Шарапова Маргарита
Туманный мальчик: рассказы. М.: ООО «Квир», 2008. — 200 с., 999 экз.
Серия«Темныеаллеи».
Герои историй Маргариты Шараповой улыбаются друг другу в очень многозначительных паузах. Ее городская проза о геях и лесбиянках — откровенная, нервная, грубая, порой нежная —
выводитизравновесия.
В новую книгу автора бестселлера «Москва. Станция ЛЕСБОС»
вошли рассказы, написанные в последние годы и публиковавшиеся
на страницах российской и зарубежной квир-периодики. Вновь
печатается повесть «Манит, звенит, поет дорога…» — одно из лучших произведений автора, ставшее, по мнению «НГ Ехlibris», главным событиемврусскойбеллетристикесередины2000-хгодов.
© Маргарита Шарапова (текст), 2008
© Сева Галкин (фото на обложке), 2008
© ООО «Квир», 2008
ФОРТЕПИАННЫЕ МАЛЬЧИКИ
Цветение яблонь и вишен. Когда-то я жил неподалеку от этого сада, а вон в том старом трехэтажном доме мой друг Вадя.
Маленькими мы вместе брали уроки музыки у частного преподавателя, приходившего к Ваде на квартиру.
Я помню фортепиано с бронзовыми подсвечниками. Мы играли на нем с Вадей в четыре руки. Наши неопытные детские пальцы постоянно путались, натыкаясь друг на друга. Я до сих пор ощущаю мальчишеское тепло ладоней друга. Я испытывал
при этом разнеженность и замирал. С тех пор минуло много лет и вот я вернулся в это цветение яблонь и вишен бесконечно
далекого детства.
Я приблизился к дому Вади. Вошел в подъезд, медленно
поднялся по трем лестничным пролетам. Вот дверь его квартиры. Живет ли он здесь по-прежнему? Стою, не смея нажать звонок. Решаюсь наконец. Долгая тишина. И я не нахожу в себе сил притронуться к звонку еще раз. И почти ухожу, но
дверь внезапно распахивается:
Алеша!!
Этот человек узнал меня. Но я, я смотрю на него пытливо и
— нет, это не Вадя. Вадя — маленький румянощекий мальчик с
солнечными кудряшками и пухлыми алыми губами — Вадя-
ангелочек. На пороге же исхудалый мужской лик с
невыбритостью скул, запавшими глазами и испитыми тенями на
нижних веках. И все же, все же это он, Вадя. Вадя, здравствуй, бурчу я.
Он отступает, вхожу прихожую.
Затхлый, прокуренно-винный воздух.
— Она бросила меня, бросила, ушла, ушла к другому, — всхлипывает неожиданно он и оседает на корточки. Плечи его трясутся.
Ну что ты, что ты, я дотрагиваюсь до его плеча и он замирает.
Прости, поднялся резко.
И мы проходим в комнату.
… Фортепиано!!!
Но, боже! На нем морская раковина с неряшливостью
окурков и пепла внутри и вокруг недоеденные консервы с килькой, недопитый стакан чего-то мутного. Лакированная
черная поверхность инструмента заляпана сальными отпечатками пальцев.
И вся комната захламлена: пустые опрокинутые бутылки, искуренные сигареты, остатки пищи.
А на несвежей помятой постели разложено девственно чистое свадебное платье.
Вадя, заметивший мой взгляд, задержавшийся на наряде, берет его бережно и, поцеловав, прижимает кгруди.
— Уже полгода, как она ушла… Почему, почему? Ведь я
безумно любил… люблю ее! Сегодня юбилей нашей свадьбы… В тот день тоже была весна и цвели яблони и вишни!
Я молчу. Ведь и тогда, много лет назад, так же цвели яблони и вишни. И он молчит, уткнувшись лицом в белую ткань
платья.
А я иду в ванную, беру ведро и набираю воду.
Где у тебя швабра и тряпка?
Он подходит. В глазах недоумение. И все так же трепетно прижимает к себе свадебное платье.
— Что такое швабра? Ах, да! Вот там, в углу… а зачем?
Бери веник и подметай пол, тихо говорю я.
И вот квартира отмыта, а окна распахнуты в аромат цветущего сада.
Я спускаюсь во двор и сламываю яблоневые и вишневые ветви, и приношу их в дом. И мы вместе украшаем ветвями комнату, осыпаем лепестками стол с бутылкой шампанского, чистую постель и…
… Фортепиано!!!
Вадя идет в ванную, а когда возвращается — свежий, преображенный то вскрикивает.
Я переодет в свадебное платье и держу в руках два бокала с шампанским.
и
Он долго-долго всматривается в меня, топчется в сомнении
делает шаг навстречу.
Мы выпиваем шампанское.
Я включаю музыку тонкий струящийся блюз, и мы
кружимся в танце.
Я подставляю ему губы, и он целует меня, сперва несмело, а потом все более упоенно.
Мы кружимся-кружимся-кружимся в лепестках блюза
яблонь и вишен.
Я был влюблен в тебя тогда, шепчу я.
И я, наверное, тоже, признается он.
А поздно вечером мы зажигаем свечи в бронзовых
подсвечниках на фортепиано нашего детства и снова, как в
далеком прошлом, играем в четыре руки и вновь наши неловки
пальцы путаются, натыкаясь друг на друга, и мы замираем…
А лепестки яблонь и вишен падают на клавиши, падают на клавиши, падают на клавиши…
1992 год
СОЛДАТИКИ
Ночью на передовой перемирие, но с первыми лучами солнца, падающими на подоконник полуподвальной комнаты, игрушечные войска пробуждаются. Дозорный с собакой, притаившийся на вершине цветочного горшка за стволом
фуксии бдительно зрит за вражеским станом в полевой бинокль. Артиллерия готова нанести огневой удар. Конница
вот-вот сорвется шашки наголо.
Ромка просыпается и сразу смотрит в сторону фронта. Сам он впереди своей конницы верхом на рысаке со знаменем и саблей в руках. Армию противника возглавляет лихой индеец с
разноцветными перьями в ирокезе, копьем с отравленным наконечником, томагавком, восседающий на пятнистом трехногом мустанге. За экзотическим предводителем дислоцируется вполне современная армия: танки в полной боевой готовности выстроились за пузатым кактусом, авиация сею секунду взовьется с взлетной полосы на стопке книг, пехота во всеоружии и сейчас двинется в бой. Проснись Ромка минутой позже, ситуация неотвратимо бы вышла из-под контроля. Кровать у самого окна, Ромка успевает вовремя. Голышом становится коленями на простыню, и только подрагивают ягодицы, и слышится: «Пуф! Пуф! Тыдыщ! Бах! Бабах! Уррраааа!»
Мы победили! радостно поворачивается он ко мне, чувствуя, что я уже не сплю. Пенис его торчит возбужденно. Он
хватается за него ладонью и мчится галопом в туалет, скороговоря:
— Сикать-сикать-сикать-пись-пись-пись-пись!
Я задремываю и сквозь сон слышу, как на кухне звякает посуда. Потом доносится аромат кофе, затем чувствую
осторожные шаги по комнате, шуршание одежды, звуки перемещаются в прихожую, стук ботинок, щелчки дверного замка, скрип открываемых петель, мягкий прихлоп двери, и тишина.
Я сладко сплю, вдруг в сон проникает мурлыканье, мягкая лапа дотрагивается до моей щеки. Я улыбаюсь и слегка
разожмуриваюсь.
Мяу…
Сквозь ресницы вижу, как кошка Умница удаляется, вспрыгивает на подоконник, аккуратно вышагивает среди солдатиков, обнюхивает некоторых бойцов, наверное, раненых, спружинивает и вспархивает на форточку.
А солнце уже совсем залило комнату, скоро Ромка вернется
с участка. Он дворничает в доме неподалеку.
Вообще-то, Ромка закончил театральное училище, но не в
один московский театр его не взяли, а ехать куда-то в провинцию он не захотел, и уж тем более не собирался возвращаться в родной Чарджоу. Что ему там делать, мальчикугею?
Впрочем, не такой уж он и мальчик, тридцатник стукнуло, просто фигурка дитячья, ростик третьеклассника, голубые глазки в пушистых густых ресницах наивно распахнуты, губки топорщатся, будто у причмокивающего соску младенца. Сходу
его все и принимали за подростка, вскоре, конечно, понимали, что перед ними взрослый, хотя и не могли точно определить возраст. Есть такой сорт людей с детскими личиками, которые и
в старости похожи на малолетних.
Вот и у Ромки уже редели рыжие волосики на макушке, возле уголков глаз проглядывали едва заметные кустики морщинок, да и животик на тощем тельце увеличивался, но все же он был пацан пацаном.
Ему бы в ТЮЗе работать, играть детские роли, только и в театр юного зрителя его тоже не принимали. Признаться, актерским талантом Ромка не вышел, да и голосишко был слабоват, и тексты всякие плохо запоминал, и вообще не оченьто стремился на сцену.
Как же прошел в театральное? Случайно. Поступал несколько лет безуспешно, а потом, наконец, повезло, курс набирал известный актер, уже сильно в годах, и, как выяснилось, склонный к педофилии.
— Он потрясающий актер, у него столько замечательных
ролей в кино, и в театре он блистал! восхищался своим
руководителем Ромка, а склонности того к мальчикам даже и
радовался. Повезло мне, так я бы никогда не поступил!
А зачем, собственно, вообще поступал? Шел бы куда-
нибудь, что называется, в заборостроительный. Ноу Ромки ни к
чему особых талантов не было, ему бы родиться женщиной, отличная бы женушка-домохозяйка получилась. А в
театральные институты он потому стремился, что славится богемная среда обилием нетрадиционно ориентированных людей в плане секса.
Ромка рос в небольшом среднеазиатском городке, с детства влюблялся в лиц мужского пола, но проявлять свою натуру опасался, и все мечтал попасть в большой город Москву, очутиться в самом эпицентре вольных нравов, а путь туда, по мнению провинциального юноши, лежал через творческие учебные заведения.
Студенческие годы для Ромки были счастливыми. Своего педофилического мастера он обожал. И тот всячески протежировал любимчику. Сокурсники обижались, что лавры успеха достаются не тому и не по праву, но жизнь все расставляет на свои места. Ромкин мастер умер, не доведя курс до конца, училище студентами было закончено, и, в соответствии с мудрым изречением, последние стали первыми, а Ромка нанялся ради комнаты в жилищную контору дворником.
Опять зачикал ключ в замке. Я села на кровати, потянулась. Вскоре уже умытая, одетая в Ромкин розовый мягкий махровый халат сидела на табурете в кухне, а милый дружок варил мне манную кашу. Готовил Ромка виртуозно, и смотреть на него за готовкой или уборкой квартиры было одно удовольствие, так по-женски хлопотливо, тщательно и вдохновенно он все делал. Вообще, Ромка был очень уютный, и вокруг него везде сразу становилось по-домашнему хорошо, тепло, или, как говорила одна наша общая подруга, отдыхательно.
— Эх, не будь ты геем, а я лесбиянкой, женилась бы на тебе, или замуж вышла, в общем, что-то в этом роде!
Мы и без брака с тобой как брат и сестра! накладывая в тарелку кашу и ставя ее передо мной, с улыбкой завил Ромка.
Приятного аппетита! Как ты любишь, не густая и без
комочков.
— Уууммм, вкусненько! Лепота! — ела я и нахваливала. — Добавку хочу!
Обжора ты, в институт опоздаешь! Ну, давай тарелку, довольный журил меня Ромка и наливал еще половничек, а сам садился напротив и, подперев ладошками щеки, любовался с материнской нежностью, как я страстно поглощаю манку.
Училась я неподалеку, в Литинституте, а жил Ромка в Палашевском переулке.
По вечерам пешком по Тверской мы отправлялись на Китай-город к памятнику героям Плевны, фланировали там по бульвару, хихикали над сидящими на лавочках пидарасиками, делающими вид, что они оказались тут совершенно невзначай, но жадно стреляющими похотливыми глазками по продвигающимся мимо гульфикам и вслед удаляющимся мужским попкам. Иногда Ромке кто-то нравился, и он спрашивал у приглянувшегося мужчинки зажигалку, затевал незатейливую беседу, порой приглашал к себе в гости. В некоторых случаях шептал мне: «Поезжай сегодня к себе, сестренка!», но обычно я шла с молодыми людьми за компанию.
Мы выпивали в кухне, потом скакали в комнате под громко дребезжащие старые колонки, затем парни слеплялись в медляке, и тогда обо мне забывали. Я ходила курить в кухню, чокалась с носиком кошки Умницы, и, в конце концов, пожелав сама себе спокойной ночи, ложилась спать.
А парни стонали неподалеку, босыми ногами шлепали в ванную и обратно, смеялись в кухне, звеня рюмками, и весело разговаривая все с той же Умницей.
Умница, ну какая же ты умница, Умница, если из твоей плошки тараканы корм едят!
Тараканы в Ромкиной дворницкой проживали огромные, чернющие, с длинными шевелящимися усами. Они любили сухой кошачий корм и не боялись лакомиться им даже среди
бела дня.
Ромка был добрый, не травил и не давил их, и Умница с
равнодушием взирала, как наворачивают насекомые ее вискас.
Только я воспринимала тараканов с отвращением, хотя и
мирилась с их присутствием в жилище, к счастью, ареал их
ограничивался лишь ванной, туалетом и кухней, а в комнату они
не приползали. Правда, заходя утром умыться, я обнаруживала
жирнющего жука, тщетно пытающегося выкарабкаться по
скользкой эмали ванной вверх, морщилась от гадливости и
звала Ромку:
— Вылови эту скотину, пожалуйста!
И Ромка являлся с совком, заботливо подставлял его
таракану, тот забирался на платформу и уносился к мусорному ведру под кухонной раковиной.
этом Ромка еще и сюсюкал
с паразитом, как с каким-нибудь очаровательным пушистым котеночком.
Так скромненько мы и жили, два обычных гомосексуала среднего возраста.
Но однажды вечером Ромка влюбился.
Мы возвращались от китайгородского скверика вдвоем, молчаливые и немножко печальные. Может быть, потому что накрапывал дождь, а, может быть, просто так, ведь каждый человек иногда грустит без причины.
Брели мимо залитых сиянием помпезных витрин с ювелирными украшениями, роскошными автомобилями, дорогой парфюмерией и видели свои поношенные лица в отражениях толстых стекол на фоне всего этого великолепия, которым нам никогда не суждено обладать.
— Еперный театр! — с безнадежностью вздохнула я.
— Мишура это все, — сказал пренебрежительно Ромка и заворковал, вот придем домой, я тебе чай заварю вкусненький, с вареньицем из райских яблочек, сам делал, по бабушкиному рецепту, в кресло-качалку усажу, пледом укрою,
ножки помассирую, потом носочки теплые надену, книжку вслух почитаю…
И от его слов мне уже счастливо сделалось,
хоть мы все еще и продолжали идти под моросью поздней прохладной
августовской улицы.
У одной из шикарных витрин с сияющими мириадами
радужных висюлек из горного хрусталя, а, может, и из алмазов, на многочисленных ярких люстрах, стоял, съежившись, подняв воротник кителя, молоденький солдатик, судя по дурацким аксельбантам дембель. Руки в карманы, кирзовые сапоги, а рядом на асфальте старенький кособокий фибровый чемоданчик. И пялился пораженно на застекольную красотищу, аж рот приоткрыл и забыл про все.
Я пихнула Ромку в бок, кивнула на паренька, прыснула от смеха. А Ромка поглядел на него с трогательной улыбкой.
Мы прошли мимо, Ромка оглянулся, споткнулся даже засмотревшись.
Мы перешли по пешеходному переходу к Тверскому бульвару.
Может, зайдем в «Макдональдс?» предложила я.
Ромка остановился и резко посмотрел назад.
— Наверное, ему некуда идти, он такой несчастный…
— Ты про солдатика этого?
— Он не москвич, точно не москвич, и, наверное, только сегодня дембельнулся, он такой одинокий…
Ромка, угомонись, он явный натурал, зачем тебе это?
Пойдем на фиг!
Мы сделали еще несколько шагов, но Ромка строптиво топнул ногой и зашагал в обратном направлении. Я
заторопилась следом, схватила его за рукав.
— Ромик, он — натурал! На-ту-рал! Вслушайся в мои слова!
Вспомни всякие случаи, напорешься опять на мордобитие!
Посмотри, какой этот здоровый, косая сажень в плечах, как
вломит!
Я просто так, мне жалко его! Ничего такого!
Ну, как знаешь…
Я не пошла за ним дальше. Издалека смотрела, как он приблизился к солдатику, заговорил. Дождь усилился.
Наверное, это повлияло на исход переговоров. Ромка подхватил дембельский чемоданчик, и вместе с солдатиком
двинулся в мою сторону. «Уговорил! чертыхнулась я
мысленно.
Ромка и солдат нелепо смотрелись рядом: тщедушный, хрупкий ребенок и рослый, неуклюжий детина в военной форме.
Познакомьтесь! приблизившись, воскликнул сияющий Ромка. Ваня, это сестра моя. Сестренка это Иван, он демобилизовался сегодня и, представляешь, поезд у него только утром. Он из Тамбова, ему негде переночевать.
И у него температура, ему никак нельзя под дождем!
— Угу, — едва сдерживая скепсис, кивала я, выкинула ладонь солдатику. — Привет, Ваня!
— Из Тамбова, — невпопад произнес Ваня, пожимая мою руку. Здрасти!
Мальчик едет в Тамбов… чики-чики… напела я, но тут же оборвала мотив, подумав, что всем жителям Тамбова, наверное, всякий норовит спеть эту песенку и, вероятно, упоминает про тамбовского волка, который кому-то там товарищ.
— Пойдемте скорее домой, — с заботливой тревогой в голосе проговорил Ромка, Ваню надо напоить горячим чаем, укрыть пледом… Помассировать ножки!
очень тихо и очень язвительно заметила я. Но Ромка моей иронии не заметил, он уже весь был погружен в опекунство нового знакомого.
— Осторожно, Ванечка, тут лужа, промочишь ножки, у тебя и так температура!
— Я ж в сапогах, — пророкотал вялым баском солдатик, — они не промокают, кирза!
Разотру тебя с водочкой, дам пятьдесят граммчиков с перцем выпить, пропотеешь, утром как новенький будешь!
Приедешь к матушке с батюшкой живехонек-здоровехонек!
—
Нету меня отца и матери.
Ты сиротка? схватился за сердце Ромка. Казалось, что
сейчас из глаз его польются ручьи слез.
С бабаней рос. Бабка у меня крепкая.
Я ткнула пальцем Ромку в ребро и скривила губы, дескать,
не распускай нюни. И впрямь, допрет солдатик, что к голубому
гости идет, взбеленится, точно несдобровать тогда хлипкому
Ромке, а, может быть, заодно и мне. Но Ромка лишь скривил
уголок губ в ответ, мол, отстань!
Видишь, Ваня, кошку на окошке, это моя квартирка!
Где?
Ты не туда, Ванечка, смотришь, не вверх надо, а во-о-он там, ниже…
— У самой земли, полуподвал, — встряла я.
— Не вижу я ничего, темно, — пробубнил солдатик.
— В общем, здесь, — Ромка распахнул дверь подъезда. —
Проходи, не стесняйся!
Внутри было непроглядно и пахло стылой сыростью, как в погребе. Солдатик нерешительно затоптался.
Заведем, ограбим, убьем и изнасилуем усмехнулась я, подумала и поправилась, или сперва изнасилуем, а потом убьем… Впрочем, какая разница!
— Сестренка! — с переменившимся лицом воскликнул Ромка. — Не слушай ее, Ванечка, она как ляпнет! Не бойся!
Да не боюсь я ничего! рокотнул солдатик и
решительно, как герой-смертник на амбразуру дзота, вошел в подъезд.
Впрочем, в квартире он немедленно, едва Ромка включил
свет в прихожей, успокоился. Уют обстановки мгновенно
расслабил его. Он явно отвык от домашнего очага за два года
службы в армии, и теперь лицо его приняло блаженнорастерянное выражение. При свете я, наконец, толком рассмотрела его лицо.
Вполне себе симпатичный русский парень: пшеничные волосы, белесые брови, нос картошкой в веснушках, светлые
серовато-зеленоватые глаза, губы
пухлые и потрескавшиеся, может быть, от температуры.
Как бы в подтверждение моего предположения, солдатик
слегка закашлял.
Немедленно раздевайся!
захлопотал Ромка. Быстро
в горячую ванну, а я пока приготовлю ужин, и, конечно же, заварю чай!
— Не, — вдруг заартачился солдатик.
Что не?
Ромка сидел на корточках и искал в обувном
ящике тапочки гостю. Вынул новые, меховые, в виде длинноухих кроличьих голов.
Не, замотал головой солдатик, в ванную не пойду и
тапки не надо.
— Как так? — Ромка с любовью посмотрел в глаза
кроликов. — Они никем не ношенные, теплые.
— Я сапоги снимать не буду.
— Опа! — удивилась я. — Почему это? Грибок что ли?
Не, ничего у меня нет, уперся солдатик, не хочу. Я
посижу вот тут на стуле до утра и поеду на вокзал.
Упс! только и издала я и пошла мыть руки. А потом
сама себе заварила чай, соорудила бутерброд и прошла в
комнату к телевизору.
А Ромка долго еще уговаривал солдатика снять сапоги и принять ванну, но из коридора все доносилось басовитое: «Не!»
Все же Ромке удалось уговорить пройти гостя в кухню, хотя бы в сапогах. И я слышала, как он поит его там чаем и уговаривает хлопнуть рюмку водки с перцем. От водки солдатик категорически отнекивался, а чай, судя по смачных прихлюпываниям, стало быть, пил.
Когда Ромка за чем-то забежал в комнату, я прошипела ему:
— Да гони ты его к чертям собачьим! Оно тебе надо возиться?
Но Ромка с таким укором глянул на меня, что мне стало
ясно, что скорее он выставит меня вон, чем выдворит этого
туповатого дембеля.
Вот и молодец! Вот и прекрасно! в какой-то момент
раздалось торжествующее с кухни. Выпил стопочку
порядок!
И я поняла, что уговорил-таки Ромка накатить солдатика
водки. Как Ромка ни заявлял, что ничего такого, а все же
мыслишки-то сексуальные относительно солдатского тела у
него, естественно, были, хотя, возможно, он и сам себе в этом не признавался. Вот и подпоить его старался, конечно же, не только с целью борьбы с простудой!
В какой-то момент я вошла в кухню и бросила заветное:
— Началось!
— Что? — захлопал непонимающе на меня глазаминезабудками Ромка.
— Oooo-o-о, как все запущено… — протянула я, — Эфир!
Ромка всепоглощающе фанател от бывшего своего сокурсника Макса, работавшего ныне ди-джеем на одной из попсовых радиостанций. Практически всю свою скудную зарплату Ромка тратил на подарки возлюбленному. Время выхода Макса в эфир являлось священным в этом доме.
— Запиши, плиз, программу на магнитофон, я сейчас никак не могу! — взмолился Ромка и не покинул своего нового знакомого.
Я присвистнула от изумления и удалилась в комнату в полном шоке. Случилось и впрямь небывалое! Ради эфира Ромка готов был пойти на все, а тут находился неподалеку от радио и совершил добровольный отказ от дозы своего ежедневного допинга.
Из ревнивой обиды я и не подумала записывать программу, а улеглась спать. С кухни начали доноситься все более громкие голоса, зазвучало пьяное: «Запрягайте, хлопцы, коней!», потом
надрывное про айсберг в океане, лихое: «Гопстоп, мы подошли
из-за угла!», и так далее, короче говоря, нахрюкались сударики!
Я уже успела заснуть, как из коридора донесся грохот.
В
Накирявшийся Ромка вел в комнату упившегося солдатика.
контражурном свете бра прихожей фигуры напившихся
новоявленных корешей выглядели трагикомично: маленький
Ромка подгибался на неустойчивых ногах под обмякшим
мощным молодым телом рослого Ивана. Но, мал золотник, да
дорог, и Ромка медленно, но уверенно волок громоздкого
собутыльника в нужном направлении.
Они ввалились в комнату.
Ложись на кроватку, Ванюша, приговаривал пыхтящий
под тяжестью Ромка, снимем сапожки, выспишься как следует…
Нееее! хоть и напился солдатик в хлам, а линию свою держал строго. И плюхнулся, не снимая сапог, в кресло-качалку, разваливши руки-ногиво все стороны.
— Обломилось тебе! — хихикнула я из темноты.
— Я его просто хотел спать уложить, он же болен! —
патетично изрек Ромка, икнул и шатнулся на этажерку, загремели падающие книги.
Ложись-ка ты сам лучше спатюшки, голубок!
недовольно заметила я.
Ага, зевнул Ромка, только вот сейчас сапоги с Ванечки сниму, что же он так мучается, бедненький… ножки, наверное, сопрели все…
Солдатик уже храпел, но едва Ромка потянул его за кирзач, очнулся и заревел медведем:
Уааа, отвали!
И пнул со всей дури сапожищем Ромку в грудь. Ромка отлетел к моей кровати и со стоном схватился за грудину.
— Получил? — назидательно произнесла я, но заволновалась. — Больно, небось? Иди спать, не трожь его, пусть дрыхнет, как хочет! Может, они у него срослись со ступнями — сапоги эти!
— Ты ничего не понимаешь, — всхлипнул то ли от боли, то ли от пьяной расчувственности Ромка, он мне рассказал, что, когда ему в первый год службы выдали сапоги, новые, удобные, он их на ночь, естественно, снял, а их сперли, а взамен какие-то
старые, раздолбанные, на два размера меньше поставили… И
вот в этих плохих сапогах он так намучился, целый год страдал, пока новые не выдали!
Оспадяаа! И что, он полагает, нам его сапоги очень
нужны? Ему и самому они уже ни к чему, нормальные ботинки
пора прикупить!
— Точно! — засветились ангельским светом в темноте глаза Ромки. — Я куплю емуновые туфли!
Ромочка, он с утра свалит, не бери себе в голову, иди спать, родной!
И Ромка на четвереньках пополз к своей кровати.
Умница! послышалось его нежное, видимо, кошка почивала на подушке хозяина.
Воцарился покой: солдатик нахрапывал, Ромка посапывал, Умница рокотала. И я заснула.
Но вдруг пробудилась. Какие-то странные звуки проникли в мозг. Еще было темным-темно. Но Ромка отчетливо виделся в свете луны. Стоял над спящим солдатиком, у которого была распахнута рубаха, рассупонен ремень и полурасстегнута
ширинка, стоял и яростно дрочил. Лик его блистал голубым сумасшедшим отсветом.
— Твою мать! — громко прошептала я. — Маньяк сексуальный! Прекрати сейчас же! Вдруг проснется, убьет же тебя, пидараса голимого!
А?! как из омута вынырнул Ромка. Да не мешай ты, не проснется он, не могу я, он такой лапочка, такой хороший, такой… а-а-а!!!
Блин! я накрылась одеялом с головой и отвернулась к стене.
Затрезвонил будильник. Обычно, когда будильник заводили к сроку, он молчал, но вдруг начинал истерить
совершенно в другой час. Вчера его явно никто не заводил, однако он поднял панику в шесть утра.
Я вскочила и, сидя на кровати, обозрела комнату: солдатик почивал в кресле-качалке, Ромка спал у себя в койке, подсунув
обе ладошки под щечку, Умница дышала свежим утренним воздухом, прикорнув на форточке.
Я прошлепала к Ромкеи затрясла его.
Роман, вставай, тебена работу!
Ууу… нууу… ай… не хочууу… не пойдууу…
— Нельзя прогуливать! У тебя было последнее предупреждение! Уволят, куда пойдешь? Останешься без угла! Вставай немедленно!
Все же мне удалось растормошить его. Ромка поднялся с
залипшими глазами, весь опухший, скуксившийся и, кряхтя, поплелся умываться.
Я накинула покрывало на его постель, обернулась и
увидела, что солдатик не спит, а как-то слишком пристально таращится на меня. И вдруг сообразила, что стою абсолютно
нагая перед молодым мужиком, два года не имевшим женщину. Я давно отвыкла стесняться быть обнаженной перед друзьями противоположного пола, потому что все они были геями, и я их не особенно возбуждала, а тут на меня взирали такие алчные глаза, что мне сделалось страшновато.
Не пялься! Я замужем! У меня муж участковый уполномоченный, мент!
Мужа у меня не было, но припугнуть кобеля на всякий случай стоило. Я накинула на себя покрывало, только что старательно наброшенное на постель друга, взяла свою одежду и ушла в кухню одеваться.
Слышалось, как Ромка чистит в ванной зубы. Как только он вышел, я заявила ему:
Пусть он с тобой вместе идет, не хрен ему тут торчать!
— Куда он пойдет? Ему еще рано, я быстро вернусь, завтраком его накормлю. Если ты чем-то недовольна, то сама иди… в институт!
— О как! — усмехнулась я оскорбленно. — Первый встречный тебе дороже сестры названной, прелестно!
Не сердись, солнышко, но пусть он побудет, приластился ко мне Ромка, погладил по плечам, потерся ухом о сиську, мне он так приятен, сил нет…
— Хватит тереться об меня, как Умница! — отпихнула я его.
Ступай лучше, подмети двор, может, проветришься, остынешь!
Ромка заглянул в комнату, с умилением полюбовался на
солдатика, который опять спал. Я выпихнула братца за порог
квартиры, а сама вошла в комнату и пнула дембеля в сапог.
— Рота, подъем! Харэ дрыхнуть! Пора уже отсюда! Давайдавай, двигай кирзачами! Гостиница закрывается!
Чего?
перепугался спросонья солдатик. Губы и щеки у
него был в застывшей прозрачной пленке, пятна от спермы виднелись и на груди, и на животе, и на ширинке. «Обкончал
его Ромашишка по полной!»
усмехнулась я и, как можно
грубее, продолжила выдворять приподзадержавшегося в наших чертогах гостя.
— Собирайся и сваливай! У тебя же поезд? Вот и вали на
вокзал! Сел на шею братцу, понимаешь ли!
— Я? На шею? — солдатик попричмокивал губами, ощущая
на них странный привкус, повозюкал по рту пальцем, лизнул его, скривился. Что это? Похоже на…
Откуда я знаю, что ты тут ночью один в кресле тихо сам с собою делал! Короче говоря, чао, бамбино, сорри!
— Хоть бы чаю на дорожку… а где… как его звать… брат-то
твой?
— На работе, вернется только вечером, не дождешься! И мне некогда, бежать надо! А сейчас вот-вот сюда муж мой
явится, участковый милиционер который.
А, ага, лады, и солдатик встал, заправился, двинулся в коридор. В ванную я ему все же позволила зайти, умыться от молофьи. Но только лишь появился он обратно, торопливо сказала:
— Вот твой чемодан, прощай!
Солдатик взял чемодан и безропотно шагнул на лестничную клетку.
До свидания, спасибо, прогундел напоследок, чего-то еще хотел произнести, но я уже захлопнула дверь.
Йес! победно взметнула и опустила кулак, и с легким
сердцем принялась варить кофе.
Ромка нарисовался весь увешанный пакетами с провизией.
Зайчики, пупсики, сестренки, братишки, вот и мамочка
пришла, молочка принесла! Козлятушки-ребятушки, встречайте
мамулечку!
Я приняла у него пакеты и понесла в кухню.
— Ваня! Ванюша! Просыпайся! Пора вставать!
Через секунду раздалось всполошенное:
А где он? Ваня, ты где?!
Ромка влетел в кухню, на лице его отражалась
неподдельная паника.
А! и он метнулся к туалету, осторожно потянул дверь. Она свободно открылась, внутри кроме тараканов никого не было. В ванной Ромка тоже никого не увидел.
— Ты кого-то потерял? — с безмятежностью произнесла я.
— Где Ванька-то?
— Уехал. У него поезд. В Тамбов. Ты разве забыл?
Как уехал? Без билета? Без паспорта?
Стоп! уперла я руки в бока. Как это без билета и без паспорта?
А потому что я на всякий случай вытащил у него паспорт
вместе с билетом из чемоданчика, чтобы он без меня не ушел.
Проводить его хотел…
— Тьфу ты! — шлепнула я ладонью о ладонь. — Значит, заявится взад! Ну, вот на кой хрен ты взял у него документы? Хоть бы меня предупредил!
Странно все же, и чего он так рано, у него же поезд в одиннадцать утра только.
— Не знаю ничего, — отмахнулась я. — И, вообще, мне в
институт пора! Разбирайся тут сам со своими грязными делишками!
— Это не грязные делишки! — с дрожью в голосе провозгласил Ромка. — Это вообще никакие не делишки! Я влюбился! Влюбился я! Любовь это! Это любовь! Любовь…
Ну, тады вааааще мне тут делать нечего!
И я ушла учиться. После института хотела поехать к себе
домой, но все же любопытство взяло верх, и я заглянула к Ромке.
Открыла дверь своим ключом. В коридоре стоял старенький
фибровый чемоданчик.
Угу, издала я понимающее междометие.
Из комнаты доносились ласковая воркотня Ромки и какой-
то плеск.
Я оперлась на дверной косяк между прихожей и комнатой.
Свершилось чудо! едва не рассмеялась я при виде открывшейся благодатной картины.
Солдатик опять восседал в кресле-качалке, но был он без сапог. Кирзачи его стояли возле тазика с пенной водой, в котором находились ноги демобилизованного. Ромка любовно стриг ногти на ногах бойца. Возле на пуфике лежал педикюрный набор.
Увидев меня, солдатик засмущался, попунцовел, хотел
выпростать лапы на пол и уже потянулся к сапогам.
Ой, да ладно, сиди уже!
ухмыльнулась я. Я… это… паспорт забыл… и билет тоже, забасил
солдатик, вот и вернулся…
Представляешь, он их вот тут возле кресла на этажерке оставил! — с искренним видом соврал Ромка.
— Даже и не помню, когда вынимал из чемодана, — вздохнул виновато солдатик, — чегой-то вчера малость многовато подвыпили…
Он на поезд опоздал, вот беда! с трудом сдерживая
эйфорию, сообщил мне Ромка. Мы сегодня в театр пойдем, к Сережику во МХАТ, однокурсничку моему, а уедет Ваня завтра.
А то, что же это, был в Москве, и нигде не был?!
— Конечно, а как же! — кивала я с долей насмешки. — Еще бы!
В этот вечер я уехала к себе. И на
одежду, обувь. И проводил его. Сам.
Своими собственными руками, невольно
иронизировала я, но Ромка с такой горечью поглядел на меня, что мне стало его невообразимо жаль. И я обняла его, прижалась губами к маковке, погладила по-мальчишески торчащим лопаткам.
— Маленький мой, братишка, мой родной, мой хороший, ну все-все-все…
Сестренка, я люблю его, я не могу без него!
А у вас хоть что-то было? Он хоть понял, кто ты? Прекрати! Я тебе о любви! А ты о сексе!
Не трахались, значит.
— Дурочка! Ты дура, дура, дура!!! — и он, заплакав, побежал опрометью прочь, вскинув ладошки и тряся ими, как девчонка.
— Ромка! Роман! Стоять! Стоп, машина!
Ромка остановился. Я неспешно подошла к нему. Мы постояли. Я подождала пока он отплачется, успокоится.
Прости меня, брат, понимаю я все, но что я могу сделать, чем помочь, прости, пожалуйста!
Пойдем сегодня на Китай-город, грустно-грустно пролепетал Ромка.
— Пойдем, — вздохнула я.
В скверике у памятника героям Плевны мы распили бутылку водки. К Ромке пристал малолетний пидорок, и Ромка позволил тому отсосать у себя прямо тут же на лавочке.
Потом мы взяли еще бутылку водки и вдвоем двинулись в обнимку домой.
Наквасились, играли в солдатики, война разгорелась не на
шутку, обе армии в итоге были сметены на паркет. Притихли. Драматическая пауза нарастала.
И вдруг раздались позывные из радиодинамика, висящего на стене. Начинался эфир Ромкиного любимого ди-джея. Но Ромка посмотрел на приемник с таким отрешенным лицом, будто вспомнил что-то из далекого прошлого, уже давно чужое и чуждое.
— Да ну его! — отмахнулся и завалился, не раздеваясь, спать.
Ночью я слышала его всхлипы приглушаемые подушкой.
Утром он сумрачно ушел подметать, а я решила порадовать
его праздничным завтраком. Начала готовить красивые
тартинки к кофе.
От входной двери послышалось непонятное царапанье.
Я вышла в прихожую. Кто-то явно скребся с
противоположной стороны.
Кто там?
Я.
Исчерпывающая информация, усмехнулась я и открыла дверь.
На пороге стоял Ваня. Я его не сразу узнала без солдатской
формы. Джинсы, пуловер, кроссовки. Но все тот же смешной старый фибровый чемоданчик.
— Ой, — увидев меня, напрягся парень.
