Ю. Г. Тютюнник
ФИЛОСОФИЯ ГЕОГРАФИИ
Киев 2011
УДК 113 + 911 ББК 87.21 Т 98 Рецензенты: Я. И. Свирский, доктор философских наук (Институт философии Российской академии наук); О. А. Лавренова, доктор философских наук (Российский научно-исследовательский институт культурного и природного наследия им. Д. С. Лихачева); В. М. Пащенко, доктор географических наук (Национальный университет биоресурсов и природопользования Украины). Тютюнник Ю. Г. Т 98 Философия географии. – К.: Издательско-печатный комплекс Университета «Украина», 2011. – 204 с. ISBN 978-966-388-371-7 Определяются философские основы географического способа мирообъяснения и основания науки географии. Обосновывается предмет географии, как единой, фундаментальной науки; показывается её положение в ряду других фундаментальных наук, рассматривается специфика её метода. С географических позиций исследуется концепция множественности миров, как возможной специфически-географической онтологии. Книга предназначена для профессиональных географов и философов. Может быть полезной для студентов старших курсов и аспирантов географических и философских специальностей. УДК 113 + 911 ББК 87.21 ISBN 978-966-388-371-7 © Ю. Г. Тютюнник 2011 © Издательско-печатный комплекс Университета «Украина»
2
СОДЕРЖАНИЕ ПРЕДИСЛОВИЕ ...…………………………………........
4
ЧАСТЬ 1. ОСНОВАНИЯ ГЕОГРАФИИ ……………
7
АПОФАТИКА ...…………………………………………
10
К ГЕОГРАФИИ ………………………………………….
27
НАУКА ΓΡΑΦΕΙΝ ……………………………………….
51
НАУКА LANTSCAF ...…………………………………... Рιζώµα, µίξις, ἁρµονία, σφαῖρος ..………………….. Лядина, Писание и пейзаж ...………………………
70 71 84
ОТ КОСМОСА ГУМБОЛЬДТА ДО ЛАНДШАФТА САССКИНДА ...………………………………………….
99
ЧАСТЬ 2. ГЕОГРАФИЯ МИРОЗДАНИЯ …………..
110
БЫТИЕ…………………………………………………… Великая непустота …………………………………. Миры географии ……………………………………. География и время ………………………………….. Субъект и ценность ..……………………………….
110 115 123 134 145
МЕТОД ………………………………………………….. Путешествие ..……………………………………… Между Сциллой дискурса и Харибдой образа ..…. Карта – дом бытия ...………………………………...
156 159 163 172
МИФ …………………………………………………… Почему Вий увидел Хому Брута? ………………….
180 186
Список литературы ……………………………………..
195
3
ПРЕДИСЛОВИЕ Основания науки – предмет интереса любого ученого. Одни интересуются ими больше, другие меньше, но вниманием не обходит никто. Бывает, что это внимание перерастает в почти маниакальное стремление «докопаться до сути» и тогда поиск оснований науки выходит за рамки собственно научной работы и переходит в разряд философских изысканий. Это неизбежно, ибо саморефлексия науки, на сколь бы мощную интуицию она не опиралась, не может указать на основания науки изнутри её самой. Для этого нужно перейти на позиции философского дискурса. С другой стороны, чисто умозрительное философствование, когда об основаниях науки берутся рассуждать, не имея в багаже ни опыта конкретной научной работы, ни её живых традиций, чревато схоласткой. Проблема в том, как сохранить баланс между высоким философствованием и приземленным эмпиризмом конкретного исследовательского опыта. Как сделать так, чтобы рассуждение об основаниях науки не чуралось и свободного полета в философском плане имманенции, и было жестко привязано к плану референции, в котором и только в котором осуществляется конкретная научная работа? Ниже предлагается опыт поиска оснований науки географии в контексте такого баланса. Наша задача – разыскать основания географической науки и показать, как они работают на изначальном, базовом, онтологически низовом, если можно так выразиться, уровне географического мировосприятия и мирообъяснения. Эта книга – не научная монография, а философский трактат. Но написана она профессиональным географом, а не философом1. 1
Можно согласиться с российской исследовательницей И. В. Коневой, утверждающей, что в географии “инициативу переосмысления нормативных оснований должны взять на себя профессионалы – географы” [69, 161]. На практике оно так чаще всего и получается. География не избалована вниманием профессиональных философов, из всех фундаментальных наук она находится на самой дальней периферии их исследовательских интересов. Редко, очень редко в её цех заходят такие философские величины, как Иммануил Кант. Но без глубокого погружения в философский дискурс, без
4
