Сборник произведений лауреатов Первого и Второго международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А. Н. Толстого
50 писателей
Том 4 Москва “Российский писатель” 2008
УДК821.161.1-93 ББК 84(2Рос=2Рус)6-5,44 А53
Издано при поддержке Фонда “Русский мир”
А53
“50 писателей”
Сборник произведений победителей Первого и Второго международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А.Н. Толстого (в 4-х томах) Состав: И.В. Репьева, Л.А. Сычёва. Москва, “Российский писатель”, 2008г., 496 с.
Проза и стихотворения 50 призёров и дипломантов конкурса Союза писателей России – новый пласт современной детской и юношеской литературы. Первый и второй тома сборника адресованы ребятам от 5 до 15 лет, третий том – старшеклассникам и четвёртый – молодёжи. Рисунок на обложке Даниила А. Кузьмичёва.
Литературно-художественное издание
ISBN 978-5-902262-94-7
© АНО РИД “Российский писатель”, художественное оформление, 2008
Игорь АВЕРЬЯН Дмитрий БАСАРГИН Михаил БОНДАРЕВ Дмитрий ВОЛОДИХИН Вера ГАЛАКТИОНОВА Екатерина ГЛУШИК Михаил ГУСАРОВ Дмитрий ЕРМАКОВ Александр КАРЯКИН Владимир ЛАНГУЕВ Дмитрий МИЗГУЛИН Григорий САЛТУП Наталья СОЛОМКО Лидия СЫЧЁВА Айгерим ТАЖИ Валерий ХАТЮШИН Виталий ШЕВЦОВ
Дорогие читатели! Вы держите в руках четвёртый том “50 писателей” – четырёхтомного сборника произведений лауреатов Первого и Второго международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А.Н. Толстого, изданный при поддержке Фонда “Русский мир”. Эта книга адресована составителями к старшеклассникам и молодёжи, и можно сказать: авторы собранных под одной обложкой повестей, рассказов, стихотворений ищут ответы на важнейшие вопросы сегодняшней жизни. Какие мы, ныне живущие? Какими должны быть? Русскому человеку свойственен критический взгляд на себя, граничащий в иных случаях с недооценкой родной культуры, быта, самой истории, роли личности в общественной жизни России. Отсюда издавна проистекает даже целое литературное направление – так называемая “поэзия русского уныния”. Но всё познаётся, как известно, в сравнении. Об этом рассуждает в своей повести “Поэты” молодой вологодский прозаик Дмитрий Ермаков. Главный герой произведения, филолог Егоров, в силу тяжких жизненных обстоятельств уходит с должности университетского преподавателя русской литературы на мясокомбинат. Что может быть прозаичнее? Сквозь этот магический кристалл герой повести и начинает смотреть на себя, своё призвание словесника, свои отношения с женой. В судьбе любого человека может внезапно наступить период переоценки ценностей. В какой-то миг и Егоров ощущает себя как на маленькой войне: если материального достатка в семье нет, вроде бы сама жизнь заставляет тебя думать не о любви – к Слову, Женщине, Таланту, дарованному Богом, а лишь о способах выживания, и только. Но герой повести сразу же ощущает… бесплодность такого существования. Спасая тело, всегда ли спасаешь душу, Человек? А дух свой высокий?.. Силы семьи Егорова стягиваются к идее удержания себя “на плаву”: надо “прилично выглядеть”, “быть не хуже других”, жене – защитить диссертацию, наконец. Но снижая пафос своей жизни, Егоров больше ничего не пишет, а его жена отказывается и от самой возможности родить ребёнка. Так в семье умирает Любовь. И вот уже в самом начале произведения Дмитрия Ермакова Он и Она готовы друг с другом расстаться. Не испытывая больше Любви преображающей, эти двое не интересны ни сами себе, ни друг другу. В повести другого автора констатацией этого факта сюжет бы, возможно, и исчерпался. Но Дмитрия Ермакова ведёт в литературе Вифлеемская звезда православного человека, христианина. А для Господа, говорили русские святые, 6
невозможного нет. Неожиданно Егорова приглашают в Хельсинки, на международную конференцию, где он должен прочитать доклад о реально существовавшем, но практически неизвестном русском поэте второй половины двадцатого века Чухине (Вологда). Это и становится точкой отчёта совсем иных событий. Отчего призвали его к себе иностранцы, как в своё время – варягов славяне, читатели понимают не сразу. Писатель разворачивает перед нами доклад Егорова о “тихой лирике” Чухина, а его поэзия буквально напоена любовью к русской природе. Она эмоциональна, почти сакральна. Можно назвать её и молитвой тихо жившего и тихо ушедшего из жизни провинциального лирика. Когда читаешь его строфы, становится ясно: этот человек любил! И Егоров рассказывает о нём на конференции и как бы напаивает тихой, надмирной Любовью и своих слушателей. Вот зачем он и был зван на этот словесный, филологический “пир”. Не только России, но и всему разумному миру, прагматичному, рационально устроенному, цивилизованному сообществу сегодня, быть может, не хватает этой малости – Любви. Закон – коммерческий профессиональный успех любой ценой – её зачастую и оттесняет. Русское же Слово, если оно о Главном, духовном, что лежит в основании жизни любого человека, независимо от его происхождения, вполне опять может стать Иерусалимским огнём, не обжигающим, не губящим, а вызывающим изумление, трепет, благоговение, неземное блаженство. Русская литература, если она вернётся в своё прежнее состояния великости, может оказаться подлинным “хлебом небесным” для тех читателей, которые успели полюбить Достоевского, Тютчева, Гоголя, Булгакова, Шмелёва, Шолохова и ждут развития этой литературной традиции. Вот, что мы можем дать миру уже сегодня, несмотря на всю свою временную бытовую неустроенность. Так реализуется идея Ф.М. Достоевского о всемирности русского человека, вполне способная лечь в основу так называемой “русской идеи” сегодняшнего дня. Дмитрий Ермаков достаточно деликатен. В его повести нет превосходства над теми, кто так гостеприимно и по-братски внимал его герою на конференции. Напротив, в финской девушке-филологе он целомудренно чувствует свою сестру по духовным поискам. И именно после пробуждения в нём задремавшего, было, высокого духа, он и возвращается к самому себе изначальному, подлинному, в нём просыпается и любовь к жене, да и она к нему вновь тянется. О значении русской литературы в наш во многом меркантильный век рассуждает и герой повести москвича Игоря Аверьяна “Он и Она” (из жизни в девяностые годы). Верность Русскому Слову становится и в ней мерилом духовности человека, направлением вектора его развития. В начале произведения мы видим главного героя юношей, мечтающим войти в литературу. Он рыцарски желает служить двум вековым понятиям, на которых всегда стояла Жизнь: идеальной Любви к женщине 7
и к заветному Слову. Рассуждая о “тайне женщины”, автор утверждает, что “тайна жизни” – это и есть “тайна женщины”. А “тайна женщины” состоит в её способности или неспособности Любить. У Любви много лиц, много предназначений. Но несомненно, что одно из самых сильных – духовное преображение человека, способность склеивать двоих в семью, а общество – в народ. Но умеет ли именно так любить современный человек? Современная женщина? Или это только недостижимый идеал? Игорь Аверьян ведёт нас к ответу долгой дорогой. И сначала возвращает к истокам Любви – к Библии. В “вечной книге” ещё тысячелетия назад говорилось, что жена должна с доверием и уважением прилепиться к мужу, чтобы стать с ним, по сути, одним существом: “и будут два – одна плоть”. Семья – малая, домашняя церковь, брак же свой следует рассматривать “о Господе, а не по похоти”, по выражению священномученика Игнатия Богоносца. Единство в вере тут необходимое условие счастья. Именно такая любовь веками и считалась благословенной свыше. Но в достаточной ли степени мы, нынешние, принимаем серьёз эти простые заветы прародителей человека и человечества? В своё время произносит их и отец главного героя: будь – в ней, а она – в тебе. Пренебрегая советом отца и матери, герой совершает вроде бы вполне поправимую ошибку: не удастся брак – что стоит создать другой? И вот, недолго выбирая, в нетерпении страсти даёт он согласие стать “половинкой” той, которая по своим духовным устремлениям не может стать частью его. Развод не приносит облегчения, ибо разрубать надвое приходится уже сросшиеся жизни. А спустя время герой понимает, что бывшая жена и его детей увела за собой в чуждую ему жизнь. Говоря образно, семя мужа вроде бы и не пусто, всходы есть, но плоды эти как бы изначально духовно отравлены. И тогда: не бесплодная ли ты смоковница, Человек? Игорь Аверьян показывает, что хотя в юности любому из нас кажется, что любить очень легко, а ненавидеть тяжело, сегодня в обществе разлито слишком много именно ненависти, зависти, соперничества, присутствуют и цинизм с пошлостью. Да, большая Любовь всегда направлена на преображение мира. Но такой любви надо ещё научиться, на такую любовь надо много душевных сил. Горько герою повести и оттого, что столько пыла потратил он на ту, которая вместе со своим новым супругом смеётся теперь над его книгами, и вместе с ним, наживаясь на популярности русской классики, великие её смыслы пытается свести к школьной шпаргалке на десяти страницах. Горечь уходит только тогда, когда душу опять наполняет Любовь, Любовь восстанавливающая: к детям, к родителям, к русской природе, к живописным полотнам Тропинина… Прозаик Наталья Соломко (Москва), чья повесть “Небесные разведчики” тоже вошла в четвёртый том, также обращается к теме любви. Она рассказывает о двух талантливых мальчишках, братьях, которых мама держит на расстоянии от себя, словно прячет от своей 8
любви, считая их жизни всего лишь “ошибками” своей молодости. Но если, в конце концов, выросший младший брат приспосабливается к жизни без любви, устремляясь к успеху и карьере, душа старшего постепенно гаснет, и он погибает. Автор повести показывает нам, читателям, что Любовь – основа самой Жизни. Именно поэтому православие и утверждает, что Бог есть ещё и Любовь. Рассказ другого лауреата конкурса, Виталия Шевцова (Калининград), называется “Нелюбовь”. В нём прозаик демонстрирует почти мистическую силу материнской любви. Героиня, простая женщина, переехавшая в город из деревни, стала “подкаблучницей” у мужа, человека не только грубого и тщеславного, но и способного послать соперника на смерть. Но когда верность сыну этой молодой женщины оборачивается вдруг мощью, способной вытащить своего ребёнка даже “с того света”, восстанавливается и её человеческое достоинство. И в глазах родни, и в своих собственных, и мужа, и всей деревни. При определённых условиях Любовь вполне способна творить чудеса. Есть, правда, любовь плотская, есть душевная, а есть и духовная. Любовью-страстью, болезненной зависимостью пытается привязать к себе несовершеннолетнюю Лолиту Набоковский герой Гумберт. Но есть и любовь очищающая, целомудренная, невинная, охранительная. О таком чувстве и рассказывает прозаик Дмитрий Басаргин (Красноярский край) в поэтической повести “Нина”. Юная пятнадцатилетняя грузинка Нина обратила внимание на русского музыканта Виктора. Что ищет она, выросшая без отца, в общении с ним? Романтическое начало своего взросления. Виктор исполняет испанские песни, поёт под гитару. Что Нина способна ему дать? Честное, чистое, незамутнённое фальшью и ложью отношение к жизни, искреннюю серьёзность во всём, в том числе – в отношениях между людьми. Но не только её чистота обрекает, в конце концов, этих двоих на расставание. Со слов героя “я не Гумберт!” начинается эта повесть, ими же она и завершается. Нина прекрасно осознаёт, что любит русского. А русские, по словам её матери, во время войны на Кавказе продавали оружие обеим враждующим сторонам. Именно от этой войны семья Нины бежала, спасаясь, в Крым. Нина следует нравственным законам своего народа, и потому не может нарушить веления матери отойти от русского. И всё-таки она прекрасно понимает, что “он не такой”, он иной русский – русский, имеющий свои запреты-табу своей религиозной культуры, своего народа, своих предков. Несмотря на недоверие матери Нины Виктору, он, русский, сам оберегает грузинскую девушку от её по-детски пылкого поведения, хранит для будущего другого. “Странный русский”, – отзывается о нём Нина. Но хочется возразить: не странный, а нормальный, здоровый, здравый и потому волевой, сильный, красивый. Любовь, прежде всего, – нравственное чувство, напоминает автор повести. “Гумберты” же произрастают где-то за её рамками. 9
В русском обществе, как и в любом другом народе, есть разные характеры, разные смысловые предпочтения. Но таких “иных”, как Виктор, становится со временем всё больше. Истоки появления такой личности можно объяснить строчками стихотворения поэта Валерия Хатюшина (Москва), чьи произведения тоже представлены в четвёртом томе: “Глядящими со стен святыми ликами Я освещён в потёмках бытия. Наедине с иконами и книгами Остывшая проходит жизнь моя. Наставники мои и собеседники ведут меня упорно за собой. Души и тайных мыслей исповедники, До гробовой доски – они со мной”. Или как раскрывает ту же тему другой автор четырёхтомника, поэт Михаил Гусаров: “Но стоило помыслить Божье имя – три Ангела, три Вести, три Звезды явились мне... И я пошёл за ними. Один был – Слово. Был другой – Любовь. А третий Ангел прозывался Духом... Какое счастье – небо видеть вновь, И слушать небо – сердцем, а не слухом!” А ведь до того, как поэт встал на путь религиозного познания жизни, он снискал, кажется, всю полноту мирского успеха: стал советским генералом, и “сыт и пьян, от кутюрье одет. Я повидал и поимел немало: Встречался с тигром – шкура на стене, Медведя видел – шкура под ногами, Кому был должен – задолжали мне, Друзей менял, не цацкался с врагами”. И вместе с тем: “Снаружи – гоголь, а внутри... подвал, Сырой, пустой, до жуткости холодный!”. И только возвращение на путь, предначертанный матерью – деревенской женщиной, всю жизнь хранившей крестильный крестик сына, всё изменило: “Я крест надел, И будто Сам Христос В душе словами этими пророс И обнажил спасительную суть тех слов: “Я – жизнь, Я – истина, Я – путь”. К сожалению, в народе нашем много ещё нездорового. Об этом в своей повести “Со всеми последующими остановками” рассуждает прозаик Вера Галактионова (Москва). Автор показывает глухую русскую глубинку, где, из поколения в поколение, живут потомки ссыльных и осуждённых: убийц, воров. Вырастают новые поколения, и они сменяют отцов и матерей своих в тюрьмах: “сидят”, кто за драку, кто за иное хулиганство. И родители их мало этому удивляются: обычное дело, да и не знают они словно иного пути в жизни, кроме попустительства своим слабостям. Но нет, показывает повесть, есть и тут своя черта, через которую человек переступать не желает. И черта эта опятьтаки “любовь-нелюбовь”. За что криком кричит, что ни день, баба Маня на своего паралитика-мужа? За измену стародавнюю корит, боль от которой так и не смогла утихнуть. Не любит она, завидуя и злясь, семью случайно залетевших сюда на время, “продвинутых”, чудаковатых интеллигентов. Но когда, едва ли не шутки ради, молодая режиссёрша советует бабке отравить-опоить её мужа, похожего уже больше на овощ, эту черту баба Маня перейти не может. Тут своя стародавняя привязанность, вековуха-любовь. Но и в дряхлом паралитике умерли ещё не все чувства. И хотя живёт он давно одними полуглухими ушами
да подслеповатыми глазами, неподвижно, будто давно скончался, и в его душе бьётся, может быть, одно из самых красивых человеческих чувств – способность к благодарности. Хотя догадывается об этом только дитя невинное, маленький мальчик Никита. Один высокий политик недавно прояснил своё понимание жизни этих людей, назвав их “детьми Шарикова”. Но нет, Вера Галактионова напоминает нам своей пронзительной повестью, что нет людей абсолютно и необратимо испорченных. Даже Лазарь мёртвый, четырёхдневный воскрес. Хочется надеяться, что и произведения прозаиков, поэтов, драматургов, отмеченных Международным конкурсом имени А.Н. Толстого, послужит облагораживанию сердец наших молодых современников, читателей. Напомнит о главных христианских заповедях нашего народа, не даст забыть многовековые спасительные истины. Ведь как верно отмечает в своих рассказах московский прозаик Лидия Сычёва, без Любови в качестве сердцевины нашей жизни не может быть и никакого полезного, благотворного творчества! В рассказе “Святые ключи” этого автора художник Молчанов вдруг перестаёт писать. Вроде бы он почти на вершине своего профессионального успеха, его картинами заинтересовалась Третьяковка, материальные проблемы тоже решены, есть собственная мастерская – “а внутри у него давно уже жила пустота”. И потому работать больше не хотелось. Кинулся художник к старому учителю своему, но и он, 87-летний, никого уже не любил. Страсти ещё в душе кипят, но – вокруг одних голых и бесплодных рассуждений о политике. Рука же скорее по привычке, механически выводит на полотне горшки да цветочки. Отправился художник “в народ” за правдой и высокими смыслами, но люди вокруг были усталыми и изъеденными работой. Природа дала художнику лишь временное успокоение. Святые ключи с родниковой водой придали сил, бездумной радости, лёгкости в походке, освежили, но очень скоро тяжёлые ощущения вернулись: “На душе было так одиноко и так больно!”. Но уже своими предыдущими рассказами Лидия Сычева подводит нас к мысли, что художнику этому просто не дано было понять: возвращает к Жизни, а значит, и к творчеству, только наполнение сердца силой и умом Любви. К старикам ли своим родителям, к Женщине ли единственной, к детям ли – наследникам твоего заповедного и самого чистого, к стране ли России с её многогранным, богатым духовным опытом народом, к матери ли Церкви, к Богу. Только когда ты любишь, только тогда и находятся смыслы у всего, к чему ты волшебно прикасаешься. В этом и состоит главная “тайна Жизни”.
Организаторы Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А.Н. Толстого Ирина и Сергей Репьёвы 11
П О ЭЗ ИЯ
Айгерим ТАЖИ Восходящая звезда казахской и российской поэзии. Несколько лет назад поэтесса стала лауреатом международного литературного конкурса для молодых авторов “Ступени-1”. Отметил её тонкую лирику и Международный поэтический конкурс “Магия твёрдых форм и свободы” (город Алматы, Казахстан). В казахском городе Астана автор была удостоена лауреатства VI Международного фестиваля творческой молодёжи “Шабыт-Inspiration” в номинации “литература”. Поэзия – её призвание, профессия Айгерим – журналистика. В 2004 году в Алматы вышла её первая книга “БОГ-О-СЛОВ”. В 2006 году стихи автора удостоились Почётного Диплома Первого международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А. Н. Толстого.
*** Мы расстаёмся без печали. Октябрь тихо золотит Тропинки мягкими лучами, Такими тёплыми на вид. И хоть встречаемся случайно, Не прячем свой влюблённый взгляд, Но что-то выгорело тайно, Не возвращается назад. Открыли свет, свободу дали Мы стае страстных, красных птиц И расстаёмся без печали, Без грустных лиц.
НАЧАЛО ЗИМЫ Завывает в ставнях ветер. Старый чайник запевает. Старым чаем запивая сверхвишнёвую конфету, забываю про погоду в псевдолетнем послевкусьи. 14
Айгерим ТАЖИ
Незамеченный народом снег упал и чертыхнулся.
*** Солнечный зайчик однажды проснулся во мне. Я подскочила в кровати, горячая, рыжая. И заскакала, танцуя на белой стене. Прогарцевав, ускользнула на крышу я, Словно под пятками в жар растворили угли. Я бесновалась, болтаясь по городу старому. И осыпалась огнями. В бумажной пыли Вновь возрождалась густыми пожарами. В сердце ворвалась орда огнедышащих птиц, Выжгла на коже узор и засыпала стрелами. Сквозь частокол опалённых белёсых ресниц В зеркале вижу себя, погорелую.
*** Я сказала, что стала птицей. Они удивлялись и щупали тело. Где перья? Где крылья? Не верим! Я сказала, что было чистилище. Всё сгорело, а я уцелела, но пострадали крылья, и тело голым осталось, белым. Они шептались, жалели, наверное. Ночью проснулась от боли. Кричала. Крылья куриные к коже намертво Мне толпа пришивала. В поры вставляли перья. Слава Богу, нос не заметили. Сказали: “А теперь верим”. Я не ответила. 15
Стихи
Прижились к телу протезы куриные. Уходить совсем не хотелось. Долго они волокли меня. Скинули. Я полетела.
*** Хочется всем о тебе рассказать: то ль поделиться, а может, похвастаться, чтобы увидели: светятся радостью полные света, родные глаза. Не возвращаться и в мыслях назад, видеть, как топает солнышко в платьице. Хочется всем о тебе рассказать, то ль поделиться, а, может, похвастаться. Слушать камней и цветов голоса, в них находить обороты прекрасные. Лучше молчанием речи вязать, только не словом банальным, затасканным. Хочется всем о тебе рассказать.
*** В этой комнате люди были, люди из пыли. И одежд они не носили, и имён не носили. Только молча тянулись руками, как о чём-то просили. Я брала их в ладони и грела, качала и пела. Целовала макушки седые, тела из эфира. А они засыпали, бледнели, малютки из мела, У которых глаза – запятые, улыбки –пунктиры. Я смотрела на крошек-фантомов, просила остаться В мире линий, на острове стен, на страницах и в строчках. Но они вдруг исчезли из комнаты сердца, с подушечек пальцев, В колыбели ладоней забыв лишь пробелы и точки.
16
Михаил БОНДАРЕВ Автор из поколения поэтов, которые родились на рубеже 1960-70-х и сейчас делают уже далеко не первые, уверенные шаги в литературе. Михаил Бондарев родился в Калуге. Его первый поэтический сборник “Царство снеговиков” вышел в 2001 году в столичном издательстве. После этого были и другие книги. Журналист. Окончил Литературный институт имени М. Горького. Лауреат премии А.Н. Толстого. В лирике поэта много грустных нот, так называемого “русского отчаяния”. И всё же не в них главное настроение автора. Об отчаянии можно писать, но им не нужно жить, таково кредо поэта. Грусть не должна быть постоянным состоянием, доминантой мироощущения. И потому М.Бондарев обращается к своим читателям с мудрым советом: От каждого образа, каждого звука, От каждого взгляда, движенья руки – И лёгкая радость, и тяжкая мука – Основы житья и рожденье строки!
*** Красивых мест немало в мире, Край, где родился, всех милей. Но поразил меня в Сибири Своим раздольем Енисей. В Москве я думал: он суровый, Течёт на север сотни вёрст, А он красивый и кедровый, В нём – отраженье русских звёзд. Земля красна, как крови сгустки. Восход, закат здесь как пожар. Здесь закалён характер русский, На нём и вырос Красный Яр.
*** Солнце над донецкими степями Катится в лазурной вышине. Я один со старыми друзьями, Что всё время помнят обо мне. 17
Стихи
Что всё время следуют за мною В самые далёкие края, В дождь и стужу, летом и весною Ничего от друга не тая. Верные помощники и слуги, Солнце с ветром гладят их бока, Следуют за мною из Калуги Белые красавцы-облака. Жаль, я не достану их руками, Чтобы верных ласковых обнять, Потому что мне под облаками Жить, страдать, мечтать и умирать.
ПЛАЧЕТ СОЛНЦЕ КРАСНОЕ Злит пора ненастная, Плачет солнце красное Из-за чёрных туч. Девица-красавица Счастья дожидается Из-за горных круч. Знать, печаль немалая: Плачет зорька алая – Девица-краса. Ожидает полночью Лучик счастья солнечный, Глядя в небеса. А на небе – звёздочки, Да волшебны лодочки Знай себе плывут. В серебристой лунности Тают годы юности И к земельке гнут. Шепчет солнце красное, Жаркое и страстное: “Ты со мной дружись, 18
Михаил БОНДАРЕВ
Потому что солнечной, Яркой и безоблачной Вся не будет жизнь”.
*** Я живу по древнему закону – Принимаю солнце и дожди. Не молюсь я в храме на икону, Ты меня за это не суди. На тебя глядят святые лики, Созданные мастерской рукой. Меня манят запах земляники И лесной таинственный покой. Я живу по древнему закону, И восход встречаю, и закат. Не молюсь бумажному дракону: Облаками белыми богат.
*** Вся в бурьянах родина отца. Через реку старый мост разрушен. Помню: я резвился у крыльца, Ел малину, яблоки и груши. Конопатый добрый мальчуган, Я гонял без устали, тревоги, И не знал, что жизни ураган Людям часто путает дороги. Я мечтал, что стану моряком, Подниму свой парус в океане – Пролетели годы кувырком С мягким приземленьем на диване. Меня бьют житейские шторма, Я встаю с дивана без отваги. Пролетает лето, а зима Стелет белым все мои овраги. Больше мне не выбежать к крыльцу, Где резвился добрым мальчуганом. Не вернуть сил матери, отцу: Их накрыло жизни ураганом. 19
Стихи
*** В далёком детстве любил я сказки, Мне чародейством казался гром. Места красивы в горах кавказских, Но всё же лучше родимый дом. Меня обнимет мороз крещенский И расцелует метель-пурга. Я помнил это в горах чеченских, Там, где Аргунские берега. Здесь погибали в боях солдаты, Их поминая, бурлит вода. Шумят Аргунские перекаты. Века проходят. Летят года…
*** Прошли над Русью ураганы, Росой оплакана трава. В осеннем золоте – Тарханы, Над головою – синева. Не разгадаю я секрета И смысла жизни на земле. Напомнит осень мне поэта И лист бумаги на столе. Рванётся Лермонтовским словом, Вздохнёт о прошлом ветерок, И загрустит, и вспомнит снова Огонь и кровь кавказских строк. Он вспомнит битвы и дуэли, Любовь, страдания и смерть, Поэта краски-акварели, Его слова – земную твердь. И солнце выглянет над клёном, Спускаясь в свой ночной покой… Там Лермонтов поёт влюблённый, Гусар бесстрашный, удалой. 20
Михаил БОНДАРЕВ
*** На Русь ходили печенеги, Батый, Мамай и Тохтамыш. Который век скрипят телеги, Осока плачет и камыш. Лихие смуты, переделы, Безумный вой кровавых вьюг. И слышу я, как свищут стрелы, Пронзая латы, сталь кольчуг. Как стонут воины лихие, Оставив сёдла, стремена. Откуда мы? Кто мы такие? Забыли предков имена. Русь облагали тяжкой данью, И за баскаком шёл баскак. Я вижу: где-то под Рязанью Ордынских полчищ чёрный знак. Смотрю: встают за Коловратом Боброк, Ослябя, Пересвет, И растворяются с закатом, И к звёздам их уходит след. И не кончаются набеги. Здесь сытно варварским коням. И снова скачут печенеги По разорённым деревням. Я снова слышу плач былинный, Его поёт седой Баян. Скажи мне, ветер, друг старинный, Откуда силы у славян?! Скажите мне: откуда силы Вставать из пепла все века?! Откуда силы у России, Скажите, солнце, облака!
21
Стихи
*** Пусть затерялся я в огороде, Но я привычен к любой погоде. Я, как подсолнух, тянусь к светилу, Дожди и ветры дают мне силу. И засыхать мне ещё не время – В родную землю я брошу семя!
*** Что за зима?! Опять кругом раскисло. Не рано ли январская капель?! В календаре перебираю числа: Когда мне ждать морозов и метель – Седых и светлолицых чародеев, Художников природных и певцов, Что усмиряют страсти прохиндеев И вдохновляют скромных мудрецов? Хочу войти в еловые хоромы И, словно заяц, прыгнуть в белый снег, И вдруг услышать с детства мне знакомый Снегурочки хрустально-звонкий смех. Чуть скрипнут сосны, литые из меди, Я среди них – блуждающий пенёк. И где-то в дебрях тихо спят медведи, А я, их тёзка, в спячку не залёг. Хочу я много снега на Крещенье. Так не скупись ты на него, январь! Ведь всё живое жаждет очищенья. Так было прошлый год. Так было встарь.
*** Я по жизни иду неуверенно, Набивая на лбу синяки. Проживу, сколько небом отмерено, У родной помутневшей реки. 22
Михаил БОНДАРЕВ
Сколько сломано, съедено, выпито… Часто всё это было зазря. Проживу, сколько звёздами выбито, Нашумят сколько дождь и моря. Я не буду считать то, что пройдено, Сколько миль просто так накрутил. Ведь вокруг – необъятная Родина, Миллионы далёких светил. Очень многое в жизни потеряно, Но и найдено мною с лихвой. Проживу, сколько небом отмерено И нашёптано вешней листвой.
*** Сегодня ветер мне дует в спину, В окне вагонном – созвездий гроздь. Я еду к сыну на Украину, Как будто дальний заморский гость. Я еду к сыну на Украину, Он редко видит мать и отца. Куплю пластмассовую машину Для непоседы и сорванца. В Луганск приеду не по малину, На яйца, сало и абрикос. Приеду к сыну на Украину. Расти от малых рос, великоросс!
ВЕТЕР Бродит ветер в чистом поле – Дегустатор русской боли. Боль, она кругом как море – Вековое наше горе. Лихолетья, войны, смуты. Светлой радости – минуты. Бродит ветер дни и годы Дегустатором свободы. 23
Стихи
Бродит ветер по дороге, Собирая все тревоги, Все мечты, все сны и грёзы, Не высушивая слёзы. Плачет он протяжно, гулко, Когда бродит переулком. Не вампир, не терминатор – Русской боли дегустатор. Над солдатскою могилой И над хатою унылой Ветер встретится с дождями – Закадычными друзьями. Транспаранты прополощут, Выходя на Красну площадь, Где вожди стояли, рады, Уводя на смерть армады. Бродит ветер в чистом поле, Плачет он о нашей доле. И в печальной той стихии Скрытая душа России.
ЯБЛОЧНЫЙ СПАС Я живу без особых прикрас И шлифую асфальт в городах. Сыплет золотом яблочный Спас В деревенских забытых садах. Капли солнца в янтарных плодах, Ты их с ветки тяжёлой сорви, Будут таять, как мёд на губах, Словно дар твоей первой любви. Ходит яблочный Спас по дворам, Солнца каплями светит во мгле, Чтобы стало хоть чуточку нам Легче жить на родимой земле. 24
Александр КАРЯКИН Александр Сергеевич Карякин родился 9 февраля 1959 года в городе Ялуторовске Тюменской области. С 1983 года живет в г. Сызрани Самарской области. Работал на заводах "Тяжмаш" и "Пластик", электромонтёром вахтово-экспедиционным методом – на Крайнем Севере. Член Союза писателей России. В 2002 году вышел первый сборник стихов "У родного порога", в 2004-м – второй, "России маленькая часть". В 2005 году издана третья книга поэта "Пристани". В 2007 году Александр Карякин стал лауреатом городской премии "Признание" в области литературы. Лауреат Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А.Н. Толстого.
РОД ИНА Иду ли полем или через лес – Я знаю: это Родина, Россия! Меня хранит незримо Бог с небес И мама-ангел мой, Анастасия... За океаном счастья не хочу, Мне мать и Родина всего дороже. Я счастлив здесь, пою ли иль молчу, И знаю: Родина в беде поможет. Я для неё слов добрых не ищу, Они в душе... А если враг?.. Так что же? Из своей кожи сделаю пращу, И в этот час стать камнем сердце сможет.
ПРОВОДЫ Заблудился багровый закат В трёх берёзах осенней порой. И берёзы с закатом стоят Над остывшей таёжной рекой. Как сюда заглянуть он сумел Сквозь туманную ленту лесов? Здесь прохлады и тени удел, Да простор для рыдающих сов. 37
Стихи
Но я тоже у этих берёз Вдаль смотрю над остывшей рекой, А в душе понимаю всерьёз: Не вернусь я сегодня домой. Может быть, так и этот закат Осень к югу, любя, провожал И забыл путь-дорожку назад, В трёх берёзах, как я, заплутал.
СЁСТРЫ Я помню луг, от цвета пёстрый, Над лугом – чистый небосвод, Под небосводом мои сёстры Водили с песней хоровод. Я младше их, они мне няньки, За мать, и даже за отца. Следили, чтоб у брата Саньки Улыбка не сошла с лица... Пять дорогих моих сестрёнок – С любовью, а не напоказ – Вводили в жизнь меня с пелёнок, За мной смотрели в десять глаз. И если предстояла ссора, И был меня сильнее враг, Сестрёнки дружно и без спора Сжимались в праведный кулак. Я жизнь прожил почти полвека И признаю, что это так: Помог прожить мне человеком Сестрёнок праведный кулак.
ЗАУСИНОВСКИЙ ОВРАГ Памяти жертв репрессий 30-ых годов ХХ века Я прохожу здесь каждый день, Невольно замедляя шаг. Смотрю, как плотно клёнов тень Крестами вышила овраг. 38
Александр КАРЯКИН
Кресты, кресты, а ниже мрак Скрывает илистое дно. Не верится, но это так: Костями выстлано оно. Здесь в земляка стрелял земляк, Тут смерть нашли и млад, и стар. Весь Заусиновский овраг Одной большой могилой стал. На прошлом не поставишь крест. Хотя и век другой уже, Но эхо выстрелов тех лет Всё отзывается в душе. И кто там был народа враг? А кто был друг? Конечно, знал Всё Заусиновский овраг. Но никому не рассказал.
БАНЯ Пахнет берёзой и мятой, В бане светло и тепло. Честно скажу вам, ребята: Мне больше всех повезло. Веник берёзовый свищет, Снова парку поддаю, Так не смогли бы и тыщи Радовать душу мою! После дорожных скитаний Тысячи – это гроши, И не сравниться им с баней – Праздником русской души.
ЭМИГРАНТЫ За границу драпает жульё, Уезжают за неё таланты. Там дадут им пищу и жильё, Там дадут им статус “эмигранты”. Думают, что едут на сто лет И клянут “немытую Рассею” Будто за границей горя нет, Будто станет им она своею. 39
Стихи
Но от чувств страны не убежать, От себя не скрыться на планете... Ведь Россия им с рожденья – мать, А они до смерти – её дети. Испытают вдалеке вдвойне Эти чувства горе-эмигранты: Будут слышать каждый раз во сне, Как звучат кремлёвские куранты.
В ЯЛУТОРОВСКЕ Иду по улицам зелёным В Ялуторовске летним днём, Сердечно радуясь знакомым, И счастлив я, что вырос в нём. Дома с карнизами резными – Нигде их краше не встречал – В разлуке стали мне родными. И среди них мой дом – причал. Здесь дан причал был декабристам... Вот я вхожу в их старый дом, И, слава Богу, не туристом! А благодарным земляком...
НА БЕРЕГУ Стою у старых тополей, На берегу реки мечтая. Восход вдоль сонных камышей Плывёт, как рыбка золотая. Смотрю на это чуть дыша, Пока умом не понимаю: Куда зовёт меня душа. Но я вполне ей доверяю. Вот ветерок пристал к листу, Сорвал и дал ему свободу. И, как паломника к Христу, Душа меня ведёт к восходу. 40
Александр КАРЯКИН
В ЛЕСУ Морозный день. Стоит январь. Под солнцем лёд, и снег искрится. Облюбовал сосну глухарь, Мышкует под сосной лисица. К березняку бегут лучи. Им не помеха пни и кочки. А на берёзах косачи Сидят и дружно щиплют почки. В снегу, как яркий уголёк, Скрывая тщательно повадки, Крадётся рыженький хорёк К беспечной белой куропатке. Лишь я стою, как неживой... Я человек, я здесь чужой...
БОЛЕЗНЬ МАЗАЯ Открыт сезон большой охоты, Но до неё мне нет охоты. А раньше я о ней мечтал – Сейчас потух в душе запал. И я сижу один, вздыхая, Виной тому – болезнь Мазая. Смотрю на суп из косача Как на еду для палача. Зверей и птиц стрелять мне жалко, Стоит ружьё в углу как… палка.
У АЛТАРЯ Когда вечерняя заря Лучом ласкает купол храма, Стоит народ у алтаря, Уставший от мирского гама. У алтаря нет громких слов, Здесь слог покорнее и глуше, Здесь очищает от грехов Господь чернеющие души. Но там, где луч на высоте, 41
Стихи
Ласкаясь, слился с позолотой, Там чёрный ворон на кресте Свой взор опять метнул в кого-то...
ГЛУХОМАНЬ Называл я тебя глухоманью, Край моих стихотворных начал, Где в лугах я сиреневой ранью С милой летние зори встречал. Может, ты и обиде, не знаю. Но отдав юной пылкости дань, Я другие места называю Этим словом теперь – “глухомань”: Где глухая стена вырастает Меж людьми, где душа на засов. Мне тебя, край родной, не хватает В глухомани больших городов!
РОДНОЕ НЕБО За полем – луг, за лугом – бор, Над ними – небо голубое, Большой безоблачный шатёр, Хранитель счастья и покоя. Под ним уходит прочь беда, Когда склоняюсь к незабудке, Иль зайцу быстрому когда Свищу вдогонку ради шутки. Под ним я бодр не по годам, Дышу в бору озоном вволю. Иду в поля, на луг к цветам, Где для меня нет лучшей доли Чем вторить птичьей песне в тон, Что льётся с неба, как в воронку; И видеть мне со всех сторон Мою родимую сторонку: Цветущий луг, зелёный бор И их хранителя покоя – Большой безоблачный шатёр, Родное небо голубое! 42
П РО З А
Дмитрий БАСАРГИН Басаргин Дмитрий (Рузавин Руслан Александрович) родился в 1974 году в г. Дивногорске Красноярского края. Окончил Красноярский Технический университет. Проживает г. Железногорске Красноярского края. Прозаик. Лауреат Первого международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А.Н. Толстого.
НИНА Повесть Что обычно люди делают летом? Пьют много жидкости, едят много мороженного, пялятся на полуобнажённых представителей противоположного пола. И, конечно, изнывают от жары. Это ещё хорошо, что прогресс дал нам кондиционеры и морозильники, полные льда. Но ни холодный воздух, ни холодный коктейль не спасают надолго, ведь как ни крути, прохлада их искусственна. Есть только одно место с естественной прохладой, место, куда стремится всяк, от мала до велика, о котором мы мечтаем душными ночами и на «головомойках» у босса. Думаем мы: “Вот брошу всё и уеду на…”. Море! Какое счастье, что есть оно! И как счастливы те, для кого оно есть. Только здесь летом – жизнь, в остальных местах – существование с мечтой о ней. Только здесь человек оживает, воскресая, как птица Феникс, из полурасплавленного состояния. Только здесь он спокойно и величаво лежит на пляже, подставляя солнцу трудовую мозоль живота. Ведь всего два шага, и весь его лишний вес – тьфу, нет его. И плещется наш толстяк, и резвится безумным дельфином. Только здесь детишки не куксятся, не действуют на нервы родителям, а барахтаются себе по колено в прибое голышом. Барахтайтесь, барахтайтесь, милые! Когда ещё придётся поплавать в водоёме без ничего. А эти возгласы: “Мидии, рапаны!”, “Копчёный катран!”, “Пахлава, пахлава!”? Они словно часть горячего воздуха, часть всего… этого.… Такая же неотделимая, как шум ракушки, рокот прибоя, пронзительный писк чаек. В общем, суета, веселье, матрасы, шезлонги…. Эх, меня там нет! 76
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
*** “Нет, всё-таки спать днём здесь – самоубийство”, – Виктор, молодой человек лет 27-28, проснулся в тесной комнатёнке с окнами во двор. Точнее, не с окнами, а проёмами, затянутыми сеткой от комаров. Ещё точнее, не проснулся, а обалдело щурил глаза, одной частью мозга следя за улетающим сновидением, другой пытаясь понять, что же его разбудило. А разбудил его дикий вопль, сравниться с которым мог, пожалуй, хохот гиены, нашедшей в ночи раненую добычу. Фу, как мрачно! На самом деле у мальчика Гоши, из семьи, проживающей в соседней комнате, отобрал машинку мальчик Кирилл, ребёнок из семьи, проживающей в последней комнате. Номера разные, жизненное пространство одно, как ни крути. Коммуналка, но… в двух шагах от моря. “Спать днём – самоубийство. Са-мо-убий-ство. А ночью – работа. Да-а. Хотя кому-то может показаться, что это способ приятно провести время. Что может быть лучше: бацай себе песни латино в окружении бухих грингос, которые ещё и деньги отстёгивают? Но никогда, слышите вы, никогда профессия тапера на Руси не была ни престижной, ни денежной. Да-с. Чего ж мне снилось? О-о! Какие-то стройные загорелые ноги, оч-чень влекуще…”. Незаметно для себя – как все спящие днём, он встал слегка чумной – Виктор застелил постель линялым коричневым покрывалом, немного поработал суставами, попрыгал и сдёрнул с окна другое линялое покрывало, висевшее там вместо шторы. В комнату сразу хлынуло разящее Светило, заполнив её всю. Горячий ветер принёс солоноватый запах моря. Виктор вышел во двор к ревущему Гоше. – Салют, Георгий. Чё орём? Гоша, успев уже схватиться врукопашную с Кириллом и проиграв, но ещё не успев озадачить своим конфликтом родителей, продолжал безутешно стенать. Кирилл, что характерно, нагло играл отобранной машинкой. – Мафынка-а-а! – показывая пальцем на Кирилла, вопил Гоша, второй рукой усиленно добывая слёзы из глаз. Дополнения тут были излишними. Виктор, несильно дёрнув, отнял машинку у Кирилла. Причём недавний агрессор вдруг на себе ощутил всю горечь поражения и замигал глазами, скорчил рот подковой. Вот-вот…. – Ага, заори ещё! Мать придёт, всыпет сразу и за Гошку, и за то, что после обеда поспать не дал. Ещё раз отберёшь, получишь болючий щелбан. На, – Виктор протянул машинку довольному Георгию. Таким образом, были восстановлены и тишина и статус кво. Виктор наскоро умылся, и вот он уже идёт в шортах и сланцах по плохо асфальтированной извилистой улочке вниз. Туда, откуда слышится шум прибоя, крики чаек и отдыхающих, терзаемых аттракционами. 77
Проза
“Так, первым делом – искупаться. Потом купить чебурек, отстояв километровую очередь – забытое совьетико… Надо бы, правда, купить чё-нибудь и на обед-ужин. Питаться в кафе – на то ни здоровья, ни денег нет… А потом работа, растопыривай кошельки, грингос: маэстро в ударе! Это вам не попса, это фламенко. От Сантьяго Бриса. Придумал же я себе фамилию…. Да, вина жрать надо меньше. Вкусно, конечно, но ведь и здесь химия. “Новый урожай”! Он ещё на лозах висит, новый их урожай, а вину играть надо месяц…”. Солнце продолжало запекать на медленном огне и селение и жителей, а Виктор, ещё раз повернув вместе с улочкой, увидел море… Да-да, я уверен, в каждом прячется детская радость обладания липким сахарным леденцом, который никому не отнять, – море! У меня есть Море! Немой восторг. Сбросить сланцы и шорты – дело секунд. Пробежать по горячей полосе пляжа, забежать по пояс хотя бы и ныр-рну-уть…. Ныр-нуть. И никакой усталости, никакого недосыпа! Вынырнуть и на спине – подальше, подальше от этих водных мотоциклов, моторок с прицепленными на тросе орудиями инквизиции, за буйки – к манящей и невидимой в мерцании линии горизонта. А-х-ха-ха…. Всё ерунда, всё! И ночная жизнь, и ноющие пальцы, и неизбежное пьянство – всё. Не это главное. Вот море – это не ерунда. Как ни хорошо на поверхности, нас зовёт подводный мир. Когда ныряешь без маски, море как огромная линза. Приближает предметы и искажает их. Вот, к примеру, пустые раковины мидий, лежащие на дне. Как звёзды, величиной с кулак, и, кажется, руку протяни – достанешь. А не тут-то было! Сначала донырни. Потом окажется, что она с рубль, а не с кулак. Или вот эти загорелые ноги. Кажется, их хозяйка сейчас по голове тебе проплывёт, в панике всплываешь, а до неё ещё грести и грести. Ничего ноги, кстати. Хорошо, наверное, быть японцем-ныряльщиком. Толстые такие японцы, ловцы жемчуга, ныряют на глубину до тридцати метров. Без всего – без акваланга, без костюма. Наоравшись, правда, предварительно, чтобы лёгкие разработать. Мы, конечно, не в Японии, нам и на три метра – достижение. Хорошо, наверное, собирать эти мидии. И выходя на берег, хотя и без жемчуга, Виктор чувствовал себя бесстрашным ныряльщиком. – Пф-ф! – какая-то девчонка в шезлонге прыснула со смеху, отводя взгляд от его плавок. Девчонка смуглая и черноглазая. Не обращая внимания, ну, почти не обращая внимания на этот взгляд, герой-ныряльщик упал на покрывало возле своих шорт. Да-да, всё то же линялое покрывало-штора, оно же – пляжное полотенце. Выгреб ракушки из плавок. Эх, хорошо-то как! Купить мидий-рапанов, что ли? Для мужской силы полезно, говорят. Как там у классика: “Сейчас бы с красивой солдаткой завесть хорошо роман…”. С солдаткой, допустим, ни к чему… 78
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
Виктор оглядел пляж. Пляж – как пляж. Люди всех цветов, комплекций и степеней раздетости. Есть в очках, шляпах, под зонтами, ещё и в глухо закрытом купальнике. А есть…. И почему на пляже обнажают, как правило, некрасивую грудь?.. Есть охота. “Мидии, рапаны!”, “Пиво-рыба!”, “Сочная-молочная кукуруза!”. На любой вкус, прямо. Это для ленивых – мы поднимемся на набережную: пара метров, а уже дешевле. – Девушка, мидии, пожалуйста. Сколько? – Пять гривен. – Ага, две, – Виктор протянул развёрнутую десятку и тут же жадно впился зубами в мясо моллюска. Вкусно, аж жуть! Вниз, вниз к морю! Скорее, скорее нырнуть! Вм-м, блаженство. Где они, интересно, ловят этих мидий? Я бы и сам наловил, бесплатно, не в лом. И не хочется уходить, но надо, надо. Так много ещё нужно успеть до работы. Во-первых, съесть чебурек. Ну, конечно, очередь, как в мавзолей. Виктор пристроился в хвосте и предался меланхоличным размышлениям. Да, здесь самые вкусные чебуреки за одну гривну – шесть рублей, и за ними стоит постоять. Люди, кстати, здесь уже более одетые по сравнению с пляжем. И всё же! Ну сами посудите: центр города, улица, как водится, “им. Ленина”, а на некоторых дамах вся одежда состоит из двух полосок и на нижнюю наброшено подобие рыбацкой сети. Недалеко ушли и представители сильного пола. И это никого не смущает. Местные нравы очень легкомысленны. Кстати, вот живой пример – честное семейство Кравченко при всём параде. Папа, мама и Гоша. Папа – шорты, очки, цепь; мама – купальник, очки, парео на бедрах, правда не в сетку, а сплошное; Гоша – трусы, сандалии, панама. Помахать им по-соседски, Гошке подмигнуть. Ишь ты, машину-то как к сердцу прижал, не оставляет дома, не ровен час опять уведут! Вон, кстати, чуть отстав от них, топает его вечный оппонент и товарищ по играм Кирилл. С мамой, естественно. Папа, скорее всего, дома “отсыхает” в обнимку с бутылкой пива и вселенской тоской в голове… Ф-фу, какой чад из этой чебуречной! Как они там не поугарают, бедные?.. Привет, привет! Главное, как говорил тов. Жеглов, улыбаться людям, они это любят. Эй, Кирилл, э-эй, ну, улыбнись дяде Вите! Ишь, надулся, обиделся за машину Гошкину. Ла-адно, дуйся-дуйся. Вот так, встав в центре кипарисовой аллеи, можно встретить всех знакомых и массу незнакомых людей. Да и как иначе? Центральный городской бульвар… Разглядывая прохожих и оценивая по степени загара, кто давно приехал, герой наш невольно загляделся на стройную девушку. Да-а! Здравствуй, как говорится, старость! Не могу отличить пятнадцати- от двадцатилетних. Вот сколько ей, скажите на милость? Какие красивые встречаются девочки-аборигенки: тоненькие, смуглые, 79
Проза
кожа гладкая, глаза быстрые, жгучие…. Незаметно он достоялся до заветного окна чебуречной, оттуда пыхнуло жаром и черноволосая, черноглазая, очень усталая женщина, почти без косметики на лице, спросила: “Вам?”. – Два с мясом, с собой, – сказал он. Девчонка, между тем, будто что-то искала, обводя взглядом всех идущих навстречу людей и стараясь обогнать попутный людской поток. Вдруг, чуть-чуть не дойдя до очереди в чебуречную, от которой только что отходил наш герой, она вспыхнула, отвернулась к ближайшему лотку с деревянными поделками и с детской категоричностью ткнула пальцем в первые попавшиеся бусы: “Эти сколько?”. “А ведь нашла, кого искала”, – любуясь украдкой и уписывая чебурек, подумал Виктор. Вон как покраснела, сквозь смуглоту видать. Он с любопытством огляделся, тоже украдкой. Никого вокруг, кто мог бы вызвать такое смущение: ни стайки таких же девчонок, ни подростков, близких по возрасту. Да никто и не замечает её. Люди текут двумя встречными потоками – к морю и от моря. Пошёл и он, вместе с тем потоком, что от моря, блаженно щурясь на солнце. … Вечер упал на город, как тёмное покрывало на клетку попугая, накрыв сразу и полностью всё селение. С той лишь разницей, что попугай при этом замолкает, город же в темноте загомонил ещё громче. Танцевальная музыка, с преобладанием низких частот. Тут и там караоке: “…а-Владимирский централ (ветер северный)! а-Этапом из Твери…”. На набережной – шум невидимого моря, восторженные крики купающихся голыми. Дерево – сандаловое и можжевеловое – в прохладном вечернем воздухе пахнет иначе, чем на жаре, но остро. А ракушки у лоточников в свете ламп? Нет, это какое-то безумие! И опять возвращается трудноуловимое ощущение театра, или скорее игры в безымянной пьесе. Ощущение сцены. Особенно, если углубиться в боковую аллею какого-нибудь бывшего санаторного парка. Все эти кипарисы – странная прихоть Творца. Мох на ветках – и это дерево? Как говорил г-н Станиславский: “Не верю!”. Но и когда выходишь из боковой аллеи на центральную, ощущение невиданного действа не только не пропадает, оно усиливается. Здесь на сравнительно небольшом пространстве уживаются и морской ресторан с огромными аквариумами и зелёным колышущимся светом, и шинок за плетнем, где еду разносят хлопцы в косоворотках и шароварах, и даже какое-то подобие кафешантана на современный лад… А вот и наш бар. – Привет, Петя. – Привет, забулдыга. – Не надо о былом…. 80
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
Посетителей пока мало, вечер для них только начался, судя по трезвым лицам. Так что можно не спеша разложить шнуры, “примочку”, подключиться, проверить звук, микрофон. Итак…. – Буэнос ночес, амиго. (Как с наличными, гринго?) Если вы не против, я начну. Тихое вкрадчивое начало перебором на “чистом” звуке, без “примочки”. Жуйте–жуйте, грингос. Все тридцать восемь удовольствий – за ваши грязные песо. Я не для вас играю, вы пришли пожрать под музыку в дорогом баре. Я играю для тех, кто стоит за забором. Они шли куда-то или откуда-то, но остановились здесь. У них, может, и денег-то нет, но я играю для них. Пришло время. Педаль. Неистовое фламенко! Фламенко экстремистос! Оле! Оле! В воздухе запахло опилками и кровью. Бык не хочет умирать, а тореро – быть покалеченным. Торро! Ф-фу! У меня перекур, пусть музыкальный центр поработает. После каждой такой песни руки дрожат и пот градом. “Зафузить” фламенко – хорошая мысль, но энергоёмкая работа. Следующим номером пойдёт Тито со своими тарантулами – номер попроще. Где моя вода? – Ты хорошо играешь. – Спасибо. Девчонка…. Та самая…. Стоп…. – Почему ты играешь здесь? Им? – в её голосе звучало столько детского максимализма, что он улыбнулся. Только дети верят решительно и бесповоротно. С годами это качество безвозвратно теряется. – А где же мне играть? На улице? – Эти не слышат тебя… – А ты слышишь? – Я слышу. Пахнет, как бы… – она повела рукой в воздухе, стараясь подобрать слово, – как бы опилками и кровью. – …? – Ну, опилками посыпают арену для корриды. А кровь – быка. – А может, тореро? – Нет, быка. – Как много ты знаешь для своего возраста! – Улыбка лёгкого превосходства. – Пф! Мне, между прочим, уже шестнадцать. Почти, – высокомерная гримаска. – И я не знала. Ну, про опилки, кровь – я не знала. Этим пахла твоя песня. Он вдруг поймал себя на мысли, что она очень красива. Потрясающе красива. Дело даже не в правильности черт лица, молодости, хотя и в этом, конечно, тоже. Дело в соединении всего вокруг с ней. Красные фонари цветомузыки, чёрная ночь как чёрный бархат. Она стояла, как Кармен, перешагнувшая реку времени – длинное тёмное 81
Проза
платье с открытыми плечами, чёрные глаза, чёрные волосы, чёрная ночь за спиной…. Красное и чёрное – трагическое и прекрасное. Женщины всегда чувствуют, когда ими любуются. Чувствуют, наверное, с младенчества. Только в детстве они начинают кривляться и высовывать язык, в более же осмысленном возрасте стараются закрепиться на отвоёванном плацдарме. – Ты ведь танцуешь? – Она скорее утверждает, чем спрашивает. – Не угадала, – ещё одна улыбка взрослого дяди. – Танцую я как медведь, а то и хуже. К тому же, мне пора работать. – Да? Это очень легко. – Мне пора работать. Извини. Музыкальный центр, доиграв какую-то разухабистую песню на “ридной мове”, замолк. Не сам, конечно. Бармен Сергей вырубил. У них с шефом уговор: после особо тяжёлых песен давать Бандерасу (моя кличка-сокращение) пару песен перекура. Но не больше. Публика-то идёт на живую музыку. Под центр можно и в варьете напротив позависать. Эксплуататоры трудового народа! Публика разошлась по своим столикам и весело замелькала рюмками. – Ну, тогда смотри! – Она сказала это очень тихо, почти шёпотом, но с такой внутренней силой, что он услышал в этом неожиданно низком голосе…. Что же он услышал? Вступление, тихий ритм, сразу с педалью. Все, конечно, смотрели «От заката до рассвета» тов. Родригеса с тов. Клуни и Тарантино в ролях отвратительных гангстеров. И уж, конечно, все помнят песню, где героиня Хайек танцует в объятиях удава-альбиноса. Песня та же, обстановка несколько иная. Очень странно…. Откуда-то повеяло запахом дешёвого бара, выстроенного в ацтекской пирамиде – запахом десятков разгоряченных тел, моря алкоголя, разлитого и выпитого, старого дерева, отполированного каблуками и лицами…. Она отошла на пару шагов от сцены и встала прямо перед ним, так, чтобы было видно её всю. Сначала она двигалась совсем чутьчуть, чуть покачивая бедрами, чуть отбивая ногой такт, чуть усмехаясь. Даже если просто взглянуть на неё под другим углом, могло показаться что она стоит на месте и играет с музыкантом в игру «гляделки». Есть такая игра, с неё начинаются многие знакомства. Потом медленно, медленно, как будто задумчиво и очень женственно её тонкие руки поплыли вверх. Он смотрел и не переставал удивляться – эти плавные движения, от них веет таким уверенным в себе женским лукавством, такой обволакивающей беззащитностью…. Всем тем, что, наверное, называли забытым ныне словом “нега”. Перед ним танцевала маленькая женщина, знающая очень хорошо, на какой крючок ловятся глупые гитаристы-латинос. “И хорошо, что я не Набоковский Гумберт!”. 82
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
Поднимая руки вверх, она захватила кончики своих длинных чёрных волос, а потом отпустила, но не все сразу. И они падали тяжёлыми прядями, падали…. Было ощущение, что под эту песню она танцевала сотни раз, настолько чётко она ловила все переходы – из спокойного куплета в буйный припев… Её нога вдруг взлетела вверх. Да так быстро, что он почти не увидел, но почувствовал кордебалетное па. Она отклонилась всем гибким телом назад почти до “мостика”, волосы качнулись в сантиметре от земли. И вдруг, вернувшись назад, выбросила к нему обе руки. У неё, оказывается, тонкие чувственные пальцы, пальцы женщины, только без маникюра. И тут, словно кто-то невидимый щёлкнул пальцами, Виктор перестал видеть в этом танец. Это и не было больше танцем. Делала ли она подобие фуэте, запрокинув голову, взбивая юбку и волосы чёрным пламенем, выбрасывала ли вперёд стройную ногу – это не было танцем. Так птица вспарывает крыльями воздух, смертоносно изящный гепард гонится за антилопой, электрический скат парит в прозрачных глубинах моря. И, мой Бог, как красиво это движение! Полуприкрытые глаза, трепещущие крылья носа, чуть приоткрытые губы на прекрасном юном лице. Всё дышало такой трагической грацией… Вместе с взмахом руки царственным жестом головы она бросила волосы вверх-назад. И всё остановилось. “Ф-фу, как хорошо, что я не Гумберт…”. Захлопали за забором. Она подошла так, как будто только что спустилась на Землю и теперь попирала её, пыльную, своими маленькими каблучками. – Я танцевала для тебя. Понравилось? – Да. – Женщина не танцует для мужчины просто так. Это всегда… что-то значит. Понимаешь? И… все это видят и понимают. И мои братья. Они абреки. Вон там сидят. И тут произошло страшное. Наш герой захохотал, захохотал тем неожиданнее, что секунду назад смотрел на неё чуть ли не как на ангела, спустившегося с небес. Но простим ему! Он пережил сильное потрясение. А оно, как известно, предполагает самые неожиданные реакции. Однако она не простила. Вспыхнув, со свистом вонзила свой взгляд куда-то под его ключицу, повернулась так, что подолом взметнула пыль и удалилась, грациозная и гордая. Но я ведь не Гумберт! … Работа закончилась около часа ночи. Заведение работает до последнего посетителя. Это закон. И последняя пара – мужик, стриженный ёжиком, с брюшком, и его дама – благоразумно решили поэкономить силы, ушли расслабленной походкой. Пустынно. Ночной уже, прохладный ветерок трепал тенты торговцев ракушками и деревянными поделками, волосы нашего героя, который решил прогуляться по набережной перед сном. Теперь он шёл навстречу редким парочкам. И вдруг выбрёл на одинокого саксофониста, подростка лет 83