Да ладно, ничего не ой, проходи! я старалась не показать свою радость, заранее предчувствуя, как будет счастлив Ромка. Какими судьбами?
Понимаешь, померла бабка. Я приехал, а в доме другие люди живут. Я походил-походил по городу, да и сел обратно на
поезд в Москву.
— Кофе будешь? — буднично произнесла я.
Лучше чаю, и Ваня робко принялся спихивать обувь ботинком о ботинок.
Дайте чаю я кончаю… хихикнула я, но тут же хлопнула себя пальцами по губам, и, едва сдерживая смех, наклонилась к обувному ящику, извлекла оттуда меховые
ушастые кроличьи тапки, плюхнула их перед ногами дорогого гостя.
— Добро пожаловать домой, зайчик!
2007 год
ЗАСТАВА
Некоторые пересекают
государства пачками, меняют
континенты, как перчатки, а меня дальше города первого салюта (так написано на здании местного вокзала: «Белгород
город первого салюта») не пускают.
Еще Белгород славится пограничниками, популяция
которых в этом местечке культивируется уже другой десяток
лет. В Белгороде каждый первый пограничник. Но начну не
сразу с погранцов, а чуток издалека.
В поезде Москва Керчь две незнакомые попутчицы
кормили меня вкусными съедобностями. А со мной заодно
ехала дева поэтической ориентации, влюбленная в меня, а потому ненавидящая и жаждущая убить. Все, кто влюбляются в
меня, хотят меня убить, или, как минимум, отпиздить. И вот она
ревновала: «Что это они тебя угощают, а меня нет?» А
пожизненно вызываю в гетеросексуальных женщинах приступ лесбийской приязни, так что мне это неудивительно, но моя спутница ярилась и, кажется, вот-вот экзекутировала бы меня, не дожидаясь прибытия на станцию назначения.
После остановки в Курске, где я чуть не отстала, но эту деталь опустим, мы заговорили про Белгород, о таможне. Одна
тетенька запереживала, что везет вещи на продажу и их могут конфисковать, а ее высадить. А я и скажи, что мне было бы интересно, если б меня высадили, а то ведь никогда же не выпускают из вагонов, хотя поезд стоит в Белгороде около часа, а, всегда так охота выйти, и, как минимум, посмотреть, кому это там памятник видится на привокзальной площади.
В общем, прилегли соснуть, и где-то около трех часов ночи в вагоне ярко включился свет, началось праздничное оживление. Сперва к нам в купешку заглянул милиционер, всех подергал за одеяльца, убежал. Потом явились две красивые девочки-пограничницы. Проверили паспорта у всех, потом спросили: «А это чьи вещи?» Я на второй полке и надо мной куча баулов лавсановых в клеточку, челночных. «Не мои, ответила спокойно. У меня вообще нет вещей».
Вот с этой невинной фразы все и началось.
Как нет вещей? Вы россиянка? Зачем в Украину едете?
К югу, пошутила я по-шукшински, но, наверное, зря, и тут же вежливо добавила. На море.
На отдых?
— Не совсем, — застеснялась я сказать, что являюсь писателем. Мне всегда в этом стыдно сознаваться незнакомым людям, потому что, если ты называешься вслух писателем, то тебя народ должен знать, а так, хуй ли пиздеть, писатель, раз никто о тебе и не слышал никогда, вот я всегда и говорю, типа филолог, хотя это ложь, филолог должен понимать латынь и древнегреческий, а иначе хуйня ты, а не филолог, но для отмазки сойдет, ибо ведь никто этаких тонких подробностей про филологию не ведает, даже сами филологи.
Но я не успела сказать, что я филолог и еду на литературный фестиваль в Коктебель.
—
Где ваши вещи?
Вот, предъявила я рюкзак, из которого торчала голова плюшевого медведя.
Что там? удивились пограничницы, переглянулись и потребовали. Откройте.
«Бляааа», — уже предчувствуя недоброе, про себя
затосковала я. Вытащила медведя, старого, плюшевого друга Мишаню своего.
Вот, все, и еще только бинокль, фотоаппарат и журналы «Квир».
Порно в Украине запрещено, заметила одна из пограничниц, глянув мельком на обнаженные мужские торсы на обложках журнала. Другая с подозрительностью произнесла:
— Вы что едете на море с плюшевым медведем, биноклем, фотоаппаратом и порнографией? И все?
— Нет, вот еще плавки есть, — и я вытащила целлофановый
пакетик с мужскими шортами-плавками. — А журналы — не порно, но такие мужские, общественно-информационные, для геев, но они имеются в широкой продаже, я их другу везу в Феодосию.
рюкзака.
Где? Ничего там больше нет.
Как же нет? А это? Пакетик с белым порошком!
«Ептвойомать!» — упало сердце мое в матку:
— Это ацетилсалициловая кислота… то есть, аскорбиновая кислота, витамин цэ!
Конечно, кислота, рассказывайте!
Серьезно, в порошках которая аскорбинка, пакетики по два с половиной грамма порвались, и я пересыпала просто сюда. Я после простуды, мне повышенная доза нужна…
А пакетик такой небольшой с молнией-липучкой, как раз на пять граммов чего-нибудь сыпучего. Изначально в нем была пуговица и кусок ткани от новеньких брюк, а потом я туда насыпала аскорбиновую кислоту, это именно была аскорбиновая кислота, и ничего более.
Выходите, однако заявили мне.
Как?
Так. Собирайте вещи, пошли с нами.
Я с тобой! встрепенулась моя приятельница.
— Вы знакомы? — тут же целеустремились на нее пограничницы.
— Нет-нет-нет! — заявила я. — В поезде познакомились, я ее не знаю!
И приятельница захлопала растерянно глазами. Я уже портки натягиваю и про себя думаю: «Хоть от этой надоедалы избавлюсь!» Она бы меня в Коктебеле, клянусь, избила бы и выебла, или наоборот, впрочем, неважно, ибо это было бы не один раз. И, стало быть, под конвоем двух красавиц-пограничниц вывели меня из поезда в глухую неизвестность.
Белгородская
камо я грядеши и все такое. Пассажиров не наблюдалось в принципе, зато на лавочках
вдоль платформы пичужками восседали в ожидании поездов
сотни пограничниц. И все смотрели на меня. И я чувствовала себя как на красной ковровой дорожке в Каннах: иду такая вся
преступная, неописуемо красивая бандитка, в лазоревом спортивном костюме «Адидас», с плюшевым медведем на руках. Несомненно, это был мой триумф!
Девки, это что у вас за что? крикнули сидящие моим конвоиршам.
«Что! хотела возмутиться я. Не что, а кто это я!» И
почему-то мне вспомнилась задорная реклама: «Томаччо
мачо среди кетчупов!»
— Наркотики и порнуха! — крикнули мои «девки».
— Нет у меня порнухи! — возмутилась я. — Это гейжурналы «Квир»! Да и разве за порнографию снимают с
поездов? — тут до меня дошло про наркотики. — Какие наркотики?! Нет у меня наркотиков! Это аспирин… то есть, аскорбин… витамин цэ!
Но они на такие жалкие аргументы даже не прореагировали.
Приблизились мы к черной железной двери в дальнем углу вокзального здания. Ни таблички, них…. Открыли дверь, лестница в тьму подвала. Я забоялась, но смотрю — есть лестница и вверх и в пролете курилка, где сидят опять же красотки в форме и курят. Но меня повели в бок. Подвели к столу, где сидела, естественно, пограничница, уже такая не девушка, а вполне себе женщина, томная и невозмутимая.
— Пакет с неизвестным белым порошком, — представили меня, — и подозрительный плюшевый медведь.
— Чего в нем подозрительного? — посмотрела я на своего потрепанного сорока годами жизни со мной рядом Мишаню, умилилась внутренне: «Эх, дружище, когда-то ты был больше меня ростом!»
Шрамы, на теле, на всех четырех лапах, его вскрывали и зашивали, зачем?
— А! Так это операции на сердце у него были в свое время, и зондирования сердечные на руках и ногах… у меня тоже вот
на руках
шрамы
от зондирований…
И я показала свои швы.
На меня смотрели как на идиотку, но заявили иначе:
— Вы нас за идиотов держите?
— Да как можно! Это так, у него в детстве были все пороки
сердца какие только можно, букет пороков, я его оперировала…
Произносила это, и прекрасно понимала, что в данное
время и в данном месте звучит это несколько противоестественно.
А зачем вы его пытались провезти через границу?
— Море показать. Я ему всю жизнь обещала, что покажу море, но все время забывала, а теперь вот решила отвезти, все
очень просто, понимаете?
— Конечно, — кивнула томная пограничница и проговорила. — Какой у нее там порошок-то?
Белый.
И на стол плюхнулся пакетик с аскорбиновой кислотой.
Тут, наконец, появился мужчина-пограничник.
Чего это? он взял пакет, вскрыл его, послюнявил палец, сунул внутрь, облизал подушечку, попричмокивал, скривился. — Что за дрянь?!
И с таким негодованием посмотрел на меня, будто я пыталась ему впаритьфальшивый кокаин.
Аскорбиновая кислота это, пожала я плечами.
Точно, сказал он. Витамин цэ.
Девушки-пограничницы, что привели меня, вспомнили тут же, что им недосуг таможеннить поезда и убежали. Теперь мы
общались с чувачком-погранцом и томной дамой, восседающей
за письменным столом.
— А что в медведе? — с интересом листая гей-журналы «Квир», поинтересовался пограничник. — Тоже аскорбинка?
В медведе ничего нет!
Пограничник помял плюшевого мишку, хмыкнул, усмехнулся.
— Тут что-то твердеет твердое!
Не может быть! и я захотела тоже потрогать, но мне не дали.
Пограничник извлек швейцарский нож, быстро вспорол
медвежью грудину и вынул из слежалых ватных внутренностей
пластмассовое красное сердце.
О, и я вспомнила!!! Это же была шкатулочка…
Впрочем, пограничник уже и сам догадался об этом. Он
вскрыл шкатулочье сердце и вынул оттуда тщательно
сложенный в сто пятьдесят мелких раз клочок красивой бумажки опять же с сердечками. И запинаясь зачитал следующее:
— Привет тебе я! От меня! Как ты живешь там, в далеком 1980 году? Помнишь ли ты меня? Я — это я, ты! Тебе понравилась Олимпиада? Счастливая ты, я! Но ничего, ведь ты же я — я, а я — это ты, только раньше! Скорей бы прошли эти годы, и мы встретились! Пока, я!
Немножечко, мягко говоря, позднее обнаружилось,
написанное мной в десять лет послание к себе восемнадцатилетней, но, главное, что все в порядке, и я чиста перед законом, и могу ехать дальше.
— Я могу идти?
— Ваш поезд уже ушел, — разомкнула уста томная пограничница.
И она, и чувачок-погранец все еще были под впечатлением от прочитанного послания, и вообще, кажется, от меня.
Ну, на другом каком-то. На проходящем.
Погодите-ка! дотошный чувачок-погранец листал мой
паспорт, и вдруг лицо у него приняло охуевшее выражение. — У
вас же паспорт недействителен!
Как так?! — в свою очередь охуела я, не одно так двадцать пятое. — Я по нему и билет покупала, почему это вдруг?
— А вот что это за ерунда в графе воинские обязанности? — и он ткнул мне раскрытый паспорт впритык к носу. Ничего себе ерунда! Это автограф Нино Катамадзе! Пограничники явно впервые услышали этот
звукоряд.
Чей? Но неважно, паспорт недействителен.
И как быть?
Никак. В Москву поедете.
Вы на полном серьезе?
Дурацкий вопрос, конечно же. Они совершенно не шутили.
Короче, мой билет в Крым был сдан, несчастные остатки денег возвращены, и тут же меня обилетили на поезд Кривой
Рог Москва. Отправление через несколько минут.
А можно хотя бы не так сразу обратно? расстроилась я. Часов на восемь-десять утра, посмотреть бы город…
С
недействительным паспортом? возмутились
пограничники, при этом зыркнув и на распотрошенного
плюшевого медведя, и на гей-журналы «Квир». И я
почувствовала себя прокаженной.
В общем, успела лишь наспех выскочить на площадь у вокзала, прочитать, кому же все-таки там памятник, издалека так похожий на Сталина в фуражке, ага, гетману Апанасенко, видимо, ради этого я и приезжала в Белгород, и поскакала искать состав. Нашла на дальнем шестом пути, но в вагон меня долго не хотели пускать. Проводница что-то кричала через стекло, куда я стучалась, но ничего не было слышно. И только я подумала: «Ну и похуй, останусь, погуляю!», как мне открыли дверь.
Чего вы ломитесь, пока таможенный контроль не прошел, нельзя никого впускать, как в первыйраз прям!
Я и садилась тут впервые, о чем и поведала проводнице.
Она меня пожалела, и даже угостила чаем бесплатно, при этом сообщив:
А я тоже скоро в Крым поеду, отпуск через неделю!
Тоже, конечно, прозвучало не совсем в тему, но я уж
поправлять не стала, а легла на полочку и воткнула в уши музыку Нино Катамадзе. А за окном мелькали все те же станции, что проезжала я недавно, только в обратном порядке, как дежавю…
2007 год
ТУМАННЫЙ МАЛЬЧИК
Лондон часто погружается в туман. Англичане к этому привыкли. Английские люди в туманные дни так же веселы, как и в солнечную погоду. Но Писатель был русским человеком. Он
жил в Лондоне недавно и не знал английского языка. Поэтому у
него еще не было друзей, и Писатель скучал от одиночества.
Однажды утром Писатель остался один-одинешенек. Если
бы он был маленьким, то с ним бы дежурил гувернант. Но
Писателю исполнилось уже двадцать девять лет. И нынче он грустил: так хочется с кем-то поболтать! Надоело молча
слоняться целый день по дому и саду.
В саду туман клубами. Будто жгут костры. Писатель вышел на крыльцо.
— Здравствуй, сад! — грустно произнес он. От его дыхания
туман перед лицом сгустился и зашевелился. И быстро двинулся
в глубь дымного сада. Туманное облачко росло и приобретало
разнообразные очертания. В конце концов оно оформилось в
человеческую фигуру. Туманный человек двигался сквозь сизую завесу. «Кажется, это мальчик!» пригрезилось Писателю.
Вскоре он полностью в этом уверился. Конечно, это был мальчик. Вот он подпрыгнул, ловко уцепился за яблоневый сук
и уселся на него верхом. Он болтал ногами!
Писатель различал мальчика смутно, ведь в саду было так туманно.
Эй, как тебя зовут?! крикнул он с улыбкой вдаль.
В ответ раздался лишь призрачный смех. Словно смеялись
где-то далеко, а в сад долетело только эхо.
— Что ты делаешь в нашем саду? — возмутился нежно Писатель. Мальчик явно был не очень вежливый, потому что не захотел представиться.
Писатель спустился с крыльца и осторожно двинулся по едва различимой в белесой мгле тропке. Фигурка делалась явственней. Но по мере приближения Писателя мальчик ловко забрался выше на дерево и примостился на самой верхушке кроны.
— Смотри свалишься! — обеспокоился Писатель. Хоть
мальчик и избегал общения, но Писатель вовсе не хотел, чтобы
тот рухнул и сломал ногу.
Туманный мальчик опять рассмеялся. На этот раз смех был более близким и реальным.
— Почему ты не отвечаешь? — обиделся Писатель и вдруг
догадался. — А, ты англичанин! Ты не понимаешь по-русски?
— Понимаю! — раздалось с яблони.
Правда?! возликовал Писатель. Ты русский?
Нет, скорее английский.
Ты говоришь совсембез акцента.
Не обращай внимания на такие пустяки. Я знаю все языки мира.
— Хвастун! — рассмеялся Писатель. — Все языки мира не
знает никто на свете.
— А я знаю, — спокойно произнес мальчик и будто бы даже совсем без хвастовства.
Не решусь спорить с упрямцами, ответил Писатель. Как тебя зовут? И чего ты там сидишь? Я не вижу твоего лица!
Спускайся…
Сразу столько вопросов и требований! Пожалуйста!
— Но здесь так хорошо, — раздалось с яблони. — Мне тут нравится. Забирайся ты ко мне!
Яблоня была старая, кряжистая и огромная. Нет, Писателю
ни за что на нее не влезть! Писатель присел на бочку с углем
неподалеку от яблони. Он решил подождать, когда утренний
туман немного развеется, тогда мальчика на яблоне можно
будет различить.
Вот уже стала видна клумба с маргаритками и флоксами.
Маргаритки очень красивые, а флоксы еще не расцвели.
Обрисовалась беседка в углу сада. Там можно читать и рисовать
во время дождя. Писатель разглядел крыльцо дома. Вон
плетеный стул, а на нем его собственная книга. Писатель
посмотрел на верхушку яблони. Ах! Мальчика не было! Он
исчез! Как же Писатель проглядел, когда тот спустился на
землю? Исчез и даже не соизволил попрощаться! Обидно.
Писатель был готов чертыхнуться. Но вдруг почувствовал
легкое прикосновение к шее.
Пока! прошептал мальчишеский голосок.
Кажется, кто-то поцеловал Писателя в волосы над виском.
Писатель оглянулся. Колебались ветки вишни и распрямлялась
примятая трава. Конечно, это был туманный мальчик. Вероятно, он очень стеснительный, хотя и хвастунишка! Удрал, так и не появившись перед его глазами.
На ветке прыгали дрозды. В траве притаился соседский кот.
Писатель побрел к дому. Все-таки теперь ему уже не так скучно! У него появился друг! Пусть он пока дичится, но наверняка придет опять. Писатель вспомнил шепот и поцелуй. Да, туманный мальчик обязательно вернется!
Нет смысла дичиться, в жизни существует лишь чистая правда и любовь вселенская.
Я — чист, мои помыслы чисты, я хочу любить, я люблю тебя, отзовись, мой ласковый туманный друг! Я устал скитаться по туманным дорогам жизни без тебя, я страдаю, я умираю заживо, будь со мной,будь во мне, будь… будь… будь…
Нет грязи, нет пошлости, нет гадости, есть только ненаполнение самим собой, каждый ищет себя в другом, хочет
закрепиться, соединиться, воссоздаться… Не дай мне умереть от тоски самонесовершенствования! Я страдаю, я плачу, я очень одинок, будь со мной, полюби меня!
Туман… туман… туман… в чувствах… во взаимоотношениях… в людях… ненависть неоправданная… за что? За что не любить туманные стороны жизни? Туман счастье, очарование, сказочная истина, туман — раскрытие сущности бытия.
Окунитесь в туман, полюбите туман, примите туман!
Туманные люди рядом с вами, мы существуем, мы любим вас!!!
МОЛЧАНИЕ
Ненастный летний вечер. Только что закончился дождь. В прохладном сумраке зеркален мокрый асфальт.
Улицы пустынны и тихи.
Но все еще работает маленькая пиццерия в скверике за театром. И кажется, что из всего теплого в этом городе остался лишь желтый шар фонаря возле скромного уличного кафе.
Под полосатым тентом за столиком сидит одиноко юноша и медленно разрезает пластмассовым ножичком порцию остывшей пиццы на бумажной тарелке, подцепляя ее такой же пластмассовой вилкой.
Он щурит иногда грустные глаза вдаль, будто пытается разглядеть нечто значимое в полутьме улицы, но — тщетно… Никого нет сейчас в вечерней сырости города.
Юноша поеживается зябко, но не уходит.
В тишине вдруг слышится приглушенный звук шагов. Из-за
угла появляется элегантный молодой человек в белоснежном
костюме с длинным черным зонтом, которым он пользуется как тростью. Походка его легка и беспечна, словно он прогуливается в ясный солнечный день по приморской набережной.
Юноша исподволь наблюдает за белоснежным. Тот уже прошел, но вдруг останавливается и оборачивается. Их глаза встречаются. Губы юноши вздрагивают в подобие улыбки, но он тут же опускает глаза инервически занимается своей пиццей.
Молодой человек закуривает, поглядывает на сидящего.
Юноша улавливает аромат дорогой сигареты, поднимает глаза на курящего. Молодой человек улыбается ему, и юноша отвечает смущенной улыбкой.
Неожиданно к обочине подъезжает автомобиль. Водительское стекло опускается. За рулем престарелая золотоволосая мадам: янтарные жаждущие глаза, чувственно накрашенные губы. Она смотрит
набриолиненные волосы у виска. Женщина раздосадовано
зыркает то на одного, то на другого.
Белоснежный оставляет сигарету в пепельнице крайнего
пустующего столика, раскрывает зонт над головой и идет прочь.
Юноша утыкается в листок меню.
Женщина резко задвигает стекло и автомобиль трогается с
места.
Юноша опять остается один. Через некоторое время он
поднимается и удаляется в сумрачную пустоту вечерней улицы.
… Что же было?
Ничего.
Просто сырой ненастный летний вечер.
Просто — молчание…
Я БУДУ ТОБОЙ
Слепая? переспросила растерянно в телефон.
Из трубки скрежещуще донеслось: «Всего на пару дней, у неё температура поднялась с утра, так бы она сама, а теперь
волнуемся, мы в понедельник уже вернёмся!» Я покачала
отрицательно головой, как будто родители девушки могли
видеть жест отказа. Паузу восприняли иначе, и начали рьяно
благодарить: «Спасибо, Рита, спасибо огромное!» «Но я…» «Мы
тебе сувенирчик из Праги привезём!» И послышались гудки.
А
ведь были такие грандиозные планы на уик-энд!
Собирались рыбачить на Селигер. И главное, что туда ехала Таня, зеленоглазая рыжая бестия, занимавшая в последнее
время все мои мысли. И вот: прощай рыбалка, и неизвестно
теперь, как сложатся наши отношения с Танечкой! Вряд ли ей понравится выбор мной досуга с другой, а оправдания, «слепая, больная», будут выглядеть, как нелепая отмазка.
Но ничего изменить было невозможно. И я попыталась проникнуться сочувствием к незнакомой слепой девушке, с которой мне предстояло провести выходные. Её родители уже были в аэропорту, и мне прямо сейчас следовало ехать к ней на квартиру.
Почему-то подумалось, что у девушки прыщавое лицо, ведь она его не видит, и, наверное, не ухаживает за кожей. И
наверняка неопрятная, и одевается не стильно, и всё у неё набекрень, ведь ей без разницы, она же не видит, во что и как одета. А ещё все слепые держат голову немного запрокинуто, невидящими глазами впотолок, и меня это всегда раздражало.
В общем, сочувствия не получалось, лишь росла брезгливость. Но тут я вспомнила, что она слепа от рождения, то есть, никогда ничего не видела, даже лица мамы, и это непонятно, страшно, и во мне, наконец, появилась толика жалости. «Бедняжка!» — вздохнула я, натягивая пуховик. В метро упорно пыталась припомнить её имя, но никак не могла, хотя ведь не раз заходила речь об этой девушке и с её родителями, и с моими тоже. Кажется, даже я видела её
однажды на каком-то семейном торжестве, где было
множество гостей, в том числе и эта пара с незрячей дочерью.
Она была младше меня на много лет, впрочем, какая разница, я
не собиралась с ней заводить дружбу. Одна мысль
пульсировала в голове: «Побыстрее бы прошли выходные!»
Новостроечный квартал врезался прямо в лес. Дышалось
не по-городскому легко. Подумалось, поздно вечером из чёрной чащи выходят волки и охотятся на запоздалых
прохожих, торопящихся к своим жилищам от метро. Уже смеркалось, и я с подозрением покосилась на стаю серых собак, пристально провожающих меня гипнотизирующими взглядами от помоек. Миновав их, я на всякий случай оглянулась, не преследуют ли они меня. Затылки сидячих собак успокоили. Впрочем, ещё и не оглянувшись, я почувствовала, что они больше не смотрят.
Код в подъезде не работал, дверь была распахнута. Студёный вихрь загонял в пустую глазницу парадного белую позёмку. Растаявший снег коричневел сырой грязью на
кафельных плитках.
Прочавкала башмаками к лифту. Кабина подъехала бесшумно, и так же тихо раздвинулись створки. В зрачке зеркала на стене я увидела себя и заулыбалась: подрумяненные морозом щёки и губы. И порадовалась, что явлюсь сейчас в
новый дом свежая, яркая, а это ведь всегда важно, как именно
увидят тебя в первый раз. Впрочем, тут же опомнилась, меня же
не увидят! Даже если бы я была землисто-бледная, то это было бы совершенно неважно… Интересно, а как она воспринимает людей? По каким признакам? Ведь, наверное, ей тоже кто-то приятен, кто-то нет, или без разницы? Может быть, по запаху? И я пошмыгала носом, усиленно втягивая воздух, но, разумеется, своего запаха почувствовать не могла, однако забеспокоилась. А вдруг я пахну неприятно? И она подумает, что я уродка!
Лифт подъехал на семнадцатый этаж, и я решила, что, в принципе, чего мне переживать, как эта слепая девушка отнесётся ко мне, не свататься же иду, а просто присутствовать в
качестве сиделки.
Всё же, надавливая кнопку звонка, волновалась, как перед
кастингом. Дверь открылась быстро, будто девушка стояла
настороже у замка.
Здравствуйте, мягко произнесла она, Рита?
Проходите, пожалуйста…
И она отшагнула чуть в сторону пропуская меня. «А вдруг бы это была не я, а бандит?»
— захотелось строго сказать мне, но я лишь буркнула:
Здрасти…
Шагнув в неосвещённую прихожую поёжилась. Квартира
погружена во мрак. Ещё только шесть вечера, но зимой темнеет
рано. Как-то жутковато: человек в тёмной квартире.
— Берите, Рита, тапки.
Я ничего не видела, но попросить включить свет было неловко. Этим как бы намекалось на неполноценность девушки, но и, как ни парадоксально, я сама представала неполноценной. Ведь она ориентировалась в темноте, а я нет.
Присев на корточки, я всё же смогла разглядеть тапочки в
ящике для обуви. Расшнуровала ботинки и переобулась.
Идёмте в кухню, напою вас чаем, вы, наверное, замёрзли.
— Чайку с удовольствием, — согласилась я, но не тронулась с места. Во тьме совершенно не понимала, где может находиться кухня.
Девушка тенью прошла мимо. Я за ней. Волосы доходили
ей до плеч. Кажется, светлые. Лица её я так ещё и не увидела. А
может оно и к лучшему? Вдруг у неё белки, закаченные под
лоб, или бельмо отвратное…
В кухне, разумеется, не горело электричество, но уже было
не так кромешно темно, как в прихожей и коридоре. Вечер за
окном всё же излучал сумеречный свет.
Я присела на табурет, и мне стало до отчаяния тоскливо.
Ведь ещё только-только едва-едва вошла, а уже хочется бежать
прочь! И тут вспыхнул свет. Я даже вздрогнула от
неожиданности и ослеплённо поглядела на плафон под
потолком. И лампочка-то вроде одна и не более семидесяти
пяти ватт, а как слепит! Надо же, всего несколько минуток
просуществовала безэлектричества, а уже отвыкла!
И тут, наконец, увидела девушку. Соломка светящихся
волос, просвечивающая голубоватым нежная кожа, прикрытые
мечтательно веки с блестинками глаз под прозрачностью
ресниц, полуулыбка с поблёскивающими жемчужинками зубов.
Она вся излучала свет!
И даже белая пижамка на ней в лучистых солнышках.
Что-то не так? провела девушка по губам и щеке ладонью
с
идеально обработанными чистыми розоватыми ноготками.
Почему вы так внимательно смотрите на меня?
Действительно, я рассматривала её бесстыдно в упор, не следя за выражением собственного лица, поскольку являлась
как бы невидимкой, но девушка ощущала мой взгляд. Каким образом? Может быть, у слепых от рождения присутствуют какие-то особые органы чувств? И я решила, что нехорошо пялиться на человека, даже если полагаешь, что он тебя не видит. Наверное, всё же поток энергии из глаз имеет особую силу, ведь я тоже недавно на улице почувствовала спиной, что собаки перестали смотреть на меня. Я наткнулась взглядом на книгу, лежащую на кухонном
столе, взяла её, открыла обложку и увидела надпись:
«Любимой Любушке в день рождения!» И обрадовалась: «Девушку зовут Люба!»
«Луна и грош». Тоже нравится этот роман Моэма. Вы уже
до конца его прочитали, Люба?
Что? Ах, книга… Это мамина.
Чёрт! Конечно же, она не может читать обычные тексты. И как я могла забыть? Я всё время забываю! Каждую минуту забываю о её слепоте!
— Меня Лариса зовут, — произнесла девушка, наливая мне чай в чашку. Догадалась, что не помню её имени. Но я зачем-то
солгала:
Да-да, знаю, что Лариса, просто обмолвилась…
И убрала руки со скатерти, инстинктивно боясь, что
незрячая девушка случайно плеснёт мне на ладони кипятком.
Но Лариса так ювелирно точно обращалась с предметами, что
опасаться ничего не стоило.
Спасибо, торопливо сказала я.
Не за что, ну что вы, ясно улыбнулась она, Я пойду
прилягу, у меня температура… А вы пейте чай, варенье берите в
вазочке, конфеты в коробке, угощайтесь, пожалуйста!
Конечно, Лариса, идите, спасибо, не беспокойтесь, я сама
тут почаёвничаю, ложитесь, отдыхайте!
И впрямь, я совсем забыла, что девушка приболела и ей нужен покой. Да и мне захотелось побыть одной.
Лариса удалилась. Я пила чай, озирала кухню, слушала, как
капает вода из крана, брала в руки томик Моэма, листала, опять пила чай, снова разглядывала кухню. И всё время монотонно
падали капли из хромированного носика крана на эмаль металлической раковины. За чёрным оконным стеклом метались тени снежинок. Наверное, такая же картина вечно перед Ларисиными глазами, как в этом окне сейчас: тьма и белёсая рябь…
Я прикрыла глаза, повернула голову вправо, влево, подняла к лампе. На экране век ярко заалело. Неужели, Лариса видит лишь чёрное и красное? Красное — это наша собственная кровь, мы сами. Внешний мир для неё — чернота, а внутренний — алый, кровавый…
От монотонного стука капель захотелось спать. Но вдруг я вспомнила о своей миссии. А не надо ли чего девушке? Я тут
сижу и чаи гоняю, схоластически рассуждаю о внутренних и внешних мирах, задрёмываю, когда ей там, возможно, требуется моя помощь!
В коридоре горел свет. Лариса позаботилась, чтобы гостья не плутала в квартирных чертогах. Я заглянула в одну дверь —
гостиная, в другую — спальня, пустая, наверное, родительская, в третьей обнаружила лежащую под розовым одеялом спящую Ларису. Впрочем, может быть, она и не спала, ведь глаза у неё
всегда прикрыты.
Я совершила несколько осторожных шагов по толстому
мягкому ковру. Лариса повернула лицо в мою сторону и
улыбнулась.
Вам скучно, Рита?
Ой, не спите…
— Можете включить телевизор, или почитать книгу, у родителей в спальне большая библиотека.
— Лариса, вам ничего не нужно?
Нет, разве что…
Что?
Посидите рядом, расскажите что-нибудь…
Я огляделась, но единственный стул был занят стопкой
чистого белья.
— Возьмите пуф.
Пуфа я не видела. Но опять поразилась тому, что девушка будто читала мои мысли. Хотя, наверное, она просто знала, что стул занят.
Слона видите? Это пуф! и Лариса засмеялась. Меня приятно удивил её смех: незамутнённый, простой, беззащитный.
Я заметила слона: большого, толстого, из красной кожи, расшитой разноцветными стекляшками. Вероятно, его привезли
из Индии. Перетащила слона впритык к кровати и уселась верхом.
Что же рассказать?
Вы в цирке работали? Что-нибудь про цирк… я туда никогда не ходила.
И мне взгрустнулось. Никогда не бывать в цирке такое невозможно представить! И ведь это даже исправить никак нельзя.
— Я давно работала в цирке, почти всё забыла.
— А сколько вам лет? Не говорите, сейчас скажу. Тридцать?
— Не совсем… — мне было больше, но я не назвала цифру. Внутри всё равно гораздо младше своих лет, а зримая внешность лишь оболочка души, но слепым не видна упаковка, поэтому лжи в моём умолчании не содержалось.
Лариса произнесла:
А мне уже двадцатьпять!
Уже!!! и я засмеялась. Честно говоря, засмеялась лишь
для того, чтобы опять услышать её смех. Звук её смеющегося
голоса незримыми прикосновениями проникал в самые
нежные уголки моего организма, и там делалось расслабленно-
нежно, и хотелось повторения этих хрупких секундочек вновь.
И она засмеялась. Я почувствовала себя пьяноватой. Как
хорошо, что она не видела в этот миг моего лица! Я могла
полностью расслабиться, не заботиться о маске. Ведь при общении человек всегда невольно придаёт лицу какое-либо
выражение, лишь маленькие дети не задумываются о мимике, ещё и поэтому, может быть, они такие очаровательные.
Её смех стих. Я тоже примолкла.
Лицо Ларисы было обращено ко мне. Полуприкрытые
бледные веки с тончайшими голубенькими прожилками. Я
подумала, что люди ведь почти никогда не видят веки друг друга, не общаются с закрытыми глазами, только лишь когда целуются.
Лариса перебила потокмоих сумбурных мыслей:
Вы красивая.
— Но… Почему вы так решили?
— Вижу…
Мне захотелось спросить: «Каким образом видите?», но я лишь пошутила:
А вдруг у меня на лице огромная жирная коричневая волосатая бородавка?
Рита, ну, что вы такое говорите?! Нет у вас никакой бородавки! Вы очень красивая.
Засмущавшись, я решила сменить тему.
— Что ж, о цирке, так о цирке… Я там успела поработать
немножко художником-моменталистом, немножко жонглёром, немножко клоуном, но, к сожалению, хотя и очень люблю цирк, но всё-таки, кажется, моё призвание литература. Хотя это тоже жонглирование буковками, эквилибр словами…
Вы умеете жонглировать? Шариками, кольцами?
— Да, но так, не особо, как все… Тремя предметами любой
дурак за полчаса научится жонглировать!
И тут я опять осеклась. Ведь Лариса не могла научиться
жонглировать, потому что для этого нужно было зрение.
А как жонглируют? промолвила она спокойно.
— В этом деле главное кисти рук, — я не знала, как
объяснить технику жонглирования без показа.
— А мои кисти подходящие?
Я взяла её субтильную ладошку, повращала медленно
тонкое запястье, и хотела положить обратно на одеяло, но Лариса слегка сжала мои пальцы.
Подходящие…
выдохнула я. Чувствовала тончайшую пульсацию в подушечках её
пальчиков, и живое тепло ладони. Рука моя вздрогнула. Уголки
губ Ларисы в ответ дрогнули в улыбке.
Я не смела отнять ладонь из её руки. И не хотела. Закрыла глаза. Зрение мне стало не нужным. Достаточно было
чувствовать ладонью её ладонь.
Через некоторое время поняла, что Лариса заснула.
Посмотрела. Другую ладошку она подсунула под щёку. Дышала неслышно. Я разжала пальцы, и Ларисина рука безвольно
выскользнула на одеяло.
Тихонько поднявшись с индийского слона, я бесшумно вышла из комнаты, аккуратно прикрыла дверь. В кухне заварила чай. Потом приняла ванну и легла спать в комнате родителей Ларисы.
Лёжа с открытыми глазами, рассматривала тени от оконных рам на потолке. Видит ли Лариса сны? И если видит, то какие?
Что же она может видеть, если никогда ничего не видела? С
этими безответными мыслями я незаметно уснула.
И мне приснилось нечто такое, чего никогда не встречалось
в жизни. Пейзаж вокруг был размытым, будто я глубоко под
водой раскрыла глаза. Не замечая меня, мимо проходили
невнятные фигуры. Груды бесформенных зданий с неясными
очертаниями громоздились обок. И всё было залито туманно-
лунным светом, льющимся из-за горизонта.
Проснувшись, я не могла понять, откуда во мне родился этот странный сон. Поднялась с постели, подошла к окну, отогнула лёгкую тюлевую штору.
Обширный заснеженный лес. Я будто смотрела на него с вершины горы. Какой же красивый вид из окна, и как нелепо, что он не существует для слепой девушки!
— Проснулись? — раздался за спиной светлый голосок.
— Доброе утро! — оглянулась я.
Любуетесь на лес?
Ну… так… чуть-чуть…
Он прекрасен…
Лариса промолвила это несколько вопросительно и грустно.
Возможно, мне показалось. Я не ответила, спросила её о самочувствии.
— Мне сегодня хорошо, температуры нет. Я бы хотела погулять. В лесу… Пойдёмте?
— Но вы же простужены!
Мы немножко пройдёмся, по просеке… Свежий воздух пойдёт мне на пользу.
Ладно, но ненадолго.
Спасибо, Рита! Вы покажете мне свой лес, каким вы его
видите… Он всегда такой разный, у всех разный…
Я задумчиво посмотрела в окно. У всех разный… Получается, что я, как каждый зрячий, имею только одно представление обо всём, что вижу, а слепцы много, через всех нас. Так чей же мир богаче?
