около 0, а то и ниже. До или после бани нас водили бриться. Хорошо, если после бани. Борода намокала, волосы становились мягче и лучше поддавались лезвию, остроту которого нельзя было сравнить даже с топором, а только с колуном. Если брились до бани, то волосы смачивались собственными слезами от этой самоэкзекуции. Раз в месяц появлялся парикмахер и уменьшал длину волос. Сначала я вел счёт времени, как Робинзон: делал каждое утро царапину на стене. Потом пару раз забыл и потерял счёт дням. Я знал, что мне ещё долго тут сидеть, и потому просто ждал конца одиночества. Я всю свою жизнь что-нибудь делал, не понимал даже, как можно отдыхать, ничего не делая. Больше недели не мог пробыть ни в одном санатории или доме отдыха – надоедало однообразие. В шутку сам про себя говорил, что имею оригинальную болезнь – «шилизм», то есть шило в заднице, и потому не могу усидеть на одном месте. Мне всегда надо было куда-то бежать, что-то делать, с кем-то встречаться и решать какие-то проблемы. Вот такой я был живчик. И теперь представьте: с моим-то характером оказаться в полной изоляции от мира, без движения, без дел, без общения с людьми – один в четырёх стенах! Раньше я 296
мог бы вытерпеть это не более часа, ну двух от силы. Мне же пришлось пробыть в этих условиях более двух тысяч часов! Я научился говорить сам с собой, причем вслух – просто надо было слышать чей-то голос, хотя бы свой собственный, и самому говорить, чтобы не разучиться. Иногда меня навещал мент Коля и приносил что-нибудь вкусненькое. Он отправил моё письмо, и я стал ждать ответа. Из ПКТ писать было нельзя, но получать письма можно. Ответ из дома я получил где-то через месяц. От моего сообщения они были все в шоке и долго не могли оправиться. Переживали за меня, жалели меня, но всё равно хуже всех было мне. Месяца через два я почувствовал, что схожу с ума: кроме разговоров с самим собой появились слуховые и зрительные галлюцинации. Я слышал чьи-то голоса, видел какие-то страшные рожи, которые дразнили меня. Иногда мне казалось, что стены камеры раздвигаются и я выхожу на просторный луг и иду к берегу речки. Сижу на берегу, смотрю на воду, и мне хорошо. Пытаюсь войти в воду – и вдруг натыкаюсь лбом на шершавую стену камеры. Иногда мне казалось, что я карабкаюсь на какие-то скалы и вот-вот сорвусь. Стали сниться жуткие сны, один из которых испугал не на шутку: мне приснилось, что я умер и сам вскрываю собственный труп, а когда я распилил свой череп, чтобы достать мозг, то не обнаружил его – череп был пустой. Сон был настолько явным, что когда я проснулся, то стал лихорадочно ощупывать свою голову. Когда сознание прояснялось, я очень критически относился к собственной психике, пытаясь спокойно разобраться как врач, как психолог, что со мной происходит. Я старался «держаться» изо всех сил, гнал от себя все видения и пытался не верить снам. Но получалось это далеко не всегда. Опять появилось желание умереть и таким образом разом покончить со всеми пытками. Я отлично понимал, что после выхода из ПКТ моя жизнь в зоне резко изменится и будет далеко не сладкой. Мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь вмонтировал мне в голову обыкновенный рубильник, который можно было бы в любое время выключить и ни о чём не думать. На некоторое время меня вывело из этого состояния письмо племянника из Горького. Кроме общих слов сочув297
ствия и утешения, там была одна фраза, которую я запомнил навсегда: «Дядя Толя, не надо смотреть вниз и назад, а надо только вверх и вперёд». Я собрал последние силы и стал смотреть вперед, но ничего хорошего там не увидел. Тогда я стал заставлять себя видеть это хорошее, а самое хорошее – это свобода. Тот, кто не знает неволи, тот никогда не сможет оценить всё великолепие свободы. Выходя из дома, вы можете пойти прямо, или налево, или направо и даже не понимаете – какое это великое благо. Вы можете встретиться и поговорить с друзьями, зайти в магазин и по своему выбору, а не по выбору тюремного повара, купить и съесть что-нибудь вкусненькое. Вы можете сесть в трамвай или троллейбус и поехать куда-нибудь. Вы можете любить и быть любимым. У вас есть телевизор и радио. Всё это вы не замечаете и не цените, а напрасно. Я тоже не ценил и не замечал, но в тюрьме, в зоне и особенно здесь, в четырёх стенах и в полном одиночестве, стал понимать, что главное в жизни – это свобода. Когда после освобождения я наблюдал за людьми, которые переживали из-за каких-то житейских неурядиц, то думал: тот, кто не сидел, знает, что такое «хорошо» и что такое «не очень хорошо», и это «не очень хорошо» он называет «плохо». Что же такое «плохо» на самом деле, может знать только человек, побывавший в моей шкуре. Любите и цените свободу! Время неумолимо шло. Однажды, во время светлого промежутка своего полусумасшествия, я спросил мента, какое сегодня число. Оказалось, что пытка одиночеством закончится через две недели. Тогда я стал считать дни, часы и минуты до освобождения. Парадокс, но я считал освобождением возврат в зону, обнесённую рядами заборов с колючкой и током высокого напряжения, в зону с локалками, из которых без особого разрешения нельзя выйти, в зону с беспределом ментов и зеков! Вот уж, действительно, всё познаётся в сравнении. Последние дни тянулись особенно медленно, но 12 марта всё-таки наступило. В 11 часов утра за мной пришёл начальник отряда. Было сделано всё так, как обещал Рошшу: день в день, час в час. Выйдя на свежий воздух, я чуть не упал: голова закружилась от избытка кислорода. Отрядник подхватил меня 298
и повёл в барак. Он позвал старшину. Каково же было моё удивление, когда в кабинет отрядника явился тот самый мой знакомый, которому я помог при его появлении на зоне, давал постоянно чай, поил и кормил у себя в библиотеке и на которого пали мои подозрения в предательстве. Не знаю – за какие заслуги его перевели в наш отряд и сделали старшиной. Обычно старшиной назначали зека, который давно живёт в отряде, про всех всё знает, а это назначение было по меньшей мере странным. Потом я предположил, что Мягкову нужен свой верный человек в этом отряде, так как был уверен, что он меня в покое всё равно не оставит. «Найди ему свободные нары, – обращаясь к нему, сказал отрядник, – а ты пока отдыхай, работу я тебе подберу потом». Мы вышли от отрядника, и старшина повёл меня в отряд. Выражение его лица было строгим и официальным. Он подвёл меня к верхним нарам в самом неудобном месте барака и сухо произнёс: «Вот здесь будете спать». «А что, получше ничего нет?» – спросил я удивлённо. «Нет, – отрубил он, а потом с нескрываемой ненавистью посмотрел на меня и добавил: – Вы, Анатолий Соломонович, негодяй, мерзавец и сволочь и ни на какую мою поддержку не надейтесь». Круто повернулся и ушёл, оставив меня совершенно огорошенным этими словами. Я не мог понять, в чём дело. Чем я-то провинился перед ним? Я подозревал совсем обратное. Может, он выбрал старую тактику: лучшая защита – это нападение? Голова соображала плохо, и я решил отложить эту загадку до лучших времён, приказал себе не думать об этом. Помогли и друзья-товарищи, которые окружили меня и стали расспрашивать о жизни в ШИЗО и ПКТ. Страшная слабость свалила меня, и я разговаривал с ними лёжа. Я рад был снова оказаться среди живых людей, слышать человеческую речь, чувствовать их доброжелательность. Некоторые приносили мне конфеты, печенье, даже хлеб, намазанный маргарином и посыпанный сахарным песком (это у нас шло вместо пирожных). Я не стал отказываться и с удовольствием съел все эти лакомства, даже чифирнул для поднятия тонуса. Я много времени проводил на свежем воздухе: начиналась весна, и днём на солнышке было тепло. Я потихоньку, очень 299
потихоньку возвращался к жизни и в физическом, и в психическом отношении. Дня через три меня вызвал Рошшу: «Ну, как ты? Живой?» «Чуть-чуть живой», – ответил я спокойно. Выражение его лица было дружелюбным, глаза добрыми. «Отдыхай недельки две, – продолжил он, – а потом я сам подберу тебе работу. И гуляй больше, а то у тебя видочек не того. Пойдёшь на свиданку – испугаешь своих. И ещё у меня к тебе одна просьба: в библиотеку не ходи, даже близко к ней не подходи. Понял? Ладно, пока иди, я тебя ещё вызову». Насчёт видочка он был прав. Когда я в бараке посмотрел на себя в большое зеркало, то увидел абсолютно седого, сгорбленного старика с одутловатым, опухшим лицом, с мешками под глазами и абсолютно серым цветом кожи. Изо рта выглядывали остатки гнилых зубов, взгляд был какой-то потухший. Но я был рад, что жив, что сумел преодолеть все, что уготовала мне судьба, а вернее тот, кто давал указание. Я был рад, что снова могу видеть небо, солнце, облака и снег, ослепительно белый снег. Был рад, что не лишил себя жизни с её прелестями и красотой, что у меня теперь есть надежда вернуться на свободу и снова жить среди людей. Я радовался предстоящему свиданию с родными. Хотел работать, много работать, потому что страшно устал от безделья. Хотел заслужить себе возможность раньше срока покинуть зону и вернуться домой. У меня появилось самое главное, без чего жить нельзя: НАДЕЖДА. Правда, уже через месяц от этой надежды почти ничего не осталось, но об этом чуть позже. в зоне давно шло строительство туберкулёзной больницы. Больницей это можно было назвать очень условно – обычная тюрьма, в которую собирали больных туберкулёзом со всех зон и лечили. Лечили так здорово, что бригада плотников не успевала делать гробы. Больницу эту называли тубзоной, и отделялась она от жилой зоны забором. Между зонами поставили КПП. На этом КПП круглые сутки находился дежурный, но дежурили там не менты, а зеки. Работа простая и нетяжёлая. Вот туда и отправил меня Рошшу. Работал я по сменам: утро, вечер, ночь. Но проработал там недолго. Приехала из областного центра комиссия во главе с бывшим начальником 300
нашей зоны Уткиным. Ему, очевидно, рассказали о моих делах. Проходя с комиссией через КПП между жилой и туберкулёзной зонами, он увидел меня, скривился и приказал шедшему с ним рядом зам.начальника по РОР Лошадину: «Убрать его отсюда! Слишком хорошая работа для нарушителей». Не знаю, чем я помешал ему, но на следующий день Лошадин вызвал меня и сказал: «Я должен выполнять указания высокого начальства. Пойдёшь работать на вышку». Вышкой называли маленькую кабинку, которую построили над внутренним КПП. Из неё были видны все бараки. В калитки локалок вмонтировали электрозамки, и никто, кроме оператора, их открыть не мог. Этого самого оператора посадили на вышку, или, как её называли, «голубятню», и оборудовали там пульт с лампочками и кнопками. Надо, например, кому-то войти или выйти из локалки – он нажимает кнопку около электрозамка, и на «голубятне», на пульте, загорается лампочка с номером барака. Оператор смотрит, кто идёт. У него была подробная инструкция: кого пропускать и когда. Если он видел, что идет человек, которого можно пускать, или мент, то нажимал кнопку под лампочкой и калитка в локалке открывалась. Если пытался выйти из локалки зек, которому не положено выходить, то оператор не имел права выпускать его. Казалось бы, простая работа, но на самом деле – отвратительная. Идёт зек – ему надо, а я его не пускаю, соблюдая инструкцию. Он меня материт на чём свет стоит, грозит кулаком и, мягко выражаясь, перестаёт уважать. Если я открою ему, и это заметят менты, или, не дай бог, ДПНК, или кто-нибудь из оперчасти, то нарушение у меня в кармане, то бишь в личном деле. (Я хорошо помнил слова Рошшу, что если не будет нарушений, то сохранится надежда на досрочное освобождение.) Если я, не дай бог, зазеваюсь и вовремя не открою менту или офицеру, то на меня обрушивается их гнев, как правило, выражающийся такой отборной бранью, что зекам можно поучиться. В общем, собачья работа. Особенно проявлял свою ненависть ко мне ДПНК Фомин. Предела его оскорблениям в мой адрес не было. Он постоянно грозил мне кулаком и матерился как последний извозчик. Однажды, во время развода на работу, когда около внутрен301
него КПП скопилось несколько сотен зеков, он разразился бранью и угрозами в мой адрес и при этом сказал фразу: «Е…ь тебя, суку, надо!» Это переполнило чашу моего терпения, я взял два листа бумаги и в двух экземплярах написал рапорт на имя начальника колонии. В рапорте я описал все придирки Фомина, его хамство и угрозы, а в конце указал, что такого-то числа, в такое-то время он публично призывал зеков к физической расправе надо мной и к акту мужеложства. Закончив писать, я спустился с «голубятни» на КПП и, подойдя к Фомину, сказал: «Мне надоели ваши угрозы и хамство. Я написал на вас рапорт начальнику колонии. Вот один экземпляр – ознакомьтесь». Глаза его вылезли из орбит. От захлестнувшей злости он лишился дара речи, взял лист и стал читать. По мере чтения выражение его физиономии менялось. Прочитав всё, он перевёл дух и ошалело сказал: «Ты что, Ямпольский, мать-перемать, с ума сошёл, что ли? Когда это я тебе угрожал? Кого это я призывал расправляться с тобой?» В голосе его был испуг. «А кто, начальник, только сейчас, обращаясь к зекам, призывал: е…ь его надо? Это разве не призыв к насилию?» «Да это я к слову», – стал оправдываться он. «А если бы это «к слову» кто-то из зеков понял как буквальный призыв к действию? Кто будет отвечать за последствия? Ведь сам ДПНК призывал е…ь». Он задумался и замолчал, а я продолжал наступать: «Я хочу, чтобы начальник колонии знал всё, и знал официально, кто несёт ответственность за возможные последствия». С этими словами я встал и собрался идти в штаб. Фомин остановил меня: «Не, погоди, Ямпольский, ты эту бумагу начальнику не носи», – уже тихо и с испугом попросил он. Я не унимался: «Вы, начальник, извинитесь, и больше не надо при зеках говорить такие вещи. Если вы меня терпеть не можете, то вызовите и один на один выскажите мне всё, в любых выражениях. Я не обижусь». Он почесал затылок и задумался. Ему очень не хотелось получать нагоняй от Рошшу и в то же время извиняться перед зеком. «Ладно, Ямпольский, ты извини меня. Я погорячился». Чтобы не унижать его больше, я молча порвал мой экземпляр рапорта, повернулся и полез на свою «голубятню» работать. Надо сказать, что 302
Фомин никогда больше не только публично, но и один на один не оскорблял и не унижал меня. Жил у нас в бараке один мужчина, лет 55. Я не знал, за что его посадили, но был уверен, что ничего плохого он сделать не мог. Это был на редкость обаятельный человек, добрый, приветливый У него была интересная особенность: он умел улыбаться глазами. Лицо не улыбается, а глаза смеются. Не скажу, что мы были близкими друзьями, но часто беседовали на житейские темы, нашли много общих знакомых по воле, жаловались друг другу на невзгоды тюремной жизни. Он был очень болен: частые приступы стенокардии, одышка, отёки… Очень тяжело переносил неволю, часто впадал в депрессивное состояние. Работал в бане, при каких-то механизмах, в сменах, в том числе и ночью. Однажды, когда я тоже ночью сидел на своей «голубятне» и изо всех сил боролся со сном, то увидел, что в сторону бани идут санитары медчасти с носилками. Обратно они прошли минут через 20 и на носилках несли кого-то. С вышки, да ещё ночью, я не разглядел – кто это был, а утром узнал, что сердце моего знакомого не выдержало и он внезапно умер. Я много, очень много видел смертей на зоне, но эта как-то особенно задела меня. В голове родились стихи, и я записал их: Умер товарищ. Сердце встало. Хорошего человека – не стало. Умного, доброго, простого, Но, к сожаленью, больного. Он, как никто, умел улыбаться, Умел одними глазами смеяться. И вот навсегда закрылись глаза, Улыбка исчезла с его лица. Обидно, что умер. Обидно вдвойне, Что умер не дома, а умер в тюрьме. И на свободу теперь он пойдёт В тесовом гробу, ногами вперёд. 303
А как о свободе он часто мечтал И от неволи ужасно страдал. От жизни такой сердце устало, Хорошего человека – не стало. После его смерти я стал прислушиваться и присматриваться к собственному здоровью и обнаружил, что дело плохо. Я понимал, конечно, что после ШИЗО и ПКТ ничего хорошего и не может быть, но меня пугали симптомы злокачественной опухоли. Надежда, вселённая в меня Рошшу, стала таять, как снег в апреле, а был как раз апрель. Боли, постоянно серый цвет лица, тошнота натощак, отрыжка, чувство переполнения желудка – всё это было очень похоже на рак. После выхода из ШИЗО и ПКТ я стал чувствовать, что силы возвращаются ко мне. Здесь же опять появились страшная слабость, апатия, сонливость. Я еле-еле работал, особенно в ночные смены. Мысли о смерти опять стали одолевать меня. Но вот наступил день свидания. Я собрал всю волю в кулак и пошёл изображать здоровье и радость существования. Не получилось. И жена, и мать заметили перемены во мне, обратили внимание на моё серое одутловатое лицо и слабость. Попытка откормить меня за одни сутки (это было единственное свидание всего на одни сутки) не увенчалась успехом. Расстались мы с тяжёлым чувством. Я настолько уверовал в свою неизбежную и скорую кончину, что прощался с родными навсегда. Всячески пытался скрыть от них своё состояние, но самому от этого легче не становилось. Мы обнялись, поцеловались, и я пошёл в зону с мыслью, что больше никогда их не увижу. Пришел в барак, лёг на свои верхние нары и чувствовал, как слёзы душат меня. Было ужасно обидно, выдержав адовы муки ШИЗО и ПКТ, умереть от неизлечимой болезни, умереть, так и не увидев свободы. Состояние моё всё ухудшалось. Пропал аппетит, и я заставлял себя есть, чтобы держаться на ногах. Близость смерти опять вызвала рождение стихов. Я долго думал, знакомить тебя, читатель, с ними или нет, и решил, убрав всё самое личное, всё же показать их тебе. 304
РАЗГОВОР СО СМЕРТЬЮ (27 апреля 1985 года) Люблю я это время года: Длиннее и теплее дни, И просыпается природа После холодной, злой зимы. Набухли на деревьях почки, И в полный рост пошла трава, Вот-вот появятся листочки: Пришла красавица-весна. И чувствуешь в душе волненье, И жажда жизни велика, Мечты, желанья и стремленья, Но вдруг, гляжу: идёт ОНА. Вся в белом, голова седая, В руках огромная коса И смотрит страшно, не мигая, И молвит: «Я к тебе пришла». Её увидел – стало жутко, И страхом полнится душа. «На сборы я даю минутку, Пошли, я за тобой пришла». И грусть нахлынула большая, И с ужасом вдруг понял я, Что это гостья не простая, Что это смерть моя пришла. Послушай, смерть, сейчас не время, Я не могу с тобой идти, Я жизнь покинуть не сумею, Не повидав своей семьи.