Проза
одиннадцати-двенадцати. В геометрическом центре набережной, параллельно прибою, шумевшему где-то рядом, лилась мелодия бессмертного Brubeckа, намекая на то, что если вам не хватает джаза… Перед пареньком, почти скрытым огромным желтопузым саксом, лежала открытая холщовая сумка. Надсмотрщика его не было видно. Виктор подошёл и бросил в сумку бумажку в две гривны. Мелодия плавно закончилась. – Привет, юноша. Как бизнес? – Вяло. Джаз непопулярен. – А когда он был популярен? – В двадцатые – начало тридцатых. – И ты помнишь эти времена? – Хорош подкалывать. – Да ладно, не обижайся. Тебе бы пойти на зарплату в какой-нибудь кабак. Всё лучше, чем здесь торчать. – Я свободный художник. К тому же, “Мурка” на саксе не звучит. – Ага, и цербер твой тебя не пустит. Его ж “пошлют” на второй же день! – Дядя Марк неплохой. Просто вино вошло в его обмен веществ. Виктор расхохотался. – Что-то мне сегодня на умных подростков везёт. – На кого же ещё повезло? – Да так…. Тут рядом негромко просигналил автомобильный гудок и, объезжая запоздалых велорикш, мимо совсем близко прошуршал “Опель”, цветом какого-то тёмного металлика. В нём – наша знакомая, демонстративно направившая взор в море. А также какие-то мрачного вида “пацаны”. Небритые. “Да она преследует меня сегодня”. – Вон, кстати, эта девица. Саксофонист – его звали Федором – вдруг дал на саксе несколько режущих ухо, каких-то вульгарных звуков. “Ах, эти жёлтые ботинки… фа-фа…. Шагают быстро по асфальту… пап-па….”. – А при чём тут мои ботинки? – Виктор взглянул на свои ноги. Он опять был в кедах. Вообще, во все поворотные или близкие к таковым моменты жизни, он почему-то оказывался в кедах. И это, в основном, было кстати. В случае драки или бегства он давал сто очков людям, обутым в сланцы. – Помнишь, что было дальше? И мальчишка заиграл ещё пронзительнее и, если так можно выразиться, развязнее. “И ты опять идёшь пешко-ом… пап-па…. Я мимо проезжаю в “Чайке”!”. – А-а, вон ты о чём…. “Опель”, пожалуй, покруче “Чайки” будет. Я, между прочим, не знаю даже её имени, не говоря уже про отчество и рост-вес. Так, вздорная какая-то девчонка. 84
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
– У-у, парень, ты много потерял! Эта семья здесь постоянно отдыхает. Её зовут Нина. Фамилию всё равно не выговоришь. Они грузины, вроде. А может, абхазы, кто их там разберёт. Она единственная дочь в семье, а эти – в машине – её братья. То ли коммерсанты, то ли бандюки, машину сам видел. – Угу, прямо Капулетти. – Ты поосторожнее с ними, вспыльчивый народ. Чуть что – за кинжалы хватаются. Ну и честь сестры, сам понимаешь, для них святое. – Один – один, удачно подколол. “Значит – Нина. Глупая девчонка. Надо и в самом деле подальше от них держаться. Никаких дел и, упаси Боже, трений с бандюками – принцип”. – Когда джем-то играть будем? А, Фёдор? Какой ты джазмен, если джемы не играешь? – Да я бы, сам понимаешь…. Но дядя Марк…. – Пошли ты его, добрый совет, заездит он тебя. – Ага, “пошли”. Сакс-то его. Отберёт, и все, наигрался я. – М-да, сложно. Как сложно всё. А ты не унывай. Адиос. – Ага, до свидания. Он закинул гитару на плечо и пошёл. Не спеша, вразвалочку – к своему коммунальному ночлегу. Одна мысль, одна мысль не давала покоя. “Всё здесь так же, как было. Солнце, море, красивые женщины на пляже. Вот только белой гвардии уже нет”. Она проснулась поздно. Поняла, что поздно, выглянув в окно: стена дома напротив вся залита солнцем, а она часов до десяти в тени. Стена эта – удачная копия под прошлый век, облицована так, словно сделана из ракушечника. Да и весь переулок будто пришёл из девятнадцатого века: рассохшиеся двери в полуподвал, разбитая дорога с канавами от дождя и остатками мусора (авось, растащит куда). На дороге трещат и шевелятся от жары камни, того и гляди, из-за угла выедет на коне какой-нибудь кунак Шамиля…. Она вышла на крыльцо и сразу будто нырнула в жару. Дом со старыми толстыми стенами хорошо сохраняет прохладу, а здесь жара-а…. Она потянулась, невольно подразнив какого-то хлопца в милицейской форме в окне дома, со стенами, будто из ракушечника. Хлопец, выпучив глаза, плотоядно сглотнул. В доме напротив была милиция, правильнее “мылыция”. Она грациозно сбежала с крыльца, вид с него был невыносимо скучен. Одни крыши, да провода, да синие окна почтамта чуть дальше. Милиционер этот в окне ещё! Она вдруг вспомнила. Вспомнила, как он смеялся, первый русский, который ей понравился, с нерусской душой, он оказался, как 85
Проза
все они. ОН СМЕЯЛСЯ. Дурак, какой дурак! Она сжала кулачки, зашла в летнюю кухню и больно ударила холодильник. Он доверчиво открыл дверцу. Достала сок и чебурек на блюдце. Мать уже два часа как работает, жарится вместе с чебуреками в маленькой задымлённой комнате. Каждый раз, когда приезжают двоюродные братья, говорят ей: возьми отпуск, у нас есть деньги – и всё покупают сами: еду, вино. Отдохни хоть немного, говорят ей. Но мать работает. Она гордая, не хочет, чтобы племянники кормили её и дочь. К тому же, знает, что сезон кончится, и всё. Чебуреки есть будет некому, надо успеть заработать. И Нина обычно помогает матери. Вот только когда братья приезжают, у неё пара недель каникул. Покупаться в море, покататься с горок в аквапарке. У братьев так много денег! Так всегда было до этого лета…. Но этим летом!.. Она загулялась допоздна – не слазила с каруселей. Бежала по Кипарисовой аллее домой, усталая и счастливая. И вдруг остановилась у низкой ограды какого-то кафе. Под непривычно грязные звуки гитары человек с закрытыми глазами пел гортанным голосом песню по-испански. И от песни пахло горячим ветром, обжигающей пылью дороги и солнцем, которое сгустком раскалённой лавы прожигало горизонт. Заливая всё огненно-красным светом. Её поразило не то, что она как бы по запаху видит андалузский пейзаж, а шея этого человека. Напряжённые мускулы шеи и бисер пота на лбу. Настолько он был внутри песни, что даже когда допел и открыл глаза, взгляд его ещё пару минут был гдето далеко-далеко. Она узнала у бармена, что человека зовут Виктор, что пить он совершенно не умеет, но народ неплохо идёт на него, и хозяин прилично имеет с этого псевдо-латиноса с грубыми чертами лица. – Так он…. – Да, москаль! Кто же ещё? Научился где-то чесать по-испански, а все уши и развесили. Итак, ей понравился русский. А вчера он СМЕЯЛСЯ. Но надо всё равно найти его и посмотреть в его бесстыжие глаза сегодня. Или… посмотреть и сказать что-нибудь язвительное. Или… пойти к братьям, и проехаться на их машине, и посмеяться над ним. О, как он тогда пожалеет! Так думала она, а ноги уже сами бежали – через проулки – на главную улицу – мимо почтамта с синими стеклами – на Кипарисовую аллею…. Она бежала, торопливо дожёвывая чебурек и обгоняя людской поток, что шёл – угадайте куда? Ну, конечно же, к морю! “… И стоило танцевать для него! Тетя Лори говорила: “Умеешь танцевать – любой мужчина будет твоим”. А этот, у-у-у… глупый…”. Вот и пляж, что ранее принадлежал санаторию, а теперь открыт для всех. За гривну, правда. Море, как всегда, лениво выплескивает волной на берег недожаренных отдыхающих. И он вчера плавал 86
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
здесь. Вчера, позавчера…. Ага, вон лежит его старое зелёное покрывало с кистями, самого и не видно. Нина присела на корточки невдалеке, за зонтиком. Под ним лежала какая-то красная тётка, из тех, чей девиз “сгорю, но не сдамся”. Сидеть на палящей жаре неподвижно – удовольствие сомнительное, да ещё в двух шагах от моря, этой прохладной зеленоватой массы, пытка просто. Но очень уж хочется увидеть его! Вон он, кстати, на рифах, метрах в двадцати от берега: синие с разводами плавки, ныряет по три-четыре раза подряд. Вот – три… четыре… Его нет. Нет. Быстро сбросив очки, шорты, топик, она бежит сквозь полосу прибоя, окунается и плывёт. Плавает, правда, не ахти как, но что тут – 20 метров! Хоть и волнение, на рифах уже мелко, можно встать. Где-то здесь. Она ныряет. Никого, только ярко-зелёные водоросли на камнях. Наверх! Воздуху! Воздуху больше! Опять ныряет. Конечно, вот он, на дне, лежит между камнями, вытянув руки вперёд Хорошо, здесь ещё неглубоко. Она делает два гребка и хватает его за волосы…. И тут всё резко меняется. Он поворачивает к ней голову с выпученными глазами, весь подбирается, отталкивается ногами от дна и пробкой вылетает на поверхность. Она следом. – Ты… сбрендила совсем! – Я думала: ты тонешь! – Думала она! Да ты…. Я лёгкие тренирую! Выпускаю воздух и на дне лежу! Она думала! – Ты... ты… злой и глупый! Отфыркиваясь, они медленно дрейфовали “под ветер”, покачиваясь на слабых волнах. А чего, собственно, злиться? Радоваться надо, что в этом городе кто-то попытался его спасти, пусть и некстати. Но бес раздражения был пока сильнее. – Поплыли к берегу, – он мрачно глянул на неё и, не оборачиваясь, погрёб вперёд. Она же, оставшись сзади одна, обессилила вдруг. Попробовала встать – на рифах мелко, а тут яма – тут же накатила волна, Нина здорово хлебнула воды. И вот ведь он, совсем близко впереди плывёт, только позови! Но в ней вспыхнула вся вековая гордость её народа и… В общем, неизвестно чем бы всё окончилось, если бы ей в глаз волной не бросило мелкую круглую медузу. Медузы ядовитые, и если рука не чувствует этого, то слизистую глаза разъедает будь здоров! Она невольно вскрикнула, наполовину с бульканьем, и он обернулся, наконец, дубина бесчувственная! – О, горе ты, горе мне с тобой! – быстро вернулся к ней. – Переворачивайся на спину! Он перевернулся на спину, попытался обнять её одной рукой, но она от страха крепко вцепилась в него, и он крикнул ей прямо в ухо: 87
Проза
– Нина! Отцепись и переворачивайся на спину, а то за волосы потащу…. В итоге он сам перевернул её, плотно обхватил под мышки одной рукой, а второй грёб вместе с ногами, резко выдыхая и прибавляя прыти, когда их догоняла волна. Наконец, изрядно устав и ткнув пару раз ногой вхолостую, не достав дна, он нащупал податливую гальку. Вышел, покачиваясь и обходя каких-то резвящихся детей, на берег. Она села прямо на мелкоте, сбивчиво дыша. Попыталась встать и села опять. Заплакала. Всё вдруг подействовало: и обида, и больной глаз, и просто что так глупо всё вышло. – Нина! Перестань сейчас же! Терпеть не могу рыдающих девиц! – Не могу… – она помотала мокрой головой, продолжая размазывать слёзы, прерывисто дыша. – Ох, горе ты луковое! – Виктор секунду раздумывал и, видимо, решив, что спасать утопающих надо до конца, крякнув, поднял её на руки. – Надеюсь, твои братья-абреки не видят нас, а то ещё подумают невесть что…. Она была совсем лёгкой. Что же чувствует наш герой, неся свою драгоценную ношу? Ну, конечно же, нежность! Но не ту, что испытывает мужчина к женщине. Скорее тепло человека к котёнку, который сидит за пазухой. А тот доверчиво жмётся к свитеру, высунув наружу розовый нос, да мяукает по временам. Нина ещё пару раз шмыгнула, прерывисто вздохнула, и вот уже она сидит на зелёном покрывале с кистями – Подожди-ка, а что с глазом? – глаз был красный, слезился и никак не хотел открываться. –… Подожди, я сейчас, – Виктор быстро поднялся на набережную, купил в ближайшей палатке чай в одноразовом стаканчике и спустился обратно. Гримасы при этом он корчил ужасные – чай был довольно горячим. Нина сидела надувшись. Он понял, что не получит ответа, пару раз хлебнул, обжигаясь, и аккуратно вылил на песок горячую воду. Оставив в стакане мокрый пакетик, одинокий и жалкий. Потом подошёл к душевой кабинке и, подставив стаканчик к спине очень толстого господина, набрал немного прохладной воды. Толстяк недовольно обернулся. – Буэнос диос, – Виктор широко осклабился. – Сейчас окажем первую помощь! – На, вот, приложи к глазу. Больше не обжигает. Так же дуясь и отводя взгляд, она приложила остывший чайный тампон к глазу. – Э-э, так толку не будет. Ложись, покрывало будто специально в твой рост. Действительно, лежа она как раз уместилась на “пляжном полотенце”. Конечно, её обида на бесчувственного чурбана никуда не де88
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
лась. Поэтому она лежала, тонкая и смуглая, в своём розовом купальнике, всем видом выражая презрение. Так бывает: человек неподвижен, но презрением от него так и пышет. – Ты извини, что я так с тобой…. Нелепо, конечно всё вышло, – он отвернулся к морю, этому ленивому тигру, что пару минут назад был вполне способен проглотить их не поперхнувшись. А теперь в мире не было добрее существа. Море ласково обтиралось о берег. – Сама представь: я лежу на дне, никого не трогаю. Воздух, значит, выпустил, решил три минуты продержаться. Вокруг – красота. И тут кто-то – цап! – за загривок, и ну тянуть! Оборачиваюсь – мама! – какое-то чудо лохматое, и лица не разглядеть. Видок, конечно, у тебя был…. Надо сказать, Виктор не просто рассказывал, он представлял всё в лицах: и как оглядывается, безмерно удивлённый, и какое чудо лохматое увидел. И добился-таки своего. Нина, в конце концов, не выдержала и улыбнулась сквозь слёзы. – Ну вот, похоже, тебе уже лучше. Она утвердительно кивнула. – Но что-то подсказывает мне, что купаться ты сегодня больше не будешь? Она помотала головой. – Тогда бросай бинт и пошли съедим что-нибудь. Только поймите правильно, господа ревнители нравственности, наша героиня не стала Виктору намного интереснее. Просто некоторая склонность к медицине, если хотите, подсказывала ему, что бросать человека после такого стресса одного нельзя. В ногу с ревнителями нравственности, если так можно выразиться, идут и другие герои повествования. Легко представить в их устах такие, например, фразы: – Ну, Виктор! Старый ведь уж! Нашёл ведь… такую… – так или почти так выразились бы соседи музыканта по коммуналке. – Но ведь он русский, дочка. Русский, – так сказала бы мама Нины, не вдаваясь особо в чувства своей малолетней и глупой дочери. – Шакал, – самый лаконичный отзыв дали бы, конечно, братья Нины. Но наши герои не слышат этого и беспечно бредут по “ул. Ленина”, обгладывая по третьей палочке мидий. В небе сияет начищенным медным тазом солнце. Машины – и потрёпанные “Жигули”, и дорогие иномарки – дружески обдают их вонючим дымом. Протарахтела толпа лохматых байкеров, один показал Виктору поднятый вверх большой палец. – Значит, ты здесь живёшь? (Ах, Фёдор, Фёдор!) – Да, уже восемь лет. – То есть, вы не всегда здесь жили? 89
Проза
– Нет. Раньше мы жили в Зугдиди. Такой небольшой город в Грузии. Потом уехали. Там была война. – Извини. Наверное, неприятно вспоминать? – О войне – да. Но там моя Родина. Когда-нибудь я поеду туда, – в её голосе прозвучали довольно твёрдые нотки. – А я из Воронежа. Есть такой русский город. Смотри, какая машинешка! В тени кипарисов стоял ярко-жёлтый “Фольксваген-жук”, усталый и запылённый. – Какая смешная! – она коротко рассмеялась низким, немного гортанным смехом. – Это “Антилопа-Гну”. Значит Остап-Сулейман-Берта-МарияБендер-Бей со своей командой где-то здесь, – Виктор загадочно усмехнулся. – Кто это? Твой знакомый? – Отчасти да. Остап Бендер – сын турецкоподданного и неиссякаемый оптимист. – Он турок? – в её голосе проглянуло любопытство. – Тоже отчасти. Он литературный герой. – Герой? Этот показательный диалог продолжался бы ещё долго, если бы в это время к “Фольксвагену” не подошёл долговязый юноша в шортах. В руках он нёс пиво и пакет с какой-то едой. – Нравится шарабанчик? – юноша во весь рот улыбнулся. Виктор ничего не успел ответить. – Здравствуйте. Вы Остап Бендер? – спросила Нина с трагической серьёзностью. – Ха-ха, это вы из-за “Жука”? Чем-то похож, конечно, на “Антилопу”, экипаж только растерялся по дороге. А я, скорее, Козлевич, чем Остап, – хозяин машины оказался с чувством юмора. – Она шутит. Такое неординарное чувство юмора, – Виктор едва сдерживал смех. – Пойдём. – Я думала – это твой знакомый. Почему ты не поздоровался? Мы всегда здороваемся, даже с малознакомыми людьми. Даже со знакомыми знакомых. – Долго объяснять. Цивилизация сыграла с нами злую шутку – нам не нужно много знакомых. Мы вообще одиноки в своих городах. Дорога уходила вверх и вправо, довольно круто. Ветер наносил самые разные запахи, начиная от вездесущего аромата чебуреков, заканчивая чьим-то удушливым парфюмом. Поднимаясь по ней вверх, наши герои поочередно прошли богатый Hotel, центральный банк и магазин эксклюзивного шампанского. Собственно, эти три здания и образовывали “лондонский Сити”, или, если угодно, “московский Новый Арбат”, в миниатюре. Ах, южные города! Как же, как же, вам 90
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
тоже хочется не отстать от жизни, так хочется иметь и роскошный отель, и банк, и… И много чего ещё хочется, но вовремя вспоминается, что цели у вас другие, нежели у мегаполисов. И Новый Арбат у вас маленький, и люди здесь ходят в плавках. И это забавно, но зато, м-м-м, как пикантно. Куда там Лондону с Москвой. – Зайдём в магазин, там прохладно, – как всякий человек из средней полосы, к обеду Виктор начинал страдать от жары. – Да. Магазин как магазин. Кто-то с видом знатока покупает бутылку двухсотрублёвого вина. Лучше бы купил новосветской браги на разлив, полезнее, ей-Богу. – Бутылку “Сармат” за две девяносто, пожалуйста, – Виктор не очень любил пиво, но все мы люди слабые. В жару любим холодное и мокрое. – Нина, ты будешь что-нибудь? Орешки, к примеру? – Нет-нет…. – А, впрочем, что я спрашиваю? Бутылку газировки и два пакета орешков. Это тебе, не отказывайся, мне не в напряг, – он протянул газировку и орешки Нине. Как не хочется выходить из прохладного магазина, даже деньги в сумку-ремень прячешь нарочито медленно…. Запотевшая бутылка вдруг вырывается из рук Нины и … Виктор поймал её возле самого кафельного пола. Нина, ойкнув, запоздало присела и едва не стукнулась лбом о голову Виктора. Её огромные чёрные глаза в пол-лица оказались совсем близко от его глаз. Один чуть покрасневший. А вокруг его глаз, оказывается, есть маленькие не загоревшие морщинки – он улыбчив. Лёгкая улыбка. Дверь магазина по совместительству служит и дверью “духовки”: открываешь и отшатываешься. Горячий воздух сразу плотно облегает всё тело. Виктор, взяв газировку у Нины, открыл друг об друга обе бутылки – старый студенческий трюк. – Ух, ты! – Ни разу не видела? Это ещё что! У меня один знакомый глазом открывал. Глупый, глупый Виктор! Не обманывай себя, не пытайся убедить, что это ничего не значащий разговор! Каких-то 20 минут прошло, как вы ушли с пляжа, а тебе уже не хочется отпускать эту южную Лолиту. Что ты там говорил про Набоковского Гумберта? – Знаешь, ты только не обижайся, но, может быть, тебе лучше пойти домой? Родители не будут волноваться? – У меня только мама, она работает допоздна. – А братья? – Это двоюродные братья. Они сейчас на пляже девок клеят, – странно, это взрослое, можно сказать, неприличное выражение, прозвучало из её уст почти органично. 91
Проза
– Эй, это очень некрасивый оборот. Юным девицам не подобает…. А в этом городе, не будь здесь моря, и сходить-то больше некуда. – А ты был в Генуэзской крепости? – Нет. Я думал это что-то вроде декорации, завлекалка для туристов. – Да. Но раньше это была настоящая крепость. – Ну, что ж, пойдём в крепость. “В конце концов, поход по местным достопримечательностям ничего не значит. Я, кстати, и сам давно собирался…”. Так Виктор, подобно молодым и не очень молодым людям, вёл диалог с собственной совестью. Совесть брыкалась и не поддавалась на уговоры. Сообщила ему, кстати, что он великовозрастный извращенец, что лезть в чужую жизнь с другим менталитетом – преступная глупость и под конец, конечно же, напомнила про братьев, пусть и двоюродных. Он убито плёлся за воодушевлённой Ниной. – Мы разве не через пляж пойдём? – Нет. Здесь ближе. Крепость большая. Башни близко от пляжа, а вход со стороны Удачного. Раньше был посёлок Удачный, а теперь тоже часть города. – Понятно. – Давай срежем? Здесь через бывший санаторий совсем близко, только надо через забор перелезть. Не бойся, охране отсюда не видно, – удивительным образом успевая и говорить, и ободряюще поглядывать на нашего героя, мол, не гальмуй – сникерсуй, Нина взобралась на железную ограду с шипами наверху и оттуда несколько, э-э, нетерпеливо поглядывала на Виктора. Невинное дитя! – Думаешь, стоит срезать? – он скептически оглядел ограду – какое-то дерево с колючими плодами. – Ну да! Быстрее! – Эх…. И Виктор, кряхтя, полез наверх на встречу с гостеприимным деревом, которое, ну, никак нельзя было обогнуть. Тут, как на грех, из-за угла выкатилась кучка весёлых отдыхающих. Они что-то орали на украинском, и национальная гордость не позволила юноше мерзко сквернословить, пока дерево одаривало его колючими тычками в шею и бока. – Это Адамово яблоко, помогает от ревматизма суставов, – деловито сообщила Нина, когда они спрыгнули вниз. – Я бы назвал его Евиной грушей. – Почему? “Sancta simplicitas”, – подумал наш юноша. – Понятно, почему охрана не следит за этой оградой. Только редким притыркам придёт в голову лезть через неё. Он приготовился долго брюзжать. Но тут рассмеялась Нина, своим немного гортанным смехом. И это был ре92
Дмитрий БАСАРГИН
“Нина”
ванш, да ещё какой! Виктор был не просто уязвлен, он был убит на месте. Однако, странное дело, женский смех в некоторых случаях бывает очень заразителен. И, глядя вначале на неё как бык на красную бандерилью, наш герой, в конце концов, отвернулся, чтобы не было видно, как предательски растягиваются в улыбку губы. А тем временем они прошли тенистыми аллеями санатория, пролезли в дырку в заборе, поднялись на небольшой холмик и… остановились перед пропастью. Пропастью во времени, куда медленно ссыпалась пыль веков. На вершине холмика сидел на чурке генуэзский пехотинец, вперив свой взгляд в ворота крепости, кои просматривались уже невдалеке. Тёмные, почти чёрные глаза на смуглом лице, длинные, тёмные же волосы, ослепительно горящие на солнце доспехи. В одной руке он держал длинный меч, в другой – дымящуюся сигарету с фильтром. Увидев наших героев, генуэзец приветливо встал с чурки: – Сфотографироваться ввиду крепости не желаем? – Не желаем, – буркнул Виктор. – У нас фотоаппарата нет, – вздохнула Нина. Пехотинец вежливо улыбнулся и вернулся к своей сигарете. – Жалко, – Нина выглядела задумчивой. – Жалко, что нет фотоаппарата. Потом можно было бы смотреть на фотографию… Она бы пахла летом…. – Да, – неопределённо протянул Виктор и подумал: “Всегда думаешь: “Это я ещё успею. Ещё много будет в моей жизни молока и сена”. А на самом деле никогда этого больше не будет. Остап Бендер. Сын турецкоподданого”. Незаметно приблизились ворота Генуэзской крепости. “Крепость построена в 14… году, отреставрирована в 19… году. Памятник архитектуры. Стоимость экскурсии: взрослый билет – 10 гривен, детский – 5 гривен. Стоимость фото- видеосъёмки – 20 гривен”. “Фу, как пошло, опять эти деньги”, – наш юноша рылся в карманах, собирая наличность. Все бойницы в стенах, доступные для подъёма, снизу давно заварены – это он проверил ещё в первую неделю пребывания. Просто из любопытства. – С одной стороны и хорошо, что фотоаппарата нет, – он достал 20 гривен мятыми купюрами. – Почему? – Пришлось бы платить 120 рублей в фонд итало-украинской оккупации. – Что? – Шутка. Они прошли сквозь ворота. 93
Проза
– А где же ров, наполненный водой, подъёмный мост, утыканный кольями? Перевелись романтики… – Виктор задумчиво почесал переносицу. Будто поправил очки. Крепость была выстроена так, чтобы отбивать атаки с суши, с моря её делал неприступной высокий каменистый берег. Наверное, она могла выдерживать долгую осаду. Хотя при такой длине стен, какой же тут нужен был гарнизон? – Это ловушка, – Нина прервала его раздумья. – Первые ворота открывались, и когда эти… ну, впереди которые, въезжали на конях, перед вторыми воротами они останавливались. А сверху стреляли из луков. Маленькая круглая площадь. Даже сейчас, в солнечный день она почти вся в тени от стен вокруг. Передовой отряд крымских татар влетает во весь опор в первые ворота. Но вторые заперты, перед ними образуется затор. “А сверху стреляли из луков”. Тактическая хитрость. И акция устрашения. Всегда неприятно, когда авангард выбивают в первые минуты боя. – М-да, кровавое было местечко, – Виктор потёр сланцем истёртый булыжник мостовой. Наверное, его переложили уже в 20-м веке. Вряд ли он сохранился бы за 500 лет. Хотя… Камень как бы говорил: “Это я. Я настоящий. Я был здесь”. У вещей ведь тоже есть память, они тоже могут запоминать. И этот камень помнил. Как на него валились всадники, утыканные стрелами, наподобие ежей. Как били копытами одуревшие от жары и запаха крови кони. А потом по месиву проходила в атаку тяжёлая пехота генуэзцев, выбивая остатки татар за первые ворота. Война – тяжёлая работа. Требует много крови, пота и безумия. – Здесь пахнет потом, кровью и… Будто кто-то сходит с ума, – Нина подняла руку, словно ощупывая запах. Виктор, вытаращив глаза, смотрел на неё. В первый раз – там, в баре, где она танцевала – он не обратил внимания на её слова. Сейчас же было очевидным: она тоже чувствует запах событий. Вернее, воспринимает события через запахи. События, давно прошедшие или которых вообще не было. – Как это у тебя получается? – Что? – она удивлённо оглянулась. – Ну вот, ты сказала, пахнет потом, кровью и безумием. – А-а, это, – нотка безразличия. – Здесь пахло так. Давно, очень давно. – Но ты сказала “безумием”, – ему вдруг стало очень важно, что она ответит. До сих пор ни один человек не мог почувствовать то же, что Виктор, уловить те же запахи и в тот же момент, когда он их чувствовал. – Разве безумие пахнет? – А разве можно назвать ветер ласковым? Или злым? Он может быть тёплым или холодным. А может… ласковым. Если очень жарко, – ласково прохладным, если очень холодно – ласково тёплым…. 94
Дмитрий ЕРМАКОВ Ермаков Дмитрий Анатольевич родился в 1969 году в Вологде, где живёт и сейчас. Член Союза писателей России. Публиковался в “Литературной России”, в журналах: “Москва”, “Наш современник”, “Роман-журнал 21 век”, “Север”, “Подъём”, “Дальний Восток”, “Слово”, “Алтай”, “Вертикаль”, “Южная звезда” и др. Лауреат Всероссийского конкурса им. Шукшина “Светлые души” (2006) и конкурса имени А.Н. Толстого.
ПОЭТЫ
Маленькая повесть (Печатается в сокращении) …но в эту жизнь вглядеться надо, и это высшая награда – глядеть открыто ей в лицо! Сергей Чухин Где-то над макушкой планеты, над самым ледяным полюсом, клубились, сбивались в огромные небесные моря тучи, а потом они двинулись на юг, гоня впереди себя ветер. Ветер набирал силу. Над Северным Уралом столкнулся со встречным потоком. Заклубились, завертелись вихри и разлетелись на восток и на запад. Ураган пролетел над тундрой, срывая чумы оленеводов, выплёскивая из берегов озёрца, взрывая волнами реки. Затем врезался в леса, выворачивал с корнями вековые деревья, срывал хлипкие крыши деревенских домов, рвал рекламные растяжки и щиты в городах. Ураган будто проверял на прочность дела земные. Но силы его слабели, и он полностью выдохся где-то над Балтикой. ... Наконец, объявили посадку на “Сибелиус”. Алексей Егоров поднялся с оранжевого пластикового сиденья, подхватил сумку, спустился на первый этаж вокзала. На ходу сунул руку во внутренний карман пиджака – паспорт и билет на месте. А в это время за стенами вокзала, над его стеклянной крышей, над всем этим огромным городом нёсся ураган. “Берегись!”. Егоров замер. Огромное стекло стоймя ударилось о бетон пола прямо перед ним, разлетелось брызгами осколков, не задев Алексея. Но ещё до 119
Проза
того, как оно разбилось, в один миг он увидел себя как в зеркале. Серый пиджак и брюки, тёмно-синий галстук, застывшее в недоумении лицо, короткая стрижка (кажется, даже успел разглядеть две седые ниточки на правом виске), бородка, серые глаза (в правом красная прожилка лопнувшего сосуда) и вечная зарубка на переносице от очков… Егоров даже не понял, что случилось, торопливо пошёл дальше, к своему вагону. На перроне раскиданный ветром мусор, торопливые пассажиры, носильщики с тележками. Кажется, никто не заметил пролетевшего урагана. Стал накрапывать дождь. А за окном электрички мелькали однообразные, унылые в эту дождливую пору пейзажи: кусты, платформы, мосты через неширокие речки… Ближе к Выборгу стало интереснее, появились огромные, серые и розовые, в жёлто-зелёном мху, валуны, выраставшие постепенно в скалы, будто въезжали в какие-то предгорья. Да и дождь прекратился. Большую часть вагона занимали очень организованные китайские, как думалось ему, туристы. По команде энергичной, напоминавшей комсомолок-активисток юности, женщины (она не только задорно выкрикивала, но и хлопала в ладоши), все китайцы дружно заводили песню, или смеялись, или, откинув столики в спинках передних сидений, ели что-то одинаковое из пластмассовых коробок. Сначала он с интересом наблюдал за ними, потом надоело. На душе было по-дорожному тоскливо, немного тревожно, но и радостное ожидание от скорой встречи с незнаемым заграничным миром. Тоскливо от унылого пейзажа, дождливой погоды, оттого, что осталось дома. Тревожно было потому, что он впервые ехал за границу, ехал один, и хоть знал, что всё будет хорошо, а всё же! А радостно потому, что любил он дорогу, новые места, новых людей. И (тайно) тешило душу осознание, что не кого-то другого, а его пригласили на эту конференцию: что-то значит он в своём деле. Ну и ещё что-то, совсем уж необъяснимое было, от чего и тревожно, и грустно, и радостно… Дома осталась жена. С ней было так: то дело шло к полному разладу, то возникала надежда на нормальную, если уж не счастливую совместную жизнь. И жили, терпели. Он заикнулся как-то о ребёнке. Галина удивлённо вскинула брови: “Да? Тебе нужен ребёнок? Ты хочешь, чтобы я всегда оставалась рядовым преподавателем?.. Нет, ты и этого не хочешь? Тебе нужна прислуга: подай-унеси. Я этого не хочу”. И больше о детях не заговаривал. А собираясь в эту поездку, готовя доклад, документы, думая, что надеть (это тоже была проблема), он как-то отвлёкся от Галины, жил не то, чтобы сам по себе, но меньше обращал на неё внимания, и её, кажется, это устраивало. И ссор между ними почти не было… Но 120
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
ведь любил он её когда-то! И сейчас он попытался проверить в себе это чувство: любит ли. И вспомнив всё, взвесив всё, понял: любил. Но любит ли? Вот так, рассудочно, решить он не может… Но если поймёт, что не любит, уйдёт от неё, как взял да и ушёл из университета. В тридцать шесть лет решил по-новому жить. Тут ещё вот что было: он ведь знал, что она-то его не любит! Нет, внешне это никак не выражалось. Их ссоры, размолвки были такие же, как и у любящих. И даже её нежелание рожать не могло подтвердить её нелюбовь к нему. Тутто как раз могло быть совсем наоборот. Да и вся их жизнь проживалась так, что не было повода усомниться в любви. И всё же он знал: она его не любит! Просто, он никогда не давал разгореться, охватить душу этому знанию. … И угораздило же его купить билет в вагон для некурящих (да никто ведь его и не спрашивал)! Хотелось курить, и он нервно ждал Выборг, где будет длительная остановка. В Выборге, на мокром перроне выкурил две сигареты и снова вошёл в вагон. Шли пограничники, проверяли документы и вещи. Подал заграничный паспорт, на оформление которого ушло так много сил и нервов, билеты. Его небольшая чёрная сумка не заинтересовала. Там, кроме смены белья, нескольких книжек и тетради, лежали две бутылки водки и блок сигарет “Балканская звезда”. И вот уже поезд едет по территории бывшей автономии Российской Империи, а ныне независимой Финляндии. Всё то же самое за окном. И даже не чувствуется пока какой-то особой аккуратности, которая, якобы, отличает земли заграничной Европы от России. На какой-то крохотной станции проверяли уже финские пограничники. Снова тронулся поезд. И вдруг он встал где-то посреди перегона: с обеих сторон кусты, за ними лес… Прошёл мимо озабоченный проводник, высокий, крепкий, с короткой стрижкой рыжеватых волос мужчина в синей безрукавке и голубой рубашке. Когда он шёл обратно, Егоров спросил: – Что-то случилось? – Отключили электричество. Ничего, скоро поедем, – на хорошем русском ответил и пошёл по вагону с таким видом, будто у него срочное, не терпящее промедления дело. Егоров понимал, что это ерунда, случайность, что бывает такое и у нас. И всё же не отказал себе в шутливом удовольствии подумать: вот тебе и европейский порядок. Вскоре поезд тронулся и через пару часов, точно по расписанию, прибыл в Хельсинки. Алексей выпрыгнул на перрон и сразу увидел мужчину, похожего на проводника (только рубашка под безрукавкой была клетчатая). На груди у встречающего картонная табличка с надписью “Егоров”. Поздоровались. – Здесь можно курить? Марку, так звали финна, серьёзно огляделся по сторонам: 121
Проза
– Запрещающих знаков нет. – По-русски он говорил ещё лучше проводника, почти без акцента, только чуть медленно. Мимо них прошли организованной толпой, с одинаковыми цветными рюкзачками за спинами, те самые “китайцы”. – Японцы, – подсказал Марку. По уверенности, с которой он это произнёс, стало ясно, что, вне всякого сомнения, – японцы. – Вот моя старушка, – наверное, он желал пошутить. Подошли к машине “Вольво”. Ехали по вечернему уже городу. На улицах было немноголюдно, и как-то не чувствовалось, что это столица европейского государства. В пятиэтажном сером здании Российского центра науки и культуры Егорова тоже ждали. Он попрощался с финном и вошёл через железную высокую калитку во двор, следуя за вежливо равнодушным мужчиной, представившимся Николаем. – Завтрак в восемь. С девяти начало официальных мероприятий. Просьба не опаздывать. Вот номер телефона коменданта здания, если возникнут какие-то проблемы. До свидания. – И Николай вышел. Номер был небольшой, уютный, на люкс не тянул, но была большая мягкая кровать, телевизор, холодильник, душевая… Часов десять вечера. Егоров знал, что в соседних номерах живут участники конференции, приглашённые из других городов, слышал шаги и голоса в коридоре, даже узнал голос известного московского литературоведа и критика. Но сегодня уже ничего не хотелось, никаких встреч и разговоров. Он лежал, расслабленный после душа, чувствовал запах чистого белья, курил, стряхивая пепел в пепельницу толстого зелёного стекла, стоявшую на прикроватной тумбочке, нажимал кнопки на телевизорном пульте. Удивили финские программы: спокойные, напомнившие советское телевидение “говорящие головы”; очень скромно одетая певица, поющая мелодичную песню; какая-то техническая программа – восстанавливали старый автомобиль. Неожиданно попал и на российский канал, оглушивший своей рекламой. Егоров сразу выключил телевизор, вскипятил воду в электрочайнике, заварил в стакане чай, раскрыл холодильник и к радости своей обнаружил там пару бутербродов с маслом и сыром и какое-то желе в пластиковом стаканчике – съел не задумываясь. Читать уже не было сил. Выключил свет, лёг и только сейчас вспомнил и осознал, что произошло на питерском вокзале: один шаг отделял его от смерти, его могло уже не быть. И смертный ужас настиг его при воспоминании о падении стекла. Он лежал, вперив глаза в темноту, невольно думал о внезапности смерти, о тайне жизни… И, наконец, уснул. Старик Егоров болезненно кряхтел, ворочался на скрипучей железной кровати. Лежал он поверх линялой голубой накидки, в одежде, босой. У него “ломало спину”. Успели всё же с Власьевной до грозы собрать недосохшее сено в копны, накрыть клеёнками, при122
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
жать досками… Она, Власьевна, хоть и старше Егорова на два года, покрепче его будет, всё ещё держит коз. А за окнами уже бушевала не гроза – буря, ураган. Что-то визжало там, скрипело, кряхтело, выло. Егоров боялся, как бы не повалило на крышу старую липу, росшую у крыльца, накрывавшую кроной половину дома. А было время, и липа, и дом, и он, Антон Егоров, были крепки, в силе. Была и Власьевна Анюткой. Хоть и сопляк он был для неё в те-то годы, а всё заглядывался… А когда уж с войны мужиком вернулся – всерьёз сватался. Нет. Не пошла. Как проводила своего Пашку на финскую, так и ждала. И ведь даже не жена ему была – невеста… От неловкого движения так стрельнуло в спине, что старик застонал. “Совсем одни мы тут. Никому уже не нужны. Зачем и живёмто ещё… Хоть бы Лёшка приехал”. Буря пронеслась, и теперь шёл дождь: шуршал, стучал, будто просился в дом. И, правда, скоро застучали, падая с подоконника на пол, крупные капли. А у старика уже не было сил, чтобы подняться и подложить тряпку. Под равномерный капельный стук он и забылся неглубоким сном. Галину ураган застал по пути из университета домой. Она поднималась на мост через реку, когда налетели первые порывы, ударили песчинками в лицо, рванули подол платья. И сразу стало темно. И лица прохожих – серые и испуганные. И новые, ещё более сильные порывы ветра. Одной рукой Галина прижимала к ногам подол, другой – сумку к груди и уже шла чуть нагнувшись вперёд. А ветер рвал волосы, ветер обхватывал и будто норовил приподнять и унести с собой. Вдруг что-то лопнуло вверху, и со свистом понёсся по дуге вперёд-вниз-вверх металлический трос, крепивший рекламную растяжку к столбу. И Галине показалось, что он пролетел в миллиметре от виска. Ожидая обратного страшного движения, она наклонилась ещё больше и побежала… А с макушки моста увидела внизу, на проезжей части, что-то большое, серое, непонятно откуда взявшуюся тут гору… – Крышу сорвало! – крикнул кто-то рядом. – Машины накрыло! Ураган сорвал дюралевую крышу с заводского здания и бросил её посреди улицы. Ветер был ещё сильный, но уже ослабевал. Громыхнуло, засверкали молнии, пошёл дождь. Галина была оглушена, напугана, промокла насквозь и, казалось, что каждая молния была направлена в неё. Бежала, безнадёжно дорогие босоножки портя, по лужам… – Галина Владимировна! Сюда, быстрее! – Высокий, широкоплечий, чернявый Михайлов с физмата вышел из своей “десятки” и махал ей, открывал дверцу. Она села: “Спасибо. Подвезите, пожалуйста, до дома… Ужас-то какой…”. 123
Проза
– Стихия! Остановились во дворе – тёмном, пустынном. “Уехал муж-то?”. – “Уехал”… Михайлов держал её так, что не было сил вырваться. “Нет, нет, потом… я не могу…”. Пожалел он её, что ли? Отпустил. Она вбежала в подъезд. Темнота. Свет не горел. На лестнице споткнулась о ступеньку, больно ударилась коленом и порвала колготки. И ей уже было всё равно, когда он подошёл, взял за руку… Она только со второго раза попала ключом в скважину… А уже через час Михайлов заторопился: “Надо, Галя, надо… Дом, семья… Сама понимаешь…”. Налетел как тот ураган, смял, улетел. “Ну, а чего ты хотела-то? Этого ты и хотела уже давно – изменить мужу… – она лежала в ванне, до краёв наполненной водой и пеной. – Да, Михайлов, это мужик, – и сама себя поправила: – самец”. А ведь он ей никогда не нравился. Замечала в университете, что он посматривает на неё, – да он на каждую посматривает! К тому же, слишком уж слащаво киношный красавец. “Ну что ж, лучше ведь с красавцем, чем с уродом…”. Необходимо было чем-то занять себя. Подмела прихожую, кухню, разобрала и уложила вещи в шкафу, бумаги на рабочем столе мужа. В их однокомнатной квартире был один рабочий стол – “его”. Она – между прочим, преподаватель университета – всегда готовилась к лекциям на кухне. Сейчас Егоров, наверное, в поезде. В книгу, конечно, уставился, сидит. Эти его книги, эта его работа, учёность – как надоело! Хотя без этого он ей вообще был не нужен. И ведь не мелькнуло же мысли у него – взять её с собой! Конечно, это невозможно. Но ведь даже не подумал, не сделал вид, что хочет… Ничего. Сделает и она карьеру! И хотя бы для этого Егоров пригодится. Она на миг даже забыла, что ведь он больше не работает в университете. И захлестнули горячие чувства, обида – на него и на себя. На полке над столом она увидела книгу, которую Егоров всё последнее время постоянно перечитывал: “Сергей Чухин. Стихи”. Она, конечно, читала Чухина и раньше. Но сейчас зачем-то достала книжку, раскрыла наугад: “От мужика ушла жена: встречаются молодки…”. Прозаическое какое-то стихотворение, не самое лучшее. И почему он выбрал именно Чухина? Писал бы уж о Рубцове – беспроигрышный вариант! Тоже наш, северный поэт. Но ведь это Егоров! Беспроигрышные варианты его как раз и не интересуют. Включила телевизор, а там про сегодняшний ураган: “… в Вологде встали трамваи”. На картинке, действительно, был трамвай, стоявший посреди превратившейся в реку улицы. Но в Вологде нет трамваев! И эта ошибка – трамвай и какой-то другой город почему-то тоже ужасно раздражали её. И она подумала, что и вся-то жизнь человечья состоит из таких ошибок, из неправды, которая вроде бы безобидна, но которая подменяет собой настоящую 124
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
жизнь, и, в конце-концов, делает её… попросту невозможной! Она и сама понимала, что извлекать такие выводы из незначительной случайности глупо. Но вот крутанулись в голове мысли, никуда не денешься. Галина едва сдерживала слёзы. Выключила телевизор и, приняв таблетку снотворного, что делала крайне редко, легла спать… Стук колёс, пригородная электричка… Она, Галя, – девочка, и рядом – отец. Они вышли из электрички и вошли в лес. Собирает грибы. А рядом уже не отец, а Алексей… И опять электричка – стук колёс, стук, стук… Утром, только проснувшись, услышала звон капель в ванной из плохо перекрытого крана. Потом, уже умывшись, выпив кофе, включила компьютер, вошла в Интернет, нашла страничку толкования снов: “Собирать грибы – беременность”. “Ну что за глупости?!” Торопливо набросала косметику, оделась и пошла в университет – с утра две “пары”. У моста, где вчера лежала сорванная крыша, всё уже было свободно, чисто. Кто-то ведь постарался этой ночью! О вчерашнем урагане напоминал лишь ствол павшего тополя поперёк тротуара, с опиленными уже ветвями. И от запаха сырой древесины у Галины закружилась голова, опять комок к горлу подступил. ... Она сидела в кабинете за компьютером. “Здравствуйте, девочки!” – это Михайлов зашёл. Физмат, конечно, рядом, но в гости ходить у них не принято. А он сразу к Галине: “Галочка, мне бы бумаги для принтера, листов двадцать”, – и по плечу как бы случайно провёл. Дала ему бумагу. Не мог чего-нибудь поумнее придумать! Правда, в кабинете и была-то, кроме неё, только Марина. Сидела за своим столом, хлопая простодушно пушистыми ресницами. Когда ушёл, обратилась к Галине: “Рассказывай!... Да, да, мы теперь обе падшие женщины, – рассмеялись. – Твой в отъезде, и я одна. Давай сегодня в ресторан сходим. А? Развеемся”. Галина неохотно усмехнулась. – Ну, раз “падшие”, то давай. – А с ним, как думаешь, надолго? – Обойдётся… Припёрся… Трепло. Марина понимающе кивнула: – Точно. Трепло. Красивый мужик, конечно. А у своей-то под каблуком… Марина красивая, бедовая, в глазах чёртики. Давно она Галину пытала: с кем гуляет от Егорова, не верила, что у неё никого: “Муж мужем, а любовник тоже нужен”. Дождалась. – Давай кофе, Галинка. Мне сегодня заочники вон каких конфет принесли, – показала красивую коробку. Алексей проснулся рано, около пяти. Да он всегда так вставал. Спустился на первый этаж (а он жил на третьем). Хотелось прогуляться, но дверь на улицу была заперта, и охраны не видно. Перед 125
Проза
дверью – “предбанничек”, пара стульев, зарешеченное окно во двор. Егоров приоткрыл створку окна, закурил. Сразу за окном росло какоето дерево. И вдруг Алексей увидел, как по стволу, вниз, на уровень окна, сбежала белочка – рыжая, востроглазая. Она уселась на ветке боком к Егорову, совсем рядом, только руку через решётку протяни, нацелила в него круглый озорной глазок. Да хотя бы ради этого стоило приехать в такую даль! Впервые в жизни так близко видел Егоров лесную зверушку. И ведь где – в центре крупного европейского города! И ни крошки в кармане! Белка крутанула головой и вмиг убежала. Егоров докурил, бросил окурок на улицу, закрыл окно и поднялся в свой номер. Напился чаю, достал из сумки толстую в синей обложке тетрадь. Тут были и дневниковые записи, и наброски статей. В общем, рабочая тетрадь. ИЗ РАБОЧЕЙ ТЕТРАДИ АЛЕКСЕЯ ЕГОРОВА: “Стоял перед могилами Рубцова и Чухина и думал, примерно, вот что. Почему Рубцов стал так необходим нам? Да потому, что в Рубцове, как когда-то в Пушкине и Есенине, Россия вновь обрела себя. Уже не ту величественно могучую, что в “Клеветникам России”, не “Русь уходящую” Есенина. В Рубцове Россия увидела себя бездомную, сиротскую, терзаемую на грани “меж городом и селом”, Россию, в которой человек живёт “вблизи пустого храма”. “Боюсь, что над нами не будет таинственной силы…”, – ужаснулся Рубцов. Всё чувствовал! “Что с нами происходит?”, – примерно в то же время спрашивал себя Шукшин. Так вот то, о чём спрашивал Шукшин, и произошло. Бездуховность. Повсеместное хамство. Хамство бытовое, хамство бюрократическое, хамство на телевидении, хамство в литературе, хамство в учебных заведениях, а подчас хамство в церкви… Живём в эпоху победившего хама. И уже нестрашно. Уже нестрашно, когда матерятся дети, нестрашно, когда видишь роющегося в помойке человека. Страх Божий потерян! Это и есть лицо нынешнего хамства. Это хамство убило и Рубцова с Чухиным. От этого хамства и пытался убежать Чухин. Вот лучшее, пожалуй, его стихотворение, “Художнику Михаилу Брагину” (его могила тут же, рядом с обоими поэтами, на камне: “Миша Брагин. ХХ век”): Ах, эта жизнь! Гори она огнём! Давай, мой друг, махнём куда попало, Давай вдвоём немного отдохнём… Мы столько были под людским судом, Что вышнего бояться не пристало. Да только ли в багетах золотых Возможно счастье? Нет, оно повсюду: Меж елей, темнотою налитых, В морозах, что захватывают дых, В любом цветке, уже подобном чуду. Поехали! Не всё ли нам равно… 126
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
Куда-нибудь в деревню, недалече, Где не горчит, а радует вино, Где не гремят под вечер в домино, Где “умных” лиц не делают при встрече. Осточертели вечные ханжи, Что взглядами, как банными листами, Картины облепили, витражи; И облепили слово ржавью лжи; И преуспели в том, и не устали. А мы от них давай передохнём Да примемся за старую работу – Смешаем ночь с быстробегущим днём И за рога судьбу свою возьмём, Не погрешив в работе ни на йоту. Пускай вослед нам слухи заснуют, И каждый будет сплетней приукрашен; Пускай ханжи нам суд произнесут… Мы столько раз судимы были тут, Что Божий суд, и то уже не страшен. И он же, Чухин, писал: Мне тяжело, когда верно привычке, Вокруг снуёт холодное жульё И подбирает разные отмычки к моей душе, Чтобы взломать её… Я как молитвы твержу эти стихи. Ещё верю, ещё надеюсь… И я иду в эту жизнь. В которой – мы. Мы – нынешние. Все. Но в эту жизнь вглядеться надо… И это высшая награда – глядеть открыто ей в лицо!”. Было без десяти восемь. Егоров оделся, выкурил сигарету и пошёл на второй этаж, откуда уже доносились голоса и вкусные запахи. – Алексей, здравствуй! Рад, что ты смог вырваться, – московский критик и литературовед Закрутко, знакомый по встречам на различных литературных мероприятиях, румяный весельчак, “рубахапарень” и в то же время, как уже знал Егоров, хваткий в практических вопросах человек, первым увидел его, входящего в этот бар или столовую. Шагнул от широкой стойки, уставленной тарелками и стаканами, протянул для пожатия обе руки. 127
Проза
– Здравствуйте, Всеволод Борисович. – Егоров был рад, что сразу встретил знакомого, почувствовал себя уверенней, хотя особой симпатии к Закрутко при прошлых встречах не возникало. Впрочем, они были мало знакомы. Но Закрутко вёл себя как старый приятель и, к тому же, местный старожил: как-никак вчера утром приехал: “Бери, чего хочешь: самообслуживание, присаживайся…”. Вскоре Егоров был знаком со всеми, приехавшими из России. Тут был поэт и заведующий отделом поэзии регионального журнала, немолодой, в очках, сухонький, суетливый – Савёлов. И стареющая красавица, поэтесса с фамилией Сидорова. И большой, бородатый, но умеющий быть незаметным, человек по фамилии Лосев – литературный критик… – В программе указано, что ты о Чухине будешь говорить… Это ведь что-то близко к Рубцову? – спросил Закрутко. – Близко, – согласился Егоров. – Но Чухин и сам по себе интересен. – А, вспомнил, он ведь в “Антологии”, и Евтушенко в свой сборник его включил. Да-да, вспомнил. Ну... – Закрутко кивнул, сделав движение рукой, означавшее, скорее всего: дело хозяйское, смотри сам. Егоров съел салат, пару бутербродов. Пил кофе и курил. Все курили, кроме, кажется, Лосева. – Я так хочу в Вологду! Я без ума от Рубцова! – Элла Сидорова закатила глаза. – Осенью большой “рубцовский праздник” будет, каждый год проходит, со всей страны съезжаются, – без энтузиазма ответил Егоров. Он не любил “рубцовский праздник” и особенно – “рубцовоманок”. Такое вот противоречие. – Господа, доброе утро! Через пятнадцать минут всех прошу быть в фойе на первом этаже, нас уже будут ждать! – объявил встречавший вчера Егорова Николай. И вышла откуда-то, будто из-за кулис, работница бара – в сиреневом фартуке поверх блузки, с ленивым, но добрым выражением лица: – Ребята, возьмите тут, на вечер-то. Мы ведь вас только завтраком кормим. Обедом – финны, а ужин не предусмотрен. – Ничего себе: “не предусмотрен”! Ничего себе! То-то я вчера никого тут найти не мог, чуть не загнулся с голодухи, – беспокойно заговорил толстый Закрутко. И вот, Егоров держал большую тарелку, а Закрутко складывал в неё бутерброды. Да ещё целую тарелку какихто крохотных (с мизинец) сарделек взяли. – Живём! – Да, – подтвердил Егоров, не улыбнувшись. У лифта стояла Элла. Дверь как раз открылась, Сидорова вошла, шагнули за ней и Закрутко с Егоровым. Женщина томно взглянула на Алексея: 128
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
– Вы прозаик? – Нет. – Он про ёжиков! – пошутил и сам же хихикнул Закрутко. – Литературовед, – объяснил Егоров, и все вышли из лифта, вставшего на пятом этаже. В номере поставил тарелку с бутербродами в холодильник (вторую унёс к себе Закрутко), сунул во внутренний карман пиджака листки с конспектом доклада и выкурил ещё одну сигарету. Лосев дождался, когда все подойдут к женщине-финке, ожидавшей их у центрального входа, поздороваются и представятся. Вот и вологжанин Егоров, говорит что-то, улыбается, жмёт руку. – Здравствуйте, Лосев. – Здравствуйте, – глядя снизу, протягивая ладошку, сказала женщина на чистом русском, – Аннели Малинен. – Улыбнулась, добавила: – Вы такой большой. Лосев тоже улыбнулся, но ничего не ответил. Аннели – маленькая, с прямыми светло-русыми волосами, простым приятным лицом, в лёгком сером плащике. Лет, наверное, сорока с чем-то. Она и звонила ему четыре месяца назад, приглашая на это мероприятие. Лосев тогда очень удивился, а она объяснила, что заметила его публикации в журналах, особенно её заинтересовали критические и литературоведческие статьи. Предложила сделать доклад. “О Ганине”, – сразу сказал он. “О кэй, пусть будет о Ганине”. И Лосев стал готовиться к этой поездке. И всё не верилось, что в Финляндии кому-то интересны “новокрестьянские” поэты, тот же Ганин, друг Есенина… У Лосева была привычка, или игра, – определить себя в пространстве и времени, и вспоминать, как он в эту точку пространства и времени попал. Вот сейчас он сидит у окна в хельсинкском трамвае, вспоминает. Было увлечение литературой с детства, поэтому и поступил на филфак. Не воспользовался отсрочкой, пошёл в армию. ВДВ. Чечня. После ранения комиссовали. Вернулся домой злым, больным и не особо нужным кому-либо. В институте не смог доучиться: не мог видеть, слышать голоса этих мальчиков и девочек… Сошёлся с бывшими приятелями, спортсменами. Им оказался необходим. И покупать оружие отправили именно его. Ехал один на своей машине, с большими деньгами. На юг. Дальше – чудо. Знал, что в монастыре не откажут в ночлеге и отдыхе. Не отказали. А когда вышел из кельи и взглянул на него старец – захотелось пасть перед ним на колени. Трудился в монастыре полгода, и вновь смог читать. Читать серьёзно, страстно. Начал опять писать. По благословению вернулся в мир. Деньги были при нём в целости и сохранности. Но когда приехал в свой город, оказалось, что отдавать их уже некому. 129
Проза