Позавтракав, мы пошли в лес. Он начинался сразу за углом дома. На центральной аллее в это солнечное субботнее утро было многолюдно: родители, везущие малышей на санках; прогуливающиеся неспешно пенсионеры; кормящие белочек дети.
Мы свернули на безлюдную просеку и прошли по ней метров тридцать.
Хорошо тут, приостановилась Лариса и дотронулась до лапы ели с тяжёлой снежной шапкой на упругих тёмных иглах.
Снег разломился и посыпался сахарными ломтями в сугроб.
пригоршню
белоснежных кристаллов и прислонила к глазам. Я тоже взяла снег в ладонь и прижала к лицу. Глазные яблоки заломило, и я отбросила начавший плавиться комок замёрзшей воды.
Какой он на вид снег?
— Белый, нет, бесцветный, но кажущийся белым, пушистенький, или это мелкие колючки… — я запнулась, с изумлением поняв, что не так просто описать то, что видишь.
А ёлочка, какая она?
Иголки похожи на пластиковые и как будто немножко покрыты лаком, и слегка подёрнуты сизовато-белёсым налётом…
Лариса наклонилась к лапнику, понюхала иголки, чему-то усмехнулась.
— А небо? — внезапно произнесла она. — Какое сейчас небо?
Я задрала голову ввысь.
Оно очень яркое, очень высокое, его не видно как будто, просто свет светящийся, льющийся из неоткуда, а верхушки деревьев облиты солнечными лучами…
Лариса стояла с запрокинутым ввысь лицом и счастливо улыбалась. Я примолкла, залюбовавшись ей. Зря я вчера подумала, что лица слепых бессмысленно приподняты к потолку. Нет, они смотрят в небо, сквозь небо, туда, куда невозможно проникнуть зрением.
Хотите, я покажу вам свой лес? молвила Лариса.
Да! горячо отозвалась я. И мне в самом деле, этого очень захотелось! Что же всё-таки она видит? Где находится сейчас?
— Закройте глаза, — мягко потребовала Лариса. Я подчинилась. Она взяла меня за руку.
Со смеженными веками я чувствовала себя незащищённой и потерянной. Робко сделала шаг, ещё один и растерялась. Но ладонь Ларисы уверенно повлекла меня вперёд. И я
потихонечку пошла. Медленно шагала за своим слепым поводырём.
— Видите? — проговорила вдруг Лариса.
Что?
Я ничего не видела с закрытыми глазами.
Путь?
Нет.
— Присмотритесь.
Нелепо это звучало по обращению к зажмуренному
человеку. Но я попыталась присмотреться. И с удивлением
начала различать дорогу. Серебристо-серую.
Вижу! воскликнула я радостно.
А что ещё видите?
Справа и слева от дороги начали вырастать призрачные
фигуры и бесформенные здания. Поначалу фигуры и строения мерцали чёрным, но постепенно их высветилолунное сияние.
Где-то я уже видела весь этот загадочный пейзаж. Но где я могла его видеть? В кино? Нет же, нынче во сне. Мне снилось
именно это, незнакомое и невиданное никогда раньше.
Луна как солнце полукругом поднималась из-за горизонта.
Мы приближалась к ней. И вот-вот я должна была войти в
фосфоресцирующе-молочный свет луны. Охватило
эйфорическое предвкушение. Наконец, я шагнула в лунное тело. Ощутила на губах прикосновение света, тончайшее и ласково щекочущее. И мои губы ответили на невесомый поцелуй.
Эй, посторонись! раздался резкий грубый вскрик откуда-то извне. Я моментально раскрыла глаза. Мы с Ларисой стояли обнявшись, уткнувшись губами в губы. Боковым зрением я уловила, что на нас с бешеной скоростью несётся лыжник. Мы
стояли прямо на лыжне. Я рванулась вместе с Ларисой, и мы рухнули в сугроб. Безумный лыжник с хохотом пронёсся мимо.
— Как ты? — сдула я снежинки с лица Ларисы.
— А ты?
Я поцеловала её.
Мы лежали в сугробе ицеловались.
Пора домой!
опомнилась я, ведь вчера ещё у Ларисы
была повышенная температура. Поднялась и помогла ей встать. Мы отряхнулись и быстро пошли по тропке.
Я удивлялась, что Лариса шагает так смело, будто всё видит.
Хотя, теперь я знала, что она видит, но всё же она видела посвоему.
Возле дома Лариса чуть не поскользнулась на ледяной
дорожке. Когда мы шли в лес, скользкого языка ещё не было, но за пару часов детвора раскатала. Я успела взять Ларису под
локоть и не позволила упасть.
Ты спасла меня!
Ну что ты! но мне стало приятно от её немудрёной
похвалы. Хотя тут же сердце сжалось от горечи. Сколько таких незначительных, но крайне опасных ситуаций поджидают её почти на каждом шагу!
Лариса опять словно прочитала мои мысли.
— Я одна почти никогда не выхожу. С бабушкой, мамой или отцом. Но бабушка теперь в больнице, а папа с мамой, ты знаешь, в Чехии.
Я буду приезжать к тебе, и мы будем вместе куда-нибудь ходить!
Лариса заулыбалась, но ничего не ответила. И я почему-то подумала, что, может быть, ей уже так кто-то говорил, но не выполнил обещания.
— Я обязательно буду приезжать к тебе!
Конечно, Рита, но не клянись, просто поступай так, как захочешь.
Но ведь я ещё не уезжаю! У нас ещё ночь, день и ещё ночь впереди!
— Ночь, день и ещё ночь, — входя в лифт прошептала
задумчиво Лариса. И я прикусила нижнюю губу. Ведь для Ларисы не существовало разделения времени суток на светлые и тёмные часы. Но, кажется, она не обиделась, потому что произнесла:
И утро понедельника…
Затем дотронулась до зеркальной поверхности, поводила пальцами прямо там, где отражалось её лицо.
— Пусто, — сказала как-то томно, — Я есть, но меня нет.
Мне сделалось жутковато. Лопатки вдавились в сдвинутые
лифтовые веки. И тут же створки начали разъезжаться. Я
неуклюже вывалилась наружу и грохнулась на кафель.
Рита! вышагнула следом Лариса, наклонилась,
нащупала меня, потянула за локоть. Я поднялась и смущённо поблагодарила её:
— Вот получается, и ты меня спасла…
Пока ещё нет…
Эта мельком сказанная реплика сильно взволновала меня, но я не нашлась, что произнести в ответ.
Дома мы принялись пить горячий чай с мёдом.
— А ты любишь море? — произнесла Лариса.
— Люблю.
— Какое оно твоё море?
Я рассказала про своёморе. И спросила:
— А ты любишь море?
Люблю.
Какое оно твоё море?
Сильное, вкусное, живое, как часть меня…
И мне захотелось стать для неё как это море сильной, вкусной, живой частью её самой, любимой частью.
— А на что похож поезд?
— На дом.
А дом на что похож?
На детские кубики, только побольше…
Лариса внезапно сказала:
Я устала.
— Хорошо, ступай отдыхать.
— Но я хочу разговаривать
захлопнувшуюся дверцу машины где-то внизу на асфальте, детский смех сквозь толщу стен дома, клавиши одинокого
рояля… Отдельные мелодии сплетались в единую музыку, и я чувствовала огромный звучащий мир, в центре которого
находилась сейчас.
Утром проснулись поздно. Я обнаружила себя в темноте с головой под одеялом. И не захотела выбираться оттуда на свет. Но всё же поднялась, чтобы умыться, принять душ, приготовить
кофе. А потом почти весь день мы не выбирались из постели.
Лежали прислонившись, обнявшись, перепутавшись руками и
ногами, целовали и целовались…
Я уже во многом чувствовала и почти понимала мир
Ларисы, и кажется, ей стало легче ориентироваться там, где всегда обитала я. Но если я, закрыв глаза, могла возвращаться в
свой мир обратно, просто открыв веки, то Ларисе подобный трюк был недоступен. Я была ей необходима вмоём мире.
Наступление второй ночи даже не заметили. Только под утро я проснулась очень рано. За окном едва брезжил рассвет. С тоской подумала, что эта ночь была последней, и она уже
кончилась.
Лариса спала, примостившись головой на моём плече.
Свободной рукой я обняла её и легонечко, чтобы не разбудить, прижала к себе. Губы коснулись её волос. Как же мне не хотелось расставаться. Никогда! Это было уже невозможно. Как она будет без меня? Как я буду без неё? Как мы сможем быть друг без друга?
Я беззвучно заплакала. Лариса шевельнулась и рукой дотянулась до моих глаз.
— Почему у тебя слёзы, Рита?
— Я хочу быть с тобой.
Она притиснулась ко мне. И я вжалась в неё. И так мы лежали долго, почти не шевелясь, превратившись, кажется, в одного человека.
Поворачивающийся в замке входной двери ключ прогремел, как автоматная очередь. Мы дёрнулись, забились, выпутываясь из оков одеяла. Я выскочила из постели и
принялась спешно одеваться. Лариса надела пижамную
курточку и прикрылась до горла пледом, положив руки поверх него.
Её родители явились взбудораженные, шумные, переполненные впечатлениями от заграничного экскурса.
Мы вместе с ними пообедали. Они рассказывали взахлёб о
поездке в Прагу. Мы с Ларисой изредка издавали междометия. Ни её, ни меня сейчас не волновали впечатления об этом
путешествии, ведь мы совершили своё удивительное и
неподражаемое, о котором могли только молчать.
Обед закончился. Мне нужно было уходить. Родители
Ларисы вышли провожать меня в коридор. А мне так хотелось
остаться наедине с их дочерью ещё хоть на минутку.
— До свидания, Рита, спасибо тебе огромное! Приходи как-
нибудь в гости! Надеемся, подарок тебе понравился!
А я и забыла про подарок. Оставила его в кухне. Эту кружку
с картинкой старой Праги. И кружка выручила меня. Мама
Ларисы пошла за сувениром в кухню, не смогла найти и позвала
супруга. В этот момент Лариса прильнула ко мне и прижалась
губами к губам.
Я люблю тебя, прошептала поцелуем.
— Я тебя люблю…
— Прощай! — молвила она.
— Нет, до свидания…
Родители Ларисы вернулись. Мы успели отшагнуть друг от друга. Я взяла кружку и вышла за порог. Оглянулась. Лариса
стояла, опустив голову.
Лифт отвёз меня вниз.
Я забросила кружку в сугроб. И начала вытаптывать шагами на свежеприпорошённом снегом газоне буквы: «Я хочу быть с тобой!» Знала, что Лариса не увидит моего признания, но мне так не хотелось уходить от её дома. Закончив фразу, отошла чуть в сторону и прочитала: «Я ХОЧУ БЫТЬ ТОБОЙ!» Пропустила
предлог «с», всего одну букву, но смысл изменился, приобретя
истинное значение.
Я хочу быть тобой! подняла я лицо к небу, туда, где в
вышине находилось окно Ларисиной комнаты. Тишина.
Мелкие снежинки кололи глаза. Я тряхнула головой и
потёрла веки. Почувствовала, что окоченела и двинулась к
метро.
На работу опоздала и весь день бредила: «Я хочу быть
тобой!» К вечеру у меня начался жар. Я заболела. Ко мне
приехала Таня. Оказывается, она не ездила на Селигер. И все выходные названивала мне на мобильный, переживала, что со
мной что-то случилось, а я просто забыла телефон дома.
Три дня провалялась в горячечном бреду. Потом ещё пару дней была совершенно слабая. И Таня всё время находилась
рядом. Затем я выздоровела, и она достала путёвку на неделю в подмосковный пансионат. Мы поехали туда вместе.
Потом у меня было много работы. А после я влюбилась в Наташу. Таня от ревности чуть не порезала себе вены. Наташа тоже безумно ревновала. И я извелась. Спасла работа. Нужно было срочно писать сценарий для бесконечного телесериала.
А потом я ездила в Варшаву. А затем…
Однажды зазвонил телефон. Я лежала на диване с
ноутбуком на животе и писала скучное эссе для скучного журнала. Машинально сняла трубку и приложила к уху.
Да?
Рита, здравствуй…
Привет, кто это?
Повисло молчание. Я немножко раздражённо повторила:
Кто это!?
Я… хочу… быть… тобой…
— Что?
И тут же всё вспомнила.
подошвами на позапрошлогоднем снегу. И я трусливо
мобильный.
Сердце заполошно колотилось. Я хочу быть тобой! Ведь это
звонила Лариса! Она почувствовала тогда моё признание, хранила его в себе, верила, что я вернусь к ней, ждала, а я забыла про всё.
Захлопнув ноутбук, заметалась нервно по комнате. Схватила телефонную вилку и воткнула в розетку. Набрала номер и, едва на том конце откликнулись: «Алё…», торопливо заговорила:
Лариса, Лариса, Лариса, прости меня, я помню тебя, я помню всё…
Кто звонит? пресёк мой покаянный поток невозмутимый женский голос.
— А… можно Ларису?
— Это её мама. Кто интересуется?
— Очень приятно, а… а это я… одна её знакомая.
— Послушайте, одна знакомая, у вас есть имя?
Что случилось с Ларисой!? Что с ней!? Она… умерла!!?
Да чего вы городите! А случилось то, что Лариса вышла замуж и живёт у мужа, а сейчас она вообще в роддоме, и должна родить с часу на час, может быть, ужерожает…
— Спасибо… извините… поздравляю вас!
— Да кто это!? Что передать?
Но я уже положила трубку. И опустилась на диван. Долго
сидела опустошённая, без мыслей, без чувств, без желаний.
Мы хотели быть друг другом. Но почему же не стали одним
целым? Ведь наши слова и желания были искренними. Или наша встреча являлась настолько совершенной, что
продолжения не должно было последовать? Мы дали друг другу всё, что могли, стали одна другой, пусть ненадолго, но, наверное, всегда быть несобой невозможно, и жизнь
закономерно развела нас в разные стороны. Оправдания утешали, но мои глаза, зрящие радужный мир, безудержно заливали слепящие слёзы, веки закрылись, и я вновь окунулась в призрачно-лунный мир Ларисы, и губы настойчиво залепетали: «Я буду тобой!»
ПРЕДАТЕЛЬСТВО
Было непроснувшееся утро. Мглистое, с сечкой острого
серого снега.
В поликлинике я сразу плюхнулась в кресло перед
кабинетом врача — досыпать — и лишь спросила у бледной
девушки, сидящей напротив:
- Вы сюда?
- Да.
- Я за вами, и смежила веки. Только мелькнул стальной
квадрат оконного стекла, узкая банкетка у стены и на краешке
сидения она.
И все — сна как ни бывало. Девушка смотрела в окно…
Боже мой!
Серебро холодного утра застыло в ее глазах.
Сон пропал, но я не открываю век и делаю вид, что дремлю.
Но нет сил не смотреть на — нее… сквозь полуприкрытые ресницы пристально… любуюсь… ее лицом, ее глазами…
Вдруг резко поворачивается она ко мне всполошенно… Я
не двигаюсь, будто сплю… она разглядывает мое лицо несколько секунд, успокаивается и снова отворачивается к окну.
Я не свожу с нее взгляда… веки мои дрожат от
напряжения… не выдерживаю и распахиваю глаза… смотрю на нее — она не замечает — задумчиво-отрешена.
Мне стыдно нельзя, зачем… Встаю, подхожу к окну: там
фикусы, кактусы в кадушках. Чахлые, уродливые, пыльные.
Упорно взираю на них, но не могу, хочу оглянуться на нее.
Трогаю нервно растения, чтобы отвлечься, подавить желание…
Кактус! Черт! Дергаюсь, уколовшись. Кровь на пальце — к
губам, а сама уже смотрю на — нее. Не могу, не могу — видишь же, не могу! Мне плохо… без тебя.
И она поддается — сострадание — выдергивает белый
предчувствия… Но она внезапно прячет платок,
приблизилась к ней и стою рядом. Совсем близко.
когда я уже
С ужасом, непонятным, диким смотрит на мою кровь и губы
ее трясутся нет, нет, нет… Что ты?! немой крик во
мне. Я сажусь возле нее и
пытаюсь заглянуть в глаза — ты моя… ты нужна мне… дай мне войти к тебе… в твой мир… о, моя неожиданная
любовь…
моя
женщина — и она не выдерживает, и поднимает на меня
взгляд, и смотрит-смотрит-смотрит на меня и отдается:
хорошо, я твоя, да-да-да… И тут же вскакивает, краснеет что
со мной?! Нет! Нельзя! и глядит со страхом на меня: что это?
что это было? что ты сделала со мной?
Из двери кабинета врача выползла старуха на костылях — жутчайшая как смерть — и кряхтя, и стуча деревяшками костылей, проковыляла мимо — мимо нее, нежного, утреннего, неожиданного чуда, и — она с мистическим испугом бесконечно
длинному коридору.
И вздрогнула крупно крик врача из кабинета:
- Следующий!
И она зашла.
Я осталась одна. Прижалась затылком к холоду крашеной
стены и, стиснув зубы, закрыла глаза… Я буду ждать тебя!
И вот она вышла, и снова я призываю ее — ну, что ты, а, что ты? и она снова пугается и торопливо идет прочь, опустив глаза.
Следующий!
Я подскакиваю и машинально вступаю в кабинет врача и бурчу:
— Здрасьте…
— Чего у тебя…
— Не знаю…
— Садись…
И я забираюсь в высокое клеенчатое кресло и раскидываю
ноги на металлические опоры. И вскоре сжимаюсь от ледяной
жесткости проникшего железа судорога по позвоночнику в
Чего дергаешься, грубо бросает врачиха, у них-то
небось побольше…
Молчу… рассвет за окном, как ее глаза… Но она ушла…
Все, слезай! Расселась…
Врачиха что-то говорит ассистентке и та, зевая, выписывает
рецепт, тянет:
— Голосовать опять в выходные. Вы за кого, Изольда
Яновна?
Недосуг. Окна новые вставлять хотим.
Ой, а про аварию-то вчера смотрели?
В метро, что ли, которая?
Я уже на стуле возле стола — тоска, тоска, тоска — она ушла! Где мне ее теперь найти?
Рассматриваю чью-то медицинскую карту на поверхности. Медкарта вложена в прозрачную папку, там же отдельная карточка, помеченная странным штампом «Секретно», с на-
клееной в уголке фотографией… Она! Фотокарточка мутная, серая, тусклая, непохожая, но она! Читаю судорожно
фамилию, имя, диагноз… стоп, диагноз… диагноз СПИД…
Взгляд застыл. Нет, нереально! Опять читаю диагноз: СПИД.
Рванулась, выскочила в холл.
- Рецепт забыла!
Бегу: коридор, лестница…
Гардероб.
Она надевает пальто, застегивает пуговицы. У зеркала…
Я замираю, смотрю на нее.
Смутно мое влечение. Я люблю тебя… Слышишь? Люблю.
Все равно люблю!!! Тыверишь мне?
Она замечает меня, прячет лицо в пушистость воротника, проходит мимо поспешно — к выходу.
Нет!
Ушла.
Опустевшее зеркало.
Выбегаю следом на улицу. Без верхней одежды. Снег все тот же. Сечет глаза. Больно. Плачу от боли.
Она уходит… уходит! Растворяется в мглистости.
Оглядывается вдруг, смотрит на меня.
Я люблю тебя! Не оставляй меня! кричит мое нутро, но я молчу.
Она ждет ну же, ну! Позови. Улыбается неуверенно ну
позови же…
Я молчу.
И, подавив улыбку, она опускает голову совсем низко, стоит
так еще мгновенье и уходит…
А за серой рябью снега мне неожиданно видится вдали бесконечной улицы не она, а та старуха на костылях… я вижу смерть.
МАНИТ, ЗВЕНИТ, ЗОВЕТ, ПОЕТ ДОРОГА…
В шестнадцать лет каждый день я ходила в маленькую
церковь на улице Чехова. Там была репетиционная база
московских групп «Цирк на сцене».
Однажды октябрьским вечером тысяча девятьсот
восьмидесятого года наш коллектив «Верные друзья» отбывал на гастроли в Литву.
Я позволила родителям проводить себя лишь до типографии «Известий», и там, в темной подворотне, мы наспех обнялись, и я убежала. Стеснялась, что увидят наши, как
норовит поцеловать меня плачущая мама: только маленьких провожают, самостоятельных — никогда. Мне опостылело быть ребенком. Хотелось скорее вырваться в юность. Уже ликующе томило предчувствие: через сутки поезда в неведомой Клайпеде вдруг откроется новый мир.
У портала церкви нервно и весело шла погрузка в белый с красной полосой автобус реквизита и клеток с обезьянами и собачками.
Вскоре автобус отфырчал нас на Белорусский вокзал.
Артисты переносили поклажу в вагон, автобусу же предстояло
колесить к далекому Балтийскому берегу своим ходом.
Я выезжала на гастроли впервые и плохо знала коллектив. По моим понятиям давно наступила ночь — пять минут первого, но, едва поезд тронулся, по вагону разметнулась цирковая гулянка. Я радовалась, что попала в купе с посторонними и могу спокойно выспаться, хотя и завидовала «нашим» я еще полностью не принадлежала к ним.
В шесть утра раздался легкий стук в дверь. Я соскочила с
верхней полки. Догадалась: Эмилия Францевна. Пожалуй, вот
еще кто не принимал участия в ночном разгуле — седенькая старушка-дрессировщица, задорная и верткая, как первоклассница, и ее компаньонка Ната, величавая, будто самоварная ватная кукла.
- Через пять минут Витебск, прошептала Эмилия Францевна. Надо быстренько выгулять собак.
Не успела умыться и дошнуровать кроссовки, как прибыли.
Наш вагон не достигал платформы. Я спрыгнула на насыпь, а
Эмилия Францевна с Натой посыпали вниз собачек. Неминуемо
запуталась я в поводках и шлепнулась. Эмилия Францевна
взвизгнула, а Ната оперным басом заматерилась. Собаки
тявкали, гавкали, пищали, визжали, скулили, дергали поводки в
разные стороны, а одна болонковидная шавчонка неистово
трепала меня за джинсину. «Хочу домой!», — в истерике
подумалось мне, но уже следовало запихивать псарню обратно,
и суетня поглотила внезапный ужас.
А следующий выгул в Даугавпилсе. Стоянка длительная, минут пятнадцать. Я уже умывшаяся, попившая проводницкого
чаю и более уверенная в себе, прогуливала мосек парами вдоль
полотна дороги и выговаривала
непривычное: «Дав-гав-пилс… Дау-гау-пилс… Даугавпилс».
За составами не виделось признаков города, лишь чуточку
здание вокзала в готическом стиле. Но сердце сентиментально
заныло: вот я уже где-то совсем в другой земле, так странно
называющейся, а, значит, почти уже началась новая жизнь, где все будет не так, как в былом. Само название города навсегда
запечатлелось, хотя я там всего-навсего выгуливала минут десять собак. Даугавпилc — не географический пункт на
территории Латвии, а неуловимый порог в зарождающуюся
юность.
Почти весь день просидела я, уткнувшись в окно. Мои
попутчики не догадывались, что столь тихая девочка тоже из
цирковых и во всю перемывали шумной братии косточки. Под
вечер я решилась выйти в тамбур покурить. Тайно от родителей
взяла с собой пачку «Явы», и сейчас, по привычке стесняясь
взрослых, незаметно от соседей извлекла со дна сумки книгу и
проследовала с ней в тамбур. Томик являлся убежищем для
сигаретной пачки: в страницах его прорезана была секретница. Выковыряла пачку, сняла хрустящий целлофан, откинула козырек, вскрыла серебристую бумажку и выколупнула ногтем сигарету. Понюхала. Аромат незажженных сигарет был
чрезвычайно приятен. Тяги к курению у меня не было, но я
ужасно стремилась сделаться лихой или хотя бы казаться таковой. Подпалила кончик, наполнила рот дымом, и тут же он
вырвался обратно не умела затягиваться. Опять, напыжив щеки, набрала дым. Внезапно открылась дверь и возникла Эмилия Францевна с кульком и бутылкой лимонада: возвращалась из вагонаресторана. По школьной привычке дернула я руку с сигаретой
за спину, а дым от неожиданности проглотила и закашлялась, как простуженная кошка. Эмилия Францевна заохала, а когда я
пришла в себя, вдруг спросила, для чего я подалась в цирк. Утирая едкие слезы, бормотнула: «Хочу путешествовать».
Эмилия Францевна почему-то обиделась и, поджав губы, удалилась. А я прополоскала рот, выпихнула бутафорскую книгу
через унитаз на рельсы и направилась по ходуном ходящим межвагонным сцепам в ресторан. Села за стол напротив зеркальной перегородки и, любуясь на себя в зеркало, как можно независимей попросила у подошедшего официанта рюмку коньяку. Он ничуть не озадачился, а лишь скороговористо узнал, чего еще требуется. Замешкалась, припомнила: «Лимончик». Принес. А я расстраивалась: ну, никто, никтошеньки не шокируется столь дерзким поведением подростка, никому нет никакого дела, даже неинтересно. Сидят, жуют, болтают, ковыряют в зубах. Но ведь я же, я, я, я тут! «Я так не играю», — возникла детская мысль. Выпила отвратительную, как лекарство, коричневую жижу, передернулась судорогой и в этот момент поймала насмешливый взгляд лиловоносого дядьки за дальним столиком. Досадуя, что творческий акт не задался легким и непринужденным, пососала кислую лимонную дольку и вновь передернулась. Вовсе расстроилась. Закурила. Вскоре с
непривычки
возникло
головокружение и, наконец, развеселилась: «Все же, черт возьми, но сама по себе поездом еду в дальние края и… и как это здорово быть совсем уже взрослой!»
Оттягиваю вступление, потому что еще не готова вновь ступить, пусть и мысленно, на перрон в Клайпеде. Никак не могу
перейти к настоящему повествованию, хотя отчетливо вижу, как шагаю из ночного поезда на мокрую платформу, сеется мелкий дождик, дрожа игольчатыми шарами вокруг фонарей, и… делаю первый вдох. Ну, вот и получилось!
Мы прибыли в половине первого ночи. Витал невидимый дождь. Фонарные столбы казались бенгальскими огнями —
электричество отражалось искристо в брызгах. Доносился едва уловимый необычный аромат, мне подумалось, что поджариваемых кофейных зерен.
Наша группа проследовала сквозь вокзал и оказалась на площади, окруженной большими голыми деревьями. Здесь нас
ожидал арендованный «Икарус». Сидений имелось больше, чем людей, но их заняли вещами. Все расселись, а мне не досталось места. Некоторые артисты смотрели на меня с
изумлением, не понимая, откуда я взялась. Другие приметили за сутки в вагоне, но тоже удивлялись теперь, ранее не предполагая, что я с ними. Тронулись. Я стояла на ступеньке возле передних дверей и в темноте застеколья старалась рассмотреть неизвестный город. Поначалу различала лишь смутные черные силуэты, непонятные тени, и вдруг празднично вспыхнула красным неоном витиеватая латиница. Я по слогам разобрала: «Trikotajas» и чуть не рассмеялась в голос, но оглянулась — никто не смотрел в окна: судачили сонно о чем-то, придерживая чемоданы и коробки, позевывали. И мой восторг остался неразделенным. «Как будто они каждый день тут курсируют!» с некоторой обидой за город подумала я.
Теплым светом шестигранного фонарика над парадным
возникла в узком переулке гостиница. Подъезд подсекал угол
здания и выходил на перекресток.
Заполонили холл, и я увидела устланную бордовой
ковровой дорожкой, прижатой к ступеням, начищенными до блеска медными прутьями, лестницу с широкими полированными перилами и огромным зеркалом в резной раме на полуэтаже, где лестничный марш на повороте
раздваивался на более узкие пролеты. «Роскошный отель!»
подумала оробело, но тут же озадачилась, приметив у окошка портье скромную табличку: «Гостиница 3 класса».
Муторное заполнение гостевых бланков. Встретив пункт
«Цель приезда», я растерялась, но подсмотрела, как заполняли другие и вписала: «Деловая командировка».
— Мне с тобой придется жить, — неодобрительно окинув меня взглядом, заявила похожая на статуэточку девчонка, и я догадалась, что это и есть та самая Лина, с которой мне предстоит репетировать акробатико-жонглерский дуэт. Помощницей у дрессировщиц я была заодно, а главной задачей являлось создание творческой пары. Собственно, вопрос
партнерстве за нас решила дирекция, а мы только сию минуту впервые и увиделись в этом ночном холле за тысячу километров от родного дома. «Вредная», — приуныла я.
Нас поселили на третьем этаже. Лифта не было и Лина
возмущалась по этому поводу весь подъем, хотя еще внизу бесцеремонно вручиламне пару своих чемоданов.
А где твои-то вещи? между прочим сказала она. Я дернула плечом, имея в виду спортивную сумку, висевшую на нем, и Лина округлилаглаза:
И только?
Ей сходу не приглянулась наша показавшаяся мне очень
уютной обитель, и мы немедленно занялись передвижкой мебели, причем, напрягалась только я, а Лина руководила.
Расставили все гораздо неудобнее, но капризница
удовлетворилась. Забегая вперед скажу, что наутро горничная заставила все восстановить, как прежде, и, конечно, корячилась опять я одна.
Лина выбрала кровать, а я села на другую, невольно
ожидая, не последует ли еще указаний. Но Лина, напевая, выудила из чемодана нечто прозрачно-голубенькое и, не обращая внимания не то что на меня, а даже на незанавешенное окно, разделась донага и облачилась в это одеяние эльфов. Заметив мое благоговение, снисходительно усмехнулась: Ты что пеньюара никогда не видела?
Я не видела, но не призналась в этом и молча полезла в
сумку за фланелевой желтенькой пижамкой с неразборчивыми
от застиранности утенятами. Переодеваться ушла в ванную.
Вернувшись, застала Лину устроившейся в кресле и
полирующей маникюрной пилочкой ногти на ступнях. «Какая
же она грациозная, — невольно отметила я и вздохнула. — И
почему у всех красоток отвратительный характер?»
— Подай лак, — небрежно бросила Лина. Я исполнила и
подметила, что мне, в общем-то, совсем не неприятно
подчиняться ее прихотям.
Хотела разобрать постель, но вдруг, глянув в окно, заметила, что какой-то человек в светящемся квадрате из крыла наискосок приветливо машет нам.
— Вон там, вероятно вас… тебя.
Лина помахала ладонью в ответ и силуэт исчез, но через
несколько минут кто-то постучал в дверь. Лина попросила открыть и, пока я ходила, накинула все же на себя махровый
голубой халатик. Вступил вальяжный парень и Лина тут же принялась с ним кокетничать. Он настойчиво звал ее в свой номер на бокал шампанского, но она лишь заливисто смеялась.
Я изо всех сил боролась со сном и старалась не выглядеть
сонной, хотя никому до меня не было дела. Казалось, их беседа
не кончится никогда, но Лина неожиданно резко распрощалась
и даже сама затворила дверь за молодым человеком. Хмыкнула:
Полный идиот!
А кто это? буркнула я, наконец-то позволив себе забраться под одеяло.
— Понятия не имею, — беспечно сказала она и зевнула. —
Проходимец. Я только и следила, чтоб чего не упер.
От изумления я даже не нашлась, что сказать, потому как думала, что это кто-то из цирковых. «Во дает!» — подивилась, что так вот запросто ночью можно впустить неизвестно кого и непринужденно болтать с ним, будто с давним знакомым.
Лина легла и произнесла ласково: Погаси свет.
Я хотела не отзываться, но тут услышала ее сонное дыхание, посмотрела она заснула. Пришлось подниматься и
выключать свет. Опять улеглась, свернулась беззащитным
калачиком и вдруг опомнилась: ведь где-то здесь совсем рядом
море! Подскочила, села. Море!!! О нем я беспрестанно мечтала
все дни перед отъездом и грезила в поезде, а сейчас забыла. А
ведь, может, оно прямо за стеной плещется… «Может быть, встать, одеться и выйти? Вот оно прямо за стеной, я слышу!»
Я никогда не видела море.
«Наверное, не засну», решила в отчаянии, но тут же легла и сразу же провалилась в сон.
Постукивание теребило мозг. Разлепила веки. Еще темно, но, вероятно, утро и это Эмилия Францевна тюкает в дверь. Шатаясь, натыкаясь на предметы, босиком прошлепала
прихожую.
— Дружочек, шесть утра, — улыбнулась мне бодрая и свежая Эмилия Францевна, — спускайся.
Угу, и к умывальнику: горячей, холодной, горячей, холодной… Начала одеваться, и неожиданно грянул гимн Советского Союза. Вскрикнула и машинально кинулась к радио на стене, увернула звук на нет. Руки нервически дрожали, сердце колотилось, но зато окончательно пробудилась.
Эмилия Францевна, Ната, собаки и обезьяны располагались на первом этаже средислужебных помещений.
Мне выдали тройку мелких собак и я сопроводила их за порог. Стылое утро, пар изо рта. Заулыбалась безудержно, осознав мгновенно, что все-таки я действительно, всамделешне уехала из Москвы, единственной реальности, которую до сих пор знала, и вижу наяву черепичные, слегка позеленелые крыши и… Но собачата рвали нетерпеливо поводки и утянули меня через булыжную мостовую на газон под стеной старого
полуразрушенного нежилого дома. Там я отпустила Фантика, Белку и Чапу. Пока они суетились, рассмотрела нашу гостиницу. С виду угрюмое обрюзгшее серое здание, но я угадала в нем доброту и мудрость старикана, прожившего завидную жизнь. Вдруг подумала: «Я, наверное, такой же буду…» и испугалась,
впервые заглянув куда-то очень-очень далеко, практически в
несуществующее. Но отвлеклась, уловив в воздухе
взволновавший вчера на перроне Клайпедского вокзала едва
заметный аромат: «Что же это все-таки за флюиды?»
Вернулась, как и было наказано, через пятнадцать минут за
очередной партией мосек.
— Хорошо погуляли? — чирикнула Эмилия Францевна.
— Погода пасмурная, но приятная.
Ната, чистившая здоровенным ножом малюсенькую морковку, рявкнула: Спрашивается покалились они или нет?
Я некоторое время осознавала, что означает «покалились», догадалась и смутилась:
—
Не обратила внимания.
— Надо следить, — мягко укорила Эмилия Францевна, а Ната матюкнулась и шмякнула зло морковь в таз с водой, обрызгалась и прошипела:
Возьмут кого попало!
Я артистка! вырвалось у меня, и от этой истеричной
хвастливости стало тошно: не работала я еще на профессиональной сцене.
Ната ухмыльнулась. Эмилия Францевна, опасаясь конфликта, быстренько одарила меня очередными шлейками и подтолкнула к выходу. В коридоре я услышала вслед себе Натин матюшок и совсем пала духом, ведь предстояло работать с этой фурией три гастрольных месяца, а начался, считай, лишь
первый день.
За Чарликом, Бубликом и Марсиком я уже бдела, но ужасно
неловко себя чувствовала, когда они, повертевшись волчком, приседали с выпученными глазенками.
Вернулись. В комнате, вопреки моим наихудшим
предположениям, царила вполне мирная атмосфера. Ната даже
изобразила подобие улыбки.
Ну?
Да, кивнула я и залилась краской. Покалились.
И Марсик?
—
И Марсик. Как следует?
Тут я опять растерялась. Отметив сам факт, не придала значения количеству и качеству случившегося. И мне внушили, что надо подмечать все нюансы: состав содержимого, плотность, цвет. Я дулась, подозревая, что это издевательство, но Эмилия Францевна терпеливо пояснила, что животные не могут словесно пожаловаться на самочувствие, поэтому и следует неравнодушно относиться к их отправлениям. Я
согласилась, что, пожалуй, это верно и, выведя очередную стайку, всматривалась в собачьи экскременты с дотошностью исследователя.
Десятым в псарне был Дик, единственный крупный пес, белый, кудлатый, шалый. Он сразу же натянул поводок
понесся, как велосипед. Я едва поспевала следом. Мы умчались изрядно, а Дик все не сбавлял ход, даже ногу задирал на полном ходу. В конце концов я кое-как затормозила, уцепившись за фонарный столб. Дик немедленно повернул
назад и с такой же целеустремленностью завелосипедил
обратно. И присел даже наспех, тут же припустив дальше, так что я не разглядела показатели его здоровья, но посчитала, что вряд ли такой парень подведет.
После выгула предстояло вычесывание собак. Только трое были лысенькими, остальные — пудельки, болонки и помеси пудельков с болонками. Дик же, как выяснилось, являлся венгерской пастушьей породой Пули.
Освободилась я около девяти утра. Отпустили до часу, когда предстояла дневная прогулка.