Отсюда – её плюсы и её минусы, отсюда – определенные сложности для её восприятия (в первую очередь, географическим цехом). Главная такая сложность заключается в том, что в ней нет «движения по нисходящей», в процессе которого методолог науки сначала анализирует её факты, эмпирии и традиции, затем переходит к теоретическим синтезам и обобщениям, и только после этого открывает (в кавычках или без) основания науки. Мы бỳдем опираться на практику географии, но на первых порах не как на эмпирию или традицию, а как на глубинную интуицию, выработанную годами исследовательской работы. Такая опора видится нам чем-то вроде «географической силы», движущей философскую мысль в заданном направлении. Положившись на интуицию, мы просто задекларируем основания географии – прямо, безапелляционно и без какого бы то ни было «вывода». А затем предстоит долгая работа по разъяснению того, почему именно задекларированные положения являются основаниями географии (первая часть книги), а также того, насколько и как они работоспособны в области географического миропонимания в целом и географической науки в частности (вторая часть книги). Основания географии нам видятся двухуровневыми. Первый уровень – уровень имманентностей. Здесь не на что опереться. Здесь утверждение выводится «из ничего» (то есть декларируется), здесь нет доказательств, здесь отсутствуют причинно-следственные связи. Но именно здесь рождаются утверждения и положения, на которых строится всё здание географической науки. Это – невидимое глазу и не затронутое каменщиком основание фундамента. Но именно от него зависит то, будет ли фундамент прочно стоять, или он сползет, провалится, треснет. Второй уровень – уровень собственно оснований. Продолжая строительную аналогию, можно сказать, что это уровень фундамента. (А если воспользоваться понятием «фундаментальная наука» то это будет уже не только строительной аналогией). Он уже видим, его буты и глыбы осязаемы и их касается рука строителя. Здесь опоры на традиции и опыт философствования, без вдумчивого, нетривиального использования уже наработанных философией концепций и теорий, ни о какой мало-мальски серьезной разработке оснований науки и речи быть не может. Недостаточно корректное, одностороннее, некритическое или поверхностное обращение к философской «подоснове» ведет географов-профессионалов, как, например, современного харьковского исследователя А. П. Ковалева, в тупик догматизма или трюизма.
5
посылки, утверждения и констатации уже не только декларируются, они могут быть по настоящему выведены, обоснованы, доказаны – с разной степенью успешности, но могут… Если воспользоваться моделями философского и научного способов мирообъяснения, предложенными недавно Ж. Делёзом и Ф. Гваттари [43], и, что примечательно, моментально воспринятых географами [58], то можно сказать, что в данной книге речь пойдет, с одной стороны (философской), о формовании концепта географического способа миропостижения, а с другой (научной) – об очерчивании плана референции географии как фундаментальной науки. Насколько успешным или неуспешным будет наше предприятие – судить читателю.
6
ЧАСТЬ 1 ОСНОВАНИЯ ГЕОГРАФИИ Задачей первой части книги является выявление оснований географии на двух уровнях – уровне имманентностей и уровне собственно оснований. Этап выявления имманентностей может быть реализован двояко. Либо перебором всех возможных вариантов и комбинаций тех сил, которые движут философскую мысль в нужном – географическом – направлении с последующим отбором наиболее эффективных. Либо интуитивным угадыванием, нащупыванием, ощущением нужных сил с оглядкой на едва заметные, в частности, историко-научные, следы их проявления в географическом знании. Оба пути можно комбинировать. Сложность этого этапа заключается в том, что он принципиально допредикативен, дологичен, докатегориален и даже в какой-то мере доязыков («не хватает слов»). Это тот случай, когда, кажется, что то или иное утверждение, та или иная категория, тот или иной смысл рождается «из ничего» (но, конечно, это только кажется). На втором этапе нам предстоит формализовать имманентности, придать им свойства осязаемости, дискурсивности, логичности и т. д., то есть основности. Если относительно имманентностей мы ничего не можем убедительно доказывать и утверждать, что могло бы подтвердить правильность нашего выбора, то относительно их формализаций мы уже можем опираться на дискурс, что-то доказывать, апеллировать к фактам, мнениям, истории географической науки и др. Формализованные имманентности концепта географического мировосприятия и миропонимания и будут являться собственно её основаниями. Они должны стать теми реперами, с помощью которых будет разбит план референции географической науки. В качестве исходных имманентностей мы выдвигаем такие: радиальность, тангенциальность и взаимообращаемость (латеральность). Понятия радиального и тангенциального нами заимствуются у П. Тейяра де Шардена (1881-1955). У него эти категории имеют энергетический смысл: “Мы допустим, что по существу всякая энергия имеет психическую природу. Но оговоримся, что в каждом элементе-частице эта фундаментальная энергия делится на две составляющие: тангенциальную энергию, которая связывает 7