В эти полгода случилась небывалая в их краях криминальная война. Всех постреляли или посадили. А про него попросту забыли. Деньги он сумел передать одному из “сидельцев”. И – опять чудо – никаких претензий. И тогда он стал жить только своей жизнью – писать, публиковаться. И вот он здесь. Всё это промелькнуло в голове за те несколько минут, что ехали в трамвае. Русские переговаривались, смеялись, что-то спрашивали у Аннели, она отвечала, пассажиры заинтересованно взглядывали на них. А Лосев чувствовал, что опять приближается к чему-то важному, очень важному в своей жизни. Огромно сложное здание института. Сначала всех провели в комнату, где был телефон, и Аннели Малинен предложила желающим позвонить домой. Лосев звонить не стал. Он заметил, что не звонил и Егоров. Потом прошли в институтскую библиотеку: книжные полки, столы, поставленные как парты в школе. Выступил руководитель Русского культурного центра, выступил директор института – оба официально, скучно и, к счастью, коротко. Почему-то доклад Лосева стоял первым в череде выступлений. Его объявили, представили. Он вышел к кафедре. Читать лекции он уже умел, научился скрывать волнение. Главное – говорить для того человека, который попытается тебя понять. И Лосев выбрал Егорова – для него и произносил: – Как известно, суть любого явления наиболее точно передаёт образ. Давайте представим литературный процесс как поезд, впереди которого идёт паровоз. И вот этот поезд мчится. Чем занимается литературоведение? Оно подсчитывает, сколько угля сгорает в минуту, определяет скорость, изменение ветра. Оно должно этим заниматься, даже если поезд мчится к обрыву. Разумеется, задача критика в такой ситуации – найти стоп-кран. А чтобы понять ту ситуацию, в которой мы оказались сейчас, нужно заглянуть в век двадцатый. Я характеризую начало прошлого века как “расчеловечивание”. В начале двадцатого века на историческую сцену выходит новое активное действующее лицо – массы. Начав с Чарли Чаплина, с Голливуда, это историческое лицо заканчивает свою деятельность “сникерсами” и “фабрикой звёзд”. Прямо скажем, не слишком богатые духовные достижения… Что же происходит в России в начале двадцатого? Массы появляются на сцене в результате процессов, которые на Западе начались ещё в шестнадцатом веке. В России, в начале прошлого, большинство населения – крестьяне, а они уникальное сословие, со своим духовным укладом, со своей удивительной философией. По точному наблюдению Владимира Солоухина, в начале века крестьянство начинает прорастать в высшую культуру очень деятельно, очень заметно. Именно выходцы из наиболее состоятельных, просвещённых крестьянских семей, в том числе Алексей Ганин, и составили “новокрестьянскую 130
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
школу”. И Клычков, и Есенин, и Клюев вовсе не выходцы из “нищих селений”. Нет. Поэтому процесс прорастания крестьянской культуры в дворянскую был совершенно естественным для нашей родной истории. Революция поначалу дала этой культуре большие возможности. Но эта же революция, носительница культуры пролетарской, побеги крестьянской культуры и срезала… Если ставить нелепую каменную “хрущёвку” в берёзовой роще, надо уничтожить рощу. И поэтому наиболее мощная поросль крестьянской корневой культуры, которая сформировалась в двадцатые годы, была безжалостно вырублена: Ганин и Есенин – двадцать пятый год, остальные – в тридцатые. Но здесь тоже интересное наблюдение: нам придётся признать, что наиболее значительный вклад в культуру России, в мировую культуру второй половины двадцатого века, внесли именно “деревенская проза”, “тихая лирика”, в её ключе – и музыка Свиридова, то есть вторая, не вытоптанная волна крестьянской культуры. Интересна и её география. В Вологде появляется Алексей Ганин, из Рязани приходит Есенин. В то же время такие родовые для русской литературы земли, как орловщина, наоборот, из литературы уходят. Потому что орловщина принадлежит дворянской культуре. Очевидно, что дворянская культура передаёт первенство культуре крестьянской. И совсем не случайно, наоборот – символично, что именно в Вологде вырос большой русский поэт Алексей Ганин, а уже в пятидесятые там появляется Василий Белов. В той же Вологде творил Николай Рубцов, да и Сергей Чухин, имя которого я видел в одной из тем сегодняшних выступлений. И нам пора задуматься и понять, воспринять от Есенина, Ганина, Клюева, многих других русских мыслителей, поэтов, писателей, ту важную мысль, то важное чувство, что жить нужно живою жизнью и думать о том, чтобы эта живая русская жизнь не пресеклась в большой истории человечества! Вот стихотворение Алексея Ганина, посвящённое Сергею Есенину, с предисловием: “Другу, что в сердце – мёд, а на губах золотые пчёлы-песни”: КРАСНЫЙ ЧАС Ушла седая ночь, а день ещё в далёком, Ещё блуждают сны, и не родился звон. Роятся лики звёзд в молочной мгле востока, Звезда зовёт зарю взойти на небосклон. С небесных чьих-то глаз роса пахучей мёда Струится в синь травы, чтоб грезил мотылёк. Цветы ведут молву про красный час восхода, Целуется во ржи с колосьем василёк. 131
Проза
По скатам и холмам – горбатые деревни, Впивая тишину, уходят в глубь веков, Разросся тёмный лес, стоит как витязь древний, В бровях седые мхи и клочья облаков. Раскрылись под землёй заклятые ворота, Пропел из глубины предсолнечный петух, И лебедем туман поднялся из болота, Чтоб в красное гнездо снести свой белый пух. Земля, как синий дым, в зарю склонилась кротко, Взмахнула где-то ночь невидимым крылом, И ласковый ручей, перебирая чётки, Поёт, молясь судьбе, серебряный псалом. И будто жизни нет, но трепет жизни всюду, Распался круг времён, и сны времён сбылись, Рождается рассвет, и близко-близко чудо: Как лист падёт звезда, и солнцем станет лист. И вот вопрос, который беспокоит, я думаю не только меня, но очень многих, и не только в России: кому, собственно, передаст эстафету русской культуры “деревенская проза”, “тихая лирика” всё то, чем блистательно закончился двадцатый век русской культуры? Кому? И как бы ни тяжела была нынешняя русская жизнь, мы, русские, должны помнить, что весь мир, по-прежнему, с надеждой смотрит на нас. И чтобы оправдать эту мировую надежду, мы, нынешние, должны смело всматриваться и вмешиваться в самые страшные проблемы нашей жизни. Я не знаток творчества Сергея Чухина, но как-то читал его, и мне запомнились вот эти строки: “…но в эту жизнь вглядеться надо, и это высшая награда – глядеть открыто ей в лицо!” Это как завет для нас из века двадцатого, ещё из той, ганинско-есенинской России… Лосеву даже похлопали – не особо, правда, но энергично и дружно. Потом на кафедру взошёл Егоров: – Есть поэты, громко знаменитые, зачастую – скандально. И, случается, что поэзия их остаётся известной лишь узкому кругу специалистов, иногда – ещё при жизни. С Сергеем Чухиным всё иначе. Громкой поэтической славы при жизни он не имел, хотя, люди понимающие поэзию, его ценили. Да и сам себе как поэту он цену знал. Не кричал только об этой цене, потому что, видимо, и вообщето человеком был некрикливым, скромным. Но написал же: “Чтоб целый мир обнять, души не хватит. А между тем её должно хватить”, – вот какой масштаб сам для себя определил поэт! По Достоевскому, всемирный. И это – масштаб всей Русской Литературы, со всеми из этого вытекающими последствиями. Прошло почти двадцать лет со дня его трагической гибели, и “не громкая”, “тихая” поэзия Сергея Чухина (а из всех “тихих лириков”, 132
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
он, пожалуй, наиболее соответствует этому определению) выдвинулась в первый ряд русской поэзии. Его стихи включаются во все антологии русской поэзии, публикуются в сборниках, и, главное, приобретают всё большее число почитателей. На самом деле – только и нужно-то, что дать прочитать народу Чухина! И, если читатель обладает чутьём к поэтическому слову, он не сможет не полюбить его Слово. Часто говорят о большом влиянии на творчество Сергея Чухина поэзии Николая Рубцова. Мне ближе в этом случае позиция Ольги Фокиной. Она сказала: “Мне кажется, что Чухин совершенно самостоятельный поэт. Просто они с Рубцовым очень рядом, очень близки во времени, очень близки по мироощущению. Но ведь Чухин начал писать гораздо раньше, чем он узнал Рубцова, как поэт он сложился независимо от Рубцова. Я считаю творчество Чухина не менее значимым, чем творчество Рубцова… И мне кажется, что надо говорить не о влиянии Рубцова, а о взаимовлиянии этих поэтов”. Потом выступал какой-то эмигрант, оповестил симпозиум о влиянии русского языка на финский. Закрутко вещал о “молодой русской прозе”, сделав упор на “финно-угорских” авторов. Всё было очень чинно, спокойно и в то же время сумбурно, каждый говорил о своём. И Егоров уже не понимал: зачем он здесь, и что, вообще, происходит… Потом был небольшой перерыв, во время которого курящие собрались в специальном помещении со стеклянными стенами, напоминавшими аквариум. Егоров, как врага, прикончил две сигареты, сидя за пластиковым столом на пластиковом стуле, ни с кем не разговаривая. А после всех выступлений пошли на обед в какой-то ресторанчик. Вернее, в кафешку или даже столовую, где сами набирали всё на подносы и становились в очередь в кассу. Расплачивалась за всех “финская сторона” – Аннели Малинен. Егорову хотелось познакомиться и поговорить с Ивановым, и тот вроде бы тоже на него заинтересованно взглядывал. Но пока в общей, говорящей, шумящей, делящейся впечатлениями массе это не получалось. После столовки всей толпой пошли гулять, Аннели повела их на Сенатскую площадь. – Будьте внимательны, – предупредила она, – здесь работают карманники из Румынии. А площадь была красивая: большой собор, похожий на Казанский в Питере, памятник Александру Второму. Мальчишки гоняли на колёсных досках – “скейтах”. Один с разгона упал на бок. В джинсах, футболке, волосёнки белые, и видна розовая кожа под ними… Доска откатилась в сторону, а мальчишка сел и заплакал беззвучно, только слёзы по щекам бежали. Поэтесса Сидорова заохала, подскочила… Мальчишка испугался и убежал. А Аннели Малинен спросила вдруг у Егорова: – Как ваши университетские дела, Алексей? – Ушёл я из университета. 133
Проза
– Да?.. Я понимаю: маленькая зарплата… – Ушёл, работаю на мясокомбинате, – раздражённо ответил Егоров, надеясь, что больше вопросов не будет. Но Аннели не отставала: – Мне понравилось ваше выступление. – Спасибо, – Алексей вдруг радостно понял, что совсем рядом с ними море. По ветру, по запаху… И не ошибся, они вышли на набережную. – А у вас был вчера ураган? – Был сильный ветер, – ответила финка. – А на море, говорят, был шторм. Даже обошлись без паромного сообщения. Подтянулась вся группа. Скучились, заговорили оживлённо, глядя на причал, на торговые ряды, на видневшийся невдалеке большой златокупольный православный храм… Аннели рассказывала: – Я училась в Советском Союзе. В Ленинграде. Диплом писала по Шукшину. Работала экскурсоводом с советскими туристами. Однажды была группа работников мясной промышленности. Водила их на мясоперерабатывающий комбинат. Я сама там впервые была. Весь путь – от поросёночка до… до того, что из него сделали, прошли. И вот мы на дворе комбината, а троих нет! У меня сердце в пятки ушло. – Она говорила так, будто прямо сейчас переживала те самые события, даже появился заметный акцент. – Чего только не представила. Там же машины с ножами, крючья… Пошли искать… А они у одной такой машины стоят, рты разинув… им страшно интересно, а я, да, я напугалась… “Для меня, что ли, рассказывает? – подумал Егоров. – Конечно, странно, что я... я, там, в мясном цехе… Впрочем, если задуматься, не более странно, чем милая светловолосая финка, пишущая диплом по Шукшину”. И вдруг Егоров заметил, что огромного Лосева нет. Спросил о нём у Закрутко. – Да он сразу в гостиницу смотался. Медведь-одиночка! Нет, лось-одиночка! – хихикнул журналист своей шутке, отвлекшись от оживлённой беседы с симпатичной женщиной, которая не выступала, но присутствовала на симпозиуме. В руке у Закрутко была банка пива. А одет он был в строгий чёрный костюм с галстуком. В белые с красными полосками кроссовки. Арви – “карельский финн” с лицом интеллигентного алкоголика, подвижный и разговорчивый, успевший уже, видимо, выпить, взял на себя роль гида, и все кучковались сейчас вокруг него: – В этом кафе часто бывает президент Финляндии. Просто заходит выпить чашку кофе, без охраны… А Аннели Малинен всё время шла почему-то рядом с Егоровым. Будто спросить его о чём-то хотела. Алексей закурил, сразу вспомнил здешние строгости и сам задал вопрос Аннели: “Можно?”. Она улыбнулась и даже озорно махнула рукой: “Курите. Всё равно поймут, что 134
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
русский. У нас кроме русских никто на ходу не курит… А я люблю Рубцова, но совсем не знаю поэта Чухина”. – Ну, это неудивительно. – А мне рядом с вами всё удивительно, всё! Наконец, все снова оказались у здания Центра русской культуры. Стали прощаться до следующего дня. – Пошли с нами, Алексей, – позвал вдруг Егорова суетливый Арви. Рядом с ним стояла та светловолосая женщина и поэтесса Элла Сидорова. – А куда? – Да есть тут поблизости симпатичная забегаловка. Поговорим. Вот и дамы хотят с тобой поближе познакомиться. Симпатичная забегаловка была на той же улице, что и “русский центр”: посреди большого зала стоял трактор, наверное, из тридцатых годов, тут же – чёрно-белая корова в натуральную величину, деревянные некрашеные столы, грубые табуреты. Арви сразу подошёл к стойке. Егоров услышал слово “шнапс”. Сели за один из тех столов. Светловолосая финка, Мария, – рядом с Алексеем. Весь день он как-то и не обращал на неё особого внимания, а сейчас сразу почувствовал, что не просто так и она рядом с ним села. И смотрела на него. Однозначно смотрела. Что за чудеса? Выпили, закусили какими-то пирожками, закурили. Арви рассказывал, как жил когда-то в Петрозаводске: “Там дерьмово было, а и здесь, слушай, не лучше. Скучно живут белофинны, мертво как-то”. – А ты настоящий, – сказала вдруг Мария очень просто Егорову. – Несмотря на очки и безнадёжную интеллигентность в тебе чувствуется настоящий русский мужик. – Да какой я интеллигент-то…? Дед и сейчас в деревне живёт, отец простым работягой был. Да и я в работяги подался… – Из университета, значит, ушёл? И почему её это волновало? Да и Аннели тоже. – Да, на мясокомбинате работаю, – уже все трое смотрели на Егорова, и он продолжал: – Никогда не думал, что буду мясником. А вот же – мясник. Увидел небо в колбасах! В детстве у нас рассказывали страшилку: один человек пошёл работать на мясокомбинат и не вернулся, а через несколько дней его жена нашла в палке колбасы знакомую пуговицу. Засмеялись. Мария уже сидела вплотную к нему, и Егоров левой рукой обнимал её. Он снял очки и спрятал в карман, чтобы не потерять, и от этого будто ещё больше опьянел – плохо видел без очков. И настроение у него стало самым бесшабашным. 135
Проза
– Слушай, я знаю Рубцова, но не знаю Чухина, – произнесла и Мария. – Я не смогу перевести стихи, но если ты дашь статью о Чухине, переведу и опубликую здесь. Я же переводчик. – Ты мне адрес свой дай, я пришлю что-нибудь. – Да-да, – ответила Мария, ещё плотнее прижимаясь к нему. – Я роман написал о коллективизации в Карелии, – сказал Арви. – Я ещё и вашего Белова перепишу. – От руки, что ли? – парировал Егоров. Он попал в то лёгкое настроение, когда нужные слова находятся вовремя и к месту. Или это ему только казалось? И все опять смеялись. И Арви смеялся. “От руки… Нет… Перепишу!.. Переведу! Я ещё роман написал о советско-финской войне…” – А я знаю одну деревенскую старуху, её жених погиб на финской, и она так и не вышла потом замуж, – это Егоров. – А я знаю финскую бабушку: её муж погиб в тридцать девятом. Но у неё уже была маленькая дочка – моя мама, – это Мария. – Да знаю я! – вырвалось у Егорова даже со злостью. – Политкорректность. Не принято у вас о той войне говорить с русскими. – Нет-нет, Алексей. Всё можно, да-да, всё можно…! – Ах эта жизнь! Гори она огнём! Возьми, Арви, ещё. На, у меня есть эти ваши… еврики… Мария, ты замужем? – Да, да… Двое детей… – Пойдёшь ко мне? – Я не могу. Мне уже надо скоро домой. Ты ведь понимаешь? Ты очень умный. – Я дурак! – Алексей! – Сидорова смеялась и грозила ему пальцем, и длинный квадратный ноготь её перламутрово и хищно посвёркивал. Они расстались у ворот “русского центра”. Арви вызвал по телефону такси и уехал с Марией. Сидорова и Егоров пошли в здание, и были они абсолютно чужие друг другу, будто и не сидели совсем недавно за одним столом. И, наверное, думалось Алексею, такие же чужие друг другу Арви и Мария, сидящие сейчас в такси рядом, близко… И всё же Сидорова обратилась к нему, когда открывала дверь своего номера: – Простите, у вас не будет сигареты? – Извините, нет, – ответил Егоров, проходя к своей двери и понимая, что Элла Сидорова, конечно же, знает, что он сейчас нагло соврал. Лосев после всех выступлений сразу поехал “домой”, в “русский центр”. Экскурсии толпой никогда его не привлекали. Конечно, гуляя один, тем более сидя в номере, не увидит толком Хельсинки, 136
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
не узнает его. А нужно ему это? Ну, покажут ему финны обычные достопримечательности: какую-нибудь центральную площадь, с какимнибудь памятником, ну, на рынок, рассчитанный на туристов, сводят… Лосев сел в трамвай на противоположной от института стооне улицы, проехал три остановки. Прикинул, что здание центра и несколько прилегающих к нему улиц находятся в середине квадрата, очерчённого четырьмя другими, и решил по этому квадрату прогуляться. Он не боялся заплутать. Дома вокруг были обычные городские, скучные. В первых этажах – магазины, которые не интересовали его. И люди вокруг были самые обыкновенные, похожие, например, на нынешних петербуржцев. Был по пути небольшой парк с детской площадкой: яркие пластиковые домики, горки, мамаши с детьми. А Лосев зашёл в пивной бар. Молодой улыбчивой продавщице показал на кружку и поднял указательный палец. Она, приоткрыв улыбкой белую полоску зубов, – два пальца. Лосев нашёл монету в два евро. Взял кружку и сел за стол. Помещение небольшое, уютное, посетителей немного: шумная группа молодых парней, среди которых выделялся бородатый здоровяк в чёрной майке и с татуировками на руках; и сидели ещё за соседним столом двое мужчин средних лет, интеллигентного вида, негромко и неспешно говорили. Парни громко смеялись, мужчины разговаривали, продавщица улыбалась… Олег Лосев потягивал пиво, смотрел на людей, поглядывал в окно и знал, что никто не подойдёт к нему, не распахнёт свою душу и не полезет в его душе, Лосева, как это почти непременно было бы в любой пивнухе России. И сейчас это ему нравилось. Он вспомнил Егорова, Чухина. Вспомнил, как нашёл тот невзрачный сборничек среди подготовленных к сдаче в макулатуру книг: расформировывали какую-то ведомственную библиотеку неподалёку от его дома. Раскрыл и сразу попал вот на то стихотворение: “Друзей потянет кочевать, а ты у осени попросишь бумаги лист, оконца просинь, да деревянную кровать. Листва засыплет водоём, пройдёт хорошая погода, уйдёт последняя подвода, и день потянется за днём. Настроив душу на добро, на чистоту лесной берёсты, понять природу так же просто, как птице обронить перо…”. Он никогда не заучивал стихи специально, они или ложились сразу на душу и тогда уж запоминались сами собой, или проскальзывали мимо него. Он вспомнил эти строки, и удивительный, умиротворяющий покой объял его душу. А действительно, что, кто может побеспокоить его здесь? Все заботы и беспокойства там, дома… “Что ж, Чухин, конечно, хороший поэт, – думал Лосев. – Но сколько их, вот таких чухиных в России – хороших, но неизвестных! Кто бы вспомнил Чухина, не будь он другом Рубцова? Кто бы вспомнил Ганина, не будь он другом Есенина?..”. И сам себе отрицательно покачал головой: “Нет. Ошибаешься. Вспомнили бы. И 137
Проза
помнят. И независимо от Есенина и Рубцова помнят…”. А рядом уже стоял тот, татуированный здоровяк. Он что-то спрашивал и уже, видимо, повторял свой вопрос. – Что? – Лосев, очнувшись, вскинулся на него. Финн показал жестом, что просит зажигалку. – Нет. Не курю. – И, увидев, что здоровяк не понимает, добавил: – Я русский. – О! – парень кивнул и пошёл к продавщице. Лосев поднялся из-за стола, и оказалось, что он даже немного выше богатырского финна. Вышел на улицу. У входа была опрокинута урна, мусор рассыпался по асфальту. Из пивной вышел мужчина в белой футболке с какой-то надписью на груди, в джинсах, в белоснежных кроссовках. И пластиковой метёлочкой стал заметать мусор на пластиковый же совок. И мусор тоже казался тут ненастоящим… Красная машина иностранного производства неслась по трассе со скоростью более ста километров в час. Сидели в ней двое. За рулём – крутоплечий, чернявый, широкоскулый. Второй – тоже крепкий мужик, но лицом мягче, голубоглазый. Оба в кожаных куртках. Они, видимо, давно знакомы – привычно молчат. Виднеются впереди домишки деревни, и водитель сбрасывает скорость. Голубой щит с белыми буквами. – Не фига себе название, Серый! Деревня Старые лохи, – усмехается чернявый. – Да уж… – Давай тормознём. Жрать хочу. – Давай. Домишки жмутся к шоссе. На крыльце сидит бабушка – шерстяной платок шалашиком. Она давно привыкла к бесконечно мелькающим машинам. Машины эти из какой-то другой, не её жизни. Есть они, нет – для неё ничего не изменится. Просто так уж вышло, что эта широкая гладкая дорога легла через её деревню, когда-то большую и шумную, а теперь едва дышащую. Машина тормознула у крыльца, и весёлый чернявый парень крикнул: – Бабка! Млеко, яйки! Бистро, бистро! Шнеля! Старушка мешкает в нерешительности. Потом уходит в дом и вскоре появляется с литровой банкой молока. В другой руке – решето с пятком белоснежных яиц и краюхой хлеба. Она идёт к машине. Парни ждут её на кромке дороги, сосут сигаретки. – Кушайте, сынки. Они выложили яйца на заднее сиденье машины, выпили молоко… Чернявый сел в машину, завёл двигатель. А голубоглазый выдохнул вдруг: 138
Дмитрий ЕРМАКОВ
“Поэты”
– Прости, мать, – и сунул в её руку бумажку. Когда тронулись, водитель сказал: – Ты зачем бабке баксы дал? Она ж их не знает, печку ими растопит. – Да помолчи ты, – огрызнулся голубоглазый и включил магнитолу… Старуха сунула бумажку в карман передника и засеменила к дому. А к ней уже спешит сосед – высокий худой старик в заношенной фуражке: – Что за гости, Власьевна? – А внук из города с другом. Обратно поедут, так погостят. Пока вот денежку подарили, – она показала старику Егорову купюру. Тот покачал головой, но промолчал… Взял бумажку, посмотрел на свет, помял уголок: – А ведь это доллары, Власьевна. Мой Мишка такие из загранки привозил… (Мишка – старший внук, действительно, когда-то частенько ездил в “загранку”. Мотался “челноком” в Польшу). А у старухи никакого внука и нет… В избе она прячет денежку в ящик комода, что-то шепчет, глядя на фотографии племянников... Марина позвонила Галине на мобильный: – Ну, ты идёшь? – Да, уже выхожу, – ответила Галя, хотя ещё минуту назад сомневалась и даже склонялась к тому, чтобы не ходить в ресторан. Теперь же она, уже не раздумывая, надела серое, чуть закрывающее колени платье, поправила перед зеркалом волосы, скользнула помадой по губам, вставила ноги в туфли, прихватила сумочку, ещё раз глянулась в зеркало, подмигнула себе: “привет, падшая женщина!”. Не поехала в автобусе, не взяла такси. Шла, не думая, и правда, ветерок в голове гулял. Поймала взгляд мужчины, какого-то хлыща в костюмчике, в сияющих ботинках, – не оценивающий, а уже оценивший, высоко оценивший. Усмехнулась, прошла, каблучками цокая. Марина ждала её у входа в ресторан “Меркурий”. Галина давно не бывала в ресторанах, а в этом “Меркурии” ни разу. И сейчас, подходя к нему, подумала, что не лучшее место выбрала Марина. На первом этаже, под рестораном, была простая забегаловка, где давали в разлив водку и пиво, и там всегда толклись “опойки”. И рядом с Мариной кучковалась пьяная мятая компания – скидывались. Но Маринка на тех алкашей внимания не обращала, стояла вызывающе красивая. – Привет. – Привет, подруга. А наверху, в ресторанном зале, спокойно, чинно, красиво… Ещё не поздний вечер, и посетителей мало. К ним подошёл услужливый молодой официант: 139
Проза
– Что дамы желают? – Дамы желают бутылку красного полусладкого, два салата и шоколадку, – ответила Марина. И вдогонку уже: – Минералку и сигареты ещё! – Ты тут как дома… – Не часто, но бываю, надо иногда расслабляться. Звучала негромкая музыка, ресторан заполнялся посетителями, сновали официанты. К ним за стол подсел какой-то Маринин знакомый с другом. Оба крепкие, сорокалетние мужики, очень уверенные в себе. Появился на столе коньяк, фрукты. Марина уже вовсю танцевала, смеялась, болтала с этим своим приятелем. Второй пригласил Галину. Танцевали, и он сразу прижал её к себе… “Ну, этого ты хотела?”, – и Галина выскользнула, из объятий, из зала. За ней – Марина. – Ты чего? – Пойду-ка я домой. Подруга не стала удерживать, а Галина подала ей пятьсот рублей. – Да ну, брось ты… – Возьми-возьми. – Сдачу завтра отдам, – сказала Марина. И добавила: – Ну, беги тогда, а то Эдик увяжется, запал на тебя… Спасайся. Галина вышла на улицу и только сейчас поняла, что отдала все деньги, не было не то, что на такси, но даже и на автобус. Впрочем, автобусы в первом часу ночи уже и не ходят. – Такси, пожалуйста, – окликнули из ближайшей машины. И уже когда отошла от ресторана, сообразила, что можно былотаки нанять такси, дома-то деньги есть, но решилась и пошла пешком. В центре было светло от фонарей, огней рекламы, машинных фар. На площади грудилась, шумела молодёжь – сидели на спинках скамеек с неизменными банками пива в руках. Галина давно не бывала в городе ночью, и её удивляло это многолюдие. Снова шла через мост, и здесь уже только фонари, да фары, да отблески в чёрной воде. Рядом приостановилась какая-то машина, дверь приоткрылась: – Подвезти? – Нет, спасибо, – как можно твёрже, не оборачиваясь, ответила Галина. – И не боишься одна-то ночью, такая красивая? Она не отвечала, шла, машина катилась рядом. – Да завязывай ты, Колян, некогда, – раздался другой голос. Дверь захлопнулась, и машина умчалась, обдав бензинной гарью. “Ну, вот этого, этого ты хотела?” И от моста до дома она уже почти бежала. В подъезде сняла туфли: ступни горели. А в квартире, не раздеваясь, легла на диван… 140
Игорь АВЕРЬЯН Игорь Михайлович Аверьян родился в 1946 г. в Керчи. С 1964 г. живёт и работает в Москве. Окончил Московский горный институт. Работал горным инженером в Казахстане, Донбассе, Германии. Кандидат наук, доцент, преподавал в московских вузах. В журнале “Москва” опубликованы романы автора “Тень Титана”, “Из глубины багряных туч”. Подготовил к изданию два сборника рассказов: “Крым благословенный” и “Московская юдоль”. Литературный критик. Лауреат Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А.Н. Толстого (номинация “проза для молодёжи”).
ОН И ОНА Повесть о девяностых годах (Печатается в сокращении) Посвящается Леониду Сергееву “Потому что!”, – великие слова, которые могут объяснить всё, даже сотворение мира. Бальзак ...розовое море на рассвете... ...старый причал из потемневших от времени досок... ...шлепки сонных утренних волн... ...ритмичный шёпот моря, ласкающего песчаный берег...
1. Летом рассказ о море, старике и первой любви, наконец, сложился в голове у Баженова. После развода, с прошлой осени и потом всю зиму и весну, вспоминался ему восточный Крым, рыбацкий посёлок Старый Карантин в двух километрах от Азовска, куда почти двадцать лет назад, после девятого класса, привезли его в июле отец с матерью, чтобы купаньем в 149
Проза
море набрался он сил перед десятым классом. Тогда-то сторож лодочной станции – морщиноликий старик с лучистыми, голубыми, как у девочки, глазами – и предсказал ему судьбу писателя. Старика-пророка и взрослые, и дети в посёлке звали только по отчеству: Пахомыч. Когда Галя знакомила шестнадцатилетнего мальчика Баженова со стариком, она так и сказала: “Знакомьтесь! Это Витя, москвич. Вить, а это Пахомыч”. “А как ваше имя?” – смутившись, спросил Баженов, пожимая бугристо-жёсткую коричневую ладонь. “Пахомыч, Витенька, Пахомыч. Не ошибёшься”, – ответил, усмехнувшись, старик и осветил Баженова лучами из своих прищуренных глаз. … Странно, что шестнадцатилетнего мальчишку, у которого только что закрутился первый в жизни роман с девочкой Галей (причём роман всерьёз, с поцелуями, с ласками, дотоле представлявшимися невозможными, отчего в сердце Баженова цвело счастье), так потянуло к старику. Что-то было в старике неуловимо обаятельное, привораживающее. Баженов просыпался на рассвете. Небо, видное из окна комнаты, только-только начинало наливаться розовым золотом. Беззвучно, чтобы не разбудить отца с матерью, одевался и в распахнутое в сад окно выкарабкивался из летней кухни, которую они сняли по приезде у местной тётки на июль-месяц. Дверью он не пользовался изза её застарелого, ржавого скрипа. Через заднюю калитку в садовом заборе он выбирался на узкую неасфальтированную улицу, заросшую травой и больше походившую на тропинку, и между садами спускался по ней, извилистой, к морскому обрыву, с кромки которого открывался исполненный небесного сияния, морской простор. По обрыву, зная узенькую тропку в густых зарослях камыша и осоки, нагибаясь под склонёнными к земле колючими ветками диких крымских маслин, целый лес которых произрастал на обрыве, Баженов сбегал вниз, к причалу. Ему ни разу не удалось застать Пахомыча спящим. К его приходу старик всегда с чем-нибудь уже возился. Всю хозяйственную рухлядь, что ломалась в посёлке, он чинил: керогазы, часы, утюги, электрические плитки, лодочные моторы... Он сидел на табуретке перед аккуратной, покрашенной синей масляной краской, фанерной дверью каменной своей сторожки и копался в железной мелочи, разложенной перед ним на чистой тряпочке, которую он расстилал по земле возле ног. Вот в этом неторопливом копании, в спокойных взглядах, которыми Пахомыч время от времени окидывал от края до края море, шептавшееся с ним, гладящее песок пляжа в десятке метров от него, Баженову чудилась какая-то тайна жизни. Тайна основательного знания, которым владел Пахомыч и которое делало его таким спокойным. Баженову хотелось, чтобы старик поделился этим знанием с ним. У него только разгоралось тогда любопытство к жизни; весь мир представлялся ему ещё свежим и интересным. 150
Игорь АВЕРЬЯН
“Он и она”
Это любопытство пригасло спустя много лет. Когда он узнал жизнь и людей. Уже после окончания института, после нескольких лет тягомотной лямки работы в издательстве. А в тот июль юный Баженов, втайне мечтавший о писательстве, разговоры с Пахомычем даже записывал, когда выдавались минуты уединения на летней кухне. Он считал Пахомыча философом, потому что Пахомыч, ковыряясь отвёрткой в железной требухе разобранного карбюратора, мог вдруг сказать, как бы ни с того, ни с сего, не подымая от железок головы, словно отвечая своим тайным мыслям: “Море – одушевлённая стихия”. Странно звучали в устах морщинистого, простого старика такие слова... Любимое его присловье было: “Море тебя слышит”. Это он произносил, когда, забыв вдруг про железки, замирал, сгорбившись, на табуретке и долго смотрел на жемчужно-розовое море под небесами, в которых разгорался восход солнца. Баженов поверил ему свою мечту о литературных занятиях – мечту, о которой даже отец с матерью ещё не знали. Пахомыч тихо переспросил, окатив Баженова сиянием из глаз: “Писателем? Это же замечательно”. И опять Баженова поразило необычное в устах старого рыбака городское, московское слово “замечательно”. В то утро, едва чистое солнце взмыло над морем, в нескольких десятках метрах от берега прошла стая дельфинов. Баженов как зачарованный смотрел на их круглящиеся прыжки. Три или четыре играющие пары, сверкая блестящими спинами, постепенно скрылись вдали; они от берега повернули навстречу солнцу, и блеск их спин постепенно растворился в пляске солнечных бликов на поверхности вод. Баженов непроизвольно прерывисто вздохнул от волнения. Пахомыч, по своему обыкновению тихонько усмехнувшись, проговорил: – Море, Витенька, оно всё чувствует... Оно тебя приветствовало. Ты хоть понял, что оно тебе сказало? Нет?.. Баженов смущённо промолчал, и Пахомыч пояснил, улыбнувшись снисходительно: – Быть тебе писателем, Витенька. То утро оказалось последним, когда получился с Пахомычем разговор. Баженов, не утерпев, похвастал о своих утренних разговорах Гале, даже открылся ей о писательстве. От писательства Галя просто отмахнулась, ни слова не сказала, только поморщилась, словно услыхала чепуху, а на разговоры с Пахомычем непонятно рассердилась. Теперь она каждое утро являлась на причал, звала Баженова купаться, устраивала с ним шумную возню в воде. Баженов гасил в себе недовольство, постепенно увлекался играми в воде и под водой... Он замечал, что Пахомычу не нравится шум, творимый ими 151
Проза
в рассветные, такие любимые им часы, и ему делалось неловко, но с Галиным напором было не совладать. Старик деликатно терпел... В семь часов, вместе с ранними пляжниками, являлись на работу и спасатели: двое крепких мужиков, остриженных под полубокс, в майках и физкультурных трениках. Их моторки базировались у причала. Пахомыч принимался хлопотать с ними по причальному хозяйству, а Галя с Баженовым удалялись, поднимались в посёлок завтракать. Галя была дочкой той тётки, у которой Баженовы снимали летнюю кухоньку. Лет ей тоже было шестнадцать. У неё были светло-зелёные глаза, светлая чёлка на лбу и курносый носик кнопкой. Баженовы, доплатив, столовались вместе с хозяевами. За столом Баженов часто ловил на себе быстрые, но пристальные взгляды Гали и видел, что эти взгляды не остались не замеченными ни Галиной матерью, ни его матерью и отцом. Он стеснялся этого, но каждый вечер не мог совладать с собой и отправлялся с Галей “в парк”, “гулять”. Там около танцплощадки их встречали Галины приятели и подруги, незатейливые шумные ребята. Они гурьбой направлялись в парковый киоск, там покупали портвейн, выпивали, занимая скамейку в глухой аллейке, и потом, нашумевшись, нахихикавшись друг над другом, разбредались парочками по дальним тёмным уголкам. Галя увлекала Баженова в самую глухомань, в заросли дикой сирени, и они там целовались, давали друг другу глупые и прекрасные клятвы, она пылко позволяла её ласкать, а у него от доступности её наготы кружилась голова. Писатель в нём просыпался уже тогда. И он отмечал и звучание далёкой музыки с другого конца парка – с танцплощадки, и чистое сияние звёзд на чёрном небе, и взрыв таинственного и волнующего женского смеха где-то там, в глубинных аллеях парка. И уже догадывался, что без звёзд, далёкой музыки, смеха незнакомой женщины из свиданий в зарослях сирени ушло бы то терпкое ощущение невероятной полноты жизни, от которого ему временами делалось тесно дышать. В своём рассказе Баженов как раз и намеревался поведать миру об этом ощущении новизны и полноты бытия, подаренном мальчишке в начале жизни. И теперь, спустя много лет, он не собирался ничего выдумывать. Жизнь оказалась лучшей выдумщицей и вот так, играючи подарила ему сюжет рассказа. Или, может быть, повести. Всю зиму он примеривался: много раз садился к столу, писал и на машинке, и авторучкой на бумаге. На новый, 1996, год благополучные Брусковы подарили ему компьютер, русифицированную “эйтишку” белой сборки, с принтером в придачу, и он, быстро освоив набор и работу с текстом, тюкал литературные дела уже на компьютере. Но всё равно рассказ не шёл, чего-то ему не хватало. Он вспоминал Галю: может быть, какая-то чёрточка её, упущенная в воспоминаниях, вытянет сюжет? Вспоминал её милую курносость, 152
Игорь АВЕРЬЯН
“Он и она”
круглое лицо с чёлкой, насмешливость, иногда грубоватую, аффрикативное южное “г”, похожее на звонкое “х”, её яркие зелёные глаза, крепкое ладное тело, горячие, податливые под ладонью груди. Она несла в себе то дразнящее, призывное, волнующее, что так часто встречается у зреющих девушек. Но всё это было неопределённым, не тянуло на характер. А была ли это любовь, вдруг засомневался Баженов, углубляясь в себя. Мы очень легко говорим “первая любовь”. Любовь ли? И однажды, несказанно удивившись, он вспомнил то, о чём почему-то напрочь забыл: сцену их прощания на вокзале, когда закончился тот жаркий июль. Она не хотела ехать с ними на вокзал “провожать”, но ей что-то сердито нашёптывала мать. Баженов-старший протестовал, но хозяйка настояла. Уже закончились все прощальные разговоры, уже Вера Никифоровна написала тётке на бумажке их московский телефон, уже приглашала “приезжать, коли надумаете, место переночевать всегда найдётся” – “нет, Галина вас проводит!” Так, в тесноте, втроём на заднем сиденье соседского “москвича” – мать с краю, посредине Баженов-младший, с другого краю Галя – и ехали. По дороге Баженов тайком пытался погладить Галино бедро – Галя демонстративно и сердито отвергла эту прощальную ласку. Приехали задолго до поезда, маялись на пустобоком перроне от неимения темы для разговоров. У Баженова тоскливо ныло сердце, его тянуло смотреть на Галю, а она хмурилась и отводила глаза. Это было странно: накануне вечером они так жарко целовались, она была в ласках столь особенно откровенна, что он с трудом удержался от последнего шага, чувствуя, что не будет ему отказа... А сегодня она отворачивалась. А когда, наконец, мучение закончилось: подали поезд, погрузились, он смотрел из окна вагона на неё, нетерпеливо переминавшуюся внизу на перроне, и поезд, дёрнув, тронулся и покатил, и Баженов, на миг вдруг перестав стесняться стоявшего рядом отца, сказал ей: “Галя, звони, пиши, хорошо?”, произошло страшное. Она, глядя ему в глаза, развязно выкрикнула: “Пока, мальчик!”, и послала ему на прощанье мерзейший, непристойнейший мужской жест. Он откачнулся от окна, словно ему залепили пощёчину. “Как я мог такое забыть?” – сокрушался теперь Баженов. Это ж совсем другой свет! Тут всё другое! Он понимал, что Галины ласки в ночном парке, философ Пахомыч, юность и эта прощальная сцена на вокзале завязываются в серьёзный жизненный узел, который в рассказе и надо развязать. Но нет, это не выходило в лёгкий романтическо-лирический рассказвоспоминание о первой любви – другой замес. Опять жизнь посвоему распорядилась, сокрушался Баженов, и в который раз и так, и этак принимался за начало. 153
Проза
Как-то первая фраза выскочила такой: “Давным-давно жил-был мальчик шестнадцати лет. Однажды ему посчастливилось увидеть в море дельфинов, играющих на утренней заре”. Начало показалось подходящим, оно задавало тональность, и всётаки рассказ не шёл, и это заставляло Баженова перекапывать всю свою жизнь. Оттуда, из крымских ночей и рассветов, тянулись в его нынешнее житьё-бытьё многие неотвязные нити. Например, он открыл в себе, что с того давнишнего крымского лета он стал робеть женщин. Так дикарь робеет перед природой, не понимая её. Тот мальчишеский опыт с юной женщиной, которую он, оказывается, не понимал, навсегда поселил в нём странное недоумение и душевную пред женщинами робость. За взрослую жизнь Баженову встретилось множество женщин: и непристойно злых, и тупо жадных до денег и удовольствий, и ласковых, и простых, и неряшливых – в чувствах, одежде, знакомствах – умных и глупых, интересных и скучных, пресных, как несолёная картошка, и пряно острых и насмешливых, с которыми было неловко и тревожно. Но в каждой, как бы близко он ни сходился с ней, даже в жене, с которой он прожил восемь лет, оставался неизвестный Баженову, непознанный и непонятный ему уголок её души. И он думал, что с незнанием этого уголка ускользает от него самая суть женщины. Робость, вспыхнувшая в нём как взрыв, после того июля мешала ему. Он на студенток в университете даже смотреть боялся. Только на пятом курсе у него появилась девушка. Они познакомились в театре на Таганке, на брехтовском “Добром человеке из Сезуана”. Это было подстроено его друзьями Брусковыми, души друг в друге не чаявшими, жившими в идеальной гармонии мужем и женой, Андрюхой и Наташкой. Наташка была одержима страстью всех своих близких перезнакомить и поженить. Они предложили ему билет в театр, и он взял, потому что тогда вся Москва валом валили на этого “Доброго человека”, и он, знавший пьесу в подлиннике и её историю, согласился посмотреть её на сцене, примериваясь к Брехту на предмет сделать его темой диплома. Его место в драпированном чёрным, странном зале театра оказалось рядом с тоненькой, румянощёкой девицей. Он посетовал на странность чёрного убранства, она горячо согласилась с ним. – Хоть уходи, ей богу! Выпендрёжь! – с преувеличенным пылом негодовал Баженов, потому что девушка ему сразу понравилась. В её ясных серых глазах не таилось никакого недружелюбия, даже проглядывала некая беззащитность. Так ему показалось... Она рассказала, что не должна была идти сюда, ей вообще не нравится театр на Таганке, хоть вся Москва от него с ума сходит; она в тот вечер должна была ехать на дачу к своей подруге, где у камина какой-то молодой и пока неизвестный, но потрясающе талантливый поэт 154
Игорь АВЕРЬЯН
“Он и она”
будет читать свои стихи, но её почти насильно заставили идти сюда, чтоб билет не пропал. – А Володя почему вам билет отдал? У него опять дежурство? – Какой Володя? – удивился Баженов. Девушка смутилась и зарумянилась... Она сразу всё поняла, в отличие от наивно-прямодушного Баженова, до которого истина, что Наташка решила его познакомить с Луизой, у которой, как и у него, не получалось почему-то с кавалерами, дошла только на другой день, когда Брусковы, уже не стесняясь, набросились на него с расспросами. Так у него началось с Луизой. Баженов быстро, сразу, в первый же вечер влюбился. Его к Луизе потянуло мощно, словно он попал в гравитационное поле её притяжения. А она не отвергла его ухаживаний. Любила ли она его? Тогда, в университете, он себе такого прямого вопроса не задавал. С ней он стал мужчиной, поэтому её боготворил. Любила ли она его? Конечно! Иначе разве возможно такое?! Она тоже стала женщиной с ним, и он решил, что они друг с другом – вместе навсегда. Она училась в химико-технологическом институте на втором курсе и снимала комнату у старенькой московской бабуси, в Афанасьевском переулке, возле Арбата. Она часто жаловалась на тесноту: комнатка была крошечной, буквально три на два с половиной метра. И на то, что вечерами бабуся, как по расписанию, вторгалась к ней “попить чайку” и торчала со своими старушечьими разговорами по полтора-два часа. “Я её уже ненавижу, – жаловалась Баженову Луиза, – и у неё ещё голосок такой... ноющий. Как будто душу лобзиком пропиливает! Придушила бы!” О том, чтобы встречаться у неё в Афанасьевском, и речи быть не могло: зловредная бабка сразу предупредила, что немедленно выгонит. Поэтому приходилось исхитряться, встречаться для любовных дел специально днём, когда родители Баженова пребывали на работе, и пропускать ради этого лекции. В этом что-то было разжигающее, приятная тайна, что-то очень серьёзное, взрослое. Когда Баженов узнал, что Луиза приехала в Москву из Азовска, того самого Азовска, он изумился и через несколько дней не выдержал, спросил, знает ли она Галю Якубенко из Карантина? Нет, никакой Гали Якубенко она не знала. Всё-таки Карантин был посёлком под Азовском, и там шла своя жизнь, и жили свои герои. И о Пахомыче Луиза ничего не слышала. Баженов с удивлением узнал, что, оказывается, Луиза не любила моря, брезговала в нём купаться, объяснив, что это чем-то опасно для здоровья. И дельфинов она ни разу в жизни не видела, хотя прожила на берегу семнадцать лет. Однажды в конце зимы, когда Москву заметала снегом февральская метель, Баженов после любви предложил Луизе стать его женой. 155
Проза
Она ответила не сразу. Она сидела уже одетой в свои простенькие студенческие одежды: чёрная юбка, трикотажный свитерок чулочного цвета, – сутулясь и опираясь острыми локотками на колено перекинутой через ногу ноги, на баженовской тахте, с которой после любовных действ постель была убрана. Курила тонюсенькую дамскую сигаретку, походившую на длинный гвоздик. Она делала это демонстративно жеманно, “великосветски”. Наивно почти хвастала этими сигаретами американскими разноцветными: синими, жёлтыми, голубенькими, золотистыми – “под настроение”. Их поставляла её тётя, работавшая в “Берёзке”. И долго смотрела на густой снег, летевший за окном. В комнате из-за метели царил притемнённый белесый сумрак. – Ты молчишь, И? – спросил Баженов с внутренней дрожью. Ему не нравилось имя Луиза, в котором ему чудилось что-то змеиное, и он все ласковые имена, производимые от Луиза, постепенно сократил до простого И, которое она приняла. – Нет, Баженов, – произнесла, наконец, она, – торопиться с этим давай не будем. – А чего тянуть-то? – спросил он грубовато из-за внезапно пронзившего его ощущения зыбкости их связи, которая, оказывается, могла прекратиться в любую минуту по её слову. – Почему? И она опять метнула в него то молненное серое пламя из своих глаз, которым она обожгла его месяц назад: он тогда спросил у неё, почему она не переберётся от постылой бабки в общежитие. Тогда она ответила что-то резкое, сбив надменной серой молнией его высокое настроение оберечь её от ненужной житейской мути. И сейчас, раздавив в пепельнице тлеющий кончик своей розовой сигаретки, ответила столь же резко: – Потому что! Понял?! Наверное, его лицо и глаза выдали оторопь от такого ответа. Ибо она вспорхнула вдруг птицей с тахты, бросилась к нему, обняла, укрыв зарумянившееся лицо за его плечом, и он ощутил её дыхание на своей шее. Она обняла его, припав к нему всем телом. – Милый мой, хорошенький, – шепнула она, – ну ведь всё будет хорошо, мне же надо к тебе привыкнуть... И он легко поверил ей, что всё будет и в самом деле хорошо. Конечно, ей надо к нему привыкнуть.
2. Но уже на следующий после той метели день, когда Москва изнемогала в оттепели под тяжёлым, тающим, мокрым снегом, она не позвонила ему вечером. У них заведено было, что она каждый вечер звонила ему из автомата: бабка не давала ей телефон, держала его в своей каморке и 156
Игорь АВЕРЬЯН
“Он и она”
не позволяла, чтобы Луизе звонили. И вот, она не позвонила, отчего в его жизни воззияла вдруг пустота. Он сердцем, а не головой постиг, что не всё так уж хорошо и что есть, есть в их мире что-то, не понятное и не доступное ему. Именно: не понятное и не доступное его уму, потому что он не допускал мысли, что она лжёт и не любит его. Он, как мальчишка, забросил университет, сочинив родителям какую-то чепуху, целыми днями валялся на тахте, читая что-то, и не воспринимая ни слова. Или смотрел в окно и бессмысленно взирал на летевшие вниз мимо окна огромные капли с крыши. Иногда он сам с собой затевал игру: придумать метафору, на что похожи эти огромные капли. И не находил ничего лучше, кроме как “на бомбы”. Иногда он думал о том, что той любви, какой он любит её, не поместиться в мире. Через минуту приходил в ярость и, едва не скрежеща зубами, твердил себе, что она достойна только ненависти, и мир должен быть испепелён, ибо он ничего, кроме этой ненависти, не содержит в себе. Она позвонила только на третий день. И голос её, как всегда, был бархатист, любовен и ласков. И он мгновенно простил ей три дня измучивших его душевных метаний, приступов невыносимой любви, от которой хоть вешайся или бросайся в пропасть с двадцатого этажа. Три дня столь же невыносимой ненависти, из-за которой весь мир виделся ему отвратительным: всё, всё взорвать к чёртовой матери, такой мир не должен существовать! Но голос её, как всегда, был бархатист, любовен и ласков, и без него жизнь его была пуста и ни к чему. И как ни в чём не бывало она приехала к нему на другой день. Ничего, казалось бы, не случилось. За исключением того, что отныне она звонила ему не каждый день, а лишь накануне “их дня”. Что ж, он и с этим быстро свыкся, както пропустив мимо внимания, что они перестали ходить друг к другу на свидания, в кино, ни разу больше так и не сходили в театр. Утишилось это ничтожное приключение, пригасла горечь неудавшегося жениховства и настала пора всерьёз заняться дипломом. Он отверг Брехта, который у него ассоциировался не со знакомством с Луизой, а с инфернально чёрными стенами театрального зала, и от современности шарахнулся в древность, в средневековье, выдавливая из себя что-то о совершенно не нужных и не интересных ему Вальтере фон дер Фогельвайде и Гартмане фон Ауэ. Всё здесь было изучено и переизучено, всё о них было написано и перенаписано, но он умудрился что-то своё извлечь из покрытых паутиной строк и в солнечный роскошный майский день, пахнувший расцветшей по всей Москве черёмухой, защитился на “отлично”. Ярко, без гелертерства, без литературоведческого филологического языкоблудия. Это отметили оппоненты, все до единого, и он в тот день твёрдо уверовал в то, что должен писать, и начал свою первую большую вещь – роман “Нарциссовый сад”, в 157
Проза
котором размашисто вознамерился обвинить в духовном нарциссизме всё человечество. Однако, выйдя из университета, надо было работать. Его распределили как отличника в мощное именитое издательство, где ему както сразу всё понравилось, пришлось вроде бы по нему. Даже один в неделю творческий день – четверг – ему полагался. В ту пору очень послушно вёл себя “Нарциссовый сад”, оживая с каждой страницей. Луиза звонила всё реже и реже, появились и сложности. В издательстве за режимом работы следилось строго, пиджак вместо себя оставить было крайне сложно, начальству доносилось всё моментально. А по четвергам Луиза приезжать не могла, у неё как раз в четверг торчали в расписании какие-то лабораторные, которые пропускать нельзя было. Поэтому всё пришлось постепенно перенести на вечера и при родителях, что и Луизу, и Баженова стесняло страшно, и во время любовных дел они поминутно прислушивались, что творится в смежной комнате. После такой любви Луиза оставалась раздражена. Луиза ни матери, ни отцу Баженова не приглянулась; а когда узнали, что она не москвичка, сразу – особенно Вера Никифоровна – заподозрили её в охоте за московской пропиской. Эти подозрения выливались на Баженова каждый божий день. Это привело к тому, что он стал пристальней приглядываться к ней, и ловил на себе её изучающие, испытующие, какие-то чужие взоры. А потом грянул дождливый октябрьский четверг. Он поднимался утром из метро, направляясь в Ленинку. На том месте, где позже воздвигли нелепый памятник Достоевскому, он увидел её. Она, стоя перед высоким и худым мужиком в плаще и с чёрным зонтом над ними, что-то весёлое говорила ему и держала при этом его за лацканы плаща. И шутливо даже их подёргивала. И любовно – о, как знал Баженов этот её любовный взгляд! – глядела мужику в лицо снизу вверх. Тот был выше её на голову. В этом подёргивании, в улыбке, которой она улыбалась, в ответной улыбке мужика, излучаемой ей, угадывалась близость, и близость давняя. Она имела право так дёргать его за лацканы, это Баженов уловил моментально. От неожиданной боли, прорезавшей грудь, он остановился рядом с ними как вкопанный, забыв о дожде, лившем ливмя, глядя на Луизу во все глаза. Может быть, у него даже был открыт рот. Мужик оглянулся на него с агрессивным недоумением. Луиза же, окатив Баженова уже знакомым серым молненным пламенем, произнесла сквозь зубы свистящее: “Ххоссподи!”, – закрыла глаза, на мгновение откинув голову, словно в отчаянье, схватила мужика под руку и повлекла его прочь. Мужик оглянулся, было, на Баженова, но Луиза настойчиво тянула его за собой. Это было бегство. Вечером в тот же дождливый день она позвонила. Он бросил трубку – раз, и другой, и третий, но она упрямо звонила снова и снова. 158
Игорь АВЕРЬЯН
“Он и она”
Она никогда не оставляла на потом то, что полагала нужным сделать сейчас. Не поговори Баженов в тот вечер с ней по телефону, она бы явилась к нему домой. И слушая её сбивчивые, несуразные, явно лживые объяснения: “...да это доцент наш, по органической химии, он пристаёт ко мне, что я могу сделать, а?! Поэтому я и маневрирую, он опасный человек, он племянник ректора самого, понимаешь? Он юбочник, за всеми студентками гоняется, а если что не по нему, он преследует, понимаешь? До исключения из института доводит...”, – он понял, что не сможет вынести одиночества, в котором промучался весь этот проклятый день, которое зальёт всё пространство его мира, если он не будет слышать этот голос. Он принял её объяснения. Она примчалась к нему в этот же вечер. И любовь, не успев угаснуть, возобновилась. И он даже перед самим собой сделал вид, что поверил ей о юбочнике-доценте, которого он про себя обозвал “дылдой”. Зимой, в розовый морозный день, он опять увидел её. С другим, с каким-то жидким лядащем мужичонкой в сером сентипоновом финском пальто, в каких тогда пол-Москвы ходило, и уже не было в ней сомнений: лядащий обнимал её – страстно, не замечая улицы и уличной толпы. Он наклонялся к ней, румяной от мороза и хорошего настроения, что-то шептал ей и поцеловывал в скулу и в висок, в выбивавшийся из-под серо-голубенького её пухового беретика непослушный светлый локон, целовать который и Баженову очень нравилось! Дело было на Большой Грузинской – с её тесными тротуарами, с вечной толкотнёй на остановке 5-го трамвая. Баженов столкнулся с ними нос к носу, мог бы Луизу за рукав схватить, лядащему в морду залепить. Но они, увлечённые, не заметили его. Когда Луиза по обыкновению позвонила ему на следующий вечер, он прерывающимся, непослушно хриплым голосом заявил ей, что “никаких отношений уже нет, и не звони больше, прошу”. Наташка Брускова, узнав о разрыве, заквохтала, замахала руками, кричала: “Это совсем не то, что ты думаешь!”. Но Баженов молча показал ей кулак и состроил такую зверскую физиономию, что она примолкла. Луиза исчезла тогда из его жизни на всю зиму и лето; а осенью всё-таки объявилась. – Мне плохо, Баженов, – плакала она в телефонной трубке, а у него сердце цвело даже от этого “Баженов”, вместо имени его, – только не расспрашивай меня ни о чём, не терзай!.. – Да не собираюсь я никого терзать! – вскричал Баженов, ощущавший гибельную радость, понимая, что ничего, оказывается, не кончилось, и резким тоном своим лишь инстинктивно пытаясь отодвинуть от себя край бездны того внезапного неописуемого спокойствия, в котором он запросто мог потонуть, потому что спокойствие это смахивало на предательство. 159
Проза
Женщине, которая к тому моменту уже появилась у него, было немедленно объявлено об отставке. Никого родней и желанней Луизы, казалось ему, у него в жизни не было, нет и не будет. Они поженились через полтора года, весной, в начале марта, когда у Луизы начался последний – дипломный – семестр. Об этих разлучных зиме и лете он никогда её не расспрашивал, она ему никогда ничего не объясняла.