Поднялась в номер. Лина все еще спала. Дико
позавидовала, потому что уже успела вымотаться, а она все еще нежилась по-барски в постели. Решила мстить. Достав из сумки теннисные мячи, принялась остервенело жонглировать, нарочно градом роняя их на пол. Лина не замедлила отреагировать.
Чокнулась, что ли?! резко села она. То как медведица топала на рассвете, радио включала, теперь совсем
озверела!
Нам надо репетировать, огрызнулась я.
Успеется! Проваливай в коридор! Лина вновь уютно
улеглась, а я поплелась в коридор, хотя мне менее всего
хотелось кидать мячи. Но все-таки отыскала в дальнем конце
этажа небольшой тихий холл с пальмами в кадках и с полчаса
побросала волосатые мячики. Но вдруг вспомнила про море и в
очередной раз поразилась, что мысль о нем, такая навязчивая
вдали, здесь постоянно покидает меня. Быстро возвратилась в
номер, спрятала мячики в стенном шкафу прихожей и, даже не
приоткрыв дверь в комнату, потихоньку улизнула, злорадствуя:
«Пускай думает, что я репетирую!»
Вышла из подъезда и остановилась. Четыре переулка тянулись в разные стороны. Куда направиться? Все вокруг неведомое, кроме разве что газона напротив и пустынной
улочки за ним, которую я и не рассмотрела в галопе за Диком. Но через каких-то полчаса я уже буду знать, куда ведет, например, вот эта улица, по которой я сейчас пошла, и что всю жизнь скрывалось вот за тем поворотом. Повернула… нет, не увидела моря. Чуть было не спросила у первого же встречного прохожего, как пройти к нему, но решила пусть отыщется само, так будет по-настоящему.
Улица называлась Пяргале. У моста через речонку Дане стоял на причале белоснежный парусник, именовавшийся «Регата». Облокотившись на чугунные перила моста, я представила, будто стою на палубе и бью вон в тот до сияния надраенный медный колокол. Пошла дальше и у рынка в книжном магазине купила красный томик, автором которого значился Leonidas Brejnevas. Конечно, исключительно ради смеха, заранее представляя, как позабавятся московские приятели. Глянув на часы, увидела, что стрелки приближаются к часу, а море так и не обнаружилось. Опечаленная повернула обратно.
Номер дрессировщиц оказался запертым, и на мой стук раздавались лишь лайи обезьяний клёкот.
В недоумении поднялась к себе на этаж, и тут ситуация
прояснилась. Вся труппа сгрудилась в большом холле и что-то
оживленно обсуждала.
- А вот и она! объявил
Курнаховский, директор
коллектива. Что же это вы, голубушка, игнорируете
собрание?
Директора за глаза прозывали «журавлем», и в самом деле он имел двухметровый рост, и при этом был сух и костист. Ему было уже лет шестьдесят, но он отчаянно
молодился:
пользовался дамскими кремами для лица, слегка тонировал губы, немного румянил щеки и, кажется, даже подводил глаза. Я не знала, смятенно от всеобщего внимания
пробормотала я.
— Ей утром сообщено было, — протрубила Ната.
— Когда? — отчаялась я: «Врет же, врет!»
Курнаховский поправил атласную розовую бабочку под острым кадыком на гусиной шее.
— Линочка репетировала, — сладко улыбнулся он в сторону
моей партнерши, а вы где-то бродите.
Ре-пе-ти-ро-ва-ла? поразилась я.
Да! раздался нахальный голосок Лины. Она восседала
на подоконнике с желтыми теннисными мячиками в руках: короткая юбчонка, длинные ножки. С ехидством улыбнулась
мне:
— Все видели, как я только перед собранием закончила жонглировать.
«Ну и стерва!
негодовала я внутренне. Дрыхла ведь!»
Хотела восстановить правду, но тут Ната пожаловалась, что я не явилась выгуливать собак в час дня, хотя час дня именно сейчас
и был, и я явилась, но даже сей очевидный факт доказать
оказалось невозможно. Оправдываясь, сопротивляясь, защищаясь, я еще больше увязла в нелепейших грехах.
Счастливая Ната изрыгнула:
— Артистка!
И в запале я сообщила всем, что она ругалась на меня нецензурно. В холле повисла пауза, а потом грянул хохот. Курнаховский, отсмеявшись, обратился к покрывшейся
бело-красными пятнами единственно не хохотавшей Нате:
Наталья Борисовна, неужели это правда?
Я с ней работать не желаю, отрубила Ната.
И Курнаховский, элегантным жестом проведя холеной
ладонью по волнистой седой шевелюре, пропел мне:
— Какая же вы, деточка, склочная. Не успели прийти в наш
дружный коллектив, а уже конфликтуете.
Я молчала. Мне уже было все равно. Простояла все
собрание истуканом и ничегошеньки не слышала. Внутри
клокотало. Ну, отчего они меня возненавидели?! Вот тебе и новая жизнь, самостоятельная, необыкновенная! Хочется немедленно домой, чтобы мама пожалела… домо-о-ой! «Я уеду, уеду, сегодня жеуеду!» —
колотилась мысль в голове.
Когда собрание закончилось, я вернулась в номер и легла
на кровать лицом вниз. Вошла, напевая чего-то беззаботное, Лина. Раздалось позвякивание ложечки о стакан и вдруг
веселый вопрос:
Тебе чай или кофе?
Я перевернулась. В стакане бурлил кипятильник. Лина распаковывала коробку сахара и улыбалась мне так, будто
ничего не случилось.
— Как же так, — убито произнесла я, — разве утром я не звала тебя репетировать, а?
— Да брось ты о пустяках, проехали!
Почему на меня все взъелись?
Будь проще. Никого ты не интересуешь. Думаешь, ктонибудь помнит, что там творилось на собрании? Это все так, игра, от скуки цирковой, а ты новенькая, терпи.
Прихлебывая чай, я продолжала угрюмо размышлять: «Нет, на фиг мне такие игры, брошу все и в Москву!»
Зашли партерные акробаты: коренастый Володя и стройный
Вовочка. И они улыбались и говорили со мной так, словно пятнадцать минут назад ничего такого не произошло. Лина и их напоила чаем, а потом они втроем отправились гулять по городу. Меня не пригласили, и я опять затосковала, но вспомнила про море и пошла ходить по улицам в поисках его.
Пересекая мост, увидела на палубе той самой белоснежной
«Регаты» Лину она бесшабашно колотила в блестящий
колокол и звонко кричала: Свистать всех наверх! Отдать швартовы! Полный вперед!
Я всерьез оскорбилась, будто бы она сплагиатировала мою мечту.
Долго ходила, устала, но опять не нашла море.
Вечером Лина куда-то наряжалась. Подвила
электрощипцами иссиня-черные локоны, накрасила длинные
пушистые ресницы, и ее карие глаза сделались особенно манящими, очертила кроваво подвижный рот, надела
переливающееся зеленое в обтяжку платье и лакированные, как нефть, туфли на высокой шпильке. Я делала вид, что читаю местную газету «Советская Клайпеда», но не выдержала:
— Ты куда?
— В кабак. Завтра начнем работать, а начало принято отмечать.
А я?
А ты-то здесь при чем? Ты маленькая. И я стиснула зубы от такой откровенной наглости, ведь ей самой было всего восемнадцать. Впрочем, хотя Лина и была старше меня всего на год с небольшим, дерзости и уверенности
в ней содержалось несравнимо больше. «Ну и ладно!» — уткнулась я в передовицу, но свежие новости абсолютно не волновали. Когда Лина уцокала, зажгла торшер и, развалившись в кресле, закурила. Впервые после случая в поезде. Глядела на смутное отображение в окне. Дым красиво струился вверх, и настроение постепенно улучшилось. Ну, разве я могла такое позволить дома при маме с папой? И отпустили бы меня поздно за порог? А тут я могу запросто встать и направиться, куда захочу, и хоть всю ночь не возвращаться. Разволновалась: «Чего сижу-то?» И спустилась в бар, посещение которого являлось еще одной моей сокровенной мечтишкой. И вот она свершалась.
В баре полутьма, негромкая музыка. Я присела на высокий пуф возле стойки и выбрала коктейль. Получила набитый льдом
узкий длинный стакан с торчащей пластмассовой трубочкой.
Первым делом выловила сливку и слопала ее, потом пососала
содержимое и отставила: спиртное даже в легком варианте
вызывало тошнотное ощущение. Ко мне подошел
подвыпивший рыжий здоровяк и заговорил. Я вежливо, но
неохотно отвечала, как вдруг выяснилось, что он моряк, их судно только сегодня пришло в клайпедский порт. Страстный
вопрос вырвался у меня:
А где же море?
И оказалось, что надо плыть паромом через залив, а потом еще пересечь Куршскую косу. Я поняла почему, блуждая по
городу, никак не могла обнаружить моря, хотя незримо
чувствовала его могучее присутствие. Поинтересовалась:
— А куда вы плавали?
— В Исландию, — усмехнулся почему-то он. А я внезапно вспомнила, как в девятом классе видела по телевизору документальный фильм об Исландии и очаровалась этим островом. Честно признаться, более всего мне понравился в этом кино паренек, работающий грузчиком в порту: льняные, взвивающиеся от ветра длинные волосы, худенький, но так лихо швыряющий пузатые бочки, при этом еще и улыбаясь в камеру. Моряк представился Александром и сказал, что привез из Рейкьявика много разнообразных сувениров и хочет сделать мне презент. Мы двинулись к нему в номер.
Когда выходили из бара, столкнулись с администраторшей
нашего циркового коллектива «Верные друзья» Любкой. Она
как раз распахнула ресторанную дверь, находившуюся впритык с баром, и остолбенела, узрев меня с краснолицым рыжим
детиной, но тут же хищно сузила глаза и скрылась обратно в ресторан. Я обрадовалась: «Они-то полагали, что несчастная девочка торчит заброшенно в номере, а я — ого-го, не тут-то было!» Но радовалась напрасно, потому что Любка наплела, будто я и на ногах не держалась и меня волок, лапая и целуя взасос, пьяный мужик.
Поднялись к моряку. Он жил почти напротив номера, где остановились мы с Линой. Комната была забита чемоданами и
огромными коробками. Александр усадил меня на кровать, отыскал в бауле пестрый глянцевый журнал и сел рядом, сунув
его мне в руки. Я листанула и немедленно захлопнула. Жар окатил лицо. Туркнула журнал Александру. Он искренне удивился:
— Ты чего? Это же «Плейбой», его запрещено провозить, контрабанда. Стесняешься, что ли? На, не робей, посмотри…
— Не-а, не-а, уберите или я уйду.
Он замялся, сам полистал журнал, надеясь, что я все же заинтересуюсь, но я отвернулась. Александр кашлянул: Я закрыл.
Честно? недоверчиво покосилась. Да, закрыл и отложил. И смотрел на меня обалдело. Спросил с глуповатой улыбкой:
— Ты чё, девственница что ли?
И я опять залилась краской. Конечно, так и было, но говорить на такие темы мне не хотелось.
А чего же ты сидела в баре одна и так легко со мной разговорилась и пошла?
Но я, то есть, но вы…
А он вдруг трезво и очень серьезно проговорил:
— Выходи за меня замуж.
И стал рассказывать, как грустно и одиноко возвращаться ему после моря к себе домой в Гусь-Хрустальный, где его никто не ждет, что он давно хочет жениться на хорошей чистой
девчонке, что ему опостылело общаться лишь с проститутками в портовых городах.
Да вы ведь старый…
— Тридцать пять всего!
— Это даже чуть больше, чем две моих жизни.
Он принялся уговаривать, убеждать, увещевать, но я
категорически отказывалась. Обеспеченность, покой — нет, я
мечтала не об этом и, вообще, еще не намеревалась замуж.
Жизнь только собиралась начаться и сколько интересного
ждало впереди, а тут предлагают такую скуку. Я затосковала и
сообщила, что мне пора. Александр сник, протянул на память
золотую цепочку с бриллиантовой капелькой, но я не взяла, тогда он, с грустью глядя на отвергнутый подарок, тихо
сообщил:
Теперь я буду кутить.
С остатком надежды посмотрел на меня:
— Может, передумаешь?
Но я попросила у него жвачку, он дал, и мы распрощались.
Вернувшись в свой номер, застала там Лину с незнакомым
мужчиной, походившем постоянной белозубой улыбкой на
американца. Они пили шампанское с дорогими шоколадными конфетами. Также повсюду оранжевели шкурки апельсинов.
Оказалось, что и гость Лины моряк, и именно с того самого
судна, что и мой недавний жених. Лина, кстати, заявила, что
Любка пожаловалась на мое поведение Курнаховскому.
— Глупая ты, — хмыкнула она. — Кто же в открытую
встречается с гостиничными мужчинами? Вот Виктор пришел ко
мне, а никто и не заметил. Учись!
Я промямлила, что ничем предосудительным не занималась.
Вовсе дура! И не занималась, а влипла!
Затем она сообщила, что идет с Виктором на всю ночь в ресторан «Регата». И я мысленно плюнулась. И этот романтичный парусник предал — не бороздил он морских волн, а содержал в своем чреве банальное питейное заведение.
Они исчезли, я легла спать, но никак не могла заснуть, перевозбужденная событиями дня, а когда только начала засыпать, ввалились Лина со спутником. Оба уже абсолютно пьяные, но вновь принявшиеся за шампанское. Произносили громкие тосты, смеялись и, кажется, целовались. Я лежала лицом к стене и притворялась спящей. Потом они погасили свет и легли вместе. Я обрадовалась, что наконец-то уснут и незаметно перевернулась на спину, потому что совершенно отлежала правый бок, но тут услышала звуки, которых раньше никогда не слышала, но сразу догадалась, что они означают, и опять отвернулась. Хотелось вскочить и убежать, но не смела даже пошевельнуться, потому что более всего боялась, что они
поймут, что я свидетель. «Мама, мамочка, — заскулила
мысленно, если бы ты знала…» И
вдруг ужаснулась, ведь я
даже не позвонила родителям, не отбила телеграмму, забыла, а
ведь они там наверняка с ума сходят и, конечно, теперь тоже не спят. Я беззвучно заплакала, прикусывая подушку и молила:
«Скорее бы это кончилось!»
Вскоре соседи опять пили
шампанское и опять гасили свет. И еще пили. Когда
угомонились и заснули, я все еще лежала с вытаращенными в темную стену заплаканными глазами и совершенно ни о чем не думала.
Очнулась от тихого постукивания в дверь. Чувствовала себя разбитой и несчастной. Механически поднялась и отворила
дверь Эмилии Францевне.
— Детка, мы тебя ждем, — раздался ее невинный лепет.
— Хорошо, — депрессивно отозвалась я. Автоматически умылась, оделась, спустилась. Вручая собак, Эмилия Францевна
обеспокоилась: Дружочек, что с тобой? Синяки под глазами. Не заболела?
Все нормально, почти беззвучно произнесла я и
отправилась на улицу, горько размышляя о том, что вот я всегда
ненавидела свое румяное лицо с глупыми ямочками на щеках и мечтала о впалых бледных скулах и тенях под глазами, потому что это свидетельствовало, по моим представлениям, о загадочной душе, и вот грезы превращаются в явь, а мне вовсе
и не весело.
Клайпедский воздух был свеж и холоден. Мглистые силуэты зданий еще не тронутые солнышком не походили, как это казалось днем, на разноцветные пряничные домики. Туман, тишина. Я подолгу бродила с каждой партией собак по серым стылым улочкам и никого не встречала. Подумала: «Ранняя Клайпеда принадлежит только мне.» И это утешило.
Когда вычесывала собак, узнала, что сегодня в три часа сбор у подъезда гостиницы на выездной концерт. Ната съязвила, что, как всегда, я не в курсе дела, и опять матюкнулась, но меня брань уже не задела. Я лишь с печалью отметила сама про себя:
«Ну вот и взрослею…» В три часа возле входа стоял тот самый белый с красной полосой «ЛИАЗ», что подвозил нас в Москве от церкви до Белорусского вокзала. Я едва не опоздала, потому что бегала на Главпочтамт звонить домой, а потом еще и искала, где же находится причал парома, который переправляет через Куршский залив на косу, но опять же не нашла. Кстати, маме я наврала, что будто бы видела море и, когда она поинтересовалась, какое оно, то растерялась и брякнула: «О, это так много-много воды!»
Музыканты, получающие по рублю в день доплату как грузчики, затаскивали в автобус концертные пожитки и клетки с животными. Я села на свободное место, но меня тут же попросил освободить его клоун, по жизни очень степенный человек, Эдуард Иванович. Я пересела, но и оттуда вежливо согнали. Оказалось, что у каждого имелось привычное сидение и пришлось забиться в самый угол
банкетки,
грудились музыкальные инструменты. Тронулись. Миновали город, потянулись поля, одинокие хутора. Иногда на горизонте возникал острый как ракета костел, приближался и вдруг делался громоздким, внушающим трепет, удалялся и снова превращался в ракету, нацеленную в пасмурный космос.
В Шилуте, первом нашем гастрольном городке, автобус уже поджидали мальчишки. Они шустро взялись за разгрузку. За это их после пропустили без билетов.
Я сразу стала выгуливать собак. Всех десятерых вместе. Карликовый пинчер Чарлик вдруг воспылал любовью к слишком верзилистой для него Белке и полез на нее. У
крылечка покуривали Лина и жонглер Кукушкин.
— Чем отличаются животные от человека, — осуждающе заявила Лина, — так это тем, что у них нет стыда. Разве вот мы смогли бы так совокупляться публично?
Кукушкин хихикнул.
Я подняла незадачливого ухажера на руки и погладила дрожащее лысое тельце, сама же зло подумала: «Кто бы
говорил, но не она!»
Внутри дом культуры был сумрачный, пустой, гулкий, выстуженный, но уже через полчаса он выглядел обжитым и
веселым. Во всех гримерных ярко горел свет, сверкали
зеркалами трюмо и повсюду появилось множество
повседневных вещей, будто наши намеревались обосноваться
тут навсегда.
До представления оставалось с полчаса, и я хотела
пошататься по городку, но Лина возмутилась:
Ты чего, нам же надо с вазой порепетировать!
Я и забыла совсем, что мы с ней еще и ассистировали в
иллюзии у Мирославы Чесливьской, пятидесятилетней дамы, заявлявшей, будто она княжеского происхождения, что, впрочем, не мешало ей являться парторгом наших «Верных друзей».
Ваза представляла из себя обшарпанный фанерный цветок на колесах размером с коробку от большого телевизора. Расписано это было под хохлому, причем так хитро, чтобы сооружение казалось зрительно меньше, чем есть по сути. Иллюзионистка выливала в сердцевину с десяток не менее хитрых ведер воды, которые снаружи были обычного размера, а внутри заужены и укорочены, затем лепестки откидывались, из чаши выскакивали две девушки, а вода якобы исчезала, но она оставалась в полых внутренностях лепестков.
Чесливьская вручила мне газовое платьице с балетной
пачкой, но оно оказалось маловато и даже при примерке треснуло.
До тебя мы с Алькой, гимнасткой на трапеции, работали, — сказала по секрету Лина, — но они с Чесливьской полаялись.
Это Алькино платье. Чесливьская раскудахталась на весь дом культуры.
Курнаховский тотчас удалился на своих журавлиных ногах в зрительское фойе: «Надо проконтролировать, как у Любки дела с билетами». Любка-администраторша помимо прочего была и кассиром, и контролером. Чесливьская вдогонку прокляла
Курнаховского замысловатым польским ругательством, заодно
досталось и Любке, потом накинулась на нас с Линой. Лина
щебетнула: «Ой, там же у меня кипятильник включен!»
уюркнула. Я осталась одна.
Почему у тебя нет костюма?! визжала словно в припадке княжна Чесливьская.
Неслышно подошел клоун Эдуард Иванович и предложил
взамен балетной пачки арлекинское в красно-синие ромбы
трико своего сына, такую же ромбовидную куцую жилетку
раздваивающийся колпак, на концах которого побрякивали
ржавые бубенцы.
Чесливьская моментально успокоилась:
Превосходно, пусть будет Арлекином, а Линка дрянь — Мальвиной.
И я переоблачилась Арлекином.
Чувствовала себя
несколько неловко в незнакомом костюме, хотя он и пришелся впору, просто было в нем нечто идиотское, красноречиво
подтверждающееся и ироническими взглядами, и соответствующими улыбочками окружающих.
Появилась Лина, слегка прикрытая полупрозрачной розоватой оболочкой с блестками, и рассмеялась, увидев меня в дурацком наряде, еще и шлепнула ладошкой по бубенцам. Рядом с ней я вовсе превратилась в юродивого. Набычившись, я отошла к занавесу и уткнулась в дырочку, проделанную в пыльном плюше: зал набился битком, сидели даже на полу, а некоторые вскарабкались в полукруглые ниши под потолком.
Возгордилась, что наша скромненькая программа собрала столько народу, но и расстроилась, так как придется демонстрировать себя в шутовском виде.
Иллюзионистка выступала последней, потому что после ее
аттракциона сцена оказывалась в мишуре, серпантине, блестинках и прочем праздничном мусоре, который собирали
минут пятнадцать.
Собаки с обезьянами шли в середине программы. Ната и
Эмилия Францевна привязали живность в самых неожиданных местах закулисья и, выходящие на сцену артисты, шарахались и
ойкали, неожиданно наткнувшись в темноте на шавку или
оскалившуюся обезьяну. Меня поставили в узком проходе возле задника с бадминтонной ракеткой перед макакой Чикой, привязанной на цепочке к батарее. Требовалось постоянно
грозить ей, ибо ее периодически сводил судорогой нервный
припадок, и она остервенело кусала свою атласную юбчонку и
срывала с головы громадный бант. Я замахивалась и Чика, совершив угрожающий выпад вперед, застывала в угрожающей
позе, через секунду успокаивалась и принималась что-то
выискивать в зеленоватой шерстке на лапе, но вдруг опять
корчилась и драла юбчонку и бант. А на заднике отражалась
тень гимнастки на трапеции Аллы Сидоровой, по афише
Альвианы Дорси. Из зала доносились то аплодисменты, то, в кульминационных моментах, единодушное «ах!»
Ната вырядилась в черное парчовое до пола платье, накрасилась по-цирковому, то бишь чересчур, дабы с самого последнего ряда щеки не казались блеклыми и выделялись глаза. Вблизи же такая маска
впечатление. Ната молчала, поскольку шептать не умела, а ее бас прорвался бы и сквозь оркестровку. Зато дала волю рукам. Тыкала рукояткой плетки то в обезьян, то в Эмилию Францевну. Меня не замечала, вероятно, принципиально. Однако, когда объявили номер, будто невзначай хлестанула по пояснице и вывалилась на сцену. Я вскипела, но не будешь же выяснять отношения во время работы. После же получилось вроде и поздно, да и волновала меня к тому моменту иллюзионная ваза. Лина так и не удосужилась залезть со мной внутрь, зато
поинтересовалась, умею ли я толком делать комплимент, и заставила продемонстрировать, как я его изображу, вынырнув из вазы. Я припрыгнула на месте и раскинула руки, повертелась, улыбаясь воображаемой публике.
Лина поморщилась.
— Что это? — она нарочито нелепо скрючила ладони. — Чего ты растопырилась? Локти углами, пальцы торчат будто в дерьмо влипла… Смотри как надо, ап! И она вспорхнула и плавно развела руки.
Да пусть делает как делает, жуя чего-то, вмешалась
Чесливьская. — У нее это в образе, как раз и костюмчик… кхм…
соответственный.
Я зашла в хореографическую комнату и сделала
комплимент перед зеркальной стеной: действительно,
аляповато, но ведь я всегда так раньше изображала, еще в
бытность в художественной
самодеятельности. Заглянула
Эмилия Францевна и сказала, что на дорожку надо выгулять
собак, потому как сразу после иллюзии начнется погрузка и
будет некогда.
Прямо Арлекином отправилась я на улицу. Стемнело и попрежнему сыпал дождь. «Вот посетила незнакомый город,
взгрустнулось мне, но что толку? Будто бы и не была».
Собаки обнюхивали жухлую траву, опавшую листву, стволы деревьев, а я посочувствовала и им. Объездили почти всю страну, даже были в Польше и Болгарии, а понимают ли это?
Перед иллюзией мы с Линой забрались в фанерную сердцевину раскрытого цветка и униформист Гриша смежил лепестки, превратив конструкцию в вазу. Лина протиснула ногу между моих коленок, обняла правой рукой за шею, левой за пояс и положила подбородок на мое плечо. Шепнула: «Обними же меня!» Я обняла, но боялась давить. Лина рассердилась: «Прижмись сильнее!»
Ядро покатилось куда-то, но мы ничего не видели. «Еще не на сцене», — догадалась Лина.
Она тонко пахла нежными духами и мне казалось, что я слышу, как движется кровь в ее теле. «Мы как близнецызародыши в животе», сказала тихо в ее волосы. Ядро покатилось опять, и сверху загрохотал плеск, но вода на нас не попадала, а стекала в резервуары лепестков. Впрочем, две-три капли, кажется, упали Лине на обнаженную спину, потому что она как-то странно пошевелилась. Ее губы коснулись моего уха: «Сейчас…» А я не сообразила: «Что?» Тут цветок развалился и снопы прожекторов ударили в глаза. Я опрокинулась кувырком через спину, а Лина элегантно взлетела и замерла с милой улыбкой. Я вскочила и раскорячилась в комплименте. Зрители бурно аплодировали. Гриша покатил
цветок прочь. Лина устремилась в правую кулису, а я прыснула в левую.
Стоя в кулисах и приходя в себя, смотрела, как княжна
превращает трости и зонты в букеты ярких бумажных цветов.
Отдышавшись, поплелась в гримерную. Войдя, тут же
встретилась глазами с Линой. Она улыбнулась, но не с былым
высокомерием, а очень даже и по-дружески. В автобусе и вовсе
удивила не только меня, но и остальных, попросив
униформиста Гришу, который всегда сидел возле нее, пересесть. Он было заартачился, но она заявила, что ей надо срочно, по горячим следам обговорить со мной некоторые рабочие моменты. Гриша нехотя повиновался. Я смущенно
заняла его сидение и приготовилась внимательно слушать, но, как только поехали, Лина сразу задремала. Я стала смотреть в окно, хотя там было абсолютно черно и лишь изредка
высвечивались люминесцентные дорожные знаки на обочине. Голова Лины вдруг склонилась на мое плечо, и я, вздрогнув, отстранилась. Лина капризно протянула: Ну не шевелись!
И я вернулась в прежнее положение. Лина вновь прикорнула ко мне на плечо, и теперь стало неудобно глядеть в окно, но я не посмела двинуться до самой гостиницы.
Очнувшись, Лина оказалась бодрой и голодной.
— Идем сразу в кабак, — вцепилась в мой рукав.
Но у меня джинсы потертые…
Ерунда, смотреть-то будут на меня.
Я сыта, отрезала с обидой.
Одной не хочется. Хотя бы в бар зайдем, она потянула меня улицей к ресторанному входу, который находился на
противоположном углуздания.
В баре никого не было. Лина огляделась и приуныла.
— Зайдем лучше в ресторан.
— Вчерашнего высматриваешь, — буркнула я. — Опять
будете куролесить.
Ты же спала, хитро сощурилась Лина. Или подсматривала? А! Покраснела!
Я выдернула руку и метнулась прочь. От бара и ресторана
тоже был прямой вход на этажи. Я перескакивала через две
ступени. Лина частила следом и звала: «Ну, постой, погоди, не сердись, я пошутила, извини!» Я остановилась на втором этаже.
Она подоспела.
— Вот буфет, — кивнула я на дверь, — хочешьесть, зайди.
— Да не работает он уже.
Под буфетной дверью светилась щель. Я подергала ручку —
заперто. Постучалась. Зачем-то ударила ногой.
И тут откуда-то появилась девушка.
В холле перед буфетом было сумрачно, и я не заметила, откуда она подошла. Может быть, поднялась или спустилась по
лестнице, или вышла из темной глубины длинного, огибающего все здание коридора. Только вдруг оказалась возле нас. Ростом чуть пониже меня. В джинсовой курточке и красной бейсболке, надвинутой почти на глаза. Она окинула нас презрительным
взглядом и сдержанно проговорила:
Идите спать.
При этом вставила
вошла внутрь, закрыла дверь и все.
И все.
Я упала в обморок.
Лина потом сказала, что сразу и не сориентировалась в произошедшем. Она видела, что я стояла, а потом плавно осела и растянулась на полу. Опомнившись, Лина наклонилась, потормошила меня, и я вроде как приподнялась, но сама этого не помню, а затем опять отключилась. Лина с перепугу отхлестала меня пощечинами, и я открыла глаза. Тут уже
пришла в себя и произнесла:
— Какой ослепительный был свет… Что это такое?
Лина не поняла. Вокруг по-прежнему стояла полутьма.
Помогла встать, и мы пошли по ступеням на третий этаж. Я не
унималась:
Ты не видела сияние? Все вдруг озарилось, но откуда исходил источник света не ясно.
Успокойся, увещевала Лина. Сейчас ляжешь, ты вся
ключ в скважину замка буфетной двери,
горишь.
Она помогла мне раздеться, расправила постель, запаковала под одеяло и даже заботливо подоткнула его. На
лоб аккуратно положила смоченное холодной водой вафельное
полотенце. Куда-то убежала, но вскоре возвратилась. Дала
запить голубенькие таблетки. Потушила верхний свет, оставив
бра над своей кроватью. Села на краешек моей постели и
заворковала сказку про гадкого утенка, но я слушала невнимательно. Размышляла, что же такое приключилось возле буфета, пыталась восстановить каждое мгновение. Вот мы поднялись, вернее, я первая… но не это важно… темно, вот стоим у двери со светящейся щелью, вот появилась она… нет, не так быстро… как я ее увидела? Сперва почувствовала взгляд изпод надвинутого на лоб козырька… Нет, не могу понять. Вроде бы ничего не случилось особенного, но я, лежа в постели и
слушая детскую сказку, чувствовала, что свершилось нечто
таинственное в жизни, которое еще только предстоит разгадать. И твердо решила, что надо будет непременно отыскать ту
девушку, возможно, прямо сейчас необходимо спуститься к
буфету и прочувствовать все вновь, чтобы понять непонятное. Я
вскочила, Лина пыталась меня удержать, но я вырвалась и побежала по коридору, который почему-то был забит людьми, и я у всех спрашивала, кто такая эта девушка и куда подевался буфет…
В общем, это уже был,конечно, сон.
Открыв глаза, я очень удивилась, что потолок по-дневному светел. Привыкла вставать затемно. Динамик болтал на литовском. Приподнялась. Лина спала. Я осторожно встала.
Голова кружилась. Глянула на золотые часики Лины, лежащие
на ее тумбочке и перепугалась: два часа! Кинулась одеваться, но безмятежный зевок утешил:
— Я вчера отпросила тебя.
— Зачем?
Чего ты патриотка, что ли? Грохнулась в обморок и какието собаки тебя волнуют, успокойся. Себя люби. Я умылась, заправила койку и, не зная, чем заняться, села в
кресло. Лина же залегла в ванную. Слышался шум воды, всплески.
Подай мочалку, раздался ее голос.
Оглядела комнату.
А где она?
— Да здесь же на двери висит.
Я приблизилась к ванной, но войти не решалась.
— Чего ты там топчешься? — рассмеялась Лина, и я вошла, но спиной. Сняла мочалку и протянула назад. Лина взяла. Я
хотела выйти, но она сказала:
Знаешь, я сперва подумала, что ты какая-то затурканная
мимоза, а потом поняла, что нормальная.
— А когда ты это поняла? — я присела, не поворачиваясь, на краешек ванны.
— Отгадай.
Я быстро ответила:
— В вазе.
Она вдруг разозлилась:
Дурилка ты картонная!
Дурилка… да еще и картонная. Почему картонная-то?
Потому что так обиднее… Чего ты спиной разговариваешь? Потри мне спину.
Я повернулась. Взяла мочалку и начала осторожно водить
по ее мокрым, выступающим крылышками, лопаткам.
Кто-то задолбил во входную дверь. Пошла открывать. Это
был Гриша. Увидел меня в пижаме и возмутился:
Скоро выезд, а вы все спите. Буди Линку!
Она моется.
— Передай, чтобы серпантин захватила, — и быстро ушел.
— Лина, захвати…
— Да слышала я, — она вышла из ванной, зябко кутаясь в
махровый голубой халатик. — Одевайся скорее, еще в буфет
надо успеть позавтракать.
При слове «буфет» я вдруг припомнила события
вчерашнего позднего вечера и, наверное, это отобразилось на
лице, потому что Лина испугалась:
—
Что? Плохо?
Нет-нет, я принялась торопливо переодеваться.
От снотворного голова не болит?
А это было снотворное? Нет, не болит.
Хочешь, иди сразу в автобус, а я тебе принесу что-нибудь
из буфета.
— Я сама!
Лина вдруг рассмеялась:
Сама-сама, а трусы надеть забыла.
Не забыла, покраснела я. Они закончились.
Как понять закончились? шокировалась Лина.
Пять штук было и закончились.
— А ты больше одногораза трусы не носишь?
Я не знала, как объяснить, и промямлила, что
утро находила на стуле возле кровати свежие трусики и
носочки, а вечером снимала их и оставляла в ванной.
— Тебе мама что ли стирала?
Я пожала плечами, и Лина изумленно проговорила: Отпад! Ладно, на тебе мои новые трусишки, потом научу тебя стирать.
И носки надо.
Она не выдержала и рассмеялась.
Когда отправились в буфет, я попросила:
— Ты только никому не говори, ну, что я стирать, там, допустим, не умею, ага?
Конечно, твердо заявила Лина, но в глазах ее шмыгали лукавые огоньки. «Разболтает», обреченно поняла я.
В буфете мы расположились за столиком в углу. Я специально села лицом к залу, чтобы видеть посетителей. То есть, конечно, не посетители волновали меня, а хотелось увидеть ту девушку в красной бейсболке, но с какой целью это
нужно, толком не отдавала себе отчета. Меня лишь беспокоило, что я могу ее не узнать, ведь было темно, и кроме неуловимого
взгляда не удалось запомнить ничего, даже лица.
К нам подсел акробат Вовочка, и Лина принялась что-то нашептывать ему на ухо, при этом ехидно косясь на меня. Он
хихикнул. Я засомневалась и спросила:
Ты про что говоришь ему? Про то, чего я просила не
рассказывать?
Не бойся, мы не про тебя, усмехнулась Лина, и я
убедилась по ее тону, что именно про меня речь и идет.
Уткнулась в чашку с кофе, тщательно размешивая содержимое,
хотя и не положила сахар.
— Вам это больше не нужно? — раздался чуть хрипловатый
и очень спокойный голос.
А? встрепенулась я. Подняла глаза. Она. Я сразу это почувствовала.
Простое лицо: прямой нос, слегка припухлые губы. Только
глаза отличались: серые, льдистые, но не холодные, а какие-то бесконечно прозрачные.
Я узнала ее и без бейсболки и джинсовой куртки. В этой
пошлой буфетческой кружевной коронке и гипюровом
фартучке.
Забирайте, отозвалась Лина. Мы уходим. Пойдем, эй!
Иди, у меня еще кофе.
Лина и Вовочка поднялись и пошли.
Буфетная девушка взяла пепельницу, смахнула в нее
крошки, извинилась: — Я побеспокоила вас.
Не-не, лепетнула в ответ.
Она, лавируя между тесно стоящих столиков, удалилась в
подсобное помещение. «Так она даже не буфетчица, отметила я, потому что за буфетной стойкой работала другая женщина, — а посудомойка». Это поразило меня. Ведь ей всего лет двадцать. Мне бы, например, было унизительно работать уборщицей или посудомойкой. И вдруг я восхитилась, потому что необходимо иметь большую смелость, чтобы пренебрегать мнением обывателей. «Она выше всех, — решила я. — Так и надо жить: просто, смиренно, честно». Юрате! окликнула буфетчица, попросив что-то на литовском. Показалась она и подала салфетки. Я обрадовалась,
что узнала ее имя, и повторила про себя непривычное — Юрате.
Заглянула Лина и завопила:
Ты все еще тут? Обалдела, что ли?! Выезжаем!
Я так и не выпила кофе. Побежала.
В автобусе гитарист Сережа громко обратилсяко мне:
— Говорят, ты здорово стираешь носки, у меня там поднакопилось малость.
Пошел ты… я не договорила, как все заржали.
Ну, ладушки! заключил Курнаховский. Заругалась
девка, испортили, теперь своя.
И я внутренне озарилась счастьем, ощутив, что, действительно, коллектив сделался мне интереснее. Подумала: «Какие они все-таки хорошие люди!»
Мы были в Прекуле, городишке совсем рядом с Клайпедой, и вернулись в гостиницу рано. Вечер стоял сухой, ясный. Лина
позвала меня погулять по городу, и я кивнула, но тут же отказалась. Она обиделась:
Почему?