305
Пойми, старуха ты дурная, Что здесь в тюрьме я пятый год, Свободным снова стать мечтаю, А вместо воли – твой приход. Я не могу идти с тобою, Я должен всё вернуть сполна, Всё, что назначено судьбою! «Пошли – здесь я твоя судьба». Я не боюсь тебя, седая, И мне не страшно умирать, Но не сейчас, когда я знаю, Что ждёт меня старуха-мать. Ждёт долго, страстно и упорно. Надежда – её жизни суть. Пойми, что просто невозможно Надежду эту обмануть. А дети! Понимаешь, дети! Я больше жизни их люблю, И нет сильней любви на свете, Ну как же я с тобой пойду?! Я не могу себе представить, Что не увижу никогда Ни моря голубого глади, Ни голубые небеса. Что не увижу речки, леса, Как распускаются цветы, Что не услышу больше песен Сумей понять всё это ты. И не зови меня с собою, Ведь я о многом так мечтал, Так неужели с тайной болью Напрасно я свободу ждал? 306
Ну как представить солнце, небо, Ночь лунную и радость дня, Ну как представить, что всё будет, Но только будет без меня?! Смерть на меня взглянула мерзко: «И всё же ты пойдёшь со мной». Вдруг неожиданно и резко Взмахнула страшною косой. Прощайте, реки, птицы, горы, Прощайте, все мои друзья, И неба синего просторы… Сырая, здравствуй, мать-земля. А вы живите долго-долго, Пусть вас всегда хранит судьба, И изредка, хоть ненадолго, Но вспоминайте вы меня. Цветочки надо мною посадите, И я прошу вас, милые мои, Хоть иногда ко мне вы приходите, А я увижу вас из-под земли. И зла в душе вы не держите, Пусть всё осилит доброта. Не забывайте и простите, Прощайте все и навсегда. Прочитав эти стихи, можно подумать, что написать такое может только человек с больной психикой. Согласен. Пережитое не могло не сказаться. Истязания голодом и холодом, садизм Мягкова и его угрозы, психологическая пытка одиночеством – всё это подорвало не только физическое, но и психическое здоровье. Но из этих стихов видно, как, несмотря на все испытания, я любил жизнь, хотел жить. И эта дикая жажда жизни победила холодную, страшную смерть. 307
После свидания из дома стали приходить письма с огромной моральной поддержкой. Видимо, жена очень тонко прочувствовала моё состояние и всячески старалась вселить в меня надежду и силы бороться за жизнь. Это помогло. Я стал постепенно возвращаться к жизни, я знал, что меня дома ждут и надеются на моё возвращение и «что просто невозможно надежду эту обмануть». Я заставлял себя рисовать в воображении прекрасные картины моего будущего, побуждал себя поверить в него. Появились какие-то новые духовные силы. Я занимался типичным аутотренингом, и это, в конце концов, помогло. Знакомые ребята, как могли, подкармливали меня: то тушёнкой угостят, то сливочным маслом, то ещё чем. Продолжал подкармливать меня и мент Николай. Но теперь это стало очень трудно делать, так как в библиотеке не уединишься, в камеру ПКТ еду не принесёшь, в барак тоже. Так он нашёл оригинальный способ: любой мент мог по матюгальнику вызвать любого зека на вахту. Николай вызывал меня и в присутствии других ментов начинал разыгрывать спектакль: «Ну что, сволочь поганая? Обверзался ты сегодня или ещё нет? Что, нет? Ну иди вот в наш туалет и сиди, пока не обделаешься». Первый раз я не понял его, но он грубо схватил меня за шиворот и потащил в туалет на вахте. Другие менты смеялись, не подозревая подвоха. Затащив меня в туалет, Николай показал пальцем на сливной бачок и тихо сказал: «Запрись изнутри и поешь». Для порядка он ещё пару раз матюгнулся и ушёл. Я заперся и полез к бачку. Сняв крышку, увидел, что в воде плавают два варёных яйца, яблоко и банка консервов «Сайра в масле». Вода в бачке была чистая, водопроводная, и я решил, что всё это есть можно, но только не здесь, так как только удел пидаров жрать на параше. Я рассовал угощение по карманам штанов и куртки и тихонько, стараясь быть незамеченным, вышел из туалета. Банка консервов здорово оттопыривала карман, и в таком виде мне надо было пройти через вахту среди ментов и дойти до барака. Риск был большой, так как любой мент мог остановить меня и обыскать. Коля опять взял меня за шиворот и с громким матом слегка подтолкнул коленкой под зад к выходу. Я шёл в барак и боялся, 308
что меня остановят и обыщут, да и в бараке надумаешься, как при зеках вытащить из кармана банку сайры. Почти в каждое своё дежурство (а Коля дежурил раз в четыре дня) он находил предлог, чтобы вызвать меня на вахту. Это хоть как-то разнообразило мой скудный рацион. Очень хотелось побывать в библиотеке, посмотреть, что осталось от моих трудов, но мне было запрещено даже приближаться к ней. Я предполагал, что это распоряжение Мягкова. Скорее всего, он думал, что они не всё нашли и что я непременно попытаюсь проникнуть туда, чтобы заполучить своё добро. Потом мои предположения по простоте душевной подтвердил новый библиотекарь Валера Княжов, который жил в нашем бараке. Он прямо сказал, что Мягков приказал ему в случае моего появления в библиотеке тут же известить его об этом. Судьба Валеры Княжова весьма неординарна. Ему дали 10 лет по статье 103 УК РСФСР – умышленное убийство, хотя он никого не убивал. Он был настолько добр, мягок характером и труслив, что просто не способен был совершить умышленное убийство. А дело было так. и сам Валера, и его жена любили выпить. Жили они на окраине города и как-то зимой, в очень сильный мороз, пошли к друзьям в гости, где, видимо, очень сильно поддали. Домой возвращались поздно вечером, почти ночью. Решили идти короткой дорогой, через замёрзшую реку. Тропинка в глубоком снегу была узкая, и идти было трудно. Валера шёл впереди, жена – за ним. Выпитая водка давала себя знать, они часто падали, вставали и шли дальше. Жена отстала от Валеры, а он шёл, не оборачиваясь. Немного не доходя до дома, жена в очередной раз упала и не смогла сама подняться. Валера же спьяна так и не заметил отсутствия жены. Придя домой, он свалился от усталости и опьянения и уснул прямо в верхней одежде как убитый. Когда он проснулся, то не обнаружил жены дома. Валера с трудом вспомнил вчерашний вечер, вспомнил, как они, перебравшие, шли домой, и пошёл искать жену. Недалеко от дома он нашёл её замерзший труп. Как расценить это происшествие? Я не юрист, но думаю, что это был несчастный случай. Однако Валера не очень ладил с женой, они часто спорили и ругались, и этого суду было 309
достаточно, чтобы обвинить его в умышленном убийстве. Суд решил, что Валера нарочно бросил жену замерзать и умышленно сделал себя вдовцом, а троих детей – сиротами. Не идиотизм ли? На самый худой конец его можно было бы обвинить в неоказании помощи, но не в умышленном же убийстве! Нашему суду виднее. Он отправил отца на 10 лет в тюрьму, а сирот раскидал по разным детским домам. Сидя в зоне, Валера постоянно вспоминал детей и плакал. Он недолго проработал в библиотеке – свалил жесточайший туберкулёз, и его отправили в тубзону. О дальнейшей судьбе Валеры я не знаю. Говорили, что он там умер, но за точность этих сведений я не ручаюсь. Работа на вышке «оператором дверей» совсем замучила меня. Каждая смена стоила огромных нервов. Всё время приходилось балансировать между зеками и ментами и наживать себе врагов. Всем угодить было невозможно. Я пошёл к начальнику отряда и попросил его перевести меня на какую-нибудь другую работу. «Кроме как опять на нитки, я тебя никуда послать не могу». «Хорошо, давайте на нитки, – согласился я, – но только уберите меня с этой вышки». Вопрос о переводе с работы на работу решался очень просто. Старшина нашего отряда, тот самый мой бывший друг, который так «ласково» встретил меня из ШИЗО, как-то сумел спихнуть Верика и стать мастером на сетках. За работой пришлось идти к нему. Очень не хотелось, но пришлось. Было уже жаркое лето, и он придумал для меня работу-экзекуцию: с военных аэродромов нам присылали огромные куски специальной ткани из толстых капроновых ниток, которой покрывали самолёты. Её резали на куски примерно 1,5 метра в ширину и метров 20 в длину. Передо мной ставилась стратегическая задача: разодрать эту ткань на нитки и намотать их в клубки, чтобы потом вязать из них сетки. Задача, прямо скажем, непростая. Я расстилал ткань около цеха и под палящим солнцем ползал по земле, выдёргивая из неё нитки, которые упорно сопротивлялись. Приходилось применять не только смекалку, но и силу, поэтому руки были изрезаны в кровь. Восьмичасовое ползанье на карачках в страшную жару очень утомляло. Но не это было самое страшное. Мой «друг» самолично установил для меня 310
норму выработки, выполнить которую было невозможно. Несколько раз за смену он выходил и проверял – сколько я сделал, и при этом говорил примерно следующее: «Мне, конечно, не хочется докладывать начальнику отряда, что вы не выполняете норму, но я вынужден буду это сделать». Мол, ты сам понимаешь, что за систематическое невыполнение нормы полагается ШИЗО. Такой мелкий, а может, и не мелкий, садизм. Немного успокоил меня Верик: «Я на этой работе зубы съел и точно знаю все нормы на различные виды работ, утверждённые нормировщиками. На это дурацкое и никому не нужное выдёргивание ниток из ткани нет нормы, так как такой работы никогда раньше не было. Это твой «дружок» придумал сам, чтобы угробить тебя». Я решил сказать «другу», что норму он придумал сам, и попросил показать официальные бумаги, составленные нормировщиками и подписанные завпроизводством. Это поставило его в тупик, но он обещал всё «узаконить». Через зав. производством «друг» добился прихода нормировщика, и тот с секундомером провёл хронометраж моей работы. Много лет занимаясь физиологией труда, я хорошо знал, что такое хронометраж, и работал так, что после всех вычислений нормировщика мне была установлена узаконенная норма выработки в 5 раз меньше той, которую для меня придумал мастер. Новую норму уже можно было выполнять, хотя это давалось большим, мучительным трудом. Уже потом мой «друг», ни с того ни с сего сменив гнев на милость, признался, что нитки, которые я наматывал, он в производство вообще не пускал, так как плести сетки из них было невозможно. Перемены на зоне происходят быстро. Месяца через полтора мастером опять стал Верик. Он тут же отменил эту дурацкую работу и поставил меня на другую. Теперь я на специальном станке с мощным электромотором перематывал нитки из мотков на большие катушки. Работа была не очень тяжёлая, но весь день на ногах, и, самое главное, пыль хлопчатобумажная стояла такая, что не видно было вытянутой руки. Приходилось надевать специальные марлевые маски, которых хватало не более чем на полчаса – они забивались 311
пылью, и дышать становилось невозможно. Но план я выполнял, и ко мне никаких претензий не было. Наступил конец августа, и ещё одно событие, правда, приятное, явилось для меня новым испытанием. Я очень любил своих дочерей. Со старшей дочерью у нас были настоящие дружеские отношения. С детства она всегда и всё рассказывала мне, делилась своими заботами, а я помогал ей советами и конкретными делами. Дочь была внешне очень эффектной и очень интересным человеком. У неё не было недостатка в кавалерах. Тюрьма разлучила нас, но она писала мне письма и часто спрашивала моего совета в своих сердечных делах. Я отвечал, но разве можно сравнить письма с личным общением? И вот она выбрала себе спутника жизни. Я совсем не знал этого парня, ничего не мог посоветовать дочери и страшно переживал. Очень хотелось быть на её свадьбе, видеть торжество своими глазами, сидеть рядом с ней за свадебным столом, но… проклятая тюрьма разлучила нас, сделала мои мечты невозможными. 30 августа 1985 года, в 11 часов 15 минут, в областном Дворце бракосочетаний моя дочь стала женой. Любой отец, у которого есть дочь, должен понять меня. Понять, какая страшная тоска была у меня в этот момент, как я хотел обрести крылья и улететь к ней, чтобы в этот важнейший момент жизни дочери быть рядом с ней. Я понимал, что гости могут спрашивать её о том, где отец. Понимал, как трудно будет отвечать на эти вопросы. Не выдержав этой пытки, я бросил работу, убежал, спрятался за библиотеку и там дал волю слезам. Читатель! Пойми меня и не обвиняй в излишней сентиментальности. Я плакал от обиды за себя, за неё. Я готов был тупой бритвой разрезать на мелкие кусочки того изверга, который дал эти проклятые указания и разлучил меня с дочерью. Когда слёз уже не оставалось, я взял бумагу и написал стихи. Гляжу я на часы, и вот сейчас Под звуки Мендельсона всё свершилось, Но горькая слеза из глаз Нечаянно, предательски скатилась. 312
В ушах моих звучит весёлый смех, И вижу я счастливые улыбки, Веселье, радость озаряет всех, А я – один, я раб судьбы ошибки. И в письмах мне потом расскажут, Как дочка шла с любимым под венец. Две матери за стол сегодня сядут, И, волею судьбы, – один отец. А чувства душу рвут мою на части, И сердце будто кто зажал в тиски, Внутри клокочут и бушуют страсти Я никогда ещё не знал такой тоски. И суждено не раз мне веселиться, И ждёт меня немало светлых дней, Но никогда уже не повторится День свадьбы дочери моей. Мне повезло, дочь выбрала отличного зятя, и когда я вернулся домой, они встретили меня с прекрасной внучкой. Уже глубокой осенью является в барак шнырь штаба и заговорщицким тоном говорит: «Идём, тебя в 6 кабинет вызывают». У меня сердце ёкнуло. Опять Мягкову понадобился. После выхода из ПКТ мы с ним практически не виделись, а тут опять зовёт. Делать нечего, надо идти. Собрался, оделся, пошёл. Захожу в этот страшный кабинет, а там вместо Мягкова сидит Лошадин. «Садись, Ямпольский, сейчас Рошшу подойдёт». Я удивился: почему меня пригласили в 6 кабинет? Что, Рошшу не мог в свой пригласить? Зашёл Рошшу и с места в карьер: «Так, Ямпольский, отошёл ты от ШИЗО?» – «Вроде отошёл». – «Ты где сейчас работаешь?» – «Нитки мотаю». – «Опять нитки. Хватит бездельничать, работать надо. Не можем мы толкового нарядчика найти. Один у нас нормальный, а второго никак не подберём – всё дураки попадаются. У тебя получится, я знаю. Пиши заявление и начинай работать, а то, видите ли, он нитки мотает. Без тебя намотают, – и, обращаясь к Лошадину, добавил: 313
– Так, я пошёл, а вы оформите всё». Рошшу так же быстро ушёл, как и пришёл, оставив меня в полной растерянности. Нарядчик – это очень высокая должность, но и очень сложная. «Ну что, вы согласны?» – спросил Лошадин. «А как я могу не согласиться, когда начальник уже всё за меня решил». – «Тогда вот ручка, бумага – пишите заявление». Я написал. «Идите, найдите Новосельцева, и пусть он введёт вас в курс дела». Я вышел, ещё плохо соображая, что же произошло, и направился в штаб, где был кабинет нарядчиков. Жене Новосельскому – главному нарядчику зоны – моё назначение вторым нарядчиком не очень пришлось по душе. Мы, хотя и жили в одном бараке, но практически не общались. Я мало знал его, он совсем не знал меня. Наверное, он хотел иметь помощником кого-то из своих друзей – это понятно, но начальство решило иначе. Сразу скажу, что мы очень быстро сработались и потом были в прекрасных отношениях. Ему понравилось, что я быстро понимал всё, что от меня требовалось, и тем самым значительно облегчил его работу. Обязанности между двумя нарядчиками распределялись четко: первый, главный нарядчик ведал всеми делами жилой зоны, а второй – промышленной. Я должен был знать более 50 бригад, работающих в зоне, и на каждый следующий рабочий день готовить сводку по численному составу выходящих на работу бригад. Я ежедневно обходил все цеха промышленной зоны и собирал данные о выполнении плана. В кабинете начальника колонии висел большой, во всю стенку, стенд с показателями выхода на работу и выполнения плана всеми бригадами. Вызвал Рошшу меня и сказал: «Уже несколько месяцев я не знаю, что творится в производстве, да и, пожалуй, этого никто не знает. Ты должен каждое утро, до моего прихода, обновлять все показатели на этом стенде. Для этого ты сам должен их знать. Начальникам цехов, мастерам и бригадирам передай, что я приказал им ежедневно снабжать тебя всеми цифровыми данными. Понял? Иди». Не буду утомлять читателя подробностями и особенностями работы нарядчика, но уже через две недели стенд в кабинете Рошшу стал ежедневно отражать истинную картину работы осуждённых. Побегать, потрудиться и посидеть со счётами 314
(у нас не было даже калькулятора) пришлось много. Рошшу был доволен, и я получил первое после ШИЗО поощрение. Мне приходилось общаться в главной производственной конторе с «вольными» сотрудниками: бухгалтерами, нормировщиками, табельщицами (всё это были женщины, жёны наших офицеров). Работа мне нравилась: много движения, много общения, много умственной нагрузки – как раз по моему характеру. Я познакомился с новыми, интересными людьми. Особенно мне запомнился Валентин Якушин – мастер мебельного цеха. До зоны он работал в международном аэропорту «Шереметьево-2». Валя был пилотом первого класса, командиром лайнера ТУ-154, летал в 40 стран Европы, Азии и Африки. Однажды его высокий начальник попросил Валентина привезти что-то из Африки, что привозить не разрешалось. Валентин привёз. Через несколько лет начальник за какието свои дела попадает под следствие и во время обыска у него находят это «что-то». Он тут же сдаёт Валентина. Так классный пилот, командир корабля, перестал летать и за контрабанду на 4 года был отправлен в колонию усиленного режима. Валя знал много интереснейших историй, и только из его рассказов можно было бы составить отдельную книжку. Позволю здесь привести один из них. Если вы помните, то в апреле каждого года в Советском Союзе проводился коммунистический субботник в честь дня рождения Ленина. Был такой субботник и в Шереметьево-2. Валентин со своим экипажем получил задание разгрузить немецкий транспортный самолёт. В ватных фуфайках, в рабочих сапогах и беретах, они выносили из самолёта какието ящики и грузили их на машину. Лётчик с немецкого самолёта, довольный работой грузчиков (он, естественно, не знал, что это его коллеги), подошёл к Валентину, похлопал его по плечу, приговаривая: «Гут, зер гут», – и в качестве подарка вручил банку пива. Он очень удивился, когда Валя ответил ему по-немецки: «Данке шён». На следующий день Валентин и его экипаж выполняли обычный пассажирский рейс во Франкфурт-на-Майне. Прилетев в Германию, Валентин, уже в прекрасной синей лётной форме, отправился к диспетчеру аэропорта для соблюдения каких-то там 315