3. За это время Баженов опубликовал несколько рассказов. С одним из них прорвался даже в “Огонёк”. И бился над составлением книжки рассказов и повестей. Трудясь в своём знаменитом издательстве редактором – правда, без особых карьерных успехов – он обзавёлся кое-какими связями с другими издательствами и с одним из них договорился о книжке – пока устно, получив твёрдое обещание от директора издательства, не от главного редактора, пробить его в план. “Нарциссовый сад”, написанный примерно до половины, был пока оставлен на будущее: он требовал долгого, рабочего, беспрерывного дыхания. А дыхания-то из-за Луизы, такого перебивчатого, не получалось. Его хватало лишь для работы урывками, по настроению: над рассказами. Огорчало несказанно, до ощущения трещины в груди, вроде холодка, когда облако в погожий день наползает вдруг на солнце, что Луиза его писательство воспринимала как блажь, инфантильное, к чему так склонны мужчины, развлекательство себя. Книг она вообще не читала, даже “Современный нидерландский детектив” – из дефицитнейшей детективной серии, которую на Москве буквально рвали из рук – она даже не раскрыла. О классике же и слышать не хотела. Рыбаковские “Дети Арбата”, при всей их бешеной, сокрушительно громкой славе, она открыла, прочла первый абзац и бросила. Когда как-то зашёл разговор о литературе, как раз о “Детях Арбата”, о “Тяжёлом песке” – у Брусковых, к которым они перед свадьбой частенько заглядывали в гости уже как “свои”, – она раздражённо заявила, что американцы издали небольшую книжицу, где “Анну Каренину” превратили в десятистраничный рассказик, “Войну и мир” – в повестушку о тридцати страницах, а “Человеческую комедию” Бальзака представили как роман на ста страничках. – И если не брешут, и так оно и есть, я американерам громко аплодирую! – с горячностью, почти со страстью, отворачиваясь от Баженова, возгласила она. – Окстись! Что ты мелешь, мать?! – вскинулся Андрюха. 160
Игорь АВЕРЬЯН
“Он и она”
– А вот и то! – Луиза не собиралась убирать напор. – Столько времени я потратила на чтение этого белиберданса, классики этой вашей вонючей!.. – А на что бы ты хотела его потратить? – вскричал Андрюха. – Лялечка, ты открываешься нам с неожиданной стороны, – осудительно вмешалась Наташка. – Когда-то ты была не такая. Чо этт с тобой, мать? – Дура была! – яростно ответствовала Луиза, отбрасывая успокаивающе положенную на её локоть руку Баженова. – Предмет не стоит таких эмоций, господа! – вмешался кто-то. В ту пору, когда крушение всего только намечалось, в окружении активных Брусковых появилось вдруг много случайных и незнакомых людей. Вот один из таких незнакомцев и обнаружил себя. Он сидел в углу в кресле, под горевшим торшером. Баженов оглянулся на него. Это был молодой, но уже очень осанистый джентльмен в дорогом костюме в полоску, с узорчатым тяжёлым золотым перстнем на безымянном пальце, с галстуком цвета тёмного индиго. Из тени торшера на Баженова лёг тяжёлый взгляд больших глаз с крупного, с точёным носом, породистого лица. – Всё рассудят деньги! Если урезанная “Анна Каренина” приносит издателю барыш, то виват урезанной “Карениной”! Вот и всё. Об чём спор, вап-ще?! Если барыш приносят четыре кирпича “Войны и мира”, то виват кирпичам. Если же не приносят, то долой кирпичи с прилавков! И вся любовь, и сиськи набок, да… Слегка ошеломлённый необычной в интеллигентской среде концовкой фразы, Баженов быстро оглядел всех. Только Луиза, окаменев, казалось, была возмущена – пунцовый румянец кинулся на щёки, но молчала, потому что и Наташка, и другие дамы сделали вид, что ничего такого уж возмутительного произнесено не было. Одна из дам даже улыбнулась развязно. – А на щот того, кто кем был и кто как думал в стремительно отдаляющейся юности, – джентльмен хохотнул утробно, – то мало ли что! Принимайте нас такими, какие мы здесь и сейчас! Here and now! Да, именно here and now! – с удовольствием повторил он, и остро взблеснув глазами, словно стеклянными линзами, взглянул на Луизу. – Не так ли, miss? Или миссис?.. – Пока miss, – грубо сказал Баженов. – А через неделю будет миссис. При этих словах Луиза отсела от него, перепорхнула на диван, как птица перепархивает с ветку на ветку; на диване она моментально пристроилась в своей позе: ссутулившись, нога за ногу, локоток упёрт в коленку; она закурила – уже не дамские сигаретки-гвозди, а “Marlboro”. Он был благодушен в те дни: через неделю свадьба! И не обиделся, когда она при людях столь демонстративно покинула его. 161
Проза
Вернее, обиделся, конечно, такое не может не задеть, но обиду эту подавил в себе решительно: “Это же моя жена”, – подумал он, не задавшись вопросом, почему этот странный аргумент служит оправданием её неумной резкости. Это была нелогичность мужчины, который и любит, и счастлив. Её излюбленную позу Баженов терпеть не мог. Луиза в ней словно “закукливалась”, как называл он это про себя. Он уже заметил, что она отсаживается, сутулится и кладёт ногу на ногу, когда у неё плохое настроение, когда она недовольна им или вообще думает о чём-то серьёзном и даже неприятном. Что её рассердило в тот момент в том разговоре о литературе? Тогда он даже не понял, что неадекватное Луизино раздражение вызвано его вознёй с рассказами. Поэтому он, не теряя в целом благодушия и оправдав невесту, издали послеживал за маневренными перемещениями по Брусковской гостиной молодого джентльмена. За его сложным, извилистым путём по комнате, конечной целью которого был диван с сидевшей на нём наособицу от остальных Луизой. Очутившись рядом с нею, джентльмен что-то негромко сказал. Баженов увидел, как из глаз Луизы, мгновенно обращённых на джентльмена, прянул сгусток серого молненного пламени. Он ожидал, что джентльмен осядет: пламя из Луизиных глаз могло кого угодно сбить с ног, но тот лишь сделал сложную гримасу, вобрав в себя губы и набычившись; он исподлобья устремил свой взгляд в глаза Баженову, наблюдавшему за ним, но словно не увидел ничего. Баженов гневно изумился, когда, при прощании пожимая руку ему в прихожей, джентльмен указал большим пальцем себе за спину. Там Андрюха подавал Луизе пальто. И отрицательно покачал головой, сделав презрительную гримасу. – Миссис? Не-а... ты рискуешь, старик... – едва слышно прошептал он. Баженов онемел от гнева, и джентльмен, быстро пожав плечами, стремительно вынесся мимо него вон. Родители Баженова не скрывали того, что им Луиза так и не прилегла к душе. Они крепились, конечно. Купили себе туристическую путёвку на десять дней в ГДР. И в день свадьбы прямо из загса, минуя ресторан “Интурист”, где они сняли Баженову небольшой зал, отправились на Белорусский вокзал, на берлинский скорый №1 в 17.35. Родители Луизы, с которыми Баженов так и не познакомился, на свадьбу не приехали. Оказывается, Луиза была с ними сильно не в ладах: она давно, ещё в школе, не сошлась с мачехой, обиделась на отца, который после кончины матери как-то очень скоро снова женился. Там клубились сложности, в том числе денежные, наследственные, в подробности которых Луиза предпочитала Баженова не посвящать. – Сынок, а ведь это не в её пользу, – за день до свадьбы сказал Баженов-старший. 162
Игорь АВЕРЬЯН
“Он и она”
– Понятно, – ухмыльнулся лейтенант. – Ну, ступайте... Найдёте детей – и быстро отсюда! Лучше всего через Нескучный сад и троллейбусом до метро “Ленинский проспект”. Сюда не суйтесь! Но к воротам мимо толпы, уже другой, более молодой и менее шумной, словно сосредоточенно что-то готовящей, пройти не удалось. Он медленно двигался по краю её, рядом с бойцами оцепления, и всё-таки его засосало вглубь. Кто-то заглянул ему в лицо, кто-то, не глядя на него, насильно сунул ему в руку листовку. Он глянул мельком, выхватил из текста два слова – “свобода” и “либерализм”, – и безотчётно листовку смяв, бросил под ноги. “Коммуняка!” – услыхал он за спиной, и ему крепко и прицельно поддали ногой в зад. Он не оглянулся. Ему было душно, дышалось с трудом. Молодая тощегрудая девица с яростно горящими глазами, с лицом, смутно знакомым – кажется, часто мелькающая в телевизоре поэтесса – собрав вокруг себя группку слушателей, страстно читала стихи; до Баженова долетело: “…и всею душой ненавижу я! этот чудовищный красный оскал! красно-коричневого зверья!” Из последних, кажется, сил, преодолевая тяжесть останавливающегося сердца, Баженов выбрался из толпы на свободный пятачок перед воротами – и вдруг увидел в солнечном проёме входа Филипчика и Светку. Тощую высоченную каргу рядом с ними, выступающую в чёрном, словно траурном, платье, он почти не заметил – так, мелькнула какая-то тень. Он видел только два маленьких существа, которые значили для него самоё жизнь. И исчезли безумные осатаневшие от ненависти толпы, стихли вопли и галдёж вокруг. Он сорвавшимся непослушным голосом закричал: – Сынок! Доченька! Они разом оглянулись, и, бросив чёрную бабку, бросились к нему, и их бегущие светлые фигурки плавно парили в воздухе над асфальтом. Они, словно по воздуху, летели к нему, невесомые. И он вдруг за их спинами явственно увидел сверкающее под солнцем море, и голубую дымку, и дельфинов, исчезающих в солнечной дорожке. А дети летели к нему, паря в пространстве, не касаясь земли ногами. Асфальт вдруг стал странно крениться под ним, отскальзывать куда-то вбок из-под ног. Мелькнуло перед глазами бледное летнее небо с невесомым белым пёрышком облака. И последнее, что гаснущим сознанием ухватил Баженов на земле, были испуганно почерневшие глаза у Светки, а Филипчик широко раскрыл рот в отчаянном крике, которого Баженов уже не слышал, потому что страшный удар кувалдой в грудь поразил его, и мир погас.
213
Виталий ШЕВЦОВ Родился в городе Рига, живёт в Калининграде. Первыми пробами пера были короткие рассказы и стихи, которые публиковались в районной газете. С 2000 года печатается в региональной прессе: в газетах “Янтарный караван”, “Маяк Балтики”, “Калининградская правда”, “Калининградский аграрий” и в журнале региональной культуры “Балтика”. В 2004 г. вышла первая книга - “Семейный форс-мажор”, очень тепло встреченная читателями. Лауреат литературной премии “Справедливый мир” (г. Москва), премии “За гуманизм и милосердие в литературе”, учреждённой общероссийским движением Россия, Международного конкурса детской и юношеской художественной и научнопопулярной литературы имени А.Н. Толстого.
НЕЛЮБОВЬ – Тётя Валя! – неожиданно раздался за окном звонкий детский крик. – Бегите скорей сюда! Ваш Симка с дерева свалился. Полная до краёв тарелка с горячим борщом выскользнула у Валентины из рук и, ударившись о край стола, раскололась пополам. Яркое, красно-розовое пятно стало медленно растекаться по белой скатерти. – Дура безрукая! Она не заметила, как Василий появился на кухне. С заспанным лицом, в трусах и майке, брезгливо оттопырив нижнюю губу, он снова повторил нараспев: – Дура безрукая! От такой незаслуженной обиды слёзы сами собой закапали у неё из глаз. С утра она готовила праздничный обед, так хотелось угодить мужу. Ведь, почитай, целый месяц не виделись. И вот – получила благодарность. – Чё, хлюпаешь носом? Или я не прав? Прошлёпав босыми ногами через всю кухню, мимо неё, к холодильнику Василий достал бутылку пива: “Как была ты корова деревенская, Валька, так ты ей и осталась”, – и сорвав зубами пробку с горлышка бутылки, жадно осушил её в два глотка. Валентина поняла: хмель из головы мужа после вчерашней гулянки с дружками в гараже по случаю возвращения из командировки ещё не выветрился. И разбитая тарелка – хороший повод для того, чтобы выплеснуть своё плохое настроение. 214
Виталий ШЕВЦОВ
“Нелюбовь”
– Тётя Валя! – повторился детский крик за окном. “Господи, да что же я здесь стою?”, – Валентина, сбросив с себя передник, как была в тапочках и халате рванулась из кухни. – Куда! – грубо схватил её за руку Василий. – Наш разговор ещё не закончен. – Пусти! – почти простонала она. – Там наш сын с дерева упал. – Чё? – его лицо стало наливаться кровью. – Сколько я тебя просил? Не наш, а твой сын. Запомни раз и навсегда. Твой! Твой он, а не мой! – Ну, зачем ты так, Вася? – Валентина уже не могла сдержать слёзы, хлынувшие ручьями по её щекам. – Не понял, уважаемая Валентина Петровна, – на его лице появилась ехидная улыбка. – Я тебя с пузом взял? Ну, что молчишь? Тото же. Свою фамилию твоему байстрюку дал. Положение ты в обществе имеешь – жена, а не какая-нибудь, там “дама лёгкого поведения”. Каждый раз Василий старался как можно больнее напомнить ей о своём “благородстве”. “А ведь как ухаживал, вся деревня завидовала!”. – Соглашайся, дура, нечего думать, – шептали на ухо подружки. – Петька твой в земле лежит, его не вернёшь. А этот на руках будет носить. Не смотри, что старше тебя. Зато жизнь знает. Двухкомнатная квартира в городе, машина, денег – куры не клюют. Счастливая ты, Валька. Повезло тебе в жизни. “Кабы не Чечня проклятая!” – Алле! Жена. Ты меня слышишь или нет? – Василий грубо схватил её за подбородок. – Смотри мне в глаза и слушай, когда муж с тобой говорит. Прибери на кухне, сделай побыструхе закусь, пока я в магазин слетаю. Сейчас ребята с завгаром подойдут. Ну, а потом можешь бежать к своему “десантнику”, – глупо расхохотался он. Неожиданно, зазвенел звонок в коридоре, и кто-то забарабанил в дверь ногой. – Хозяева! Встречайте гостей, – раздались за дверью громкие мужские голоса. – Утрись! – растерянно произнёс Василий. – Нечего меня перед людьми позорить, – и больно сжав за плечо, злобно зашипел: – мы ещё с тобой поговорим. Учти, Валька, за всё в жизни платить надо. А ты мне, ой, как должна. Иди, открой, – и трусливо шмыгнул в комнату. В открытых дверях дорогу ей попытался преградить один из дружков Василия: – Хозяйка! Куда? – Я сейчас, подождите, – отмахнулась она и стремглав бросилась вниз по лестнице. 215
Проза
На траве, под старой грушей, прижав руками к груди сбитые до крови коленки, лежал, свернувшись в калачик, мальчик, по имени Семён Семёнов, десяти лет от роду. Надо сказать, что так его звала только мама. Во дворе, с детства, за ним закрепилась кличка СимСим, а если коротко, то просто Симка. Первое время он старался не отзываться на неё. Но как это бывает с каждым из нас, сам того не замечая, со временем привык к ней. Да, что тут говорить, если даже учителя в школе и те, вместо того, чтобы, раскрыв журнал, назвать его фамилию, улыбнувшись, говорили: “Сим-Сим, к доске”. Спускаясь с дерева, он чувствовал себя победителем. Внизу его ждали, задрав головы, Витька, Ленка и Колька. “Ну что, проспорили?” – захотелось радостно крикнуть ему. Но, сухо треснув, ветка под ногами неожиданно обломилась, и он, хватая воздух руками, сорвался вниз. Сильный гул, появившийся в голове после неудачного приземления, мешал хорошо слышать голоса друзей, сидевших перед ним на корточках и перешёптывающихся между собой. – Витя, а Сим-Сим живой? “Это Ленка. Переживает. Ну, теперь уж не отвертится и поцелует три раза, как обещала”. – Живой. Слышишь, как носом сопит? Претворяется. “Ну, и гад ты, Витька. Посмотреть бы на тебя, как бы ты засопел, если бы с дерева свалился. Жир-трест несчастный. Сейчас отдашь свою пистолет-зажигалку, как миленький. Спор есть спор. За всё надо платить. Так всегда говорит папа Вася”. Вчера вечером друзья, как всегда, сидели во дворе на брёвнах у гаража и играли в карты на щелбаны. И вдруг Колька предложил: “А давайте играть на интерес?”. В их компании он был самым старшим и самым хитрым. Не зря ребята в школе прозвали его Котом Матроскиным. – А как это – на интерес? – спросил Витька. – Как это? Как это? – передразнил его Колька. – Победитель может потребовать от побеждённого исполнить любое его желание или получить взамен какую-то вещь. – Только на деньги ребята не надо играть, хорошо? – покраснев, попросила Ленка. – Нет, на деньги играть не будем, – успокоил её Колька. Все согласились, и игра началась. Удача в тот день сопутствовала Семёну. Он поочередно обыграл Витьку, Ленку и Кольку. И тут Колька предложил сыграть “ва-банк”, поставив на кон, к уже проигранному им немецкому складному перочинному ножику, морской бинокль. – Ты, что! А если проиграешь? Отец тебе голову оторвёт, – ойкнула Ленка. 216
Виталий ШЕВЦОВ
“Нелюбовь”
– Как карта ляжет, – заявил, не моргнув глазом, Колька. И выиграл. Расстроенный Семён стал снимать с руки новенькие электронные часы, которые подарила ему мама на день рождения. Он посчитал, что именно их потребует у него Колька. Но тот вдруг заявил: – Мой интерес такой: если Симка залезет на старую грушу, что растёт в заброшенном саду, и слезет вниз, мы все проиграем. А если нет, – он хитро улыбнулся, – мы ему ничего не должны. – Ура! – захлопала Ленка в ладоши. – Я ещё не всё сказал, – остановил её Колька. – Тогда он становится нашим слугой на целую неделю и будет исполнять наши желания. Старая груша была высотой с крупнопанельную трёхэтажку. Груши на ней были вкусные, но росли на самой вершине. Чтобы достать их, надо было взобраться по совершенно голому стволу, на котором только кое-где сохранились остатки сухих веток в виде острых сучков. Поэтому на неё никто не лазил. Груши пробовали сбивать палками, а чаще ждали, когда они созреют и сами упадут в траву. – Ну что, герой? Струсил? – по лицу Кольки расплылась довольная улыбка. – Кишка тонка? – Ой, мальчишки, ну вас с вашими разборками. Уже темно, – заявила Ленка. – Я пошла домой. – Я согласен, – громко, чтобы слышали все, ответил Семён. Колька как будто этого только и ждал. – Тогда завтра в десять часов в старом саду, – и ни с кем не прощаясь, вразвалочку направился к своему подъезду. …Семён не выдержал и, осторожно приоткрыв глаза, посмотрел по сторонам. Рядом с ним на корточках с испуганными лицами сидели Витька и Ленка. “А, испугались”, – только успел он подумать, как из кустов смородины выскочил Колька и, словно боясь, что его могут не услышать, закричал: – А я Симке бинокль не отдам! Он с дерева свалился, а мы так не договаривались. Его тут же поддержали Витька с Ленкой. Поражённый таким вероломством друзей, Семён вскочил на ноги. – Я спрыгнул, а не упал. – Ха! Спрыгнул, – расхохотался Витька. – Мы все видели, как ты спрыгнул, а потом целый час лежал. – И не час, а всего пять минут. – Нет, час, нет, час, – затараторила Ленка. – А, значит, не считается, – подытожил Колька. Семёну стало понятно: это был заговор, но так просто сдаваться он не хотел. – Ну, тогда я полезу второй раз, – произнёс он решительно. 217
Проза
Не ожидавшие такого поворота событий друзья растерянно притихли. Обхватив ствол груши руками и ногами, превозмогая боль в сбитых коленях, Семён стал медленно взбираться вверх. – Пусть, пусть лезет, – забубнил себе под нос Колька. – Сейчас его мамаша прибежит. Она ему даст. – Так нечестно, ребята, – испуганно произнесла Ленка. – Молчи ты, – махнул на неё рукой Витька. Он был уже почти на вершине, когда услышал голос мамы: – Семён! Немедленно слазь. Кому говорю? Тонкая ветка предательски вырвалась из-под руки и больно ударила по глазам. Последнее, что запомнилось ему перед тем, как он погрузился в забытье, был весёлый солнечный зайчик на его лице и звонкая сирена подъезжающей машины “Скорой помощи”. Всю дорогу от дома до больницы в машине “Скорой” Валентина молила Бога только об одном, чтобы её мальчик, её единственная радость, открыл глаза. Но сын лежал на носилках не шелохнувшись, бледный, по-взрослому сердито насупив брови. “Он обиделся на меня. Ну, конечно же, обиделся. Как я сразу не поняла. Потому так себя и ведёт. Притворщик”, – Валентина ласково провела рукой по вихрастой голове сына. – Сынок, Семён. Открой глазки, – зашептала она, нагнувшись над ним. – Мамаша, ну, что вы как маленькая? Не слышит он вас. Перестаньте истерики устраивать, – строго сказал сидевший рядом с ней молоденький фельдшер. И, наверно, чтобы как-то подбодрить её, улыбнувшись, добавил: – Да успокойтесь, вы. Спасём мы вашего сына. Не таких с того света, вытаскивали. Но, увидев в глазах женщины ужас, тут же осёкся, понимая, что сморозил глупость. Сын родился в октябре, рано утром. Акушерка, принимавшая роды, передавая ей сына, сказала: – Крепенький будет мужичок. – Откуда вы знаете? – Мне бы не знать? Посмотри в окно: первый снег – хорошая примета. Так что, девка, бутылка шампанского с тебя. – Будет. Будет вам шампанское, – радостно воскликнула Валентина, целуя сына. Но приехавший забирать её из роддома Василий ни цветов, ни конфет с шампанским не привёз. Сгорая от стыда, под перешёптывание нянечек и санитарок, она вышла на крыльцо роддома. 218
Виталий ШЕВЦОВ
“Нелюбовь”
– Машина за углом, – буркнул Василий, даже не взглянув на ребёнка. – Иди, я сейчас догоню. В ту ночь ей приснился Петька. Первая её и, наверно, единственная любовь. Худой, небритый, одетый почему-то в ту самую белую нейлоновую рубашку и чёрные брюки, в которых уходил в армию. Сев за стол, он виновато улыбнулся: – Прости меня, Валюха-горюха, – он так всегда называл её, и она не обижалась. – За что мне тебя простить, Петя? Это ты меня прости. Он покачал головой: – Ты не виновата, Валюша. Прости меня, что я погиб за Родину. – За какую Родину, Петя? О чём ты говоришь? – За нашу, с тобой Родину, Валя… Он что-то ещё хотел ей сказать, но она проснулась от грубого толчка в бок, которым её наградил Василий. – Кончай выть над ухом. Мне завтра рано вставать, – и, повернувшись на другой бок, тут же захрапел. А она, проплакав всю ночь в подушку, так и не узнала, что ей ещё хотел сказать Петя. Тайком от мужа, узнала у соседки адрес бабки-ворожеи. Та выслушала её и, помолчав, сказала: – Неси свой крест, милая. Так у тебя на роду написано. А он тебя больше не побеспокоит. Прощаться приходил. Через два дня Василий уезжал в командировку. Уже в дверях он вдруг повернулся к ней и сказал: – Родишь мне пацана, на руках буду носить. Королевой будешь. А этот, – кивнул в сторону детской кроватки, – твой. – Ты, что шутишь, Вася? – Думай, как хочешь. – Ты же обещал мне… – Обещал. Обещал. Да передумал, – грубо перебил он. – Всё! Разговор окончен. Я тебе своё слово сказал, – и, шагнув за порог, громко хлопнул дверью. Оставшись одна, Валентина, как заведённая, ходила из одной комнаты в другую, повторяя одно и то же слово: “Обманул, обманул, обманул…” … После гибели Петра в Чечне она почувствовала страх, которого раньше никогда не испытывала. Это был страх одиночества. Косые взгляды односельчан, смешки за спиной, постоянные упрёки отца. Скрыть беременность было уже невозможно. Появление сватов в их доме стало неожиданностью не только для неё, но и для всей деревни. – Слюбится! – радостно сказал отец. – Выбора у тебя, девка, нет. 219
Проза
Будущего мужа она знала как сына их соседей через двор. Он был старше её на десять лет. Сразу после свадьбы молодые уехали в город. Зарабатывал Василий хорошо. Как-никак шофёр-дальнобойщик. Вот только приходилось Валентине отчитываться перед мужем за каждую копейку. Сначала было неприятно вести записи в тетрадке, которую он сам расчертил ей на две графы “приход-расход”, но потом привыкла. Василий умел пустить пыль в глаза окружающим. Ни в деревне среди родственников, ни в доме среди соседей, никто даже не догадывался о настоящем “семейном счастье”, царившем в их доме. Каждый раз, возвращаясь из очередной поездки, Василий первым делом задавал ей вопрос. – Ну, чем обрадуешь мужа, молодая жена? И не получив от неё ответа, которого хотел услышать, мрачный, как туча, уходил в гараж, где пьянствовал с дружками до поздней ночи. Жаловаться кому-то на свою судьбу ей не хотелось. Отдавая всю свою нерастраченную любовь сыну, она, как любая женщина, в глубине души всё ещё надеялась, что Василий, в конце концов, перебесится, и они заживут по-человечески. … – Женщина! Вам плохо? – кто-то тряс её за плечо. – Нашатыря ей, нашатыря. Не видишь, что ли? Вся побелела, – забубнил кто-то у Валентины над ухом. “Мне не плохо”, – захотелось ей сказать, но от резкого запаха на какой-то миг у неё перехватило дыхание. Широко раскрыв глаза, она увидела склонившегося над ней фельдшера. – Ну, вот и ладушки, – улыбнулся он. – Как вы себя чувствуете, женщина? – Спасибо, хорошо, – прошептала она, еле шевеля губами. И тут же, с тревогой оглядевшись по сторонам, спросила: “А где мой сын?” – Все нормально, не волнуйтесь. Он уже в приёмном покое. Давайте я вас туда провожу, – заботливо взяв её под руку, он помог выйти из “Скорой помощи”. – Семёнова! – стараясь перекричать шум голосов, стоящий в коридоре приёмного отделения, громко объявила медсестра. – Есть тут Семёнова? – переспросила она недовольным голосом. – Второй раз уже вызывают, – пробурчала себе под нос сидевшая рядом с Валентиной старушка с перевязанной рукой. – Вот из-за таких и приходится сидеть здесь целый день, – и она почему-то подозрительно посмотрела на Валентину. – А ты случаем не Семёнова? – Семёнова, – отрешённо кивнула головой в ответ Валентина, совершенно не соображая, зачем старушка спрашивает её фамилию. 220
Виталий ШЕВЦОВ
“Нелюбовь”
У неё в ушах до сих пор звенел крик сына: “Ма-ма!”. Она не могла себе простить, что не успела сделать каких-то пару шагов, чтобы подхватить его на руки, когда он, как птенец из разорённого гнезда, падал на землю на её глазах. “Кто виноват? Кто виноват? – стучала кровь в висках. – Ты! Ты! Ты!” – глухо билось сердце в груди. – Тут она! Тут, – закричала радостно старушка так, словно выиграла “Джек-пот” в “Русском лото”. Несмотря на свой почтенный возраст, она резво вскочила со стула и, ухватив Валентину за руку, почти силой потянула её по коридору к открытым дверям приёмного отделения. Перешагнув порог, Валентина в растерянности замерла в дверях. С детства она панически боялась врачей. А виной всему был их деревенский фельдшер Прохор Аверьянович Плетнёв. Высокого роста, худой, как жердь, старик с блестящей, словно шар, лысой головой и приклеенными под носом усами, которые сильно смахивали на старую облезлую сапожную щётку. По причине отсутствия в деревне ветеринара он лечил не только жителей деревни, но и всю принадлежащую им скотину. За это односельчане шутливо, за глаза называли его “наш доктор Айболит”. Когда, пошатываясь после очередного вызова на дом к “больному”, он шествовал по улице в белом халате с неизменной медицинской сумкой через плечо, это ни у кого не вызывало смех. Взрослые почтительно здоровались с ним за руку, а детвора, наоборот, в испуге разбегалась в разные стороны. Матери часто пугали их дядькой Прохором, который ходит по дворам и делает уколы непослушным мальчикам и девочкам. Валентине пришлось испытать на себе, как делает уколы дядя Прохор. Не потому, что она была непослушным ребёнком. В десять лет её укусила соседская собака, когда она пыталась защитить от неё котёнка. Уколы были болезненными сами по себе. Но так, как их делал Прохор Аверьянович, Валентина запомнила на всю жизнь. Шприцом он пользовался словно сапожник шилом. – Ну, и вы долго думаете стоять передо мной, женщина? – сидящий за столом доктор в зелёном халате и такого же цвета шапочке, удивлённо рассматривал её. – Проходите, садитесь. Сейчас мы с вами заполним кое-какие бумаги. – Где мой мальчик? – с мольбой в голосе произнесла Валентина. – Что с ним, доктор? – Эх, мамаша, мамаша! – покачал он укоризненно головой. – Что же вы за сыном не усмотрели? – Доктор! Мне нужна каталка, – громко, на всё приёмное отделение объявил появившийся в дверях санитар. – Ну, а я здесь при чём? – раздражённо пожал плечами доктор в ответ. 221
Проза
– Как при чём! На ней ваш клиент уже два часа в коридоре прохлаждается. Куда мне его прикажете девать? – В морг, уважаемый, в морг. Для него медицина уже противопоказана, – и неожиданно громко рассмеявшись, доктор, как ни в чём не бывало, обратился к Валентине: – Медицинский полис на ребёнка у вас с собой? Давайте будем оформляться. “За сыном не усмотрела… Медицина противопоказана… Оформляться… Морг…”, – стены и потолок медленно поплыли у Валентины перед глазами. – Медсестра! Помогите женщине: ей плохо, – зазвенело у неё в ушах. “За что?”, – успела она только подумать и потеряла сознание. В липах за окном шумел дождь, из больничного сквера через раскрытое окно пахло мокрыми цветами. Валентина лежала на кушетке, широко раскрыв глаза, и беззвучно плакала. “За что судьба решила наказать так жестоко? В чём я виновата? А может прав Василий, когда говорил, что за всё в этой жизни надо платить? Рано или поздно каждому приходится расплачиваться за свои ошибки, отдавать долги, прощать и каяться. Но не такой же ценой…?”. Первый раз Валентина, до этого никогда не верившая в Бога и не знавшая ни одной молитвы, прижала руки к груди и, глотая слёзы, тихо зашептала: – Господи! Если ты и вправду есть на этом свете, то спаси моего сына, – и не найдя больше слов, глубоко вздохнув, добавила: – Умоляю тебя! – Ну, как там эта женщина? – услышала она голос доктора. – Я сделала ей успокаивающий укол. Кажется, задремала, – ответила ему медсестра. – Придёт в себя, скажете, что её мальчишка в реанимации. Да, совсем у народа нервы ни к чёрту стали, – вздохнул он. – Пойду, перекурю, пока никого не привезли. А вы уж здесь с ней по-женски разберитесь до конца и про медицинский полис напомните, пускай принесёт завтра. “Жив! Спасибо тебе Господи!” – радостно вздохнула Валентина. – Реанимация находится во втором корпусе. Как выйдете из приёмного покоя, серое двухэтажное здание направо. Спросите доктора Бельговского. Да перестаньте вы так волноваться, женщина, – строго сказала медсестра, обратив внимание на нервно дрожащие руки Валентины, которые та то прижимала к груди, то прятала за спиной. – Нельзя же так. Успокойтесь. Всё с вашим сыном будет хорошо. – Простите меня, пожалуйста. Он у меня единственный. 222
Виталий ШЕВЦОВ
“Нелюбовь”
Строгое и официальное выражение на лице медсестры сменила сочувственная улыбка, и сестра по-женски глубоко вздохнула: – Понимаю я тебя, у самой такой единственный. Валентина, словно на крыльях, летела по больничному двору. “Сейчас, сейчас я увижу своего сыночка. Всё будет хорошо, всё будет хорошо”, – радостно стучало сердце у неё в груди. Молодой санитар, стоящий в дверях реанимационного отделения, долго не хотел её пропускать, повторяя заученно, как попугай: – Не положено по распорядку, не положено по распорядку. От блюстителя медицинского распорядка исходил сильный запах перегара, который он безуспешно пытался заглушить с помощью подушечек “Орбит”, набив ими полный рот. – А я вот сейчас милицию вызову, – поражённая своей смелостью заявила Валентина. – То есть, как это – милицию? – глаза у санитара чуть не вылезли из орбит. – За что? – Милиция разберётся, – войдя в роль, строго сказала Валентина. Испуганный решительностью непонятно откуда появившейся на его голову женщины, санитар растерянно пожал плечами и отступил от двери. – Идите! Мне что. Сами будете отвечать. А пугать не надо: пуганные, – процедил он сквозь зубы ей вслед. – Тебе чего, милая? – обратилась к ней невысокого роста старушка в белом халате, проходившая по коридору с ведром и шваброй в руках. – Сын у меня здесь, Семён Семёнов. Десять лет. Поставив ведро на пол и опершись на швабру, старушка на минуту задумалась: – Есть у нас такой больной. Третья палата. Состояние у ребёнка средней тяжести. Я там сейчас влажную уборку делала, – она многозначительно вздохнула. – Что я могу тебе сказать, голубушка? Делаем всё, что можем… – неожиданно оборвав фразу на полуслове, она, схватила ведро, резко развернулась на месте и чуть ли не бегом бросилась по коридору в противоположную от Валентины сторону. – Ну, получили консультацию у нашего местного “светила”? – раздался насмешливый мужской голос у неё за спиной. Валентина обернулась. – Доктор Бельговский, – представился мужчина. – Мне звонили о вас из приёмного отделения. – Изучающе оглядев Валентину с ног до головы, он улыбнулся. – Ну, наша баба Таня, надеюсь, вас не очень напугала своими диагнозами? – Нет, что вы! Очень хорошая старушка. 223
Проза
– Хорошая, хорошая. Только вот любит не в своё дело лезть. Ну, да ладно, – махнул он рукой. – Вы с мужем? – Нет! – удивилась она. – А что такое? – Ну, как вам сказать…? – замялся доктор. – Мне бы хотелось поговорить с отцом мальчика… – Лучше со мной! – перебила она его. – Ну, раз вы так настаиваете, – с нескрываемым удивлением произнёс доктор, – тогда, нам лучше пройти ко мне в кабинет и там поговорить. – А можно мне сначала к сыну? – с надеждой в голосе спросила Валентина. – Пока нет, – неожиданно строго ответил он. В кабинете, усевшись за стол, доктор на какое-то время словно забыл о её присутствии, с серьёзным видом занявшись просмотром бумаг, лежавших перед ним на столе. Сжавшись в комочек на краешке стула, Валентина застыла в немом ожидании. Как хотелось ей сейчас, чтобы рядом оказался близкий человек, которому она смогла бы, не стесняясь, поплакаться по-бабьи, спрятаться за его спиной, почувствовать себя защищённой от всех бед, свалившихся на её плечи! Наконец, сложив бумаги в стопку и отодвинув их от себя на край стола, доктор обратился к ней: – Не собираюсь от вас ничего скрывать, поэтому прошу вас взять себя в руки. Я уже наслышан от коллег о вашей, так сказать, повышенной эмоциональности. В настоящий момент больной находится в коматозном состоянии. Нам необходимо установить степень тяжести комы, после чего будет назначено соответствующее лечение. Учтите, – неожиданно повысил он голос, – мы здесь делаем всё, что можно и нельзя ради спасения жизни больных. Но порой… – он картинно вздохнул, – отсутствие в самый нужный момент необходимых лекарственных препаратов, некомплект младшего медицинского персонала не позволяют нам создать соответствующие условия для лечения особо тяжёлых больных. Я думаю, вы должны меня правильно понять, – и, сделав многозначительную паузу, доктор внимательно посмотрел на Валентину. Она всё прекрасно поняла. Дрожа от негодования, унижения и оскорблённого самолюбия, но понимая своё полное бессилие перед этим “наследником Гиппократа”, Валентина почувствовала панический страх за жизнь сына. – Сколько? – прошептала она. – Сколько надо на лечение сына? Минуту назад строгое и серьёзное, лицо доктора расплылось в благожелательной улыбке. – Надеюсь, вы понимаете, что я иду вам навстречу и поэтому надеюсь на конфиденциальность и вашу порядочность. Отдельная 224
Виталий ШЕВЦОВ
“Нелюбовь”
палата, полный курс обследования, – начал он перечислять, – сиделка… – Я могу сама! – Здесь не тот случай, – укоризненно покачал он головой. – Ну, если вы отказываетесь… – Нет! То есть да! Я согласна! – еле сдерживаясь, чтоб не заплакать от обиды, вскрикнула Валентина. Достав из кармана записную книжку, доктор вырвал из неё листок, и, небрежно что-то черканув на нём маленьким карандашиком, передал листок Валентине. – Когда мне надо вам принести … это? – произнесла, покраснев, Валентина. – Чем раньше, тем лучше, – довольным голосом произнёс доктор, небрежно откинувшись на спинку кресла. – Я дежурю сегодня до утра. Прямо за дверями кабинета она опять столкнулась с той самой старушкой, которая с тряпкой в руках старательно протирала стену коридора. Улыбнувшись Валентине как старой знакомой, она неожиданно поманила её пальцем. Ещё ничего не понимая, Валентина шагнула в её сторону. – Сколько запросил? – шёпотом спросила старушка. Растерянно Валентина показала ей листок, который всё ещё держала в руках. – Ещё по-божески, – покачала та головой. – Мальчонку-то хочешь посмотреть? – Да! – выдохнула Валентина. – Тогда пойдём! – и, схватив Валентину за руку, старушка повела её в конец коридора. – Только через двери смотри, – испуганно посмотрев по сторонам, прошептала она. Сын лежал на высокой кровати, накрытый белоснежной простынёй. Даже через двери слышалось слабое то ли пощёлкивание, то ли пищание, которые издавали приборы, установленные рядом с кроватью. От них к сыну тянулись какие-то тонкие трубки и провода. – Ну, всё! – раздался у неё за спиной шёпот старушки. – Пошли, а то влетит нам обоим. В домашнем халате, прижав к груди тапочки, – они сразу соскочили у неё с ног, как только она выбежала с больничного двора, – Валентина босиком, не разбирая дороги, летела домой. Её сейчас совсем не волновало, что некоторые прохожие с удивлением и улыбкой смотрят ей вслед. Даже визг тормозов и крепкая брань водителя “Жигулей” не заставили её остановиться, когда она перебегала улицу. Все мысли были только об одном – где взять деньги. Своих сбережений у неё никогда не было, если не считать той пары сотен рублей, которую удалось 225
Проза
сэкономить на продуктах в этом месяце в тайне от мужа. В город приехал цирк. Сын ей все уши прожужжал об этом. Вот она и собиралась устроить ему маленький праздник. Перед тем, как нажать кнопку дверного звонка, Валентина достала из кармана халата листок и ещё раз, не веря самой себе, посмотрела на написанную карандашом цифру. – По-божески… – прошептала она. – Да разве это по-божески? Дверь, напротив, открылась, и из неё выглянула соседка: – Ну, твои гости и поют! Прямо хор Пятницкого, – с нескрываемой завистью произнесла она. – Счастливая ты, Валька. Весело живёшь! Не желая вступать в разговор с соседкой, Валентина торопливо нажала кнопку звонка. Дверь открыл Василий, он был уже изрядно навеселе. Из комнаты доносился нестройных хор подвыпивших мужских голосов, старательно пытающихся исполнить один из застольных хитов Верки Сердючки. – Гуляешь, дорогая жена? – дурашливо улыбаясь, нараспев произнёс он и, не дав ей сказать ни слова в ответ, схватив за руку, потащил за собой в комнату. – Господа! Прошу любить и жаловать: моя супруга Валентина Петровна! – Штрафную! Штрафную! – вразнобой закричали гости за столом. – Вася! – стараясь перекричать шум, стоящий в комнате, громко крикнула Валентина. – Семёна в больницу положили. Он в коме. Слышишь ты это или нет? – Не понял?! – тупо уставился на неё Василий. – А я-то здесь при чём? – Нужны деньги на лечение! Вот… – и Валентина дрожащей рукой передала ему смятый листок. Минуту, не меньше, Василий с удивлением рассматривал сначала сам листок, а потом столько же времени то, что написано на нём. Молча посмотрев на Валентину долгим, тяжёлым взглядом, он нетвёрдой походкой, пошатываясь, направился в спальню. Компания за столом притихла. Из спальни слышалось громкое сопение Василия и хлопанье дверок платяного шкафа. “Господи! Что он там делает? Сколько же унижения мне ещё предстоит пережить?”, – думала Валентина. – Вот, триста долларов пока отдай, – раздался голос Василия у неё за спиной, – а двести позже отдадим. Пусть лечат. Она обернулась к мужу. Отведя взгляд в сторону, Василий протягивал ей три зелёных стодолларовых бумажки. – Откладывал на новую резину. Ничего не поделаешь… – как бы оправдываясь, обратился он к сидящим за столом. – Дай я тебя, Вася, поцелую, дорогой ты мой человек! – встал из-за стола усатый пожилой мужчина. – По-отцовски поступаешь. 226
Вера ГАЛАКТИОНОВА Галактионова Вера Григорьевна родилась в г. Сызрани. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Работала в редакциях газет, студий телевидения, издательств и журналов в Уральске, Аркалыке, Западной Сибири, Алма-Ате, Москве, Караганде, в Министерстве культуры Российской Федерации. Автор книг прозы: “Шаги”, “Зелёное солнце”, “По мосту - по мосточку”, “Слова на ветру опустевшего века”, “Крылатый дом”, романа “5/4 накануне тишины”. Рассказы, повести, романы В. Галактионовой опубликованы так же в журналах: “Дружба”, “Юность”, “Простор”, “Даугава”, “Московский вестник”, “Новая Россия”, “Проза”, “Москва” и других. Лауреат ряда международных литературных премий. В публицистике занимается исследованием исторических и современных механизмов раскола общества, вопросами его консолидации на постсоветском пространстве. Живёт в Москве.
СО ВСЕМИ ПОСЛЕДУЮЩИМИ ОСТАНОВКАМИ Повесть Раньше всех в доме просыпался Никита. Он долго тихонько лежал, разглядывая на зелёных обоях белые цветы. Никите уже хотелось обводить их пальцем, но ещё не хотелось вынимать руку изпод тяжёлых одеял; по утрам в избушке было холодно. Мышь в кухонном углу за шкафом не успевала угомониться после ночи, и всякий раз, когда включался холодильник, затихала ненадолго, тогда казалось, что она задумалась о чём-то над своей коркой. Около остывшей печи стоит папина чертёжная доска. Её видно с маленькой кровати. По ночам папа чертит и курит, приоткрыв печную заслонку, будто беззвучно говорит в трубу букву "у". Никите виден краешек слепого окна, покрытого снаружи толстым бледным слоем льда. Из-за этого нельзя рассмотреть ни дощатый монотонный забор, ни обледенелые ветки, ни небо, похожее на завьюженное поле, опрокинутое над окоченевшей улицей. 245
Проза
В Ленинграде в их комнате тоже было одно окно. Только прозрачное и серое. И когда папа начинал подолгу смотреть в него, то потом непременно говорил: – Работать в нашем НИИ – всё равно, что тянуть кота за хвост. Или: “Вкалываешь на чужого дядю... А своё откладываешь. И дооткладываешься. Пока тебе не сыграют Шопена. Нет, брошу всё к чёртовой матери”. Папа стонал, задумчиво выпятив нижнюю челюсть, ходил от стены к стене и принимался рассуждать, глядя в потолок. – Жил в детдоме – думал: вот закончу школу, вот уеду. Туда, где на свет появился. В Сибирь. Буду электропоезда водить. На землю смотреть, которую и запомнить не успел. Которую и не видел толком... А сам сижу. Сижу! – он хлопал себя по бокам и опять стоял. Тогда Никита ничего не делал, чтобы не мешать ему тосковать, только смотрел снизу и сидел возле паровоза. Папа опускался на четвереньки, заводил Никитин паровоз и объявлял строгим голосом: – Наш электропоезд отправляется со станции! Со всеми последующими остановками! Паровоз бежал по игрушечным рельсам, всё время – по кругу. А папа снова расхаживал от стены к стене. – ...За Уралом – Сибирь! За Уралом – Сибирь! За Уралом – любовь!.. – натужно и сильно пел он. Вета-мама морщилась. Гремела посудой сильнее обычного. И, наконец, говорила: – Будь добр, возьми со стола нож и зарежь меня. Но только не пой. И жаловалась: – Когда ты поёшь, у меня гортань от напряженья болит. Но однажды она ничего не сказала про нож, а посмотрела на папу как на чужого. – А ты брось. Брось всё. И папа опешил. И испугался. – ...Как это – “брось”? ...Ты про что это, Лизавета? ... А вы? И тогда Вета-мама некрасиво усмехнулась: – А не можешь поступать так, как считаешь нужным, тогда молчи. Тогда и ныть нечего... Ты не грозись. Делай. Или делай – или молчи... Слово произнесённое обязывает всё-таки к чему-то. Иначе оно обесценивается. Просто терпеть не могу носящейся по свету словесной шелухи. Дышать от неё нечем, – и поругалась немного: – Весь мир захламили, ёлки-моталки. Папа обиделся. Он попробовал сначала молчать, и молчал долго, до вечера. А через три дня они уехали. В Сибирь. Вета-мама у Никиты совсем маленькая. И чёрная. Все говорят, что она похожа на японку. 246
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
Однажды они втроём шли мимо афиш, взявшись за руки. И папа с Никитой задержались, а мама нарочно не остановилась, чтобы пошагать совсем одной. И к ней тут же подошли два кудрявых парня. И спросили: – Девушка! Вы из Шарпс энд флэтс? А мама бодро ответила: – Ага! Потом папа всю дорогу посматривал на маму искоса и курил. – Что это к тебе на улицах вечно пристают? – спросил он потом совсем недобро. – Подмигиваешь ты, что ли, всем тайком? А мама смеялась. ...Никите нравится лежать и всё вспоминать. Ему кажется, что тогда он смотрит цветное кино, в котором красное гораздо краснее красного, а зелёное значительно зеленей, чем зелёное. Вспоминать можно всегда, даже если взрослые разговаривают. С любого места и сколько захочешь. Потом Никите скучно привыкать к настоящему. Оно бледнее и медленней прошлого. Никита широко позёвывает – так, что в углах глаз становится мокро. И начинает вертеть головой. – Поспал уже, – говорит себе Никита. Он приподымается на локте и говорит всем: – Поспал уже я! Мама спит, отвернувшись к стене, а папа – уткнувшись в мамину макушку. Никита ждёт, когда Вета-мама откинет одеяло, двумя руками уберёт тяжёлую папину руку со своего плеча и сядет на постели. Кровать у них чужая – широкая, деревянная и старая. Она была в избушке всегда. Наверно, поэтому сюда не надо было везти ленинградскую. Никита давно уже улыбается Вете-маме, а Вета-мама только ещё начинает улыбаться Никите. И тут, не думая про холод, Никита торопливо сползает на выстуженный пол и без тапок, босиком, бежит к Вете-маме, и холод овевает его ноги как ветер. Но Никита быстро перелазит через спящего отца, проворно втирается между ним и Ветой-мамой. – Привет, – сонно говорит она. И Никита тоже говорит: – Привет! Мама быстро прикрывает Никиту одеялом и прижимает к себе. Мама под одеялом поглаживает Никите живот. – Замечательный живот, – бормочет она. Никита знает, что живот у него хороший. Ещё у Никиты хорошая голова. Даже его дедушка Митя часто удивлялся и с уважением говорил: – Вот уж голова – так голова. Всем головам голова! Хоть сковородку ставь. 247
Проза
Никита сильный и умеет сам заколачивать гвозди. Молоток и гвозди от Никиты прячут в жёлтый фанерный шкаф, на такую верхнюю полку, до которой не дотянуться, даже со стула. Потому что Никита вколотил уже много гвоздей – в табуреты, в поленья для растопки и в половицы. А дедушка Митя молоток и гвозди от Никиты не прятал. И даже подарил огромный тяжёлый брус, в который Никита вколачивал столько гвоздей, сколько хотел. Теперь дедушка и бабушка остались далеко, в своей деревне под Ленинградом. А Никита любит вспоминать брус, утыканный сплошь блестящими шляпками. И ещё вспоминает, как дедушка, растрёпанный и седой, выбегал на терраску и звал бабушку с огорода: – Валя! Валя! Никита выбегал за ним следом и тоже кричал очень громко: – Валя!.. Бабушка спокойно вырастала из-под земли с мотыгой в руках. – Ну? – спрашивала она, смуглая и морщинистая. – Я понял, почему Лизаветка вышла за Него замуж! – кричал дедушка, поджимая ногу в шерстяном носке. – Она вышла за него назло Кольке Дубинину! Он ей не угодил, а она – ну и вот тебе! У Ветки не характер, а спичка! Спичка! Спичка! Ещё хуже, чем у тебя. – Конечно! – согласно махала мотыгой бабушка. – Разжалобил Он её, и весь сказ. Детдомовский! Сиротка!.. Пожалела она его. Лизаветка-то. Вот и вышла. – Вот я что и говорю – назло Дубинину! – успокаивался дедушка, и они тут же расходились в разные стороны, довольные друг другом. Папу дедушка и бабушка называли “Он”. А Никиту заставляли называть бабушку “бабушкой”, а не Валей. А Вету – “мамой”. Но даже когда Никита сильно старался, у него выходило только “Ветамама”. А “мама” выговаривалось редко и случайно. Потому что он знал: её звали вовсе не “мама”. Папа поднимает взлохмаченную тяжёлую голову, невнятно спрашивает: – Притопал? – Поспал уже! – объясняет Никита и стискивает под одеялом шею отца изо всех сил. – Ой! – испуганно улыбается папа, – и кто это на меня так навалился? – Это я! – говорит Никита, – это я, дядя Витя-француз! – ...Что ещё за дядя Витя? – не сразу спрашивает папа. Он перестаёт улыбаться и подозрительно смотрит на маму. Мама пожимает плечами и смеётся. А Никите просто хочется, чтобы он был какой-нибудь дядя. Или даже дядя Витя. А француз – это для красоты. 248
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
Папа задумывается, мрачнеет и говорит: – Ну что – топить надо... Лежите под одеялами, пока в комнате не нагреется. А то попростываете тут с вашими ангинами. – Ты опять на работу опоздаешь. Я сама затоплю. Вета-мама торопливо поднимается, но папа сразу сердится: – Прекрати! – ...Уволят, – поразмыслив, говорит Вета-мама, – теперь точно уволят. И поскорей ложится. Папа ходит по комнате, тяжёлый, косолапый и серьёзный. Папа часто ворчит: – А эту тряпочку класть на место нет никакой возможности? Всё ж таки, часть дамского белья. – В самом деле? – мама удивлённо смотрит с постели, как папа прибирает всё в шкаф. Но вообще Вета-мама не любит, когда папа ворчит. – ...Ты у меня как свекровь! – иногда говорит она с досадой. – Ни за что бы за тебя замуж не вышла, если бы у тебя кровь из носа не полилась. Папа сразу начинает улыбаться и спрашивает: – Разве? Что-то не помню. Мама возмущённо всплёскивает руками: – Ах! Не помнит он! И опять рассказывает: – Не помнишь, конечно, как пришёл и стал выговаривать, будто у себя дома: “Что это в твоей комнате вечно люди толкутся? У меня руки чешутся перекидать отсюда всех этих долгогривых меломанов и фальшивых лицедеев, с голосами любителей своих голосов”... А я тогда ужас как рассердилась: “А на каком это основании ты позволяешь себе тут возмущаться?!” ...А ты сразу озлился-озлился! Побледнел-побледнел!.. И нос платком зажал: “На том основании, что я тебя люблю”. Я и не ожидала вовсе... Платок от носа отнял, а платок весь в крови. И вот ты платок этот внимательно разглядываешь, на носу у тебя висит капля крови, и говоришь: “Ты бы могла выйти за меня замуж?” ...А я с перепугу сказала “да” ... Не помнит он. Тогда папа веселеет и снова говорит: – Разве? Надо же!.. И подхватывает Никиту на руки, и подбрасывает его к самому потолку. Потолок начинает страшно раскачиваться, пол – перекашиваться. Никита молча подлетает вверх несколько раз, втянув голову в плечи. – Что? Страшно тебе? – смеётся папа. – Нет, – зажмурившись, отвечает Никита. – У меня только ноги боятся. 249
Проза
Он открывает глаза, но мелкие сияющие солнца ещё долго плавают перед ним. Потом они дробятся и гаснут, если смотреть на светлое, а если на тёмное – то ещё нет. Никита и мама, укрывшись до подбородка, слушают, как папа нарезает ножом лучинки, как в печи начинает неровно гудеть пламя. Мокрый чайник на плите фыркает и шипит. Никита крутит головой. – Уже чайник сердится... – шепчет он Вете-маме. – Слышишь? – Слышу. Всё равно лежи. Ещё холодно, – тихонько отвечает Вета-мама. И приговаривает, прижимая Никиту к себе: – Хороший какой. Совсем, совсем неплохой. Хороший. Но Никита огорчается. Он вздыхает, потому что не умеет драться. Вчера, повязанный поверх шапки и пальто маминой шалью крест-накрест, он вышел во двор. Соседская Света уже давно карабкалась на высокий сугроб под их окном, забиралась, упиралась в стекло красными-красными варежками. И мама сказала, стоя перед ней в избушке и в тепле: – О, Господи! Да она нам сейчас окно высадит. Высадит и рухнет с улицы на кухонный стол. Собирайся-ка ты гулять. Иди, поиграй с ней, пока не поздно. Сначала Света и Никита молча поразглядывали друг друга во дворе. У Светы крошечные, будто только что вылупившиеся на свет, чёрные выпуклые глаза. И острый влажный нос. – А мне лыжи купили, – сказала просто так Света. – ...А наш папа двустволку себе купит, когда рак на горе свистнет, – похвастался Никита. – А у нас мама хромая! – закричала на него Света. – Она около колонки вчера на два ведра упала!!. – А у меня папа теперь ма-ши-нист!!! – переспорил её Никита ещё громче. И тогда Света рассвирепела. Она поддёрнула штаны и ткнула Никиту в грудь кулаком. Закутанный Никита шлёпнулся на снег и заорал, а Света убежала, подпрыгивая, довольная собой. Дома папа сразу же поругал Никиту: – Сейчас же, как следует, надавай тому, кто тебя обидел! И слушать ничего не захотел. Взял Никиту за плечи и выпроводил за порог. И сказал вслед: – Позор какой! Ревёт!.. Здоровенный парень! Никогда, никому не позволяй себя обижать. Хватай, что подвернётся под руку, и бей! Бей изо всей силы. Или из тебя сделают тряпку. Никита ещё немного поревел во дворе. Потом подобрал половинку кирпича и поплёлся за ворота. На улице он стал соображать, где искать Свету. Но тут из-за угла вышла мама, в полушубке и с полными вёдрами на коромысле. 250
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