Так, неопределенно буркнула я и ушла в буфет. Хотелось молока с булочкой, но я взяла кофе. Молоко это
как-то по-детски. Кофе — изысканно.
Вдруг появилась Лина. С Вовочкой и Володей.
— А, ты здесь… К тебе хоть подсесть-то можно?
Я пожала плечами.
Они взяли именно молоко с булочками и сели ко мне.
Кофе на ночь вредно, сказала Лина.
Я и без того не хотела его, а тут еще они с желанным молоком и эта реплика. Хотела огрызнуться, но из служебного
помещения выглянула Юрате. Посетителями были только мы. Она подошла. Володя игриво окинул ее взглядом и шутливо спросил:
— Ты холостая?
Да, у нее дрогнули иронически уголки губ, до вечера.
Взяла использованные стаканы и медленно ушла. На ней
была очень короткая юбка.
Ничевошная девочка, пихнул крепыш Володя
субтильного Вовочку. Но тот не сводил влюбленного взора с Лины. А я проговорила:
Она необыкновенная.
Лина фыркнула и уничижительно посмотрела на меня, процедила:
— Проститутка она.
Кто?!
меня будто электричеством шарахнуло. Она… ясная.
Пойдемте, ребята, поднялась Лина и сказала мне серьезно. Ты совершенно в людях не разбирается.
Они ушли. Я сидела как оплеванная, будто меня лично оскорбили. Тут вломились краснолицый моряк Александр и
Линкин Виктор. Оба пьяные. Виктор усадил друга за столик и тот, сграбастав рыжую шевелюру розовыми лапищами, замычал. Виктор узнал меня и извинился: Запой у Сашки. В какую-то девчонку втюрился
безответно, страдает…Хочешь познакомлю?
Да, то есть, нет, потом, до свидания, скороговористо
выпалила я и смылась.
Вышла в город.
Бродила по вечерней Клайпеде и все никак не могла
привыкнуть, что домики стоят впритык друг к другу и некоторые длиною всего-то пару шагов. Это так умиляло. В Москве я жила на просторном Ленинском проспекте, и в моем доме было
шестнадцать подъездов. Я даже не всех жильцов в своем
подъезде знала, а тут уже встречала знакомые лица среди прохожих. Больше всего мне нравилось, что город можно
пересечь за полчаса пешком, и нет нужды толкаться в душном, потном, тесном и озлобленном метро. Я прикинула и
получилось, что под землей за шестнадцать лет жизни провела
как минимум пару лет. Размышления прервались
встречей с Линой и двумя
Вовами. Я пошла с ними и очень удивила их тем, что
разбиралась в литовских вывесках. Они даже подумали, что
понимаю язык, но я просто была любопытна, дотошна и памятлива. Видела, например, над входом надпись «Pienas», заходила и убеждалась, что это молочный магазин. Затем, встречая подобное слово в другом месте, уже не сомневалась, чем там торгуют.
— Это рыбный, — показала я на «Zuvyte». — Это хлебный, — кивнула на «Bandeles». — А это гастроном.
— Насчет гастронома мы сами догадались, — улыбнулся Володя. И это было, пожалуй, нетрудно. Гастроном на литовском gastronomas.
Рядом с «гастрономасом» находилась гостиница.
Посидим немного в ресторане, предложила Лина.
Акробаты согласились. И я тоже, хотя робела, потому что никогда доселе не посещала ресторанов.
В затемненном зале было людно, шумно, стлался табачный дым. Громко играл вокально-инструментальный ансамбль. На столах стояли плошки с плавающими свечками. Метрдотель указал на крайний столик, где уже сидели две похожие на
манекенщиц девушки:
Только тут уголок стола свободен.
Лина вспылила:
— С проститутками сидеть?!
Метрдотель развел руками:
— Больше мест нет.
Я ошарашено посмотрела на девушек. Они слышали разговор, но ничуть не возмутились. Невольно отметила: «Юрате с ними нет». Значит, фраза Лины, брошенная презрительно в буфете, запала в душу. И я укорила себя за это. Однако, и слова Юрате не давали окончательно успокоиться. Не раз прокрутила я мысленно ту сценку, когда Володя спросил: «Ты холостая?», а она проговорила: «Да… до вечера». Особенное сомнение вызывала почему-то пауза между «да» и «до вечера». И все же я заставила себя поверить, что это была лишь шутка, двусмысленная, но шутка. «У нее такие глаза, убеждала я себя, что она не может быть порочной, никак не может». Я вдруг поняла, что сияние, источник света, озаривший
тогда меня, исходил именно из ее необычных льдистых глаз.
Идем отсюда, уже в третий раз дергала меня за рукав
Лина. Мы пошли вверх по лестнице, но Володя передумал и
вернулся.
~ Посижу с девчонками, азартно сказал он.
Лина тут же решила идти с Вовочкой к нему в номер.
— Надо же пользоваться моментом, — усмехнулась сладострастно, — пока Володьки-то нет.
Вовочка засиял.
Я вернулась в комнату одна. Из ресторана, даже сквозь стекла, доносилась музыка. Постояла у окна перед отражением
и пошла в ванную. Долго, тщательно стирала трусики и носки.
Повесила их сушиться на трубу и с гордостью подумала, что совсем сделалась самостоятельной. Легла спать, а музыка в
ресторане все играла.
Лина заявилась посреди ночи. Навеселе. Я пробудилась от грохота в коридоре. Ее качнуло на стенной шкаф, и там обрушились вешалки. Потом она полезла в ванную и, плескаясь, старательно напевала алябьевского «Соловья». В итоге мокрая, дрожащая от холодного воздуха в комнате, полезла ко мне под одеяло.
— Подвинься, тут у тебя тепло, — и, клацая зубами, рассказала, что Володя привел одну из ресторанных девушек к себе, и они вчетвером пили шампанское. Проворковала чего-то еще неразборчивое и затихла. Я потихонечку выкарабкалась
наружу и перелегла в ее кровать.
Наутро Лина была очень удивлена, обнаружив себя в моей постели, но, когда я вернулась с собачьей прогулки, спросила
иначе:
— Чегой-то ты ко мне вкойку улеглась? Естественно, я еще и виновата оказалась.
Выездной концерт был в Жемайчю-Науместис. Не очень далеко от Клайпеды, но мы умудрились опоздать, потому что водитель дезориентировался. Он спросил у путника, как добраться до этого городка, и тот, не проронив ни звука, махнул рукой в другую сторону. Автобус ехал куда-то с полчаса, а потом
стало ясно, что дорога ложная.
Они не хотят говорить по-русски, расстраивался
водитель. Нарочно сбивают с пути.
Тут Лина объявила, что я понимаю литовский и, как только
на обочине завиделся человек, все загомонили, чтобы я узнала
у него направление. И у меня получилось, хотя и наговорила
кучу лишних слов, упомянув даже пресловутый «гастрономас».
Остаток поездки наши смеялись, пародируя мой прибалтийский
акцент.
В Жемайчю-Науместис дом культуры окружили
взволнованные люди, переживающие, приедут артисты или нет.
Издалека завидев пыльный автобус, захлопали в ладоши.
Мальчишки как всегда кинулись помогать таскать реквизит.
Среди них шмыгал рослый негритенок. Эмилия Францевна
радостно узнала его, а позже рассказала мне, что была тут на
гастролях лет пять назад и видела мальчугана совсем маленьким.
Мы тогда еще не работали с Натой.
У меня были только
собачки, а у нее только обезьяны, и мы ездили с разными
коллективами, Эмилия Францевна вдруг приуныла. Потом
дирекция решила, что развелось слишком много номеров с собаками
и присоединила
меня к Нате.
— Вы не хотели?
— Если бы я возразила, была бы немедленно отправлена на пенсию, ведь мне уже почти семьдесят… да-да, не удивляйся… а собак бы списали… понимаешь, что это значит?
Усыпили бы? и я решила отвлечь ее от печальных мыслей. Интересно, откуда в этой глуши завелся негритенок?
Эмилия Францевна задорно улыбнулась:
— Да, жить ой как интересно!
В гостиницу возвратились поздновато и мне взгрустнулось:
«Больше не увижу сегодня Юрате».
Дежурная по этажу отсутствовала, а без нее мы не могли взять ключи. В холле имелся телевизор. Мы включили его и расположились в креслах. Показывали остросюжетный детектив, но все устали и смотрели без внимания. Увидели
спускающегося с четвертого этажа жонглера Кукушкина. Он уже успел принять душ, переодеться и направлялся играть в
преферанс к клоуну Эдуарду Ивановичу, живущему на втором
этаже. А нашей дежурной все не было.
Кукушкин пообещал
отыскать ее, но никто ему не поверил и, едва он скрылся, от
зависти принялись хулить жонглера.
Отдыхаете? — неожиданно прозвучал знакомый голос. Я встрепенулась, посмотрела. Юрате стояла рядом. Покачивалась
слегка. На лице блуждала неровная улыбка.
Крошка, иди сюда!
развязно позвал ее конферансье Ян, но Юрате присела на подлокотник кресла, в котором сидела я, и
очень тихо произнесла:
— Хороший фильм?
Посмотрела мне прямо в глаза. Я сконфузилась. Юрате
будто и не ждала ответа. Положив ладонь на мое плечо, слегка
оттолкнулась, встала и нетвердой походкой пошла прочь. Ян
бросил ей вслед:
Моя комната триста один!
Она оглянулась, засмеялась и исчезла в полутьме коридора.
«Не может быть, твердила я про себя. Она хорошая, чистая, добрая… и словно запнулась, а потом с горечью констатировала. — А ведь она была пьяная».
— Извините! — прибежала запыхавшаяся дежурная и
одарила нас ключами с брелками в виде здоровенных деревянных сабо.
В комнате я сердито заявила Лине:
Мы совершенно не репетируем.
А почему?
парировала она и заперлась в ванной. Приняла душ, ускакала куда-то. Прибежала вскоре и весело крикнула:
— Немедленно спускаемся в ресторан! Я уже расправила постель и собиралась лечь.
— Ни за что, — буркнула раздраженно. — Тебе хорошо, ты отсыпаешься, а я с шести утра на ногах.
С костюмами… не слушала меня Лина, Работать будем.
— Где?!
В варьете. Прямо сейчас. Вовки уже начали.
А мы-то что покажем?
Ты пожонглируешь, а я всегда с номером женщина-змея выступаю, в узел гнусь, и она засмеялась, добавив. Пьяные мужики это любят.
Прихватив арлекинскую шкурку, последовала за Линой, на ходу прокручивая в памяти последовательность трюков, с которыми выходила на самодеятельной сцене.
Отработали так стремительно, что я даже не успела осознать того факта, что выступали мы в ресторане, куда народ пришел не с целью встречи с искусством, а гульнуть. Запоздало припомнились осоловелые физиономии, пережевывающие еду, пьющие и, самое обидное, смотрящие на пятачок эстрады както вскользь, а то и вовсе не обращающие на артистов внимания.
«Никогда больше не соглашусь на такое унижение, клялась я себе, переодеваясь в закутке возле кухни, — ни за какие деньги!» Но не только соглашалась, а даже и искала подобного
ангажемента.
Заглянул метрдотель и сказал, что нас приглашают на рюмочку за один из столиков. Я отказалась, тогда он кисло улыбнулся:
— Могут быть неприятности.
— У вас? — весело уточнила Лина.
И у меня тоже, но меньше, чем у вас.
Лина потянула меня в зал. Я успела снять только колпак с бубенцами и оставалась в ромбовидных трико и жилетке. Так и вышла.
Столик, где нас ожидали, был в затемненном углу и
несколько в стороне от прочих. Занимали его посверкивающие золотыми фиксами обветреннолицые здоровяки. Единственный свободный стул тут же заняла Лина, закинула ногу на ногу и
понесла какой-то милый вздор. Хозяева загоготали. Один из них
плеснул в стакан водки и небрежно протянул мне:
Пацан, выпей с простыми мужиками.
Я растерянно взяла стакан. Лина захихикала:
— Она не мальчик.
«Простые мужики»
ошарашенно оглядели меня. Тот, который угощал водкой, качнул головой и развел руками.
Тогда шампанеры даме!
Но я из принципа вцепилась в стакан с водкой. Поднесла ко
рту, в ноздри шибануло сивухой, передернулась. Они развеселились.
— Выдохни с силой, а потом ахни!
Знаю, соврала я и выдохнула. Поднесла и опять не
смогла выпить. Они потешались вовсю. Разозлилась и стала пить. Как квас в зной, большими, жаждущими глотками. До
донышка. И тут же стал душить рвотный ком. В панике не знала, куда деть стакан.
— На-на-на закуси-ка! — сунули в рот что-то скользкое, солоноватое. Сглотнула и отдышалась.
— Как? Хорошо?
И я заулыбалась: Нормально. Присаживайся, хлопнул
села к нему на колени. Москвички?
Я чувствовала, как горячие волны из желудка растекаются
по всему телу, и почему-то захотелось смеяться. И я засмеялась, обняла этого прекрасного человека и даже хотела расцеловать, но Лина вдруг накинулась на меня с руганью и потащила вон. Я упиралась, но ей взялись помогать и наши новые знакомые. Как я не сопротивлялась, а им удалось препроводить меня в номер. Заперев дверь снаружи, они ушли.
Я долбила в преграду, умоляла кого-то подошедшего
освободить меня, а потом осела и тихо, но безутешно плакала
— пока не заснула. Проснулась от того, что Лина не могла отворить дверь.
Сперва никак не могла понять, почему я сижу на корточках в прихожей, сообразила, поднялась. Лина влетела, пытливо
всмотрелась в мое лицо и только после этогопроизнесла: Прочухалась! Ну ты,мать, даешь…
Чего, а? потирая затекшие мышцы жалобно мяукнула
надо!
Стране угля… чего, главное, спрашивет… пить меньше
Так я вообще ведь не пью…
Не фига себе! Один за одним стаканы хлестала
водярой!
При упоминании о водке я метнулась в ванную и
обрушилась на унитаз, вожделенно обняв его.
Пьяница! припечатала Лина, когда я, жалкая, мокрая
после обливания под умывальником, мелко дрожащая, возвратилась в комнату. Ложись спать, четыре утра, тебе
всего два часа на протрезвление осталось.
Я покорно упаковалась под одеяло. Лина погасила свет и тоже легла. После некоторого молчания вдруг саркастически
проговорила:
— А ты ведь ее любишь…
— Кого? — пробубнила я в подушку.
А про кого ты в ресторане как подорванная
захлебывалась?!
Про кого?
млея от догадки лепетнула я.
Про Юрате эту, из буфета…
И я дернулась, будто застигнутая врасплох, хотя ее ответ не
был неожиданным.
— Чего молчишь? — выждав, спросила Лина, но я не знала, что сказать и притворилась заснувшей. Спускаясь утром к
дрессировщицам, думала, что Эмилия Францевна опять заметит
мою измочаленность, но старушка уже, видимо, привыкла и нечего не сказала. После прогулки я опять завалилась до часу дня и после дневного выгула тоже спала. Выезд назначен был в
пять вечера и я успела прийти в норму. Лина тоже спала целый день, мы поднялись с ней одновременно в четыре. Я полагала, что она начнет меня пилить, но Лина как ни в чем не бывало
взялась готовить кофе.
В окно я увидела Юрате. Она развешивала во дворе на веревки белые полотенца. Закончив, вошла в арку, примыкающего к гостинице жилого дома, который составлял
четвертую стену внутреннего двора-колодца. «Может быть, она живет там?» и я начала разглядывать окна.
Что там? заглянула через мое плечо Лина, и я
порадовалась, что Юрате уже исчезла, но тут она вновь
появилась. Лина усмехнулась и пришлепнула меня по спине.
— Пей кофе и пойдем. Сегодня недалеко едем, в Палангу.
Я обернулась с расширенными глазами.
— В Па-лан-гу?!
Да, растерялась Лина. А что такого? Ты не знала?
Я судорожно сглотнула, прошептала:
Но там же море…
Лина отмахнулась.
— Какое здесь море? Море в Сочи. Ну, в крайнем случае, в Одессе.
Я не обращала внимания на ее пресыщенные слова. Для меня море должно было случиться здесь и сегодня, и я трепетала: «Ну, наконец-то!»
В автобусе Лина затараторила о
которые в преддверии встречи с морем, казались мне уже пустячными.
- Это даже ничего, что ты накирялась, а то пришлось бы с
ними делить, как говориться, ложе…
Тут она запнулась, и я на нее мельком глянула, подумав невольно: «Небось, ты-то не растерялась…» И поразилась, потому что Лина покраснела и примолкла. Впервые я наблюдала ее смущение и поняла, что не такая уж она нахалка, какой кажется.
Прибыли в Палангу, маленький курортный город с серенькими коттеджиками среди могучих сосен.
Едва выйдя из автобуса, я сразу почувствовала присутствие
моря, хотя оно оставалось незримым. Сам по себе день выдался ненастным: низкое небо, порывистый ветер. Но здесь воздух был по-особенному стылый, влажный до густоты и насыщенный йодистым запахом. Пространство, словно от работы огромной подземной машины, непрерывно могуче рокотало.
вчерашних событиях,
До концерта оставался еще час, и я бросилась искать море.
Курортный сезон кончился, и мне навстречу не попадался ни
один человек. Наугад бежала я по пустынным улицам. Рокот
нарастал, ветер делался сырее и холоднее. Нетерпение
подхлестывало: «Сейчас я увижу море!» Оно чудилось за
каждым проулком. В боку закололо, я сбавила темп, но не
остановилась. Закончились дома, начались сплошные сосны. Я
опять сорвалась в бег. То бежала, то шла, а моря все не было.
Уже стоял не рокот, а грохот, но море не показывалось.
Сосны оборвались, и я замерла, увидев белые как снег дюны. Утопая по щиколотки в мелком и нежном песке, заторопилась дальше мимо низких ивовых изгородей, врытых в дюны. Я совсем выдохлась, но, будто гигантским магнитом влекомая вперед, не останавливалась. Происходящее
напоминало сон, в котором упорно стремишься куда-то, но никак не можешь достичь заветной цели.
Наконец заметила деревянный настил, тянущийся вверх
дюнам, упирающийся прямо в небо. Поняла, что за ним и
откроется море.
Постояла. Отдышалась.
Рванулась. Настил был длинный и громыхающий. Доски
пружинили как трамплин, и я совершала гигантские перепрыги. Вскрикивала, отбивалась, взлетала со вскинутыми руками.
Настил кончился внезапно. Я взлетела и в полете этом увидела огромного в полнеба и в полземли неизвестного животного. Обрушилась вниз на склон дюн и панически закарабкалась вверх, потому что в этот самый миг гигантское живое существо стремительно понеслось на меня. Я понимала, что убегать бесполезно, гибель неминуема, но инстинкт гнал прочь. Орала затравленно, песок осыпался, и я оползала вместе с ним, опять карабкалась и снова съезжала. Животное ревело буквально за спиной, но почему-то не хватало меня. Я оглянулась, села.
Это, без сомнения, и было море, но я его не узнала. Видела
на картинках и по телевизору, а живым не узнала.
В тот день был шторм, но я этого не понимала. Подумала,
что такое оно, значит, всегда: играючи вздыбливающее
щупальца, размерами с восьмиэтажный дом, бросающее на
много метров здоровенные шары воды. На горизонте
шевелилась, выгибающаяся вверх дугой чернотища, и в этой
мрачной дали угадывалось что-то
вовсе
страшное.
Я вспомнила, как сказала маме по телефону: «Море —
это
много-много воды…» и поежилась, потому что мне все казалось, что так стремительно, дико мчащиеся на берег
громадные волны все-таки не смогут затормозить и накроют меня, но они неожиданно, почти на одном и том же месте, усмирялись и откатывались восвояси.
Уйти, не прикоснувшись к морю, представлялось
невозможным, и я, когда волна отползла, встала на то место, куда она дотягивалась. Волна уже мчалась вновь. Хотелось
отбежать, но я смело ждала. Захлестнуло до коленей. И ничуть не страшно! Холодно только. Опять катилась волна, и я
попробовала схватить ее руками. Не удалось, только обрызгалась.
Заметила вдали идущего по берегу человека и отчего-то
застыдилась быть уличенной играми с морем, решила, что пора уходить. К тому же и время поджимало.
Обратный путь оказался гораздо короче и легче. Настил прямо выводил на широкую, посыпанную каменной крошкой тропу, а та перерастала в улицу, которая упиралась непосредственно в площадь, где находился дом культуры.
- Ты чего мокрая?
Купалась в одежде?
испугалась Эмилия Францевна.
Я наврала, что оступилась и случайно сползла в воду.
Старушка заставила меня снять носки и накрутить вместо них
газеты. Кроссовки с носками водрузили на батарею. И все надо мной смеялись, и никто не верил, что я не нарочно намокла.
Оскорбилась, хотя они были абсолютно правы. Думая о море, я отвлеклась и макака-резус Жанна, воспользовавшись столь романтическим настроением, вцепилась мне в руку. Я истошно завопила от боли. Крик долетел и на сцену, потому что танцовщик на проволоке
Валерик, выступавший в этот момент, спрашивал потом, кого убивали. Отдирая обезьяну, Ната заодно отхлестала
кнутом и
меня. Рукав арлекинской одежки пострадал, но зато хоть чутьчуть предохранил от более серьезной раны. Эмилия Францевна
во второй раз за вечер спасала меня. На этот раз смазала следы
от клыков зеленкой и перебинтовала руку.
— Будет долго болеть, — посочувствовала она, — от обезьян укусы тяжело заживают.
Действительно, мышцы выше запястья опухли и ныли. Еще
и Лина, когда мы обнимались в вазе, так надавила на рану, что я застонала. Чесливьская просипела снаружи:
Тихо там, охламонки!
И я страдала молча.
В
гостиницу приехали рано. Напрямик из автобуса я пошла
в буфет. Но Юрате не работала. Стоя у раздачи, я искоса
посматривала в мойку. Над раковиной ковырялась пожилая женщина. Я взяла кефир и галеты, а когда посудомойка
протирала соседний столик, как бы невзначай
поинтересовалась:
У вас посменный график?
Да, два дня через два. — Удобно, — лишь бы что-то сказать отреагировала я, соображая, что Юрате, стало быть, объявится в буфете лишь послезавтра. «Впрочем, мне все равно», — словно оправдываясь перед кем-то тут же подумала я.
Лины в номере не было.
Я села на подоконник и с грустью воззрилась на безлюдный двор. Белые полотенца, что развешивала утром Юрате, уже не висели на веревке. Окна стены напротив, того самого жилого
дома, в маленькую арку которого скрылась Юрате, кое-где светились.
Неожиданно влетела Лина.
— Ага, на боевом посту! — съехидничала она. — Высматриваешь Юрате?
Да, сухо сказала я. Тебе что? Отвяжись.
Лина расстроилась:
— Чем она тебя так зацепила? Самая заурядная
проститутка, таких десятки во всех гостиницах…
На себя посмотри. Ты-то кто?
Я не проститутка, я денег за любовь не беру, она
усмехнулась, Если уж на то пошло, то я на букву «б»
называюсь… усекла?
— Называйся, как хочешь, а других не пятнай. Ты что
застала ее с кем-нибудь? Свечку, что ль, держала, когда она с
кем-то…
Ой-ой-ой, тебе бы в адвокаты! Какую свечку, когда это очевидно, черт возьми! Вон она сейчас фарцует фирменными шмотками, которыми с ней матросня расплачивается, да-да! У Курнаховского в номере. Сходи, убедись, не веришь… Я вот, смотри, бюстгальтер какой клевый у нее купила…
Я соскочила с подоконника и побежала. Чуть не сшибла
кого-то в коридоре. По лестнице спрыгивала через три ступеньки. Курнаховский жил в люксе прямо возле буфета. Без
стука ворвалась к нему.
Она была там.
Курнаховский вальяжно развалился на диване, закинув верстовые ноги одна на другую, тут же сидела и Любкаадминистраторша. Юрате стояла перед ними. В руках держала джинсы. Ее поза показалась мне похожей на рабскую: этакая безропотная холопка перед барами. «Зачем унижаешься?!» —
хотелось гаркнуть мне, но я лишь потрогала штанину, будто щупая материал.
Райфловские, проговорила Юрате, родные.
Сколько? не глядя на нее, спросила я.
Она назвала сумасшедшую цену. У меня не было таких
денег, но я не подала виду.
— Мне черные нужны, — сказала сдержанно и вдруг заметила у нее на шее золотую цепочку с бриллиантовой капелькой.
Черные есть, но дома, ответила Юрате.
Цепочку эту не продашь?
Нет, она мне самой нравится. Вчера моряк один уезжал,
подарил.
Просто так не дарят, убито произнесла я.
Зачем же просто так? улыбнулась она.
Я быстро пошла вон. Нет, не осуждала. Увидев лишь эту знакомую цепочку и поняв все окончательно, я тут же и простила Юрате, и тут же оправдала в своем сердце. И все же было горько.
Села в кресло холла второго этажа и закурила. Хотелось
плакать. Вдруг подумалось: «Какой странный день. Я приобрела
море и потеряла Юрате…» Потом узнала, что море на литовском «jura», и имя Юрате означает именно «море».
Юрате как раз появилась из номера Курнаховского.
Медленно шла по темному коридору в сторону моего холла. Я
не выдержала. Поднялась, пошла торопливо ей навстречу. Не
знала, что сказать, и ляпнула:
— Хочешь курить? На.
Протянула пачку «Явы».
Я не курю, устало
сказала она. И я поразилась
перемене в ней. Только что в номере у Курнаховского она была
весела, любезна, а тут вдруг так посерьезнела. «Не курит!»
восхитилась я, будто это был подвиг. И вновь все во мне
ликовало: «Она необыкновенная, хорошая, чистая… можно
быть и…. кем угодно, и оставаться чистой!» И мне так
захотелось сказать ей что-нибудь доброе, но я не осмелилась.
Джинсы черные будешь смотреть? как-то равнодушно
поинтересовалась она.
Я отрицательно покачала головой.
Спокойной ночи, тихо попрощалась она, улыбнулась и
пошла вниз. А я постояла и отправилась наверх. Возле дверей
номера неожиданно сообразила, что зря отказалась смотреть черные джинсы. Возможно, мы пошли бы к Юрате домой. Покупать было бы необязательно, а узнать, где и как она живет очень хотелось. И я решила, что завтра обязательно отыщу ее и напрошусь в гости.
Но завтра у нас был ранний выезд в отдаленный, почти на самой границе с Латвией, городишко Скуодас. И вернулись мы
поздно.
И на следующий день ездили далеко, в Таураге. С утра я
заскочила в буфет, но Юрате не увидела. Слышала ее голос из
мойки, хотела заглянуть, ведь был повод, но тут меня опередил
какой-то парень. Вошел и Юрате стала смеяться. Я посидела
еще немного и ни с чем удалилась.
Так с этими черными джинсами и не задалось.
Мотаться по окрестным селениям было интересно, но я все
же изрядно устала, и вдруг что-то поломалось в автобусе, возник незапланированный выходной. Всей труппой собрались
в музей-аквариум, расположенный на Куршской косе, в бывшей бастионной крепости Копгалис.
Подморозило. Дул ветер, но день был ясный: старательно светило бледное солнышко.
Вышли к паромному причалу, находящемуся в устье Дане. Я полагала, что паром — это некая платформа, которую передвигают с помощью тросов, но им оказался очень милый, похожий на потрепанный башмак, кораблик, который
неуклюже покачивался у пристани, поджидая пассажиров. У меня возникли сомнения: «Как бы не зачерпнул кормой…», но я успокоилась, увидев над кассой расписание рейсов: он курсировал туда и обратно с раннего утра до позднего вечера.
Следовательно, являлся надежным, как московское метро.
Вошли на палубу, и вот задорно застрекотал моторчик, вспенивая воду и поднимая с волн чаек. Чайки, переругиваясь
между собой: кайк-кайк, зависли над паромом и, когда он бодро зачастил в просторы Куршского залива, понеслись за ним. Любуясь их игрой, пассажиры кидали им куски хлеба, а они ловко ловили их на лету. Мы пожалели, что не захватили с собой ничего лакомого.
Я стояла, держась за поручни, и смотрела на мрачно-
зеленый от росших на нем сосен дальний берег. Вдруг ощутила
бездну под собой, а ведь мы продвигались всего лишь через
залив. «Каково же должно быть ощущение посередине моря?»
подумала с первобытным страхом. Лина обняла меня со
спины, запахивая одновременно своим кожаным плащом на
меху.
- Тебе, наверное, очень холодно в одной джинсовой
курточке?
Но я чувствовала не холод, а километровое движущееся
пространство под собой и больше ни о чем не могла думать.
Впрочем, когда она прижалась ко мне, то тут же поняла, что и продрогла.
Берег приблизился. Паром ткнулся носом в пристань. Чайки с преспокойным видом уселись на воду и сразу превратились в
бумажные лодочки, миролюбиво покачивающиеся на волнах, но по их хитрым глазкам было ясно, что они готовы в любую минуту сорваться с места и устроить веселую перебранку.
Мы двинулись на самый нос косы к музею. У Лины был фотоаппарат, и она фотографировала меня возле судовветеранов, в этнографической усадьбе рыбака, на фоне
плещущихся в бассейнах балтийских тюленей и прогуливающихся по бортикам антарктических пингвинов, но фотографий я от нее впоследствии так и не получила.
После музея все разбрелись по берегу. Мы ходили
вчетвером: Лина, я и Вовки. Надеялись найти янтарь.
Я удивилась, встретив сегодня совсем другое море, чем в Паланге. Оно спокойно раскинулось от края и до края. Где-то далеко, как мелкая аппликация, застыл белый теплоход. Падал редкий тихий снег и растворялся в серой серебристости моря. У меня даже закружилась голова: утратилось чувства неба и земли. Высь тоже была серо-серебристая. Все светилось странным, словно не имеющим источника, светом. И я вспомнила глаза Юрате и поняла, на что они похожи: на это зимнее море.
Берег как стеклом покрыт был коркой льда с вмерзшими в него черными водорослями, мелкими известковыми ракушками, камешками. Лине повезло, она нашла янтарь. Я так
огорчилась, что мне ничего не попадается, что она со смехом отдала его мне. И я буквально обомлела от счастья.
Вернулись к причалу, а мне вдруг подумалось, что янтарь
это застывшие в ледяной воде солнечные лучи. Они
отламываются, долго блуждают в пучине, а потом их
выбрасывает на берег. И сказала ребятам:
Янтаринки это маленькие кусочки солнца.
А они рассмеялись и назвали меня бесплатным клоуном. Я
опять загрустила, но Лина чмокнула меня в висок и подмигнула:
— Не обижайся, мы очень тебя любим.
И я поверила. Почему-то, когда говорят, пусть даже шутливо, что любят тебя, всегда в это охотно верится.
Вечером мы опять подрабатывали в ресторанном варьете.
И вновь нас пригласили на рюмочку, но уже другие люди.
Рюмочка была вовсе и не рюмочкой, а вместительным фужером. Правда, наливалась не водка, а сухое вино. Но я
умудрилась и на этот раз перепить. Помню, плясала с каким-то бородачом и, видимо, взбултыхнула содержимое желудка, затошнило. Убежала. И больше не возвращалась. Всю ночь подташнивало, и я все время бегала к унитазу. А Лина так и не ночевала.
Автобус починили, и снова мы, можно сказать, поселились в нем, потому что дорога занимала порой часа два-три в один конец. Мы выступали с концертами в Шилале, Ретавасе, Салантайе, Дарбенайе, Кретинге, Швекшне, Куляе, Плунге, Пагегяйе, Русне. И каждый раз гадали, какая нас ждет сцена. Не занозистые ли полы, не торчат ли в них гвозди? Униформист Гриша перед каждым представлением ползал по доскам на коленях с молотком и заколачивал все торчащее. Достаточно ли высокие колосники?
Иногда гимнастке на трапеции Алле приходилось поджимать ноги, чтобы не задеть сцену. Конечно, эффект от такой работы не только терялся, а приобретал комический вид. Но особенно всех волновало: отапливается ли помещение и не сильно ли сквозит? Часто артисты скидывали куртки и пальто за секунду до выхода и появлялись почти голые с лучезарными улыбками перед закутанными дышащими паром зрителями. Тут только оценила я свой дурацкий костюм Арлекина: в нем было тепло. А Лина вечно мерзла. Уж я-то знаю: она, полуобнаженная, всегда мелко дрожала, когда мы кукожились в фанерной вазе.
Наконец, наступили отрадные дни. С пятницы седьмого
ноября и на целую неделю мы начинали давать концерты в
самой Клайпеде. Дом культуры рыбака находился совсем
рядом с гостиницей, напротив памятника Ленину. В Дом
культуры мои дрессировщицы и переместили живность. Теперь
я выгуливала собак в примыкающем дворе.
Праздничным утром активно посыпались мокрые крупные хлопья снега, тут же быстро таявшие. Булыжные тротуары
блестели слегка подмерзшими лужами.
Возвращаясь с утреннего выгула собак, я застряла на переходе через центральную улицу. Не пропускало милицейское оцепление, хотя по мостовой, будто прогуливаясь, влачилась лишь жиденькая демонстрация. Не виделось ни красных флагов, ни транспарантов. Если бы я не знала, что сегодня праздник Великого Октября, то и не поняла, по какому поводу сие вялотекущее шествие. Наконец, гуляющие продефилировали, и милиционеры смилостивились. Но, едва я пересекла улицу, как гурьбой помчались велосипедисты в желтых жилетах. К чему они присовкуплялись на революционном празднестве мне, с детства насквозь просовеченной, было и вовсе непонятно. Однако, пребывая уже более двадцати дней на литовской земле, я, как вирус, подхватила значительные сомнения, например, по поводу добровольного объединения пятнадцати республик СССР и, в частности, дружбы народов. Поэтому и не слишком удивилась
канареечным велосипедистам: клайпедчане просто отдыхали, не злоупотребляя воспоминаниями по какому, собственно, поводу Москва расщедрилась на лишний выходной.
Купив традиционную «Советскую Клайпеду», поднялась в буфет. Хотела подарить Юрате билеты на наше представление. Мы уже постоянно здоровались, но нельзя сказать, чтобы дружили. Она была в буфете, но случайно, потому что сегодня не работала. Я предложила билеты как бы невзначай, но она ответила, что ей уже дал их Ян-конферансье. Чтобы не выдать досаду, я тут же вручила билеты буфетчице Илоне. Та очень обрадовалась. Юрате улыбнулась снисходительно и покинула
буфет. Выждав немного, я тоже ушла.
Направилась к Яну. Он брился. На жиденьких
проплешинкой волосах лепилась сеточка. Ты что с Юрате дружишь? налетела сходу. Он
отстранил электробритву от пухлой, в склеротических жилках
щечки.
— Кто это такая?
— Ну, из буфета…
Ах, посудомоечка… хо-хо! Я и не знал, как ее зовут-то.
Значит, дружишь?
Как понять дружишь? Переспал разок да и все… вдруг
его веселость испарилась. А что у нее? Не триппер ли?
Я посмотрела на него с ненавистью и молча вышла. Он кинулся следом.
— Постой, чего ты скрываешь-то, а?! Что с ней?! Трепак, скажи же, ну?!
Развернулась и взвизгнула:
Не знаю!!!
Я как чувствовал, опал он пухлыми плечами, засуетился. Ты еще к Кукушкину зайди, предупреди! Да, и скажи, что у меня трихопол есть!
«И Кукушкин тоже…» — совершенно расстроилась я.
В номере застала Лину, стоящей на голове.
— Выездных нет, — не переворачиваясь сказала она. — Можно начинать репетировать.
А я думала горькое: «Почему Юрате такая? Зачем ей нужны
эти мерзкие Яны, Кукушкины, рыжие матросы? Ведь она… она пронзительная, не похожая на всех и втаптывает себя в грязь, почему?»
Уселась на подоконник. Снег преобразовался в дождь. Уныло смотрела я на промокший двор сквозь сползающие прозрачными паровозиками струйки и вдруг увидела в одном из окон напротив Юрате. Прямо над аркой. Она тоже сидела на
подоконнике с ногами и неспешно чистила большую вяленую рыбину. Иногда застывала и подолгу глядела на пустынный клочок каменного двора. Лицо ее было отрешенным, взгляд
невидящим.
Лина подошла к подоконнику и насмешливо спросила:
Что, нету твоей Юрате?
Она не приметила ее на фоне серого дождя, в сером окне серого дома. И я соврала:
— Нету.
— Идем пообедаем и пора на площадку.
В честь праздника предстояло два концерта, уже приближалось время первого.
На месте, переодевшись, я прильнула к щелочке в занавесе. Не знала, когда приглашена Юрате, и высматривала ее среди многочисленной публики, но не нашла. Впрочем, судя по ее
настроению в окне, она вряд ли куда и собиралась.