бумажных формальностей. В диспетчерской он встретил лётчика, накануне в Москве подарившего ему банку пива. Тот уставился на Валентина и после долгого изучения его физиономии спросил: «Извините, не мог ли я вас видеть гденибудь раньше?» «Да, конечно, – ответил Валентин. – Вы вчера наградили меня за хорошую работу банкой чудесного баварского пива». Гримаса удивления исказила лицо немца: «Так кто же вы на самом деле – лётчик или грузчик?» «Я пилот первого класса, командир корабля», – с достоинством ответил Валя и рассказал ему о коммунистических субботниках. Немец выслушал, схватился за голову и долго не мог успокоиться: «Что это за варварская страна, в которой нет грузчиков и пилоты высочайшей квалификации разгружают чужие самолёты?!» Рассказывал Валентин и очень интересные истории о полётах в Африку, в Швейцарию, куда они грузовыми спецрейсами возили русское золото, о скандальном поведении на борту его самолёта самой знаменитой нашей певицы и многое, многое другое. Мы подружились с Валентином. Я часто приходил к нему в мебельный цех, и мы подолгу беседовали о прошлом и будущем. Он ненавидел советскую власть, коммунистический режим, и это понятно: постоянно бывая за границей, Валентин видел жизнь «там», и ему было с чем сравнивать. Встречались мы с ним и после освобождения в Москве. Насколько мне известно, он уехал из России и сейчас живёт в США. К рассказу о Валентине я ещё вернусь. Барак, в котором я жил, был очень старым и ветхим. Жить в нём становилось опасно, особенно зимой, когда на крыше было много снега и она могла рухнуть под его тяжестью. Администрация колонии решила раскидать всех зеков пятого барака по другим, а сам барак снести. Поскольку переводом из отряда в отряд занимались нарядчики, то у нас с Женей был полный выбор. Мы посовещались и решили жить дальше в 8 отряде. Этот отряд занимал третий этаж вновь построенного здания. Отрядник там был хороший, а старшиной – тот самый Санёк, который ненароком придушил старушку и с которым мы спали рядом в 54 хате в тюрьме. И отрядник, и тем более старшина не возражали против новых жильцов. Санёк подобрал нам нары у окна, 316
и это было здорово. Лежишь на нарах, смотришь в окно и видишь волю: несколько улиц посёлка, поле и лес. Картина обалденная. Можно было увидеть настоящую машину, трактор, лошадь и людей – вольных людей. Тогда казалось удивительным, что есть ещё какая-то жизнь за забором. Но прожили мы с Женей в этом бараке недолго. Начальник колонии по моему совету приказал произвести в отрядах большие перестановки. Дело в том, что во всех отрядах самые нерадивые зеки работали на сетках, а значит, и была своя бригада, причем иногда из 5-7 человек. Это очень затрудняло учет и создавало другие организационные трудности. Я предложил хозяину собрать всех сеточников в один отряд и сделать одну большую бригаду. Он согласился со мной и дал распоряжение провести реорганизацию. Теперь мы с Женей стали думать: кого из отрядников наказать, кому в отряд перевести всех нарушителей, лентяев и откровенных дураков, которые, кроме сеток, ничего другого освоить не могли. Я предложил 10 отряд. Женя не возражал, а Рошшу было всё равно. Я неслучайно выбрал 10 отряд: начальником этого отряда был сын Мягкова – Сергей. Конечно, сын за отца не отвечает, но я знал, что это очень не понравится самому куму, и потому решил попытаться хоть как-то ему отомстить. До этого мы с Мягковым встречались очень редко, и он никогда не упоминал про библиотечные дела и ШИЗО. Был сдержан и сух. Когда же узнал о подлянке, которую сделали его сыну, то взорвался. Он вызвал нас с Женей к себе в кабинет, и я впервые увидел, как он не сдержался и дал волю своей ненависти ко мне. На Женю Мягков даже не взглянул – понял, что это моих рук дело. Сначала он побагровел, потом посинел, потом стал стучать кулаками по столу и топать ногами и при этом с неописуемым матом орал на меня: «Сволочь поганая, сгною в ШИЗО, уничтожу как гниду! Ты зачем всю шваль в 10 отряд перевёл? В меня вздумал камень кинуть? Я тебе кину! Ты век будешь меня помнить!» Мне хотелось сказать, что он уже мне такое сделал, что и так буду его всю жизнь помнить, но я сдержался, решил не подливать масла в огонь и спокойно, чуть-чуть притворяясь дурачком, сказал: «А что вы, гражданин на317
чальник, волнуетесь? Мне начальник колонии приказал сделать перестановки, и я их сделал. Вот и всё, и никакого камня я в вас кидать не собирался». Он, видимо, уже весь «пар выпустил» и сухо сказал: «Вы собрали всё дерьмо в один отряд и сами будете там жить. Через час я приду в 10 отряд, и чтобы оба уже были там со своими манатками. Всё. Идите». Мы вышли как побитые собаки: нам нравилось жить в 8 отряде и совсем не хотелось оттуда уходить, тем более в 10й. Я представил – каково мне будет сосуществовать с сыном Мягкова, и эта перспектива меня не обрадовала. Бежать к Рошшу, жаловаться и просить отменить распоряжение Мягкова мы сочли несолидным, мелочным для хозяина делом. Заперли свой кабинет и пошли перетаскиваться из отряда в отряд. В 10-м нас встретили хорошо, старшина подобрал неплохие нары, отрядник уже был в курсе. Жаль, конечно, что лишился панорамы свободы, потому что 10 отряд был на первом этаже. Ровно через час пришёл Мягков и ехидно спросил: «Ну как устроились?» – «Нормально, начальник». – «Вот и хорошо. Будут в отряде и солидные люди, а то одна шпана», – и с этим ушёл. Его сын Сергей оказался неплохим парнем, и мы хорошо с ним ладили. Очевидно, «яблоко упало далеко от яблони». Правда, потом один случай заставил меня усомниться в этом. Был в отряде такой парень – Володя Смирнов: 28 лет, рост под 2 метра и вес значительно больше 100 килограммов. Он был не толстый, не жирный, а мощный. С начальником отряда они не ладили, и тому не составило труда найти повод, чтобы отправить Володю в ШИЗО. Я уже говорил, что малейшее нарушение режима в ШИЗО влечёт за собой увеличение срока пребывания в этом каземате. Не знаю, как себя вёл Владимир, нарушал режим или нет – это узнать просто невозможно, но продержали его там 90 (!) дней. Из окна кабинета нарядчиков видна страшная калитка в заборе, ведущая в ШИЗО, и потому мы с Женей Новосельским были свидетелями этой трагедии. Через 90 дней Володю Смирнова вывели из ШИЗО. Это был скелет, обтянутый кожей. От былой мощи не осталось и следа: щёки впали, спина сгорбилась, одежда висела на нём как на вешалке. Сам он идти не мог: с одной стороны его поддерживал мент, 318
с другой – старшина отряда. Когда я увидел эту картину, то понял, что Володя не жилец. «Они не успеют довести его до санчасти, – сказал я Жене, – он сейчас умрёт». «Ты что, с ума сошёл», – возмутился Женя, но всё-таки предложил мне выйти из штаба и посмотреть, что будет. Мы вышли и увидели, что Володя открытым ртом хватает воздух, как рыба на берегу. Мы подошли. Взгляд его стал туманным, он ещё пару раз попытался вдохнуть, а потом рухнул на землю. Сработал врачебный инстинкт, и я бросился к нему. Пульса не было. Зрачок на свет не реагировал. Володя был мёртв. Кто виноват в смерти молодого, здорового, даже мощного человека? Менты в таких случаях отвечают: «Сидели бы дома, вас сюда никто не звал». Конечно, они по-своему правы, но суды нас лишали только свободы, а не жизни. Жизни нас лишали уже здесь сами менты, те условия, в которых нам приходилось существовать, физические и психические пытки. Смело могу утверждать это, так как сам прошёл через все пытки и ужасы. Я в новом бараке занимал нижние нары, а верхние надо мной были свободны. Прихожу как-то в барак и вижу: на верхних нарах лежит чей-то матрац, а на моих – какой-то наглый парень прямо в сапогах на одеяле. Я возмутился и велел убраться с моего места. Он отматерился как извозчик и даже не пошевелился. Я сделал вторую попытку освободить свои нары, но в ответ посыпались угрозы. Я понял, что это парень новый, с этапа и решил таким образом сразу самоутвердиться. Подошёл мой сосед по нарам и спокойно объяснил ему: «Это Соломоныч, уважаемый в зоне человек. Будешь возникать – от..м. Понял, салага?» Подошли ещё несколько человек, и обстановка стала угрожающей. Парень понял, что меня здесь в обиду не дадут, и нехотя поднялся. Он залез наверх и улёгся там. Прошло несколько дней, и я кое-что узнал о моём новом соседе. Звали его Николай, ему было 18 лет, из которых он уже 4 года отсидел на малолетке (колония для несовершеннолетних преступников). Общий срок у него – 8 лет за хулиганство и попытку убийства. Мы от конфронтации быстро перешли к дружбе, и он много рассказывал мне о себе и о своей ещё совсем небольшой жизни. 319
Отца своего Коля не знал вообще и не был уверен, что его знала мать. Мать видел очень редко, и только в те короткие промежутки между тюрьмами и лагерями, когда она была на свободе. Мать была алкоголичкой и воровкой, и потому тюрьма стала для неё родимым домом. Коля жил у бабушки. Именно жил, а не воспитывался. Воспитывала его улица, где он пропадал днями и ночами с такими же сорванцами, как и сам. В школу практически не ходил, и учителя отступились от него. Хотелось мороженого, шоколадки, а денег не было. Коля начал лет с 11 воровать и устраивать «праздники живота». Он был не только вор, но и хулиган порядочный. Для него не было авторитета взрослых, он всем грубил, никого не слушался, особенно ненавидел своих соседей. Может, даже не столько ненавидел, сколько завидовал им: у них была нормальная квартира с красивой мебелью, холодильником и телевизором, дети были хорошо одеты и обуты. Короче говоря, Коля воспринимал их как пролетариат буржуев. Соседи не любили Колю, жаловались на него в милицию, обзывали шпаной и хулиганом. Однажды разногласия Николая и соседей вызвали взрыв: с топором в руках и с криком: «Убью гадов!» – 14-летний парнишка ворвался в соседскую квартиру и всю злость, всю обиду за свою ненормальную жизнь обрушил на мебель соседей. Он крошил её топором, не обращая внимания на них самих. Ворвались мужики, отняли у него топор, скрутили, связали и вызвали милицию. Судили его по двум статьям: злостное хулиганство и попытка умышленного убийства. Да, да, не удивляйтесь – попытка умышленного убийства. В советском законодательстве было много, мягко говоря, вариабельного. Если человек бежит за вами с палкой, ножом, с топором или ещё с чем, но бежит молча, то его судят за хулиганство. Если точно при таких же обстоятельствах он бежит и кричит «Убью!», то его судят уже по другой, более суровой статье – умышленное убийство (попытка). Ещё раз говорю, что я не юрист, но мне этого не понять. Итак, считай с пелёнок, совершенно не познав нормального детства, материнской и отеческой ласки, да и вообще чьей-то любви, Николай попал в среду, где никто никого не любит, где все отношения строятся на силе и авторитете, где 320
нельзя научиться ничему хорошему, а плохому – сколько угодно. Но самое страшное – у него не было будущего. После освобождения он всё равно не смог бы жить нормально, так как в 22 года имел бы психику 14-летнего мальчика. Он был обречён на вечную тюрьму. Я старался пробудить в этом шпанёнке хоть что-то человеческое, и это у меня стало получаться. После отбоя, когда уже уходили проверяющие менты, Коля спрыгивал с верхних нар, садился на край моих и просил: «Папаня, расскажи мне что-нибудь про жизнь». Не удивляйтесь, он с некоторых пор стал называть меня «папаней», и я не возражал. Я, как ни странно, тоже очень привязался к этому 18-летнему ребёнку, рассказывал ему всякие интересные истории. Он не знал даже самых известных сказок Пушкина, не знал, кто такие Достоевский и Некрасов, Ломоносов и Менделеев, не знал, что существуют алгебра и химия – вообще ничего не знал. Умел только воровать и драться. Я постепенно стал прививать ему стремление к знаниям и давать ему эти знания, естественно, самые элементарные. Он ходил за мной как цыплёнок за курицей, спрашивал и спрашивал буквально обо всём. Способности к познанию у Коли от природы были великолепные. Он всё схватывал на лету и всё моментально запоминал. Я рассказывал ему про свою учёбу в школе и институте, а он слушал, открыв рот, и спрашивал: «Неужели так бывает?» Через несколько месяцев он преобразился. Стал меньше общаться с зоновской шпаной и начал читать книжки – сначала самые простые, а потом и более сложные. У меня появилась надежда сделать из этого злого зверька человека, тем более что он сам стал к этому стремиться, когда узнал от меня, что существует другая жизнь, отличная от его мира. И если при первой нашей встрече он проявил ко мне неуважение, то теперь постоянно говорил: «Я, папаня, за тебя любому башку оторву, ты только скажи». Я отвечал, что не нуждаюсь в его помощи, что сам решаю все свои проблемы. Он впервые увидел и почувствовал человеческое отношение к себе, заботу и даже любовь в какой-то мере. Однако заложенные в него с пелёнок хулиганство, непризнание авторитетов вели к тому, что он часто становился зачинщиком драк, грубил ментам и офицерам и, как следствие, попадал в ШИЗО. К 321
каждому его выходу я готовил для него что-нибудь вкусненькое и продолжал его воспитание. Моё положение нарядчика и авторитет среди ментов (после того как я прошёл ШИЗО и ПКТ и не сдал мента, его коллеги относились ко мне с уважением) помогали мне иногда выручать его. Бывало, несётся кто-нибудь ко мне и орёт: «Кольку менты повязали, на вахту повели!» – и я тут же иду на вахту. Если дело не дошло до ДПНК, то менты, как правило, отдавали мне его на поруки. Я ругал его, просил остепениться, он обещал, но не мог сразу стать пай-мальчиком и часто срывался опять. Захожу как-то к начальнику швейного цеха, а у него сидит мой Николай, и начальник пишет постановление о водворении его в очередной раз в ШИЗО. «Ну-ка, Николай, выйди отсюда и подожди за дверью», – резко скомандовал я. Коля встал и вышел. «Ты, Ямпольский, совсем обнаглел, – возмутился начальник цеха, старший лейтенант внутренних войск. – Ты чего командуешь в моём кабинете?» Я знал его ещё по воле – он работал у нас в институте водителем служебного автобуса, а сейчас командовал большим цехом. «Ничего, перебьёшься, – не испугался я. – Ты лучше скажи: за что собрался сажать Николая?» Оказалось, что вместо того, чтобы работать, он ушел в мебельный цех мыться в душе. Это было на него похоже: он не признавал никакой дисциплины, никаких порядков и в тюрьме хотел быть свободным как птица. После долгих переговоров с начальником цеха мне удалось уговорить заменить ШИЗО на лишение свидания. Наказание для Коли не страшное – к нему всё равно никто не приезжал. Я продолжал с ним воспитательную и просветительскую работу. Все нас стали называть папаней и сынком. Внешне мы действительно, наверное, так выглядели. Однако менты Колю не любили: он постоянно грубил им, не подчинялся и всем своим видом показывал, что презирает их. Почти два месяца он продержался без ШИЗО, но однажды опять попался, на сей раз самому Мягкову. Что ему наговорил Николай, я не знаю, но Мягков лично отправил его в ШИЗО, как говорили, со словами: «Ну погоди у меня, щенок». Коля сумел как-то забежать на секунду в барак, схватил махорки, хотя в ШИЗО курить не разрешалось, 322
весело подмигнул мне и убежал. Убежал, чтобы больше никогда не вернуться. Дней через пять Миша-трактор, проходя мимо меня, со злорадством сказал: «Хочешь посмотреть на своего дружка, зверёныша этого? Иди в морг и посмотри». Я не сразу понял смысл его слов и не поверил, что с Колей могло что-то случиться – этот парень умел за себя постоять. Но поселившаяся в душе тревога заставила меня пойти к санитарам медчасти и попросить их открыть маленький сарайчик, который служил моргом. Они выполнили мою просьбу. На полу лежал труп Николая. На стриженой голове была глубокая треугольная рана. На лице застыли спокойствие и умиротворённость. Я не мог поверить своим глазам. Чтобы убедиться, подошёл и погладил его по холодной голове. Да, он был мёртв. Похоронили его на следующий день в тесовом гробу на «лысой горе». Так окончилась жизнь этого 18-летнего буяна, вора и хулигана, но на самом деле отличного парня, любознательного, поверившего в будущее. Коля верил моим словам, что после освобождения сможет работать и учиться сначала в школе рабочей молодёжи, а потом в техникуме или институте. Он стремился к знаниям, хотел и, наверное, смог бы изменить свою жизнь и стать нормальным человеком. Смерть оборвала его надежды. По официальной версии ментов, он в камере ШИЗО сделал цигарку из махорки и полез к лампочке, чтобы прикурить, и его будто бы ударило током, он упал, стукнулся головой об угол нар и тут же умер. Я не поверил этой версии: точно знал, что Коля сидел один в камере, а без посторонней помощи залезть по стене до высоко расположенной лампочки просто невозможно. И ещё: побывав в ШИЗО, я точно знал, что нар там нет и стукнуться головой не обо что, а при ударе об пол такой дырки в голове, которую я видел своими глазами, быть не могло. История по меньшей мере странная. Здесь пахло обыкновенным убийством. Я очень долго переживал смерть Николая, так как привык к этому мальчишке и мне его не хватало. Думал о том, как наше социалистическое общество могло допустить, чтобы ребёнок вырос таким обездоленным, чтобы превратился в преступника и, так и не увидев жизни, ушёл из неё? А 323