– Ты чего озираешься? – сразу насторожилась она. – Вот. Свету иду бить, – вздохнул Никита. – Папа велел. – Да вы что, мужики? Совсем угорели? – Вета-мама, расплёскивая воду, пригнулась и отняла у Никиты половинку кирпича. – Марш домой! – …Девочек бьют только очень низкие люди, – сказала Ветамама, ставя Никитины валенки на край печи. – Запомни: самые мерзкие и самые низкие. Никита ещё раз подумал, и прошёлся по комнате, заложив руки за спину. – Один раз побью! – без особой охоты решил он, поглядывая на отца. – Потом буду высокий всегда. – Один раз в жизни ничего не случается, – толковала мама, краснела и сильно волновалась. – Если это случится один раз, случится и в другой. И в третий тоже. Любую границу человек переступает лишь однажды. А после этого она уже перестаёт существовать. – Не понимаю! Ты кого всё-таки растишь? – устало раздражился папа. – Альтруиста?!. Для альтруистов ещё время не приспело. И не приспеет никогда... Никита радуется, что всё это уже прошло, и что всё это уже стало “вчера”. А сегодня папа торопливо ест вчерашний суп с фасолью и кладёт в маленький чёрный чемодан бутерброды. Никите кажется, что бутерброды дразнятся: из каждых двух ломтей высовывается по розовому язычку колбасы. Папа надевает толстый свитер и форменный пиджак. Никите нравятся металлические эмблемки с молоточками. И ему тоже сегодня хочется быть машинистом. Папа ходит мимо кровати, и от его пиджака пахнет железной дорогой. Железная дорога лежит совсем близко от их дома. Когда мимо мчатся поезда, набирая скорость, избушка подрагивает едва заметно – в ней становится тряско, как в вагоне. Соседская Света уводила Никиту летом в овраг к самой насыпи. Она уводила его потому, что это запрещалось. И об этом никто не знал. Вдоль насыпи дул горячий ветер, срывая чёрный запах со шпал. А от домов сбегала в овраг тропа, по которой никто и никогда не ходил. Но однажды они увидели, как по ней стремительно спускается длинный-предлинный человек... На дне оврага, в кустах задубевшей кривой полыни, Света и Никита нашли проволочный ящик из-под молочных бутылок и начали на нём сидеть. Они сидели смирно, потому что ящик шатался. И тут они увидели его. Предлинного. Стремительно спускающегося по тропе, по которой не ходят... Мужчина с грохотом швырял ногой попадавшиеся на пути консервные банки. Вдруг он остановился и прислушался, сильно вытянув шею. Он остановился, прислушался и бросился бежать со всех ног прямо к ним. 251
Проза
Никита и Света удивились, переглянулись. Потом они испугались и упали со страха в траву, колючую и жёсткую. А он пробежал мимо них, ничего не видя вокруг, в ослепительно белой рубашке и очень новом чёрном костюме. Быстро промелькнуло лицо его – серое и будто озябшее под горячим солнцем. И взгляд у него был тоже озябший. Взгляд тянулся к железной дороге, а в самих побелевших глазах уже не было зрачков… Торопливо помогая себе руками и совсем не боясь испачкаться, мужчина, упав на четвереньки, страшно быстро взбирался по насыпи. А потом встал, посмотрел на небо и успокоенно лёг на рельсы. Он лёг поперёк дороги, опустив лицо вниз и обхватив голову руками. Никита высунулся из травы и сказал: – Он слушает, как поезд идёт. А Света сказала: – Ничего он не слушает!.. Он отдыхает! – и стукнула Никиту кулаком в плечо, чтобы переспорить. Земля под ними уже дрожала, наполняясь гулом: невидимый поезд шёл не по рельсам, а глубоко под землёй, совсем в другом мире. Но точно такой же поезд двигался и по поверхности земли. Засигналил, тяжело завскрикивал, заревел приближающийся видимый тепловоз. И долго тормозил со скрежетом и свистом, пытаясь сдержать напирающие на него коричневые разогнавшиеся вагоны. Но мужчина как будто оглох. И не шевелился. И большие подошвы его башмаков были недвижны. Только один солнечный луч слабо трогал металлические подковки на широченных плоских каблуках. Никита и Света привстали. Тепловоз, напряжённо шумя, надвинулся на человека – и замер. И только тут мужчина выполз из-под самых колёс неохотно и вяло… Вдруг по узкой железной лестнице из тепловоза стал спускаться маленький чёрный проворный железнодорожник. В одной руке он крепко держал диковинный молоток на длинной тонкой ручке. Железнодорожник спрыгнул на землю. Дико взмахнув молотком и выкрикнув что-то свирепое, он помчался за мужчиной неожиданно большими скачками. Мужчина тем временем неторопливой трусцой сбегал вниз по насыпи, но обернулся на миг – и побежал гораздо быстрее. А маленький железнодорожник нагонял и нагонял его, бегущего по дну оврага уже во всю прыть. И нагнал. И треснул молотком по спине с размаха. Мужчина упал во весь свой огромный рост, выбросив руки вперёд. И тогда железнодорожник изловчился и разъярённо пнул его казённым башмаком. А потом пробежал назад, выкрикивая без умолку матерщинные слова и вытирая пот со лба свободной от молотка рукой. Состав постоял, тронулся, пошёл… И стало слышно вскоре, как плакал и тонко всхлипывал мужчина, сидя в пыли. И, всхлипывая, раскачивался и жаловался кому-то: 252
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
– Убивают, Господи… В гроб же загоняют!.. Да что же это делается на свете?.. Зачем они так? Ведь всё-таки – дитё… Да спасите же кто-нибудь!.. Его уже давно никто не убивал, а он всё сидел, раскачивая руками голову, плакал и никуда не торопился. Никите и Свете уже давно надоело лежать неслышно в траве. И тогда Света вскочила во весь рост и стала отряхивать пыль с подола. – Вот видишь, чуть паровоз с рельсов не сошёл!.. – испуганно и зло закричала она на Никиту и замахнулась, как крошечная тётенька. – Зальют глаза-то! А потом объезжай их!.. Никите сразу не хочется быть железнодорожником. Потому что мужчина снится ему в непонятных, путаных снах. Он всё время хочет подбросить Никиту вверх, в пустоту, подбросить навсегда. “Что, страшно тебе?” – спрашивает он Никиту папиным голосом, приближаясь. “Уволят. Теперь – точно уволят”, – говорит и говорит где-то поблизости мама-Вета. “Что, страшно тебе?” – надвигается то ли мужчина, то ли папа. “Нет… – отвечает ему без голоса Никита в тоске и беспомощности, – …Только когда к потолку подбрасывают, страшно”. А в их комнату скатываются, будто в овраг, пустые консервные банки. Их становится всё больше вокруг, и они гремят как будильник... В комнате уже тепло и хорошо. Вета-мама позёвывает, прикрывая рот ладонью. – До Локтя сегодня? – спрашивает она высоким от позёвыванья голосом и тянется за халатом. – Кто же может знать заранее? Может, до Локтя, может, до Камня… – ворчит папа. Но папа водит составы почти всё время до Локтя, а до города Камня-на-Оби – редко. Из поездок папа возвращается среди ночи, или под утро, через сутки или даже больше. Иногда к ним в избушку приходит Посыльный. Это всякий раз другой человек, но его всегда зовут Посыльный. Он совсем не замечает ни Никиту, ни Вету-маму. – Садовая сорок пять дробь один Шумеев? – спрашивает с порога Посыльный, глядя в бумажку. – Я Шумеев, – отвечает папа, будто играет с Посыльным в какую-то, только их, короткую игру. – Садовая сорок пять дробь один. – Явка пятнадцать ноль-ноль сегодня пятнадцатого января. – Понял. Явка сегодня. В пятнадцать ноль-ноль, пятнадцатого января, – соглашается папа, расписываясь тут же в книжке, протянутой Посыльным. Посыльный уходит, равнодушно скрипя валенками по снегу… – Одеваемся! –Вета-мама, закусив губу и покраснев от натуги, натягивает на голову Никиты тугую горловину свитера. 253
Проза
Свитер надет и оглажен со всех сторон. А уши у Никиты пылают и чешутся. – Прекрати, Лизавета, – ворчит от порога папа. – Пусть сам одевается. Немощный, что ли?.. И не смей без меня поднимать этого увальня на руки. Он тяжелее тебя. А сам подходит к постели, подхватывает болтающего ногами Никиту. Никита хохочет и трётся носом о папин нос. – Ладно, – строго говорит папа. – Присмотри тут за матерью, чтобы она есть не забывала. И чтобы никаких стирок не разводила без меня. Понял?.. И главное – не горюй. Никогда не горюй. Договорились? Папа уходит, а Вета-мама снова принимается одевать Никиту потеплее. У избушки нарошинские завалинки и холодный подпол, потому что это – старая времянка. Они умываются над ведром из эмалированного ковша, поливая друг другу на руки по очереди. И тут в сенях раздаётся осторожный скрип шагов. Потом дверь раскрывается, и входит тётя Маруся, склонив закутанную платком голову к плечу. Косенькая и щуплая, тётя Маруся вносит перед собой на тарелке два пирожка. – …Никише, – ласково говорит она, съёжившись от мороза. – Проводили отса-то? Тётя Маруся старая, ноги у неё совсем тонкие, и чулки на них держатся плохо. Поэтому время от времени она высоко задирает юбку и в разговоре, между делом, начинает сноровисто подтягивать их, потом накатывать над коленками крендельками. Дома и по двору тётя Маруся ходит в чёрных валенках без голенищ, и издали кажется, будто она обута в огромные чёрные гири. Умытый Никита сидит за столом, жуёт тёплый пирожок с душистой картошкой. Он улыбается тёте Марусе и собирается спросить, почему она дерёт с них за квартиру три шкуры. Но тётя Маруся подслеповато щурится: – Ох-х-х. Деньги конщилися. А уж нынще двадсатое щисло. За свет платить нещем. Вета-мама поспешно опускает глаза. – …Может, до второго подождёте? – едва слышно говорит она. – Он ведь опять полмесяца болел… Можно попозже? Папа у Никиты болеет часто и несильно. А когда заболеет, радуется. Он пристально разглядывает градусник и, волнуясь, выговаривает: “Тем. Пер. Ратура!” Тогда его отстраняют от поездок на несколько дней. А он садится за свою доску, вдохновенно сморкается в большой платок, и чинит карандаши, и чертит с утра и до глубокой ночи. Чертит он пресс, которого ещё никогда не было в мире. И про который никто не знает, кроме самого папы. Вета-мама тогда потихоньку подставляет папе горячий чай. А папа ловит её руку, прижимает к своей щеке и поёт страшным голосом: 254
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
– Ты у меня одна за-вет-ная! Другой не будет никогда-а-а-а! И Вета-мама ничего ему не говорит. Только потом трёт свои уши обеими ладонями, отойдя за печку. А Никите не разрешается весь день разговаривать с папой, не разрешается шуметь, не разрешается пририсовывать на папином чертеже по бокам небольшие зелёные грузовые машинки. И даже совсем крошечные не разрешается тоже. Когда мама уходит в магазин, папа перестаёт чертить и чутко прислушивается. Потом быстро снимает носки и бежит в сени. Никита знает, что папа стоит за дверью на обледенелом полу и терпеливо смотрит на покрасневшие ноги. – Бонимаешь, брад, – закаляюсь! – виновато объясняет он, вбегая, и чихает. – Матери не говори. Женщины эдого не бонимаюд. – Потирая ладони, папа снова усаживается за чертёж, но вскоре говорит, ощупывая шею: – …Кажется, осложнение? …А за время осложнения можно сделать десятую часть рабоды, брад!.. Если не лениться, конечно. …Тётя Маруся жалеет папу. Она кивает, и кивает, и сочувственно жмурится: – Ох-х. Вот ведь и молодой. И не пьёт. И с виду – какой здоровый. Хоть воду на нём вози… А нету здоровьиса! Нету!.. Да. Вета-мама умеет жмуриться точь-в-точь как тётя Маруся. Только ещё смешнее. И любит изображать, как тётя Маруся, кивая, встречает у калитки свою сестру тётю Полю. Вета-мама горбится и, широко растопырив локти, суетливо приплясывает на месте. И сладенько растягивает слова: – …Поля-а, сестрищка, заходи-ка скорей! А я бутылощку беленьку со вщерашнего дня держу. Как сынощки твои ненаглядные? Тут Вета-мама сразу становится дородной. Она гордо выпрямляется и становится почти точной тётей Полей – толстой, рябой и всегда всем довольной. – И-и-и, мылыя! – говорит Вета-мама добродушным басом. – Куда с добром! Митюня уж отсидел. Вернулся. Да-а-а… А Витюне – месячишко остался. Скоро дождёмся! А Вета-мама уже снова похожа на тётю Марусю. – Ты что жа их не оженишь? – подслеповато щурится она. – Оженила бы – они бы у тебя и не дралися! А то как два петуха… Пускай бы тогда за них жёны переживали! А ты бы жил-ла как барыня! Что не оженишь? – Дык, когда же я успею, миленька ты моя? Подумай сама головой… – укоризненно басит Вета-мама. – Вот, разве Митюню оженю, пока вышел, да пока опять не сел... Может, как пошустрей и спроворим. Жизнь-то ведь сейчас пошла какая – беспокойныя! А 255
Проза
их дело – чего же: молодое! Раз и сцепилися… Да ведь и народ – совсем слабый пошёл, а кого-то всё дерётся… Тот руку сломал, тот в лыву упал – ногу вывернул, раззява, а тот голову себе свихнул... Ну, а в суде всё на моих валят! То на Митюню, то на Витюню. Который из тюрьмы вернулся, на того и валят. У них ведь как? Кто не поломанный, тот и виноватый!.. Никите смешно, и он громко кричит: – Вета! Мама! Ещё!.. А папа сердится. – Чего смешного-то?.. И что это за нездоровый интерес ко всякому убожеству? Ты мне можешь ответить?.. Прямо паталогическая тяга к проявлениям деградации в народе. Это вас так обучали – подмечать непременно пороки, да? Вета-мама растерянно смотрит на папу и не знает, что сказать. А потом, совсем не к месту, сообщает: – …Ты знаешь, мне необходимо поехать с тётей Полей в воскресенье за грибами. На электричке. Ты ведь не против? Там свежий воздух… Мы уже договорились. – Что-о?!! – кричит папа. – Что-о?!! Мама пугается и начинает объяснять не очень разборчиво: – …Мне это нужно всё. Понимаешь? Нужно всё видеть самой. Характеры, типажи, реакции. Ты, когда женился на мне, знал, что я режиссёр? Знал. Так вот, я не из тех знатоков, которые на сцене всё делают, как принято… Надо много смотреть вокруг, чтобы увидеть не увиденное никем… – Хлопаешь ресницами, как будто вчера родилась!.. – папа крутит пальцем у виска. – Ты всю жизнь норовишь вляпаться в какуюнибудь переделку!.. Поезжай. Поезжай! А эта твоя тётя Фёкла или тётя Поля, как там её, которую ты так горячо любишь, она ещё с собой прихватит в лес пару своих неженатых уголовничков. Поезжай!.. – руки у папы начинают дрожать. – Они у неё все сидят за драки. Исключительно за драки. Им помалу дают... – спорит Вета-мама. – Чтобы я не слышал об этом!!! – взрывается папа. – Твоя погоня за жизненной правдой образа, она у меня вот где сидит! В печёнках!.. Угораздило меня везти вас сюда… Ехал – думал: сердце зайдётся, места родные! Как же… Тревога за тебя да за ребёнка меня здесь и на шаг не отпустила. Из дома выхожу, и ничего вокруг не вижу, ничего не соображаю. Потому что только и думаю: сейчас пойдёт без меня в магазин – обязательно набредёт в глухом переулке на “уникальный образ”. А этот “образ” однажды твоё разглядыванье и твоё вниманье к нему т а к истолкует!.. Конечно, ходи, разглядывай, поезжай!.. Пойми ты, здесь это в генах у людей: запрограммированность на ссылку, каторгу, острог и тюрьму! Эта тётя Поля сына-семиклассника 256
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
утром будит: “На, похмелись, в школу опоздаешь…”. Вот среди каких людей ты теперь живёшь!.. – Милый ты мой, не все же тут… – бормочет Вета-мама и морщится в сторону, но папа не слышит её. – Или хуже того, как представлю, что ты без меня тут стирать начнёшь!.. Думаю: конечно же, бак с кипятком на себя опрокинет. Размышляя о жизненной правде образа. Вот все мои мысли! Все мои ощущения здесь, вот они! – Милый… Нельзя же так. Ты отторгайся от нас как-нибудь… Хотя бы временами. – Для этого, – веско и раздельно говорит папа, – для отторжения мне надо бы обладать, как минимум, твоим оголтелым эгоизмом! Это ты у нас можешь. Благополучно можешь отторгаться от самых близких тебе людей!.. И тебе даже не стыдно, что ты нас тем самым предаёшь, всякий раз ненадолго, но предаёшь!.. – Не смей обижать меня! – говорит мама громко и неуверенно. – Эх, горе моё… – папа обречённо вздыхает и поднимает Ветумаму на руки. И тут Никита начинает угрожающе реветь: ему кажется, что Ветамама сейчас упадёт с папиных рук на пол. – О! Господи... – кричит папа, совсем выходя из себя. – Да успокойся!.. На! Забирай свою мать!.. Он ставит Вету-маму рядом с Никитой. Никита успокоенно обнимает её за ногу и прижимается. А папа быстро закуривает и выходит в сени. – …Ну что, поел горященьких? – перебивает Никиту тётя Маруся, и Никита не сразу понимает, что спрашивает она про пирожки. – Ты мне хорошие пироги приносила, – виновато улыбается он, стесняясь отчего-то сказать на этот раз “спасибо”. Поплевав поочерёдно на плоские свои ладони, тётя Маруся накручивает чулки над коленками. – Пещещка-то у вас у дверки ободралася! – не глядя на печь, замечает тётя Маруся. – Извёстка-то – в ведёрке. У меня в сенях возьмёшь. Да кисть-то потом, как затрёшь-забелишь, помой, умниса моя, красависа. – Я побелю, – торопливо говорит Вета-мама. – …Снегу навалило нынще! – тётя Маруся поглядывает в окно. – Весь двор замело!.. У людей всё расщищено. А к нам не пролезешь. – Я почищу, – перебивает Вета-мама. – За поленницей лопата стоит. В стайке возьмёшь, умниса. Тётя Маруся опять оглаживает подол и потом вздыхает: – Да-а… Если бы мой-то был здоровый, при здоровых-то ногах, – разве бы не пощистил? Везде одна… Поля-сестрищка вот когдакогда поможет. А он девятый годок лежит!.. 257
Проза
Муж у тёти Маруси парализованный: худой, и кожа у него голубая. Летом деда выводили под руки во двор, сажали на табурет, прислонив к бревенчатой стене. И когда Никита пробегал мимо, дед мычал. Мычал и тянул к нему страшную голубую руку. Никита робел, но подходил, подставлял голову и терпел дрожащее холодное поглаживание, от которого волосы на макушке вставали дыбом. Как будто гладил Никиту не совсем живой человек. – …Да, дощенька. Хворый мужик не мужик. У других хоть помирают. А на этого и смерти нет. На двужильного. Не развяжет Господь. Сколько уж молюся, а – нет… Никак не помрёт! Никита видит, как при этих словах лицо Веты-мамы странно напрягается. Вета-мама молчит. Никита не боится, когда папа сердится, потому что сердится он нестрашно. Никита боится, когда Вета-мама молчит. – …А угля в пещещку много не насыпайте. Времянка: всё равно ветер выдует. Только плита от жара лобнет, и всё!.. – ничего не замечает тётя Маруся. – По маленькому ведёрку, а больше-то не надо. А то – во-о-он – плита-то с трещинкой! Кабы совсем не лобнула. – Она ставит ноги в толстых вязаных носках поверх своих чёрных башмаков, сделанных из валенок, и продолжает нараспев, поглаживая на коленях юбку: – …Да-а! Девять уж годков маюся, умниса моя! Девять годков, красависа. И вот ведь скажи? Хоть бы один зуб у него когда заболел, у паразита!.. Сохнет, паразит, а живёт! Вета-мама уже отвернулась к окну, чтобы её молчанья не было видно, а тётя Маруся продолжает, как ни в чём не бывало: – …Молодые совсем, посмотришь, помирают! А этот – нет. Этому паразиту хоть бы что! Он ведь на десять годков меня помоложе… Он меня переживёт!.. Мущитель… – тёте Марусе жалко себя: она шмыгает и шмыгает носом. – … Не дождуся, наверно, когда похороню, не поживу одна… Это сколько же мне с ним маяться?!. А? Сколько с ним мущиться? Кто мне скажет, умниса моя? Вета-мама оборачивается и тяжело смотрит на тётю Марусю. – Чего же маяться? – медленно спрашивает она. – Не майтесь. – ...Да он же здоровее меня! Паразит. – А я вот на базаре слышала, как одна жена мужа извела! – Ветамама жёстко усмехается и не сводит нехорошего, непонятного взгляда со старухи. – Маковые головки в чай заваривала и его поила. Всего с месяц и попоила. Спит с них человек, а есть перестаёт. Тётя Маруся непонимающе открыла рот. Потрогала чулки над коленками. Пошевелила пальцами внутри толстых носков. – …Ох-х. Засиделася. Кого сижу? – вдруг заспешила она. И бочком шмыгнула к двери, едва успев сунуть ноги в огромные башмаки. А Вета-мама уже снова смотрела в окно, отвернувшись. Никите стало тоскливо отчего-то. Он подбежал к матери, прижался 258
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
к её ноге. Вета-мама посмотрела на него с досадой и легонько оттолкнула. – …Иди, поиграй с машиной, – быстро сказала она. И Никите стало ещё хуже. – Веточка! Мамочка! – заплакал он навзрыд. – Я тебя люблю… Она молчала и не двигалась. И тогда он заплакал ещё громче. Наконец Вета-мама подхватила Никиту на руки, рассеянно погладила по голове: – Мальчик мой. Единственный… Мой мальчик. Никита ещё немного поревел и стал вздыхать. – Не смотри так, – попросил он, прикрыв ей ладошкой глаза. – Не смотри никогда… И на папу моего не смотри так. Ладно? …Тогда был вечер, и на дворе сильно мело, выло и страшно скрежетало. А в комнате горел тёплый жёлтый свет, и на плите жарилась в сковороде яичница-глазунья. Без папы Вета-мама опять держала тяжёлого Никиту на руках и стояла с ним перед стеллажом, оглядывая то одну книгу, то другую. И в щель между книгами и полкой было видно тёмное и не зашторенное ещё окно. Вдруг с улицы к стеклу приникло папино лицо, кажущееся отсюда совсем белым-белым и странно плоским. Папа должен был вернуться ещё совсем не скоро, на другой день. Никита хотел броситься к окну, к папе, и закричать ему что-нибудь радостное. Но мама тоже смотрела в щель между книгами и полкой и прошептала Никите: – Чш-ш… – Она совсем замерла, скрытая от окна стеллажом. Папа растерянно осматривал пустую комнату, потому что их с мамой так и не было видно. А мама смотрела прямо на папу, в упор, и лицо её было чужим. Никита боялся двинуться. Ему вдруг захотелось громко заплакать или крикнуть от растерянности. А мама молчала… Потом вошёл папа. Никите сразу стало легко и хорошо. А папа увидел их и сказал: – Что за чертовщина? А потом долго и молча мылся над тазом, не поднимая головы. Синеватая мыльная вода текла с его рук, а он всё тёр и тёр их. В непривычной тишине сели за стол. Папа долго пытался поддеть вилкой пригоревшую яичницу. И только тут сказал Вете-маме своим обычным голосом: – В депо сегодня отработал… Опоздал в поездку. Заменили... Можно подумать, что яичницу ты приколачиваешь к сковороде гвоздями. Мадам с Лысой горы. …Вета-мама отняла Никитину ладошку с глаз, щекотно поцеловала её в самую серёдку и сказала не то, что хотела сказать: – А знаешь, ведь к нам тётя Инна приезжает! Никита проворно сполз с её рук, почесал поцелованное место и спросил: 259
Проза
– Когда? – А вот этого никто не знает. Может быть, даже сегодня ночью. Тётя Инна – тоже режиссёр. В Ленинграде они учились вместе с мамой “у одного мастера”. Потом тётя Инна стала работать в театре в Алма-Ате. А Вета-мама осталась в Ленинграде из-за папы и Никиты, потому что Никита родился. Прошлой зимой они ездили к тёте Инне в Алма-Ату втроём. Они дали телеграмму, и ждали, что тётя Инна их встретит. Но её не было и не было. А потом мама закричала: – Так вот же она! И Никита увидел огромную великаншу, мчащуюся к ним через площадь, сквозь падающий мокрый снег. Она бежала, обхватив руками большой глиняный горшок с кустом герани, а люди поспешно шарахались в стороны и долго испуганно смотрели ей вслед. Великанша мчалась как слепая. Красные цветы болтались и закрывали её лицо совсем, и только не закрывали огромную лохматую шапку. Цветы горели сквозь падающий снег и летели прямо на них. Вета-мама и тётя Инна попытались обняться. Но тяжёлый горшок мешал им. И тогда тётя Инна, не глядя, торопливо сунула горшок папе. И папа присел от неожиданности, подхватывая его. И только тут Никите стало видно её лицо – широкое, круглое, с толстым вздёрнутым носом и двумя крепкими, крупными бородавками. Одна бородавка, весёлая, сидела у неё над бровью, а другая, грустная, под уголком губ. Папа стоял, отворачивая голову от красных пахучих цветов, и с виноватой неловкостью глядел на прохожих. – Нет в магазине сегодня больших цветов! – выпалила тётя Инна, смеясь от радости. – А я подумала: как же без цветов?!. В последний миг побежала к одной нашей травести, к такой маленькой травести – она умещается в урну для выборов – мы затискивали, пробовали... Вот, схватила с её подоконника цветок! Чуть не опоздала… Хорошо, что я заметила этот цветок ещё позавчера. И удивилась ещё, как это у таких маленьких людей вырастают такие серьёзные цветы?!. И только тут она закричала на папу: – Так вот кто тогда испортил Ветке фигуру?! Забегаю в Ленинграде, Ветка ползает гора-горой! Игрушка была, а не девка, а тут… Я, как увидела это ходячее безобразие, прямо рукава засучила: “Немедленно покажи мне того мерзавца, который посмел тебя так изуродовать!” Она ещё раз осмотрела папу с цветком с головы до ног и процедила сквозь зубы: – Вот он… Варвар. Не попался он мне тогда… У-у-у, Брахмапутра!.. После этого она удручённо вздохнула и сказала Никите: 260
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
– Нет, знаешь, все мужчины – подлецы! Просто несчастье рода человеческого. – А потом опомнилась и спросила недоумённо: – А ты вообще-то кто? – Я Никита, – серьёзно ответил Никита. – А ты Инка. Я тебя знаю. Папа ещё больше застеснялся и строго сказал Никите сквозь герань: – Тётя Инна. А она мощно захохотала: – Чушь! Зови меня: Инка. Мне так больше нравится. Никита внимательно осмотрел её полушубок, похожий на тулуп, и мохнатую разбойничью шапку, нахлобученную до бровей. А потом спросил: – А у тебя двустволка есть? Инка задумалась. – ...Как ты угадал, что при мне всегда должна быть двустволка? – подозрительно спросила она. – Именно двустволки не хватает мне для успешной и плодотворной работы с нашим актёрским составом. И тут Никите вспоминалось всякий раз, что Инка после этих слов стояла на вокзальной площади уже с ружьём за плечом, хотя прибежала она туда без ружья. – Почему она там стоит всё время с ружьём? – спрашивал он Вету-маму в их избушке, переставая играть. Мама задумывалась. Она гладила его по голове и говорила: – Это, скорее всего, не ружьё, а твоё представление о ружье. Впрочем, может быть, это одно и то же. …В комнате светло от снега и солнца за окном. День уже незаметно наступил полностью – такой же неторопливый, какой был вчера, и позавчера, и каких было уже много в этой избушке. – Может быть, она приедет ночью, – повторила Вета-мама. – Но она никогда не появляется тогда, когда обещает. Лучше не ждать. Пойдём с тобой на улицу. Тропку расчистим. – Папа тебя поругает опять. Лопата тяжёлая. – А вот чтобы он не расстраивался, мы ему ничего не скажем, – Вета-мама одевает Никиту, и глаза её смеются. – Он ведь только завтра к вечеру приедет. Будет уже незаметно, что снег кто-то чистил. Под высокими сугробами совсем не видно двух старых, грубо сколоченных столов, врытых в землю. Они стоят под снегом в стороне, у большого дерева. Летом столы мыли горячей водой, скоблили ножом и снова мыли. И только после этого за них усаживали гостей: “сестрищку” Полю, иногда – очень редко – одного из её одинаковых, наголо остриженных, смирных сыновей. А ещё – Дусю-парикмахершу, 261
Проза
пышнобёдрую, с распущенными по плечам пыльного цвета волосами. Лицо у Дуси сильно напудренное, и пахнет от неё всегда уксусом и одеколоном. Про неё тётя Маруся старается рассказывать совсем тихо, почти шёпотом: – Она, Дуська-то, старая дева. Больно уж гитариста любила!.. Гитарист тут у нас в ДэКа одно время работал. И вот она его любила. Лет пять за ним, считай, гналася. Ну, так у ней нищего не вышло. Сидит теперь сидьмя в девках. Космы-то распустила, вроде молоденька, и сидит. А самой уж сто лет в обед! Дуся приходила с болонкой на руках, сажала её на чисто вымытое крыльцо. Болонка сидела, косматая, как хризантема, с выпущенным из шерсти розовым языком, и не лаяла, а только часто дышала. – …Гитариста-то Алик звали, – шептала тётя Маруся. – Так она теперь собащушку Алик назвала. А Алик-то сущка. Собащушка-то. Приходили старики Анисимовы, чистенькие, суетливые. Анисимова тётя Маруся уважала: – Он, Анисимов, сроду каменщик хороший. Золотой. Он на все руки!.. Щас на пенсии, а всё равно, как собрание какое, митинг ли, так бегут за ним. То и дело зовут. И на каждом собрании всё какуюнибудь медальку дадут или грамотку. Он в пощёте! Старуха Анисимова курила. Она сидела на крыльце, косясь на Алика, растопырив острые коленки, и подносила ко рту окурок, крепко зажатый двумя пальцами. Окурок был всегда такой крошечный, что Никите, бегавшему по двору в сумерках, казалось издали, будто старуха держит во рту светящийся раскалённый уголёк. Говорили, что старик крепко любил свою бойкую старуху, и что живут они “ладно”, и что друг на друга они “не надышутся”. Но примерно раз в год Анисимовы крепко ссорились. Тогда, напившись и решив, что всё кончено без возврата, старик Анисимов запирал старуху дома на замок, поджигал избу с четырёх углов, а сам выходил с табуреткой на середину улицы. Он садился напротив и скорбно смотрел на пламя, утирая слёзы, горькие слёзы обиды и прощанья с непокорной старухой. Бешено сигналя, приезжала пожарная красная машина. Неуклюже бежали в огонь пожарники, наступая на шланги и спотыкаясь. И пламя рвалось ввысь, и гудело так, что не было слышно, как блестящие каски громыхают на их головах. Полуживую старуху выносили из огня на руках, её сразу увозила “Скорая помощь”. Анисимов прилежно чинил взломанные двери, менял обгоревшие ставни, украшая их новой замысловатой резьбой, которая каждый раз становилась всё лучше и лучше прежней. Вылеченную старуху он приводил из больницы сам. А потом долго-долго старики жили ещё дружнее прежнего. 262
Вера ГАЛАКТИОНОВА
“Со всеми последующими остановками”
Однажды старик принёс Никите деревянный прохладный свисток. – Держи, атаман! Выстругал тебе, удалец-молодец! На, варнак! Никита взял свисток и покрутил его, не зная, что с ним делать. И тогда старуха Анисимова изогнулась с крыльца, ловко выхватила свисток у Никиты и оглушительно свистнула. А потом, отерев его своею юбкой, протянула снова, широко смеясь беззубым ртом. …Вета-мама прочистила скрипучую тропку до самой калитки и встала: тропка получилась совсем узкая, хотя Никита всё время помогал и откидывал снег маленькой игрушечной лопатой. Лица у Никиты и у Веты-мамы закутаны до самых глаз. Шаль у Веты-мамы покрылась инеем, и шаль, повязанная поверх шапки у Никиты, – тоже. Когда Никита смотрел вниз, на иней, то ресницы сразу примерзали к шали, и тогда глаза открывались плохо. – Ты не озяб ещё? – спросила Вета-мама, снова поднимая деревянную плоскую лопату. – …Тогда давай тропу сделаем пошире. Она у нас несуразная. Как у немощных. А надо, чтобы была красивая. Но красивым всё вокруг становилось само собою летом. Во дворе шумели нарядные молодые ветки, и листья играли в воздухе на ветерке. Они крутились и трепетали, а когда замирали, то сияли под солнцем, как зелёные крошечные зеркала. Пока на один из вымытых столов носили из дома и ставили закуску и бражку, парикмахерша Дуся стояла в дверях избушки в своём ярком платье с оборками. Она разговаривала с Ветой-мамой от порога, ни за что не соглашаясь войти в комнату, и опиралась о дверной косяк крутым бедром, поминутно оглядываясь на болонку Алика. – Дуся, – осторожно учила её Вета-мама из комнаты, причёсываясь перед зеркалом, – у тебя волосы красивые. Если их мыть почаще, они всё время пушистыми будут. Дуся глубоко и мрачно задумывалась. – …Нельзя! – наконец со вздохом говорила она. – Нельзя мыть чаще одного раза в неделю. У меня перхоть! Себорея! – Ну, если перхоть… – соглашалась Вета-мама, – тогда, конечно… А если тебе ходить полегче? Ты так тяжело, на всю пятку, не опускайся. Ты легонечко ступай, почти на цыпочках! Так фигура лучше смотрится. И отбоя от женихов не будет. Дуся снова впадала в задумчивость, как в мрачный сон. Потом решительно мотала головой: – Нет! У меня плоскостопие! Никите тоже хотелось научить Дусю чему-нибудь хорошему, чтобы ей не так тяжело жилось. И однажды он подбежал к ней, сидящей за накрытым столом, и сказал совсем тихо: 263
Проза
– А если есть с закрытым ртом, не чавкается совсем. Дуся перестала жевать, оглядела его долгим презрительным взглядом и строго прикрикнула: – У меня полипы!!! За столом сидели все, кроме парализованного деда. Он смотрел на гостей, прислонённый к бревенчатой стене, со своего широкого табурета. Подносили бражки и ему. Дед долго пил из оловянной кружки, заботливо поддерживаемой раскрасневшейся тётей Полей. Острый голубой кадык его гулко ходил вверх и вниз. Потом на скулах деда выступал слабый румянец. Дед ронял руки с колен, они обвисали, и дребезжаще мычал – пел! – Кабы не упал на полкуплете… – весело беспокоилась тётя Поля, выбегала из-за стола и, перекинув слабую, как плеть, дедову руку поверх своей шеи, волокла его и втаскивала на свободный стол. Она старательно раскладывала его, совсем плоского. Дед лежал, вытянувшись как покойник, и неподвижным взглядом смотрел в небо. Если оттуда сильно светило солнце, та же тётя Поля клала ему на лицо газету “Гудок”. Но тётя Маруся за столом становилась совсем буйной. – Смир-р-рный лежишь?!! – мстительно кричала она деду, одним махом выпив стопку и надсадно кашляя. Она кашляла, хрипло смеялась и кричала снова: – А Дашку-то помнишь?!! Помнишь теперища?.. Когда при здоровых ногах-то был?!! – Хватит, Марусь… – добродушно останавливала её старуха Анисимова. – Где та Дашка, и где те ноги?.. Прошло уж всё, минуло. – Да как так – “хватит”? – стукала по столу сухоньким кулачком тётя Маруся. – Я к Дашке-то прокралася, помню, сквозь малинник-то, под окошком, прокралася-исцарапалася вся, а они там голы лежат!!! – ...Ну, чего же. Дело молодое, – замечал, смущаясь, старик Анисимов. Тётя Маруся сильно хлопала себя по бокам: – Да что же это я-то, троих родила – запона ведь не сняла!.. За столом старались перевести разговор на другое: – Они когда же к тебе из Ачинска-то приедут, детки-то? Трое-то? Что-то больно редко приезжают... Внуков совсем не возют что-то. Но тётя Маруся ничего не слышала. Она поворачивалась к гостям и рассказывала в азартном, весёлом возбуждении: – …Я её, Дашку-то, помню, трясу, всэпилася!.. Тогда валики из волос вот тут вот делали. Ну, я за этот валик-то и всэпилася – не оторвёшь меня!.. А он!.. А он – вот ведь как меня молотит. За Дашку-то!.. Молотит – места, бывало, живого не оставит!.. Что-о? Что-о-о?!! Помнишь Дашку теперища?.. 264
Григорий САЛТУП Григорий Борисович Салтуп родился в Петрозаводске 29 декабря 1952 года. В 1972 году окончил художественно-графическое отделение Петрозаводского педучилища. Служил в Советской Армии. В восьмидесятых годах ХХ столетия получил высшее образование на факультете теории и истории искусства Ленинградского института живописи, скульптуры и архитектуры им. И.Е. Репина. В 1993 окончил ещё и Высшие литературные курсы при Литинституте им. A.M. Горького. Работал экскурсоводом в музее “Кижи”, художником-реставратором, художником-оформителем, учителем черчения и рисования, маляром, искусствоведом в Союзе художников Карелии. Пишет прозу и печатается в журналах России. Автор сказок, рассказов, повестей для детей. Лауреат первой премии конкурса 2003 года Союза журналистов Республики Карелия. Финалист Горьковской литературной премии за 2005 год в номинации “По Руси”. Обладатель диплома “Серебряное перо Руси” Международного литературного конкурса (2005 год) в номинации “проза” и третьей премии Первого международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени Алексея Николаевича Толстого.
ВЫСТРЕЛ МИЛОСЕРДИЯ Повесть о настоящей собаке Чем больше я узнаю людей, тем больше я люблю собак. П.Пилат, прокуратор Иудеи.
СТАРШИЕ БРАТЬЯ… Гай появился у нас в семье, когда мне от роду было лет восемь, а ему две недели ровно. Происхождения он был весьма благородного: его мамаша – выжловка Тайга, чистокровная русская гончая – 289
Проза
вела свой род, наверное, со времён Алексея Михайловича Тишайшего. Гоняла зайцев, лис. Боровую дичь – косачей, глухарей – держала, уток из-под ружья таскала и даже, как восхищённо сказал мой папа, подняв Гаюшку за шкворник и дунув ему в полуслепые глазки: – Двух волков на ружьё хозяина своего выгнала! Иван Васильевич по десять рублей за щенка берёт. Каждый год в помёте по шесть – восемь щенков! Конечно, Иван Василич делится доходом с хозяином пса, с которым суку вяжет. Двух щенков ему обязательно отдаёт. За работу, так сказать. В этом году папашкой поработал Бой. Ничего, справный кобелёк. Чистокровка. Я его в поле видел, когда осенью на зайцев с его хозяином ездили... И папа с восхищением поднял щенка к абажуру. Не всякая русская гончая волчатница – это дар борзых. Видать в минувшие времена одна из Гаевых прабабок крутила роман с борзым кобелём из великокняжеской своры. Гай, как потом оказалось, наследство предка сохранил. Проявил дар волчатника – злобно-вязкого, настырного. Отец мой был заядлым охотником. В сезон охоты он редкие выходные оставался дома и редко когда без добычи домой возвращался. Грязь ли, слякоть, снег ли, мзга – до свету, во тьмах, пропадал из дому. (Я просыпался и слышал сквозь тонкую перегородку, как он кашляет, сопит, одевается, вбивает в сапоги ноги в портянках и снимает со стены ружьё, подвешенное с вечера). Затемно, а то и за полночь домой возвращался. С добычей. До Гая у нас два пёсика-выжлеца были, погодки, друг за другом – Варнак и Рогдай. Старшие Гаевы братья, от той же матери – Тайги. За год и за два года до рождения Гая. Но не прижились у нас. Слишком вольные… Отец в те годы снимал летнюю избу у знакомого рыбака из карельской деревеньки Тишкайлы, что на Сямозере. Мы всем семейством со всем скарбом на всё лето туда перебирались. Избушка маленькая – бывший амбар, только печь с трубой поставлена, да окно прорублено. Амбаром избушка служила до коллективизации, когда хозяин свой хлеб и горох сеял, когда лошадь у него была, две коровы, пять овец, баран, сено косил на себя, а не на «дядю лысого», как он однажды обмолвился… Я понял, кого хозяин, Пётр Авдеевич, имел в виду, упомянув “дядю лысого”. Осенью нас, первоклассников, всем скопом принимали в октябрята, и над сценой в актовом зале, чуть ниже и левее портрета Ленина, висел лысый портрет Хрущёва, Никиты Сергеевича. Самого главного в стране. Не приняли в октябрёнки только Димку Богданова, за то, что двоечник, и ногти у него всегда грязные, и белые подворотнички не умеет пришивать. Димка обиделся на всех и рос хулиганом… 290
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
– Э, – сдвигая на затылок кепчонку, сказал хозяин, Пётр Авдеевич и присел на ступеньку крыльца. – Как в шесят четвёртом паспорта колхозникам дали, так и колхоза не стало. Разбежались все. Все… Даже председатель уехал. Его ругали райкомовские: “Партбилет выложишь!” – “Паспорт есть. А партбилет – вот вам!”. И кукиш им соорудил: “Не вы давали, не вам забирать. Я его на фронте третьей кровью заработал”. После третьего ранения, значит… А без паспорта никуда. Было время, в город даже на два дня за керосином, за спичками не сунешься… Нельзя. Колхозник и сиди в своей деревне… Ровно крепостной при барах. – Э-э-э-э, пойка*! – сворачивая из газетного лоскута «козью ножку», продолжил хозяин Пётр Авдеевич. Мой папа присел наискось от него, на колоду для рубки дров. Пётр Авдеевич набил самокрутку махоркой, прикурил. – Мне корову кормить. Иначе сам голодный. В год три стога, три тонны сена. А косить надо девять. Оброк колхозный. Иначе нельзя. Стог себе – два “дяде лысому”. Осенью приедут на грузовике, заберут. Оброк колхозный. От-оно! Шатану-перкеле! Иначе нельзя! Стог себе – два “дяде лысому”. “Зачем Хрущеву так много сена надо? Наверное, для Первой Конной Армии! Будённому!” – с гордостью подумал я. – Э, пойка, – взял в руки хозяин Пётр Авдеич свежеструганную доску, щёлкнул жёлтым ногтем по жёлтому сучку, сучок выскочил из круглой норки. – Это знаешь, как его зовут? – Не-а! – я стоял на одной ноге «самолётиком», раскинув руки по сторонам, и старался не упасть. – Его зовут “табачный сучок”. Его мы во время войны курили, ёкогда махорки не было. Высушишь, растолчёшь и куришь. Глотку дерёт – страх! А что делать? Махорки-то нет! Дерёт глотку, а куришь… – Э-э-э-э, пойка, – Петр Авдеевич недоверчиво посмотрел на отцовские яловые сапоги. Папа поймал его взгляд и объяснил: “Офицерские. Привык с фронта к сапогам. Весной, на рынке купил. С рук”. Хозяин разрешающе кивнул и продолжил: – Та-а-а! Вот, до колхозу было, до тридцатого… НЭП называлось… А потом… Пётр Авдеич приумолк, посмотрел на семь домов, которые в ряд выстроились вдоль берега. Семь домов, у которых окна были заколочены досками… – Э-э-э-э, пойка! Горе помогло. Лошадь пала. Сдохла... Может, змеюка ужалила. Хорошая лошадь. Работящая… И меня в середняки прописали. А так бы на канал угодил. Как брат... Брата в тридцать втором забрали… 291
Проза
У Петра Авдеича получилось: “П,рата в ритцать т,ором сапрали”. Он всегда говорил с сильным карельским акцентом. – А с канала возврату не было... От брата только од… – На какой канал? На какой? На Суэцкий? – подпрыгнул я. – С империалистами воевать? – Нет… – отвернулся Пётр Авдеевич, искоса посмотрел на меня, как на лягушку, и отошёл от нас с отцом сутулясь, словно порядочную копёнку сена с дальней пожни на своих плечах волочил. – А ты не лезь в слово старших! – обрезал меня отец и, откинув “беломорину”, зло затоптал её в землю. – Ну, папа, по радио же говорили про Суэцкий канал, что его империалисты отобрать хотят. А мы Насеру* помочь должны. Вот я и подумал, что брат деда Пети ... – Насер-Насер! – передразнил меня отец, – Ещё раз перебьёшь чужое слово, я тебе так насер вздую – неделю на свой насер не сядешь. Иди отсюда. Лучше матери да бабке помогай, если с мужиками не умеешь себя прилично вести… Я, конечно, обиделся, потому что не понял ни про канал, ни про смерть лошади. Почему смерть лошади была для Петра Авдеича удачей? Потом я узнал, что брата его взяли не на Суэцкий канал в Египет, а на наш Беломорканал… Избушка наша на мыску стояла, на самом ветродуе, и потому комары нас почти не донимали. Днём мы с мамой и бабушкой чистили рыбу, которую отец на утренней зорьке поймал. Крупных окуней – на засолку, щук – натереть солью, сквозь глазницы протолкать проволоку и подвесить вялиться под крышу, а мелочь всякую: плотичек, окушков, ёршиков – обвалять в соли и на щепках в духовку. На сущик. На вечернюю зорьку меня брали рыбачить как большого. Кроме рыбных забот, были заботы ягодные и грибные. Малину я любил собирать, и меня за ловкость всегда бабушка хвалила. А всё потому, что малину я не очень любил. Вот со сбором черники у меня получалось плохо: поляна от кустов черничных аж сизая, ступить некуда! Ягодины крупные, как виноград на рынке. Но так тяжело отдоенную горсть ароматных черничин мимо рта до ведра донести! – мочи нет! Пока сам допьяна черникой не наемся, толку от меня, как от сборщика, никакого... Ха! Собрался я о собачьей жизни рассказать, а всё о своей болтаю. Хоть тоже жизнь, ничем не лучше… Непорядок... До Гая Боевича, – отец его Бой; значит, по батюшке он Боевич, – жили у нас, как я уже говорил, два его старших брата: Варнак и Рогдай. Варнака я смутно помню: сам ещё щенком был, даже в школу не ходил. Рогдая помню лучше; помню, как верхом на нём 292
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
катался, и он хапал меня мокрой пастью, но не больно, понарошку. Не прижились у нас ни тот, ни другой. Двухмесячными недопёсками, почти щенками, приезжали они в Тишкайлу, на волюшку, в поля, леса. Бегали, прыгали, на ворон лаяли, с деревенскими собаками общались. Ни цепи, ни ошейника не знали; словом, жили, как свободные люди, по-человечески, как должно. Лето пролетало, – чихнуть не успеешь! – и надо было всем семейством в город возвращаться. Со скарбом больше прежнего: с кадушкой солёной рыбы, с двумя наволочками сущика, с большой, литров на десять, бутылью солёных грибов, с тремя вёдрами варенья и ещё с бесчисленными кульками, свёртками, сумками, банками... Надо было привыкать к ошейнику городскому – без ошейника среди людей нельзя! Надо было обживать будку, отмерять свой круг жизни, в размер цепи. Надо было учиться брехать на прохожих – не по злобе, а так, для порядка. Надо было находить развлечение в поисках блох у себя под хвостом. Чем не хобби для законопослушного?! Но ни Варнак, ни Рогдай к размеренной городской жизни не смогли привыкнуть. Варнак неделю выл на цепи жалобными руладами и с такой глубокой душевной мукой, что соседи сначала спрашивали: “Что у вас, умер кто в доме? Или болен тяжело?”. Потом советовали маме: “Да отпустите вы его побегать на полчасика! Слышать нельзя!” Потом даже ругались с мамой, она не вытерпела соседских упрёков и жалобного воя Варнака и, против воли отца, отпустила пёсика на полчаса побегать. И он пропал. Совсем пропал. На следующий год мы приехали в Тишкайлу с молоденьким Рогдаем. Пётр Авдеевич рассказал отцу, что минувшей осенью Варнак в деревне появился. Это значит, что он больше восьмидесяти километров от города отмотал. Как и дорогу нашёл? Варнак пообщался с деревенскими псами, подкормился у деда Пети два денька и пропал окончательно. “Волки съели”, – сказал старый карел. Судьба Рогдая не многим отличалась от судьбы Варнака. После вольного лета в Тишкайле, в городе он выл на цепи только два дня. На третий день оборвал цепь у ошейника и пропал. Ни в городе, ни в Тишкайле Рогдая больше не видели. Пропал. – Это я виноват! – сказал отец через месяц после побега Рогдая. – Меа кульпа! Меа кульпа! Меа максима кульпа... – Это что? По-карельски? – спросила мама. Она накладывала отцу на тарелку ужин: жареных свежепросольных окуней. – Нет. Латынь, – угрюмо ответил папа и перевёл: – Мой грех. Мой грех. Мой тяжкий грех. Слишком много воли я дал ребяткам. Моя вина. Достань-ка мне, Тонюшка, чекушку из заначки.… Пожалуйста. Я знаю, у тебя есть. Надо помянуть собачьи души. – Тебе лишь бы повод для выпивки найти! – привычно хотела отнекнуться мама. 293
Проза
Хоть я знал, что она сама переживает пропажу Рогдая, как и прошлый год переживала исчезновение Варнака. – А хоть бы и так! – чуть повысил голос отец: – Доставай! Тебе говорят! – и в тембре его голоса приказной жестянкой прозвучали командирские ноты. Такого отцовского тона в нашем доме все побаивались. И не любили. Командирский тон у отца выработался за двенадцать лет службы в Армии: с тридцать шестого по сорок восьмой. От рядового красноармейца до старшего лейтенанта, командира комендантской роты. Мама спорить не стала. Отец на треть налил в стакан водки, приподнял его, посмотрел на просвет как-то недоверчиво и сказал поминальное слово никому и в никуда, глядя в кисейную дрожащую тень от абажура в кухонном углу: – Ну, ребятки, Варнак и Рогдай, прощайте и простите. Воли вам дал нанюхаться, а к свободе не приручил. – Папа загрустил, налил себе ещё раз, посмотрел недовольно на свою скрюченную от ранения руку и пробурчал почти не слышно: – Да-а-а, как в жизни: то ли земля пухом в общей братской, то ли волчьей сытью в тёмном лесу... – Отец надолго замолчал, выпятил нижнюю губу и как-то раздумчиво и грустно стал покачивать головой, словно слушал длиннуюдлинную, грустную-грустную песню. Я выждал, когда он захочет поговорить, и спросил: – Папа, пап, неужели Варнака и Рогдая волки съели? – Волки, сынок, волки... – Но ведь волки овечками и зайчиками питаются! – Это, сынок, по книжкам и сказкам... – А по-настоящему? Откуда ты знаешь, что их волки съели? Может они сильней волков! – Статистика, сынок, статистика... – отец открыл форточку, и мама с бабушкой поняли, что он будет курить, и ушли в комнату. Они не хотели мешать мужскому разговору. И нюхать дым “Беломора”. Папа закурил, отодвинул от себя пустую тарелку. – Понимаешь, сын мой, собака, стайное животное. Сначала она жила в своей, собачьей стае. Так им проще было выживать. Потом человек её в свою стаю принял. Десять тысяч лет назад, а то и больше. И если собака отбилась от своей новой стаи, от человека, то против волчьей стаи ей не устоять. И главное, читал я тут в одном журнале специальном, для охотников, в зимнее время у волков основная пища – собаки. Охотоведы исследовали волчий помёт и подсчитали: до семидесяти процентов остатков собачьей шерсти. Так-то. Статистика. Мать её. – А почему ты себя виноватым считаешь? Ведь Варнак и Рогдай сами сбежали... – И-эх! Сбежали. Конечно, сбежали. Потому что не знали, что настоящая собачья жизнь не просто воля и бегай, где хочу, а служба. 294
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
Служба! Я то их совсем не учил. Службе… Нет, вот следующего щенка у Тайги возьму, – сразу к делу приставлю. Его волки не сожрут! Приучу к свободе! – А разве можно к свободе приучить? – спросил я. – А чёрт его знает… Понимаешь… – призадумался мой отец, налил себе на донышко, проглотил эту малость как лекарство, аккуратно поставил стакан на стол и вдруг, неожиданно распахнул руки вверх и в стороны. – Воля – это ВО!!! А свобода… Свобода, – отец приложил руку к груди и ласково отнял, раскрывая ладонь, словно что-то драгоценное вынимая из себя. – Вот, что такое свобода… Свобода… И вот он, следующий брат, щенок из третьего помёта, по-маоцзедуновски щуря глазки, вдруг вякнул тоненьким голоском, как тряпичная кукла, и серебристой струйкой сиканул отцу на фланелевую рубаху. – Ах ты, щенок! – засмеялся папа. – Ах, какой молодец! – улыбнулась мама. – Ну, уж этот приживётся, отметился, – сказала бабушка. – Пап, можно он пока у меня поживёт? – попросил я. – Ладно! – отец на вытянутую руку поднял Гаюшку за шкворник, тряхнул и: – Лови! Я едва успел поймать на лету маленький и тёплый визжащий комок. Так у нас в доме появился Гай Боевич. * пойка (poika) – мальчик, парень, (карельск.). * Насер – Гамаль Абдель Насер – (1918 – 1970), президент Египта с 1956, национализировал Суэцкий канал (награжден званием “Герой Советского Союза” и Золотой звездой).
ГАЙ… Остальное детство без Гая я не помню. Он был всегда. И всегда был со мной. Умный, весёлый, обаятельный. Первый месяц он жил в моей комнате, в картонной коробке, под кроватью. На улице ещё было холодно, выли мартовские метели. Каждое утро перед школой я выносил его прогуляться около крыльца. А после школы мы вместе с ним бегали с ребятами. В наших мальчишеских играх Гай был незаменим! Как играть в пограничников и шпионов без собаки? Как играть в немцев и партизан без Гая? Даже в мушкетёров и рыцарей без Гая играть было неинтересно! Он с лёту угадывал свою роль, и мог быть и мушкетерским 295
Проза
конём, и пограничниковым Джульбарсом, и злобной фашисткой ищейкой. Пытался Гай играть и в футбол, но только путался под ногами. Тогда я кричал ему: “Место!”, “Сидеть!”, “Нельзя!” – и он в одиночку разыгрывал переполненные фанатами трибуны стадиона. Орал! Лаял! Подпрыгивал! Пытался вмешаться в игру, хоть ничего в ней не понимал: ну, совсем как настоящий болельщик! Без Гая и в футбол скучно играть, так ребята говорили. Как-то раз я строгал себе деревянный меч, чтоб в русских витязей и крестоносцев играть, и порезался. Дело обычное. Прибежал домой, а бинты все кончились. Чистой тряпочкой обмотал ладошку, но кровь не унимается. Бабушка тогда и присоветовала: – Дай свою царапину Гаюшке понюхать, да чтоб лизнул! У доброй собаки слюна живая. Мигом заживёт. Как на собаке! Я послушался, и точно! С тех пор все футбольные и велосипедные ссадины, – мальчишка ведь, как без них обойдёшься? – все мелкие порезы мне Гай аккуратно и старательно залечивал. Выражение морды у него было тогда серьёзным и строгим. Девчонки с нашей улицы кривились брезгливо, отворачивались, если оказание первой медицинско-сабачей помощи происходило на их глазах. А ребята даже завидовали мне. Гай всегда сопровождал меня до школы, в магазин и на родник. Тогда в нашем районе не было водопровода, и за водой я ездил на тележке или на финских санях (если уже был снег) за полтора километра, к лесу. С двумя большими молочными бидонами на четыре ведра каждый. И, конечно же, я впрягал в тележку Гая, и мы вдвоём работали водовозными клячами. Весёлого мало. Упирались изо всех собачьих и мальчишеских сил. Я на полусогнутых, и у Гая язык на боку. Гай понимал, что одному мне будет ещё тяжелее, и хоть ему не нравилось быть водовозной лошадью, но он помогал мне тащить до дому родниковую воду. Отец обучил его трём командам: “Нельзя!”, “Сидеть!”, ”Рядом!” – остальные собачьи знания он получил от природы. В тот же год в нашем доме появился ещё один член семьи – кот по имени Кисман. Папа однажды пришёл из гостей и принёс за пазухой котёнка. Сначала мы решили, что это маленькая кошечка, и назвали её Машенькой. А через три месяца выяснилось, что у кошечки имеются в наличии все мужские (котярские) достоинства, и потому за хитрость и умение маскироваться решено было Машеньку переименовать в Кисмана. Если сказать, что Гай и Кисман подружились, это не сказать ничего. Вероятно, Гай принимал Кисмана за младшего брата. Вылизывал Кисману шерсть, позволял ему по себе ползать. Когда в Гаеву миску выкладывали пищу, Гай терпеливо ждал, пока Кисман насытится, и лишь потом жрал сам. Они даже жили в одной будке, если погода была тёплая, и Кисману не хотелось идти в дом. 296
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
Весело было наблюдать за ними. Частенько бывало: прихожу со школы после уроков, а они на крыльце вдвоём хозяев поджидают. Гай возлежит величественно, как лев. Шея гордая, голова высоко посажена, морда чуть горбоносая, как у древнего римлянина. Недаром его в честь Гая Юлия Цезаря назвали. Глазами улыбается, а толстым тяжёлым хвостом по дощатому крыльцу: бух! – бух! – бух! – колотит, словно гвозди забивает. Мне обрадовался! Кисман сидит в тепле, между Гаевых лап, жмурится лукаво, словно вот-вот о самом новейшем уличном происшествии промурлычет. Собачье-кошачья идиллия...