Закончили первое представление, я повела на выгул всех десятерых собак скопом. Для животных отвели комнату на четвертом этаже, и бегать вверх-вниз с малыми партиями было утомительно. Благо они уже привыкли ко мне и слушались. Даже Дик усмирил свои велосипедные качества. Впрочем, я жалела его, и хотя бы разок в день гоняла с ним сломя голову. Во дворе, в беседке, заляпанной размокшим снегом, сидела четверка пацанов и играла в карты. Мне показалось странным подобное занятие: снег, дождь, промозгло, а они как ни в чем не бывало перекидываются в дурака. Ребята же исподволь наблюдали за мной. И это, безусловно, было зрелище: непонятное существо в арлекинском наряде со сворой мельтешащих песиков.
Лабадиена, несмело бросил мне один из них, белобрысый худышка с озябшими покрасневшими ладонями. У него были невероятно голубые глаза и очень беззащитные. И еще меня поразили губы: будто он только чтоел сочную вишню. — Аш не супранто, — ответила я, то есть: «Я не понимаю», хотя прекрасно знала сказанное им приветствие: «Добрый день!», просто хотела сразу обозначить, что я русская. Они, впрочем, в этом и не сомневались. Другой паренек, высокий, с вьющимися мелкими колечками льняными волосами, сказал, что только сейчас былна представлении и видел меня.
— А я вечером пойду, — сообщил голубоглазый.
Билетов уже нет, заявил третий: крепыш и
единственный русый с темными глазами.
И я сказала, что оставлю для них контрамарку в кассе.
И мне еще раз, попросил кудрявый.
— А тебе? — обратилась я к четвертому. Но тот скривил
губы и покачал головой.
— Я перерос детские забавы, — медленно произнес он. При этом стальные глаза его устремлены были куда-то сквозь меня.
Друзья его немного смутились. Четвертый на вид был старше их и вел себя эпатажно.
Как хочешь! с пренебрежением усмехнулась я. Мне этот последний не понравился. Он явно считался лидером и влиял на остальных. Я всегда терпеть не могла таких давящих на психику субъектов. Улыбнулась пацанам нарочито
радушно:
— Мы с подругой будем работать только для вас.
И они засияли.
Я узнала, как их зовут. Голубоглазый
Валдае. Выяснилось, что ему, как и мне, исполнилось шестнадцать, но он, невысокий
и хрупкий, выглядел на четырнадцать. Кудрявый Юрис. Крепыш Женька. Им по семнадцать. Четвертый не представился. Он был уже двадцатидвухлетний старик.
На вечернем концерте я опять прильнула к кулисам, но высматривала знакомых ребят, а не Юрате. Обнаружила и стало так приятно, что кто-то свой есть в зале. Вдруг захотелось, чтобы быстрее началось представление, а потом чтобы быстрее кончилось, и чтобы уже быть на улице с собаками, где должны будут поджидать меня новые знакомые.
Когда я вышла после окончания на выгул, совсем стемнело, но они сидели в беседке. Втроем, без взрослого приятеля. Пили бутылочное пиво. Увидев меня, оживились, а Валдае побежал навстречу. Короткая замшевая бежевая куртка на меху была распахнута. Добежав до меня, он растерянно остановился и молча с восторгом воззрился в глаза. Я сама растерялась и обескураженно заулыбалась. Оба молчали. Собаки замотали нас поводками и столкнули друг с другом. Мы вовсе
сконфузились. Но не предпринимали
никаких попыток
распутаться. Подбежали Юрис с Женькой и со смехом
принялись растаскивать кишмя кишащих и скандалящих шавок.
Ты будешь пить пиво? когда освободились, спросил Валдае.
— Нет… не знаю… я никогда не пробовала.
У него были такие утренние, детские глаза, что совсем не хотелось лгать и казаться круче, чем есть.
Мне дали попробовать, но не понравилось.
Горькое.
В Клайпеде самое лучшее пиво в Советском Союзе.
Я ничего о пиве не знала, но их самодовольная кичливость меня покоробила.
— А меня зато обезьяна укусила, — парировала я и задрала рукав, показывая бинт с по-киношному выступившими капельками крови. Против такой экзотики им крыть было
нечем, они лишь завистливо переглянулись.
Пиво пить не смогла, тогда пацаны предложили взять винца. Опять же какого-то самого лучшего. Выпивать мне вообще совершенно не хотелось, но и расставаться с ребятами тоже. Я согласилась, дала им координаты нашего гостиничного номера, посоветовала подниматься через ресторан, а то на главном входе могли и не пропустить, и заторопилась отвести собак.
Меня тревожило, как воспримет Лина моих гостей, но она отсутствовала. Я наспех прибралась в номере, парни как раз пришли. Принесли пять бутылок. И я ужаснулась от мысли: «Кто же это все будет пить?»
— Кальвадос, — представил спиртное Валдае и опять же доселе я не слышала этого названия. Подумала разочарованно: «Почему все такие опытные, знающие, а я будто с необитаемого острова…» Действительно, ведь успели же они и в пиве разобраться, и курили правильно, и какой-то кальвадос откопали!
Имелось всего два стакана, и мы пили по очереди. Это было не совсем удобно, потому что, когда пьют одновременно, то на
тебя никто не смотрит, а тут я чувствовала себя неловко под
взглядами юношей. Правда, они из вежливости старались не
смотреть прямо, но все же, конечно, видели, как я кривлюсь и
давлюсь.
Первой бутылки как не бывало. «Ловко мы!» весело
подумалось мне, а потом глядь — уже вторая пустая.
Тут объявилась Лина. Она шокированно уставилась на компанию, но я не дала ей опомниться, обняла с налету, расцеловала и заставила выпить полный стакан кальвадоса.
Моя пьяная энергия сбила ее с толку, и она подчинилась.
Отрава! воскликнула тут же. Я принялась рьяно
отстаивать достоинства данного напитка, но Лина рассмотрела
бутылку и ухмыльнулась:
— Дешевка яблочная!
Но выпитое подействовало и на нее, и вскоре мы сидели
впятером на одной кровати, обнимались, раскачивались
пытались петь литовские народные песни, но закончилось это всеобщим:
О-ой, моро-оз…моро-о-о-оз, не-е моро-озь меня-а, ма-а-
его-о коня-а-а-а-а-а-а… бе-ело-гри-и-ивого-а-а-а-а-а-а-а-а…. Постучалась дежурная и попросила шум прекратить, а посторонних удалиться.
— Сейчас все устрою, — сказала Лина, извлекла из недр чемодана коробку шоколада, схватила початую бутылку кальвадоса и ускакала в коридор. Вернулась через полчаса, взяла еще одну бутылку, целую, и опять скрылась, сказав, что они с дежурной классных мужчинок подцепили. Я поразилась, как можно променять общество моих мальчишек на каких-то там мужчинок и высказала Лине это. Она презрительно проговорила, что с детворой ей неинтересно.
— Мне нужен добротный секс, — заключила нахально.
Мы почувствовали замешательство и, когда она ушла, еще долго ощущали неловкость. Но кальвадос расслабил, опять
принялись петь песни. Валдае вдруг трепетно обнял меня и
ткнулся поцелуем в щеку. И я чмокнула его. Он сказал: Я влюбился в тебя.
— Так не бывает сразу, — ошеломленно проговорила я.
Он опечалился:
Я бы не торопился с признанием, но ты скоро уедешь, понимаешь?
Я кивнула и лепетнула:
— Ты мне тоже очень нравишься.
Юрис расстроился:
— А я?
А я? повторил обиженно Женька.
Но мы прижимались друг к другу с Валдасом и счастливо
улыбались. И они стали молча смотреть на нас. Валдае что-то
сказал им на литовском, и они засобирались. Я потребовала
перевода и Валдае сообщил, что они принесут еще вина. Но пацаны больше не пришли. Я догадывалась, что так и будет, и
хотела, чтоб так случилось.
Мы долго целовались, а потом легли вместе. Я призналась, что у меня еще не было мужчины. И Валдае прошептал, что у него тоже не было женщины.
Рано утром я отправилась гулять с собаками, а Валдае пошел домой. Мы договорились встретиться вечером. Вернувшись в гостиницу, я с ужасом развернула постельное белье: оно было перепачкано кровью. В панике свернула его и
не знала куда деть, хотела замочить и отстирать, но тут явилась Лина и рассмеялась моему горю.
Надо заплатить горничной и дело уладится.
Я попросила ее сходить договориться, потому что сама
сейчас не годилась на решительные действия, и она согласилась.
Белье поменяли. Причем горничная так хитро поглядела на
меня, что я вся зарделась. Потом не смела поднять глаз на Лину, но она не обращала на меня внимания: завалилась спать
и накрылась одеялом с головой. А я залезла под душ и целый час, наверное, намыливалась и терлась мочалкой. И думала, как это странно, что я встретила мальчика и влюбилась в него так случайно. Ведь я могла бы никогда не приехать в Клайпеду и не узнать его. Как бы тогда сложилась моя жизнь и кто был бы
первым мужчиной? Нет, мне не хотелось никого другого. Им не
мог быть никто другой. Валдае внутренне был очень похож на
меня. Мы совершенно не стеснялись друг друга, как будто
являлись одним человеком. И еще я удивлялась тому, что мир
совсем не изменился с того момента, как я стала взрослой
женщиной.
После ванной тоже легла спать, и Лина разбудила меня за
час до начала представления, около трех.
Чтоб я еще пила этот кальвадос! пожаловалась она.
Мне тоже сейчас вспоминать о нем не хотелось.
Мы двинулись в Дом культуры рыбака. Валдае ожидал меня у служебного входа. За спиной прятал маленький, как хвостик, букетик беленьких цветов. Я взяла Валдаса с собой за кулисы и он дивился тому, как мы компактно упаковались в вазу. После представления пошли вдвоем гулять по городу. Я впервые ходила с парнем в обнимку и, несмотря на то, что он был чуточку ниже меня ростом, это было удивительно приятно.
Ты любишь кататься на метро? полюбопытствовал вдруг он. Я удивилась. Метро являлось неотъемлемой частью московской жизни и слово «кататься» сюда не подходило. Оно
напомнило мне детство, когда, действительно, поездка на
метро воспринималасьпразднично.
— Не знаю.
— В Клайпеде тоже построят метро, — мечтательно
проговорил он, и я поняла, что для него метро было чем-то вроде моря для меня, ведь он его никогда не видел.
У вас есть море, примирительно сказала я.
Что море? Это все равно, что небо, а вот метро…
На тумбе, обклеенной плакатами, я заметила, что на нашей
афише перед названием коллектива «Верные друзья» кто-то приписал буквосочетание «СК» и получилось: «Скверные друзья». Указала со смехом Валдасу, а он огорчился, что Клайпеда встречает нас невежливо, но я возразила, что это не хулиганство, а шалостьв духе цирка. Возле гостиничного входа мы повстречали ежащихся Юриса и Женьку. У них было пиво. Сегодня я побоялась вновь вести
друзей к себе. Вдруг в голову пришла мысль пойти в подъезд Юрате. Ребятам я ничего не сказала про нее, просто
предложила спрятаться от холода в соседнем дворе. Мы
обошли здание гостиницы и вступили в арку жилого дома. Это
была не внутренняя арка, соединяющая дворы, а с улицы. И как
раз возле внутренней арочки я увидела подъезд. Прикинув
расположение окна, где видела раньше Юрате, решила, что это именно тот, что нужен.
Мы вошли внутрь. Темнотища, пахнет заплесневелостью.
Эти дома предназначены на снос, шепотом произнес Валдае. Голос его отозвался шелестящим эхом.
И гостиница тоже?
почему-то огорчилась я.
— Да, они еще в прошлом веке построены были, обветшали совсем.
Мы поднялись на второй этаж и примостились на подоконнике.
В подъезде было тихо, никто не входил и не выходил.
Я уже поняла, где дверь квартиры Юрате, и подбадривала себя: «Подойди, постучись, позвони…», но, конечно, не трогалась с места.
Подъездная дверь внезапно сильно хлопнула, кто-то легко
взбежал по лестнице. Перед нами возник вертлявый молодой человек. Он окинул нас любопытствующим взглядом, но ничего не сказал. Подлетел к двери Юрате и надавил кнопку звонка, еще раз, подержал палец на кнопке.
Нету ее? спросил и, не дожидаясь ответа, побежал вниз. Опять сильно бацнула входная дверь.
У нас кончилось пиво и вообще пора уже было расходиться.
Мы спустились во двор, вошли в арку и вдруг навстречу заглянул милицейский патруль. Мои пацаны прыснули обратно
в подъезд, и я зачем-то следом, не понимая причины, по которой необходимо было скрываться. Взбежали на самый верх. Здесь оказались нежилые квартиры. Мы с Валдасом
юркнули в одну из них, а Юрис с Женькой в какую-то другую.
Долго стояла мертвая тишина. Мы с Валдасом сидели в
камине, накрывшись рогожкой. Я почти беззвучно
поинтересовалась: А зачем мы спрятались?
Не знаю. Юрис с Женькой побежали, а я за ними. Теперь
уже поздно переигрывать.
Раздался зовущий шепот. Не по-русски, но я различила: «Эй!» Мне показалось, что это Юрис, и я отозвалась.
— Ага! — сорвал с нас рогожку милиционер. Пришлось
распрямляться. Милиционер победно улыбался. Обратился ко
мне на литовском, но я сказала, что не понимаю. Он не
поверил. Тогда Валдае заступился за меня и пояснил, что я из Москвы.
Чего побежали?
— Так, — пожал Валдае плечами.
— А ты?
И я пожала плечами.
— Малолеткам так поздно бродить не полагается.
— Нам уже по шестнадцать, — оскорбилась я. Он
усмехнулся иронически:
Так я и поверил. Тебе тринадцать, ему четырнадцать. У
меня глаз наметанный.
Мне! Шес-тнад-цать! топнула я ногой.
— Ого-го! В отделении разберемся.
Он свел нас вниз. Во дворе поджидал его напарник, который сразу схватил меня за локоть и завернул к лопаткам. Я запищала. Валдае пихнул милиционера, тот не ожидал и выпустил мою руку.
Бежим! вскрикнул Валдае и помчался через арку на улицу. Я устремилась следом. Патруль, дуя в свистки, за нами.
Мы бежали по набережной Дане. Милиционеры, кажется, передумали догонять нас. Во всяком случае Валдае остановился. Я тоже. Мы часто дышали и ничего не могли сказать. Где-то вдалеке послышался стук подметок. Валдае схватил меня за ладонь и мы, пробежав еще немного, перебрались через парапет ограждения набережной. Внизу в кладке была небольшая ниша, в которой мы притаились.
Долго сидели, тесно прижавшись друг к другу. Наверху
вроде бы было спокойно. Под ногами мирно плескалась ночная Дане. Чуть поодаль на другом берегу виднелся паромный
причал.
Знаешь, вздохнув признался Валдае, мне в самом
деле четырнадцать. Я тогда, когда знакомились, прибавил два
года. А Юрису и Женьке по пятнадцать. Не сердишься? Мне
хотелось казаться мужественнее.
— Ты и так мужественный, — искренне сказала я. В самом деле, не смотря на внешнюю худобу, у него были крепкие, как прессованный каучук, мышцы. Потом оказалось, что Валдае был учеником на заводе, где делают бочки, и постоянно колотил кувалдой по обручам, которые предназначались для скрепления этих бочек.
Мы стали прикидывать, как нам быть. Идти в гостиницу страшились. К Валдасу? Родители его самого бы пустили, а меня вряд ли.
— Пойдем к Гинтарасу, — предложил Валдае. — Отец у него в плавании, доматолько бабушка.
Кто он?
Ну, помнишь, с нами в беседке играл в карты?
Мне тот парень не пришелся по душе, но выбора не было, и мы направились к нему. Пробирались, как опасные
преступники: стенами домов, то и дело затаиваясь, присматриваясь, шмыгая в подворотни.
Гинтарас жил рядом с Домом культуры, на первом этаже. В
его окнах горел свет, и мы обрадовались значит, дома и не спит. Валдае стукнул два раза в стекло, выждал и стукнул еще два раза. Занавеска отогнулась, и мы увидели всматривающееся лицо Гинтараса. Различив нас, он кивнул, и мы вошли в подъезд.
— Почему так поздно?
— Налетели на патруль, повздорили, сбежали, — кратко поведал Валдае.
Они сюда не притащатся?
Не волнуйся, это уже давно было.
Ладно, проходите. Яне один, сестра пришла.
Едва вступив в комнату, я оторопела. В кресле с дымящейся
чашкой чая сидела Юрате. Она приветливо улыбнулась мне, а
все никак не могла прийти в себя. Лихорадочно соображала:
«Стало быть, она сестра этого выпендрежника?» Впрочем,
этот миг он уже перестал казаться таким уж противным.
— Привет! — пробормотала я как можно более сдержанно, хотя внутри заходилась от ликования.
Мы с Валдасом уселись на диван. Гинтарас принес еще две чайных пары и налил крепкого чаю. Нам, продрогшим на ноябрьских улицах, горячий напиток был как нельзя кстати. Сегодня день рождения нашей мамы, поведала Юрате. Она умерла пять лет назад, но мы все равно каждый год собираемся в этот день. Гинтарас взялся за гитару и, задумчиво перебрав струны, что-то напел себе под нос. Валдае обратился к Юрате на литовском, она улыбнулась и ответила тоже на литовском. Я почувствовала неловкость и загрустила: «Вдруг они обсуждают меня?» Юрате, кажется, догадалась о моих мыслях и сказала на русском:
Ты очень самовлюбленная.
Вы знакомы? спросила я.
— Немного, — улыбнулась Юрате и поинтересовалась. —
Ты в гостиницу будешь возвращаться?
— А милиция?
Я пойду, а со мной тебя не тронут.
Конечно! воскликнула я. Валдае сник:
А меня бросишь?
Ты, малыш, домой пойдешь, ласково протянула Юрате, — К маме с папой.
Валдае вспыхнул:
— Какой я тебе малыш!
Гинтарас усмехнулся:
— О-ля-ля, конечно, онуже, вероятно, стал мужчиной!
Я стушевалась, и Валдае покраснел, Гинтарас рассмеялся.
Не смей обижать его, сказала я. Гинтарас вдруг
побледнел, скулы его задрожали, желваки заходили. Он гневно
процедил:
А вы, русские, почему смеете обижать нас?
Гинт! проговорила Юрате.
Мы же вас освободили от немецко
захватчиков, пролепетала
истории СССР.
-фашистских
я заученную фразу из учебника
— Ах, освободили! — прорычал Гинтарас. — А потом на шею сели, кровь сосете, — посопел, заговорил сдержаннее. —
Это все равно что, если беда в доме, сосед соседа позовет на
помощь, а тот потом за это поселится в его доме навечно, да еще и кормить, поить заставит и попрекать будет всю жизнь, что спас, спас, спас! Так и вы, советские. Спасибо вам, но оставьте
же нас в покое!
Повисла пауза. Я чувствовала себя ужасной сволочью и, одновременно, понимала, что ни в чем не виновата. Короче, жутко хотела расплакаться.
— Ну, я иду, — Юрате поднялась и посмотрела на меня. —
Что ты решила?
Я с тобой, и быстро встала. Валдае сидел растерянный.
Ну, до завтра! попрощалась я с ним, и неуклюже, вперед Юрате, вышла в прихожую. Она перекинулась еще
двумя-тремя словами с Гинтарасом, потом, кажется, чмокнула
его и тоже подошла, отворила дверь и мы удалились.
На улице было черно, дул сырой ветер.
Тебе не холодно так? проговорила Юрате. Я до сих пор ходила лишь в свитере и джинсовой короткой куртке. Правда, со дня на день должна была подоспеть посылка из Москвы с зимней одеждой.
— Нет, — бодрилась я, хотя и постоянно мерзла.
— Ты закаленная.
— Я в проруби купаюсь, — вдруг придумала я.
— Ого!
И я решила, что обязательно займусь моржеванием, чтобы мои слова хотя бы впредь оправдались.
Ты не обижайся на брата. У нас в семье много
репрессированных.
— Каких? Что это за слово?
Ну, неважно. Ты хотела черные джинсы купить?
Да, опять обманула я и подумала с трепетом:
«Неужели она пригласит меня к себе в гости?» И Юрате
спросила:
— Сейчас зайдешь ко мне или уже спать пора?
— Да я могу не спать сутками! — опять выдала я ложь. На
этот раз Юрате усмехнулась:
Почему ты все времяхвастаешь?
Следовало бы признаться: «Потому что ты… ты…» Тут я застопорилась. Действительно: что она сделала со мной?
Ничего. И в то же время что-то особенное, совершенно
непонятное.
Во второй раз за этот вечер входила я в подъезд Юрате. Мы подошли к той самой квартире, куда звонил шустрый молодой
человек, и я возгордилась, что верно угадала, где ее дверь.
В квартире имелось несколько комнат, но все, кроме одной,
были заперты и опечатаны.
Уже все соседи переехали в новые квартиры, пояснила Юрате.
Она отворила свою комнату, щелкнула включателем.
Зажегся красный абажур. Все стены и полы были в коврах. Посредине стояла широкая кровать в небрежно заправленных атласных подушках, одеялах и покрывалах. И повсюду лежали книги. Последнее обстоятельство удивило и порадовало меня.
Так вот как живут… обмолвилась я и примолкла, но поздно. Юрате спокойно закончила фразу: Проститутки. Да?
— Нет-нет, — залепетала я. — Я совсем другое имела в виду.
— Что имела, то и в виду… Ничего, я не обижаюсь. Тем более, что это правда.
— Да? — сникла я. Тут случайно глазами ткнулась на лежащий между подушек журнал: «Playboy». Тот ли, что показывал мне рыжий моряк, или другой неважно, но почувствовала себя преданной.
— Не всем же быть циркачами, — между тем продолжала Юрате. Ведь кто-то должен быть шлюхой, почему не я?
Конечно-конечно! слишком рьяно подтвердила я и
поняла, что переборщила, пробормотала. А почему именно ты?
— Так получилось. Моя мама работала кастеляншей в этой
же гостинице. Я часто заходила к ней. Однажды меня зазвал очень веселый постоялец к себе. Он был поляк, тоже какой-то артист, музыкант, кажется. Мне было двенадцать лет. Он дал мне попробовать вина, а потом поцеловал и я растаяла будто… Ну, вот и все. Ты понимаешь?
Так уж, прямо, он тебя поцеловал, что растаяла? Это как же?
— Очень просто.
Она приблизилась ко мне, приобняла со спины и едва прикоснулась губами к мочке уха. И я качнулась, и отшагнула в сторону. Села на кровать. Находилась в полном смятении.
В Москве хорошо, Юрате полезла в шкаф, зашуршала целлофаном, Большой театр, метро…
«И она про метро!»
невольно отметила я. Повернула голову к окну, увидела напротив светящийся квадратик нашего
номера и силуэт Лины. Она курила. Видела меня или нет? Если
видела, то узнала ли?
— Я пойду, — проговорила еле слышно. Юрате обернулась
с пакетом, где лежали джинсы. Посмотрела на меня пристально
и положила пакет обратно, повернулась и сдержанно
улыбнулась:
Конечно, ступай.
Я встала и, глядя в толстый ковер на полу, через силу
молвила:
— Ты не кто-то, ты… хорошая.
Потопала в прихожую. Юрате не последовала за мной. Я сама открутила замок, подождала, но она не показалась. Шагнула за порог, буркнув: «До свидания!»
На улице в столь поздний час показалось ужасно страшно. Тем более в той самой арке, где подловили нас милиционеры. Я
даже
захотела возвратиться
к Юрате, но и эта мысль отпугивала: «Что скажу?» И я ринулась бегом вокруг здания к главному
входу. Парадное уже было закрыто и я принялась суматошно
стучать
в стекло. Показался заспанный швейцар, потребовал
сердито карточку проживающего, я показала и он, ворча, впустил меня. Взбежала через две
вихрем к номеру.
ступеньки на третий этаж и
Лина по-прежнему курила. Кипятильник бурлил в почти
выкипевшем стакане.
Я замерла запыхавшаяся. Лина взирала на меня со злым прищуром.
Кипятильник… выдерни… отдышалась я. Она рванула
шнур из розетки и язвительно вопросила:
— Ну и где мы шлялись?
— А что тебе?! — возмутилась я.
— Мне наплевать! — яростно сказала она и добавила
грустно: — Я за тебя переживаю. Ты такая непутевая, право.
Я скинула кроссовки, подцепила тапки, ушлепала в ванную.
Когда вышла оттуда, уже переоблачившаяся в свою желтенькую
фланелевую пижамку с утенятами, Лина пила кофе и курила
новую сигарету.
Я принялась расправлять постель.
— Видела я тебя в окно, — пробурчала Лина.
— Где?
Сама знаешь где и у кого.
«Наверное, все же у Юрате, а не у Гинтараса», решила я и сказала:
Джинсы ходила мерить.
— Правда? — и Лина ехидно добавила: — А я решила, что ты лесбиянка.
— В каком смысле? — растерялась я, услышав незнакомый термин, показавшийся мне как-то связанным с обезьянами. «Наверное, — даже подумала я, — это про укус».
В прямом, заявила Лина, но по моему лицу определила, что я ничего не поняла и рассекретила понятие. Меня будто ошпарило.
подозреваешь в гадостях. Я никогда ни о чем таком насчет
Юрате не думала, просто она…
Просто не она, а ты боишься заглянуть внутрь себя и
признаться в очевидном, Лина прищурилась. Скажи, только честно, разве тебе было бы неприятно, если Юрате
поцеловала тебя, а?
Я напряглась, закусила губы. Пребывала в полнейшем смятении. Ведь Юрате уже поцеловала меня и… Может быть, Лина видела это в окно? Неожиданно меня осенило.
Ты сама эта самая… вот эта… Ты ко мне приставала, ага!
ванной и в постель ложилась, а? Что? Ревнуешь что ли?
— Абсурд! — как выстрелила Лина и торопливо добавила.
— Ладно. Пора спать.
Мы улеглись. В темноте я победно произнесла:
— У меня есть Валдае.
Но Лина не ответила. А я подумала вдруг об ином: что мы
совершенно не репетируем и по приезде в Москву дирекция
попросту разгонит нас, и решила наутро всерьез поговорить с Линой об этом.
С утра обильно посыпал снег и быстро выбелил весь город. Возвратившись с выгула, я действительно обратилась к
Лине с ультиматумом о репетициях, а она сказала, что теперь уж приступим к ним в Шауляе, куда отправляемся завтра.
Как так?! опешила я. Почему уезжаем? За что… то есть… правда?
Ну, не навечно же мы в Клайпеде-то! усмехнулась Лина. Да и осточертело уже здесь. А там у нас классный отель будет, да-да, Курнаховский обещал.
И во мне заныло: «Как же так? Разве это возможно? Теперь, когда все только началось… Как же так?» Я думала о Валдасе, о ребятах, об уютных улочках города, о море, о… ну, конечно, о Юрате! И я созналась сама себе, что люблю ее, но чисто, светло, душой. Не надо мне никаких поцелуев, просто видеть иногда, просто иметь такую возможность видеть хотя бы иногда. Разве это порок?
Меланхолию прервала горничная, передавшая мне
почтовую квитанцию на бандероль. Наконец-то дошла из
Москвы теплая одежда. Я сходила на почту, получила посылку и
позвонила домой, сообщив, что мы следующие три недели в
Шауляе. Весь день я не встречала Юрате. И Валдае был на
своем заводе, где делают бочки под рыбу. Я томилась разлукой
и как больная ходила по городу, стараясь запечатлеть в памяти полюбившиеся уголки и запомнить даже этот волнующий
неуловимый аромат, который казался мне исходящим от
поджариваемых кофейных зерен.
По идее сегодня у нас должен бы быть выходной, но назначили выездной концерт, который не состоялся в свое время из-за поломки автобуса.
В три часа пополудни мы запаковались в автобус
подъехали почему-то к паромному причалу, где всех попросили выйти.
— Куда мы едем-то? — поинтересовалась я. Она как всегда ничего не знает, пробухтела
кутающаяся в лохматую волчью шубу Ната.
В Ниду, откликнулся Курнаховский. Это на Куршской
косе, только не где музей-аквариум, а в другую сторону. Неринга — местность называется.
И я возликовала, что еще раз пересеку залив и, вероятно, увижу море.
Мы загрузились на паром и опять нас сопровождали чайки.
У меня не было хлеба, но наши на этот раз не сплоховали, захватили с собой батоны и булки и отщипывали им кусочки. Я выклянчила немного мякиша у Яна, и он дал, хотя и хмыкнул недовольно при этом. И я тоже кидала хлеб чайкам, и они сноровисто ловили егона лету.
— Никто не пробовал дрессировать чаек? — вопросила княжна Чесливьская, и барабанщик Коля посоветовал ей включить птиц в иллюзию, на что княжна патетически заметила.
Откуда в людях столько зла?
У добрейшей души Коли-барабанщика вытянулось лицо, и он скромно отошел к другому борту.
Берег со стеной гигантских сосен приближался. Стволы с одной стороны были припорошены снегом, с другой же
оставались темными. Пока автобус аккуратно съезжал с парома, я все любовалась на высоченные сосны и думала: «Будто в
костюм Пьеро облачили домино».
Потом мы поехали по шоссе вдоль сосняка, и уже рябило в
глазах от черно-белых полос. Теперь я подумала: «Словно катим мимо великанской зебры».
Проезжали через заснеженный поселок и Курнаховский
указал куда-то на взгорок, сказав, что там жил писатель Томас Манн, но я не угадала, в каком именно доме. Спросила Лину, но она даже не глянула в окно.
Затем снова бесконечно потянулись сосны, на место прибыли, когда уже начало темнеть. Выяснилось вдруг, что на площадке нет света, и надо ждать, когда починят. Курнаховский занервничал, что можем опоздать на обратный паром, но вскоре электричество появилось, и он успокоился и принялся напропалую кокетничать с местной буфетчицей. Во время представления свет опять погас и вновь возник лишь через полчаса. Почтенный клоун Эдуард Иванович все это время, освещая себя спичками, пел невидимым во тьме зрителям частушки. Успех имел грандиозный. Причем, не слишком разбирающие русский юмористический текст литовцы хлопали и хохотали, когда он обжигал пальцы об очередную сгорающую спичку, ибо при этом его блинообразное лицо выражало такой панический ужас, что удержаться от смеха было невозможно.
Закончили в начале одиннадцатого. Курнаховский вышагивал, как циркуль, по коридорам ДК и изображал, что дергает на голове волосы.
Товарищи артисты, поторопитесь! Мы категорически опаздываем!
— А вы бы помогли грузиться, — заметила Чесливьская, и директор галантно подал ей руку, на что княжна обиженно фыркнула и стремительно прошествовала к выходу.
Снег все валил, и образовались пышные сугробы.
Какое диво! воскликнула Чесливьская и покружилась,
как маленькая девочка, подставляя ладони снежинкам. Все вокруг, действительно, бриллиантово мерцало в свете луны.
Загрузились, но не трогались, хотя мотор занудно гундосил. Двигатель замерз, лениво признался водитель, никак не разогреется.
— Голуба, — трагически всплеснул макаронинами рук Курнаховский, почему нельзя было запустить его заранее?
— А на бензине кто экономит? — как бы в сторону заметил
водитель. Курнаховский загородился воротником дубленки и
уставился в окошко.
Наконец поехали.
Окна заиндевели.
Лишь по водительскому стеклу
остервенело шваркали дворники, разгоняя липнущий беспрерывно снег. Мы находились словно в бултыхающейся
субмарине без иллюминаторов. Видели только себя и слышали
надсадный рев двигателя. Поездка казалась нескончаемой, и почти всех, несмотря на холод в салоне, укачало в сон. Я не
спала, а постоянно протаивала пятаком и дыханием лунки на
замерзшем стекле, хотя снаружи различались только снег и чернота.
Неожиданно монотонное рычание двигателя изменилось: он визгливо взвыл, заглох, опять завизжал и снова обессиленно замер. Все встрепенулись.
— Забуксовали! — радостно сообщил водитель.
Как забуксовали? всполошился Курнаховский. В чем? На отличном гладком шоссе?
Где шоссе-то?! оборотился весь в капельках пота водитель. Замело к чертовой матери! Все белое! По бокам-то дюны!
Он опять вцепился в руль, рванул рычаг сцепления. Отпустил. Обернулся к нам.
— Еще больше увязли. Толкать надо.
Музыканты безропотно потянулись к выходу. Поднялись и Вовки, Кукушкин, Валерка танцовщик на проволоке, Гриша, Эдуард Иванович. Ян якобы дремал. Курнаховский, естественно, не считал себя обязанным участвовать в
плебейском труде.
Вновь завывал мотор, раздавались крики снаружи: «Раз
взяли! Еще раз взяли!» Автобус раскачивался, но не
выкорчевывался. Заглянул Коля-барабанщик:
Всем миром надо.
Курнаховский кхекнул и двинулся на улицу. Послышался его
голос:
— Как похолодало-то! Зато снегопад прекратился!
Чесливьская пихнула Яна, и тот сыграл роль только что
пробудившегося и ничего не понимающего человека.
Идите к мужчинам! потребовала гневно Чесливьская, и конферансье нехотя повиновался.
Водитель мрачно сказал:
— Девки, и вы выходите.
— Я не такелажница, — возмутилась Чесливьская.
— Хотя бы полегче будет.
— Беспардонность какая! — истерически пропищала княжна. Я не тронусь с места! В знак протеста, естественно.
Пойдем, дернула меня Лина. И мы пошли к выходу. За
нами на морозец выкарабкались и Эмилия Францевна с Натой, и Катька-антиподистка, то бишь, жонглерша ногами, Алька
гимнастка на трапеции, Фаина — мнемонистка, то есть, демонстрирующая необыкновенно быстрый счет в уме, Любкаадминистраторша, Варвара Денежкина — пластический этюд.
Мы с Линой пристроились в толпе мужчин толкать автобус.
Железная обшивка обожгла льдом пальцы.
Давай! скомандовал Курнаховский, и водитель завел. Остальные женщины не выдержали и приладились толкать тоже. Даже Эмилия Францевна старалась вовсю.
Автобус не поддавался. Опять привалились. Я отдернула руки. Без перчаток пальцы совершенно окаменели. Задышала на них. Вдруг заметила среди сосен развешенные заснеженные рыбацкие сети. Совсем рядом был берег. Я сделала несколько шагов в сторону и увидела море. Оно жило, не замерзло. Я смотрела, кажется, целую вечность. Белые гривки волн бесконечно набегали. Потом увидела небо: черное,
раскидистое, усыпанное яркими звездами. Затем посмотрела на людей, отчаянно толкающих автобус, и подумала: «Почему
мы здесь? Почему я вдруг в шестнадцать лет оказалась на краю
земли и пихаю увязший в дюнах автобус? Зачем это
происходит?» Было море, сосны, рыбацкие сети, дюны, снег, но
ответа не было. И я опять принялась толкать автобус.
Появилась Чесливьская.
— Ну что вы, честное слово, дурака валяете? Шофер!!
Газуйте!!!
Мотор взревел, выдохшаяся труппа навалилась из
последних сил. Чесливьская лишь едва коснулась обшивки
пальчиком в кремовой гипюровой перчатке, и автобус внезапно
пересилил песчаную преграду и выполз на шоссе.
Народ зааплодировал.
— Браво, Мирослава Брониславовна! Волшебница! Чудо!
Чесливьская с достоинством раскланивалась, приговаривая: — Что вы, что вы, друзья мои, я всего лишь гениальная
иллюзионистка.
То-ва-ри-щи! вмешался в ликование толпы Курнаховский. Рано радуетесь. Мы на паром вряд ли успеем.
Вы всегда сообщите что-нибудь приятное, заметила Чесливьская.
Дружно полезли в автобус. Возбужденно переговаривались, обсуждая только что пережитое несчастье. В самом деле, ведь мы могли и не справиться. Ночью вряд ли какая машина проходила бы по этой уединенной трассе, а значит, помощи вряд ли бы дождались. Каково было бы ночевать среди снега на пустынном студеном берегу Балтики?
Прибыли к паромному причалу. Но и здесь ждало разочарование. Последний паром полчаса как отчалил.
— Будем ночевать в автобусе, — зевнул водитель.
На него накинулись с руганью.
— Не хотите, идите на причал, — предложил тот. Однако, никто не вышел. Сидели молча, нахохлившись. Замерзали.
Кое-кто решился выйти покурить. Я тоже пошла. Прислонилась к перилам. На том берегу мирно желтели огни
Клайпеды. И вдруг защемило сердце: «Хочу туда, домой…» И я
даже вздрогнула, осознав, что подумала «домой» о Клайпеде.