сколько таких коль мается по многочисленным колониям для несовершеннолетних? Сколько их ещё на свободе? Можно ли их спасти, уберечь? Одной из обязанностей нарядчика было ведение точного учёта количества осужденных в зоне на каждый день. Это было необходимо по многим причинам: например, для расчёта продуктов питания зеков и т.п. Каждый день Женя Новосельский вносил все изменения в специальную амбарную книгу, из неё-то я и смог точно узнать, сколько народа «освобождается досрочно», в тесовых гробах покидая зону. Я и раньше знал, что много зеков умирает, но точные данные оказались значительно больше. Особенно жалко было тех, с кем постоянно общался. Но две смерти меня просто потрясли: адвоката Яновича и Коли. Наступил август, а вместе с ним и день моего рождения, причём не просто день рождения, а юбилей – мне исполнялось 50 лет. Казалось, совсем недавно «отмечал» в тюрьме свое 45-летие, и вот уже полсотни. Никакие праздники на зоне обычно не справлялись, даже Новый год. Но друзья решили всё-таки отпраздновать мой юбилей. Поскольку такие мероприятия в зоне не разрешались, делать надо было всё нелегально. Мы решили собраться в каптёрке старшины 8 отряда, у Санька. В своём отряде я не стал этого делать, хотя старшина предлагал свои услуги. Старшина очень хорошо относился ко мне, но я никак не мог преодолеть психологический барьер неприязни к нему: 8 лет в колонии усиленного режима он получил за то, что вечером подкараулил 15-летнюю девочку, затащил в подвал и, несмотря на её мольбы о пощаде, изнасиловал. Санька я уважал больше: хотя он и придушил старушку, но явно нечаянно. Кроме Санька, я пригласил Женю Новосельского и Валентина-лётчика. У нас был чай, печенье со сливочным маслом (из посылки), сало солёное (тоже из посылки), две банки рыбных консервов и что-то среднее между кофе и какао. Это «среднее» получилось от растворения в кипятке конфет типа шоколадной помадки. Посидели, попили, поели и разошлись. Вот и весь юбилей. На свободе я справил бы его более солидно, но и здесь был рад, что эта дата не прошла незамеченной. 324
Работа нарядчика не позволяла ходить в столовую вместе с отрядом, и нам разрешали ходить в любое удобное для нас время. Кормили нас, как и всех, разве что миску чуть пополней нальют. Работал в столовой мой сосед по нарам, Миша Похлёбин. Отличный мужик и добрейшая душа. Когда я подходил к «амбразуре» (раздаточное окно в столовой), он незаметно клал на дно миски кусочек мяса и тут же заваливал его кашей. Он очень рисковал при этом, так как в случае обнаружения его доброты прямая дорога в ШИЗО ему была обеспечена. Мягков лично курировал столовую и пересажал почти всех поваров по принципу: «На то и щука в реке, чтобы карась не дремал». Несколько слов о мясе. На каждого осуждённого полагалось в день 20 или 30 граммов (точно не помню сколько, но помню, что очень мало) мяса. Часов в 5 вечера в столовую приходил общественный инспектор из зеков. Чтобы стать таким инспектором, надо попасть в специальный список, который составлял председатель совета коллектива колонии и утверждала оперчасть. Так вот, в присутствии этого инспектора производилось взвешивание мяса и закладка его в котлы. Чаще всего это были полудохлые сайгаки, непонятно как попавшие в наши широты. Иногда это была баранина и ещё реже говядина. Сорт мяса был далеко не первый и не второй, и потому кости в нём составляли процентов 70, не меньше, но они входили в общий вес. Часов в 10 вечера этот общественный инспектор опять приходил в столовую, при нём открывались котлы и вынималось уже варёное мясо. Повара отделяли его от костей, выбирали лучшие куски для диетчиков (больных в медчасти), а оставшееся мясо пропускали через мясорубку и снова засыпали в котел с первым блюдом. Только специальная криминалистическая экспертиза могла, наверное, определить следы мяса в миске зека. Для диетчиков оставляли всегда заведомо больше, чем надо: поварам самим поесть, менты ночью наведывались часто за мясцом. Вот из этих запасов Миша Похлебин и баловал меня иногда. Никому из зеков, кроме поваров и общественного инспектора, заходить на кухню категорически не разрешалось. Общественный инспектор принимал участие в процессе 325
отделения мяса от костей и мог при этом есть столько мяса, сколько душа, вернее, желудок примет. Председатель совета коллектива колонии решил как-то включить меня в список общественных инспекторов, и я пошёл на кухню. Мясо в этот день было хорошее, говядина. Наелся я его так, что всю ночь не мог спать от болей в животе: желудок уже отвык от мяса и сопротивлялся его присутствию. Следующее моё дежурство должно было быть через неделю, но попасть ещё раз на мясной пир мне не удалось: вызвал Мягков и, довольно вежливо, но категорично заявив, что не видит основания для моего присутствия на кухне, демонстративно вычеркнул меня из списка, приказав и близко к кухне не подходить. А, кстати, мог бы и сменить гнев на милость. Я очень много делал в отряде, и это значительно подняло рейтинг его сына как начальника отряда. Я писал все тексты в стенгазету и впервые на зоне организовал ежедневное проведение политинформаций. Сначала зеков заставляли ходить в красный уголок и слушать мои политинформации. Всё-таки им – ворюганам, в основном – в подляк было присутствовать на таких мероприятиях. Но сказался мой большой опыт выступлений перед аудиторией, да и говорить я мог доходчиво и интересно. Была холодная война, и я крыл почём зря американских агрессоров, их планы звёздных войн и т.д. Брал свежие газеты, читал, а потом популярно рассказывал зекам. Им это стало интересно, и загонять их в красный уголок больше не приходилось. Вообще, у нас с отрядником отношения были нормальные, но дистанцию он держал. Я получил от него несколько поощрений, но папа его продолжал меня кночить. Получал я много поощрений и от начальника производства, и от хозяина. Рошшу нравилось, как я работаю, и он даже перевёл меня на улучшенное содержание. Это означало, что я мог в ларьке покупать товара не на 6 рублей в месяц, как раньше, а на 8, и на свидание ходить не два раза в год (не считая дополнительного), а три. Частые свидания очень помогали мне. Каждая встреча с родными вселяла в меня силы и уверенность, что после возвращения меня ждёт нормальная жизнь в семье. Очень немногие могли похвастаться этим. Особо хочется сказать 326
о жене. Я уже говорил, что с момента моего ареста она поклялась, что будет ждать меня, и с честью выполнила эту клятву. Её частые письма, добрые, поддерживающие, успокаивающие, были для меня как свежая кровь для больного. Она приезжала на все свидания, хотя часто это было непросто. Привозила все мои любимые блюда и всячески подчёркивала, что любит меня и ждёт, что у нас хорошее будущее. Это невероятно важно для человека, оторванного от дома, и помогает ему бороться за выживание. А сколько труда составляло собирать мне посылки (с продуктами тогда было плохо), причём я всегда чувствовал, что делала она это с любовью и заботой: в посылках было именно то, что я больше всего любил. А сколько она вместе с адвокатом сделала попыток смягчить мою участь! Многочисленные поездки в Москву, обивание порогов в Верховном Суде и Прокуратуре – к сожалению, без успеха. А сколько ей пришлось выдержать любопытных, часто недобрых взглядов и вопросов! Тяжёлые испытания выпали на её долю, и она их с честью вынесла. Я очень благодарен ей за всё, что она сделала для меня, для моего спасения и возвращения домой. Я много написал для неё стихов, но они очень личные, и потому не буду их приводить здесь. Вас же я хочу познакомить со стихами, написанными к её пятидесятилетию, из которых понятно, что за человек моя жена. Ира и Таня! Учитесь у мамы, Как надо жизнь прожить без обмана, Как надо верной и преданной быть, Всю жизнь одного лишь мужчину любить. Как надо быть честной всегда и со всеми, Как надо трудиться, не ведая лени, Как ненавидеть и ложь, и обман, Учитесь у мамы – советую вам. Учитесь у мамы, как надо прожить, Чтоб юность души на всю жизнь сохранить. И внешне совсем не стареет она, Причина тому – молодая душа. 327
Учитесь у мамы, как сильною быть, Удары судьбы, стиснув зубы, сносить. Учитесь вы мужеству и благородству, Непримиримости к лжи и уродству. Учитесь у мамы терпенью и вере, Вере тогда, когда нет силы верить. Уменью надежду всегда сохранять, В лучшее верить, о лучшем мечтать. Учитесь у мамы уменью прощать, Учитесь обиду свою забывать. Ведь только очень большая душа Может обиду забыть навсегда. Учитесь у мамы, как надо любить, Как верность на всю свою жизнь сохранить. А в жизни ведь часто соблазны бывают, И редкие женщины «не уступают». Учитесь у мамы умению ждать, Разлуку и время уметь побеждать. А ждать очень трудно – не каждый умеет, Ждать может тот, кто силу имеет. Как надо отличной хозяйкою быть, Семью свою беззаветно любить, Как больше жизни любить детей, Учитесь вы, дети, у мамы своей. Работал я много, и мне это нравилось. За работой время шло быстро, и незаметно наступила зима. Не знаю, как это случилось, но в котельной вышел из строя один котел, и именно тот, который снабжал теплом жилую зону. В бараках температура упала до 0 и ниже. Если в кружке оставалась с вечера вода, то утром в ней был лёд. Спали в фуфайках, в шапках с завязанными под подбородком «ушами». Я, закалённый холодом в ШИЗО и ПКТ, переносил этот мороз днем и ночью довольно спокойно. Быстро соорудили для 328
каждого барака печки-буржуйки, установили их, а трубы вывели в форточки. Дрова таскали с промзоны и топили почти круглые сутки. Если подойти к этой раскалённой докрасна печке близко, то можно погреться, но в 2-3 метрах от неё было уже холодно, как на улице. Ночью по очереди дежурили у печки и топили её. Однажды чуть не случилась трагедия. Дежурный решил поспать и, чтобы не выпустить жар, закрыл трубу. Я проснулся часа в два ночи от страшной головной боли. Тошнило, не было сил подняться. Все спали. Я, работая когда-то врачом на «скорой помощи», видел немало смертей от отравления угарным газом и знал, какую угрозу представляла из себя печка с рано закрытой трубой. Я стал будить всех и заставлял среди ночи выходить на улицу. Включили свет в бараке, и тут же прибежали менты. Им объяснили, что случилось, и они быстро ушли, побоявшись тоже отравиться угарным газом. Видимо, менты позвонили домой начальнику отряда, и он уже через полчаса был в бараке. Я как врач объяснил ему ситуацию, и он приказал тем, кто не хотел подниматься, выйти на улицу. Несмотря на мороз, открыли окно и двери и проветрили барак. Примерно через час эта эпопея закончилась, никто серьёзно не пострадал, но башка болела у всех. Жили мы при таком морозе в бараке месяца полтора, пока не починили котёл и не заменили лопнувшие трубы и радиаторы. Когда в бараке стало теплее, потеплело и на улице – начиналась весна. Многие мои знакомые покидали зону: у кого кончался срок, а кто уходил «на химию» или в колонию-поселение на Север или Урал. Мы с Женей Новосельским провожали их, а сами продолжали тянуть срок. У Жени было 15 лет за «мануфту» (ткань). Он работал на хлопчатобумажном комбинате и с друзьями потихоньку воровал ткань. Были у них тётки-скупщицы, которые забирали эту ткань за копейки. Мальчишкам на водку хватало, и они были рады. Однажды Женя обернул себя тканью и, надев поверх одежду, как всегда, пошёл через проходную, но его задержали охранники. На нём было метров 10-12 ситца. Вызвали милицию, его арестовали. Задержали и двоих его подельников. Их обвинили в преступлении по статье 93-прим «Хищение государственной собственности должностным лицом в особо крупных 329
размерах». 10-12 метров нельзя считать «особо крупным размером», но дело получило огласку, и первый секретарь обкома КПСС дал указание провести показательный процесс в клубе комбината. Судить показательным судом за 10-12 метров было смешно, и потому ребятам приписали ещё не одну сотню метров украденной ткани. Если честно, то они действительно украли не одну сотню метров, но… «не пойман – не вор». Поймали за 10-12 метров – и судите за это. Однако, как я уже неоднократно говорил, советский суд мог всё, особенно если есть указания. Надо было отрапортовать обкому, что указание выполнено в полном объёме, вот и дали ребятам на полную катушку по 15 лет усиленного режима с конфискацией имущества. Здорово, да? И что интересно, если судил обком (естественно, руками суда), то никакие жалобы в самые высокие инстанции не помогали. Вообще за ткань народу сидело много. Ещё в тюрьме один мужик рассказал такую историю. Жил он недалеко от фабрики, причем работал на заводе, который никакого отношения к этой фабрике не имел. Как-то идёт зимой вечером домой вдоль фабричного забора и видит – на снегу лежат два рулона ткани. Воры обычно перебрасывали ткань через забор, а потом, чистенько пройдя проходную, приходили на это место и подбирали. Мужик решил сам подобрать эту ткань. При нём были детские плетёные санки, и он положил в них рулоны. Везёт, довольный, ткань домой, и вдруг едет милицейский патруль. Останавливаются, заглядывают в санки – и мужик возвращается домой только через шесть лет. Сколько он ни доказывал, что не воровал ткань, а нашёл её – ничего не помогло. Он приводил главный козырь, что не работает на этой фабрике и никак не мог попасть туда, чтобы украсть ткань, – никакого эффекта. Раз попал в лапы суда – без срока не выйти. И судили его опять по статье «хищение должностным лицом», хотя, повторяю, он не мог быть должностным лицом, так как не работал на этой фабрике. Заместитель генерального директора одного из крупнейших хлопчатобумажных комбинатов области вдруг появился на нашей зоне и привез «на ушах» 15 лет срока. Я с ним встречался неоднократно ещё на воле по делам и по науке, и вот встреча здесь. Оказалось, что он не один привёз 330
«пятнашку», а их целая «преступная группа» из четырёх человек. За что их так сурово? Когда бракуют готовую ткань, то из неё вырезают куски. Это лоскут. Если кусочки маленькие, то это так называемый весовой лоскут и его продают потребителю на вес, очень дёшево. Если кусочки, вырезанные при браковке, достаточно большие, то это называется мерным лоскутом и продается по более высокой цене. Так что сотворила «преступная группа»? Она продала машину весового лоскута по цене мерного и разницу в цене положила в карман. Обман есть? Есть. Преступление есть? Пожалуй, тоже есть. Пострадал ли покупатель? Нет, так как лоскут купило какое-то автохозяйство на ветошь, а слесарям все равно, какой тряпкой протирать детали и собственные руки. Много ли денег заработали мошенники? Нет, разница в цене лоскута была невелика, а прибыль разделили на троих. Я не ошибся: не на четверых, а на троих, замдиректора в этом деле не участвовал, а его решили наказать слегка (на 15 лет!) за отсутствие контроля. Выходит, он должен был лично проверять с сантиметровой лентой весь лоскут, вывозимый с комбината. Почему же такие страшные сроки за столь незначительное преступление? Ответ прост: по указанию обкома КПСС был показательный процесс. Если бы я описывал хотя бы так кратко дела всех знакомых мне осуждённых, то у меня получилась бы не книга, а многотомное собрание сочинений. Из того, что я уже описал, видно, как работали следственные органы и суды в 80-х годах. За пять лет жизни в зоне я пришёл к твердому убеждению, что половину зоны можно было спокойно отпустить, заменив им лишение свободы на различной величины штрафы. Это было бы выгодно государству, так как принесло бы деньги в казну и не пришлось бы тратить деньги на содержание зеков. Вторую половину можно было бы спокойно расстрелять, так как перевоспитать их невозможно и после освобождения они опять пойдут убивать, грабить и насиловать. Думаю, многие согласятся со мной. На свидания перестала ездить моя мама. Ей в наступившем году исполнялось 80 лет. Переживания и страдания, выпавшие на её материнскую долю, совсем подорвали и так уже некрепкое здоровье. Я писал ей письма, она отвечала 331
почерком, который почти нельзя было понять – не было сил держать ручку. К её 80-летию я написал стихи и отправил ей. Ждёт возвращенья сына мать, С надеждой и упорством ждёт, А сколько надо ещё ждать, Пока весь срок его пройдёт? И сколько слёз ещё прольётся Из этих старых, грустных глаз, И сколько седины пробьётся На голове и на висках? Мечты, стремленья и желанья Всё одному сейчас подчинено: Скорей бы кончились для сына испытанья, Скорей бы вновь обнять его. Как в детстве приласкать его, большого, И голову его к груди прижать, И пусть преступником считался для другого, А для неё он – сын. Она же – мать. Жди, мать! Надежда силу придаёт. Жди, мать! Покуда сердце бьётся. Жди, мать! И сын домой придёт. Кто очень ждёт – тот обязательно дождётся! Это стихотворение быстро распространилось по зоне. Его переписывали и посылали своим матерям, призывая их ждать и надеяться. Моя мама дождалась меня. Совсем старенькая и больная, она действительно прижала мою голову к груди и долго плакала. Плакала от радости, что наконец-то кончились для сына испытанья, что я снова с ней. Мама прожила после моего освобождения четыре года, а потом тихо угасла. Но на самом деле до освобождения было ещё далеко. Приближался официальный срок представления меня на условное освобождение с обязательным привлечением к труду, что 332
просто и коротко все называли «химия». Почему «химия», я точно не знал, но думал, что это как-то ассоциируется с понятием «стройки народного хозяйства». Я помнил обещание Рошшу, данное мне в ШИЗО, что на первой комиссии меня «кинут», а со второго раза пройду, если не будет нарушений. Нарушений у меня не было, а поощрений уже после ШИЗО штук 15-20, не меньше. Если тебе отказывали на первой комиссии, то на вторую приглашали только через шесть месяцев. Процедура выхода «на химию» состояла из трёх этапов. Всё начиналось с комиссии на зоне. В кабинете начальника колонии, кроме него самого, присутствовали все его заместители, начальники подразделений (оперчасть, режимная часть и т.д.) и все начальники отрядов. Эта комиссия была основной. Если она не пропускала, то на следующих этапах дело просто не рассматривалось. Если же вопрос решался положительно, то примерно через месяц из районного центра приезжала комиссия из райисполкома. Она почти всегда соглашалась с мнением первой, зоновской комиссии, но в единичных случаях выносила отрицательное заключение. Если удавалось получить добро на обеих комиссиях, то ещё через месяц после второй на зону приезжал районный народный суд и формально принимал окончательное решение, которое имело силу закона. Но, повторяю, главное было – пройти зоновскую комиссию. Я не спрашивал Рошшу – будут меня представлять на первую комиссию или нет, а он тоже молчал. Он вполне мог и забыть об этом, но не забыл. Вызывает меня отрядник и говорит: «Вот, начальник колонии затребовал на тебя характеристику. На комиссию пойдёшь. Что тебе писать? Прямо не знаю». – «А вы пишите, начальник, всё что есть на самом деле. Все мои нарушения, все мои поощрения, как я работаю и всё остальное». Отрядник почесал затылок и спросил: «А что тебе в конце-то писать? Встал ты на путь исправления или не встал?» «Ну это вам виднее», – уклончиво ответил я, – это уж как вы сами считаете». Дело в том, что каждая характеристика на зека должна была заканчиваться выводом: встал ты на путь исправления или не встал, а если встал, то как: твёрдо или не твёрдо. Идиотизм, конечно, словоблудие какое-то, но так требовала буква инструкции. Могло быть 333