ДУРНОЕ ВЛИЯНИЕ УЛИЦЫ И ЖИВОДЁРЫ… – Да-а!… Собачья жизнь. “Собачья жизнь”... Призадумаешься. Я всегда не понимал, почему люди в словосочетания: “собачья жизнь”, “жизнь как у собаки”, “собаке – собачья смерть” – вкладывают отрицательное, негативное значение. Что? У людей жизнь лучше? Чем? Больше жрут? Чище миски? Будки теплее? Хозяева добрее? Цепи легче? Невидимые? Намордники с лицом сросшиеся? Суки ласковее? Понятливее? Щенки памятливее? Ну, чем, скажите мне, чем собачья жизнь хуже человечьей?.. Зато я знаю, чем собачья жизнь лучше человечьей. Она честнее! Вот – самое главное! Настоящая собака может лукавить, но никогда не будет врать! Это я от Гая узнал. Наблюдая его жизнь и даже участвуя в ней. Гай прожил, по собачьим меркам, долгую, полную приключений и почти праведную собачью жизнь. Ему было четырнадцать лет, когда жизнь его пресеклась (о чём позже). В переводе на один к шести, дожил до восьмидесяти четыре лет от роду: один год собачей жизни равен шести годам людской. Нынче у нас люди (мужского рода) до пятидесяти трёх в среднем доживают. Кому тут завидовать? Псам или мужикам? Гай всегда помнил, знал и исполнял свой собачий долг. Охотник, сторож дому, верный друг хозяевам. Выжлец. Даже тогда, когда по отношению к нему свершалось предательство… Но рассмотрим всё не торопясь и по правде. …В собачьей юности своей, не щенком, а недопёском – по человечьим меркам подростком лет пятнадцати – поддался Гай тлетворному влиянию улицы… 297
Проза
Жила в соседнем доме собака Альма, сучка, года на два старше Гая. Худосочная, щуплая, вечно беременная или со вздутыми сосками. Сука не только по полу, но и по состоянию души. Беспородная собачонка, дальше пяти метров от своей калитки не отбегала. Боялась. Всего боялась. Иной раз встретишь её на углу, за двадцать метров от её дома, а она давай от тебя на рысях вдоль заборов боком улепетывать, словно уже досталось ей по хребтине! Трусливая до невозможности! В лаз под калиткой шмыгнет и заливается из-за забора: “Вой-вой-вой-вой!” – “Обидели женщину! Обидели бедную, мать одинокую!” И эта сучка научила Гая ненавидеть почтальонов… Сама-то Альма по трусости не бросалась на тёток-почтальонов с чёрными брезентовыми сумками, а только гнусно подтявкивала и в след лаяла. И Гай – в то время молодой и глупый – заимел от соседской сучки дурную привычку почти на всю жизнь. На почтальонов бросаться – всё одно, по человеческим меркам, что курить научиться. Легче не начинать, чем потом бросать. Как уж мы не оберегали и почтальонов от Гая и Гая от почтальонов! И на цепь его привязывали. И в сарайку запирали, и на веранде прятали! Но – нет-нет, да и сорвётся. Скандал на всю улицу: “Опять сегодня почту не доставили! Опять Шураевский пёс на почтарку бросался! Чуть не укусил!” Почтальоны жаловались на нас властям. Приходил участковый, штрафовал моих родителей. Отец ругал меня, маму, бабушку, и Гаю доставалось (не ругани, ругани он не понимал). Три-четыре дня пройдёт, и опять скандал! Опять Гай на почтальоншу лаял! Отвязался и на пару с Альмой облаял беззащитную женщину с тяжёлой чёрной сумкой. Городские власти стали принимать жёстокие меры: зачастила в наш окраинный район живодёрка. Спец-бригада по отлову бродячих собак из Спецавтобазы. Любая собака, даже с ошейником и номерной бляхой на шее, по их, живодёрским правилам, считалась бродячей и подлежала уничтожению. Собаколовы приезжали на зачуханом грузовике. Рядом с шофером – бригадир с папиросиной “Красная звезда” в углу внимательного рта. В кузове на большом деревянном ящике три-четыре недобритых мужика со светящимися в темноте глазами (так мне и Гаю казалось). Инструмент у них подходящий: сеть на двух палках, как бредень, только короткий, в ширину наших узких улочек. Сачки на длинных черенках – точь-в-точь такие, которыми мы в пионерлагере бабочек ловили, только в десять раз больше! И самый страшный спец-инструмент – щипцы железные в два с половиной метра с ухваткою для собачьей шеи. Я видел работу живодёров в то время, как только у нас Гаюшка появился. Его ещё на улицу не выпускали, маленький совсем был. И 298
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
очень мне их работа не понравилась. Мы с Серёжей Медведевым возвращались после уроков со школы, и вдруг на нас брызнули изза угла россыпью с воем и визгом пять-семь собачонок, собак и взрослых псов! Взрывая грудью и лапами свежую снежную порошу. А за ними два мужичины в болотных сапогах с бреднем наперевес, пригнувшись, как морская пехота в атаку! Мы едва-едва успели к забору прижаться, чтоб в сетях не запутаться. Мужики собак в тупик погнали, во двор весовой мастерской. Мы – за облавой, надо же посмотреть. Такое не каждый день бывает. Интересно! За мужиками с бреднем поспешным шагом два собаколова с сачками в брезентовых рукавицах, а за ними – бригадир вразвалку, с железными щипцами на плече. Не торопится, перекачивается с ноги на ногу: чего ему суетиться попусту! Порядок в бригаде отработан, каждый при деле. Грузовик за спиной урчит… А во дворе весовой мастерской вой! Ужас! Суматоха! Собаки, псы и собачонки по углам мечутся, смертишку скорую чуют. Но забор высокий, сплошной, в два метра высотой – не перепрыгнуть! Одна рыжая собачонка посреди двора на спинку пала, лапками воздух скребет: мол, сдаюсь-сдаюсь! Лежачего не бьют! Простите, я не виновата! Но то отговорки старые, не действуют, нынче и в людских драках лежачего допинывают! Тут её первой сачком и накрыли. Другой пёсик на забор прыгает. Мячиком скачет. По доскам коготками скребёт, жить хочется! А не можется, не получается у него даже до середины забора допрыгнуть, всё не та натура, не кошка, чтоб по заборам лазать… В сачок его, бедолагу, в сачок! Мужичины с бреднем в самый угол двора штук пять собак загнали. Косматый крупный пёс – с виду из немецких овчарок, полукровка – ощерился на загонщиков, бросается, хавкает, слюной брызжет, дёсны красные в пене от злобы! А хозяйский пёс, не бродячий, ухоженный, ошейник на нём с заклёпками. За спиной пса верещат и взвизгивают собачонки, прячутся за вожаком, на что-то надеются. Один кобелёк рванул, было вдоль забора мимо страшных болотных сапожищ, но такой пинок подхватил, что аж взлетел в воздух на полметра! Больно бедному, пал он на крышку ящика для мусора, и – молодец! – щелочку почуял, втиснулся в ящик с металлоотходами… По бригадирскому знаку во двор грузовик впятился, и пошла свистопляска! Бугор железными клещами собак за горло хватает, наддавливает, чтоб дыхалку перебить и сознания лишить, и ловко, как баскетбольный мяч, забрасывает их в ящик. А в кузове одноглазый мужик наготове – ему лишь крышку открыть и палкой затолкать в темноту ящика очередную полуживую собаку. Вместо правого глаза 299
Проза
у мужика красная впадина со слезливой и перхотной щелью. Я смотрю на неё (взгляда не оторвать) и начинаю понимать пиратов с чёрной повязкой на безглазом черепе. Понимаю, что пираты были, наверное, добрыми и стеснительными дядьками, ведь они своё уродство одноглазое чёрной лентой прикрывали, стеснялись, чтоб встречные люди ими не брезговали. Уж очень она, впадина безглазая, противная! Пять собак закинул в ящик бугор: один косматый вожак бьётся в бредне. Не подойти к нему: рвёт клыками и когтями сеть – опасно! Бригадир сквозь сеть его щипцами придушил, тащит в кузов, все сподручные на подхвате, как медсёстры у хирурга. Но, каким-то чудом, уже будучи в ящике, кобель изворачивается, бодает башкой в живот одноглазого и прыгает на лицо бугра! Бригадир – с копыт на спину! Подручный живодёр его по оплошности сачком накрывает! А пёс – скачками! скачками! со двора! И след уже простыл! Молодец! – Дяденька! – обратился к бригадиру Серёжа Медведев. Он мальчик умный, воспитанный, почти отличник, лучше меня учится. Бригадир нецензурно и замысловато ругает своих помощников. – Ты кого поймал? Раззява! Мать … – Дяденька, дяденька скажите пожалуйста, зачем вы собак ловите? Собака – друг человека! – Может, для опытов? – хватаю я Серёжу за рукав. – В космос запускать? Как Белку и Стрелку? – Гагарин в космос ещё не летал. Гагарин полетел только весной того года, когда с крыш капать стало. – Какой космос? – отбивает мою руку со своего рукава Серёжа Медведев. – Ты что говоришь? Какой космос? – Как “какой”? Я же тебе показывал коробку круглую из-под монпансье! Ты же видел – там на крышке портреты Белки и Стрелки. Их в космос запустили! Обычных собак! – П-шли вон, хулиганы, – выплёвывает бригадир папиросину, до бумажного мундштука прогоревшую. Он встаёт, от снега ватные штаны отряхивает. Пачку папиросную вынимает, а на пачке два автоматчика на мотоцикле и красная звезда за их спинами. – П-шли вон, щенки, пока пинка не получили. Двоечники! – Видишь, не для опытов! Они их убивают, убивают, гады! – кричит сквозь слёзы Серёжа. – Вы все живодёры! Живодёры! Вот вы кто! Мы выскакиваем из двора весовой мастерской на безопасное расстояние. И кричим им: “Живодёры! Живодёры! Живодёры!” Но за нами никто не гонится. Вой и собачьи жалобы из ящика заглушают слова собаколовов. – Вот я вас! В космос запущу! – кричит и грозит кулаком бригадир. Он забирается в кабину. Живодёры собирают инструменты и 300
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
лезут в кузов. Машина уезжает, и долго за ней вместе со снежной позёмкой вьётся перепуганный собачий вой. Мы с Серёжей Медведевым бросились к ящику с металлоотходами, спасшегося пёсика вызволять. Зовём его, присвистываем, но он забился в глубь смёрзшихся железяк и только скулит жалобно. Не верит, что пронесло… На следующий день Серёжа Медведев подрался на переменке с Мустафой, – Витькой Мустафиным. Сам я драки не видел, мне потом рассказали ребята. Меня “Дивановна” – Клав-Дь-Ивановна оставила в классе без перемены, за партой смирно сидеть – за то, что я на уроке вертелся и болтал. Серёжа с Витькой вцепились друг в дружку и катались по школьному коридору, пока по сигнальному визгу девчонок не прибежали два дежурных пятиклассника и не растащили их в разные стороны. Серёжа Витьке нос разбил, а Витька его за ухо укусил до крови. Мустафина затолкали в туалет – нос в холодной воде промыть, а Серёжу Медведева заставили к фельдшеру пойти. Опухшее ухо зелёнкой смазать, чтоб заражения крови не было. (У Витьки-Мустафы зубы гнилые, и вечно изо рта пахнет какой-то помойкой. Он уже и курить умеет). Серёжу тогда в первый раз наказали за дисциплину. Дивановна на целый час его оставила в пустом классе после уроков. И замечание в дневник записала: “Подрался на перемене!!!”– красными чернилами. Я дождался Серёжу в раздевалке и спросил, почему он подрался с Мустафой. – Да, гад он! И отец у него – гад! Живодёром работает. Помнишь, вчера?… – Бригадир? – Нет, такой рыжий мужик. – Одноглазый? – Нет, говорю! Рыжий мужик в рыжей шапке из собачьего меха! – А откуда ты знаешь, что он тоже Мустафа? – У Витьки такая же шапка, и он хвастался, что собачий мех самый тёплый. И что его тётка и бабка шапки шьют из шкур собачьих и на рынке ими торгуют… А отец с работы шкурки таскает. Мустафа ещё раньше хвастался. Я запомнил. Я вчера по шапке сразу понял, что это Витькин отец… Гад такой. Живодёр… …Потом драка как-то забылась. Зима кончилась. Весна пришла. Гагарин в космос полетел. На лето мы с подросшим Гаем опять поехали в деревню. Он к осени вымахал, ростом больше меня. Если передние лапы мне на плечи поставит, то на целую голову выше! Но главное – Гай оказался удивительно умным человеком! (Слово “пёс” в этом предложении никак не подходит). Да, родился он собакой – тут уж выбирать не приходится, кому что по жребию выпадет, но проявил себя умным человеком! 301
Проза
Отличить умного пса (и человека) от глупого очень просто. Присмотритесь: умный человек (и пёс) самодостаточен. Ему не скучно в одиночестве, он не теребит вас, не хватает зубами за штанину, не тычет вас при разговоре своею глупой рукой, словно убеждаясь, что вот, вы здесь, никуда не исчезли. Не лезет с пустяшными разговорами и глупыми жалобами, не скулит, не виляет не к месту ни хвостом, ни улыбкой. Не ловит прилюдно у себя в интимных местах блох, не воет о болезнях жены и тёщи; и ещё очень многое что «не», что умный (человек и пёс) “не делает”! Зато он умеет слушать собеседника. А если сам что решил, то делает до конца. И глаза у него умные. Подделать взгляд невозможно. Гай уже вовсю гонял дичь – пока впустую, без охотника. Пугал. До осени охота была закрыта. Бегал вместе со мной по Тишкайле, играл в городки: он научился для меня биты таскать. Подружился с деревенскими псами. Лето прошло замечательно.
ПЕРВЫЙ АРЕСТ… Гай считал своим ежедневным долгом провожать меня до школы. Проводит, хвостом повиляет: “Пока!” – и бежит домой. До школы было километра два-три. Вдвоём дальний путь веселее, и можно по дороге поболтать. Однажды я вернулся со школы, а Гая нет на крыльце. Обычно он меня у дома дожидался. Я побегал вокруг дома, по соседним улицам, позвал-поискал Гая – нет и нет! Что случилось? И родителей дома нет, на работе. Испугался я, расстроился… Соседка, тетя Сусанна, добавила жару, говорит: – Днём собаколовы приезжали, по улицам с сетями бегали, собак гоняли. Может, и вашего Гайку забрали? Лаю было, вою… Я знал, где собаколовы обитают: на самой окраине города, за складами, за Цыганской Горкой, за строительной базой. Там, у леса, Спецавтобаза была, и многие мужики из нашего переулка там работали. Мусорщиками, водителями, говночистами. Сосед наш, дядя Паша – Пааво Илмарович Вуоттинен, по-уличному “Паска”, громогласный косматый мужик, тихий и шутливый, когда трезвый (такое с ним случалось), – работал черпачом на говночистке. Мама моя, когда проверяла мои отметки в дневнике за неделю, часто предрекала: “Вот будешь плохо учиться, в институт не возьмут, и пойдёшь в подручные, черпачом у дядьки Паско!” Конечно, карьера подручного ассенизатора меня мало вдохновляла… Но сейчас, когда я бежал на Спецавтобазу (денег-то на автобус 302
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
не было, и занять пять копеек не у кого), я был готов вырасти кем угодно, хоть подручным черпача на говночистке, хоть инженером зачуханым, лишь бы Гаюшку вызволить из живодёрского плена. Я боялся, что его уже убили, задушили и шкурку снимают… Бежал, плакал, бежал… Заборы, заборы… Бежал, плакал… Склады, какие-то свалки мусора… Заборы, заборы, заборы за которыми урчали грузовики и ходили взрослые мужики… Бежал, плакал, бежал… Наконец, я увидел мусоровозку, которая обогнала меня и въезжала в большие ворота. Спецавтобаза была там. Забор высокий, не перелезть. Дырок в заборе не видно. Дядька-сторож на воротах прогнал меня, пригрозил в милицию сдать. Я плакал, что-то пытался соврать ему. Он не слушал. Работы у него было много, кончался день. Мужики расходились после смены по домам. Машины – грузовики, вонючие цистерны с брезентовыми шлангами, снегоочистки и мусоровозки – въезжали во двор одна за другой. Мелькнула над толпой серых ватников и цигейковых ушанок рыжая шапка Мустафы-старшего. Он подловато хихикал и, приседая, хлопал в ладоши. Смеркалось, чёрные предзимние сумерки быстро наваливались на Спецавтобазу. Жёлтый фонарь у будки проходной светил слабо, и невозможно было разглядеть: перед кем это Мустафастарший в шапке из погибшей собаки приседает и юлит. Работяги столпились под фонарём: ждали рейсового автобуса в город. Я протиснулся ближе. Ко мне спиной, как старый неуклюжий комод, стоял бригадир живодёров. Я его сразу узнал. По спине. И одноглазый тут же, курит и улыбается. Бригадир бурчал им: “Удачно! Удачно… Премия…Там будет видно… Завтра… то-сё…”. Я хотел, было, схватить его за рукав, вымолить, выплакать Гаюшку… Из плена вызволить… Но они были слишком весёлые и выпившие. Не стали бы слушать. – Эт-то что ты здесь делаешь? – схватил меня за плечо кто-то сзади. Дядя Паша, Пааво Илмарович, тоже слегка выпивший и потому громогласный, как протопоп. – Хо-хо-хо! Палтус-малтус. Хохо! Я обрадовался дяде Паше, надежда появилась. Отвёл его в сторонку, рассказал, захлебываясь, размазывая по своей рожице слёзы и сопли, что Гая живодёры арестовали. От Пааво Илмаровича пахло каким-то дешёвым портвейном и работой. Его работой, ведь он целый день из выгребных ям … ну, это самое, что каждый человек каждый день производит… черпаком выгребал. Специфический запах, его ни с чем не спутаешь! Слушал он меня внимательно, не перебивая. 303
Проза
– Ты, эт-то… – надул дядя Паша пухлые губы, – эт-то ты, палтус-малтус, стой здесь. Я поговорю с бригадиром… – И он направился к собаколовам, которые кучковались на остановке чуть отдельно от остальных работяг, своей компанией. Вообще-то он, дядя Паша, добрый дяденька, даже когда выпивши и кричит. Он просто тихим голосом разговаривать разучается. А когда трезвый, он тихий и шутит легко. Жаль, что у него баба злая: бьёт его, хоть пьяного, хоть трезвого. Мама моя объясняла, что это всё оттого, что ей Бог детишек не дал. “Бесплодная, как доска в заборе!” – “Почему “доска”? – “В заборной доске тоже щелей много, но ни один расточек не пробьётся…”. Оттого баба у дяди Паши и злая. Кривоглазая. И хорошо, что у них детишек нету, а то бы она их всё время била. Дядю Пашу Вуоттинена можно бить: у него шкура толстая. А сосед он хороший. Они с моим отцом дружат, помогают друг другу по-соседски. Дрова разгрузить или землю перетаскать… А что он черпачом работает, так не каждому же быть космонавтом или киноактером. Кому-то надо и выгребные ямы чистить. Ведь наш район одними бараками и маленькими домишками застроен. Кукковка, называется. Канализации нет. Профессия дяди Паши Вуоттинена очень даже нужная. Дважды в год и к нам приезжает. Из ямы … это самое… выгребать. Я не слышал, но видел, что Пааво Илмарович в чём-то горячо убеждал бригадира и размахивал руками… Он родом из Ленинградской области, ингерманландец, инкери. Вообще-то они спокойные. У инкери нет манеры впустую руками махать, но дядя Паша даже внешне похож на толстого цыгана. Вокруг нашего домика две улицы застроены выходцами из Ингерманландии, из Ижорской земли. По разговорам взрослых я знал, что в пятьдесят шестом их из Трудармии и из сибирских лагерей отпустили, но в Ленинградскую область, на землю предков, не впустили… Нельзя почему-то им на своей родине жить. Вот инкери и осели в Петрозаводске. Старыми семейными кланами. На нашей улице они, почитай, все друг другу двоюродные братья, свояки и соседи ещё с той, довоенной поры… Подошёл рейсовый автобус, мужики бросились на него, как утопающие на льдину. Бригадир живодёров зыркнул на меня, пальцем ткнул – по кивку Пааво Илмаровича – и побежал на штурм двери. Втиснулся, отталкивая кого-то с подножки автобуса, и уехал. Пааво Илмарович вернулся ко мне. Загрохотал громоподобно: – Хо-хо! Палтус-малтус! Договорился! Пусть родители готовят пять рублей! Хо-хо! Завтра приедешь сюда к обеду, к двенадцати часам, и выпустят твоего Гая! Деньги бригадиру отдашь, палтус-малтус! По тем временам пять рублей были большими деньгами. Бутылка водки (извечная российская валюта) стоила два рубля восемьдесят 304
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
семь копеек, и взрослые шутили, что трёшки хватает на выпивку с “закуской”. За двенадцать копеек можно было купить пачку папирос “Север”, и копейка – на спички. За пять рублей можно было купить ботинки для мальчишки или бутылку хорошего коньяка. Вечером, на семейном совете, папа и мама выделили мне пять рублей и разрешили не ходить завтра в школу, а пойти вызволять Гая. Отец даже записку нашей Дивановне написал: «Мой сын не пошёл в субботу в школу по семейным обстоятельствам». И расписался. Гай был членом семьи, и его надо было спасать. Кисман сидел в углу на маленькой стопке дров, внимательно слушал, о чём мы договариваемся, и не улыбался, как обычно он улыбается после ужина. Он знал, что Гай пропал. Мама рассказала, что вечером Кисман искал Гая, кругами ходил у дома и молча заглядывал в пустую Гаеву будку. Переживал.
Я СПАСАЮ ГАЯ… На следующий день я приехал к Спецавтобазе раньше положенного времени, нагло соврал сторожу, что дядя Паша Вуоттинен забыл дома свой обед, а я, его племянник, принёс дяде пообедать. Сторож махнул рукой: ладно, дуй. Территория базы была полупустынна. Спецмашины разъехались по нарядам, только у конторы стояли без колёс, раскуроченные, грузовики и мусоровозки. Из гаража грохотало железо, ухала по бочке кувалда, сверещал резец на токарном станке, и сквозь замазанные копотью и пылью стёкла сверкала искрами электросварка. Но в обычный шум обычного автохозяйства пробивался на высокой ноте тоскливый и жалобный хор. Издалека, обречённо и устало. Это выли собаки. Я пошёл на хор… За кирпичным гаражом, за складом и мазутными бочками, в углу отутюженной бульдозерами площадки, стоял сруб из шпал и толстых брёвен под односкатной крышей. У самого забора, который отделял цивилизованную Спецавтобазу от болотины, уже прихваченной ледком. Там, за болотом, начинался дикий лес. Голые ветки кустов, жёлтые кочки, застывшая болотина с редкой снежной позёмкой и свобода… Здесь, в срубе, стройным бессловным хором обречённо и согласно скорбели собаки. Они знали, что им не вырваться, и что их убьют. Обязательно убьют. Убьют за то, что они – собаки. Но пока они живы. И они хором поют о скором конце своей нескладной собачьей жизни… Наверное, также обречённо, согласно и 305
Проза
горько пели в глубине трюмов «Титаника» усталые кочегары с чёрными от угольной пыли лицами и натруженными руками… Кочегары пели, зная, что шлюпок на всех не хватит… Пели, зная, что если они попытаются прорваться наверх, к шлюпкам, то офицеры “Титаника” будут стрелять в них из револьверов… А там женщины и дети… Пели, зная, что через несколько минут их корабль поглотит океан и все они погибнут… Но пока они живы, всё ещё живы, чтобы песней спасти свои души… Я подходил к срубу всё ближе и ближе, всё медленнее и медленнее… Звуки горестного хора неслись с той, дальней стены сруба. Наверное, там было оконце. Я выглянул из-за угла, посмотрел: меж двух шпал, пропитанных какой-то вонючей чёрной склизью, была прорублена щель в два кулака, забитая снаружи железной сеткой, а поверх – ещё решеткой. Я решил пока не подходить к оконцу и осмотреться. Собачья тюрьма была из двух помещений: дощатого предбанника и самого сруба. На входной двери висел замок. (Собаки не слышали меня и продолжали скорбеть хором). Лёгонький замок, простенький… Я пошарил глазами по замёрзшей земле и нашёл кривой гвоздик. Поковырялся, потыркался им в замке (я несколько раз видел, как старшеклассники открывают дверь физкультурного зала, когда им неймётся поиграть в волейбол, а учителя физры в школе нет), и замок открылся. Слева весь предбанник был завален смёрзшимися и голыми трупами собак. Остатки шкур были только на лапах и головах… Прямо передо мной, на стене, на вбитых в стену железных дрючках висели две распятые собаки. Головой вниз, к земляному полу. Одна была голой, бело-склизкой и мёртвой. Со второй шкурку ещё не содрали, и мне сначала показалось, что она тоже давно мертва. Неподвижная, с полузакрытыми глазами, собака по мёртвому скалила зубы. Но одна передняя лапа, протянутая к земле, чуть дёргалась и дрожала, как последний осенний лист на ветру. А сквозь оскал всплывали розовые и красные пузырьки и струйкой, медленно стекленели на пол… На земляном полу, прямо под собачьей мордой, смёрзлась из красных и белых шариков островерхая пирамидка… Мне стало плохо, и я убежал… Долго и горько плакал я в каких-то разбитых ящиках… Вслушивался в неумолкаемый собачий хор, пытаясь на слух уловить голос Гая. Порой мне казалось, что я его узнаю… Собаки пели так: сначала один басовитый и шершавый голос протяжно протявкивал три-четыре фразы, выводя своё горе куда-то вверх, к высям горним. И тут его подхватывал слаженный дуэт (в одном голосе мне 306
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
чудилось что-то знакомое и родное). Дуэт уже не тявкал, а тянул скорбную ноту. А на излёте дыхания в песнь дуэта вливалось трагичное и бессловное многоголосье… Потом опять басовитый и хриплый голос начинал протявкивать с воем следующий куплет… И опять дуэт… И опять хор многоголосый… Я вслушивался и подвывал собакам своим плачем… Эх, был бы я взрослым дядькой! Всё бы разнёс тут к ядрёной матери! Я немного успокоился, слёзы ведь не вечные, не как у девчонок, которые часами плакать умеют. Надо было разведать: может, я чтонибудь смогу сделать со вторым замком на двери каторги? …У стены стояли железные ломы и дрыны, чёрные и корявые снизу от пупырышек смёрзшейся крови. Пол земляной у стены был чёрным от крови, твёрдый и смёрзшийся, как асфальт. Среди мертвых собачьих голов Гаевой головы не было. Дверца в сруб маленькая, даже мне, мальчишке, пригнуться надо, если туда входить придётся. Сбита дверь из толстых плах и прихвачена наискось железной уключиной, на которой мёртво висел громадный замок. Такой ковыряй, не ковыряй – всё одно, не поддастся! Снова я выскочил из предбанника: – очень тяжело рядом с покойниками. Отдышался я, подошёл к окну, заглянул в темень каторги – что тут началось! Гаюшка увидел меня, бросился к щели, заорал, закричал! Глаза полудикие, запавшие. Пена вместе со словами брызжет! И собаки вокруг – все к окну, все! Их там человек тридцать, не меньше! Визжат, рвут друг друга когтями, подпрыгивают, притискиваясь к окну: спаси! Спаси! Спаси! Не виновата я! Не виновата! Я! Я! Я! Жить хочу! Здесь убивают! Спаси! Спаси! Я! Я! Я! Гаю, сквозь решетку и стальную сеть, пытаюсь я кусок колбасы протиснуть, как передачу тюремную, чтоб понял, что не бросили мы его, стараемся, делаем всё, что в наших силах. А он орёт ошалело. Какая тут колбаса, при чём тут колбаса, зачем мне твоя колбаса поганая, если с меня, полуживого, шкуру сдерут?! Ты что думаешь, с колбасой в зубах мне легче будет подыхать? Легче?! Спаси ты меня, спаси! Убьют ведь, гады! Ты видел, сколько там наших дохлыми валяются!? Так к вечеру и я там буду! На крючках распятый! Башкою вниз! Я слышал: там одноглазому моя шкура нравится! На шапку хочет! Спаси ты меня! Спаси! Я же друг твой! Там всех убивают. Всех! Ломами! И меня убьют, друга твоего! Сегодня убьют! Вечером! Я же твой брат! Спаси! …отскочил я, перепуганный, убежал, вновь в ящики забился. Хор давно разрушился, смешался, псы ругались хриплым лаем на свою проклятую собачью жизнь и на меня, труса окаянного… Друга в беде бросившего… 307
Проза
Близилось обеденное время. Во двор Спецавтобазы стали прибывать спецмашины, народ рабочий в серых фуфайках стал ходить туда-сюда. Как бы по делу. Приехала, наконец, и машина собаколовов. Повернула за угол гаража, туда, к тюрьме собачьей. Я побежал за машиной. В кузовном ящике взвизгивали новые собаки. Сидя на ящике в кузове, подскакивали живодёры. Собачья ругань в срубе резко смолкла. Псы почуяли, кто приехал. Что их палачи прибыли… Боком вывалился из кабины бригадир-комод. На коротких кривых ногах. Повыпрыгивали из-за борта живодёры. Довольные. Одноглазый стал чистым платком промакивать от перхоти ямку из-под глаза на своём лице. Рыжий Мустафа-старший в рыжей шапке из собачьей шкуры впялился в меня, узнавая… (Он в школу на родительские собрания ходит). Бригадир мне: – Это ты, что ли, замок свинтил? – Нет, дяденька, нет. Я пришёл, а дверь уже открытой была, – а сам ему пятёрку протягиваю. Трёшку зелёную и два мятых рублика. Бригадир запихал деньги в карман брезентовых штанов. “Ладно! – довольно хмыкнул и состроил на своей физиономии мину, которая, по его мнению, выражала “доброту и заботу о подрастающем поколении”. – Где, там, твоя собачка? Пойдём, покажешь!” – Ребята! – сказал он своим бригадникам. – Погодите пока улов выгружать. Надо со вчерашним разобраться. Мы зашли с бригадиром в предбанник, он залез в штанину, разыскивая ключ. – Так, говоришь, не ты замок свинтил? По моему поведению он почувствовал, что я здесь не впервые. – Нет-нет, что вы, дяденька, не я… А зачем вы собак убиваете? Чем они виноваты? – Бешеных много. Бродячих. Покусает такая… Так что без этого нельзя. Постановление городского совета… Так начальство решило. Мы что? Мы своё дело исполняем. – Бригадир выбрал железный дрын в метр длиной и распахнул дверь сруба. Я зашёл туда вслед за бугром. Он и был “бугром” – с толстой мясистой складкой на шее под затылком. Собаки молча сгрудились от нас в дальний, совершенно тёмный угол сруба сплошной массой, аж друг на друга залезая, и друг под дружку подсовываясь: лишь бы с краю не оказаться… Лишь бы первой под дрын не попасть. И во все глаза, не мигая, на бригадира испуганно впялились, и главное – на дрын в руке его, словно заворожённые дрыном в руке бригадирской, меня и не видят! 308
Григорий САЛТУП
“Выстрел милосердия”
комендантской роты, воинского подразделения, которое, кроме заботы о порядке в зоне действия комендатуры, ещё и приводило в исполнение скорые и простые решения военных трибуналов – не способствовала расцвету в характере отца дипломатии и гибкости. Первые месяцы после Победы в Советской Зоне Оккупации Германии, как всегда после крутых переустройств, были случаи неразберихи, мародёрства, бандитизма, да и наши тогдашние “союзники” нам пакостили, засылали в нашу зону оккупации недобитков из власовцев и ОУНовцев, переодетых в форму солдат Красной Армии. Провокаторов с оружием. Уговорами и реверансами с ними нельзя было справиться… Война есть война, и оккупация территории побежденного врага не заграничная турпоездка с гидом-переводчиком… “Понимать надо, – говорил отец. – Без порядка – мира не будет”. А немцы, да и все нации в сорок пятом году хотели мира… – Понимаешь, – сказал мне отец в тот последний день Гаевой жизни, когда мы сидели за столом и кончали “маленькую” за помин его души. – Понимаешь… Ведь он, Васька Масаков… Которого я сам, вот этой рукой… Василий Масаков мне братом был. Он меня от смерти спас, а я его – этой рукой… –……… Три пальца на отцовской правой руке – мизинец, безымянный и средний – не разгибались с осени сорок четвертого, после осколочного ранения в плечо навылет. Лопатку раздробило и какие-то сухожилия повредило. Но указательный палец работал исправно: проблем со спусковым курком у отца не было. Немка-массажистка размяла, вернула его руку в строй; а так комиссовали бы отца моего из Армии со скрюченной рукой… – А сам Вася сирота. Из беспризорников. Двадцать два года от роду. Вот, как тебе сейчас… –……… – Никого на свете из родных не осталось. Не было. Он даже настоящего своего имени не знал. Его в детском доме Василием Масаковым назвали… –……… – Мне, его ротному командиру, некуда было даже извещение о его смерти послать… – ... ... ... – Некому! Самому себе? Как брату? Понимаешь: сирота... – ... ... ... – Да и все мы сироты… Если крепко вдуматься. – ... ... ... – Ну: Ангел в чашку – земля пухом! – Ангел в чашку, папа... 347
Лидия СЫЧЁВА Лидия Андреевна Сычёва - главный редактор Интернет-журнала руских писателей “МОЛОКО”. Родилась в Воронежской области. Выпускница Литературного института им. А.М. Горького. Педагог, журналист, писатель. Живёт в Москве. Печаталась в журналах: “Наш современник”, “Москва”, “Слово”, “Очаг”, “Сельская новь”, “Новый мир”, в газетах: “Московский литератор”, “Российский писатель” и других. С октября 1998 года - член Союза писателей России. Лауреат премии журналов “Москва”(1999), “Сельская новь” (2000), премии имени Петра Проскурина. Книги: “Вдвоём”, “Уже и больные замуж повыходили”, “Блокпост” и др.
САМОРОДОК – Марина Вербицкая, к доске! Она была единственной отличницей в классе. Школа стояла на самом краю райцентра, там, где город становился совсем низеньким, одноэтажным, превращался в село; улицы прерывались пустырями, рощицами, старыми оврагами, на лужайках перед домами бродили козы на длинной привязи или лобастые, крутобокие телята. В стороне от проулка, где жили Вербицкие, простиралась вечная лужа, не пересыхавшая даже в самую отчаянную жару; края её заросли осокой, тонким, быстро желтевшим камышом, здесь бултыхались соседские утки, а однажды, летом, Марина увидела задумчиво покачивающегося на мелководье аиста. Школа находилась много дальше лужи, через два порядка домов, и, чтобы к ней подойти, надо было обогнуть выработанный песчаный карьер, молочную ферму и машинный двор бывшего колхоза “Партизан”, а нынче ООО “Рассвет”, где люди работали как и прежде, только годами не получали зарплаты. В школе, рассчитанной на триста мест, давно уже училось пятьсот детей, тупики коридоров были отгорожены фанерными стенами и превращены в комнаты для занятий. В младших классах сидело под сорок человек, шумные орды с дикими криками вырывались из тесных дверей на перемену; во дворе уже несколько лет не вырастало ни одной травины, а деревья, посаженные ранним выпуском “на память”, постепенно засохли. Марина сразу, с первого класса, стала лучшей ученицей. В кого бы, удивлялись педагоги, собираясь на вечеринки по случаю чьего-либо дня рождения (разговоры у них, независимо от степени 348
Лидия СЫЧЁВА
“Самородок”
опьянения неизменно сворачивали на детей). Мать Вербицкой работала сначала уборщицей в районной аптеке, потом сторожила склад “Партизана”, теперь... Кто-то видел её торгующей на рынке; говорили, что в сезон она нанимается полоть свёклу, рубить капусту, чистить кукурузные початки... Это была худая, как горбыль, некрасивая женщина в криво повязанном платке (летом он был ситцевым, зимой шерстяным), в каких-то линялых платьях – все они шились на один фасон. На родительские собрания она почти не ходила – только когда требовали сдавать деньги “в фонд класса”. Она являлась позже других, ныряла крючковатой, коричневой рукой под платье, достав из лифчика завязанные в мужской носовой платок “гроши”, торжественно их отсчитывала и вручала с таким превосходством, что учителя долго чувствовали неловкость. Отца Марина не помнила. С фотографии в рамке смотрел чужой, насупленный мужчина со сросшимися бровями, тяжёлым взглядом, в лице его читалось явное недовольство жизнью: умер он от перитонита, всё терпел и терпел боль, а когда привезли в больницу и разрезали, сделать уже было ничего нельзя. А может, его раздражала посмертная память: увеличивая снимок, мастер, по просьбе вдовы, нарисовал вместо свитера, в котором был сфотографирован передовой тракторист Вербицкий, костюм и пижонский, цветастый галстук. И эта деталь туалета затмевала своим великолепием всё остальное изображение. Она не походила ни на отца, ни на мать. Довольно высокая, худощавая девушка с тонкой талией, длинными ногами и руками, с продолговатым лицом, обрамлённым чуть вьющимися каштановыми волосами, с немного размытыми, непрорисованными чертами лица – ещё и не красавица, но уже и не дурнушка. Яркость выражения была лишь в глазах, тёмно-зелёных, с большими чёрными зрачками, с чёрными же бровями и ресницами. Глаза она, впрочем, старалась опускать, стесняясь пристальности своего взгляда, этой её особенностью часто попрекала мать. Отличница во всём, она прилежно занималась физкультурой, и тело её, с первого взгляда немного нескладное, было гибким, тренированным, собранным, в одну секунду готовым к движению. Но как это иногда бывает с благополучными, здоровыми и симпатичными девочками её возраста, она чувствовала себя глубоко несчастной. “Вербицкая, к доске!” – призывала её, допустим, математичка, “пиковая дама” с игральных карт: чёрные волосы волнами, нос горбинкой, губы – тёмно-бархатные розы. Значит, всё – лимиты исчерпаны, спрашивать больше некого. Отличница выходила к доске; кроша мел, писала формулы, комментировала трудные места; класс подавленно молчал, тупо-уважительно слушая абстракции. Наконец, она ставила последнюю точку, победно завершая дело. 349
Проза
– Светлый луч в тёмном царстве, – демонстрировала межпредметные связи “пиковая дама”, ненамеренно перевирая крылатое выражение: думы её были о выпускных экзаменах, аттестации, математических “светилах”: Балуеве, Болотной, Косоногове, Попикове. – Садись, “пять”... Её жизнь состояла из почти ежедневных школьных успехов, которые для неё ничего не значили. И упивающаяся иронией “пиковая дама”, и восторженная русичка, и страдавшая рассеянностью химоза (почти все опыты у неё проходили со взрывами, происшествиями, халат был прожжён в нескольких местах, а однажды на урок она пришла в разных тапочках); и биолог, беглый турок-месхетинец, по прозвищу “Звэрь”, – все они, со своими “пятёрками” и похвалами, жили где-то на окраинах её внутреннего мира. Марине казалось странным, что её, гораздо более удачливые одноклассники путаются в каких-то интегралах. Она давно поняла, что в учебниках нет никаких тайн. Всё пережёвано и пройдено, разбито на урокипорции, и часто учеба представлялась ей ходьбой по железнодорожным шпалам: такой путь слишком нормировал и укорачивал шаг; хотелось идти вольней и быстрее; она опережала школьную программу, забегала вперёд, но и дальше были всё те же “рельсышпалы”, приходилось тормозить, дожидаясь отставшего класса. Эти ожидания и были для неё самым мучительным временем. Может, потому, что мать, пугаясь “учёности” Марины, не смела заставлять её чистить у свиней, доить корову, воровать ночами у полуразрушенных базов ООО “Рассвет” силос, т.е. приучать дочь к простому и грубому труду, без втянутости в который деревенская жизнь кажется бессмысленной и невыносимой. Марина много читала, служители районной библиотеки разрешали ей беспрепятственно копаться в фонде, вывезенном из университетского города во время войны, да так и застрявшего здесь, в глуши. И в толстых томах собраний сочинений мир был гораздо больше насыщен красотой, чем реально существующая Подкопаевка (так называлась их окраина). От всего: пьяного скотника Каныкина, нетвёрдо шагающего к дому с проводами от плейера в ушах, обычных разговоров матери и соседок о нехватке денег, ценах, болезнях, от незаасфальтированной улицы, замусоренной битым стеклом, бумагой, строительными отходами, – от всего этого веяло неизбежностью и будничностью: так есть сегодня, будет завтра и во веки веков. Выгоны, выбитые скотом, были лысыми, почти без травы; речка, далеко за городом, – мелкой и грязной, лес по берегам – низкоросл, кривоствол, и никогда здесь не видели ни лисы, ни зайца. Беда и страдание, тяжёлая работа, несчастная судьба, покорность ждут человека – Марина знала, но не понимала, почему всё это лично с ней должно случиться на фоне такой удушающей обыденности. 350
Лидия СЫЧЁВА
“Самородок”
Она хотела любви. Это желание, такое естественное в её возрасте: в начале июня ей исполнилось шестнадцать, казалось постыдным, унизительным и лишенным гордости. Кто-то из одноклассниц уже сделал первые аборты – у неё никогда не было ни “дружбы” с мальчиком, ни свиданий, ни поцелуев, ни даже поклонника, о котором можно, смеясь, рассказывать подругам. Почему? Она старалась не думать об этом, и всё равно думала, последнее время почти беспрестанно. “Золушке не в чем отправиться на бал”, – школьные дискотеки она под разными предлогами пропускала. Бедность казалась ей ужасным, невыносимым несчастьем, даже большим, чем физическое безобразие, которое она видела, глядя на себя в зеркало. Ночами она воображала себя принцессой, утром просыпалась всё на том же обтерханном диване, на штопаной бязевой простыне; в окне, в сильно подсинённой гардине, билась уличная муха... Из прихожей, которая так же была кухней и столовой, – запах варёных картофельных очисток: мать готовит корм поросятам. В их редкий по бедности дом она стеснялась приводить подруг. Но дело было даже не в деньгах. Она с ужасом осознавала свою отделённость и удалённость от других, когда вечерами молодежь собиралась “гулять” на длинной лавочке у дома Балуевых. Ей было нестерпимо скучно, тягостно в “компании”, состоящей из вполне благополучных сверстниц, ребят-одноклассников и тех, что были на два-три года постарше. Вечера все проходили одинаково: грызли семечки, слушали, в который уже раз, одни и те же записи, смеялись над сто раз рассказанными анекдотами... Она вся внутренне сжималась от пошлости, мата, сальных шуток, сигаретного дыма в лицо, но каждый летний вечер, словно бы стараясь приучить себя к подобному времяпровождению, притерпеться, упорно шла “гулять”. Даже само слово было ей противно: обгуливают коров, коз и другой скот; но она боялась остаться совсем одна. И здесь, на лавочке, ни Сеня Матросов, отсидевший по малолетству два года за хулиганство, ни Костик-шестёрка, заглядывающий ему в рот, ни коротенький конопатый Боря Рёва, ни кто-нибудь ещё из ребят – никто не решался за ней ухаживать. Почему? Всех её блестящих школьных способностей не хватало, чтобы найти ответ на этот мучащий её вопрос. Возвращаясь домой поздно, в два-три часа ночи, она всё смотрела и смотрела на звёзды, светившие в такую пору удивительно ярко, близко, и не понимала, как может в одном мире, в одной жизни сочетаться такое великолепие, как звёздное небо, и такое безобразие, как никчёмность человеческого существования. Зачем жить? Чёрное, бархатное полотно ночи молчало, свежие струи воздуха холодили лицо, и даже дневной запах большой, необустроенной деревни пропадал: темнота словно гасила, скрывала 351
Проза
всю бестолковость мироустройства, в котором хозяйничали люди. Ей, конечно, хотелось бы принадлежать небу, а не земле, но она понимала всю глупость и необоснованность подобных мечтаний. Человек – червь. И её жизнь как-нибудь установится, пыталась внушить себе Марина, всё равно кто-то в неё влюбится, она выйдет замуж, родит двоих детей, жить будет не хуже других: борясь с мужними запоями, копя денежку, справно работая на огороде, в доме... Она всё пыталась приноровиться к этой лжи, приучить себя к ней, – и ничего не получалось! “Что же есть жизнь? – размышляла она, не замечая, что говорит вслух. – Что же есть жизнь в болезни, в старости, в беде, если лишённая всего этого, она такая пытка?! И зачем ждать продолжения? Если я родилась такой ненужной, – слёзы обиды уже бежали по щекам, – то зачем жить? Зачем всё? Зачем я?” ...Вдруг она полюбила бывать на кладбище. Погост находился в стороне, на отшибе, на высоком месте. Металлическая оградка коегде рухнула, в углах были свалены ржавые венки с выцветшими до серости лентами, старые гниющие деревья, пустые банки из-под масляной краски, бутылочное стекло... Кладбище было заселено беспорядочно, без определения “улиц” и “переулков”: хоронили, где хотели, благо место ещё позволяло. У Марины здесь никого не было, отца, после смерти, отвезли на родину, в Краснодарский край, бабушка и дедушка, с материнской стороны, лежали в своей деревне. Но, может, потому что мир усопших не состоял с ней ни в каком родстве, не знал её при жизни, ей нравилось здесь бывать. Жаркими июльскими полднями она бродила между могил, читая таблички, всматриваясь в фотографии. Люди – младенцы, старики, молодёжь, мужчины и женщины в расцвете лет – все они были красивы на могильных портретах своей беспомощной и уже невозвратной красотой. И всех их Марине было одинаково жаль. И девяностолетнюю бабушку, и паренька, которого сбил машиной пьяный милиционер (“Родненький Слава! Спи спокойно. Пусть земля тебе будет пухом. Мама, папа, сестрёнка, бабушка”, – было выбито на граните). И младенцев, которые выражениями лиц походили друг на друга, как близнецы. Но к жалости примешивалось другое чувство – удивления над тихим сном и покоем, что были разлиты над обычным сельским кладбищем. Стрекотание сухих кузнечиков; запах сизой, гладкой на ощупь, как мулине, травы, что застилала пространство между могилами; рясные, слегка тронутые птицами кусты смородины; дерева, выраставшие на кладбищенской земле крепкими, но невысокими; белая лень облаков в жарком небе – всё успокаивало, убивало мысль, оставляя только чувство растерянности перед неведомой силой, которая вершит ходом светил, круговоротом вод, жизнью людей и никогда не будет повержена... Она возвращалась с кладбища словно с другого света, голова, перегревшаяся на солнце, трещала. 352
Лидия СЫЧЁВА
“Самородок”
Но ей казалось, что именно так она может обрести желанную бесчувственность к жизни. …Уже вывесили на школе объявление, чтобы ученики и родители приходили мыть классы для “Первого звонка”, уже по вечерам без куртки нечего было делать на улице, уже редкий день выдавался ясным и тёплым, и лимонный лист летел с клёнов, и огороды, освобождённые от картошки, чернели перекопанной землёй, и птицы слышны были не поющие, а кричащие, – август подходил к концу. На бывшей киноплощадке – фильмы не показывали со времён перестройки – завклубом, находясь под угрозой сокращения, “развернул работу” – устроил дискотеку. Тускло качался на столбе единственный фонарь, допотопные усилители несли хриплый, ритмический шум. Молодёжь азартно, надеясь пробить старые доски, топала по настилу, по углам с визгом носилась малышня. Марина немного постояла среди тех, кто не танцевал, – среди любопытствующих и стесняющихся. Собралась уходить. – Куда же ты? – мужской голос, мягкий, сочувствующий, заставил её вздрогнуть, она уже стала привыкать к тому, что никому не нужна. – Всё думаешь, думаешь, – понимающе продолжал незнакомец, – грустишь. – Она молчала. – Был бы помоложе, никуда бы тебя не отпустил, – сознался он. – Ну, давай, хоть провожу, чтоб волки не съели... Она могла сколько угодно рассказывать историй про маньяков, которые входят в доверие, а потом убивают жертв, про венерические болезни, СПИД, девичью осторожность, но всё это вдруг опрокинулось, поплыло от простого человеческого слова, сочувствия. Этой же ночью на краю заброшенного песчаного карьера, подстелив на землю его куртку, они целовались до одури, до хмеля, до безумного, всеохватывающего желания, и она удивлялась родству, которое чувствовала к совершенно незнакомому ей несколько часов назад человеку. Она и теперь знала о нём немного: что зовут его Николаем, что ему тридцать два, работает шофёром, с женой нелады, а дети растут охламонами... Он него пахло машинным маслом, дымом, водкой, но всё равно он был родным, единственным. “Да, выпивши, с ребятами после работы. От хорошей жизни, думаешь? Ну и правильно, что выпил. А трезвый бы и не насмелился к такой молоденькой подойти. Ты ведь ещё ребёнок... Знаешь, сразу мне понравилась, с первого взгляда. Я давно за тобой наблюдал, стою, думаю: хорошая девчонка – не то, что эти крашеные соски, – а чего-то тоскует, мается. Может, с матерью поругалась? Или в школу идти неохота? Или обидел кто? Я в центре живу, мне ребята говорят: поехали, в Подкопаевке сегодня дискотека. “Да идите вы”, – говорю. Почти силком притащили. Я тебя и увидел. Думаю: чего она скучает?! Молодая, красивая...”. А у неё текли слёзы по щекам. Было уж, наверное, час 353
Проза
или два ночи, окрестности стихли, месяц и звёзды, двоящиеся от беззвучных слёз, светили рассеянным серебром, и всё: его усталый профиль, кромка далёкого леса, пустота выбранного карьера, песчаная лента дороги по его дну – всё отражало серебряный свет, и, казалось, этой счастливой ночи не будет конца. – Ты меня любишь? – она обнимала его так крепко, словно хотела в него вжаться, вжиться, а метеоры чертили небо красными гаснущими полосами, и впервые звёздный свод казался ей совсем близким. – Люблю. Они целовались и ласково боролись, перекатываясь по земле, и все разговоры между ними теперь свелись к одному – последней близости. Он старался быть с ней бережным и всё просил её, уговаривал, настаивал, умолял. – Ну, чего ты, глупенькая? Ведь у вас, у молодёжи, всё стало просто! Господи, – почти плакал он, – да за что мне такая мука?! Она жалела его, ласкала, обнимала ещё крепче, но разрешить ничего не могла. Почему? Она не знала. Этому противились не её чувства, или разум, или тело, а что-то другое, чего она не могла в себе понять и объяснить. “Нет”, – твердила она уже почти механически, и он, в конце концов, отступился. Прошла осень, потом зима. Осенью было много туманов, дождей, распутицы, зимой – гололёда, снежных заносов. Николай водил тяжёлый, ревущий “Урал”, увозил её из Подкопаевки в лес, в поле, к реке. Дороги были плохие и осенью, и зимой; машина тяжело перебирала рубчатыми колёсами по грунтовке, давя грязь, трамбуя снег; и больше всего в их отношениях ей нравилось это упрямое движение вперёд, грозовой гул мотора, “уральская” сила, мощь. Всё остальное было ужасным. Жизнь её окончательно потеряла цельность: будущего у них не было, а “роман”, отягощённый мучительной незавершенностью первой ночи, длился и длился. Она никогда не влюблялась ни в артистов, ни в певцов модных групп, ни даже в литературных героев, вроде Печорина, и каким должен быть её избранник, не знала. Брюнет или блондин? Штатский или военный? Принц или нищий? Ей было не то, что всё равно, но она не понимала, какое отношение к такому стихийному чувству, как любовь, имеют её личные желания. Теперь она изводила себя размышлениями: почему он был совсем, совсем чужим?! Неужели она заслужила такую любовь? Два письма “до востребования”, присланные им из командировки, причинили ей почти физическую боль своей глубочайшей безграмотностью. Но ещё больше её угнетало его апатичное безволие, равнодушная готовность к любому несчастью, беде (радости, чуду); неисчерпаемая терпеливость, вдруг прерываемая водкой, диким, 354
Лидия СЫЧЁВА
“Самородок”
агрессивным запоем. А пил он часто и по любым поводам: то “для храбрости”, то “с горя”. Каждый день, отправляясь в школу, она останавливалась у широкоствольной ивы, основание которой поросло плотным, каменной прочности, грибом. И она чувствовала себя таким же деревом, несчастным в своей недвижимости и навсегда слитым с болезненной нарослью. Выхода не было: она жалела Николая (за то, что он когда-то пожалел её); ненавидела – за страх перед разоблачением их преступной, позорной связи; и всё равно тянулась к нему, как тяжелобольной к наркотическому лекарству. Развязаться, расстаться, уйти, избавиться – и ни на что не хватало сил! ... А в школе для выпускников провели вечер-диспут “Существует ли настоящая любовь?”. Марина, по просьбе русички, красивым шрифтом написала на ватмане: “Любовью дорожить умейте”, – и прочее, из Щипачёва. Она будто жила в двух измерениях, и второе – тайное – теперь намного перевешивало явное, вся её жизнь, день за днём, катилась под горку в тёмный тупик, в смертельную, бетонную стену. Странно было: так же блестяще, как и прежде, отвечать на физике и геометрии, возвращаясь из школы, вешать на плечики в шкаф одежду, вечерами, таясь, обманывать мать, бежать на свидание с Николаевым “Уралом”, и в промежутках между этими логичными, осмысленными действиями, слышать, как истончается твоё время. Разве что некоторая замедленность, суховатая педантичность появилась в её движениях, всё чаще перед тем, как заговорить с кем-нибудь, она поднимала на собеседника тёмно-зелёные, с большими чёрными зрачками глаза и всё смотрела, смотрела... Стояла середина марта, весна рождалась из грязи, остатков просевших, серых сугробов, какой-то болезненной бескормицы; худые воробьи копались в кучах навоза, перезимовавшие вороны без конца каркали – уныло, приглушённо; ни в небе, ни на земле не было ни одной яркой краски, всё сливалось в пасмурную, размытую муть. Вечером она достала из ящика шкафа целлофановый пакет с лекарствами, аккуратно разложив их на столе, принялась изучать аннотации. Химию она знала (усмешка скривила её губы) не хуже Базарова, да. Мгновенная, лёгкая смерть. Вечером – жизнь, ночью – сон. Она не чувствовала страха, а лишь взрослую, мудрёную усталость, и всё прикидывала на бумажке, как бы отобрать всё точно, ничего не перепутать, не ошибиться. Об умерших – хорошо или никак, пусть лучше никак после смерти, чем плохо при жизни. Она ни о чём не думала, ничего не хотела, голова раскалывалась, и она с радостью вспомнила, что отравившись, попутно избавиться и от этой боли. – Захворала чем? – мать стояла рядом, тревожно заглядывая в её лицо. – Нет. 355
Проза
– А я вот, – мать виновато потопталась, села на краешек дивана. В руках у неё был двухлитровый жёлтый бидончик, – хотела побалакать с тобой... – Давай побалакаем. – Она с досадой отодвинула лекарства. – Марин! Надо ж думать поступать куда летом! – горячо начала мать. – За хлебом ходила – так Костина Люба кажет, что девку свою в педучилище, или в колледж в Елец, или в техникум строительный, в Ливны, что ли... Она молчала. – Ну вот, ты не думай, – заторопилась мать, – не горюй, – она сняла крышку с бидончика, – гляди: я денег насобирала! – бидончик наполовину был заполнен крупными купюрами, пачками и в россыпь, – хватит людям дать, куда захочешь! Хоть на юриста, или на менеджера, на врача зубного или хирурга – тоже выгода есть! Мать всё говорила, спеша, не говорила – уговаривала, убаюкивала, а она смотрела на неё будто в первый раз, видела сбившийся на длинное ухо платок, пегую прядь (Господи, а ведь ей всего сорок!), руки, уже покрученные ревматизмом, рваные резиновые боты на ногах... Она потёрла виски, отгоняя наползавшую на глаза темноту. Очень хотелось спать. …. – Овсянников, видимо, – тихо заметил Пётр Георгиевич. Евгения Андреевна возразила одними губами: – Лукьянов. Или Петровский. Они второй день принимали экзамены на физмат университета и по ответам поступающих легко угадывали почерк репетиторов. Худощавая абитуриентка, одетая по-школьному торжественно – белый верх, чёрный низ, с суховатыми, но приятными чертами лица, с тщательно собранными на затылке волосами, отчего уши у неё торчали наивно, розово, – отвечала без всякого волнения – точно, свободно. – Первый вопрос – достаточно, – мягко остановил Пётр Георгиевич, – второй опустим, он для Вас слишком прост. Покажите, пожалуйста, практическую часть. Она протянула исписанные чётким, правильным почерком страницы. – Прекрасно, – пробежав решение, оценила Евгения Андреевна. – Логика безупречная, сделано весьма рационально. Однако оформление, – она легко поймала спокойный взгляд абитуриентки, – скажем, э-э-э, несколько старомодно. Марина, э-э-э, – она заглянула в протокол, – Анатольевна, кто Вас готовил к экзамену? – Никто. – Абитуриентка скривила губы в иронической усмешке и на мгновение стала совсем некрасивой. – Я занималась самостоятельно. По учебникам за первый и второй курс. 356
Лидия СЫЧЁВА
“Тополь серебристый”
её нет. Здесь, если честно, часто нет и меня, когда я проваливаюсь, пропадаю в городе – далеко отсюда, чужом, если вдуматься, городе, который я уже много лет по кирпичику перестраиваю под себя. А тополь ждёт! Здесь я всегда дома и всегда своя, и ничего этому тополю не надо – ни полива, ни ухода. Это мы все – при нём. И вечером, будто бы по какому делу, я иду по всё ещё зелёной траве, мягкой, приятной ноге, к тополю, иду медленно, о чём-то думаю, мечтаю… О чём же? И думы все эти одинаковы, каждый год, уж много лет. Что жизнь – коротка, что скоро она пройдёт и проходит, что будущее, к счастью, неизвестно, а прошлое, к сожалению, не переделаешь. Но раскаиваясь во многом и многом, я никому не хочу его отдавать, это моя жизнь, мои вынянченные дни, дни сомнений и разочарований, вдохновений и тревог. Дни беды. Но было, было и счастье… Раньше я страдала от того, что не стала художником, что не передала на картинах то радостное и светлое, что во мне есть и что я вижу. А теперь думаю: хорошо! Лишь дома – вечный пейзаж и вечная радость. Картины в Третьяковке уже не удивляют как прежде. Многие книги не нужны. А это небо, эта земля, этот тополь, этот вечер также радуют и печалят душу, как много лет назад. Кажется, без этого можно прожить, можно забыть и не помнить, но вот я возвращаюсь домой, и мне здесь хорошо. Самые главные мои картины всегда со мной, их много, и не нужно краски, кисти и холста, только бы помнить! Серебристый тополь, и дымку над ним, и неуклюжую любовь кудрявого парня (кто-то живёт теперь в его двухэтажном доме?!). А мой любимый никогда этого тополя не видел. А могила моей сестры далеко, на Украине. Но если ехать, то всё равно путь, начало, лежит мимо тополя, могучего и серебристого. Почему же так грустно? Ведь ещё долго жить, и будет, наверное, счастье…
381
Екатерина ГЛУШИК Глушик Екатерина Фёдоровна родилась в Ижевске. Окончила филологический факультет Удмуртского государственного университета. Работала учителем русского языка и литературы в школах родного города и группы советских войск в Германии (ГСВГ). Живёт в Москве, занимается преподавательской деятельностью, сотрудничает с рядом литературных газет. Лауреат Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А.Н. Толстого.