Попыталась разобраться: «Ну, какой там дом? Обшарпанная
старая гостиница, номер в две койки с окном в каменный
колодец двора… Чего в этом домашнего?» Нет, это был именно
дом. Сколько раз я уже возвращалась туда из дальней поездки,
измотанная, голодная и каким счастьем было туркнуть
кипятильник в стакан, умыться, попить чайку и поболтать о
нехитрых событиях дня с Линой. И город стал домом. У меня
уже появился там любимый двор, где я познакомилась с
Валдасом, сам Валдае, появились друзья и еще Юрате… И я с
уверенностью подтвердила: «Да, Клайпеда стала моим домом».
И от совершенного открытия сделалось легко и радостно. Я даже забыла, что мы завтра уезжаем.
— Паром! — заорала я, неожиданно узрев во мраке торопящийся к нам башмачок.
Капитан его чуть позже сообщил, что знал о нашем
возвращении, но, когда мы не появились к сроку, решил, что остались переночевать в Ниде, отбыл, но потом все же, перед уходом домой, глянул в бинокль, заметил автобус и вне графика отправился на Куршскую косу.
И только что впавшие в депрессию люди уже вновь праздновали торжество жизни.
А меня еще и поджидал возле гостиницы продрогший Валдае. Я кинулась ему на шею, и наши, недоуменно зыркая, зашептались. Никто кроме Лины не знал, что у меня появился здесь друг.
Дурак, влюбленно сказала я, ведь уже два часа ночи, ты что?
— А я спросил у швейцара про цирк, и он сказал, что вы еще не возвращались.
В суматохе незамеченным проник Валдае в гостиницу и
поднялся в наш с Линой номер. Лина заперлась в ванной, а мы сидели на кровати, тесно прижавшись друг к другу, и ворковали.
Мы ведь завтра уезжаем, вспомнила я.
— Как? Зачем? А я как же?
Мы примолкли.
Неужели ты уедешь? голубые глаза Валдаса заблестели. Оставайся. Давай что-нибудь придумаем.
Что? Как остаться? Куда я денусь?
— Можно пока жить у Гинтараса, а потом, когда я стану совершеннолетним, мы придем к моим родителям и объявим, что женимся. Все наладится, поверь, только оставайся.
А мои родители? А цирк? Лучше ты бросай все и переезжай в Москву.
Он призадумался.
Вошла Лина.
— Влюбленные, пора отдыхать. Валдае, приходи завтра провожать нас, а на сегодня прием окончен.
Валдае поднялся.
— Во сколько вы уезжаете?
— В три часа, — бросила Лина.
Угу, прикинул он, я успею с утра на работу, отпрошусь с обеда и сразу сюда. В вечернюю школу не пойду.
Я проводила его вниз. Швейцар был очень удивлен, что Валдае оказался в гостинице, ведь страж врат долго лицезрел его прохаживающимся на холоде и не впускал внутрь погреться, но, дабы не терять реноме, не стал в данную секунду требовать
от нас объяснений.
оказалось, что мы уезжаем в десять утра. Но Лина не лгала, когда говорила о трех часах, просто Курнаховский переиграл. Побоялся, что опять случится авария по дороге и лучше выехать загодя.
Утром неожиданно
Я была в шоке. Узнала о перемене лишь в девять утра.
Спешно стала собирать вещи в спортивную сумку, оттащила ее в автобус, потом помогла Лине, потом помчалась в буфет, хотя знала, что сегодня не смена Юрате. Ее, конечно, не было. Выскочила на улицу, помчалась вдоль здания.
Ты куда? закричала от автобуса Лина. Уже многие сидели на своих местах и ждали отправки.
Я обежала дом, ворвалась в арку двора Юрате, взлетела по
гулкой лестнице к ее квартире, надавила звонок. Тишина.
Стукнула в отчаянии кулаком. «Неужели так и уеду никого не
повидав?» взмолилась внутренне. Позвонила опять. Нет.
Вернулась к автобусу. Все сидели. Только водитель на
минуту отлучился. Я стояла у приоткрытой передней дверцы.
Вдруг посыпал колкий мелкий снег. Больно бил в глаза и я
заплакала.
— Так, — появился водитель, пнул колесо и вспрыгнул в
автобус.
Я все стояла и всматривалась в ответвления переулков.
Курнаховский требовательно постучал по стеклу и
пришлось подняться на подножку. Вдруг решила: «Останусь!»
Но двери с кряканьем задвинулись перед носом.
Пополз прочь парадный вход в гостиницу. «Вот я его еще вижу», мелькнуло в сознании. Свернули. Исчез шестигранный фонарик над подъездом.
— Иди сюда! — позвала Лина. И я, опустив голову, чтобы не видели сырых глаз, пробралась через скарб к ней. Но, глянув в заднее стекло, пролезла на последнее сидение. Встала на
колени лицом к стеклу. И терзала себя: «Вот еще видится
гостиница… Еще можно выйти и остаться… Вот она еще видится… Отдаляется… Появился памятник Ленину и Дом культуры рыбака, удаляются… Вот мост через Дане, вон парусник «Регата», где я так и не побывала… Удаляются… А гостиница уже не видна, но все равно я еще могу выйти и остаться… Уже пропали памятник, Дом культуры и «Регата», но все еще тянется улица Пяргале… Вот уже рынок, вот лежит большой морской якорь посреди улицы… Я могу еще выйти, могу… Вот уже новые районы, я их не знаю, но это все еще Клайпеда… Я еще тут!!! Уже и выехали за город, но он еще виден… Еще можно, можно выйти и остаться… Исчез город, но
он еще не далеко…» — Пойдем, — почувствовала я доброе прикосновение. Лина гладила меня.
Чего ты тут притулилась, по-матерински нежно шептала она, ну, перестань, перестань, пойдем.
Я послушалась, пересела на обычное место, рядом с ней. Уткнулась в стекло. «Почему же не остаюсь? Мне было хорошо здесь, я полюбила этот город. Далекий, он стал близким, родным. Я хочу быть в нем. Почему я не осталась?» И тут увидела тянущуюся дорогу.
Дорога… Что там ждет впереди? А вдруг случится нечто еще более восхитительное, чем Клайпеда? Ведь я только начала
жизнь… Что там дальше? Где конец пути? Дорога — вот что не отпустило меня.
Принимаясь за повествование, я намеревалась полностью и
подробно описать литовские гастроли, но, подступив в
воспоминаниях к Шауляю, вдруг передумала. Да, был чистенький, благоустроенный Шауляй с прячущимися в заснеженных газонах милыми скульптурками гномиков и
лепящимися на черепицах жестяными черными кошками: одна выгибает спину, другая прыгает в трубу, третья мирно сидит. Мы жили на четырнадцатом этаже современного отеля с окном
во всю стену, за которым простиралась панорама города, а не задний утлый двор. У нас имелся телефон и цветной телевизор. И опять мы колесили по всем близлежащим и не очень
городишкам. Ко мне приезжал Валдае. Потом мы переехали в лесной край, далекий от Клайпеды и Шауляя — город Алитус. И
снова мотались по округе. Затем перебрались в Паневежис. И
опять километры дорог по окрестностям. Из Паневежиса мы
убывали на поезде в Москву. Валдае приехал провожать меня.
Когда состав уже тронулся, мы вдруг спохватились, что не
обменялись даже адресами. Он кое-как накарябал острием
значка свои координаты на спичечном коробке и успел вбросить в тамбур. Я поймала и показала Валдасу пальцами «о’кей». Но, когда мы подъезжали к Москве, обнаружила на столике купе совсем не тот коробок. Видимо кто-то взял прикурить, а потом унес, спохватился, но вернул другой. Не знаю. Только я не смогла написать Валдасу, а у него не было
моего адреса.
Мы с Линой так и не репетировали все три гастрольных
месяца, нас расформировали. Я перешла из «Цирка на сцене» в
систему «Союзгосцирка», то есть, теперь ездила по
стационарам. Весной после Клайпеды отправилась в
Симферополь, а потом в Ялту. Думала, увижу Черное море и
утешусь, но тоска по суровой Балтии лишь усилилась. Меня
даже раздражало это ласковое, с пошлыми пляжами южное море. После Ялты попала в Днепропетровск, затем были Ростовна-Дону, Ворошиловград, Воронеж.
И
вот оказалась в родительском доме, в Москве. Впервые выдался отпуск. После литовских гастролей минуло два года.
Опять была осень, но ранняя.
Однажды я проснулась в пять утра. В форточку доносился
тонкий голос какой-то птички. Тишина. Я лежала и смотрела в
блеклое окно. В классический час самоубийц в голову полезли отчаянные мысли. Вдруг ясно осознала, что цирк — это не мое призвание. Ничего я не достигла, а ведь восемнадцать лет для манежа возраст солидный. Но кто же я? Зачем я? Неужели напрасно? Теснился сумбур всяческих воспоминаний, и среди прочего внезапно
представилась булыжная мостовая в Клайпеде. Отчетливо увидела чугунные цепи, висящие на столбиках между тротуарами и проезжей частью. Поразилась, потому что, когда жила в Клайпеде, как-то не замечала эти цепи, а теперь так четко разглядела памятью. И в этот миг безумно захотелось потрогать их руками… Я попыталась вглядеться в прошедшее, такое недавнее, но безвозвратно минувшее. «Почему безвозвратно?» осекла себя и тут же решила, что поеду в Клайпеду. И, едва подумав это, возликовала: «Вот чего мне, оказывается, не хватало все это время!»
И опять был поезд «Москва-Калининград». Сидя в купе, я с горькой усмешкой фантазировала, что, возможно, сейчас, вовсе не теперь, а тогда вот-вот отодвинется дверь, заглянет веселая старушка Эмилия Францевна и шепнет: «Дружочек, пора собачек погулять!» Но я знала, что Эмилия Францевна уже умерла, и ничего такого произойти не может. Как и два года назад, поезд прибыл в Клайпеду около часа ночи, но на этот раз я была единственной, кто сошел здесь на
платформу. И меня никто не встречал. Едва сойдя, чуть не
вскрикнула от счастья, уловив былой аромат словно
поджариваемых кофейных зерен. Только здесь он был, только
здесь. Прошла сквозь пустой вокзал на площадь, села в
одинокое такси и назвала гостиницу, где мы жили прежде.
Ехали по ночному городу и вдруг опять увидела неоновую
красную латиницу «Trikotajas», заулыбалась. Вспомнился тут же
и так смешивший нас «гастрономас».
Над входом в гостиницу все так же теплился шестигранный
фонарик, и опять я подумала, что вот, сейчас войду, поднимусь
на третий этаж, зайду втриста четырнадцатый
номер, а там щебетунья Лина уже нагрела кипятильником
чай в стаканах. Да-а, Лина за этот срок успела удачно выйти замуж за популярного музыканта, родила двойняшек и опять
была беременна. С цирком она, конечно, порвала, причем, безболезненно, и как всегда радовалась жизни.
Парадное оказалось запертым. «А если нет мест?» —
запоздало обеспокоилась я и принялась стучать. Появилась
сонная администраторша, впустила меня. Места были. И тут я, затаив дыхание, поинтересовалась: «А триста четырнадцатый не свободен ли?» «Не свободен», последовал скупой ответ. При этом администраторша внимательно посмотрела на меня. Поселилась на втором этаже и с окном на улочку. Естественно, мне бы хотелось, чтобы во двор, но я как-то уже не осмелилась претендовать на подобную малость, так как неизвестно, что заподозрила бы в невинной просьбе бдительная администраторша.
Номер был одноместный. Я распахнула окно. Стояла сухая сентябрьская погода. Услышала перестук шагов позднего прохожего, перегнулась через подоконник, но успела заметить лишь кого-то свернувшего за угол. А эхо шагов, удаляясь, все звучало. И возникла вечная бесперспективная мысль: «Кто он?
Куда пошел?» И вслед еще более тривиальная: «Почему меня это волнует? Зачем я-то здесь?»
Легла спать, предвкушая утренний поход в буфет. Боялась
загадывать, увижу ли Юрате, но очень надеялась на это.
Утро наступило. В семь пятнадцать приблизилась к буфету. Он открывался в семь, но я стоически выждала четверть часа, показавшихся вечностью. Открыла дверь и увидела за стойкой
буфетчицу Илону. Я забыла про нее, запамятовала имя, но, открыв дверь, увидев, немедленно вспомнила. Но она меня не
узнала или не подала виду. С равнодушно-радушной улыбкой
приняла заказ и отпустила чашечку кофе и бутерброд с сыром. Про кофе спросила, как и раньше: «Черный или белый?»
заулыбалась, потому что это забавное «белый», вместо «с молоком», тоже успела подзабыть и теперь умилилась, припомнив.
Забилась в самый угол и в невероятном напряжении ждала, что вот-вот из мойки появится Юрате, и… вдруг она меня тоже не узнает? За два года скитаний я очень переменилась. Раньше
имела короткую сорокакопеечную стрижку, а теперь отрастила роскошный хайр, выкрашенный в рыжий цвет, который мама называла попросту «лохмы», и облачилась в черную кожаную
заклепками косуху, такие же рокерские брюки и крутые с железными мысами сапоги на крепких подметках. Но главное не это. Как-то незаметно переменилось лицо. Глядя на свои шестнадцатилетние фотки, я видела почти идиотическую рожицу, словно только что вылупившегося из яйца зародыша: сияющие любопытством наивные глазенки, доверчиво жаждущие познания мира, открытий. Куда и когда это все улетучилось? Я давно перестала без повода краснеть, уже и по поводу не слишком смущалась. Могла, не морщась, глотануть стопарик водки и успела за эти два года выпить столько разнообразных спиртных напитков, сколько иной мужчина не
одолеет за всю жизнь. Но все-таки, наверное, что-то сохранилось от меня былой, раз я находилась здесь.
Из мойки показалась женщина. Это не была Юрате. Неспешно допив кофе, я вышла.
Направилась во двор Дома культуры рыбака. Беседка стояла на месте. Память сохранила ее заснеженной, а теперь все вокруг золотилось опавшей листвой. Я зашла внутрь и села на лавочку. Огляделась вокруг. Интересно, где окна квартиры
Валдаса? Я даже не знала, где он живет. А если бы знала, осмелилась бы зайти? «А что если сходить к Гинтарасу?
подбодрила себя и решилась.
Была не была!»
Клетчатые шторки на окошках его квартиры задернуты. На подоконниках цветущие фуксии. Зашла в подъезд, дотронулась
до звонка. Пикнуло где-то в глубине квартиры. Разозлилась на себя, что трушу, и позвонила нормально. За дверью послышались шаркающие шаги, долго елозили замки. Наконец
дверь приотворилась на цепочку. Не моргая, глядели
старушечьи глаза: пепельные, по-ведьмински светящиеся. И я догадалась, от кого достались Юрате в наследство
пронзительные глаза.
— Здрасьте, — кивнула вежливо, добавила. — Лабас ритас…
Старуха не размыкала нитевидных, обтянутых морщинками губ.
— А Гинтарас дома?
Старуха вздрогнула и шамкнула беззубо:
В тюрьме.
В тюрьме… За что?
Антисоветская пропаганда.
Ой… А… Давно?
— Кто ты?
— Я его старая знакомая.
— Знаю, КГБ. Что вам еще от него надо? Что хотите от меня выудить? Я свое отсидела. За внука взялись. Уходите. Дайте умереть спокойно.
А Юрате…
Старуха захлопнула дверь. Я постояла. За дверью не было движения. Вероятно, старуха прислушивалась. Я не стала больше звонить. Нарочито громко стуча подошвами, чтобы успокоить ее, вышла вон.
Двинулась к паромному причалу. Увидела вдруг, что возле моста через речку Дане нет яхты «Регата», расстроилась, но немедленно ощутила и оптимистические чувства: «Значит, она все же способна к передвижению и, возможно, сейчас даже в море!» Однако «Регата» просто немного сменила
расположение и теперь пребывала неподалеку от паромной
пристани.
Купила билет, но паром только что отошел и пришлось еще часа полтора побродить в ожидании по ближайшим улочкам. И вот вновь взошла на железную палубу. Тронулись, взмыли с
волн чайки, но я опять забыла про угощение. Кроме меня
переправлялась горстка рыбаков, но они спрятались от ветра за капитанскую будку. На открытой палубе находилась только я.
Никто не кидал чайкам хлеба, но они все равно летели за
паромом до самой Куршской косы, а там присели смирно на качающиеся волны и принялись ждать обратного рейса.
Рыбаки направились влево, а я направо к музеюаквариуму. Дошла и поняла, почему было так мало людей на пароме и почему никто не повстречался мне по пути. Музей был закрыт на реконструкцию. Не слишком-то огорчилась, потому что главным для меня было встретиться с морем. И я пошла напрямик через сосны.
Берег. Седая трава из белых дюн, стальной простор моря. Я
присела. Ветер беспорядочно раскидывал волосы. Они
застилали глаза, мешая смотреть, но я не поправляла их. Набрала в ладонь мельчайший песок, пустила тонкой струйкой
из кулака. Подумала, что если лечь и не двигаться, то дюны
заметут, засосут и, как в песне, «никто не узнает, где могилка моя». Тут же испугалась: «А вдруг в сосняке бродит маньяк, поджидающий таких вот романтических дурищ?»
Величественная умиротворенность развеялась, как этот нежный песок, просеявшийся сквозь пальцы. Резко поднялась, настороженно оглянулась и заторопилась к пристани. В сосняке за каждым стволом, кустиком чудился насильник. Наконец завиделся причал. Я мигом успокоилась и пошла вразвалочку. Уже казались напрасными и курьезными страхи, но о том, чтобы вернуться к морю и погулять по пустынному берегу в поисках янтаря, мыслей не возникало. Вечером заглянула в бар. Взяв коктейль, осталась сидеть возле стойки. Рядом томилась вызывающе накрашенная и фривольно одетая девица. «Поджидает клиента»,
определила я и вдруг спросила у нее про Юрате. Уточнила, какую именно Юрате имею в виду, и оказалось, что девица
знает ее.
Она устроилась буфетчицей на судно и теперь в море.
Я хотела разузнать побольше, но та, как вечно голодная
паромная чайка, снялась с места и кинулась к вошедшему в бар
иностранному моряку. То есть, я не угадала в нем иностранца, зато она сразу наметанным глазом смекнула, потому что
обратилась к тому на бойком английском.
Посидев еще немного, я отправилась спать. Наутро спустилась в буфет и задала тот же вопрос про Юрате Илоне. Илона по-прежнему не узнавала меня, или ей было все равно, но, главное, ответила. В самом деле, Юрате уже года полтора как обосновалась буфетчицей на пассажирском судне.
— Ей там лучше, — присовокупила иронично Илона.
— Чем? — вырвалось у меня.
Илона заулыбалась и не ответила. Я, собственно, уже догадалась.
«Ну и что же, подумала скорбно, может, так и нужно».
Упрямо продолжала быть Юрате моей светлой звездой.
В этот же день, не предпринимая попыток отыскать Валдаса или Юриса с Женькой, я отбыла в Москву.
И опять начались монотонные цирковые будни с постоянными переездами по Советскому Союзу. Гастролировала в Курске, Волгограде, Иваново, Пензе, повторно в Ростове-на-Дону и Ворошиловграде. Потом были Ленинград, Таллин и Рига. Напряженные рижские гастроли закончились в начале декабря 1985 года. Следующим городом предполагался Вильнюс, но меня вдруг направили в другую программу, начинавшуюся в Туле. Я собиралась посетить Клайпеду из Вильнюса, но теперь решила ехать немедленно, потому что когда еще выдастся такая возможность находиться поблизости. Давно тянуло еще раз повидаться с возлюбленным городом, хотя толком и не понимала, отчего так влечет меня туда. Мне казалось ненормальным, что я так очарована не человеком, а
местностью. Скрывала свою привязанность, но постоянно в
разговорах, нет-нет, да и сводила тему на Литву. А если при мне
вдруг случайно, даже по телевизору или радио, упоминалось о
Литве, то я до смешного терялась. Как-то один приятель
заметил удивленно: «Ты вдруг в минуту так похорошела!» А это
всего лишь в новостях о спорте объявили, что литовские
баскетболисты или волейболисты кого-то там обыграли. Я
самозабвенно любила Литву и гордилась ее малейшими
успехами, как будто была литовкой, а не русской. В связи с этим
мучилась от сознания собственного непатриотизма. Ибо совершенно не думала о любви к России, не испытывала таких
трепетных чувств, как к Литве. Терзаясь этим противоречием, много размышляя о такой странности, как-то неожиданно вдруг поняла, что тут нет никакого греха, что это даже естественно.
Ведь Россия — это я сама. Как я могу изнывать от любви к себе?
Так же люди не сходят с ума от любви к матери, а от какого-то внезапно встреченного постороннего человека могут напрочь потерять голову.
И все же, ведь я уже практически забыла зрительно Юрате, Валдаса, тем более ребят, остались лишь впечатления о впечатлениях. Подзабыла облик городков, где побывала и сохранила в памяти лишь какую-то одну бесконечную дорогу… Иногда вдруг возникающий сталагмит костела вдали, одинокий хутор под сенью большого вяза и опять дорога, дорога. Манит, чего-то сулит, ворожит, а, может, в самом деле, надо просто где-то задержаться, остановиться и не верить зовущей в смутную даль дороге?
Рижский поезд прибыл в Клайпеду в пять утра. Клубился туман. И опять донесся тонкий аромат, но я уже знала, что это пахнет не поджариваемыми кофейными зернами, а солодом.
Однажды в каком-то городе почуяла вдруг клайпедские
флюиды и, буквально, накинулась на задумчиво идущего
прохожего: «Чем это пахнет?!» Он, придя в себя от внезапной атаки, ответил: «Где?» Конечно, живущим здесь, этот воздух был привычен. Я все же добилась результата и прохожий
догадался: «А, это пивзавод рядом, солод варят». Так что и
пьянящий дух Клайпеды рассекретился, но я не разочаровалась
приземленностью открытия, потому что давно уже научилась
стоически воспринимать подмену грез простой реальностью.
Купив на четыре вечера билет до Москвы, пешком
отправилась к центру города. Шла, наверное, час. Приятным
было это путешествие. Туман постепенно рассеивался.
Показались первые лучи солнца, и Клайпеда встретила меня, будто ребенок, только что проснувшийся и умытый: ничем не
омраченная, ясная.
Прохожих еще не было. Откуда-то доносилось шварканье дворницкой метлы. Не было и транспорта. Вспомнилось, что когда-то утренняя Клайпеда так же принадлежала только мне. Я
прислонилась ладонями и губами к стене какого-то дома: «Здравствуй, любовь моя, Клайпедушка, славная! Видишь, я
опять вернулась…» Хотела наклониться, погладить брусчатку, но
устыдилась своей ребячливости и степенно продолжила путь. Приближалась к главному объекту своей клайпедской
жизни гостинице. И, по мере приближения, возрастали
патетические чувства, и они, конечно, должны были бы прорваться в ту торжественную секунду, когда сверну за угол, и… Но еще на подходе я заметила странное зияние на месте «гастрономаса», то есть, примыкающего к гостинице зданияблизнеца. Даже остановилась. Закралось убийственное предчувствие: «Снесли!» Медленно, как приговоренная, пошла вперед, все еще надеясь, что уничтожена только эта часть дома.
На месте гостиницы стояло стильное из веселенького красного кирпича здание под новехонькой черепицей. На фасаде значилось название былой гостиницы, но я даже не захотела подходить близко.
Все другое, но ведь и я не та, даже не та, что была здесь во второе посещение. Давно не стремилась выделиться и опять коротко стриглась, таскала джинсятину. Сделалась сумрачнее, безразличнее. Все это являлось следствием внутренней усталости. Я устала от нескончаемых дорог, но остановиться уже не умела.
А все началось отсюда…
Вот Дом культуры рыбака, а за ним двор с беседкой. Я
заглянула во двор. Беседка полуразвалилась. Прошла под
окнами квартиры Гинтараса. На окошках по-прежнему висели
клетчатые шторки и цвели фуксии, но я не осмелилась позвонить в дверь.
Побрела к парому. Переправилась на косу. Вышла к морю.
Долго, терпеливо стояла на берегу, ожидая, что нахлынет, захлестнет былой восторг и все возродится: юность, мечты, любовь. Море оставалось самим собой и молчало. Тысячи, миллионы раз к нему подходило одиночество и взывало: «Ну, что же ты море?!»
Уже на обратном пароме я спохватилась и бросила в залив монетку, подумала и выбросила в волны всю мелочь, что была в карманах. Чайки кинулись на копейки, но, инстинктивным
чутьем угадав несъедобное, не стали ловить. Копейки
погрузились в пучину. «Значит, вернусь еще. Непременно
вернусь», — улыбнулась я.
Закончились полдня в Клайпеде, и поезд повез меня прочь.
Едва прибыла в Москву, как позвонила Ната. Я очень
удивилась такому совпадению и сообщила ей радостно, что только-только вернулась из Клайпеды.
- Я тебе вот чего звоню, — пробасила она. — Твой любимый
Дик вчера околел.
Больше не довелось мне побывать в Литве. Со дней
гастролей в Клайпеде минуло почти двадцать лет, и я смутно
что-либо помню. Скорее это уже даже и не впечатления, и не
впечатления о впечатлениях, а кропотливая реставрация
истлевших образов и не всегда достоверная. Возможно, что у
Юрате вовсе и не были такие уж пронзительные глаза, возможно, они даже не были серыми, но именно так я представляю, когда пытаюсь восстановить ее облик. И Валдае
был чуть-чуть другим. И я сама. Правдива лишь обманчивая дорога, которая все так же зовет, манит и обещает, что вот на этот раз точно будет достигнут конец пути, свершится разгадка, и, многажды обманутая, я опять загораюсь, верю, отправляюсь в странствия,
но нахожу лишь саму дорогу. Удручаюсь: «Ну, когда же наконец заветный конечный пункт?»
А дорога все манит, зовет, пьянит, искушает и обещает, обещает, обещает…
Как будто в этот миг в тускнеющем эфире
Играет отблеск золотой Всех человеческих надежд, которых в мире Зовут несбыточной мечтой.
Георгий Иванов, «Сады»
За Поворино приснилось морские львы высохли. Может, и не за Поворино. Мы потерялись где-то в середине России. Увидела высохли и начинают трескаться, сочась алым. Пробудилась. Жаркая сырость пота в волосах: борьба с кошмаром. Чернота. Значит, ночь. Грохот: товарняк скачет галопом. В щелях вагона мелькают потусторонние огни. Отражаются в антрацитах лошадиных глаз.
Чиркаю спичкой для прикура. Лошади сразу клацаются за холки. Думают, кормить буду. У них всегда одна эта идея, даже когда обожравшись.
- О! погрубее откликаюсь.
Затихают. Боятся. Как дам ведь чем-нибудь. Знают. Чем
попало.
Морские львы в соседнем вагоне. Без сопровождающего.
Серегу сняла много суток назад железнодорожная милиция.
Пытался скрутить фару с легковушки. Целая платформа
новеньких автомобильчиков притормозила рядом. Без сетки.
Стояла-стояла. Будто и забытая. Серега не удержался. Хотел к нашему аккумулятору приспособить. Здоровское бы возникло освещение. Оказывается, с вышки дальней следили.
Попыхиваю сигаретой на циферблат. Уже больше часа морских не смачивала. А надо каждые пол. Растрескаются. Как засохшее русло реки с дохлыми крокодилами. По телевизору показывали такое: «В мире животных».
Когда видишь морских в цирковом манеже — гладкие как черные лакированные галоши. Но если высохнут покрыты жженого цвета шерсткой. Пора орошать, а он разогнался. Оголтелый составище.
Бесчувственные друг к другу миры вагонов. Хранят внутреннюю жизнь, иной раз ошеломляющую, внешне весьма невзрачные.
Случайная сцепка непохожих однообразностей. Соединенная от сортировки к сортировке. Временное объединение целей. При обладании каждым единственно своей. Сортировочные
станции — не решение судеб, исполнительство. Все
предрешено уже где-то в ином месте. В некоем изначальном и
конечном пункте. Главным диспетчером.
Мне принадлежат два сегмента в этой мчащейся цепи.
Отодвигаю массу двери. Бьет воздух. Пахнет ночью. Мрак и есть. Чего они там, морские мои ребятушки, думают? «Аграргра-ра!» вопят, небось. Безотзывчиво в темноту. Я рядом, но я тут. Не трескайтесь, пожалуйста. Должен же лязгающий остолоп когда-то остановиться. Какой-нибудь пропустить пассажирский, например.
Может, пробраться по обшивке, перелезть по сцепам?
Светофор вдали. Красный вроде. Дрогнул наш, заспотыкался, сопит одышкой. Приостанавливается. Еле-еле еще ползет. Ждать нечего. Спрыгиваю в невидимость. Ударилась. Состав уже зашипел, учащается. Бегу по острым камням насыпи. Цепляюсь к вонючему вагону морских. Двигаю тугую дверь. Заела. Изо всех сил. Подалась. В глаза ацетон, слезятся. Взбираюсь. Контакты аккумуляторные подсоединяю. Загорается лампочка над клетками. Электричество дрыгается, тени пляшут. Рычат ребятки. Как хорошие мужики пропойцы.
- Дети, дети, сейчас!
зачерпываю алюминиевой кружкой.
Решетки в клетках сверху, а боковины из негниющего дерева. Заглядываю. Мордуленции усатые топорщат. Старик Сэм отдельно. Гигант. У него бельмо на левом. Еще кружку. Теперь ласты. Потом тех крикунов. Как можно бережнее с водой. Из пяти бочек последнего набора единственная осталась. По рыбине кидаю. Подтухшей уже. Морозильник течет. Садится аккумулятор.
Фашисткой они меня считают. В цирке-то плескались в специальном бассейне с морской солью. А тут сухо им, больно. Говно въедается в пересохшую кожу, особенно на
сгибах шкуры. Все трет, натирает. Я сама елозиться начинаю от мыслей.
Фонариком поярче свечу на Сэма. С обреченным трепетом. Жду потому что. Вот-вот увижу первые трещины. Язвы. Нету. И у тех двоих ничего. Ну нате, нате вам еще по рыбине. Больше хватит.
Как из вашего вонизма теперь выбраться? Состав гонит знай. Покурить. Сижу в дверном проеме. Ничего не видно.
Проносится черень мимо. Как во вселенную засосало. Бах, чего-
то вспыхивает и опять слепота. Тормозит или кажется? Замедляется. Гашу окурок и отшвыриваю в бездну. Горящий нельзя. Все пропитано огненосным в этой несущейся жизни. Еще наспех плескаю по кружке на каждого. Кочумайте, братцы! Свисаю наружу, задвигаю дверную махину, отталкиваюсь. Неудачно коленками о насыпь и ладонь опять рассекла. Распрямляюсь. Лошадиный вагон сам подползает. Не зрю его, но чую. Раз и дома. Поезд дергается. Скрежет. Замерли. Поехали. Спать. Завертываюсь в ворох на ящике с реквизитом. Сливаюсь с дерганьем,грохотом, шатким телом поезда. Сплю, но иногда всплеск думы: полить пора, вставай, вставай. Нет, оцепенелость. Слышатся эхом разносящиеся эфиры: может, станция какая, вещают по селекторам на всю масштабность неба. Сплю и сплю. Просыпайся! Развернись, руку сожми хотя бы и проснешься. Немочь. Забытье. И снова обладанье: я сердце поезда. Очухалась тут же. Сажусь рывком. Светло. На часах чего-то восемь. Влачимся где-то. Лошадей кормить. Копытами наяривают.
О! О! О! страшным голосом. Бесполезно. Долбят. Поить. По ведру каждому. И по морде. Овсу. Вдохновенное жамканье.
— Прими, Гриня! — навоз и ссаные опилки в совок и за борт. Деревушки поодаль.
Камешек припасенный
строению со множеством неумытых окон. Коровник, вероятно. Кокнула стеклушко.
Гоним, как убегаем. Яйцо шелушу, кусаю, глотаю. Второе. Они заранее наварены. Равнина плывет, плывет. Родина, ты почему такая бесконечно неостанавливающаяся? Меня посадят, если они высохнут. Артисты. Сэм, допустим, стоит ластой на посошке, а носом мяч балансирует. И жонглирует. И многое прочее. Растрескается первым. Старик — хрупче. Молодняк эластичнее.
Переезд впереди. Пацан с велосипедом. Приближаемся.
Дурак, засранец, двоечник, дебил! духом выдаю.
Смотрю назад с интересом. Оторопело раззявился. Пальцем
вертит у виска и плечами жмет. Отмахиваюсь. Просто скучно мне. Постыло. Я очень давно куда-то устремленная.
Курю. Пью воду. Дремлю. Курю.
Тормозит! Кидаюсь вниз. Вихлясто бегу из-за неровности гремучей насыпи. Хоп, взлетела. Поливаю. Рыбы. Присматриваюсь придирчиво
фонариком. Целые. Обратно успеть. Бегу. Но еще длительно стоим. Бродить иду. Цистерна впритык. Пропан-бутан. Вот тебе! Запрещено же возле живности. Может, порожняя? Тоже пустую нельзя с груженым составом. Перепад давления на рельсы, деформация их. Крушением чревато. Уж я докой сделалась в железнодорожных проблемах. Кидаю камнем в цистерну. Глушня. Полная. Когда же это ее и где подцепили? Размышлять теперь навязчиво буду о гибели. Выпустил воздух состав. Значит, сейчас отправимся. Успеть к морским. Удается. Поливаю. И назад уже в движении.
Маленькое радио есть у меня. На «кроне». Подистлевшей. Включаю. Шипит. Притиснув к голове различаю: «Осуществлен запуск очередной орбитальной станции… Захват троих
заложников… В Вильнюсе плюс тринадцать… В Нью-Йорке два часа ночи…» Треск. Капут. И того достаточно. Слишком много информации прискорбно. И так с лихвой. Осуществлен где-то запуск в космос. Очередной фигни. Троих каких-то захватили. При этом в Вильнюсе плюсовая температура, а в Нью-Йорке
темно. Одномоментно. А я тут. И никаких экстренных
сообщений по земному шару: «Где-то в середине России ей
через каждые полчаса нужда опрыскивать морских львов».
Опять утро. Сортировка крупная.
Здравствуйте! зову путейца. Проверяет смазочные
буксы на скатах. Крюком дергает. Подливает из лейки масло. Захлопывает.
— Меня под воду надо, — жалуюсь, — живность.
Беженцы?
Цирковые.
Тигры?
Львы… морские.
— Моржи что ли? — озадачился. — Посмотреть можно?
— Там запах.
Но ему любопытно. Залезает. Дивится, зажав нос.
— Удовлетворим, — удаляется.
Вскоре маневры начинаются. Отцепляют опасную цистерну и вместе с ней весь хвост из двадцати вагонов оттягивают. Передние вагоны тоже уволакивают. Нас замысловатыми перегонами устанавливают под водонапорную башню. Ликую. Клетки промываю из шланга. Бочки наполню. Фляги. А состав уехал. Ожидать теперь, когда образуется следующий. Сижу на насыпи, тужу. На горку с надеждой взираю. С нее вагоны спускают. Вот летит. Замираю: ко мне ли? Хоть бы сюда. Эх, бродяга, на восьмой путь завернул! Не скоро еще попутных настыкуется. Болтаюсь, рассматриваю вагоны. Умею читать знаки на обшивках. Знаю где когда-то находился вагон, где только побывал и куда путь держит. Люблю угадывать эти судьбы особенные. Сегментарные.
Дождь заморосил. Взбираюсь к морским. Брызгаю. Рыбу кидаю в пастюшки оранжевозубые. Если укусят, рана плохо заживает. Трупный яд в зубах. Убоину разлагать чтобы. Это в природе, а здесь бессмысленно. Пойду спать. Спала. Проснулась. Качает. Заснула. Стук. Вздрагиваю. Стоим. Темнота. Стучат. Кто?! баском нарочито.
— Пусти, хозяин, два перегона. Со смены домой.
Нельзя. Удавов везем. Придушат.
- Другой раз вам чего от нас надо будет, тоже к нам не
достучитесь вы, оскорбились.
Слышу сели на тормозной площадке соседнего вагона.
Гнусавят свое. Надо было их пустить, рассказали бы чего. А
может, кто их знает, нехорошие? Долго на них в дырку от сучка пялюсь. Уже много проехали. Огоньки папиросок звездочками
мелькают. Щемит грусть созерцания. В уют семьи вернутся, умоются. Жены суп на стол. Дымящуюся тарелку. Хлеба ломоть. Крепкую помидорину. Или грядочный огурец, пополам разрезанный и потертый с солью. Стопку водочки, безусловно.
И так далее. Прыгают на ходу. Исчезли навсегда. Кто такие являлись?
Утреет. В проеме уперлась. Свежесть обдувает клочья
волос. Никогда не остановимся! Знаю, что это «никогда» всегда
заканчивается, но всякий раз это «никогда» одолевает вновь.
Вот и усмиряемся. Соскакиваю, поливка, а обратно сорвалась с лошадиного вагона. Шмякнулась. Уехать успел на три вперед. К
угольной чаше прицепилась. Вскарабкалась на черную гору.