четыре варианта этой формулировки: твёрдо встал на путь исправления, не твердо встал на путь исправления, встал на путь исправления и не встал на путь исправления. Я всё время думал: а где он, этот путь? Из чего он сделан? Как на него встать и как по нему идти? Какой существует критерий определения: встал ты на этот самый путь или ещё не встал, а только на пути к нему? Галиматья какая-то. Я читал своими глазами постановление о переводе меня на улучшенное содержание, где рукой Рошшу было написано, что я «твёрдо встал на путь исправления». Это меня обнадёживало, но я был абсолютно уверен, что первую комиссию я не пройду. Таково было наше джентльменское соглашение с Рошшу. Кстати, встречаясь с ним практически каждый день, мы ни полсловом не обмолвились о предстоящей комиссии. И вот наступил долгожданный день. Пять лет и четыре месяца были у меня уже за плечами. Я с утра сходил в душ, надел новый костюм, начистил ботинки, пришил новую бирку и сел у себя, в кабинете нарядчиков, ждать. Женька Новосельский убеждал, что я пройду комиссию, что я хорошо работаю, и это учтут. Честно говоря, где-то в глубине души я чуть-чуть надеялся на чудо, но уговор с Рошшу исключал эту надежду. И вот подошла моя очередь. Я вошёл в кабинет начальника и представился по форме. Весь кабинет был занят офицерами, и это придавало солидность мероприятию. По установленной традиции начинал всегда начальник отряда. Он встал и зачитал характеристику. Я был удивлён услышанным: характеристика была очень хорошая, но вывод – «встал на путь исправления». Рошшу обратился к присутствующим с просьбой задавать вопросы и высказывать свои соображения. Все молчали и смотрели на начальника. Рошшу, низко опустив голову, перелистывал моё личное дело и молчал. Молчал долго. Тишина стала напряжённой. Я понимал, что он никак не мог произнести слова отказа и в то же время не мог отпустить меня, так как после ШИЗО и ПКТ ещё никто и никогда из зоны «на химию» не уходил и его могут просто неправильно понять подчинённые. Я решил сам разрядить обстановку: «Гражданин начальник, – сказал я, обращаясь к Рошшу, – я считаю, что нарушение моё было настолько серьёзным, что мне ещё нужно время, 334
чтобы твёрдо встать на путь исправления. Я прошу: оставьте меня до следующей комиссии, а я постараюсь за эти шесть месяцев доказать своё исправление». Сказал я всё это не потому, что не хотел домой. Ужасно хотел. Но я понимал, что такое моё поведение на этой комиссии даёт мне зелёный свет на следующей. После моих слов Рошшу поднял голову, с какой-то благодарностью посмотрел на меня и сказал: «Молодец, Ямпольский. Молодец, что сам всё понял. Мы тебе сегодня откажем, сам понимаешь, почему, а на следующий раз, вот при всех говорю, если опять не начудишь ничего, то уйдёшь. Всё, иди пока». Я повернулся и вышел. Женя ждал меня уже с горячим чифиром и тут же спросил: «За что пьём? За здравие или за упокой?» «Пока ещё поработаю с тобой полгодика», – ответил я, и мы чифирнули за упокой. Я рассказал ему, как всё происходило и как я сам, по сути дела, отказался. Первая реакция его была: «Ну и дурак. А может отпустили бы?» Но потом он подумал и добавил: «Хитрый ты, Соломоныч. Всё правильно рассчитал». Я не стал спрашивать, что он имел в виду, а перевёл разговор на другую тему. Валентин одобрил моё поведение. Когда же он сказал, что ровно через шесть месяцев у него тоже подходит срок идти на комиссию, я обрадовался. Значит, и дальше будем тянуть срок вместе. В последнее время мы ещё больше сблизились. К сожалению, и его не избежала участь Антона, Гены и сотен других: ему тоже пришла бумага, что «жена его уж не жена». Валентин очень переживал это предательство – иначе и не назовёшь. Когда он привозил ей со всего света подарки, одевал её как куклу, выполнял все её желания и капризы, то нужен был ей, а как с ним случилось несчастье, то она отвернулась от него, вместо того чтобы протянуть руку помощи. Больше всего он переживал, что она настраивала против него дочь, которую Валентин фанатично любил. Он продолжал работать мастером мебельного цеха, и ему удавалось то, что не удавалось никому: он никогда не командовал зеками и в то же время всегда ладил с начальством. Более того, он пытался что-то делать для улучшения условий труда, а они были невыносимые. 335
Начался отсчёт последних, как я надеялся, шести месяцев пребывания в зоне. Чем ближе к финишу, тем трудней бежать. Уже ничего не шло в голову. Все мысли были только о будущем, а настоящее шло по инерции. Больше всего я боялся, что Мягков устроит мне нарушение какое-нибудь, тем более сделать это было очень просто. Приходит посланный им мент с червонцем в рукаве, что-нибудь ищет в тумбочке и «находит» там червонец. Всё. Не отмоешься, ничего никому не докажешь, особенно если это коснётся меня. В эти шесть месяцев я действительно был как канатоходец: шаг влево, шаг вправо – и падение. Постоянное ощущение полной бесправности особенно обострилось. Раб подчинялся только господину, а зек – любому в погонах, независимо от количества звёзд на них. Моя высокая должность нарядчика при этом не имела абсолютно никакого значения – я был зек как все и, как все, бесправен, моя судьба не принадлежала мне самому. А зона жила обычной жизнью: каждый последующий день ничем не отличался от предыдущего. Постоянно были ЧП: кто-то кого-то порезал, кто-то умер, кто-то повесился сам или ему помогли, медчасть, как всегда, переполнена, ШИЗО – по принципу «свято место не бывает пусто», в столовой та же отрава, которую называли почему-то едой, постоянные шмоны, беспредел ментов, разборки между воровскими кланами и т.д. и т.п. Одно ЧП было несколько неординарно для нашей зоны: зек ударом ножа в спину ранил ДПНК. Тот выжил, а зека так избили для начала, что всю жизнь «на аптеку работать будет», хотя он вряд ли вообще будет жить: за подобные преступления в зоне, как правило, дают «вышку» – вспомните Седого. Я почти совсем отошёл от культурно-массовой работы: некогда было, да и не нужно стало это теперь для меня. Очень часто ко мне приходили зеки, чтобы я разрешал их споры. Мне льстило их уважение, и я всегда старался ответить на их вопросы. Однажды меня пригласили разрешить спор и вольные, образованные люди: инспектор по трудоустройству (она же жена оперативника) и директор школы. Спор между ними возник по поводу правильного написания названия птицы: одна из них утверждала, что надо писать «трисагуз336
ка», а другая – «тресагузка». Я не удержался и рассмеялся им в глаза: «Эта птичка отличается от других тем, – стал объяснять я, – что постоянно трясёт задом и хвостиком, которые называются «гуз», поэтому и название её состоит из двух слов: трясти и гуз. Она трясёт гузом и потому называется не «три» и не «тре», а трясогузка». Они остались удовлетворёнными моим ответом, но были недовольны тем, что не удалось выявить победителя спора. Мне как нарядчику постоянно приходилось иметь дело с цензорами, которые прочитывали все письма, идущие из зоны и в зону. Это были две женщины: одна очень маленькая, лет сорока, а другая – минимум в два раза больше первой и лет шестидесяти. Очень часто в зону приходили письма без указания отряда, и я по нашей амбарной книге находил, в каком отряде обитает адресат. Однажды вызывает меня старший цензор и в отсутствие коллеги со страхом сует мне в руку здоровеннейший красный помидор: «Поешь витаминчиков, но только не дай бог, кто увидит – меня с работы выгонят». Я поблагодарил её и успокоил, что даже если кто и увидит, то я её никогда не сдам. Конечно, дорог был и помидор, но ещё дороже было человеческое отношение, которое полностью отсутствовало в зоне. Страху я натерпелся, пока съел этот помидор, так как есть было негде – кругом люди. Ухитрился, съел. На первой комиссии я был в июле 1986 года, значит, в следующий раз меня должны были вызвать в январе 1987-го. Где-то в конце ноября Рошшу так, между прочим, заявил мне, что в конце декабря уходит в отпуск и вернётся только в феврале. Меня это известие очень встревожило, и я осторожно спросил его: «А кто вместо вас останется за начальника?» Когда он ответил: «Мягков», – то я чуть сознание не потерял. Это означало, что именно Мягков будет вести комиссию и мне «химии» не видать как своих ушей без зеркала. Видимо, я так изменился в лице, что Рошшу спросил: «Что с тобой? Ты бледный как смерть». Заикаясь, я с трудом вымолвил: «А комиссия?» «Что комиссия?» – удивился он. «Ну вы же знаете наши отношения с Мягковым. Он ни за что не отпустит меня». – «А при чём тут Мягков? Я сказал, что уйдёшь, – значит, уйдёшь». – «Да, но вас-то не 337
будет, а он точно без вас не пустит, а потом скажет, что это общее мнение». Рошшу понял моё состояние и предложил мне следовать за ним. Мы вышли из его кабинета и направились в шестой. Мягков встал при появлении Рошшу, а увидев меня с ним, опять сел. Рошшу спокойно и твёрдо, тоном, не допускающим возражений, сказал ему, показывая на меня: «В январе он пойдёт на комиссию, так надо его отпустить». Мягков замахал руками и стал возражать: «Что вы, что вы! У нас ещё никто после ШИЗО и ПКТ не уходил. Почему мы должны для Ямпольского делать исключение? Пусть сидит – он хороший нарядчик, вот пусть и работает». Рошшу побагровел: «Я сказал отпустить – значит, отпустить. Мне решать, что с ним делать. Я вернусь из отпуска и проверю, как вы выполняете мои указания, – и, повернувшись ко мне, спокойно сказал: – Пойдем, я сказал уйдёшь – значит, уйдёшь». Мы вышли из кабинета, и он, похлопав меня по плечу, закончил: «Ты не бойся его. Он всё равно сделает, как я сказал». Я поблагодарил его и пошёл работать. На душе всё равно было неспокойно, и я пошёл в мебельный цех к Валентину рассказать ему обо всём. Он выслушал меня и тоже предположил, что Мягков может не выполнить указание Рошшу, сославшись на общее мнение комиссии. Я не верил Мягкову. Он уже много раз обманывал меня, показывая своё коварство. Можете себе представить, как я провел оставшееся до комиссии время. Нервы были напряжены до предела. Ночью снились кошмары. Я даже просил начальника спецчасти перенести мой вызов на комиссию на февраль, но мне ответили, что если не январь, то только опять июль, а ещё полгода для меня были уже невыносимы. Валентин тоже волновался и боялся, но за него я был спокоен: он мастер цеха, нарушений нет, поощрений много, срок подошёл, и, самое главное, конфликтов с Мягковым не было. Так получилось, что на эту комиссию вызывали много моих друзей, и «на химии» можно было оказаться с уже хорошо знакомыми людьми. В начале января меня вызвал отрядник и торжественно заявил, что на сей раз он в характеристике мне написал: «твёрдо встал на путь исправления». Я елееле удержался, чтобы не спросить: «А от папы не попадёт?» 338
Конечно, хорошо, что он так написал, но при желании папа его мог на это наплевать и настоять на своём. Никто никогда точно не знал, какого числа будет комиссия. Это объявлялось по матюгальнику внезапно. А январь уже перевалил за половину. Нервное напряжение возрастало. И вот 23 января по матюгальнику объявили: «Следующим осуждённым явиться в кабинет начальника колонии для прохождения комиссии…» Я слушал, и когда услышал свою фамилию, то вздрогнул от неожиданности, хотя и ждал этого. Я решил идти не в начале и не в конце, а где-нибудь в середине. Но каждая минута ожидания давалась всё трудней и трудней. Наконец я не выдержал и пошёл. Зашёл, представился и встал перед этой компанией людей с погонами. За столом Рошшу, на председательском месте, восседал Мягков. При моём появлении мускулы на лице его дёрнулись, но он старался сохранять спокойствие. Начальник отряда стал читать характеристику. Мягков перебил сына и нараспев сказал: «Да не надо, не читай ты это всё. Знаем мы его как облупленного. Много у него было хорошего, много и плохого, но хорошего, пожалуй, больше, да и начальник колонии считает, что хорошего больше. Какие будут предложения?» Все молчали. Потом Лошадин, обращаясь к начальнику отряда, спросил: «Сколько у него поощрений и сколько нарушений?» Отрядник сразу ответил, что нарушение одно, и, посмотрев в личное дело, назвал количество поощрений. «Я думаю, можно отпустить», – сказал Лошадин Мягкову. Я удивился: почему за начальника колонии остался Мягков, а не Лошадин. Он был начальником Мягкова и выше званием. Но этот вопрос мелькнул в голове лишь на мгновенье, и всё моё внимание сосредоточилось на Мягкове. «Ну ладно, Ямпольский, все за тебя: и начальник, и его зам, и начальник отряда. Есть предложение ходатайствовать перед административной комиссией райисполкома о положительном решении его условного освобождения». Легкий ропот поддержки раздался в кабинете: «Ладно, Ямпольский, иди. Будем ходатайствовать». Я зачем-то сказал спасибо и вышел. До меня сразу и не дошло: отпустили меня или нет, настолько витиевато выражался Мягков. Я всё рассказал 339
Жене и Валентину, и они подтвердили, что меня отпустили. Чувство радости пришло не сразу. Сначала была страшная усталость и чувство опустошённости. Я ушёл в промзону (благо, была такая возможность) и там сел прямо на снег, ни о чем не думая, ничего не чувствуя. Немного придя в себя, я стал смотреть по сторонам и думать: неужели скоро ничего этого не буду видеть? Даже не верилось. Почти за пять лет, проведённых в зоне, появилось ощущение, что только эта жизнь и существует и никакой другой вообще нет. Окончательно придя в себя, я вернулся в штаб, в наш кабинет нарядчиков, где Женя уже подпрыгивал от желания отметить такое событие. Большого торжества мы не могли себе позволить, так как прохождение комиссии – это ещё не свобода, а только первый шаг к ней, и нас, как любых других зеков, могли элементарно наказать. Мы чифирнули с ним, и я увидел в его глазах не только радость за меня, но и грусть. Ему оставалось ещё очень долго, и мне было жаль его. Вечером мы протащили через кордоны в наш барак Валентина и ещё раз чифирнули уже с печеньем, консервами и белым хлебом с маргарином. Последнее считалось особым лакомством, особенно если удавалось посыпать маргарин толстым слоем сахарного песка. От первой комиссии до второй обычно проходил месяц. За это время опять появились какие-то опасения. Вдруг придерутся к чему-нибудь. Они ведь тоже хорошо знали, что такое ШИЗО и ПКТ, и могли не пропустить меня дальше, особенно если их об этом кто-нибудь попросит. Я боялся, что «просителем» может быть Мягков, который вроде и выполнил указание хозяина, но своё чёрное дело всё-таки сделал. Работал я уже чисто автоматически. Все мысли были только о второй комиссии и о суде. О свободе пока не думал. Она была в каком-то тумане, из которого ничего конкретного не вырисовывалось. Очень трудно было заставить себя жить так, будто ничего не случилось, да тут ещё подкинули новость, что Рошшу задержится из отпуска почти на месяц и на второй комисии его тоже не будет. Месяц прошёл в ужасном томлении, но всё-таки прошёл. Точно день в день, 23 февраля состоялась вторая, административная комиссия райисполкома. Я удивился, что на 340
ней не присутствовал ни один человек из администрации колонии. Иногда для выяснения каких-то вопросов приглашали замполита, а так решали всё сами. Подошла моя очередь. Я вошел в кабинет начальника колонии – комиссия заседала именно там, доложил по форме и стал разглядывать членов комиссии. Очень удивился, когда увидел среди них нашего бухгалтера, с которой почти каждый день общался по работе в производственной конторе. Председатель комиссии, мужчина лет под 60, обратился к присутствующим и попросил «высказываться». Я увидел свое личное дело в руках какого-то старикашки, который перелистывал страницы, качая головой при этом, и вдруг обрушился на меня: «Как так, вы, такой образованный человек, и допустили это?» Как говорится, у страха глаза велики, и я его «это» принял за обвинение в моем пребывании в ШИЗО и ПКТ. «Всё кончено, – пронеслось в голове, – сейчас этот старикан раздует пожар и все его поддержат. Не видать мне свободы». Эта мысль так овладела мной, что я уже совершенно не слышал, о чем дальше говорил старикан. Страх сковал меня, и я стоял и молчал как истукан. Когда очнулся, то услышал продолжение разгромной речи старика: «Как вы вообще могли связаться с какими-то монетами? Зачем они вам? Зачем вы связались с этими азербайджанцами, с этими разбойниками?» Дальше я опять не слышал его, но вздох облегчения вырвался из моей груди: меня обсуждали за то дело, по которому судили, а не за нарушение в зоне. Когда старик кончил свой разнос и предложил мне ответить на его вопросы, то я заговорил спокойно и уверенно. Я объяснил ему, что никогда в жизни не занимался подобными делами, что всё это стечение обстоятельств, что я очень раскаиваюсь в случившемся и что, естественно, если высокая комиссия поверит мне, то подобное больше никогда в моей жизни не повторится. Я, конечно, ни слова не сказал, что осуждён совершенно незаслуженно, по указанию сверху, и т.д. Моя речь произвела хорошее впечатление на членов комиссии, но когда председатель спросил: «Какие будут предложения?» – воцарилась тишина. Никто не хотел брать на себя вынесение приговора. Выручила бухгалтерша: «Я знаю Ямпольского по совместной работе. Он очень добросовест341