ДОЛГАЯ ВСТРЕЧА Рассказ На станцию бабушка ходила каждый день. Пять километров туда, пять оттуда. У папы были выходные, отпуска и командировки, у мамы – каникулы или редкие дни, когда не надо было проверять тетрадки, а у бабушки не было выходных. Она уходила из дома, когда все ещё спали. Единственный поезд, останавливающийся на ближайшей станции, приходил в семь утра. Его-то и ходила она встречать. Тимофей бежал в школу, а навстречу ему уже шла бабушка. Она смотрела или под ноги, или вдаль невидящим взглядом. Тима подбегал к ней, прижимался и говорил: “А я, бабунюшка, в школу иду”. Бабушка гладила его по голове со словами: “С Богом, Тимушка, с Богом”, – крестила и целовала в лоб. Со станции она всегда приходила очень печальной и долго, занимаясь делами по дому, а иногда напевая, была как будто в воду опущенная. И так каждый день. Бабушка редко была весёлой. Мало говорила, больше слушала. И даже не от неё, а от мамы Тимоша знал, почему бабушка ходит на станцию. Она встречает. Дедушку. А тот всё не приезжает. Вернее, не возвращается. С войны. Когда он ушёл на фронт, мама была ещё в колыбели, а её старшему брату исполнилось пять лет. Бабушка очень боялась, что дедушка вернётся, а его никто не встретит, и он подумает, что бабушка “не ждала и не верила”. А она “ждёт и верит”. И в церкви ставит свечки за дедушкино здравие. “Пусть хоть где остался, даже если с кем-то, но пусть здоровый и счастливый будет”, – это уже сам Тима слышал, когда бабушка с соседкой разговаривала. 382
Екатерина ГЛУШИК
“Долгая встреча”
У той муж тоже не вернулся. Но ей и похоронка пришла, и на могиле его она уже не раз была, когда пионеры-следопыты определили место его захоронения и прислали письмо. Она со всеми пятью детьми на могилу ездила. И после поездки, в которую её собирали всем селом с огромными хлопотами, рассказывала бабушке: – Ребят перед ним выстроила, говорю: “Полюбуйся, Фёдор, каких я тебе детей вырастила. Не всякие родители вдвоём так поднимут, как я их подняла”. Только трое отца и помнят, а Танюшку-то он и не видал. После него, в августе я её родила, хоть в сентябре ждали. Бабушка кивала головой: – Разве я не помню? Всё помню. И про твоих, и про своих... А бабушке пришло другое письмо: без вести пропал. Значит, жив. В этом бабушка была абсолютно уверена. Да вон даже после похоронок, говорят, люди возвращались. А уж после “без вести пропал” и в соседнее село тракторист пришёл. Без ноги. И дедушка придёт. Выйдет на станции, а его никто не встречает. Это горько и обидно после стольких лет разлуки. Бабушке поэтому и болеть некогда, как она сама говорит, потому что болей – не болей, а на станцию идти надо. Как-то Тима с классом поехали на экскурсию. На поезде. Так получилось, что учителя не смогли известить совхоз, когда возвращаются дети. И Тима помнит, как он обрадовался, когда в утренних сумерках на пустом перроне увидел бабушку: она стояла в начале платформы и жадно всматривалась в окна проплывающих мимо вагонов. Бабушка с внуком одновременно увидели друг друга, и мальчик радостно закричал: “Бабушка! Я приехал! Вот я!” А она побежала, как могла в её возрасте, за двигающимся вагоном, словно боялась, что Тима проедет мимо. Это было так приятно, что тебя встречают! Ждут! Пока весь класс сидел в малюсеньком зале вокзала, дожидаясь вызванного по телефону совхозного автобуса, Тима, гордый тем, что его единственного встретили, успел пересказать бабушке все впечатления от поездки. Она сидела, молча слушала его, прижав к себе и гладя по голове, но словно и не слышала. Мама мечтала быть геологом, как старший брат, а стала учителем. Тоже из-за станции. Брат ей объяснил, что с бабушкой должен ктото остаться: она ни в какую не хотела никуда уезжать. Мама закончила пединститут и вернулась в родное село. А Тима мечтал быть следопытом. Чтобы отыскать своего дедушку. Ведь следопыты не только могилы разыскивают, но и людей, которые потерялись во время войны. Дедушка тоже мог потеряться. Например, забыл адрес. Так бывает, что человек всё забывает после ранения. Но для того, чтобы стать следопытом, сначала надо стать пионером. И Тима так старательно учился и хорошо себя вёл, что его приняли в пионеры в числе трёх лучших учеников класса. Следопыт должен хорошо 383
Проза
знать географию и историю. Ещё –ориентироваться на местности и читать карты. У Тимы были пятёрки по всем предметам. Но знания географии, истории были таковы, что он, ученик сельской школы, побеждал на областных олимпиадах, и в ориентировании на местности на “Зарницах” ему тоже не было равных. – Бабунюшка, я обязательно найду дедушку и привезу его домой, – говорил он когда она была особенно печальной. –Ты, Тимушка, моя надёжа, – всегда отвечала она. Но, надеясь на внука, всё равно каждый день ходила на станцию. Учиться дальше Тимофей мог поехать и в Москву, но поступил на физико-математический факультет университета в областном центре, потому что не представлял, что сможет видеть бабушку не чаще, чем два раза в год на каникулах после сессий, и приезжал на каждые выходные. Учёба на программиста позволяла Тимофею расширить поисковые возможности. Он систематизировал данные о без вести пропавших: где, сколько, какое количество затем удалось отыскать среди живых. Прекрасно понимая, что шансов отыскать деда среди живых практически нет, собирал данные о захоронениях, особенно интересуясь теми местами, где воевал дед. Поисковая работа и на местности, и в архивах стала образом жизни Тимофея, и консультировались у него даже люди с учёными степенями. …Нашёл он не только могилу деда. Но и разыскал двух его здравствующих однополчан, один из которых видел, как рядом с дедом разорвался снаряд, и от деда едва ли что даже осталось. Самого однополчанина контузило, и он после госпиталя был демобилизован. Он уверен: дед погиб, а известие о том, что без вести пропал, пришло потому, что бои были жестокие: штаб просто не успевал выяснять, что случилось с каждым солдатом. Однополчанина после войны разыскали местные следопыты, выяснявшие имена воевавших, и он имя Тимофеева деда уверенно назвал в числе погибших. Следопыты и родных погибших воинов разыскивали. Но, видимо, не получилось всех известить. О результатах своих поисков Тимофей дома не говорил. И на могилу поехал со своей поисковой группой, не сообщив домашним, что, похоже, отыскал захоронение-то. Обелиск стоял на краю села. Имя деда было написано чёрной краской на скромной серой бетонной стеле первым: Белолицев Т.И. Тимофей Иванович. Внук взял землю с могилы деда, положил в мешочек, который сшила ему бабушка в его школьные поисковые поездки. Холщовый мешочек предназначался для хлеба. Так, в этом мешочке, он и привёз землю домой, положил за бабушкину икону, на которую она каждый день молилась, но почти никогда уже не заглядывала за образа. Уборка была обязанностью сестры Тимофея, Тони, которой он наказал не трогать положенную им вещь. 384
Екатерина ГЛУШИК
“Долгая встреча”
Внук понимал, что ожидание только и держит на этом свете старенькую бабушку, и если она узнает о том, что дед давно умер, едва ли переживёт такое известие. Она жива этим ожиданием. И родителям нельзя сообщать: они, наверняка, проговорятся. Тем более, что отец всё чаще настаивает на переезде в областной центр, где ему, директору МТС, хозяйственнику и организатору, давно и настоятельно предлагают занять пост в министерстве. В город всё-таки решили переехать. Отец заявил, что нельзя отпускать младшую дочь одну учиться в центр. Недопустимо всю семью держать заложниками бабушкиных фантазий, когда ясно, как дважды два, что дед давно умер, ждать некого. Бабушка и не настаивала никогда, чтобы кто-то оставался в селе из-за неё. Она просто говорила, что сама никуда не уедет. Когда Тимофей оканчивал четвёртый курс, а сестра готовилась к выпускным экзаменам и поступлению в вуз, отец поставил вопрос ребром, оформил перевод в министерство и стал готовить семью к переезду. Бабушка была совсем плоха, на станцию еле ходила, попрежнему говорила, что никуда не поедет. Уговаривая её, мама почти плакала, намекая, что не может остаться с ней, поскольку в городе мужа сразу приберут к рукам бойкие горожанки, что и дочь нельзя оставлять в городе без присмотра. – Поезжай, поезжай, Манечка, – буквально хорохорилась бабушка. – Я одна прекрасно проживу. Хозяйство мне одной не нужно. А воды принесу, сготовлю себе, поезжай, не думай, заботу не бери в голову: справлюсь. Ничего не говоря родителям, Тимофей перевёлся на заочное отделение и поставил семью перед фактом: – Я остаюсь с бабушкой, а вы переезжайте в город. Отец пытался возражать, но Тимофей заявил, что если они даже насильно увезут беспомощную бабушку, он всё равно останется, и сам будет ходить на станцию встречать деда. – Ты портишь себе жизнь! – воскликнул отец. – Какая карьера тебя ждёт в деревне! – Извини, отец, но карьерист из меня не получился. Да и тебе жизнь здесь не помешала занять пост в министерстве. Почему ты думаешь, что мне помешает? Тем более, что я программист и могу работать хоть на необитаемом острове, если связь с землёй налажена. Как-то осенью бабушка окончательно слегла, чего сильнее всего боялась: вечером легла пораньше обычного (“прилягу на минутку”), но когда зашла к ней соседка одолжить клубок шерсти, бабушка не смогла встать. Ночью она, как ребёнок, тихонько всхлипывала, возясь на кровати, видимо, пробуя подняться. Ни о чём не просила Тимофея, но на другой день он встал чуть свет и стал собираться. – Ты куда это? – спросила бабушка. 385
Проза
– На станцию, деда встречать. – Фотографию возьми, а то не узнаешь, – голос бабушки дрожал от радости и волнения. Она показала на стену, где в старой раме под стеклом было много карточек, в том числе и деда. Он прислал это фото с фронта: там он в пилотке, лихо сдвинутой набекрень, в гимнастёрке. – Узнаю, бабунюшка. – Нет, возьми, – настаивала она. Тимофей не стал возражать. Он взял из-под стекла фотографию, на которой дед был почти его нынешним ровесником. – В целлофан заверни, – продолжались советы. И эту просьбу выполнил внук. Пошёл, перекрещённый бабушкой на дорогу. Конечно, можно было бы остаться во дворе, залезть на сеновал, поспать там, а потом прийти в дом и сказать, что был на станции. Но он боялся, что бабушка всё поймёт. И пошёл встречать деда, могилу которого отыскал два года назад. Странное дело: когда поезд приблизился, и вагоны стали проплывать мимо, Тимофей, вставший в начале платформы, где и увидел давно когда-то свою бабушку, многие годы стоявшую на это месте, начал вглядываться в окна, поймав себя на мысли, что надеется увидеть деда. Увидеть его именно таким, каков он был на фотографии, лежащей во внутреннем кармане пиджака. Никто не вышел из остановившегося состава. Но только когда поезд уже скрылся из виду, Тимофей отправился домой. С этого дня он каждый день ходил на станцию, и со странной надеждой всматривался в окна тормозившего со скрипом поезда. Учась в городе, Тимофей ходил и на дискотеки, собирался с друзьями по вечерам, а в деревне он, помимо нехитрых работ по хозяйству, всё время уделял учёбе и поискам. Вокруг него собиралась местная ребятня, заразившаяся интересом к поисковым работам, истории, краеведению. Запросы в архивы, выписывание редких книг, штудирование карт навело его на поразительное открытие: в его родных местах могли сохраниться древние стоянки людей. Тимофей не только подробно опросил всех сторожилов, собрал предания, легенды, песни своего села, но и исходил соседние деревни, пока не определил место, где следует производить раскопки. Закончив вуз с красным дипломом, имея массу заманчивых предложений, Тимофей остался в родном селе – учителем в школе. И уже в июле, ещё не приступив к работе с учениками, начал с группой, под руководством профессора археологии, проявившим огромный интерес к изысканиям юноши, сами раскопки. Несмотря на бурные археологические работы, Тимофей продолжал каждый день ходить на станцию. Бабушка крестила его перед уходом, и с каждым разом это движение давалось ей всё труднее. 386
Екатерина ГЛУШИК
“Долгая встреча”
Придя как-то со станции, Тимофей увидел, что бабушка без него приподнялась и не лежала, а полусидела на кровати. Они похорошела, лицо её будто осветилось. Он не успел ничего сказать, как она тихо произнесла: – Тимоня, милый ты мой! – и протянула к нему руки. Она впервые назвала его Тимоней. Обычные её обращения к нему были: “Тимонюшка”, “Тимочка”, “Тимушенька”. Он хотел ответить, но она вдруг запричитала: – Пришёл! Вернулся! Хотя ничего особенного в том, что он вернулся со станции, как и ежедневно, не было. – Я знала, знала! – Да, она увидела в нём деда! – Подойди, подойди, душа ты моя! Истосковалась как я по тебе, сокол мой ясный! Голубь ты мой! Таких ласковых слов никогда не слышал прежде от бабушки даже он, её любимец. Подошёл к кровати, сел. Бабушка уткнулась ему в плечо, прижавшись, причитала: – Дети-то как выросли! Не узнаешь детей-то! А ты не изменился! Я постарела, не смотри на меня, – бабушка, как девушка, стыдливо прятала лицо, уткнувшись в рукав внука. – Сейчас Тима придёт. Манин старший. Ушёл он. Тебя встречать пошёл. Разминулись вы, видно. В твою честь назвали. Как с тебя вылепили Тиму-то. Маня в городе, недавно туда уехали, а так всё со мной жила. Ваня геолог у нас, всю землю уж исходил. Я дальше райцентра так и не была, а он всю землю нашу обходил-объездил. Боялась я уезжать-то. А ну и на день уеду, а ты в тот день и вернёшься? Скажешь: жена-то где? Мужа с войны не ждёт, гуляет. Ноги вот у меня отказали, совсем неходячая, а когда таскала, все дни, ни одного не пропустила, ходила тебя встречать. Ну, вот и отчиталась перед тобой за жизнь мою. Жила долго, а отчиталась коротко. Утешил ты меня, светоносный мой, утолил мои печали. Ты мне в земной горести утешитель. Знала: не оставишь меня в земных печалях – утолишь. Перед тобой отчиталась – сейчас и на строгий суд можно отправляться. Тимоня, сокол мой ясный, голубь мой! Сейчас и умирать можно: дождалась! Ты мне и глаза закрой, друг сердечный. Тимофей всё понимал. Он не мог смахнуть слёзы: одной рукой держал руку бабушки, другой гладил её седую голову. Бабушка стала говорить тише, неразборчиво, потом откинулась на подушку, сложила руки на груди и затихла. Умиротворение на её лице делало его буквально ликом, какие были и на многочисленных иконах в доме. Глаза остались чуть приоткрытыми. Внук и закрыл бабушке глаза. 387
Проза
Как странно и сколь несправедливо: всю жизнь рядом с тобой был человек, самый близкий, самый любимый, дорогой, и вдруг он просто закрыл глаза, и его в одно мгновение не стало. Тимофей никогда не встречался со смертью близкого. И не представлял, что это так буднично и страшно в своей неотвратимости. Он сам обмыл её, сам одел на неё вещи, давно лежавшие в приготовленном ею, похоронном узелке. Сделав всё это, позвонил родителям и сообщил о случившемся. В гроб бабушке, кроме фотографии деда, он положил тот холщовый мешочек с землёй. И когда гроб поставили на краю могилы, к траурной толпе подлетел белый голубок и сел на рябину, стоящую в головах свежевырытой ямы. Не спугнули его ни стук молотка, вбивающего гвозди, ни громкий плач мамы. Голубок сидел на ветке, пока люди ни пошли с кладбища. Тогда и он вспорхнул и улетел. Все обратили на него внимание и гадали: что это могло значить. И только Тимофей точно знал, что это за голубок, и почему он прилетал к бабушкиной могиле.
388
Наталья СОЛОМКО Соломко Наталья Зоревна родилась в г. Свердловске. Весной 1972-го пришла в отряд “Каравелла”, руководимый Владиславом Крапивиным. Занималась редактированием альманаха “Синий краб”. В 1975 поступила в Литературный институт (проза). Автор журнала “Костёр”, “Пионер”, “Аврора”, “ Парус” и др. Окончила Литинститут имени М.Горького. Первая книга - сборник повестей и рассказов “Если бы я был учителем” - вышла в 1984 г. в издательстве “Детская литература”. В 1993-96 г.г. главный редактор детской газеты “Жили-были”. В середине 90-х редактировала для “Детской литературы” подростковую серию “Опасный возраст”, для “Дрофы” – серию “Сказки нашего двора”. Лауреат Международного конкурса детской и юношеской литературы им. А. Н. Толстого.
НЕБЕСНЫЕ РАЗВЕДЧИКИ Повесть Горбунов ходил тогда уже в школу, в первый класс, когда брат, недосягаемо старший, обратил на него своё царственное внимание и открыл своё настоящее имя. Была осень, брат вывел его на балкон, показал в ещё тёплом, прозрачном небе семь раскинувшихся в вышине звёзд. А половину неба загораживал старый тополь, и оттуда слетали на балкон прохладные листья, жёлтые, с зёленым крапом на исподе. Это созвездие называлось Большая Медведица. Горбунов глядел, обомлев от встречи. Оказывается, звёзды – не просто светящиеся точки в тёмной вышине. Они складываются в созвездия, и у них есть имена. – Видишь: средняя, в ручке ковша? Горбунов кивнул. – А над ней – выше и левее – видишь? Выше и левее Горбунов ничего не увидел, но снова кивнул, боясь рассердить брата. – Мы – оттуда. – Кто “мы”? – не понял Горбунов. – Ты и я. Горбунов испугался: – А мама? 389
Проза
Брат качнул головой: – Мы подкидыши. Горбунову стало холодно от этой тайны и страшно. Он чувствовал: брат ждёт, что он скажет, но молчал. Он не знал, что говорить. – Только об этом никому, – шёпотом сказал брат. – Зови меня Алькор. Запомни: Алькор. Так называется наша звезда. – Аль-кор, – повторил Горбунов, запоминая. Новое имя брата понравилось ему. Теперь у них была тайна, одна на двоих, и это давало смутную надежду на что-то. На что, Горбунов не знал, но сразу почувствовал: что-то изменилось, и из этого можно попробовать выкрутить что-нибудь для себя. Он уже знал, что окружающий мир жаден на подарки и зловреден. Просто так никто тебе ничего не даст и не разрешит. Он сказал: – Алькор, а можно, я пойду погулять? И получилось – Алькор отпустил его. “Здоровски! – подумал Горбунов. – Теперь я всегда буду звать его Алькором”. Он вышел во двор, но там темно и пусто, всех уже загнали домой. Горбунов огляделся во тьме: песочница, щелястый, с выломанными досками забор хоккейного корта, старая яблоня... Всё знакомое, привычное. Но это, оказывается, была чужая планета, и, поскитавшись в одиночестве по двору, Горбунов с ногами залез на скамейку у подъезда и задрал голову. Там сентябрьское небо ломилось от звёзд, и сперва он заплутал в этой незнакомой чащобе, но потом отыскал-таки Большую Медведицу (сразу за тополем), смотрел, смотрел – и разглядел свою родину. Она мерцала вдали, едва заметная. Отца Горбунов не помнил (он был лётчиком-испытателем и погиб, выполняя задание), а мама почему-то всегда была на работе. Потому, если его обижали во дворе, он ревел и обещал позвать брата. За это ровесники не любили Горбунова. Но не трогали. Так всё малолетство он жил в тени брата и любил эту тень, дарующую спасение. Брат был большой, семь громадных лет отделяло его от Горбунова. Звали его по-разному: мама – Бориской, во дворе – Бобом, а в школе он носил незатейливую кличку Горбунок. Горбунов не звал его никак, для него это единственное, главнокомандующее существо долго оставалось безымянным; просто брат, могущественный ангел-хранитель (которого, впрочем, тоже следовало опасаться: он мог дать щелбана, запереть в тёмной ванной или, сдвинув редкие рыжие брови, так глянуть со своей высоты, что Горбунов обращался в камень). Мир в ту пору делился для Горбунова на три чудовищно неравные части. Самая ничтожная из них привычно отражалась в стареньком, с трещиной, трюмо в виде трёх лопоухих худеньких мальчиков с жидкими 390
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
тёмными чёлками, в любой миг готовых заплакать. Вторую часть составляли остальные люди, в большинстве своём неразличимо чужие, таящие опасность (зачем они? что у них на уме? и с какой целью их так много?). Третья же часть, самая громадная, громаднее всего мира, была брат. Великанская его тень лежала на всей земле от горизонта до горизонта и уходила дальше, куда-то туда, за тёмные леса, за синие моря, за высокие горы, которые Горбунов, будучи городским ребёнком, никогда не видал, однако знал из сказок и телевизора, что они есть... Однако, оставив в стороне детское мироощущение Горбунова, нетрудно представить, как они жили, два полузаброшенных мамой (она не смирилась с одиночеством и всё искала своё счастье) мальчика в однокомнатной квартире облезлого пятиэтажного дома, на окраине большого рабочего города. Как питались, в основном макаронами и картошкой, как ходили в неглаженых рубашках с оторванными пуговками, и как каждый был сам по себе среди домашнего неуюта. Малолетний Горбунов всё время пропадал во дворе, где хоть и не любили его, но иногда принимали в игру. А брат, в очках, косо съехавших на кончик носа, валялся на продавленной тахте, уткнувшись в книгу и позабыв обо всём на свете. В ту осень, когда Горбунов узнал, что они с другой планеты, жизнь изменилась: теперь они стали вдвоём, теперь вечерами, забравшись с ногами на подоконник, они подолгу просиживали рядом, глядя в небо, разговаривая о своём доме там, в вышине. Горбунов-то по вполне понятным причинам ничего из той жизни не помнил, разве что большую чёрную собаку... – Её звали Пират, она тебя очень любила,– уточнял Алькор, – никого к тебе не хотела подпускать... – Она сейчас там? – Ну, конечно, – отвечал Алькор. – Наверно, скучает по тебе. Ему повезло, он многое знал и помнил о той жизни. – Там все добрые, – рассказывал он, – все любят друг друга. – Все-все? – удивлялся Горбунов. – Ага. – А какие там люди? – Они смелые и честные, – припоминал Алькор. – Там так хорошо... – И зачем мы потерялись? Почему мы здесь? Вон ведь как далеко... – вздыхал Горбунов, и близкие слёзы подступали к глазам. – Ой, ну, перестань! – морщился брат. – Слёзки на колёсках! Если хочешь знать, там никто не плачет, там... Там, там о них помнят, там по ним, потерявшимся, тоскуют и когда-нибудь – о, непременно, не сомневайся! – разыщут! Наговорившись, навспоминавшись, братья замолкали на подоконнике, сидели, прижавшись друг к другу, а над ними громоздилось 391
Проза
небо со всеми своими звёздами. Если смотреть на них долго, становится так страшно и холодно душе, но хочется смотреть ещё, ещё, ни о чём уж не думая, ничего не помня. Зная только, что и там, за этой холодной звёздной пустыней, с другой её стороны, сейчас кто-то вот так же глядит, глядит сюда, пытаясь отыскать чужбину, где они потерялись. По малолетству и неучёности своей Горбунов ещё не понимал, что тот, кто глядит сюда из-за звёзд, далеко. Так далеко, что будто и нет его вовсе. И даже если взглядам их – о, только взглядам – суждено встретиться, где-то там, среди звёзд, то, ох, как нескоро! Вот Горбунов сейчас ляжет спать, а утром проснётся, пойдёт в школу, вернётся, сделает уроки, побежит гулять, а потом они с Алькором поужинают и опять заберутся на подоконник. И ещё один день пройдёт, они снова уснут и снова проснутся, наступит новый день, и ещё, и ещё. А потом наступит зима – снег, санки, Новый год – но и она кончится, и снег растает, и – неужели это случится! – будет весна. А потом лето, каникулы, Горбунов перейдёт во второй класс, потом в третий, в четвёртый, вырастет, кончит школу, наверно, женится, и у него родятся дети. Потом внуки, потом, когда-нибудь, Горбунов сделается совсем старый и умрёт, и дети его тоже состарятся и умрут, и внуки, и всевсе умрут, и Земля остынет – вот только тогда взгляды их встретятся… А вдруг там… никого нет? Ни-ко-го. Пусто. Даже страшная мысль о своей смерти, про которую Горбунов уже знал, что она будет обязательно (может, у него не будет детей, жены, счастья, может, в жизни Горбунова вообще ничего не будет, может, и жизни-то не будет, а так только – течение времени, тоска и скука, но смерть всё равно придёт, она будет; раз уж ты родился, то умрёшь непременно), – даже эта тоскливая мысль не пугала так, как подозрение, что там никого нет. – Ты такой глупый, – пожимал плечами Алькор. – А откуда тогда мы с тобой? Не бойся, отец нас найдёт, Но Горбунов боялся. А вдруг он просто позабыл о них, ну, женился на другой женщине и теперь ему и так хорошо?.. – Там так не бывает, – строго отвечал Алькор. – Там не забывают и не бросают в беде, это здесь так... – А вдруг он умер? Ведь и там всякое бывает. – Там никто не умирает, там живут вечно! – объяснил Алькор. – Мы вернёмся туда, мы обязательно отыщем друг друга. Только такому дураку, как ты, может прийти в голову, что там никого! Посмотри, сколько звёзд! Для чего они тогда? Или ты думаешь, что это всё просто так? Мы там живём, во Вселенной, это наш дом. Думаешь, почему она бесконечная? – А она – бесконечная?.. – почему-то похолодел Горбунов. 392
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
– А ты как думал! – У неё нет конца, всё звёзды, звёзды, звёзды?.. – Ну. Горбунов глянул в окно на бесконечную Вселенную. Это было непонятно. А за ней что? И откуда она взялась? – Она везде, она была всегда, – сказал брат. – Понимаешь? Горбунов кивнул, боясь обидеть его своей тупостью. Наверно, он потом поймёт. Когда придёт время. Ведь Алькор же понимает и говорит об этом спокойно. Наверно, это нестрашно: бесконечная так бесконечная, подумаешь! Он тогда уже всё решил. Ну, что он обязательно вернётся домой. Горбунов станет космонавтом. Он вырастет и обязательно отыщет свою родину среди звёзд. А сейчас он тосковал по ней и часто плакал. Ну да, он знал, что там никто не плачет. Но домой хотелось до слёз. Во втором классе он от корки до корки прочитал учебник по астрономии и даже, поборов лень, начал делать утром зарядку (говорят, в космонавты без этого не берут). Но что такое вечность и бесконечность, по-прежнему не понимал. Нет, не понимал. – Где она, эта бесконечность? Ну, скажи, Алькор? И что за ней? – Ничего. Говорю же тебе, она везде. – Где – везде? Брат сердился, отвечал непонятно. Горбунов, у которого глаза были на мокром месте, плакал от страха и неясной обиды. Чего он боялся? На кого обижался? Он не знал почему, а только не давала ему покоя бездна над головой. Откуда она взялась? Кто там? Раньше было просто, раньше было над головой небо, голубое – с облаками, серое – с дождём, чёрное – со звёздами. Было оно близко. Было оно просто так, не требовало внимания: небо – само по себе и Горбунов – сам по себе, не так уж часто мы подымаем голову. А когда ты знаешь, что это не небо вовсе, а вечность и бесконечность, и ты – оттуда, попал как-то сюда непонятно зачем, то возникает масса вопросов. Горбунов задавал их всем: соседям, учительнице своей, Зое Васильевне, маме, когда она появлялась дома. Но никто не мог ему ответить. Ни про вечность и бесконечность, ни про то, откуда Горбунов взялся и зачем. – Тебе ещё рано это знать! – строго говорила мама. Остальные взрослые удивлялись, пожимали плечами, сердились, что пристает со всякими глупостями. Были и такие, что умилялись, хвалили Горбунова за любознательность. Но всё равно не отвечали. Обещали: “Вырастешь – узнаешь”. Тайна это была, что ли, которую детям знать не положено? И опять же по малолетству Горбунов не предполагал во взрослых неосведомленности. Он, как и положено в его возрасте, думал, что взрослые всегда всё знают. Тогда пусть скажут! 393
Проза
Горбунов стал совершенно несносен, всё приставал и приставал – и нарвался однажды: старенький физик из старших классов честно сознался, что на эти вопросы ответов нет. – Видишь ли, мальчик, этого никто не знает. Пока. Даже самые великие учёные... – А потом? – прошелестел Горбунов, собираясь зареветь. – Не плачь, – вздохнул старик, намерение это угадав. – Всё впереди, мы обязательно всё узнаем, не сомневайся. – Выцветшие, поскучневшие за долгую и, наверно, не шибко счастливую жизнь, глаза его вдруг заблестели юной надеждой. – Может, именно ты и узнаешь, мальчик... И пока не кончилась перемена, он торопливо и жадно говорил любознательному второкласснику что-то о человеческой жажде познания, о прогрессе, который не остановим, и ещё о чём-то, Горбунову столь же непонятном, но как-то его успокоившем. О том, что за страсть к познанию он в своё время отсидел семнадцать лет, старик, разумеется, смолчал. “Вот вырасту и во всём тут разберусь”, – решил Горбунов. Он долго не догадывался, что Алькор не видит их звезду. В Древнем Египте воины проверяли по ней зрение, а когда Горбунов тайком примерил очки брата, мир расплылся, расползся, глазам стало больно, будто их потянули под лоб суровой нит-кой, потом долго ныли виски. В детстве брату попали в глаз железной пулькой – ну, на уроке баловались, – и уж это не глаз стал, я так, одно название. Вслед за левым стал слепнуть и правый, так что ночное небо давно было для него пустынной тьмой. Это для Горбунова оно становилось по-домашнему ясным со всеми звёздными окрестностями и закоулками: нашёлся в школьной библиотеке старый, изрядно изодранный звёздный атлас. Пах он пылью и мышами и выглядел как вещь позабытая, никому не нужная, и всё-таки был это тайный знак Горбунову, дружественный намёк на то, что они с братом не одни тут: ведь кто-то листал эти жёлтые, растрёпанные по краям страницы с ёрами и ятями, искал дорогу к дому. Не сразу научился он отыскивать в ночной путанице неба созвездия, и дорога от Большой Медведицы до Малой казалась неблизкой и опасной, ведь звёздную тьму там сторожил Дракон, караулил, чтоб не шлялись чужаки. Вдруг да не признает Горбунова? Пожив на этой трудной планете, он и от неба ожидал унижений и каверз. Но мироздание, хоть и обдавало царственным холодом, не обижало, открывалось тёмными далями. Где догоняли и не могли догнать Большую Медведицу бедолаги Гончие Псы. Где рядом с Волопасом притаилась огромная Змея (но звезда Арктур, как светофор, горела красным светом, предупреждала странников об опасности). Где брёл по Млечному 394
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
Пути Персей и, чтоб разогнать мрак, нёс пред собой звезду Алголь, и она то разгоралась, то гасла, будто свеча на сквозняке. Горбунов смотрел, смотрел, привыкая. Сперва – с опаской, боясь заблудиться, не отходя далеко от дома, но это прошло, и всё там стало знакомым Горбунову, своим. Каждую ночь созвездия медленно, важно вставали над горизонтом, проплывали над полуночником Горбуновым, как облака. Как жалко, что брат не видит, как обидно... А брат не грустил, запоем читал книги, чудесные книги с драными, рассыпающимися страницами: Жюль Верн, Сабатини, Стивенсон, Грин – а потом рассказывал Горбунову об океанах и штормах, о «ревущих сороковых» широтах, и о зыбких огнях святого Эльма, пророчащих гибель, и о том, как посвистывает в снастях свежий ветер. Рассказывал он и о том, как грохает на рассвете о каменный берег мерный прибой. А какие чарующие, непонятные слова знал он! Бомбрамсель. Крюйт-камера. Фор-марсель. Все с черточкой посередке – для простора, в котором явственно всплёскивала волна, и прощально кричали чайки. В большом заводском городе, где они жили, никакого моря не было, но и вычитанное из старых книг, оно было таинственно и прекрасно, звало брата к себе, может быть, даже пуще, чем настоящее. Неоткрытыми (неправда, что их уже нет, что-нибудь всё равно да и осталось) землями, грозным простором, в котором играют (если что, они обязательно спасут) дельфины, и, уж конечно, парусами, влажно хлопающими на ветру... В общем, после десятого слепой мечтатель собирался в мореходку. – Боря, ты спятил! – рассердилась мама, узнав про этакие бредни. – Слезь с небес и разуй глаза. Алькор сидел, уткнувшись в книгу, делал вид, что ничего не слышит. Когда мама приходила домой, он становился угрюм и упрям, глядел мимо. А Горбунов ей радовался, ластился. Хоть он давно знал, что на самом деле они не родные дети, а подкидыши, он всё равно маму любил, скучал, когда её долго не было. – Какая ещё мореходка, с твоим зрением даже в армию не берут! И учишься едва-едва, лентяй бессовестный. Всё книжки свои читаешь. Чтоб они сгорели, эти книжки! Сколько раз я тебе говорила: перестань! Ведь совсем ослепнешь... Иди в пединститут, бездельник, и не выдумывай глупостей. Там, говорят, мальчиков и с троечками берут... Алькор вскочил с пятнами на щеках, закричал на маму злым, срывающимся голосом: – Не твоё дело, отстань от меня! Иди к своему Толику и его учи, как жить! Мама заплакала, Алькор тоже, и всё бормотал, что не пойдёт он ни в какой пединститут, он отлично всё видит, он выучит наизусть 395
Проза
таблицу, по которой проверяют зрение, он поедет в Одессу к знаменитому врачу и ему сделают там операцию. Он поступит, поступит, поступит в мореходку! Это зимой было, а летом, кое-как сдав экзамены в школе, он отнёс документы в пединститут, на географический факультет, и провалился на географии. Горбунов заплакал от такого горя, а брат только пожал плечами: – Ну и подумаешь. Даже лучше, год поработаю в школе вожатым, опыта наберусь. Забежавшая домой мама эти намерения не одобрила: – Что ты там заработаешь? Вон учеником продавца пошёл бы. Но Алькор был непоколебим: только в школу. Зачем он решил стать учителем? У него изменился голос, построжал, поскучнел, ни смешинки в нём не осталось, ни хмурой ласковости, и глаза сделались чужие за стёклами, всё время что-то бдящие. – Ты уроки сделал? – Не-а. – Немедленно садись, сколько можно говорить одно и то же? Не понимаю, чего ты добиваешься! – А я погуляю и сделаю. – Никаких гуляний, ты тройку получил. Учи уроки, лентяй! – Вот примерно так они теперь разговаривали. Брат наставлял, заставлял, прорабатывал, а Горбунов молчал в тоске. Но хуже всего было, когда Алькор садился с ним за уроки и пытался объяснить то, что Горбунов не понимал. Непонятное от этого делалось ещё непонятнее, брат смурнел, начинал свои объяснения вновь, а Горбунов, испуганный его раздражением, не понимал, не понимал, погибал от сознания собственной тупости, каменел от ужаса перед школьной наукой... – Ну, понял теперь? – Горбунов молчал в отчаянии. – Отвечай! – взрывался Алькор, Он обзывал Горбунова “придурком тупоумным”, кричал, что он нарочно не понимает, назло. Горбунов начинал хлюпать носом, но это не смиряло брата. И вот, хоть и был Алькор с дальней звезды, где все добрые, в такие минуты ничем не отличался от здешних учителей. Четвероклассник Горбунов учителей не любил и боялся: это были люди, карающие и чинящие расправу. Ещё малышом будучи, Горбунов уяснил для себя, что тётеньки на этой планете добрее дяденек, и, если что, искал у них защиты. Но эти тётеньки из школы были совсем другие. Безжалостные, с громкими голосами, они кричали, приказывали, наказывали, будто были не тётеньками, а только притворялись. Или заколдовывали их школьные стены ? Вот и брат стал таким. Однажды, захлебываясь от слёз, Горбунов крикнул ему: – Не хочу, чтоб ты был учителем, не надо! Ты стал злой! 396
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
Алькор взглянул ледяными, суровыми глазами: – Ты глупый, ничего в этом не понимаешь. – Не хочу, не хочу, не хочу! – твердил Горбунов. – Учителя существуют для того, чтобы воспитывать из вас настоящих людей. Добрых, смелых, честных. Но вы не хотите быть такими. И за это вас наказывают – для вашей же пользы, чтоб вы исправились. Ясно тебе? Учителя не злые, а строгие, они тебе добра хотят. Горбунов молчал, но был не согласен. – Гляди мне в глаза, – скомандовал брат, заметив эту молчаливую дерзость. – Живо' И отвечай: должны вы быть добрыми, смелыми, честными? – Должны, – прошептал Горбунов. – А если вы не хотите, то, что делать? Вот с тобой, например! Если ты всё назло делаешь? – Я не назло. – Не ври. – Честное слово. – Не спорь, я лучше знаю. Вот гляди, какой ты: вместо того чтоб честно сознаться, выкручиваешься... И Алькор наказал Горбунова: не отпустил гулять, велел сидеть дома и думать над своим зловредным поведением, я сам ушёл. Сказал, что в кино, Горбунов знал, что в кино он не пойдёт: у них денег не было. Скорее всего, он спрячется, и будет караулить, не выйдет ли Горбунов самовольно во двор. Горбунов залез на подоконник, обнял колени. На улице было пасмурно, холодно. Алькор затаился в облетевшем кусте сирени и наблюдал за подъездом. И так жалко его было почему-то, так хотелось побежать к нему, сказать: “Пойдём домой, Алькор!” Горбунов выскочил, не одеваясь, схватил брата за руку... Они помирились, а ночью Горбунов долго не мог уснуть, всё думал о том, что сказал ему брат. Наверно, он был прав, просто Горбунов не понимал этого. Ведь это там, дома, все люди добрые, смелые, честные – сами собой. А здесь-то, наверно, всё наоборот. Здесь, наверно, рождаются злыми, трусливыми, бесчестными. Вот поэтому тут и есть учителя, чтоб хоть как-то местных жителей переделать. Никак тут без них нельзя, и вовсе они не злые, а только кажутся такими. Может, даже нарочно притворяются – для пользы дела. Дома-то, со своими детьми, они ведь не такие. Это они только на работе, вот в чём дело, догадался Горбунов, и на душе у него стало легче. Значит, просто на этой планете так положено, чтоб учитель дома был добрым, а в школе всё время орал и наказывал. Без этого здесь не обойтись... “Скорей бы вырасти, – думал Горбунов, засыпая. – И улететь”. Не нравилась ему эта планета. 397
Проза
Меж тем, на дворе стоял октябрь, и уж давно пора было Алькору устроиться на работу. Он сходил в ближние школы, потом в дальние, но, оказывается, вожатых набрали ещё в августе. Денег давно не было, они подъели всё, что было в доме, и последнюю неделю пекли лепешки, счастливо отыскав в кладовке несколько пакетов муки. Что-то надо было делать. Мама сказала, чтоб он устраивался куда угодно, немедленно. Но он хотел работать в школе, помыкался-помыкался, сходил в райком да в начале ноября и уехал в деревню. Там его взяли, обрадовались, что мужчина. А мама заплакала, узнав. – Какой негодяй! Всё тишком. И не попрощался... Горбунов успокаивал её; – Ну, мам, ну чего ты? Он так мечтал, а тут его не брали. – А о тебе он подумал? Бросил тут одного... – Ну, мам, мы всё очень хорошо придумали. Он там устроится и сразу заберёт меня к себе. Да проживу неделю один, подумаешь! Ну, правда, мам... Но неделя прошла, прошла и другая… Алькор написал Горбунову письмо, как там у него хорошо, в деревне, какая школа маленькая, деревянная, со скрипучим крылечком, а кругом “всё лес, лес, лес до горизонта, тебе понравится, вот увидишь, только потерпи ещё немного, мне пока не дали комнату, главное, не запускай учебу. Да, ещё не забывай выносить мусорку, а то знаю я тебя... И помни, – написал он в самом конце, – что человек должен быть добрым, смелым, честным, а иначе – зачем он?” Вечером, закутавшись в одеяло (уже холода наступили, а окна-то у них были не заклеены), привычно примостившись на подоконнике, Горбунов перечитывал письмо брата и думал над ним. Сколько помнил себя Горбунов, столько твердили ему, что надо быть добрым, смелым, честным... Ну, как там, дома. И потому детским своим умом он давно уж додумался: что хоть было их с братом происхождение тайной, о которой никому нельзя говорить, однако, знали, знали на этой планете о далёкой их родине и даже, как выяснилось, пытались брать с её обитателей пример. Поначалу это обстоятельство радовало Горбунова, всё тут было просто и ясно. Казалось бы. Если не приглядываться, не задумываться... А вот если вечером в пустой квартире залезть на подоконник и всё думать, думать, то, честно говоря, многое, очень многое представлялось странным, почти загадочным. Разумеется, Горбунов не мог знать всё про местную жизнь. Информация, которой он располагал, в сущности, ничтожной была, но и она давала повод для подозрения, что что-то тут неладно... Начать с того, к примеру, что все взрослые на этой планете были, как уже отмечалось, просто помешаны на том, что человек должен 398
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
быть добрым, смелым, честным, и много и охотно говорили об этом с детьми. Что ж, Горбунову это нрави-лось (во-первых, потому, что это было правильно, ну а, во-вторых, это некоторым образом рассеивало сомнения, что в вышине пусто, доказывало существование родины и некую таинственную связь её с остальным миром). Но чем старше становился Горбунов, тем заметнее ему было, что требования эти распространяются только на детей. А сами взрослые живут по каким-то другим законам. Видимо, сугубо местным. Быть добрыми, смелыми, честными взрослым на этой планете было вовсе не обязательно. Горбунов сидел на подоконнике и думал, думал об этом, долго, много вечеров подряд, и опять не понимал… Алькор говорил ему когда-то, что всё непонятное можно понять, надо только много думать. Ну и книжки читать, конечно, в книжках много сказано. Читать и думать, и тогда обязательно, в конце концов, додумаешься. Горбунов верил брату, он прочитал учебник под названием “Педагогика” (Алькор с ним не расставался до самого отъезда) и ничего в нём не понял. Но всё равно сидел и думал. И вот всё так и вышло, как обещал брат: в один из вечеров он вдруг догадался, в чём тут дело: это игра. Ну да, такая сложная местная игра под названием “педагогика”. “Ну и дурак же я!” – понял Горбунов. Здешние-то дети отлично знали, что это всё понарошку. Только чужак Горбунов должен был долго и старательно думать, чтоб за видимостью обнаружить сущность, сообразить, что происходит на самом деле: тебе понарошку говорят «будь добрым». И всё, что от тебя требуется, понарошку согласиться. Ну, притвориться то есть. А быть – вовсе и не обязательно. Горбунов испугался своего открытия, уговаривал себя, что быть такого не может. Но всё, что ни вспомнил о жизни, убеждало в том, что открытие его правильно: быть не надо, надо только притвориться, только кивнуть головой. И тогда тебя оставят в покое. Главное – не спорь, не задавай глупого вопроса: а как. Взрослые этого не любят. Соглашайся, не спорь – и будь, каким хочешь… Интересная, наверно, игра, только непонятная. Для чего она? Какова её цель? Кто в ней выигрывает? Сколько ни ломал Горбунов голову, а так и не понял. Сообразил только, что играть в эту игру должны все, и, упаси Бог, нарушить правила и попытаться не притворяться, а быть добрым, смелым, честным. Ох, и достанется же тебе тогда! Вот, например, добрый Горбунов подобрал на улице бездомного щенка, накормил, назвал Рэксом и оставил жить у себя, а когда мама позвонила, он, нездешний дурак, честно сказал ей об этом. – Немедленно, ты слышишь, Гелик, что я тебе говорю, выброси его, он же наверняка блохастый! 399
Проза
Ну и что из этого вышло? Горбунов долго ревел в пустой квартире, просил у Рэкса прощения за то, что его надо выбросить, да так и не отважился (со смелостью-то, надо признаться, у него было совсем плохо): ведь зима же начинается, Рэкс маленький, тощий, он там замёрзнет насмерть. И пришлось Горбунову стать нечестным (маме он сказал, что Рэкса выбросил), и был он таким целую неделю, пока не вернулся однажды из школы и не обнаружил, что в квартире прибрано, а Рэкс как сквозь землю провалился. Горбунов бродил по дворам, звал его, звал, а через несколько дней нашёл на помойке, мёртвого. Кто-то убил его. Какие-то “добрые” здешние люди. Горбунов схоронил Рэкса в сугробе, а от мамы ему попало за то, что врал. А сама так обманывала Горбунова! Горбунов: – Мам, ты придёшь сегодня? Ты обещала... Мама: – Ну что ты как маленький? У меня дежурство, ты же знаешь... Так по телефону они беседовали, голос у мамы был сердитый и виноватый, и Горбунов понимал, что никакое у неё не дежурство, а просто она любит шофёра дядю Толика и скрывает от него, что у неё есть дети. Домой мама бегает тайком от Толика, а к Толику – тайком от Горбунова. А когда появляется дома, плачет, обнимает Горбунова и шепчет ему в ухо горячо и щекотно: – Я одна, одна, ты не понимаешь, как это тяжело... Но Горбунов как раз понимал, он ведь тоже был один! Он один! И мама одна. А как бы хорошо им было вместе! Но почему-то это было невозможно. Ну, почему?! В общем, было, было о чём подумать пришельцу Горбунову. Вот и сидел он на подоконнике, тосковал по дому, думал и никак не мог решить, как ему жить: на самом деле. Как живут там? Или понарошку, как здесь положено? Ведь это ж тайна, думал Горбунов, никто ж не должен знать, что я не отсюда, может, вообще мы не потерялись, а разведчики, может, потом нас позовут и дадут задание! Значит, самое главное сейчас – не рассекретиться, быть как все, и, уж конечно, ни в коем случае не нарушать ихние законы, чтоб местные жители ничего не заподозрили... В конце концов, если даже мама обманывает, то, может, так и надо? А если вправду все должны быть добрыми, смелыми и так далее, то кто сказал, что начаться это должно именно с Горбунова? Вот надоест когда-нибудь аборигенам их странная игра, где всё время надо врать, говорить одно, а делать другое, и однажды вдруг замрут они от стыда и отчаяния и подумают: “Боже мой, как мы живём! Почему? Что с 400
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
нами творится? Ведь давным-давно знаем мы, какими мы должны быть! Хватит притворяться людьми, ведь стыдно, ведь нельзя же так, пора нам быть, пора нам стать...”. И станут. Добрыми. Смелыми. Честными. На самом деле. И такая жизнь начнётся прекрасная – как дома. Вот тогда и Горбунову можно будет не скрываться, ведь верно? Так сидел четвероклассник Горбунов, глядел в небо, где о нём помнили, где по нему тосковали, и замышлял первое в жизни предательство. Он уж давно жил один, так давно, что привык. Привык к пустой, неприбранной квартире, к тоске по брату, к одиноким вечерам на подоконнике (он торчал там допоздна, оттягивая, сколько можно, страшный миг, когда надо ложиться спать, но он всё равно наступал, этот миг). Пустынная ночь вставала за окном, приникала к стёклам, заглядывала, пугала недоброй тьмой, и Горбунов включал по всей квартире свет, озирался, вздрагивая, слушал тишину, лез с головой под одеяло, а мама потом удивлялась: что со счётчиком. Сломался, что ли? Не может же нагорать так много! Горбунов удивлялся вместе с ней, пожимал плечами, обещал вызвать электрика, он врал теперь легко и убеждённо, и совесть не мучила – так надо, так положено. Ну ее, эту правду, ничего от неё, кроме неприятностей! – Как ты там, Гелик? – звонила вечером мама. – Хорошо, – легко отвечал Горбунов. Да и что бы изменилось, скажи он правду? – Что ты ел? – Колбасу и котлеты. А ел он варёную картошку в основном, с ней просто было, без возни, а деньги, которые давала мама, спускал на конфеты. – От Бориски ничего нет? Я так беспокоюсь! И когда он тебя заберёт? Горбунов уже понимал, что брат не заберёт его никогда: ему там разонравилось, дети не слушались его и издевались над ним, а он их ненавидел и боялся. И скучал по городу, по дому. Такое письмо получил Горбунов в начале декабря, но маме не сказал. Зачем? – Скоро, мам. Вот только четверть доучусь, и заберёт. Кто ж в конце четверти переходит...? – Вообще-то правильно, – одобряла мама.– Я так рада, что он там прижился! Такой ведь он безалаберный! – Но другие заботы отвлекали её, голос строжал: – Гелик, ты телевизор выключать не забываешь, сознайся? – Не, мам, я всегда выключаю. Телевизор сломался ещё при Алькоре, брат всё собирался сдать его в починку, но денег не было, так и уехал, не собравшись, 401
Проза
– Ну, спокойной ночи, Геленька, целую тебя, – прощалась мама. – Спокойной ночи, мама, – как положено, отвечал Горбунов и оставался один-одинёшенек. А ровесники, дурачки, завидовали: вот же повезло Горбунку! Живёт, как хочет, всё ему можно, и никто не ругает! Они иногда приходили к нему – поиграть в жмурки, запустить дымовушку прямо на кухне, побаловаться от души. Но потом-то, отведя душу, они расходились по своим подневольным домам, к ужину, к телевизору, к придиркам и ласкам своих взрослых, к прирученной, обжитой тьме, в которой бабушка похрапывает и так сладко спится всем вместе, а Горбунов разгонял счётчик, забивался в холодную постель, караулил неясные шорохи, скрип половиц и боялся, боялся... Он и сам не знал чего. А зима заносила город большими лютыми снегами, метели хозяйничали на улицах – такая она, зима эта, пришла и встала, безжалостная, что не отогреться. И вдруг Горбунову повезло. Из-за холодов взрослые дворовые парни, те, что именовались “трудными подростками” и обычно собирались за гаражами, перекочевали в подъезд, и именно в тот, где жил Горбунов. Жильцам это, можно догадаться, не понравилось (дымно, шумно, окурки на полу), и каждый вечер вспыхивал на лестничной площадке громкий скандал: “А ну, идите отсюда, раздолбаи, а то милицию вызовем!” – “А чё мы делаем?” – “Вот и нечего тут околачиваться! Встали тут, паразиты!” – “А где нам стоять?” – “Где хотите, там и стойте, а тут нечего” – “Дяденька, тебе чего, больше всех надо? Мешаем мы тебе?” – “Мешаете!” – ”А зубы тебе, мужик, не мешают?” – “Ты пугать ещё меня будешь, сопля зелёная, да я тебе...!” – “Чё ты там сказал, козёл штопаный?” И так каждый божий день, а Горбунов слушал, притаившись у себя за дверью. Да в один из вьюжных вечеров, замирая от собственной дерзости, пригласил “трудных” в гости. Это была самая счастливая пора в той одинокой его детской зиме: ненавистная пустыня квартиры ожила, в ней появились другие люди, и тепло стало от человечьих голосов и совсем не страшно. Иногда с парнями приходили девицы. Ну, скажем прямо, на светский приём это было мало похоже. Парни пили вино, играли в карты, тискали девиц. И тисканьем дело не всегда ограничивалось (так на десятом году жизни Горбунов во всех подробностях узнал, откуда берутся дети). Но за простыми своими забавами гости Горбунова как-то умудрялись не забыть о хозяине, подкормить, приласкать, а то и – если были девчонки – починить продранные в школе брюки, простирнуть рубашку. Главное же, они не прогоняли его от себя, принимали в компанию, разговаривали с ним. И от этого жить стало легче, нежнее, и даже стал Горбунов забывать потихоньку, 402
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
что он чужестранец, может быть, даже разведчик. Он научил “трудных” отыскивать Полярную звезду, показывал созвездия в ледяном, ясном небе и называл их по именам. Парни слушали серьёзно: “А вон это кто, Горбунок?” – “Где?” – “Ну, вон, вон горит, видишь?” – “Капелла из созвездия Возничего. Капелла – это значит коза. Возничий несёт её на плече...” – “Где, где это?” – “А вон Орион, ну вон, рядом с Зайцем. Самые яркие звёзды. Видите, одна белая, другая красная?” – “Гля, парни, и, правда, одна красная...” – “Это Ригель и Бетельгейзе”. – “Ригель... – повторяли они зачарованно. – Бетельгейзе… И откуда ты, Горбунок, всё это знаешь?”. Горбунову так хотелось всё рассказать им, сознаться, что он оттуда, он чужак. А они бы сказали, рассмеявшись: “Брось травить. Горбунок. Что мы, своего от чужого не отличим?” Но он помнил наказ брата и молчал, молчал о родине своей, там, в вышине. Алькор вернулся после Нового года – вырвался на три дня погостить, да так и остался насовсем. Бог с ними, с вещами, с трудовой книжкой, подумаешь, два месяца. О поступлении в педагогический институт было забыто навсегда, и он устроился на почту, разносить телеграммы. Больше его никуда не брали из-за плохого зрения. Горбунов был счастлив, ходил хвостом за братом, а когда выпадала Алькору вечерняя смена (днём-то Горбунов был в школе), вместе с ним носил телеграммы. Так хорошо было шагать рядом с братом, и совсем не холодно, и темень не пугала, освещённая редкими фонарями, под которыми бесприютно мотался мелкий колючий снег, а вокруг – дома, дома стояли и светили тёплыми разноцветными окнами. В домах, за окнами, жили люди, и кто-то всё время слал им телеграммы. ВЫЕЗЖАЮ 23-го ПОЕЗД 16 ВАГОН 2 ВСТРЕТЬ ОБЯЗАТЕЛЬНО МНОГО ВЕЩЕЙ НИНА ТЫ МНЕ СНИШЬСЯ ЮРА БАТЯ УМЕР 20-го ПОХОРОНЫ 23-го ПРИЕЗЖАЙТЕ АЛЕКСЕЙ ЗАВЕРЕНО ОВСЯННИКОВА ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ ЖДУ ТВОЙ ОЛЕГ ТРИСТА ТЕЛЕГРАФОМ ПОДРОБНОСТИ ДОМА ВОЛОДЯ ВЕРА ОТМУЧИЛАСЬ ВЧЕРА СХОРОНИЛИ КЛАВА Я ВСЕ РАВНО ТЕБЯ ЛЮБЛЮ КОЛЯ НАТАЛЬЯ СЕССИЮ ЗАВАЛИЛ ЗАБИРАЮТ АРМИЮ МАМОЧКА НЕ ВОЛНУЙСЯ ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО АЛЁША Разнося эти бумажки, намекавшие на то, что планета, куда они попали, велика, и разумная жизнь на ней просто кишмя кишит, Горбунов снова почувствовал себя чужестранцем: за каждой дверью шла жизнь, чужая, манящая, идущая мимо, едва замечающая их с братом. 403
Проза
Горбунов глядел на неё во все глаза, запоминая и завидуя, завидуя, что, конечно же, его, как разведчика, не украшало. Они входили в незнакомый подъезд, искали квартиру, звонили, и Горбунов замирал, затаив дыхание: что там, за дверью? Оттуда спрашивали: – Кто там? – Телеграмма,– отзывался Алькор. И дверь открывалась, будто это был пароль. Она открывалась, и сначала налетал запах чужой жизни: весёлый запах борща или зелёный, праздничный – одеколона “Шипр”... Чем только не пахла жизнь! Кошками, собаками, натёртым паркетом. А то вдруг пыльно и желанно пахло книгами, и тогда в глазах у брата появлялось что-то жалобное, собачье (дома-то он давнымдавно всё прочитал). И пока человек, открывший дверь, торопливо расписывался в квитанции и вскрывал телеграмму, уже позабыв о пришельцах, не обращая на них внимания, можно было во все глаза глядеть ему за спину, туда, где он живёт. О, много, много замечал Горбунов в эти коротенькие мгновения! Запоминал, уносил с собой, чтобы ночью, перед тем как заснуть, всё припомнить: полосатый коврик в коридоре, такой домашний, что хотелось немедленно скинуть валенки и пройти по нему босиком. Таинственный зелёный сумрак дальней комнаты и там, уже за гранью видимости, бой гитары и юный упорный голос: “Но парус, порвали парус! Каюсь, каюсь, каюсь...”. И совсем уже подарок – разыгравшийся, стремглав вылетевший из кухни серенький кошачок. Увидав посторонних, он тормознул, выгнул спину и, сделав вид, что ужасно, напуган, взлетел вверх по шторе. А следом выбежала маленькая девочка с огромным зелёным бантом на макушке и захохотала, захлопала в ладоши... Горбунов, стоявший за порогом, тоже засмеялся и потом, когда дверь закрылась, и они ушли, долго ещё вспоминал и этого весёлого котёнка, и девочку-хохотушку. Вручив телеграмму, они сбегали вниз по лесенке, выходили на тёмную, морозную улицу, дверь подъезда тяжело и прощально бухала у них за спиной, отсекая их от только что увиденной жизни, они спешили в другие дома на других улицах, там тоже жил кто-то. И везде Горбунову притормозить хотелось, побыть ещё чуть-чуть (а может, и остаться насовсем), но они шли дальше раздавать телеграммы. А потом возвращались на почту. Для всех остальных почта в это позднее время была закрыта. Но они-то были “свои”», запросто заходили со двора и, миновав тёмный коридор, попадали в казённые свет и тепло. Там вкусно пахло сургучом, и электрический чайник, по-жарными объявленный вне закона, контрабандой кипел в надёжной тени упаковочного стола, а в соседней комнате вдруг начинался шум, треск, стук – это приключалась истерика со стареньким телеграфным аппаратом, он принимался торопливо 404
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
и яростно выстукивать буквы, из которых складывались сообщения о поездах, самолётах, любви, смерти, свадьбах, одиночествах, печалях и прочих разнообразных перипетиях местной жизни. Пока же не настучал он новых депеш, Алькор и девчонки-телеграмщицы гоняли чаи, травили анекдоты, предварительно выставив Горбунова в соседнюю комнату: “Тебе ещё рано такое слушать!”. Совершенно, кстати, напрасно: потому, во-первых, что ему и там всё было хорошо слышно, а во-вторых, что уж такого принципиально нового могли сообщить ему девчонки, учитывая его дружбу с “трудными”, в таких случаях никуда его не выставлявшими? Горбунов любил эти почтовые вечера, уютные, почти домашние, и рёвом ревел, когда брат решил с работы уволиться (он не хотел носить телеграммы о смерти). – Я сам буду их носить, честное слово! – пообещал он, и Алькор, вздохнув, остался. Горбунов часто подменял его по вечерам; брат в ту зиму всё время бегал в театр. Он там влюбился в одну артистку, и, конечно, разговора быть не могло о том, чтоб пропустить спектакль с её участием. Ну а Горбунову работа была не в тягость. К тому же, он тоже был влюблён и, разнеся телеграммы, вприпрыжку мчался на почту, к Люсе… Ей было лет семнадцать, она тоже носила телеграммы. Если на почте никого не было, они болтали. Горбунов рассказывал ей о своих будущих полётах в космос. То есть о самом-то главном – о возвращении домой, молчал. Делал вид, что он просто местный мальчик-малыш. Но среди местных малолеток профессия космонавта пользовалась большой популярностью. А она Горбунову – о девочках из общежития, которые смеялись над ней и дразнили уродиной. – Они говорят, что меня никто никогда не полюбит, потому что у меня нос длинный... Горбунову хотелось сознаться: “Я тебя люблю! Вот вырасту, и мы с тобой улетим, убежим отсюда, а там, дома, никто никогда – ты слышишь? – не обидит, потому что там... Ах, там всё по-другому, поверь, там, там... Там все люди добрые, вот увидишь...”. Но он молчал, подчиняясь местным законам: ведь Люся была взрослая, а он только мальчик. В его возрасте, считалось тут, никакой любви быть не может (а если она всё-таки есть, то это стыдно и смешно, надо скрывать). И, откладывая любовь на потом – ведь вырастет же он когда-нибудь! – Горбунов только хмурил редкие тёмные брови, сопел, бурчал простужено: – Дуры они, твои девочки, самих их никто не полюбит! Кому же злые такие нужны...? – Много ты понимаешь,– вздыхала Люся, – что злая – не видать, а что некрасивая – сразу заметно. – Она грустно шмыгала длинным своим носом, который Горбунову очень нравился, как, впрочем, 405
Проза
и всё в ней: бледненькое, даже зимой все в конопушках лицо с зеленоватыми, чем-то раз и навсегда напуганными глазами, лёгкие, худенькие руки в ауре золотистого пушка. И так славно было сидеть с ней рядом, пить чай и знать о будущем счастье. Однажды Горбунов позвал Люсю в гости, есть макароны: до зарплаты оставалось три дня, а она не дотянула и ходила голодная. – Ой, что ты!.. – перепугалась Люся. – Боря рассердится. Горбунов обиделся за брата. – Ты что думаешь, он жмот?! – Что ты, Гелька, Боря хороший, – вздохнула она. – Просто я его боюсь. – Не бойся, – велел Горбунов. – Его всё равно дома не будет, он в театре сегодня. – И для пущей важности разъяснил, что брат не просто так в театре, а потому, что у него там любовь с одной артисткой. – Только это тайна, поняла? Люся поняла и пообещала, что никому никогда ни за что на свете… Вернувшись за полночь, Алькор обычно будил его и бормотал в восторженной лихорадке про то, какая ОНА была сегодня, кого играла, как играла, а больше всё про голос ЕЁ. Зарплата-то у него была шестьдесят рублей, и билеты, можно понять, он покупал самые дешёвые, сидел где-нибудь в последнем ряду амфитеатра или на балконе и слепо – минус одиннадцать – взирал оттуда на своё божество. – Ой, а она его тоже любит? – конечно же, спросила Люся. – А ты как думала! – отвечал Горбунов, охраняя честь брата. – Ясное дело, любит... – сказала Люся. И вздохнула. И согласилась, идти есть макароны. Она сразу принялась наводить в квартире порядок, а Горбунов варил макароны и врал вдохновенно, какая у брата с той артисткой любовь шикарная. Ну, Люся его всё расспрашивала об этом, он и врал, раз ей так хочется, он от “трудных” подростков много чего знал про взрослую любовь. Люся слушала, не дыша, позабыв про веник. И вдруг… брат вернулся... Что-то там произошло, в театре, спектакль заменили, и его артистка не играла сегодня. Увидев гостью, он потерялся, смутился: он и на работе старался забрать телеграммы и поскорей уйти, у него никогда не было девушки, он не знал, что делать, как разговаривать. – Ой, я пойду, – поспешно сказала Люся. – А Гелик сказал, тебя не будет... – Я мешаю? – угрюмо спросил брат. – Обалдела, – обиделся на Люсю Горбунов. – Сейчас уже макароны сварятся! Алькор кинулся к соседям, занял пятёрку до зарплаты, сбегал в магазин, где куплены были бутылка вина и торт. И такой вдруг ласковый, 406
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
счастливый вечер случился! В неприютной этой квартире потеплело, посветлело – стало как дома. Они сидели втроём, торопливо, взахлёб говорили, говорили про всё на свете, будто давным-давно знакомы были, может быть, даже любили друг друга, но злая судьба взяла и разлучила их на долгие годы, и как тосковали, как ждали они этой встречи – и вот сбылось! А время-то не дремало, зловредное! Как нудно и страшно тянулось оно, когда Горбунов жил один: топталось на месте, а то и вовсе замирало, скучная вечность громоздилась между «тик» и «так»! А тут вдруг рванулось, припустило, помчалось; и мига не прошло, а уж ночь наступила, и, глянув на проклятые часы, Люся заспешила (в общежитие пускали до двенадцати), засобиралась, и всё померкло оттого, что она уходит. – Ну, куда ты? – заныл Горбунов. – Зачем тебе? Ночуй у нас... – Ой, что ты, Гелька! – А чего, в самом деле? – сказал Алькор.– Места хватит. Он уступил Люсе свою тахту, а сам лёг с Горбуновым. – Она хорошая, правда? – шёпотом спросил Горбунов в бессонной тьме. – Да. – А она тебе понравилась? –Да. – Я её знаешь, как люблю... – Спи давай, а то опять тебя завтра не поднять. – Я на ней женюсь, когда вырасту, ладно? – Ладно. Спи. Горбунов уснул, а ночью его разбудил их шёпот; – Я люблю тебя... Люб-лю те-бя... – Правда? – Больше артистки? – В сто раз. – А ты будешь к ней ещё бегать? – Нет. – Это ты сейчас так говоришь, – Не сейчас, а – правда. – Будешь, будешь! Они ещё долго там шептались и целовались, а Горбунов лежал и плакал. Тихо, чтоб они не услышали. Люся стала бывать у них часто, каждый день, и ночевать оставалась. Она навела в квартире порядок, с макаронами и картошкой было покончено, но ни суп, ни котлеты не утешили Горбунова. И ни разу уж не повторился тот первый счастливый вечер, когда они были вместе, втроём: Алькор и Люся видели только друг друга. 407
Проза
Мама, забежав как-то днём, обнаружив порядок в доме и щи в холодильнике, насторожилась: “Что тут у вас происходит?” – “Ничего”,– не отрываясь от уроков, ответил Горбунов, а брат и вовсе промолчал. “Как это ничего? – взвилась мама. – А прибирается кто? Боря, я тебя спрашиваю!” “Тебя это очень волнует?” – огрызнулся брат. “Представь себе! Я не желаю, чтоб ты водил домой девок! Бессовестный, на глазах у Гелика!”. “Она не девка, – хмуро сказал Алькор. – Я женюсь”. “Я тебе женюсь! – закричала мама. – Сопляк! Я этой потаскухе устрою! Выдумал ещё...”. Он тоже закричал: “Хватит, надоело! Не вмешивайся в мою жизнь, мне позавчера восемнадцать исполнилось, я сам знаю, что мне делать!” Она ещё долго кричала, а брат уткнулся в книжку и не отвечал больше. Кончилось тем, что она отхлестала его по щекам и ушла. Алькор тоже хлопнул дверью и исчез. Впрочем, он скоро вернулся, а потом прибежала с работы Люся, они закрылись от Горбунова на кухне, и весь вечер Горбунов слышал их голоса и смех. Им было хорошо вместе, они ссорились, мирились, и никто им больше был не нужен. Горбунова они просто не замечали, он стал в доме совершенно лишний и перекочевал в подъезд, где опять собирались “трудные” подростки. В подъезде было весело: курили, болтали, рассказывали анекдоты и страшные истории. В феврале соседям это надоело, и они вызвали участкового. Участковый матерился и грозил упечь всех в колонию, если ещё раз увидит в подъезде. Холода всё не кончались, деваться было некуда. Однажды выпили и взломали киоск “Союзпечати”, просто так, от скуки, от злости; взяли журналы, открытки, ручки… Горбунову досталось семь ручек и пачка конвертов. Конверты он выбросил (писать-то ему было некому), а ручки спрятал под ванну и неделю жил в страхе: завидев на улице милиционера, вставал как вкопанный, каменел (это за ним, сейчас его заберут в тюрьму). Но все милиционеры проходили мимо, никто не обращал на него внимания, разве что какой-нибудь прохожий, наткнувшись, бросал раздраженно: – Ну, чего встал, не болтайся под ногами! – В общем, обошлось, не попало, никто не заметил, что Горбунов вор. Потом-то он перестал бояться. Ну, то есть боялся, конечно, в самый тот момент, когда парни уже выдавили стекло и ушли за угол, и теперь Горбунову надо подойти и залезть в тесное освещенное пространство. Он шёл, он подходил, он залезал, а внутри всё дрожало от страха, от того, что увидят, закричат, погонятся. Но всё обходилось, они бежали куда-то по ночным улицам, возбуждённые, хохочущие, и Горбунов уже ничего не боялся. Поди, найди их в огромном городе, в лабиринте асфальтовых улиц! Да их и не искали – подумаешь, киоск' Были у милиционеров другие серьёзные дела. Не до Горбунова было милиции. Как, впрочем, и всем остальным. 408
Наталья СОЛОМКО
“Небесные разведчики”
– Ты о чём? – почему-то испугался Горбунов. – Да всё о том же, о том! Думал, сойдёшь с ума, и никаких проблем. Начнётся сказка, и всё будет так, как тебе удобно? И вина забудется… – Какая... вина?.. – шёпотом спросил Горбунов. – Та самая. Забыл? Смелый, добрый, честный... Думал, сойдёшь с ума, и не спросится с тебя? Думал, я приду к тебе и утешу? И будем считать, что всё было, как надо? Живой-то я был тебе не шибко нужен: неудачник, пустомеля, пьяница – никчёмный брат, за которого стыдно. Помнишь, как ты торопился мимо меня по улице: не дай Бог, я окликну, и все узнают, что этот неприличный человек – твой родственник... Зато теперь, когда я умер, меня можно любить. Ну, не настоящего, конечно, а выдуманного, прилизанного, приглаженного, раскрашенного в приятные для глаз тона. Добрый Горбунок, ах, какой добрый! Он так любил брата! Он даже тронулся от тоски... – Прости меня... – Бог простит, – усмехнулся Алькор. – С тебя спросу нет, ты ведь у нас теперь блаженный. – Прости, прости... Что же мне делать? – Не знаю. – Научи меня, Алькор. – Брось, – поморщился брат. – Ты опять про своё. Чему я могу тебя научить, когда сам ничего не знаю? Я такой же предатель, как ты… Знаешь, пожалуй, я пойду. Снег вдруг кончился, небо вызвездило на миг в высокой полынье. Брат махнул рукой и пошёл прочь. – Куда ты? – позвал Горбунов. – Домой. Он шёл, не касаясь заметённой снегом земли, брёл, будто по невидимому склону, и уходил всё выше, выше. – А я? – закричал ему вслед Горбунов. – Я с тобой! Брат оглянулся, глянул печальными глазами. – Тебе нельзя здесь, это дорога мёртвых. Он уходил, забираясь всё выше, теряясь в небесной тьме. Горбунов остался один на пустынной ночной улице, на планете, мчащейся во мраке и холоде бесконечной Вселенной. Ему шёл восемнадцатый год, и был он не добрый, не злой, не смелый, не трус, не честный, не лжец – так, обыкновенный человек, не знающий дороги. Здесь все были такие, и мучились, и тосковали по другой жизни, и ждали, когда же она придёт. Потерявшиеся дети, чужестранцы, позабывшие дорогу домой. – Я хочу домой! – крикнул в вышину Горбунов, но никто не ответил. А тёмное небо стояло над землей, как старый брошенный дом, и оттуда кто-то смотрел, смотрел на Горбунова. 445
Дмитрий ВОЛОДИХИН Володихин Дмитрий Михайлович родился в 1969 г. в Москве. Окончил исторический факультет МГУ, кандидат исторических наук, член Союза писателей России. Автор 8 романов, ряда сборников, научных исторических сочинений, всего - 25 книг. Печатается в газетах и журналах: "Если", "Книжное обозрение", "Москва", "Знамя", "Fантастика" и других. Один из основателей литературной группы фантастов “Бастион” и “Карамзинского клуба”. Сейчас работает заместителем главного редактора в журнале “Свой”. Лауреат Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы имени А.Н. Толстого.