Кокс. Сижу по-турецки. Пронизывает скоростной ветер.
Озираюсь. Ширь и необъятность. Змеится шнур состава —
не различаю начала. Ору заунывно — балуюсь. Воздушный
напор забивает рот.
Станция брезжит. Наступает. Заспотыкались задумчиво.
Встали. Слезаю. Поливать. Шлеп воды на Сэма и вижу.
Зажмурилась. Подсматриваю. Треснул! Будто три тончайших
надреза бритвой. Карминных. Лью еще кружены. Рыб даю.
Опять поливаю. Скрыться, подумать, успокоиться!
К лошадям. Разгильдяй Грозный в отсутствие мое лягнулся в
стену и нога застряла между досок. Стоит обезумев. Завизжала на него в истерике. Задергался, глаза очумелые закатил.
Испугалась, присмирела: «Айда браво, Грознюля! Бравушки, мальчик…» Тронулись. А он на трех. Завалился. Бьется. Подняться никак. Руслан рядом норовит на дыбы. Не может, недоуздок коротко привязан. Гриня с Сынком на
противоположности тоже шуганулись: не понимают паники, шалеют заодно. Огрела буханкой хлеба Руслана. Матерюсь.
Подойти к Грозному сейчас опасно. Тяжеловозы они все. Придавят невзначай. Приподнялся Грозный, а нога все туда торчит. Едем. Доски рубить придется. Топорик. Каждый удар
Грозный головой вверх дико рвет. Освободил, наконец, копыто.
Грудью в балку огораживающую попер. Кулаком в мякоть носа.
Удивлен. Руслан его зазевавшегося кусанул. И этому впаяла.
Моркови тут же кидаю, отвлечь. Хватают нервно. Шеи-то себе
не испортили? Гриня с Сынком шаркают, тоже лакомство
просят. Отнесла, чтоб не обидно. Переживали ведь. Подвязала
Сыну недоуздок покрепче. Они стоят всю поездку. Месяц ли
добираемся, два — как часовые. И спят стоя. Так уж принято в
пути. Не из-за того, что изгваздаются. Если лежа уснут, встряска
так пугануть может, что насмерть перекалечатся вскакивая. Вагоны иногда будто в пропасть швыряют, так долбают. В
пассажирских этого нет — аристократия, пижонство. Товарняк
плебей. Тут все сурово и беззастенчиво. Вроде вопли морских слышу или чудится. Бежать надо или нет? Сплю или бодрствую? Различить замысловато. Жую вдруг яйцо. Или снится? Тщетны попытки догадаться. Лишь бы соблюдать и во сне, и в бдении одно: в любой подвернувшийся миг быстрее поливать. Плетусь как раз. Может, во сне. Не важно. Полить и честно спать. Или проснуться. Опять полить. Тогда не запутаешься.
Однажды пробудилась и что-то поразило: за огромный
период впервые. Гляжу, лежа в ворохе зипунов, в полутьму товарняка: что так приятно смутило меня, уже одуревшую от многонедельной тряски и шума, затяжных стояний где-нибудь
на запасном пути, опухшую от постоянной дремы и одновременно недосыпа? Остановка? Ну и мало ли их случалось? Что удивило? Тишина? Да нет, пожалуй… Впрочем, непривычная тишина, не железнодорожная: в ней чувствуется
присутствие запамятованной человеческой жизни. Еще не могу осознать огрубевшим слухом нюансов тихой тишины, но есть и помимо необычное. Внюхиваюсь: благоухание. Не запахи:
мазута, угля, сажи, а аромат. Покряхтывая, села: суставы скрипят, поясницу ломит не восемнадцать будто, и
обоняю. Нет, все-таки непривычно тихо, а может, я отцеплена и
оставлена в тупике? Не похоже: мирно и хорошо. Домой хочу, к маме. Оказывается, как я устала и соскучилась. Но где мы? Что
это тут за место вкусное? Встала на ящик, подтянулась к люку у крыши.
Янтарь заката и кружевная пена садов. Полустанок, утопающий в тяжелых, густо усыпанных цветами ветках и
название полустанка: «Сады». За кипенью не видно жилья, но, приглядевшись, различаю сокрытое в кущах существование.
Внезапно чистый и будто совсем возле голос: «Мурка, иди
кушать молоко», а где-то только приступили доить — звон первых тугих струй о цинк подойника. Доносится: «Стой, Комолушка, стой, родимая… Стой, дура!» И тончайший свист ласточек, снующих в медовом солнце. Засмеялся ребенок. А это — нежнейшее, таящее — наверное, соприкосновение лепестков в яблоневых бутонах. И все эти звуки, полутона не смешиваются каждый в собственном
воздушном пласте: прозвучав, не умирают тут же, а угасают медленно, пьяня.
Неожиданно во тьме садов вспыхивают разноцветные лампочки и сквозь кисею цветения — музыканты на подиуме пробуют инструменты: танцплощадка. Собираются ребята и девушки.
Идемте на танцы, снизу оклик. Военный на насыпи. Дня три прицеплен неподалеку. Везет нечто на платформе тщательно запеленутое брезентом убивать куда-то недосуг.
А тронемся? унылость моя.
— Навел справки, через три часа, не менее.
— Нет, нельзя животных одних, у вас-то там запасной солдат.
— Что ж, — откозырял, пошел пружинисто.
Спрыгиваю, иду с досады в сады, только не та ту сторону, где станция и жизнь, а в заросли, кусаю бутон горько. Прудик, мостки и на них обнаженный мальчик с удочкой, золотистый от вечернего солнца. Хрустнула ветка, и он заполошно обернулся, подхватил бидон и прочь по тропке: грациозно — босым ступням колко, а я сажусь на мостики, голени в воду. Камыши, утки отдыхают, охорашиваются. Ивы на том берегу, плакучие. Гладь неподвижна. Разделась, осторожно
вошла склизкая тина поплыла. До середины уже: расколотый пополам дуб открылся за купающимися ивами, умерший, черный и массивный, как Сэм. Блаженствую, а они там: взять да выпустить. Соли морской десять крафт-мешков. Ссыпать сюда. Скажу после: львы пали, трупы скинула. Одеваюсь на сырое тело и бегом. Вихрь лепестков. У состава пыл исчез. Не поверят, ведь ветеринария действует на всех сортировочных и павших актировать закон, засудят за госимущество. Залезла к ним, поливаю, рыб, фонариком, а Сэм не впитывает уже кожей. Короста. Безмолвно смотрит в слепящее.
Пандус завален реквизитом, но волочу тяжеленный, скидываю трапом. Отодвигаю боковины клеток: пленники недоуменны, переминаются на ластах.
— Алле! Алле! Работать!
Работать понимают, закричали, еще и шамбарьером подбадриваю. Волнисто запрыгали. Сэм первый. Кубарем по пандусу. Двоица робеет. Хлещу. Заметались по вагону. Пинками. Скатились. Вдоль рельс понесло.
Ап! Ап! Не туда! Алле!
Направляю шамбарьером, забегаю вперед, рыбой маню.
Стадами стадце. Взбудораженный ор: зачуяли влагу, ожили, спешат друг с дружкой наперегонки, меня обгоняют. Берег и, не задумываясь: плюх-плюх-плюх… Спинки замелькали. Как дельфины!
Вот и совершила: легкость, счастье. Соль! Побежала. Тележку в хламе реквизита едва раскопала, скинула мешки на шпалы, загрузила. Две бешеных
ходки по пять штук, и уже падала, надрывая последние мешки и ссыпая кристаллы в водоем.
Сижу, отдуваюсь. Небо почернело. Плеск слышится, а их
самих не видно. Из последних сил:
Сэ-е-ем!
В воду залезла ополоснуться, но не успела толком. Свисток
паровозный. Одежду в руки и опрометью. Лязг. Погоди! Успела. Запыхавшаяся у лошадиного вагона. Тележку забыла. Теперь
уже с концами. Еще стоим. Треск насыпи: военный с танцев и девчонка преследует жалобно: «Вадик, я напишу, обязательно, Вадичка!» Умудрились сродниться. Состав туда-сюда подвигался. Застыл. Как шарахнет воздух из-под скатов. Прицепилась к подножке. Покатились. Прощайте, Сады! Воды напилась жадно, прилегла. В шаткий сумрак потолка смотрю. То ли заснула, то ли чего. Неожиданно подкинулась. Поливать же! Черт, я ведь их выпустила там. Навсегда в Садах. Или мечта? Не могла же и в самом деле?! Но вроде помню — избавилась.
Пруд в Садах. Приснилось. Да и Сады эти самые кущи райские. Атлас схем железных дорог листаю, не отмечено. К двери, отодвинула. Вглядываюсь. Вслушиваюсь. Ночь. Месяц. Мчимся.
Я бы и сама там навсегда осталась. В Садах. Обитать на берегу, обнаженной, разводить костер по ночам — столб искр ввысь. Лошади спокойно пасутся рядом, а в озере резвятся дельфины… морские, то есть, львы.
Покурить.
Не знаю: приснилось или произошло?
Сомневаюсь: я сплю или есть?
Не узнать, пока не остановимся.
2000 год
ПУГАЮЩИЕ КОСМИЧЕСКИЕ СНЫ
Неосмотрительно произнесла я «Кто там?», и они сразу
задолбили в дверь: «Открывай! Денег давай на бухло! Мы тебе
выборы за коммуняк подписали, по квартирам вчера собирала!» «У меня нет денег, товарищи. Уходите». «Вам за
каждую подпись пять долларов, говорят, дают! Встретишься вот во дворе, погоди, товарищ-щ-щ!» Железом лифта шарахнули, уехали. Грохот кабины по шахте.
Квартира огромная. Черная, пустая. Коммунальная, но никто не живет. Только я. Коммунист в коммуне. Один остался в пустоте. Нет, не смешно. Мне страшно. Темнотень в коридоре, лампочек нет — дорого. Молюсь: «Я маленький
коммунистеныш, смелый и отважный…» Куда там! Воровски
крадусь к своей комнате и вздрагиваю: вон там в том углу — кто это там?! Да нет там никого, не может быть, а почему не может?
Последний этаж, чердак, возле кухни пожарная лестница, с нее
шагнуть запросто прямо в окно. Ой, не надо так… Доскребывание. Мыши, наверное, или в дымоходах ветер. Дымоходами пронизаны все стены, даже под потолком всегда что-то движется. Или кто-то? Очень старый дом. Странный. Страшно. В этих дымоходах и человек поместится. Я у себя в комнате вынимала решетку отдушины и засовывала в трубу голову. Там пахнет мертвыми птицами. Если сейчас зазвонит телефон, я вскрикну. Я всегда вскрикиваю и испариной лоб и ладони покрываются. Не звоните мне, когда стемнеет, я боюсь.
Дзень!!!
А! подпрыгиваю.
Это в дверь. Противный ржавый скрежет механического
звонка. Вертушок у нас… у меня такой с древности в парадной
двери, там выдавлено через «ять»: «Повернуть». Вот кто-то и
повернул. Легким кошачьим махом — к глазку, затаив жизнь. Это он, сосед из квартиры напротив, тринадцатой. У нас по две
квартиры на этаже, а комнат в них бесчисленно, и с каждым
днем будто больше становится. У меня-то точно. Почкуются они
что ли? Особенно по вечерам множатся и множатся, и никого в
них нет. Сосед тоже один живет, других и у него выселили куда-
то. Не знаю, куда они подевались. Их раньше было много, но я
тогда еще не была коммунисткой, а теперь их нет, а я член
компартии, хотя какая тут связь, я не знаю.
Не молчи, дышит он. Я чую, что ты тут.
— Ты чего?
— Топор дай.
— Какой топор?
Тушуразрубить.
Сейчас полдвенадцатого ночи, где я тебе его искать буду. Завтра утром сама принесу.
Да он у тебя в ботиночнице, на нижней полочке. Ты чего
открыть боишься… мне?
Я тут же верчу замок и впускаю его.
— Чего бояться-то? А какую тушу?
— Разберемся, — он с бутылкой водки и — мимо меня —
уверенно шагает по мраку петлистого коридора к кухне. —
Идем пить.
Зачем? Четверг же, будень.
А может, вранье, издалека голос его невидимого.
Может, и нет никаких четвергов, вторников…
— Может быть, конечно, и нет, — плетусь я, успокоенная, следом.
Слышу, как он позвякивает стаканами, клацнул дверцей холодильника: не работает только он, там я рукописи храню. Вдруг, боюсь, пожар?
Вывалились они, бумаги, на пол. Он сгребает их небрежно. Матюгаясь под нос. Все без света это. Я свечку зажгла.
— Тебе лампочку что ль подарить? — говорит.
— Ты еще прошлый год обещал. Я отказывалась, помнишь?
Ну их, нагорает только зря электричество. Если б хотела, в лифте
б давно отвернула. Чем платить-то за энергию им?
— Им?
Стол у меня круглый. Три круглых тут стола. Которые раньше в каждой семье имелись. Ну, у нас-то в коммуналке, понятное дело, в каждой комнате. Кухня громадная, даже, в
общем-то, краев не видно, стен, тем более в мерцанье лядащей свечечки.
Я к тебе вот поэтому, собственно, и пришел. Из-за них.
Из-за мужиков из-за этих, алкашей?
Каких алкашей? Нет, ты сейчас сама сказала: им!
— Про что?
— Когда насчет платить. Чем им платить, сказала ты. Им! Это очень важно.
Тебе хорошо, ты бизнесменишь. Коммерсант, а я коммунистка. Корень один, а какая, скажем так, дьявольская разница.
Коммунизм твой это прикрытие истинной твоей сути.
— Сволочь! — схватила я его за рубашку, но тут же выпустила и устало села на табурет. — Я искренне верую.
Он бултыхнул в стаканы.
— Должен тебе сказать честно. Открою карты. Я давно за тобой слежу. С детства. Но понял только вчера в девятнадцать
сорок, когда ты ко мне явилась за предвыборной подписью
поддержку коммунистической партии. Я раскусил тебя!
Глаза его шало горели и пепелили меня в упор.
Что надо? тупо произнесла я.
— Ты — инопланетянка! — он маханул стакан, резко
выдохнул, сморщился и пригнул мою голову, занюхивая
макушкой. Оттолкнул в плечо и с радостным любопытством уставился в лицо.
Ну, давай, рассказывай!
Я чего-то не поняла, чего ты хочешь. Топор,что ли?
Да это прелюдия топор, повод. Не мог же я тебя с
порога пугать, что ты инопланетянка, не открыла бы, я для отвода глаз про топор,для пущего спокойствия.
— То есть, не нужен, значит, топор?
— Ты ведь нарочно сбиваешь. Я по существу, а ты про дрянь всякую. Не надо увиливать, уяснил я тебя. Типичная
инопланетянка!
У тебя не опять ли?
Делириум тременс? Глупости, года два уже не было.
Я постучала по столу. Тьфу-тьфу, а то ведь тогда-то тоже незаметно
прихватило. Ты все никак не мог понять, почему один умножить на ноль будет ноль. Разнервничался, куда, мол, один-то девается. Вызывать пришлось…
Он помрачнел, постучал тоже тихонечко.
— Да. Именно, незаметно, незаметно и вкрадчиво. Я до сих пор, кстати, не понимаю, почему один на ноль равняется нулю. Вот, например, есть я, меня умножить на ничего, почему же будет пустота, куда я-то деваюсь при этом? А? Что? Как это коммунисты объясняют?
Ну, хватит об этом. Мало ли куда… К тому же не только
один, но и миллион на ноль — ничто.
— Насчет миллионов — это у вас, у коммунистов запросто.
— Да никто тебя на ноль не умножает!
— Нет, но… так, матушка, от всего можно отмахнуться!
Зачем же тогда заявлять, что один на ноль — ноль?
Это кто заявлял-то? Я? Я филолог, тебе чего надо-то от меня ночью?
Фи-ло-лог… какое противное словечко. Любитель
словесности по-русски то звучать будет, да? Какой же ты любитель, если употребляешь такую мерзятину: «фи-ло-лог!»
Притворяешься… Мне-то можешь сознаться, я ведь все равно уже догадался: ты оттуда? — он мотнул головой вверх и немного вбок.
Я устала. Оставь меня, ступай, а? Я чудовищно спать хочу.
В сон, стало быть, клонит? Кажется, ты не лукавишь. Может, и впрямь не догадываешься о себе. Это вполне возможно. Вероятно, тебя до времени хранят, а потом — раз! И получишь откровение, приказ — уничтожить планету. Может, тебя твои оттуда, — он опять мотанул головой вверх и немного вбок, — специально снарядили в коммунизм с этой целью… Тихо! Молчи! Я не подначиваю. Ты сама себя не понимаешь. Со стороны виднее. Вот зачем тебе компартия сдалась именно теперь, а не когда положено? Ты жила сто лет шпаной, собак все детство по пустырю гоняла да по гаражам бегала…
— Вместе бегали.
Я-то ладно. Я землянин. Вот… Чего я говорил-то?
Сбила ты меня, он плеснул себе водки и выпил. Хрюкнул, уткнувшись в рукав: Вот и пьешь ты не как люди. Кто с тобой начинал, спились, а ты как в первый раз всегда — блюешь, и к курению не привыкла. Вообще, все в тебе не по-человечески, не так. — Чегой-то не так?
Не так, как положено. Я теперь с высоты тридцати своего
летнего возраста вижу, что совершенно не так. Даже когда веселишься в компании, в тоске на самом деле. У нас тебе неуютно. Ностальгируешь по своему миру. И еще бесполость
некая. И глаза у тебя чересчур смотрят: наблюдаешь, как камера съемочная, биокамера. Ты от нас информацию им передаешь.
— Ну! Мне страшно…
— Нет. Надо. Вот почему ты не стареешь?
Почему же не старею? обиделась я. Мне тридцатник, как и тебе.
Сравни меня и себя. Что, разительно?
Ты квасишь!
— О! Кто бы говорил. Другие женщины сроду рюмки не пригубили и не курят, лицо кремом мажут, а все равно жухнут, а ты как законсервированная. А ведь это первый признак инопланетян они не изменяются. У них кожа всегда гладкая и морщин нет даже в старости.
Не надо больше, пожалуйста. Чего ты задираешься? У
меня все в родне молодо выглядят.
— Знаю я твоих родичей. Хоть и есть у вас внешнее
сходство, а не похожа ты на них. И вот, кстати, зеваешь, да? А сны тебе снятся?
— Ну и что? Да. В чем спич-то?
— Какие?
Нудный ты. Какие попало. Вчера вот Зюганов опять
приснился. Геннадий Андреевич. Мы с ним наподобие эльфов
были с такими стрекозьими крыльями, переливающимися
радугой под солнцем, красиво… А потом изумрудная трава снилась, сочная, отмытая будто специально, каждая травиночка
блестела, и все вокруг, далеко-далеко, чистейшее, умытое, райское. И такие трели птиц. И речка прозрачная струится. Каждый камешек на дне ясно виден. Я по ней шла, студеная…
— Коммунистическое будущее. А онгде? Эльф-то?
— Зюганчик? Это я уже про другой сон. А там что было не помню, не знаю.
Понятненько. Всегда у коммунистов так: недосказанность. И в финале оглянешься, где эльф, нету, только что трепетал стрекозиными крылышками и нету. Один на ноль шиш, иллюзия. Не доводите вы никогда дооргазма.
— Чего-то ты уже совсем заговариваешься. Развел Камасутры какие-то.
— Ага-ага. Не юли. Ты мне вот что скажи-ка лучше. А
космические сны тебе снятся?!
…И потух догоревший дотла огарок. И мы примолкли.
ничего не видела, только ощущала колошматенье своего вспугнутого внезапной темнотой сердечка. Вдруг из коридора донеслось:
Ну, я пойду. Где топор-то? Ага, вот. Пока! Ко мне там подруга пришла, заждалась небось.
— Та, красивая?
— Другая. Но тоже отменная. Ногу телячью принесла.
Дверь захлопнулась. Тихо. Темно. Только голубые вспышки трамваев, пугающе неожиданные. Они далеко внизу ползают
вокруг дома трамваи, а сюда только импульсы зачем-то посылают, видимые лишь по ночам.
В постель надо идти скорее, с головой накрыться. И чтобы
быстрее утро!
Уже свернулась плотным калачиком. Дверь ли заперла в
комнату? Ту-то парадную на засов точно задвинула, черный ход не отпирала сегодня, а вот в комнату? Не помню. Нет, надо встать, проверить: не усну от тревоги. Шлепаю, дергаю как всегда закрыто. Обратно. Юрк. Мне надо бы завести кого-то. Не человека. Собаку. Но ведь чем кормить? Вдруг, когда я засну,
она от меня отъест? Мне не нравятся вот эти вот вечные вибрация в стенах, гудение в дымоходах и вздрагивание пола, и дребезжание стекол, и зудение чашек в серванте. Я знаю, это от пустоты подземелий метро наш дом прямо над пропастью. И сейчас
там где-то глубоко подо мной люди кишат. Хотя нет — закрыт кротовник. Завтра утром понабьются, задыхаться будут. Они, конечно, когда-нибудь летать индивидуально научатся. Будут, как шмели, кряхтеть в воздухе, сталкиваться и кокаться об коросту, которой они субстрат закупоривают. Им земля претит, раздражает их: грязная, колдобистая, не удалась. Им подавай… Им?
Почему он спрашивал про космические сны? Когда-то давно в нежном детстве помнится действительно было что-то такое непонятное. И ведь книжек никаких таких, как сейчас, располагающих к этому не имелось, и телевизора в помине. Откуда же в неискушенном, почти младенческом сне могло родиться это?
Он оседал на город как медленный снег. Такой бывает тихий, пушистый снегопад.
Радостный. Все становится кипельным, сияющим, новорожденным. И ни ветерка. Величественное безмолвие. Только опускающийся
торжественно снег. И вот этот вот аппарат, конструкция некая, огромная, как весь город, оседала так же плавно и тихо, как зимний снег, но это было летом, ночью и вдруг с ней что-то случилось… ее пронзили здания, деревья, и она, полуразрушенная, замерла бездвижно погибла. Какое это было грандиозное сооружение! Я рассматривала его, блуждала по нему. Помню отчетливо какие-то детали, но описать их не могу. Могу этот падающий снег, а ту штуковину — никак. Заблокированное^ передачи. Где все это происходило и каким образом проникло в крохотулечью жизнь? Но это еще как бы ладно, не космос. Но тогда
фильмах, ни на иллюстрациях. На тысячи километров они
растянулись, застыли, как ночные рыбы, в аквариуме и иногда
лишь испускали мощные лучи в сторону друг друга. Через три
десятилетия только страх вспоминается. Да и то, страх не во сне был и даже не потом наяву, а обуял только теперь, потому что я
вдруг поняла, что это ненормально. Эти знания неестественны.
Мне страшно. Еще и кровля над головой вдруг
загромыхала. Кому приспичило в ноябрьские заморозки скакать
ночью по крыше? А если этот некто спустится по веревке на мой
подоконник, вышибет ногой стекло и… Я приподнимаю одеяло и таращусь в черноту заоконья. Бормочу: «Я коммунистеныш, смелый и отважный…» Почему я боюсь? Я всего боюсь, всех и себя тоже. Все люди мне подозрительны. Сама жизнь вызывает сильное подозрение. Очень подозрительный этот мир. Весьма
все здесь подозрительно. Каждый раз кажется: ах, вот она эта единственная мысль, отгадка… но — мимо! Пусто. В одиночку
невозможно. Один на ноль — вакуум. Ноль — это то, что было
до рождения, то, что будет после жизни. Человек умножается
на это и это побеждает. Как же он этого не понимает, сосед из тринадцатой квартиры? Топор… ногу телячью разрубить…
завтра митинг, завтра… в семь утра у метро, как раз толпа прет на заводы… Товарищи! Именно с этим теплым словом обращаются к вам члены Компартии Российской Федерации…
Товарищи… Именно с этим ело…
Нет, именно с этим теплым словом… Пусть «господами»
называют себя те, кто… Товарищи… Именно с этим теплым словом…
На утро дождь забрызгал окно серыми каплями.
Яйцо бы на завтрак вкрутую или всмятку, но эта роскошь из
чьей-то другой жизни. Пустяки: кружка ячменного кофе «Лето»
и вперед!
Выходя за порог, споткнулась о лежащий на резиновом
коврике окровавленный топор. Вбросила в коридор. Соседская
дверь приоткрылась на нитевидную щелку.
Не убил, не убил, хехеканье. Вам бы все… Что? надавила кнопку лифта.
—
На рыбалочку?
Иначе.
А что же это тогда у тебя в газеты длинное закручено?
Лыжи? А вон дырочка, чего-то краснеется… Знамя тащишь!
Охота ведь это со сранья коммунистить. Мужика тебе надо!
Захлопнулся, прыская смехом.
… Люди шли и шли: хмурые, недоспавшие. Дождь, липкий, как клей, заливал глаза, губы.
Товарищи! Именно с этим теплым словом обращаются к
вам члены Компартии Российской Федерации!
Пусть «господами» величают себя бывшие партбилетчики, предательский язык которых не осмеливается произнести
простое и честное приветствие: «Товарищ!» При этих псевдокоммунистах Советский Союз был зашорен «железным
занавесом», сегодня они, будучи под новой личиной, опять же у руля власти, превратили Россию в страну «железных дверей».
Страх, боль и отчаяние поселились в каждой честной семье.
И нет их лишь за сейфовыми дверьми «новых русских»
сейчас время этих мафиозных «господ», совместно с
антинародным лжедемократическим режимом кощунственно попирающими Русь. Их знамя доллар. Их дом рынок. Их власть — спекуляция.
Товарищи!
Истинные коммунисты призывают вас не допустить разбазаривания России, уничтожения ее неповторимой духовности и нравственных ценностей, возродить все лучшее, достигнутое великой советской эпохой.
Наше знамя красное. Наш символ серп, молот и книга. Наш девиз Россия, труд, народовластие, социализм!
Товарищи! Поддержим предвыборную платформу КПРФ:
«За нашу Советскую Родину!» Вместе мы победим!
… Потом долго кукожилась в дреме на угловом сидении
метровского поезда. Да-а: опять древко сломали у знамени. Что за народ! Ну не нравится, ну пройди мимо, нет ведь, надо обязательно выхватить стяг и об колено! Македонские! Если б они только знали, что я инопланетянка. Кто ведает, каково мое здесь предназначение? Может быть, я и есть… нет, это уже
слишком, хотя… нет, нет. При чем здесь тогда коммунистическая партия? Хотя космический и
коммунистический звучит одинаково. Может быть, меня, инопланетянку, привлекло звуковое это созвучие? Ерундистика.
Все было не так.
Он сказал мне как-то: «Любимая, я ненавижу их всех, чекистов, коммунистов. Оба деда моих были репрессированы, сгнили в лагерях. Этим гадам мстить надо до седьмого колена, вытравить все ихпалачье потомство до нынешних поколений».
Обо мне он ничего не знал. Мы сидели в кафе. Я опустила лицо: «Мне нужно идти». Он расстроился: «Как? Мы же хотели в парк». «Я вспомнила, мне срочно надо», — и, не взглянув на него, ушла. В Сбербанк какой-то вбежала, уткнулась в искусственный фикус, давясь слезами. Старушка сердобольная утешать принялась: «Потеряла, что ль, деньги? Ну, что ж теперь…» И пояснила доверительно окружающим: «Обокрали девку». Я утерла слезы:
«Извините», и на улицу. К такому же, как сама, поехала. Проклятому. Напились. «Почему мы? Мы-то почему, Грахов?
Почему все кругом кричат, что они жертвы?
Куда же делись все те легионы, которые карали, а? Умножились на ноль?
Я никого не убивала, но почему мне жутко? Почему?
Почему я должна брать на себя ответственность?»
«Потому что ты ее берешь», негромко прозвучал ответ. Домодедовская, скрежетнуло в динамике, и я очнулась. Здесь выходить.
Снежинки кружатся. Тут даже не было дождя.
Во! Сидит прямо на ступеньках перехода. Каменных. Спит, снег запутался в серых волосах. Кроличья ушаночка рядом — мелочь в ней и мятое рванье каких-то бумажных денег. Струйка, уже заледеневшая, из-под него. «Обоссался», — беззлобно думаю я. Шапку его поднимаю и пихаю легонько мыском в бахилу:
Майор!
Вскинул испуганное лицо, с секунду пялился оторопело,
потом искаженная гримаса сменилась улыбкой узнавания:
Подумал милиция.
Я тебе фанерку давала хорошую.
Украли, просипел.
Фанерку-то? Ладно, вставай, горе луковое, идем.
Доверчиво, как ребенок, протянул заскорузлые лапы.
Приподняла:
— Пахнешь уже. Мыться заставлю.
Ноги у него негнущиеся по-буратиньи, идет от этого
приплясывая.
А на шее чего навертел?
Дыру прячу. Наверное, упал или побили. Она ничего, не
болит совсем. На вот пиццу, — извлек из кармана сложенную пополам бумажную тарелочку, измазанную кетчупом.
— Со столов собираешь.
— Может, купил.
— Клянчишь… Мне вон флаг опять поломали. Сделаешь палку?
Да я тебе трубу железную нашел. Увидел, обрадовался, думаю, как раз дочке подойдет.
Мама что?
А мама играла в «го». Журчали канарейки в
многочисленных клетках. И кактусы, кактусы дуются и корячатся повсюду.
Его в комнату не впускай, у нее певучий голос. Я его теперь вовсе сюда не пускаю. Есть кушетка на кухне, обойдется. Совсем обомжел.
Я зыркнула на него и резко указала глазами на ванную:
— Быстро!
Послушно заперся, но оттуда, всхлипывая, запричитал:
— Что? На отца? Я на тебя в детстве хоть раз цыкнул? Вот
Зюганову твоему позвоню, все расскажу, как ты…
— Телефончик дать?
Душ включился.
Сладу нет, вздохнула мама. Озорничать стал пуще прежнего.
Всю ночь сегодня на площадку выбегал, орал, скоро, мол, дочь его к власти придет и тогда, мол… Витьке, соседу, угрожал, что расстреляет его в первой сотне… Дурак-то, а Витька шофером у… она зашептала неразборчивое, ну? А ты чего мокрая-то вся?
— У нас в Лефортии моросило с утра. Я два часа глотку драла на митинге. Знамя обратно отнимали.
— Убьют тебя.
Корм-то есть еще птицам?
А с работы что, отпросилась?
Угу, соврала. Я давно не работаю. Который год учусь, но родители не знают об этом. Почему не говорю?
Наследственная скрытность, возможно.
— Зря ты, дочка, против правительства. Нельзя.
— Ты же сама коммунистка бывшая.
— Время было другое. Мы были за правительство.
— Время всегда одно.
Убьют тебя. Ты напросишься. А чтобы вот чуть-чуть в сторонке быть? Ну, коммунистка, ну и что? Не все же и среди партийных лезут на рожон. Вон товарка твоя, помоложе, а похитрее тебя-то, дурочки. На демонстрации не ходит зашибить могут, в отделение забрать, еще чего, а уж
засветишься — точно. На концертах она ваших, умница, только отдыхает после торжественных-то заседаний: тепло, весело, безопасно. Заодно вроде и мероприятие посетила. А ты как подорванная стараешься, вот и суют тебя куда похлеще, а ты довольна. Если б еще наверняка, а то вряд ли уже победить. С Артуром-то как, не помирились?
— Мама, не буду я с ним мириться. Скрывать не могу, а сказать… Я же говорила тебе, его оба деда были в лагерях. Может быть, даже в том сидели, где ты работала.
— Давно это было. В деревне у нас, на Рязанщине, голод. Отца — председателем был — за полмешка пшеницы самого посадили… Митька-сосед позавидовал, сообщил куда следует… А нас у матери пятеро, я старшая. Вдруг письмо от тети Арины, она под Архангельском вольнонаемной с мужем в лагерях
служила: пишет, хорошо устроилась, сытно и, мол, есть вакансия, присылай старшую-то… А мне шестнадцатый годок.
Приписали в метрике два года и выгнали с узелком из избы.
Ревела, помню, шла до райцентра двенадцать километров, а
там дядя Ваня меня на подводе на станцию, поезд… Года два я
в Архангельске-то жила, а потом в Москву меня перевели.
Здесь, на площади Дзержинского, с пьяницей этим
познакомилась…
И он ворвался тут как тут. Подслушивал небось.
Римлянином, в простыню замотан. Заорал:
Папанька мой под Ельней погиб, в первые же дни войны!
Стыдно тебе нас, чекистов, да? А чекистов первыми на фронт!
Мне три годика было… помню, уходя, он мне куконько пообещал с войны принести. Будет тебе, сыночек, гостинец —
куконько — и ушел навсегда. Обманул. Куда мне было после школы? А тебе теперь нас стыдно!
—
Мне не стыдно, папа. Мне страшно.
Иди, ты-то! махнула на отца мама и тот, ворча, ретировался. Мы-то темные были. Не знали многого. А вот ты зачем в коммунистки подалась?
Не знаю. Это мой генетический выбор.
— Ни в чем ты не виновата. В цирке всю жизнь ошивалась. Чего маешься? Тебя в комсомол-то не хотели принимать, так ведь для плана взяли, не хватало для нормы, и в пионеры даже, помню, не брали, всех взяли, а тебя нет, двоечницу, хулиганку.
Мне даже за тебя премию тогда не дали.
Да? А может, ты тоже мало для нормы кого заложила?
Вчера опять скорую днем вызывала. Астма совсем задушила. Давай чайку попьем, что ль…
… Вышла от них поздно. Через пустынный школьный двор к метро.
На футбольной площадке замерла. Небище. Пустота. Я одна. Кажется, слышу гигантскую музыку вселенной. Зовущую. Если вытяну сейчас руки, смогу ли взлететь? Во сне часто бывают полетные сны, и секрет летания кажется так примитивно прост, но с просыпанием напрочь забывается. Явь
отнимает веру. Может быть, встать на что-то повыше и
подпрыгнуть? Вот железная лестница вдоль стены школы. На
нее если забраться? Не на крышу, а на несколько перекладин
всего и, устремившись душой ввысь, прыгнуть? Я слышу
гигантскую музыку вселенной. Я чувствую силы. Я сейчас смогу.
Я взлечу. И понесусь туда. К себе. Здесь я слишком устала.
Запуталась. И очень боюсь. Мне надоело бояться. Вздрагивать
от каждого шороха в пустой темной квартире и уговаривать
себя: «Я маленький коммунистеныш, смелый и отважный…»
Нет, я умирающий от тоски по далекому, стертому из памяти
миру инопланетыш, потерянный и никчемный. Один в пустоте.
Где же ты, моя планета?
1995 год
Маргарита Шарапова (1962 г.) прозаик, лауреат премии международного фонда «Демократия» и премии «Венец» Союза писателей Москвы. Член Союза писателей Москвы. Публикуется с 1992года.
Работала в системе «Союзгосцирк», потом бутафоромдекоратором, помощником режиссера на «Мосфильме». Закончила сценарное отделение ВГИКа (1994), Литературный институт им. Горького(1996).
В 2001 году Виктор Ерофеев сделал ее рассказы «визитной карточкой» своей антологии современной молодой прозы «Время рожать.
С конца 1990-х публикуется в Интернете под ником Враг (Vrag, VragSharapova). Автор шести книг прозы, в том числе — «Шампур для горничной» (1999) «Пугающие космические сны» (2001), «Криминальная жизнь» (2002). В 2004-2005 годах бестселлером стала книга Маргариты Шараповой «Москва. Станция ЛЕСБОС» (2004). В 2004 она была признана «НГ Exlibris» событием года в номинации «Беллетристика». В 2005-м вошла в десятку самых популярных у ЛГБТ книггодаповерсиипорталаAz.Gay.RuикнижнойлавкиShop.Gay.Ru. Публикуется с рассказами и статьями в журналах «Квир», «Один из нас», российской лесби-газете «Ртх». Живет в Москве.
Об авторе
Фортепианные мальчики
Солдатики
Застава
Туманный мальчик
Молчание
Я буду тобой
Предательство
Манит, звенит, поет дорога…
Не в тему…
Сады
Пугающие космические сны
Об авторе
Маргарита Шарапова
Туманный мальчик
Руководители проекта Эдуард Мишин, Владимир Кирсанов
Художественный редактор Екатерина Сыроквашина
Книга печатается в авторской редакции
Фото Севы Галкина для ООО «Квир»
Стилист Стас Кравс
Модель Владимир
Подписано в печать 16.06.2008
Формат 76x100 1 /32. Печать офсетная.
Тираж 999 экз. Гарнитура QuantAntiqua
Издательство «Квир» (ООО «Квир»).
Адрес: 109457, Москва, а/я 1.
Телефон: + 7 (495) 783-0099.
E-mail: books@kvir.ru
Отпечатано с диапозитивов
в типографии «Тверская фабрика печати»
170000, г. Тверь, Беляковский пер., 46