но относится к своим обязанностям, твёрдо встал на путь исправления, и я уверена, что он с честью оправдает наше доверие». «Другие предложения будут?» – спросил председательствующий. Все молчали. Тогда он, обращаясь ко мне, торжественно объявил, что комиссия будет ходатайствовать перед народным судом о моём условном освобождении. Я поблагодарил и вышел. «Ну как, Соломоныч? Что-то ты больно долго там проторчал», – забросали меня вопросами товарищи. Я поднял вверх большой палец и сразу пошёл в промзону, чтобы опять уединиться и немножко прийти в себя. Через час я вернулся на рабочее место, и хорошо, что не застал там Женю. Я понимал, как ему тяжело смотреть на мою радостную физиономию, и не хотел больше никаких чифирений и других атрибутов торжества. Нужно было выждать ещё месяц до суда, который и решит гамлетовский вопрос: «быть или не быть» мне «на химии», которую я полностью отождествлял со свободой. Я всячески старался подавить в себе радость, буквально захлестнувшую меня после второй комиссии. Я постоянно внушал себе, что ничего пока не произошло, что я ещё обыкновенный зек, с которым в любую минуту может случиться всё что угодно. Я продолжал опять аккуратно ходить на работу, выполнять все свои обязанности, все поручения замполита, к которому сейчас никакого отношения не имел, но который продолжал меня эксплуатировать, – в общем, вёл обычную зоновскую жизнь. Но это всё-таки внешне. В душе я весь рвался покинуть проклятое место, отнявшее у меня пять лет моей жизни, рвался туда, за забор, где люди, где нормальная человеческая жизнь. «Я снова жить хотел среди людей, хотя боялся с ними встречи». Эти слова из моих стихов постоянно звучали в ушах. Приехал Рошшу. Я не сразу пошёл к нему, а выдержал паузу. Но надо было всё-таки идти и доложить о положении дел на производстве. Я зашёл, поздоровался и тут же понял, что он уже всё знает: «Вот видишь, Ямпольский, а ты боялся. Я тебе обещал, что уйдёшь – значит, уйдёшь». – «Но ведь это ещё не всё. Ещё суд». – «И суд пройдешь. Я теперь здесь, и ты ничего не бойся. Ну, как дела у нас на производстве?» Я положил перед ним полный отчет с многочисленными циф342
рами и стал объяснять. Выслушав меня, он призадумался и сказал: «Надо искать тебе замену. Пока не ушёл, научишь преемника работать. Может, сам подберёшь кого? Ты людей знаешь». Я, конечно, мог подобрать толкового человека, но решил этого не делать: порекомендуешь одного – обидится другой, а я не хотел наживать себе врагов. «Нет, гражданин начальник, вы уж сами подберите, или пусть Женя Новосельский подберёт. Ему ведь работать с ним, а я, действительно, могу пока ввести его в курс дела». Он обещал подумать и отпустил меня. Я пошёл к Евгению и рассказал ему о нашем разговоре. Напомнил, как он недоволен был моим назначением, потому что хотел своего человека, и дал понять, что у него сейчас имеется такая возможность. Мне уже было практически всё равно, кто будет работать вместо меня, но жизнь научила быть осторожным, и я всё ещё боялся, что самому придётся и дальше работать нарядчиком. Обычно от второй комиссии до суда тоже проходил месяц. Дни стали тянуться необычайно медленно. Я старался ни о чём не думать, но голова думала сама независимо от моей воли. Всё чаще и чаще встречались с Валентином, который очень легко прошёл и вторую комиссию, и обсуждали с ним наши перспективы. Месяц до суда тянулся как целый год. Но всё-таки и он прошёл. 23 марта я увидел, как в кабинет начальника колонии прошли люди в штатском, и печёнкой почувствовал, что это суд. И действительно, минут через 15 по матюгальнику стали перечислять всех, вызываемых на суд. Вызвали и меня. Цензоры подсказали, что судьи приезжают из районного города на автобусе, а последний автобус, на котором они могут вернуться домой, уходит в 15.40. На суд вызвали более двадцати человек, и времени на всё у них было около 5 часов. Я знал, что вначале они копаются с каждым делом, а под конец, уже опаздывая на автобус, решают всё очень быстро. Тактика поведения была выстроена: идти последним. Конечно, это было мучительно – до самого конца не знать своей судьбы, но я решил помучить себя ещё раз и действовать наверняка. Валентин пошёл в числе первых, пробыл там минут 15 и вышел со счастливой улыбкой. Но с улыбкой выходили не все: человек 5-6 суд всё-таки «кинул». 343
Время было уже около половины третьего, а оставалось ещё человек 5. Вылетать все стали из кабинета, как пули, и вот я остался один. Точно помню, что вошёл в кабинет без пяти минут три. В кабинете Рошшу, за его столом, сидели трое: в центре мужчина лет сорока пяти – судья, и по обе стороны от него мужчина и женщина средних лет – народные заседатели. В стороне сидела молодая девушка – секретарь суда. Когда я вошёл и только собрался доложить по форме, судья удивлённо спросил: «Что, ещё не все?» – и посмотрел на часы. «Я последний», – успокоил его я. Не знаю, откуда у меня взялась уверенность в успехе, но я был уверен, что это последнее испытание, последний рубеж я пройду. «Да, действительно, у нас есть ещё одно личное дело», – сказал судья, усаживая рядом уже было поднявшихся народных заседателей. «Так, Ямпольский, – медленно произнёс он, листая моё личное дело, – где тут у вас решения комиссий? Ага, вот». Он быстро пробежал глазами две бумажки и, ни к кому не обращаясь, сказал: «Я думаю, что мы удовлетворим ходатайство администрации колонии и административной комиссии райисполкома об условном освобождении с обязательным привлечением к труду». Обращаясь к секретарю, добавил: «Внесите в протокол решение суда». Народные заседатели не произнесли ни слова и не шелохнулись даже. «Всё, вы свободны. Можете идти». Когда я вышел в коридор, то ждал меня один Валентин. Я не видел, но чувствовал, что моя физиономия светится от радости. Заметил это и Валентин и, ничего не спрашивая, стал поздравлять меня. Невозможно описать чувства, охватившие меня тогда. Я всё прошёл, всё вынес, всё вытерпел, победил смерть, не раз звавшую меня с собой, и, наконец, увидел свет в конце туннеля. Я победил. И вдруг как бритвой полоснуло по радости: а ведь можно было бы никого и ничего не побеждать, если бы не то проклятое указание ! Но радость преодолела и эту мгновенную боль и заполнила меня всего. Я не знал: куда идти, что делать, с кем говорить? Хотелось встать посередине зоны и кричать во всё горло: «Я свообооден!!!» А потом понял, что надо делать. Пошёл в свой кабинет и сел писать письмо домой, чтобы и им сообщить эту радостную новость. Быстро написал письмо и сам понёс его к цензорам. Они 344
поздравили меня с освобождением и обещали немедленно отправить письмо. Потом были многочисленные чифирения, заменявшие банкеты, поздравления и много, очень много грустных глаз, которые завидовали мне. Я хорошо понимал эту грусть, так как и сам всегда завидовал уходящим. Я начал потихоньку собираться к отъезду, хотя по наблюдениям знал, что прошедшие суд уезжают с зоны не раньше, чем через три недели. Мне разъяснили, что из зоны нельзя ничего вывозить, кроме личных вещей и официальных документов. Нельзя было вывозить даже письма родных и друзей, которых у меня накопилось более трёхсот. А письмами этими я очень дорожил: они помогли мне «найти обратный путь домой». Письма писала не только жена. Писали дочери, мать, сестра, племянники, соседи и друзья. Я знал, что меня не забыли, не бросили, как ненужную теперь никому вещь. Я знал, что у меня есть дом, куда я могу вернуться. Повторяю, это имело огромное значение в моей зоновской жизни, в моей борьбе за выживание. Пришлось развести маленький костёр и после последнего прочтения каждого письма предавать его огню. Я смотрел, как горят письма, и боль и обида переполнили мою душу. Ну почему тут ничего нельзя?! Почему такое бесправие, унижение? Слава богу, что это всё уже скоро кончится. Письма горели, а в голове звучали стихи: И вот все письма старые горят, И из огня мне строчки их кричат: «Не превращай ты наши чувства в пепел, Не допускай, чтоб их развеял ветер». И горьких слёз сдержать я не могу, Когда вот так, собственноручно жгу То, что я много лет хранил И перечитывать десятки раз любил. Всё, что хорошего писали в письмах мне, Навеки сохраню в своей душе. Огонь не в силах разорвать меж нами нити, Я скоро сам вернусь, вы только подождите. 345
Два дня я читал и жёг письма, два дня продолжалось это вынужденное варварство. Нельзя было вывозить и фотографии (а мне присылали их много), но на них у меня рука уже не поднялась. Решил – будь что будет. После суда прошла неделя. Вдруг 1 апреля матюгальник заскрипел, захрипел и выдал на всю зону: «Следующим осуждённым явиться на внутренний КПП с вещами…» Я услышал фамилии всех, кто прошёл суд, в том числе и свою. Что бы это значило: с вещами? Это что же, этап? Я не поверил своим ушам, но на первоапрельскую шутку было не похоже. Зона – не то место, где шутят. Побежал на вахту, а там сказали, чтобы через 15 минут был с вещами, и прощай зона – этап. Я бросился в барак собирать свои манатки и складывать в мешок. Кое-как покидал всё и побежал прощаться с друзьями. Забежал в штаб, к Жене Новосельскому, попрощался с ним. Хотел попрощаться с Рошшу, но его не было. Схватил свой мешок и побежал на вахту. Там нас засунули всех в большой «стакан», и мы стали ждать. Ждали долго. Потом пришли менты и начался капитальный шмон, слава богу – последний. Искали здорово: вываливали из мешков все вещи на пол и проверяли каждую. Прощупали всю одежду – не зашиты ли где деньги или ещё чего. У меня хотели всё-таки отобрать альбом с фотографиями, но я ментов уговорил. Они изучили его досконально и разрешили взять с собой. Я подумал ещё раз о дурости Мягкова, который предполагал, что я смогу через такой шмон вынести с зоны целый музей антикварных вещей. Потом из центральной каптёрки нам принесли новые костюмы, фуфайки и сапоги и приказали переодеться во всё новое. Правда, кто не хотел, тот просто всё новое взял с собой. Мы подождали ещё минут 30, не меньше, и только после этого нас вывели на улицу и повели к главной проходной. За воротами зоны стоял «воронок» с вооружёнными солдатами. Нас по одному выводили и сажали в «воронок». Когда дошла очередь до меня, я не спеша осмотрелся вокруг, последний раз вдохнул зоновский воздух и, взвалив мешок на плечи, переступил порог, который пять лет отделял меня от свободы.
346
Глава VI.
«Х И М И Я» В «воронке» мы сидели рядом с Валентином, но перед самым отъездом нам испортили настроение, сообщив, что едем в разные комендатуры. Я чувствую, что есть необходимость познакомить читателя с понятием «химия». Осуждённый, прошедший комиссии и суд, считается условно освобождённым, а не совершенно свободным человеком. Он имеет право жить и работать только там, где определят органы, осуществляющие наблюдение за исполнением наказаний. Всего в области было три комендатуры для «химиков». Одна в большом районном городе в 30 километрах от областного центра и две другие в маленьких отдалённых поселках. Там находились общежития, в которых поселяли «химиков», и там же им предоставляли работу, как правило, без права выбора. Работа была почти всегда на стройках, тяжёлая и грязная. «Химикам» разрешалось свободное перемещение по городу или поселку, посещение любых мест, вплоть до ресторанов, но выезжать за пределы данного населённого пункта можно было только с разрешения начальника комендатуры и со специальными документами. Если «химика» отпускали на выходные или праздничные дни домой, то он должен был, приехав, отметиться в районном отделении милиции и перед отъездом ещё раз сделать то же. В комендатурах два раза в день, утром и вечером, всех выстраивали и проводилась проверка присутствующих и отсутствующих, как в зоне. Меня направили в комендатуру в большой город, всего в 30 километрах от дома. Это меня не обрадовало и вот почему: педагогический институт, в котором я работал до ареста, находился не только в этом городе, но и на той же 347
улице, что и комендатура, причем как раз напротив. Мои встречи с бывшими коллегами были неизбежны. Я ещё помнил протокол партийного собрания этого института, где бывшие коллеги клеймили меня позором, и совсем не хотел встречаться с ними, да ещё в рабочей одежде и в роли «химика». Но распределяли по комендатурам без учёта наших пожеланий. Валентина распределили в маленький посёлок в 90 километрах от областного центра. Всех условно освобождённых сначала привозят в областной центр в тюрьму, где они обычно сидят неделю и больше, а потом приезжают за ними из комендатуры и забирают. Часа через 4 «воронок» подъехал к воротам тюрьмы. Меня сейчас это совсем не трогало, не то что более шести лет назад. Опять отстойники, опять «стаканы», и нас ведут в сотую камеру – знаменитую этапку. Туда собирали всех, кто шёл через тюрьму транзитом. Находиться там было небезопасно, так как беспредела более чем хватало. На следующий день, во время проверки (а они проводились и там), я вручил менту заявление на имя начальника отдела, руководившего всеми комендатурами области, с просьбой принять меня для беседы. Мент взял, прочитал, ухмыльнулся, но обещал передать. Через день меня повели по тюремным коридорам. Ох, как они мне были знакомы, не дай бог! Привели к какому-то капитану. Я обратился к нему с просьбой перераспределить меня в другую комендатуру и подробно изложил мотивы этой просьбы. Он понял, что я не хочу встречаться со своими бывшими коллегами, и обещал внимательно изучить просьбу и возможности её удовлетворения. Так, без определённого ответа, я вернулся в камеру, где меня ждали Валентин и Саша Яшин, тот самый «рыбный начальник», которого наш первый секретарь обкома КПСС упрятал на 10 лет. Он с нами проходил комиссии и суд. Ему хоть и дали 10 лет, но статья позволяла выйти «на химию» по истечении трети срока. Мы все хотели попасть в одну комендатуру, но это от нас не зависело. Сотая камера была большая и грязная. Вдоль стен в два яруса шли сплошные деревянные нары. Люди клали под головы свои вещевые мешки – вот и вся постель. Ни матрацев, ни подушек, ни одеял не было. Были домино, самодельные 348
карты, и круглые сутки шла игра под интерес. У некоторых вещевые мешки значительно худели, а у других, наоборот, поправлялись. Мы почти целыми днями лежали рядом все трое и ждали. Каждый день открывалась кормушка, мент перечислял фамилии, а потом произносил магические слова: «с вещами». Это означало, что начинается дальняя дорога в казённый дом. В камере было несколько стычек, драк, разборок, но мы ни во что не вмешивались, так как были освобождены условно. Нарушение дисциплины здесь или уже в комендатуре грозило возвращением на зону и нахождением там уже от звонка до звонка. Кстати, в комендатурах довольно часто «закрывали» и опять отправляли на зону и почти всегда по одной причине: пьянка. Мужики, имея деньги в кармане и водку во всех магазинах, не выдерживали соблазна и напивались. Тут всё зависело от коменданта: хочет – «закроет», не хочет – не «закроет». Но за повторные пьянки «закрывали» всех. Часто «закрывали» за самоволки, то есть за отъезд без разрешения и соответствующих документов. Паспортов у нас не было – они лежали в наших личных делах, а те – в спецчасти. Ровно через неделю, часа в 2 дня, открылась кормушка и мент выкликнул нас всех троих вместе. Радости не было предела. Мою просьбу не только выполнили, но и послали вместе с Валентином. Мы собрались за 5 минут. У самой проходной нас встретил милиционер с погонами капитана милиции и сказал, что приехал за нами. Он оформил какието документы, расписался где-то, и мы перешли в его подчинение. Он предъявил дежурному пропуска и вывел нас из тюрьмы на улицу. Здравствуй, свобода! Капитан подвёл нас к УАЗику и предложил сесть в него. Первое, что было непривычно: никакой охраны. Я уже настолько привык, что всегда рядом или менты, или вооружённые солдаты, а тут – никого. Мы залезли в УАЗик и ещё раз удивились: водителем оказался знакомый парень, который был на нашей зоне. Мы приветствовали друг друга, он нам рассказал, что работает водителем на этой машине. И это было для нас удивительно. Поехали по родному городу. Почти у самого моего дома капитан остановил машину и, как бы извиняясь, сказал: 349
«Вы тут, мужики, меня подождите немножко. Обещал жене торт из города привезти. Пойду, посмотрю». Вылез из машины и ушёл в магазин. Тут я вообще ошалел. Как же он нас оставил совсем одних, в городе и без охраны? Да мы же запросто могли сбежать! Но потом вдруг поймал себя на мысли, что сам-то я никуда бежать не хочу. Капитана не было минут 15, а до дома было идти 2 минуты. Очень хотелось сбегать, хоть одним глазком посмотреть, что там творится, но я сдержал это желание. Я вообще научился управлять своими желаниями, причём в сторону их подавления. Пришёл капитан с тортом, и мы поехали. По дороге мы замучили его вопросами, которые сводились, в основном, к одному: что можно и что нельзя? Я потом с улыбкой вспоминал свои наивные вопросы типа: можно ли пользоваться вилками и ножами при еде? Оказалось – можно, а мне это тогда казалось очень странным, так как больше шести лет на зоне ложка заменяла все столовые предметы. Оказалось, что можно носить вольную одежду, ходить в гости, встречаться с женщинами. Капитан пошутил, что, благодаря наличию в их посёлке комендатуры с «химиками», у них самая высокая рождаемость в области. Оказалось, что можно ходить в лес за грибами, питаться в поселковой столовой или покупать любые продукты и самому варить на кухне общежития. В общем, оказалось, что это свобода. А машина тем временем катила по дороге, и мы могли любоваться красотами великолепной русской природы: огромные поля и луга, берёзовые рощи, сосновые леса и деревеньки, множество деревенек со старыми, покосившимися домами, заборами и изгородями, колодцами и огородами. После стольких лет изоляции от всего этого было ощущение возвращения на землю из космического путешествия. Часа через два мы приехали в посёлок. Я раньше там часто бывал, даже студентом на картошку туда ездил, и потому хорошо знал его. Машина въехала во двор и остановилась у двухэтажного здания. На вахте нас встретил молодой человек в форме лейтенанта милиции. Там мы оставили свои мешки и остановились у кабинета начальника комендатуры. Капитан ушёл к нему, а мы стали ждать. Через некоторое 350