МИТРОПОЛИТ ФИЛИПП Трагедия Действующие лица: Митрополит Филипп – худощавый, среднего роста, около 60 лет. Митрополит Афанасий – дряхлый седовласый старец. Святой Сергий Радонежский – невысокий, плечистый, быстрый в движениях, 40 лет. Келейник митрополита Филиппа, Андрейка – молодой человек. Великий князь Иван III Васильевич – высокий стройный старик. Царь Иван IV Васильевич, прозванный Грозным, – крупный, рослый мужчина 36–39 лет (в Эпилоге ему 54 года). Царица Мария Темрюковна – молодая женщина, кабардинка. Боярин Иван Петрович Фёдоров – крупный человек 50 лет. Князь Дмитрий Иванович Хворостинин – мужчина с правильными чертами лица, высокий, русоволосый, лет 35-40. Дьяк Казарин Дубровский – человек средних лет, верткий, лысый, полный. Малюта Скуратов (Григорий Лукьянович Бельский) – человек средних лет цыганистого вида. Иванец Еганов – опричник 50 лет. Два опричника – Фрол и Ждан, молодые люди. Английский посол Энтони Дженкинсон – человек средних лет Кабатчик – немолодой, грузный. 446
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
Монах. Мальчик с дудкой.
АКТ 1 -ый
(1566 год, Москва) Сцена 1 -я Звучит колокольный звон, слышится хоровое песнопение, какое бывает в церкви на Рождество Христово. Царская палата: государев трон с правой стороны, по центру сцены – большая икона Спаса, из широких окон льётся свет. В центре сцены – царь, Малюта Скуратов и опричники. Слева – дьяк-изменник Казарин Дубровский. С минуту стоят и смотрят в зал. Гаснет свет, расходятся все, кроме летописца Ивана Тимофеева. Иван Тимофеев: В младые годы, видев сонм измен, Мятежный дух среди родов великих, В те поры поделивших государство, Как вотчину большую меж собой, Узнав большого бунта беснованье И рёв толпы, пришедшей растерзать Обидчиков бессудно и свирепо, Великий государь за десятью замками Хранил в душе своей великий трепет, И содрогался в чаяньи измены. А враны алчные, ища себе корысти, Готовы были всюду показать Мятеж, и скоп, и бунт, и тайный ропот... Но как не слушать их, когда простые речи Лукавой прелестью всегда звучать заставят Умельцы наговорных дел? И государь, желая отделить Волков от агнцев, чистых от нечистых Чтоб врачевать грозой траву дурную, Взял в полное владение удел – 447
Проза
Опричнину... В народе говорили: Разгневавшись, он Русскую державу Секирой острой надвое рассёк! Дружине чёрной, воинству опричну Во всём дав волю на земле христьянской, Царь отпустил грозу гулять по градам И на народ, исполненный смиренья, Излил всю ярость нрава своего. Иван Тимофеев покидает сцену.
Сцена 2 -я Бывший митрополит Афанасий – согбенный монах с кривой клюкой, на которую он опирается с видимым усилием. К нему быстрым шагом подходит новый, ещё не возведённый в сан, митрополит Филипп. Он в игуменском одеянии. Слышно пение птиц. Филипп: Благослови, владыка! Афанасий: Да какой же я тебе владыка? Теперь ты сам владыка! Кто был митрополит, тот нынче – инок... С недавних пор от дел освободился и в Чудов монастырь ушёл я, чтоб иконы на покое тихо поновлять. Филипп: Владыка, я ведь гость, а ты хозяин. Ты старше, я моложе, оба мы – монашеского чина. Так о чём же спорим? Как Господь смеётся, разглядывая нас в окошечко своей небесной кельи! Афанасий: Ну, подойди... Филипп складывает руки, склоняет голову и подходит под благословение. Трижды целуются. Филипп: Мне велено прибыть в Москву поспешно, оставив на другого все заботы в обители моей на Соловках. Зачем царю я надобен? Ужель поближе не сыскалось никого в митрополиты годного? А ты, как я слыхал, без уговора с великим государем из хором ушёл митрополичьих... (внимательно смотрит на Афанасия, тот легонько кивает) и покинул своё служенье. Правда ли всё это? (Афанасий вновь кивает). Выходит, правда... Но, скажи – к чему? Афанасий: Я немощью великою источен, хворобы нападают, что ни день. Пишу с трудом, не слышу песнопенья и службу отстоять уж мочи нет. Филипп: И всё? Афанасий (уклончиво): Мне о душе давно пора подумать, забот земных уходит караван, как птичьи стаи над листвой осенней... 448
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
Филипп: Признайся честно, старец Афанасий, от немощей сбежал ты, иль другая была причина к оставленью сана? Пауза. Афанасий оглядывается. Подходит вплотную к Филиппу. Афанасий: Я с государем не могу поладить... Филипп (в волнении прижимает руку к груди): Вот так диво... Давно такого не бывало на Руси... Кого из вас, и за грехи какие лукавый искусил? Афанасий вздыхает, отворачивается. Филипп: Дай мне совет: чего беречься? Афанасий (стоя вполоборота к собеседнику): Сказано в Писаньи: «Блюди, аки опасно ходишь...» Филипп: Вразуми! Двух слов мне мало. Ты оставил место митрополичье не добром? Тогда ответствуй: как мне быть! Какого ждать боренья? Парамандный крест, что ты носил, не люб мне. Была моя бы воля, так Филипп на Соловках сидел бы безотлучно. Святительская власть – великий искус и трата времени, которого так мало, чтобы в себе грехи уничтожать и о душе заботиться... Такого я нимало не хотел! Пришёл сюда жестоким понужденьем: приказ отдал великий государь, ему ж противиться мне Бог не позволяет. Афанасий: Тебе досталось трудное наследство... (с трудом подыскивает слова). Наш государь... (вздыхает) отважен в ратном деле... Он искусен также в науке книжной... А державе русской... добра желает... Но своим страстям... он не хозяин... А потому все ждут великой крови – от вельможи до нищего последнего псаря! Но как мне ризы Церкви сохранить от пятен алых?! Как не замарать её белейшие одежды лютой злобой?! Я не придумал. И в себе не отыскав духовной твёрдости для времени такого, дерзнул уйти. Быть может, ты таков, какого надобно для Церкви в лихолетье? Я ж убоялся… Филипп: Отчего ж, владыка, во мне преемника увидел ты? Ведь твёрдым я не был никогда. Какую благость в Филиппе отыскали? Государь покорности взыскует? Но и этим я не богат. Смирения во мне, худом и грешном, не наберётся и на зёрнышко. Зачем же... Афанасий (перебивает): Ты до сих пор был чист. Во всём и перед всеми. А потому и люб – царю, архиереям да братии монашеской Москвы. Филипп: Я никудышный до их пор был настоятель. Смирял не тех, и мягок невпопад был с гордецами. От меня того ли хотел Господь? Отсель митрополитом я никудышным буду... Афанасий: Ты молись! Тебе Господь поможет стать таким, каким ты должен быть. Я чувствую: ты призван не напрасно на служение в 449
Проза
Москву. Не токмо государь, но и Господь тебя здесь видеть хочет. А меня... прости, Филиппе, и не поминай худыми словесы. Ведь я старик. Афанасий поворачивается и уходит, бормоча под нос: «Я немощен...»
Сцена 3 -я Царская палата: государев трон – красный, усыпанный золотыми вифлеемскими звёздами, – с правой стороны, на возвышении. С левой стороны – белое резное креслице пониже, для митрополита. Металлическая дверь крепится к косяку мощными коваными полосами. За широкими окнами стоит полдень, ленты яркого света врываются в мягкий полумрак помещения. Царь Иван Васильевич вводит в палату митрополита Филиппа, неспешно продолжая беседу, начавшуюся раньше. Государь – в монаршем одеянии и венце, митрополит одет скромно, в монашескую рясу, на голове его белый клобук. Царь: ...пришёл со стороны, тебе виднее: ты не отравлен кознями Москвы. Тебе, верней всего, уж говорили, что царь твой зол, горяч и безрассуден. Ты всё увидишь сам, митрополит, и сам рассудишь нас по Божьей правде: меня и ненавистников России, которую Господь мне поручил. Филипп (крестясь на икону Спаса): Я не судить пришёл, но лишь молиться Христу об устроении благом всех церковных дел. Да храмы возводить. Да отвещать от скверны людей уставших слабые сердца. Да приводить от зла христьян к смиренью, покою и душевной тишине. Царь (улыбаясь): Что нынче зло? И разве не с любовью отец потомству сокрушает рёбра, желая наказать за нерадивость и крепкою рукою вразумить? Филипп (улыбаясь): Отец – не Бог. Один Судья Небесный и грешников, и праведников любит великой, совершенною любовью. А человек... порою воспитует, но чаще злится или с пьяных глаз, или от зависти, иль попросту со страха любого ближнего, кто под руку попался, по темечку ударить норовит. Царь: Ещё поговорим с тобой об этом и обо всём другом, а нынче я привёл тебя сюда, в престольную палату, ради знакомства доброго. Гляди, кому я повелел перед походом явиться к нам, чтобы его ты знал, да и в молитвах поминал своих, владыка! В палату входит князь Хворостинин в длинном походном плаще, с мечом в ножнах. Поясно кланяется государю, подходит и под благословение к митрополиту. Царь (представляет митрополиту): Перед тобой Димитрий Хворостинин. И ярославский древний род князей гордиться бы им мог, 450
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
хотя отходит от младшей ветви отпрыск сей. Пока в чинах больших он не бывал... но будет. Его с полками к Болхову пошлю. Пускай себе заслужит доброй славы, ко градам русским не пустив татар. Филипп (Хворостинину): Я о тебе молиться нынче стану, да ты и сам смотри, не оплошай... Царь: Он к ополченью дерзостен, искусен в уловках ратных, словно барс, и быстр подобно кречету... Его поднять желаю из худости на высшие ступени – служил бы верно. Хворостинин: Я иначе не умею. Царь (качает головой): А ты князь Дмитрий, стало быть, гордец! Оно и к лучшему: на дальнем воеводстве тихоня ни к чему... Слышатся торопливые шаги многих людей, ругань, стук в дверь. Царь (возвысив голос): Что там за шум? Дверь отворяется, в палату с робостью заглядывает дьяк Иван Тимофеев. Возгласы за его спиной становятся громче. Иван Тимофеев: Боярин Фёдоров, великий государь, к тебе со срочным делом... Царь (спокойно): Отчего же смятение такое за дверьми? Иван Тимофеев: С поличным вора взяли... приказного. Царь: Из мелких? Из подъячих? Иван Тимофеев: Целый дьяк. Царь (в размышлении поглаживает подбородок, потом обращается к Хворостинину): Ступай же, делай дело! Ну а ты... (оборачивается к Филиппу) останься! Поглядишь, какие птицы крылами машут под моим окном. Князь Димитрий с поклоном удаляется, в комнату входят Иван Тимофеев и боярин Фёдоров в тяжёлом боярском одеянии. Фёдоров снимает высокую меховую шапку, оба кланяются. За ним слуга с топориком вводит толстяка, у которого связаны руки, толкает его, заставляя встать на колени перед царём. Кланяется. Митрополит усаживается в маленькое креслице. Царь (обращаясь к Фёдорову, строго): Иван Петрович, верю я докладу Ивана Тимофеева (кивает на Тимофеева), ведь он в час отдыха ко мне не допускает просителей, гостей и челобитья... Я вижу, дело срочное? Фёдоров: О, да! Великий государь! Таких мерзавцев доселе я не видел на Руси. Проворовался дьяк. В большом походе без упряжи оставил он наряд, и пушки встали. Взяточник великий попался нынче, и в его казне растрата на растрате... 451
Проза
Царь (пожимает плечами): Эко диво. Поставить на правёж, и пусть молотят, покуда не отдаст последний рубль. Фёдоров: Казённого приказа дьяк Дубровский, по прозвищу Казарин, был бы вор... да сделался изменник. Иван Васильевич меняется в лице. Казарин Дубровский (царю): Проклинаю, тебя, весь род твой богомерзкий, град столичный, а вместе с ним и Русскую державу! Так душно здесь! Так нестерпимо душно! Фёдоров: Молчать, холоп! Малюта, что ты медлишь? Слуга молча бьёт Казарина топорищем. Тот с коротким вскриком падает лицом на каменные плиты. Фёдоров: Вот так-то лучше. Государь, как только к Дубровскому явились пристава с бумагою, где сказано, что, дескать, ему пришёл черёд отведать палок, и оттого пора ему в тюрьму, Казарин взбунтовался. Челядинов отправил с топорами отбиваться... Малюта: ...да двух людей служилых положил, покуда мы сего злодея взяли. Фёдоров (с удивлением): Малюта, ты молчал бы! Вот так шутки! По чину не положено болтать тебе в палате царской. Малюта закрывает рот ладонью и отвешивает поклон. Казарин Дубровский (перевернувшись на спину, царю): Что за царство? Как жить в нём умному? И как не воровать, когда твой ум и знания нисколько не ценятся... Фёдоров: Малюта! Не зевай! Малюта бьёт Казарина Дубровского ногою в бок, тот перекатывается со стоном, но не унимается. Казарин Дубровский (громче): Не ценятся никем! Вот жил бы в немцах – купался б в серебре, в парче ходил бы... А тут? Не утянул – не проживёшь! Какие все скоты! О рабье племя!.. Фёдоров: Малюта! Что ты медлишь? Царь: Нет, постой! (Обращается к Казарину Дубровскому) Да разве же ты не был тут возвышен? Не властвовал приказами? В делах не мог ты изощрять свои уменья? Казарин Дубровский: О, Господи! Тут так всё ненадежно! Пока ты служишь – надобен державе, а ослабел – растопчут сапогом! 452
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
Царь: Да ты не стар ещё! Откуда тебе знать, какая участь ждёт тебя, Казарин, в летах преклонных? Ты ведь приобрёл землицы доброй, вот и жил бы славно... Казарин Дубровский: Мне надо большего! На ветхости годов хотел пожить как князь или боярин. Я этого достоин, ей-же-ей! Да где мне взять в Московском государстве такой достаток? Фёдоров: Ясно где: украсть! (царю) Почуял казнь неотвратимую и воет, как волк-подранок, по снегу бредя и слыша за спиною шум охоты. Царь (в раздумье, обращаясь к митрополиту): Мне это дело ясно. А тебе, с твоею «совершенною любовью»? Филипп: Великий царь, тебе от Бога дарован меч властителя и право карать и миловать. Но спросится с тебя ж за суд неправедный. И если уберечь не сможешь люд христьянский от злодеев: мятежников и татей – будешь ты перед Судьёй на небесах в ответе. А если срубишь голову тому, кто был невинен, то ответишь трижды. Суди по правде! И по ней же будешь от Господа судим! Царь: Ну что ж... по правде? По правде он виновен… (указывает на Дубровского). Малюта тотчас подскакивает к Дубровскому и наносит ему смертельный удар топором. Царь: Как посмел?! Фёдоров: Как ты посмел, холоп?! Малюта: Чего ещё возиться? Перечит государю – с плеч долой башку мятежную... Фёдоров: Да кто тебе позволил без спросу разуменье проявлять!? Подходит к Малюте, отвешивает ему пощёчину и замахивается для второй. Царь: Иван Петрович! Не спеши с расправой... (внимательно разглядывает Малюту) И впрямь, я приговор не учинил по делу дьяка... Да ему дорога туда прямая бы, скорей всего, вела, куда он и отправился. Ты... вот что... скажи мне, кто таков сей грубиян? Фёдоров: Он родом из людей служилых. Беден. Именем Григорий Лукьянов, сын Скуратов-Бельский. Прозвище – Малюта. Царь: Сего Малюту в службу мне отдашь, Иван Петрович? Боярин, горячась, делает два шага вперёд, по лицу его видно: это решение Ивана Васильевича противно его натуре. Однако Фёдоров вовремя останавливается и берёт себя в руки. Кланяется. 453
Проза
Царь (будто не заметив дерзости Фёдорова): Нужен молодец – лихой да рьяный для работы чёрной, какую ты бы на себя не взял. Не поскупись, боярин. Фёдоров: Своеволен Малюта мой... Тут Малюта, бросив окровавленное оружие, кидается на колени перед государем. Царь (улыбаясь): Я это своеволье... повыбью из него... Что, отдаёшь? Фёдоров (глухо): Как ты прикажешь, так оно и будет... Новый слуга государев встаёт с колен, подбирает топорик; Царь жестом велит Малюте следовать за собой и уводит его. Митрополит и боярин покидают сцену с другой стороны. Мертвец остаётся лежать в луже растекающейся крови. Свет гаснет.
Сцена 4 -я Малюта Скуратов, опричники: Иванец Еганов, Ждан и Фрол в кружале (кабаке). Сидят за столом на двух длинных лавках. Посреди стола лежит плоская деревянная доска с большим пшеничным хлебом. Слышится сдержанный говорок, позвякивание посуды, скрип дощатого пола, редкое хлопанье дверью, да отдалённый лай собак снаружи. Входит кабатчик, угодливо обращается к опричникам. Кабатчик: Чего изволите: медов подать иль сыты? Корчагу пива? Или романеи? А может, дорогим гостям винца, от немцев привезённого недавно? Из снеди – бок свиной с горохом да пирог с зайчатиной... Малюта: Ты вот что... тетерев. Подай-ка лучше водки... Неси живей и больше к нам не лезь! Пшёл вон, гусак! Кабатчик молча удаляется. Малюта: Ну, други, нынче веселиться до полночи мы будем! И монет на стол выкладывать сегодня не придётся ни одному из вас. Плачу один за всех! Бросает прямо на хлеб кошель, в котором позвякивает серебро. Ждан: Отец ты наш родной! Фрол: Лукьяныч, сокол! Что мы без тебя? Ждан: Травёшка сорная, приблудная скотинка... Фрол: Запечный сор, да рыбья чешуя. 454
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
Иванец Еганов: С таким старшим никто не заскучает... Откуда благодать? Малюта улыбается, медлит с ответом. Наконец, подняв одну бровь, сообщает: Малюта: От го-су-да-ря (Окидывает своих товарищей горделивым взглядом, наслаждаясь произведенным впечатлением). Ждан: От государя? Как же ты... Фрол: Гора-а-азд. Иванец Еганов: Не токмо что гора-а-азд (передразнивает Фрола), а жизням нашим назавтрее случится поворот. Малюта (указывает на Иванца): Вот он-то понимает. Старый конь! По службам прежним он таким делам, должно быть, сведал цену. Иванец Еганов: Та цена... как угрский золотой в навозной куче... как если бы каликам в день воскресный соболью шубу ктонибудь подал на паперти, а не краюху хлеба, или полушку, или пирожок... Раз в жизни дарит Бог подобный случай. Для службишки какой, Лукьяныч, нужен ты государю? И не надобны ль тебе товарищи? Кабатчик появляется, осторожно ставит на стол стеклянный штоф, да маленькие стопочки и сейчас же исчезает. Малюта: Вот это хват, ребятки! Я не поспел и рта разинуть, а Ивашка уже всё знает на сто лет вперёд. Люблю настырных! (с размаху хлопает Еганова по плечу, хохочет). Выпьем за него! Сегодня он мне друг – дор-роже сына! Потешил душеньку... (наливает из штофа и опрокидывает стопку, а вслед за ним пьют другие опричники). Великий государь мне высказал своё благоволенье (разговор пошёл в серьёзном тоне). Для тайных дел и для охранной службы он набирает верных слуг отряд... Сказал я: «верных»? Правильно «вернейших»! Из тех, кто голову свою отдаст, не пикнув, за него и без сомненья пойдёт и сделает всё то, что он велит. Кругом враги. За каждым поворотом таится каиново семя... Ждан: Вот так та-ак... Фрол: А что же люди из родов великих? Бояря да князья? Иванец Еганов: Им веры нет... Малюта: Как видно, Иванец, тебя изрядно в сей жизни потрепало. Ровно пёс охотничий ты чуешь за версту мясцо живое, хоть оно и в норке, хоть и спит и о тебе ничуть не помышляет... Давайте за Ивашку по второй! Силён, бродяга... 455
Проза
Выпивают ещё по стопке, утирают бороды. Малюта встаёт из-за стола и, подбоченясь, принимается расхаживать вокруг, пристально вглядываясь в лица собеседников. Малюта: Смекнули, соколы? Людишек перебрать мне государь велел и выбрать самых лучших. Я лучше вас не знаю никого. А вы – со мной? Иль, может, не хотите? Ждан: Я с тобой! Малюта (как бы не обращая внимания на Ждана, продолжает): Иль трясовица в членах завелась? Фрол: С тобой, Лукьяныч! Малюта (как бы не обращая внимания на Фрола, продолжает): Иль обидеть Бога боитесь вы, коли испить придётся из ковшика великих, страшных дел? (качает головой) Там крови будет много... Иванец Еганов: Нам страшнее... ходить в дырявом! Малюта: Ин, ладно! Чур, помните, соколики, меня вы слушаться теперь во всём должны. По слову моему – в огонь и в воду! Со мной не пропадёте: будет вам и слава, и почтенье, и прибыток. Но поперёк – ни чиха, ни сопенья. Я на расправу скор, и супротивных до проруби тихонько провожу. Ершишки пусть целуются с ершами... Хе-хе. Ждан и Фрол всхахатывают вместе с Малютой, к ним присоединяется Еганов. Они смеются долго и заливисто, боясь остановиться. Малюта: А коли обо всём размыслим чином, то перия надёргаем из птичек, богатых да ленивых. Мне давно спокойно спать их не дают наряды. Парча да бархат, да такие сукна, каких нам не видать вовек... Ну что же! Мы хвостики тем птичкам пощипаем, на горлышки удавочки накинем, пускай поют нам сладостно и тонко, да пух роняют, ведь нужны перины пуховые царёвым верным слугам. Ждан (фальцетом): Кукареку! Фрол: Фьють-фьють! Пи-пи-пи-пи! Малюта (отыскивая глазами кабатчика): Эй, кто там есть? Куда глухарь девался? А ну-ка, рябчик! Поть сюда, кулик... Кабатчик приближается, но не подходит вплотную, демонстрируя почтение. Малюта: Послушай, чадо: гривну и алтын получишь за труды, коли сумеешь сегодня напоить нас четверых до изумленья и мертвецкой лёжки. А не сумеешь... мы тебя посадим гузном нагим на противень горячий и бороду ножами острижём. Готовься, тятя! Гаснет свет, исчезают кабацкие звуки. 456
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
АКТ 2-ой
(1567—1568 годы, северо-западная область России и Москва) Сцена 1 -я 1567 год. Иван Васильевич вышел в поход на Ливонский театр военных действий и встал лагерем у Ршанского яма. Посреди сцены стоит шатёр, расшитый изображениями вифлеемских звезд. Рядом, на высоком древке, – хоругвь с ликом Пречистой Богородицы. У входа стоят опричники: Иванец Еганов, Фрол и Ждан – в кольчугах и шлемах, с копьями в руках и саблями на боку, в ножнах. Слышно дуновение ветра, конское ржание, звяканье оружия, рубку дерева, изредка – голоса людей. Из шатра выходит царь Иван Васильевич, простоволосый, в длинном походном плаще и кольчуге с металлическими бляхами на груди. На поясе у него меч в ножнах. К нему подходят Малюта (в чёрном одеянии, при сабле, на голове – шлем, а в руке бумажный свиток) и дьяк Иван Тимофеев в походном плаще тёмно-зелёного цвета, в отороченной мехом шапке, без оружия. Царь: Я нынче весел. Минуло пять лет, как выходил ваш государь с полками для взятья Полоцка. Прегордый этот град, боровшись долго, изнемог и сдался. Нам отворил ворота... И с тех пор там воевода мой сидит с войсками, а Богу служит наш архиерей. Как русские тогда гремели пушки! Казалось, небо упадёт на землю... Литовский замок, как гнилой орех, трещал, повсюду бреши открывая. Бросались в бой отважные дворяне, стрельцы сметали ворога со стен огнём пищальным. Добрая потеха! Мне было тридцать три, и запах битвы манил меня на славные дела. Теперь я вновь веду полки в сраженье, и снова этот запах разбудил меня по утру. Чувствую себя не на пять, а на двадцать лет моложе! Малюта: Великий государь, сегодня Полоцк недобрым словом помянуть придётся... Царь: Что там случилось? Мною воевода туда посажен опытный... Малюта (с ухмылкой вскрикивает): Так вот!.. Царь (не давая себя перебить, продолжает): Иван Петрович Фёдоров, боярин. В делах искусен, храбр... Ему отряд такой под руку отдан, что любому войску, хоть сам король придёт, способен дать отпор. 457
Проза
Пауза. Малюта, как бы в огорчении, отворачивается и смотрит в сторону. Малюта (тихо): Ему ты веришь ли, отец, Иван Васильич? Царь (его весёлость поубавилась): Мне кажется, он верный человек. С прелестною бумагой Сигизмунд лазутчика заслал ему недавно... Но пан, сколь ни старался, не сумел боярина опутать. На цепи сидит теперь в застенке тот лазутчик. Ну а письмо... читал его, смеясь, ваш государь. Ответ для Сигизмунда написан мною. На его седины – позор изрядный. Я бы рассердился, нежданно получив такой ответец... Прямой служилец – Фёдоров царю. К чему его бесчестишь? Малюта: Письмецо от короля боярин тебе выдал. Честный малый! А вот обратное? Царь (удивлённо): Обратное? К кому?.. (Пауза. Далее – раздумчиво). В сырой подвал посланец короля был нами ввергнут. Если бы предать хотел боярин Фёдоров, так с ним бы и перешёл рубеж литовский... Но его в допрос отправил мне Иван Петрович. Малюта: То сошка мелкая! Промеж больших людей цена ему – в базарный день полушка. Иль меньше, может. Разве Сигизмунд холопа не сменяет на вельможу... которому ты веришь, государь? Царь (отмахивается): На выдумки да басни ты горазд. Не сведаешь, как надо, так болтаешь, о чём ни попадя... Малюта (недобро усмехаясь): Я верный твой холоп. Кабы не знал всё накрепко, молчал бы. Ни слова бы промолвить не дерзнул... (Громче, в тоне воинского доклада): Под Полоцком вчера в селе Глубоком был перехвачен гончик. Бился насмерть. Пришлось его на месте зарубить. В подмётке отыскалося письмишко. То самое. Отсюда. Королю. Малюта с поклоном подаёт бумажный свиток Ивану Васильевичу. Царь вырывает его и судорожным движением разворачивает. Внизу болтается маленькая печать тёмного сургуча. Царь (пробегая строчку за строчкой): «Вверяю жизнь свою и честь... владыка польский... (выделяет голосом) русский и литовский... моя родня... да дюжина семейств... родов знатнейших, древних и могучих... давно мечтали... в службу перейти... а царика с семьею и Малютой... отдать тебе... чтоб суд ты совершил... за все его злодейства... и обиды... а нам бы вольность дал... как панам рады... (трёт глаза, да так и застывает, закрыв ладонью очи) в отечестве твоём...» В отечестве твоём! Пауза. Царь роняет ладонь безвольным движением. 458
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
Царь (голосом мертвеца, поднявшегося из гроба): Иди-ка, дьяк, сюда, ко мне поближе... (Вскрикивает): Ближе! Ближе! Ближе! Возьми бумагу, чти и растолкуй: я не ошибся ль? (в голосе его слышится растерянность). Может быть, глаза мне нынче лгут? И там, конечно, измены нет... Про заговор и суд – всё глупости? Такого быть не может? Иван Тимофеев с робостью берёт бумагу, вчитывается. Иван Тимофеев: Слог не похож. Царь: Что? Малюта: Что ты мелешь, дьяк! Царь (Малюте): А ну-ка, тихо! Цыц! Ты, оглашенный! Иван Тимофеев (поглаживая висок): Читал его отписки, государь, из Полоцка... Так складно воевода ни разу не писал. Царь: Сведи по буквам! Положишь рядом письма с воеводства... и это. Если впрямь не он, то мне доложишь. Слышишь ли? Немедля! Иван Тимофеев: Великий государь, и дня не минет, как я с докладом... Царь (перебивает): Полно! Если в них не сыщешь ты различий, то ко мне с нелепицею более не суйся. Тут жизнь и смерть. Смотри же, дьяк... тебя послушаю разок. Но от ошибки (нажимает на следующее слово голосом) себя обереги. Иван Васильевич прохаживается, раздумывая. Прочие застыли в ожидании. Царь: А ты, Малюта... пошли сегодня ж тайного гонца. Из верных верного. Боярин посидит пускай под стражею, покуда разберёмся. Невинен Федоров – так мы его отпустим... а нет... а нет... уж лучше б не родился. Малюта показывает рукой на Иванца Еганова и делает ему знак: «Ты – гонец. А ну-ка, вперёд, сокол!». Тот срывается с места и убегает. Царь (в зал, обращаясь к зрителям): Конец походу! Слушай мой приказ: к Москве идём! (С досадой) Полякам-то везенье... Иван Тимофеев берётся за тяжёлую хоругвь, а Малюта подходит к нему и делает вид, что помогает. Двое опричников принимаются споро разбирать шатёр. Царь, обескуражено потирая лоб, покидает сцену. Малюта кладёт руку на плечо дьяка. Малюта (улыбаясь, ласково): Послушай Ваня... надо б нам с тобой... потолковать сегодня. 459
Проза
Иван Тимофеев: Не о чем с тобою мне разговаривать. Малюта (не меняя тона): Ты, брат, не торопи-и-ись. Иван Тимофеев: Небось, захочешь ты тишком договориться? Деньгами поделиться и злодейством? Так я не друг тебе. И в аспидной дружине мне делать нечего. Среди твоих калик, что ни боец, то вор иль душегубец. Все от гноища взяты... Малюта (продолжая улыбаться, добавляет в слова ещё меду): Аль забыл, как сам сюда явился? На Москву как гол и нищ прибрёл, оставив свой погост на Ильмене в болотах новгородских? Как год писцом служил, да восемь лет подьячим... а не попался б на глаза царю, так был бы сам навечно от гноища, да чёрствый хлеб жевал бы, заедая лоханку постных щец? Иван Тимофеев: Я не забыл... Малюта: Но ты ж у нас другой. Не как мой Фролка, и, понятно, не ровня Жданке... (показывает на опричников, возящихся с шатром). Мне, выходит, тоже ты более не ровня, хоть вышел, как и я, из беспортошных? Иван Тимофеев сбрасывает руку Малюты с плеча. Малюта: Мы, стало быть, горбушечки ржаные, перед тобой, пшеничным калачом? Ась, Ваня? Иван Тимофеев: В дьяки вышел я честно. И злодейства не делал никому... Малюта: Ты, значит, чист. Как лебедь белый. Или как невеста. И на допросе ни твоя жена, ни братовья, ни дети не расскажут про помыслы изменные, про мзду, которую ты емлешь... или, скажем, про чернокнижие? Особенно на дыбе. Ты чист, Ванюша. Коли их поджарить, никто не вякнет, будто ты не чист. Иван Тимофеев: Зачем – детей-то?! Малюта: Это просто к слову. Так... если б я хотел тебя ущучить... Но мне тебя стращать – какой резон? Ведь мы друзья? Признайся! Пошумели промеж собой без толку невзначай, да тут же примирились. И супруга... твоя, не беспокоясь, на базар и к храму по любым глухим проулкам пусть ходит – ведь её оборонят от шильников такие вот ребятки (указывает на Фрола и Ждана). Твой терем на Николином крестце гультяй какой без дела не подпалит. Живи спокойно. Только про письмо... забудь и думать. Понял ли Ивашка? Иван Тимофеев (потрясённо хватается за лоб, шаги его делается нетвёрдыми): Да я... Да как же я теперь... Куда теперь я... Малюта (нежно): Ты лишку не болтай. Одно лишь слово мне нужно от тебя – договорились? Иль нет? Иван Тимофеев (сдавленно): Я промолчу, Малюта... 460
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
Малюта: Скажи-ка громче, Ванька! Иван Тимофеев (громче): Промолчу! Малюта: Ну, вот и всё, дружочек... (Оборотясь к Фролу и Ждану): Долго ли мне надо свою работу сделать? (Те улыбаются в ответ). Не робей! Малюта «дружески» похлопывает по плечу Ивана Тимофеева. Тот берёт хоругвь и, опустив плечи, уносит её. Малюта с остальными опричниками вслед за ним уносят детали разобранного шатра. Гаснет свет.
Сцена 2 -я Царская палата из первой сцены. За широкими окнами смеркается, светит бледный месяц. На троне – царь Иван Васильевич в чёрном опричном одеянии, с посохом, у которого драгоценный серебряный набалдашник. Царица Мария Темрюковна сидит рядом, на тронном креслице. Справа и слева от венценосной четы стоят опричники Ждан и Фрол с топориками. У подножия трона – дьяк Иван Тимофеев. Малюта Скуратов (также в опричном одеянии) вводит боярина Фёдорова, у которого за спиной связаны руки. На нём дорогие сафьяновые сапоги, штаны тёмно-синего сукна и простая исподняя рубашка, разорванная на груди так, что виден большой нательный крест. На белой ткани рубашки расплываются кровавые пятна, на лице – кровоподтёки. Малюта: Великий государь! На суд суровый и на расправу я к тебе привёл главнейшего изменника. Для казни готово всё. Заплечных дел умельцы к началу твоего приказа ждут. Царь (глядя на Фёдорова как на что-то невиданное, непредставимое, спрашивает спокойно, чуть ли не с нежностью): С тобой, боярин, разве я не ласков доселе был? Иль, может быть, советов, твоих не слушал? В чём моя вина? Твоя родня, ты сам каких прибытков лишились по указу моему? Признайся честно, кем-то оскорблённый, ты от присяги ныне отступил? Но я ль тебя бесчестил... (Громче): Отчего же мою ты руку искусать решился?! Почему... ты верен был, а сделался предатель?! Фёдоров: Я не предатель, государь! Какой-то ворон поклёп возвёл. Не знаю, право, кто напраслиною душу испоганить решился, чтобы нынче пред тобой сгубить меня. Письма я не писал, гонца не ведаю... его бы допросить... Царь: Убит твой гончик. Фёдоров: Вот какая басня (оглядывается на Малюту)... Великий государь, меня ты знаешь, я столько лет служил тебе мечом и первым среди слуг твоих сидел в боярской Думе – у твоей десницы... Царь: Ах, первый из бояр! Теперь мне ясно. 461
Проза
Царь сходит с престола и приближается к Фёдорову вплотную. Царь (издевательски): Кто первый средь вельмож – второй на царстве. Он залетел высоко, да ему быть выше хочется. Ан выше – невозможно... То место занято (указывает на трон). Его освободить возжаждал, видно, ты, Иван Петрович. Что ж, посиди немного (с поясным поклоном указывает дорогу к трону). Мне не жаль твой замысел исполнить. Наслаждайся! Фёдоров: Я не виновен. Ни измены, ни коварства, ни замыслов похитить, государь, то, что тебе, даровано от Бога, я не питал в душе своей. Прости, коль был на службе я твоей нерасторопен. Служил, как мог. Иван Васильевич в недоумении возвращается на трон. Поглаживает подбородок, размышляя. Прочие смотрят на него, не решаясь высказаться. Царица: (обращаясь к царю): Ты мой супруг перед людьми и Богом. Ты мой возлюбленный, и ты мой государь... Молю тебя сей день о милосердьи. Как христианка, как твоя жена и как сестра по вере заклинаю: дай милости своей... На малый золотник, не больше! Ведь в сомненьях ты о боярине... Быть может, испытать Господь нас хочет. И Ему ответишь одним жестокосердием? К чему в таком великом деле торопиться? Расследовать до прямоты его ты не изволишь ли, Иван, мой свет, Васильич? Малюта пристально смотрит на Марию Темрюковну, и та закрывает лицо по восточному обычаю. Царь (в некотором сомнении обращается к Тимофееву): Ты сказывал намедни, что бумаги... как будто не его. Что мой боярин чист предо мной. И, значит, есть злодей, затеявший мне голову морочить. Иван Тимофеев (понурившись): Великий государь, меня помилуй... Ошибся я. И мне об этом деле, признаюсь честно, нечего сказать... Царь: Вот человек прямой! Таким и надо быть у меня на службе. (Фёдорову): Не криви! Ошибся – так признайся... Нет пощады тебе за твой изменный грех, боярин. Ты казни не избегнешь, но семейству... за правду обещаю послабленье, и честь твоя останется с тобой. Фёдоров: Великий государь, я вижу, гибель, стучится в дверь мою. Держась за крышку гроба, я перед Господом обмана не хочу брать на душу. Меня семьёй и честью не соблазняй напрасно... Царь (в гневе): Вот упрямец! Умрёшь сегодня же! Как пёс, в зловонном кале, ведь как иначе ложь твою назвать?! Вот смерть твоя идёт, побойся Бога! Иван Петрович, кайся предо мной! Ужели 462
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
хочешь к ангелам и бесам в посмертные мытарства ты уйти с душою грязной? Фёдоров (спокойно): Коли выйдет нынче мне пострадать за веру и за правду, то на суде последнем перед Богом я, верно, буду как младенец чист. Царь: Так будь ты проклят на века, иуда! И вся твоя семья, весь род змеиный, с холопами и дворней муку примут за лжу твою, мятеж и окаянство! Царь вскакивает с трона, бьёт Фёдорова посохом по плечу. Тот падает. Поднимается и получает ещё один удар. Вновь падает и оказывается на коленях. Царь: Малюта! Отведи его немедля на плаху, пусть скатится голова, сражённая недугом своевольства! Фёдоров (поднимая взгляд к небу): Спасибо, Господи! Теперь я отдохну... Малюта рывком ставит Фёдорова на ноги и тычками выкидывает его из палаты. За Малютой затворяется дверь. Сумеречный свет снаружи превращаются в ночь. Царь (с деланным спокойствием обращается к зрительному залу): Вот так лукавый играет с нами... Тот ещё вчера был бел, как соль, как снежные сугробы, как брада у старца векового, а сегодня – черней крестов зимою на погосте! А этот – посмотри – какой храбрец! Седьмицы не прошло, как был защитник он мне и лучший друг. Теперь же тщится копьё под ребра сунуть... Вижу я: друзей у государя быть не может. Одни лишь слуги – верные иль нет. Как повезёт... (Громче): Отныне пусть холопы послушные заменят мне друзей! (Руки начинают трястись, голос срывается). Корысть какую – молвите! – найдёт, правитель добродушный, милосердный в друзьях доверенных, когда они лжецы, смутьяны, перебежчики и тати? (Почти кричит): Ох, худо мне! Сжимает мою грудь тоска смертельная! Как будто поселилась там дьявольская тварь – глодать мне душу. Её клыков я чувствую касанья, а на сердце пустились бесы в пляс! За сценой слышен хряск топора, разрубающего человеческую плоть. Царица вскрикивает. Все застывают. В молчании звучит удар колокола. Нижняя часть месяца за окнами на несколько мгновений окрашивается в багровые тона. Свет в глубине сцены гаснет, остаётся лишь в передней части. Зрителям не видно, как уходят царица и дьяк. 463
Проза
Сцена 3 -я На сцену, всё так же освещённую лишь в передней части, выходят в двух световых пятнах государь Иван Васильевич и митрополит Филипп. Они встречаются на середине. Филипп: Великий государь! Сегодня ночью я принял исповедь. Раб Божий Иоанн перед кончиной душу облегчил от бремени грехов. Царь: И прежде казни, он, стало быть, сознался – не мне, так Богу! – в заговоре. Филипп: Нет. Я не могу сказать, в каких грехах он каялся... но только об измене не вымолвил боярин ни полслова. Царь: Так значит, по-другому он сказал. Филипп: Ни о предательстве, желаньи погубить царя, царицу, царское семейство, ни о стремлении присвоить твой престол или отдать его чужому государю раб Божий Иоанн не говорил. Ни точно так, ни близко, ни намёком, ни прямо и ни косвенно. Никак. Царь: Выходит, нераскаявшийся грешник познает скоро, каково бывает касанье ласковое вечного огня! Филипп: Я исповедовал монахов и князей, простых людей и праведников сущих. Я знаю: ничего не утаил и не солгал казнённый. Может быть, при жизни он достоин милосердья был большего... Иван Васильевич прохаживается по сцене, размышляя. Митрополит не трогается с места, наблюдая за ним. Царь (с некоторой досадой): Я слушаю твоё увещеванье, но не могу взять в толк, чем провинился, и почему такая укоризна в твоих, владыка, плавает очах. Филипп: Когда суды судил великий князь Василий, отец твой, то гораздо меньше страсти он дозволял себе и больше рассужденья. Твой дед Иван был холоден как лёд, страну же он привёл к великой славе. Царь: Иное время было. Тут за мятежом другой мятеж и третий недалече. Ау! Четвёртый где? Ах, вон он, в трёх шагах! А за версту и пятый колосится, шестой зарделся, словно маков цвет, седьмому путьдорогу уступая, осьмой из-под земли уже полез – ему там тесно, тёплого дождя он жаждет, да ещё, как видно, он просит солнышка... Хорошую погоду так любят мятежи! Пауза. Филипп: Великий государь, когда захочет большого человека совратить лукавый бес, то прежде всякой козни гнев насылает. Хитрый 464
Дмитрий ВОЛОДИХИН
“Митрополит Филипп”
этот гнев рядится в праведность, но только голос веры в нём не звучит. Подавно там не сыщешь Христовой истины. Зато презлой гордыни – хоть отбавляй. От гневного томленья ты душу береги. Великий грех – попасться гневу в лапы! Тех злодеев, кто ярость разжигал в груди твоей, от сердца удали... Молю тебя! От них одно растленье уму и вере. Ради тишины на землях русских лучше бы унять опричного мороза лютованье... Царь (в раздражении): Я от опричных дел не отступлюсь. И верных слуг без милости оставить меня ты не упрашивай. Напрасно вступаешься, Филиппе, в тот удел, где ты не нужен. Царское правленье оставь царю, блюди свои заботы архиерейские... Да вдругорядь границу, тебе поставленную, не переступай. Не прекословь моей державе! А не сможешь – так сан оставь! Митрополит медленным шагом покидает государя. Затем и царь покидает сцену.
Сцена 4 -я Освещена только передняя часть сцены. Дальше – непроглядная тьма. На середину, в световое пятно, выходит летописец Иван Тимофеев. Иван Тимофеев (оглядываясь, торопливо): Великий государь Иван Васильич Всю землю русскую отдал своим бойцам, Им повелев повсюду гнать измену, Да праведно рассуживать в судах, Да быть надёжной обороной царству. А те, забыв страх Божий, рассудили Забрать себе дома, именье, жён... – Всё то, что было нажито не ими, Или дано за службу... но не им. Пауза. Дьяк-летописец закрывает глаза. Так простояв несколько мгновений, он поднимает веки и начинает говорить голосом холодным и спокойным: От тесноты великой в человецех Волненье началось. И над землёю Встал призрак бунта в алом одеянье И со звездой холодной на челе. 465
Проза
Повсюду страх бродил, и ждали крови... Под Суздалем младенец родился Мужского полу, двухголовый, страшный... Народ метался. К лопским колдунам Ходили и бесовского гаданья За серебро желали получить От них простые люди и бояре. В Рязани рухнул колокол соборный. Дожди и вьюги, вёдро и мороз Не к месту и не вовремя случались. И кое-где тихонько в царских слуг Ножи втыкали... На московских плахах Шёл пир горой, а в дальних городах С опаскою ходил теперь опричник. Земля замёрзла в ужасе. Но в гневе Отмёрзнуть не решалась... Ей до мести дойти всего полшага не пришлось. Дьяк удаляется.
Сцена 5 -я Вновь царская палата. За окнами пасмурно. На троне – царь Иван Васильевич, справа и слева стоят опричники Ждан и Фрол с топориками. Рядом – дьяк Иван Тимофеев. К трону подходит Малюта Скуратов, кланяется поясно. На нём – щегольское одеяние, расшитое золотом, соболья шапка, на боку – сабля в дорогих ножнах с самоцветами. Малюта: Великий государь, велел узнать ты, о чём народец говорит на торгах. А буде сыщется крамольник, так вязать и приступать к нему с расспросными речами, на дыбу вскинув... Тут мои ребятки взялись повсюду рыскать и глядеть, без устали скитаясь днём и ночью... Царь (перебивает): Труд невелик. Ещё бы им дремать! Ты дело говори. Малюта: На той седьмице мы взяли трёх детин. Двух на Москве, да третьего в Рязани. По допросу, да ещё по слухам разным выходит так, как будто баламутят большие люди маленьких людей... А сами – в стороне. Мы их не видим. Царь (раздумчиво): Иван Петрович Фёдоров – мертвец. Его родня, клевреты и знакомцы затеяли отмщение? Малюта: Недавно двоих моих людей во рву кремлёвском с утра нашли с верёвками на шее. Знать, недалёко их тащить пришлось посадским людям... 466
ОГЛАВЛЕНИЕ ПРЕДИСЛОВИЕ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6
СТИХИ Айгерим ТАЖИ . . . . . Михаил БОНДАРЕВ . . Михаил ГУСАРОВ . . . Александр КАРЯКИН . Владимир ЛАНГУЕВ . . Дмитрий МИЗГУЛИН Валерий ХАТЮШИН .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
. . . . . . .
14 17 27 37 46 59 70
ПРОЗА Дмитрий БАСАРГИН НИНА Повесть . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 76 Дмитрий ЕРМАКОВ ПОЭТЫ Маленькая повесть . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 119 Игорь АВЕРЬЯН ОН И ОНА Повесть о девяностых годах . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 172 493
Виталий ШЕВЦОВ НЕЛЮБОВЬ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 214 Вера ГАЛАКТИОНОВА СО ВСЕМИ ПОСЛЕДУЮЩИМИ ОСТАНОВКАМИ Повесть . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 245 Григорий САЛТУП ВЫСТРЕЛ МИЛОСЕРДИЯ Повесть о настоящей собаке . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 289 Лидия СЫЧЁВА РАССКАЗЫ Самородок . . . . . . . . Старые и молодые . . Осень в Москве . . . . Святые ключи . . . . . Тополь серебристый
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
. . . . .
348 357 360 364 378
Екатерина ГЛУШИК ДОЛГАЯ ВСТРЕЧА Рассказ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 382 Наталья СОЛОМКО НЕБЕСНЫЕ РАЗВЕДЧИКИ Повесть . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 389 Дмитрий ВОЛОДИХИН МИТРОПОЛИТ ФИЛИПП Трагедия . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 446
Издано при поддержке Фонда “Русский мир” Литературно-художественное издание
«50 писателeй» Сборник произведений победителей Первого и Второго международныхконкурсов детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А.Н. Толстого (в 4-х томах) Состав. И.В. Репьева, Л.А. Сычёва. Москва, 496 с. “Российский писатель”, 2008.
УДК821.161.1-93 ББК 84(2Рос=2Рус)6-5,44 А53
ISBN 978-5-902262-94-7 Главный редактор Николай Дорошенко Редактор Ирина Репьёва Художественный редактор Сергей Репьёв Технический редактор Андрей Соколов Корректор Ирина Репьёва Сдано в набор 1.12.2008г. Подписано в печать 21.12.2008г.Формат 60Х84\16 Бумага офсетная. Печать офсетная. Гарнитура “NewtonС” Печ. л. 31 Тираж 3000. Издательская программа правительства Москвы АНО РИД «Российский писатель», Свидетельство о регистрации № 773567 от 31.5. 2000 г. 119146, Москва, Комсомольский проспект, 13. Отпечатанов полном соответствии с качеством предоставленного издательством электронного оригинал-макета в ГУП “Брянское областное полиграфическое объединение” 241019 г. Брянск, пр-т Ст. Димитрова, д. 40