время нас пригласили в кабинет. За столом сидел полный, круглолицый капитан милиции. Он сухо пригласил нас сесть и, листая наши личные дела, стал знакомить нас с порядками и правилами жизни в комендатуре. Объяснил, что можно, а что нельзя, предупредил об ответственности за нарушения и ещё сказал, чтобы мы не надеялись получить здесь работу по специальности. Он даже сострил: «Самолётов тут нет, – сказал, обращаясь к Валентину, – рыбу разводить негде, а в больнице хотя и не хватает врачей, но вас туда не возьмут», – закончил он, обращаясь ко мне. Ещё он сообщил, что в ближайшие три-четыре дня мы должны пройти медицинскую комиссию в местной больнице, выводы которой и решат степень пригодности нас к той или иной работе. Попросил задавать вопросы. У всех был первым один вопрос: когда отпустят домой повидаться с родными? «Месяц карантин, – отрубил начальник, – а там посмотрим». После беседы с начальником нас распределили по комнатам. С Валентином мы попали в разные комнаты и даже на разные этажи: он – на первый, в двухместную комнату, а я – на второй, в четырёхместную. Мужики в комнате оказались хорошими, встретили меня довольно радушно. Показали всё необходимое: туалет, кладовку, кухню, тумбочки, полочки и т.д. Когда я устроился, то пошёл к Валентину и предложил ему сходить на почту и позвонить по междугородке домой. Мы шли по улице посёлка и смотрели по сторонам. Впервые за много лет я мог идти хоть налево, хоть направо, хоть прямо. Сначала телефонистка соединила нас с Москвой, и Валентин поговорил со своей бывшей женой. Вышел он из кабинки бледный и расстроенный. Потом соединили меня. Трубку взяла старшая дочь. «Здорово, Ириша!» – «А кто это?» – «Да папа, папа твой». – «Да нет, серьёзно, кто это?» – «Ну я, на самом деле папа». Она не ожидала моего звонка и думала, что её кто-то разыгрывает. Когда же поняла, то ужасно обрадовалась. Я поговорил с ней, а потом с женой и попросил её привезти мне в посёлок вольную одежду. Через день она приехала с большим старым чемоданом с моими вещами. 351
Посещение местной больницы закончилось заключением, что мне по состоянию здоровья противопоказана тяжёлая физическая работа. Там я встретил много знакомых врачей – моих бывших студентов. Отнеслись они ко мне по-разному, но в основном – хорошо. Что касается моего здоровья, то ничего хорошего они мне не сказали, да я и сам ничего хорошего не ожидал, так как провёл последние шесть лет не на курорте. Я показал заключение медицинской комиссии начальнику комендатуры. Он поморщился и велел мне идти с ним к начальнику РСУ, где работали все наши «химики». Я пошёл и тоже показал ему заключение врачей. Этот не стал морщиться, а откровенно заорал, что ему инвалиды не нужны и работы у него для меня нет. Потом, выпустив пар, успокоился и сказал, чтобы завтра в рабочей одежде пришёл в контору к 7 утра. Назавтра началась моя карьера рабочего человека. Нас засунули в старенький автобус, и он, пыхтя и громыхая, пополз в соседний посёлок, что находился в 18 километрах от нашего. Там строили школу. Коробка здания была уже готова, и шли внутренние работы. Все мужики разошлись по рабочим местам, а я один остался стоять. Подошел ко мне какой-то паренёк, как потом выяснилось – прораб, и на плохом русском языке спросил: «Новенький, что ли?» «Новенький», – признался я. Прораб, которого звали очень сложным азербайджанским именем, но все называли просто Тимуром, предложил мне следовать за ним. На третьем зтаже здания он подвёл меня к углу коридора и сказал, что я должен сделать дыру в бетонном полу, чтобы протащить трубы отопления. Меня удивило, почему такая дыра не была предусмотрена заранее, но я не стал обсуждать с ним этот вопрос, а взял предложенные им здоровенное зубило и кувалду. «Когда сделаешь – найдёшь меня», – сказал он и ушёл. Я сел на корточки, взял в левую руку зубило, в правую – кувалду и стал молотить. Ударов через двадцать я стал плохо попадать по зубилу, а потом правая рука совсем перестала поднимать кувалду. Но хуже всего было то, что я за это время сумел сделать только царапину в бетоне. Немного отдохнув, опять стал долбать бетон. Через полчасика я сел рядом с будущей дырой и, весь мокрый от пота, едва переводил дух. В 352
этом положении и застал меня прораб. Он взглянул на едва наметившееся углубление в бетоне, перевёл взгляд на меня и тяжело вздохнул. Обвинить меня в бездеятельности он не мог – я был весь мокрый от усердия, но производительность труда его явно не устроила. Я же чувствовал, что ещё пару часиков такой работы – и вынесут меня на носилках для мусора. Прораб как бы прочёл мои мысли и велел следовать во двор. Там он подвёл меня к мужику такой же «мощной» комплекции, как я, сунул нам эти самые носилки для мусора и велел носить отсюда и туда. Мы стали таскать, с каждым разом насыпая тяжёлой щебёнки всё меньше и меньше. Объявили перерыв на обед, и все пошли в поселковую столовую. Особых разносолов не было, но, по сравнению с зоновской столовой, это был ресторан при пятизвёздочной гостинице. После обеда я опять работал «потаскуном-носильником», то есть таскал и носил всё, что прикажут. В шесть часов вечера за нами приехал автобус, и 18 километров до комендатуры мы преодолели всего за 50 минут. Отмылся, переоделся и… лёг отдыхать. Сил не было никуда идти. Утром я проснулся и вспомнил старую поговорку: если вы утром проснулись и у вас ничего не болит, значит, вы умерли. Я точно был жив – болело всё. В семь утра я уже был в автобусе, чтобы лечиться по старому рецепту: от чего заболел, тем и лечись. Так продолжалось дней пять. Конечно, никто не обратил внимания на заключение врачей, что мне нельзя выполнять тяжёлую физическую работу, и я вкалывал. Отношения с прорабом стали хорошими, особенно когда он узнал, что я врач. Я дал ему совет, как сделать, чтобы все его любовницы не каждый месяц беременели. Примерно на шестой день приехали какие-то люди из областного центра, полазили с прорабом по стройке, а в обеденный перерыв обратились к собравшимся «химикам» с вопросом: «Есть ли среди вас электромонтажники?» Меня как током подбросило, и я заорал: «Есть! Вот он я.» На меня взглянули недоверчиво и спросили, какой у меня разряд. Я плохо представлял, что такое разряд, и смело ответил: «Любой». Они рассмеялись, но когда, кроме меня, нашлось всего два электромонтажника с разрядами, то согласились взять и меня. Я мог работать электромонтажником, так как 353
мог провести любую проводку, правильно соединить концы в распределительных коробках, ставить выключатели, розетки, патроны и всё остальное. Меня когда-то научил всему этому знакомый инженер-электрик. Нам надлежало провести проводку в школе, уложив при этом около трёх километров провода. Я с радостью пошёл на эту работу: трудиться разнорабочим было уже не под силу. Месяца полтора мы, как мухи, ползали по стенам и потолку, укладывая провода, соединяя концы в коробках, монтируя светильники и т.д. Работа трудная, физически тоже тяжёлая, но более интересная, чем таскать мусор. Нас постоянно подгоняли, так как только после завершения монтажа электропроводки могли работать штукатуры. К жизни в общежитии я привык быстро. Народ был нормальный, так как «на химию» шпану не отпускали. Молодёжи было немного, люди, в основном, старше сорока. Были и с нашей зоны, которые ушли раньше меня. Мы приехали в комендатуру 7 апреля и потому рассчитывали получить разрешение на поездку домой не раньше 7 мая. А народ стал готовиться домой на праздники 1 Мая. Конечно, мне тоже очень хотелось съездить на два дня домой, и я не выдержал – пошёл к начальнику комендатуры. Он повторил, что надо выждать месяц, но на моей физиономии, наверное, такая мольба была написана, что он дрогнул и сказал: «Напишите заявление, как все, а мы рассмотрим его». Появилась надежда. Народ собирался ехать 30 апреля вечером, но не тут-то было. Комендант объявил, что никого не отпустит раньше окончания первомайской демонстрации. Я удивился, что в этом маленьком посёлочке тоже проводилась демонстрация и тоже с принудительной явкой. 1 мая утром из нас долго пытались сделать праздничную колонну, пихая в руки каждому транспарант или портреты членов Политбюро ЦК КПСС. Вся эта процедура вчерашним зекам была явно не по душе, но нас поставили в прямую зависимость: демонстрация – увольнительная домой. Прошли мы по поселку и часам к 12 были уже опять в комендатуре. Все столпились около вахты и ждали, когда дежурный мент придёт от начальника и принесёт наши заявления. Автобус уходил в час дня, и народ волновался. Я, на всякий случай, 354
приготовился тоже, собрал какое-то барахло в старый чемодан, который привезла жена с вольными вещами, и, как говорится, был на старте. В 12.45 принесли заявления и стали выдавать увольнительные документы. Я ужасно обрадовался, когда выкликнули и меня. Мы, человек 10, как ошалелые выскочили на улицу и поняли, что на автостанцию бежать бесполезно – на автобус мы опоздаем. К счастью, он колесил по поселку, и мы бросились ему наперерез. Бежали метров 800 со скоростью чемпионов олимпийских игр. Издали увидев автобус, стали кричать и махать руками. Водитель заметил нас, остановился и подождал. Я ехал в настоящем автобусе! Это было здорово, а то «воронки» уже надоели. Ехал домой. Сбывалась мечта более чем шестилетней давности. Я не поехал в городе на автобусную станцию, а вылез на трамвайной остановке и сел в трамвай. Стоял посередине вагона со старым чемоданом в руках и почти вслух смеялся. Радость распирала меня: я ехал в настоящем трамвае, как все. Понимаете, как все! Никто не знал, что я зек, что я целую вечность не ездил в трамваях, что я еду домой. На меня бросали любопытные взгляды: что за идиот смеётся вслух? Я смотрел на улицы родного города, и у меня было ощущение, что я пришел в сознание после наркоза: всё было вроде знакомо, но выглядело как в тумане. Ехать мне надо было с пересадкой. Я сошел и пошел покупать цветы. Я давно мечтал о встрече с родными, и обязательно с цветами. Купив букет, опять пошёл к трамвайной остановке и тут случилось то, чего я очень не хотел и боялся: встретил знакомого. Это был врач, мой бывший ученик. Я ещё в зоне часто представлял свою первую встречу с друзьями и знакомыми. Увидев меня, Марк (так звали знакомого врача) удивился и откровенно обрадовался: «Анатолий Соломонович, уже? Поздравляю, поздравляю!» Он подошёл ко мне и долго тряс мою руку. Слёзы радости подступили к горлу и мешали говорить. Меня встретили нормально! Не как преступника, не с презрением и равнодушием. Встретили с радостью! Я сказал ему несколько добрых слов и поспешил дальше. Проехав ещё три остановки, вышел из трамвая и пошёл в милицию отмечаться. Процедура неприятная, унизительная, но не355
обходимая. Только после этого я направился к дому. Видочек у меня был довольно странный: седой мужик, в плохой одежде, со старым чемоданом и с букетом цветов. Меня обогнали какие-то девушки, и, посмотрев на цветы, одна из них сказала другой: «Смотри-ка, ещё кого-то любят». Вот и мой дом. Я прохожу через двор и вхожу в свой подъезд. Здесь ничего не изменилось, разве что стены выкрасили в другой цвет. Вот и заветная дверь моей квартиры. Я остановился перед ней, причесал то, что уже успело вырасти на голове, собрался с духом и позвонил. Открыла старшая дочь. Увидев меня, она обомлела. Может, неожиданная радость встречи, может, мой измученный и постаревший вид парализовали её, но она стояла в коридоре как статуя. Только детский плач привёл её в чувство, и она бросилась в комнату. Пока я раздевался, она появилась вновь с чудесной живой куклой на руках. Это была моя внучка, которой было всего три с половиной месяца. Я прошёл в комнату, которую не видел со времени того злополучного обыска, и ко мне подлетела младшая дочь. Радости не было конца. Через некоторое время пришла жена. Не было только зятя. Я его не знал и потому немножко волновался перед первой встречей. Вскоре пришёл и он. Мы встретились как старые, добрые друзья. Я взял на руки внучку и ходил с ней по комнате. Радость распирала меня, после стольких лет только отрицательных эмоций наконец-то появились и положительные. Я ходил по комнатам, разглядывал книги, знакомую мебель и боялся проснуться: всё это я уже неоднократно видел во сне там, в тюрьме и на зоне, а тут всё было наяву. Очень хотелось пройтись по праздничному городу, но даже откровенная радость Марка при нашей встрече не избавила меня от страха встречи с людьми. Пробыл я дома чуть больше суток и вечером, опять отметившись в милиции, уехал в свой посёлок. Когда мы закончили все электромонтажные работы, то снова встал вопрос о моём трудоустройстве. К этому времени освободилась одна блатная должность – ночного сторожа на стройке. Мои отношения с прорабом были уже настолько хорошими, что я рискнул предложить ему свою кандидатуру. Он согласовал это с начальником РСУ, и я был назначен. Работал через день с 4 часов вечера до 8 часов утра. Всё бы 356
вроде хорошо, но как добираться на работу и с работы? Автобус в это время рабочих не возил, а меня одного и тем более не повезёт. Нужно за два часа до начала работы выходить на шоссе и «голосовать». Иногда приходилось очень долго прыгать на обочине, пока кто-нибудь подберёт и довезёт до другого посёлка. Пешком идти 18 километров очень трудно. Начальству на это было наплевать, и ответ был всегда один: «Не хочешь – не работай». Летом ещё ничего, но когда наступила осень с дождями и ветрами, то стоять на обочине с протянутой рукой было не очень приятно. Как-то я стоял с протянутой рукой, и около меня остановилась шикарная белая «Волга». Мне предложили сесть. Я узнал пассажиров: это были первый секретарь райкома КПСС и председатель райисполкома. Они часто приезжали на стройку, и я знал их в лицо. Очевидно, знали и они меня, потому что заговорили первыми. Они спросили, кто я по профессии, и когда узнали, что я врач да ещё кандидат медицинских наук, то удивились. Я сострил, что должность ночного сторожа как раз только для доцента. Они стали сетовать, что в районе не хватает врачей. Я, как бы ненароком, намекнул, что готов работать даже фельдшером в любом отдалённом фельдшерско-акушерском пункте. Им это предложение понравилось. Первый секретарь райкома пообещал мне «навести справки» и предложил через недельку зайти к нему в райком. Я зашёл. Как ни странно, но меня к нему пустили. Он, как бы извиняясь, сказал, что по закону я не имею права работать ни врачом, ни фельдшером. Я сообщил ему, что суд не лишал меня ни диплома, ни врачебной практики. Он уклончиво ответил, что это совсем по другому закону, и вежливо попрощался со мной. «Ну, раз я им не нужен, – подумал я, – буду сторожить, мне это спокойней». Я договорился со своим сменщиком – вольным мужиком, который жил рядом со стройкой, работать не через день, а по три смены подряд. Я работаю три смены, а потом у меня трое суток выходных, чтобы я мог уехать на эти дни домой. Всё бы хорошо, но, как говорится, «свет не без добрых людей». Нашлась какая-то сволочь, которая явилась к коменданту и заявила, что я шибко грамотный и потому буду грамотно писать на него жалобы и помогать это делать 357
другим. Надо сказать, что «химики» действительно писали всякие кляузы, но у меня и в мыслях этого не было. Комендант поверил подлецу и перестал меня отпускать домой, объяснив это просто: «Пожалуйста, суббота и воскресенье, а в остальные дни извольте быть в комендатуре». При моём графике суббота и воскресенье подряд почти никогда не совпадали. Я всё-таки узнал про этот поклёп на меня, узнал, кто это сделал, и пошёл к коменданту. «Гражданин начальник, после шести лет тюрьмы и зоны я живу тут как в раю. У меня нет абсолютно никаких претензий ни к вам, ни к другим сотрудникам комендатуры, и потому мне просто не на что жаловаться. Я вообще никогда не писал никаких жалоб и тем более сейчас не собираюсь. Этот негодяй (и я назвал фамилию оклеветавшего меня «химика») просто хочет поссорить нас, и непонятно, какую цель он при этом преследует. Мне кажется, он не столько хочет насолить мне, сколько вам, держа вас в постоянном напряжении. Я твердо обещаю, что никогда ни сам не напишу ни одной бумаги, ни помогу это сделать кому другому. Мне только нужно, чтобы вы отпускали меня домой на выходные, и всё. Ну зачем я вам тут? Все на работе, а я целыми днями слоняюсь по комендатуре». Он выслушал меня, и мои слова показались ему убедительными. С этого дня комендант всегда подписывал мои заявления на поездку домой. На стройплощадке был специальный вагончик, в котором днём находился прораб и переодевались рабочие. На ночь этот вагончик переходил в моё личное ведение. Спать ночью не разрешалось. Я должен был регулярно обходить объект и ловить воров. Я, действительно, часов до 12 ночи выходил из своей норы, а потом составлял рядом две скамейки, и у меня получалась приличная лежанка типа тюремных нар. Я брал грязные фуфайки рабочих, постилал их на скамейки, и постель готова. Всё бы ничего, да становилось всё холодней и холодней. Сказал прорабу. Привезли мне здоровенный ТЭН (теплоэлектронагреватель). Сначала при каждом его включении вылетали пробки, но потом я туда таких толстых «жучков» навставлял, что пробки стали выдерживать эту нагрузку. 358
Перед новым годом школу сдали в эксплуатацию, а меня как профессионального ночного сторожа перевели на другой объект: строительство больницы в нашем посёлке. Теперь на работу надо было ходить 15 минут пешком, но вагончик там был старше меня, и, видимо, в него неоднократно стреляли не только дробью, но и картечью – был он как решето. А зима в самом разгаре, и ТЭН очень слабый. Вот и пришлось мне вспомнить, что такое холод, которого я вдоволь натерпелся на зоне. Я смастерил себе из стульев и скамейки нечто похожее на нары и на ночь пытался ложиться. ТЭН придвигал к себе, почти вплотную. Если он находился около моего живота, то спина мёрзла, как на улице, зато от живота пахло жареной свининой. Если я переворачивался спиной к ТЭНу, то всё было наоборот: спина покрывалась румяной корочкой, а на животе можно было хранить продукты, как в морозилке. Вот так всю ночь я и поджаривался, как на вертеле. Приходил утром в комендатуру и отсыпался до обеда. Часто бывая дома, я стал привыкать к свободе, перестал бояться встреч со знакомыми и друзьями. Никто не только не сказал мне плохого слова, но даже и не намекнул на то, что считает меня преступником. Все верили и сочувствовали мне. А один из друзей, ведущий артист музыкального театра, когда увидел меня на другой стороне улицы, заорал: «Толька, милый, вернулся!» – и бросился ко мне мимо машин и трамваев. Он мял меня, обнимал, целовал и плакал от радости. Познакомился я с родителями зятя – очень милые и приятные люди. В их отношении ко мне не было и намёка на моё недавнее прошлое. Все соседи тоже встретили меня хорошо, и настроение моё поднималось, как барометр в ясную погоду. Я стал думать о будущем устройстве на работу. Это было сложно, так как на преподавательскую работу судимых не брали, а лечить людей я уже не мог. С наступлением нового, 1988 года пришло радостное известие: по «горбачёвской» амнистии мне оставшийся срок уменьшили в два раза, и 15 мая 1988 года я должен стать полностью свободным человеком. Работа «на химии», в отличие от работы в зоне, засчитывалась в производственный стаж с записью в трудовой книжке, и по существующему законодательству после 11 месяцев работы полагался от359
пуск. Я использовал эту возможность и взял в конце апреля отпуск. После окончания его я вернулся в комендатуру и оформил все необходимые документы. В назначенный день мне выдали мой паспорт, кучу справок и сказали, что я свободен. Я покидал этот посёлок с мыслью о будущем: пусть не совсем понятном, но непременно прекрасном. * * *
ЭПИЛОГ Прошёл год. Я привык к жизни вольного человека. Ни один из моих друзей и знакомых не отвернулся от меня. Встречался я и с бывшими сослуживцами по последнему месту работы, которые выступали на том партийном собрании и клеймили меня позором. Они не знали, что я читал протокол собрания, и всячески сочувствовали мне, уверяя в дружбе и преданности. Я не стал говорить, что знаю об их предательстве. Пусть это будет на их совести. С устройством на работу был один неприятный инцидент. Я хотел предложить свои услуги в наркологическом диспансере, тем более что там работал мой племянник и главного врача я тоже знал. Я просил племянника поговорить с ним обо мне, но из этого ничего не вышло. «Я хорошо знаю и уважаю твоего дядю, – сказал главврач племяннику, – но сейчас он мне не нужен». Более чем ясно, что он имел в виду. Этот отказ очень сильно ударил по моему самолюбию, и я некоторое время сидел дома и не делал больше попыток устроиться на работу. Со мной в одном подъезде жил заведующий кафедрой гигиены медицинского института. Он посоветовал мне предложить свои услуги областной санитарно-эпидемиологической станции (СЭС) и пообещал лично представить меня главному врачу. Я занимался физиологией труда и потому думал, что смогу освоить работу врача по гигиене труда. Мы пришли на приём к главврачу СЭС, и он стал представлять меня ей. Валентина Васильевна перебила его и сказала: «Да что вы мне 360
рассказываете про Анатолия Соломоновича? Я же училась у него в институте», – и, повернувшись ко мне, спросила: «Вы помните меня?» Я, если и помнил, то очень смутно. «Я беру вас на работу, Анатолий Соломонович, и можете хоть с завтрашнего дня приступать», – твёрдо заявила она. «Валентина Васильевна, а вы знаете последние годы моей биографии?» – «Знаю, но я знаю и вас и потому уверена, что ничего плохого вы сделать не могли, и всё, что с вами произошло, – это просто несчастный случай». Я готов был её расцеловать, и не только потому, что она взяла меня на работу, а потому, что поверила мне. Я до конца дней своих буду вспоминать её с огромной благодарностью. Провёл я и самостоятельное расследование, пытаясь более точно узнать: кто дал то указание, по которому мне пришлось пережить всё, что описано в этой книге. Все пути вели в обком КПСС. Для начала я поехал в Москву и нашёл там Таньковскую. Она искренне была рада видеть меня и рассказала много интересных подробностей моего дела. Главная из них – дело мое находилось на контроле обкома КПСС. Когда она ходила и обивала пороги всевозможных высших инстанций, то ей отвечали её друзья и знакомые, которые работали в этих «инстанциях», примерно следующее: «Ты что, с ума сошла? Еврей – валютчик. Да пусть сидит», – и не пытались даже вникнуть в суть дела. В одной инстанции её друг прямо сказал, что на деле есть пометка: оно находится на контроле обкома КПСС, а с партией связываться в то время никто не хотел. Заведующая кафедрой, на которой работала моя жена и с которой мы были лично очень дружны, рассказывала мне, что она обращалась с просьбой помочь мне к очень высокопоставленной персоне. Это был передовой рабочий, дважды Герой Социалистического Труда, член Президиума Верховного Совета СССР, член бюро обкома КПСС и член ЦК КПСС. Он учился в этом институте на заочном факультете и, выслушав её, почти рассмеялся, сказав, что это плёвое дело и что завтра-послезавтра я буду дома. Однако при следующей встрече он, как бы извиняясь, объяснил, что моё дело на личном контроле первого секретаря обкома КПСС и что ничем помочь мне не может. 361
Друг нашей семьи и даже дальний родственник, который работал в обкоме КПСС и занимал там весьма солидный пост, рассказывал, что когда на стол первого секретаря обкома КПСС положили очередную сводку УВД о тяжких преступлениях, совершённых на территории области, и там было указано, что на меня совершено разбойное нападение, то он сказал что-то вроде: «Ах, это тот самый, который позволяет себе на всесоюзном совещании критиковать обком!» После чего снял телефонную трубку, позвонил прокурору области и дал указание: «Десять лет ему, а статью подберёте». Я не могу ручаться, что всё происходило именно так, потому что каждый рассказчик что-то изменяет и вносит своё, но больше некому было дать это указание, и такое плёвое дело, как моё, просто так не было бы на контроле обкома КПСС. И последнее: хорошая подруга моей сестры работала в областном суде и знала, как готовился и проводился процесс. Судья, который его вёл, ежедневно докладывал председателю областного суда о результатах заседания и получал инструкции на следующий день. Я думаю, что у читателя, как и у меня, теперь нет сомнений по поводу того, кто дал указания и кто и как состряпал этот процесс. Работая в областной СЭС, мне часто приходилось ездить в районные города с инспекторскими проверками. Однажды я вместе с одной сотрудницей поехал в районный городишко, в 30 километрах от которого находилась «моя» зона. Поехали мы на машине (я к тому времени уже купил подержанный «Москвич») и все дела по службе сделали очень быстро. В голове родилась шальная мысль: поехать в этот посёлок и посмотреть на зону снаружи, а не изнутри. Я предложил моей спутнице это маленькое путешествие, и она согласилась. Когда я въехал в посёлок, то у меня было ощущение, что я никогда в жизни здесь не был. Это и понятно: из-за забора я ничего видеть не мог. Поселочек был довольно уютный и зелёный. Я медленно вёл машину, разглядывая всё вокруг. Когда проезжал мимо большого 3-этажного дома, то увидел, как к нему направляется капитан, работавший в нашей зоне в оперчасти. Я понял, что это так называемый «вольный штаб». В нём было управление всеми тремя зо362
нами, размещёнными в этом посёлке. Какая-то неведомая сила подбросила меня, и я остановил машину. Извинившись перед своей спутницей, я вышел и сзади подошёл к оперативнику. «Здорово, начальник», – несколько развязно сказал я. Он вздрогнул от неожиданности и обернулся. Я был в красивом костюме, в белой рубашке с галстуком, с хорошей прической. Ничего не напоминало во мне того серого, безликого зека, которого он видел перед собой 5 лет. «О, какие люди!» – воскликнул он и пригласил меня зайти с ним в штаб. Он своим ключом открыл дверь кабинета начальника нашей колонии и, увидев моё удивление, сказал: «Рошшу теперь начальник тубзоны, а начальник колонии теперь я». Он рассказал, что мой лучший друг Мягков на пенсии и занимается только огородом. Когда он спросил меня, где работаю, то я вынул из кармана служебное удостоверение и протянул ему. В СЭС были красивые, с красной «корочкой» удостоверения, очень похожие на удостоверения УВД. «О, ты в нашей системе работаешь». «Нет, начальник, в вашей системе я не работаю и никогда работать не буду», – несколько злобно ответил я. Он раскрыл моё удостоверение, прочитал и остался доволен. Всё время после освобождения я жалел, что не застал в день этапа Рошшу, не попрощался с ним и не поблагодарил его за то, что он меня всё-таки отпустил. Я обратился сейчас к его преемнику с просьбой разыскать Рошшу и дать мне возможность повидаться с ним. Он решил позвонить Рошшу домой, но в это время увидел его, идущего по улице в штаб. Через несколько минут Рошшу зашёл в кабинет и, увидев меня, откровенно обрадовался, стал расспрашивать о жизни, о работе, о здоровье. Ему понравилось, как я выгляжу, но долго разговаривать он не мог: в тубзоне кто-то кого-то пырнул ножом и ему надо было идти туда срочно разбираться. «Пойдём со мной в зону и по дороге поговорим», – предложил он. «А что, можно?» – «Давай документ какой-нибудь, и я выпишу пропуск», – сказал Рошшу, забирая моё служебное удостоверение. Мы зашли к секретарю, и она за минуту выписала мне пропуск в зону. Чувство какого-то авантюризма вдруг появилось во мне. Мне захотелось предстать перед ментами человеком, а не серой скотиной, которую они видели 363
постоянно перед собой. Мы спустились с Рошшу на улицу, и я предложил ему сесть в машину. Он очень удивился этому и сел рядом с моей сослуживицей. Мы подъехали к воротам зоны. Я не знал, куда ехать, и просил его показывать дорогу, а он никак не мог понять, почему я столько лет провёл в зоне и не знаю дороги. Я ещё раз извинился перед дамой и попросил её подождать меня в машине. Рошшу нажал на кнопку электрозамка, дверь КПП открылась. Мы прошли, я предъявил пропуск и служебное удостверение. Солдат забрал всё это, сказал мне номер-пароль. Рошшу велел запомнить этот номер, иначе меня обратно не выпустят. Я запомнил. Все оставшиеся двери с электрозамками открылись, и мы свободно прошли в зону. Первое, что бросилось в глаза, так это отсутствие избы, в которой плели сетки. Рошшу заметил мой вопросительный взгляд и сказал, что сеток сейчас плетут мало, так как на них нет спроса, и что цех этот перенесли в новое здание на промзоне. Мы зашли на внутренний КПП. ДПНК вытянулся перед Рошшу и доложил по форме. Потом все обратили внимание на меня. И ДПНК, и менты разглядывали меня как заморскую птицу, не скрывая удивления и даже восхищения. «Ямпольский, а ты как сюда попал?» – спрашивали они, продолжая изучать меня. «Да вот, я сейчас работаю в облСЭС и приехал вас проверять и наказывать», – нарочно соврал я. ОблСЭС боялись все. Рошшу успокоил их: «Да нет, он просто в гости приехал, посмотреть на любимую зону». Мы поговорили несколько минут, а потом Рошшу извинился и пошёл разбираться на тубзону. «Я недолго, – сказал он мне, – а ты пока пойди к замполиту и подожди меня там». Я согласился и было самостоятельно направился в штаб, но, оказывается, я уже посторонний, а посторонним по зоне без сопровождения мента передвигаться запрещено. Вдруг я пойду по баракам и буду «колёса» продавать или чай? ДПНК, обращаясь к одному из ментов, сказал: «Проводи его до штаба». Рошшу пожал мне руку и пошёл на тубзону, а я с ментом направился в штаб. Шёл по зоне, и странное чувство охватило меня. Я знал тут всё: каждый камешек на дороге, каждый кустик, каждое здание. И в то же время было ощущение, что я не про364
жил здесь 5 лет, а видел это когда-то давно в ужасном сне. Многие зеки узнавали меня и, открыв рот от удивления, спрашивали: «Соломоныч, ты что, опять к нам?» «Да, но только в гости», – отвечал я. Мент сопроводил меня до кабинета Графова и ушел. Я без стука открыл дверь и вошёл в кабинет замполита. Он сидел за столом и смотрел перед собой в никуда. Повернув голову в мою сторону, он некоторое время смотрел на меня, как бы узнавая, а потом молвил: «Неужели Ямпольский? Проходи, садись». Я прошёл и сел. Мы никогда не любили друг друга и потому говорить нам вроде было и не о чем. Я развалился на стуле и положил ногу на ногу. Он увидел это и сказал ехидно: «Чего это ты перед замполитом развалился?» – «А ты мне теперь не замполит, – нагло ответил я. – Кончилось, начальник, то время. Теперь вот приехал проверять санитарное состояние зоны и наказывать вас штрафами, если что не так». – «О, да ты большой начальник?» «Не меньше тебя», – отвечал я в том же тоне. Разговор явно не клеился, но я испытывал какое-то чувство удовлетворения от того, что могу говорить ему всё, что хочу, а он не может мне за это ничего сделать. «Ну, тогда хоть давай чифирнём», – предложил он и полез в ящик стола за чаем. Менты и офицеры чифирили не меньше зеков. «Нет, начальник, с ментами не чифирю». Обстановка накалялась, но выручило появление Магомеда Казимовича. Он вошёл в кабинет замполита, увидел меня и бросился пожимать мне руку. Он был искренне рад и разглядывал меня с удовольствием. «Вот теперь ты похож на врача, на учёного, – говорил он, не выпуская моей руки, – а здоровье как?» Я не стал жаловаться на здоровье и ответил, что всё в порядке. Мы ещё немного поговорили с Магомедом Казимовичем, а потом позвонил Рошшу и сказал, что задержится в тубзоне надолго. Мне не хотелось больше здесь оставаться, и я сказал об этом Графову. «Ну, что ж. Пойдём, я тебя выведу». Он надел фуражку, и мы вышли. До медчасти нас проводил Магомед Казимович, и там мы с ним тепло попрощались. Графов нажал на кнопку электрозамка, и сразу четыре двери открылись. Мы прошли через них, остановились перед последней. Я назвал солдату цифру-пароль, и он вернул мне моё удостоверение. Последняя, пятая дверь открылась, и 365
мы с Графовым вышли на свободу. Боже, как это было просто! Я пять лет не мог пройти через эти двери, а тут всего пять секунд – и я на свободе. Это просто шокировало меня. Я направился к своей машине, замполит за мной. «Это что же, твоя машина?» – спросил он. «Моя», – спокойно и с достоинством ответил я. Увидев в машине мою сослуживицу, он опять спросил: «И женщина твоя? Ну, ты даёшь, Ямпольский». – «А ты думал, что я буду вечным зеком, что буду прозябать, как вы тут? Нет. Мой срок кончился, а вот ваш – никогда». Я сел в машину и, не подав ему руки, а только слегка кивнув головой, поехал прочь от этого страшного места, чтобы уже никогда не возвращаться сюда.
366
ПОСЛЕСЛОВИЕ Я прочитал всё, что написал, и понял, что получилось не совсем то, что я задумал. Я хотел познакомить тебя, читатель, с жизнью тюрем и зон, а получилась книга обо мне. Но я не буду ничего переделывать. Мне не хочется следовать моде и делать из этой книги детектив – их и так слишком много. Не хочется добавлять в текст рассказов о кровавых разборках, убийствах и бандитизме. Я думаю: и того что есть – достаточно. Я мог бы ещё приводить десятки примеров работы наших судов, но мне кажется, и так ясно, что судила нас партия, а суд был только инструментом в её руках. Говоря плохо о партии, я не имею в виду миллионы честных тружеников, носивших в карманах партийные билеты. Нет. Я имею в виду только зарвавшуюся и зажравшуюся верхушку партии, её руководителей всех масштабов. Недаром в нашей зоне первого секретаря обкома КПСС называли «кровавый фюрер». Прости меня, читатель, если в этой книге слишком много личного. «Кому больно, тот и кричит», – гласит поговорка. Мне было больно, очень больно, и, хотя прошло много лет, мне всё ещё больно вспоминать о пережитом. Я до сих пор не признаю за собой никакой вины. Я не знаю, за что был оторван на многие годы от дома, от друзей, от работы, от науки. За что мне пришлось пережить это всё, ежедневно, ежечасно бороться за выживание? Бороться с зеками, ментами, болезнями, холодом и голодом. Терпеть постоянно унижения и оскорбления, физический и психологический садизм, стремление сделать из меня серую массу, послушное и бессловесное животное. У них не получилось. Я остался нормальным человеком. Вся эта грязь ко мне не прилипла. Я почти точно знаю, кто дал то самое указание, но у меня почему-то нет чувства мести. Пусть бог его осудит. У меня нет ненависти к следователю и судье. После освобождения я нашёл в телефонном справочнике номер телефона следователя Шунтова и позвонил ему домой. Когда он узнал меня, то страшно испугался и наотрез отказался встретиться со мной. Он испуганным голосом сказал мне, что уже на пенсии, что отошёл от всех дел и что его вины в моей судьбе нет. Пошёл я 367
и к судье, который судил меня. Он меня не узнал. Это понятно: по его приговору я прошёл огонь, воду и медные трубы, и всё это изменило и состарило меня. Когда я напомнил ему о моём процессе, то он, сохраняя самообладание, сказал, что судил меня по совести. Я, услышав это, больше не стал говорить с ним ни о чём, повернулся и ушёл. Я потом только понял, что ничего другого он мне сказать не мог. Что ж, жаль, если у него такая совесть. Когда эта книга выйдет в свет, я непременно пошлю её в подарок следователю, судье и тому, кто дал указание. А тебе, читатель, спасибо, что прочитал эту книгу. Счастья тебе и здоровья.
368
СОДЕРЖАНИЕ О книге Анатолия Ямпольского «ГУЛАГ 80-х. Рассказы о пережитом» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3 Предисловие . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 Глава I. Арест. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6 Глава II. Тюрьма . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 27 Глава III. Суд . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 72 Глава IV. Опять тюрьма . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 93 Глава V. Зона . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 148 Глава VI. «Химия» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 347 Эпилог . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 360 Послесловие . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 367
369
Анатолий Соломонович Ямпольский
ГУЛАГ 80-х. Рассказы о пережитом
Редактор Т.Н. Бавыкина Компьютерная верстка Н.А. Лабунская
Подписано в печать 25.02.98. Формат 84х108 1/32. Печать офсетная. Бумага офсетная. Печ. л. 11,75. Усл. печ. л. 19,74. Тираж 995 экз. Заказ № 1519.
Издательство «Иваново» Государственного комитета Российской Федерации по печати 153012, г. Иваново, ул. Советская, 49 ЛР № 010221 от 03.04.97.
Ивановская областная типография Государственного комитета Российской Федерации по печати 153628, г. Иваново, ул. Типографская, 6
370