данный элемент со всеми другими элементами того же порядка (т. е. той же сложности и той же «внутренней сосредоточенности»), и радиальную энергию, которая влечет его в направлении всё более и более сложного и внутренне сосредоточенного состояния” [115, 61]. (Понятие «психическая энергия», которым оперирует Тейяр, не следует понимать буквально в смысле психологии или психиатрии. Это, скорее, нечто близкое к гилозоизму, нечто, говорящее о том, что энергия суть феномен не только физический). Тейяр задает топологию «действия» двух видов энергии: 1) с «соседями» по организации и 2) внутри, в глубине себя самого. Эту топологию мы берем за основу и, абстрагируясь от энергетического момента, получаем категории тангенциального и радиального как понятия сугубо топологические. В этом случае, мы и говорим о них, как о существительных, а не о прилагательных – как о тангенциальности и радиальности. В первом приближении о радиальности и тангенциальности можно говорить, как о внутреннем и внешнем. Тейяр показал это на примере, кстати сказать, Земли [115, 63-68]. Во втором случае о радиальности и тангенциальности можно говорить, как о пространственных категориях: «сверху и снизу» – радиальность; «справа – слева», «сзади – спереди» – тангенциальность. В третьем, более сложном и существенном приближении, мы будем говорить о радиальности и тангенциальности, как об элементах некоей экзистенциальной топологии, обозначаемых в речи предлогами и союзами. Радиальность передается такими «понятиями», как в, из, над и под; а тангенциальность – с помощью на, по, от и до. Наконец, в «последнем чтении», когда для передачи понятий радиальности и тангенциальности уже не остается слов, мы призываем на помощь обычное пространственное воображение и математические абстракции, и утверждаем: тангенциальность – это то, что выражается вектором «→» или «←» касательно к поверхности; а радиальность – это то, что выражается вектором перпендикулярным к вектору касательной – «↑» или «↓». Ни в коем случае нельзя понимать тангенциальность как горизонтальное, то есть плоскость, ориентированную вперед и назад и вправо и влево. Если отождествить тангенциальность с плоскостью, то она топологически станет не отличимым от радиальности: плоскость можно легко сориентировать и снизу вверх. Тангенциальность – это именно вектор касательной к поверхности, и никак не «нечто горизонтальное». 8
Радиальность и тангенциальность не просто взаимосвязаны друг с другом, как перпендикуляры, они взаимообращаемы. Факт их взаимообращаемости имеет тот же экзистенциально-топологический статус, что и они сами, он не вторичен по отношению к ним и не производен от них. Тейяр о взаимообращаемости радиального и тангенциального пишет так: “При данном первоначальном состоянии, допуская, что частица располагает в нем некоторой свободной тангенциальной энергией, ясно, что эта частица способна до определенной степени увеличить свою внутреннюю сложность путем ассоциации с соседними частицами. В результате (поскольку её сосредоточенность автоматически возрастает) она соответственно увеличивает свою радиальную энергию, которая в свою очередь может обратно воздействовать в виде новой комбинации в тангенциальной области. И так далее” [115, 61]. В рамках энергетического понимания тангенциального и радиального, тезис об их взаимообращаемости дальнейшего развития не получает и соответствующего места в философском построении не находит. Однако переходя на позиции экзистенциальной топологии, мы не только ставим взаимообращаемость в один ряд с радиальностью и тангенциальностью и видим в ней самодостаточный элемент этой топологии, но и получаем ту первичную «зацепку», схватившись за которую можно из имманентностей географического – читай «экзистенциально-топологического» – мировосприятия «вытянуть» основания географической науки2. Как элемент экзистенциальной топологии, взаимообращаемость выражается предлогом между и союзом и (радиальное «и» тангенциальное). А отсюда «выплывают» два кита географической науки – первичная графика, как зародыш спецификации метода, и множественность, как начало предмета её исследования. Но обо всем по порядку.
2
Как будет показано ниже, геометрически тангенциальность и радиальность взаимообращаются через кривизну. Вектор радиального трансформируется в вектор тангенциального, искривляясь. Однако кривизна здесь не выступает, как следствие или условие искривления. Факт кривизны конституируется сам по себе, как независимая, наряду с тангенциальностью и радиальностью, имманентность. Его можно обозначить топологическим термином «латеральность» (понятие, используемое в географии и медицине). На это внимание автора обратил В. М. Пащенко.
9
АПОФАТИКА В современной философии очень популярным занятием стало получение «чего-нибудь» из «ничего». Это упражнение не новое, но сегодня оно возымело статус прямо-таки моды – моды, диктуемой постмодерном. Автор спешит заверить читателя, что никакого отношения к постмодернистской философии он не имеет, и следовать в русле моды на «ничтойности» не собирается. В этой сфере, в сфере вскрытия философского н а ч а л а , в области размышления о самомсамом сокровенном и потаенном есть давняя и глубока традиция, и именно её мы хотели бы взять на вооружение, на неё опереться. Правда, традиция, о которой идет речь, происходит большей частью из раздела философии религии, теологии и богословия. Но это не значит, что она не может быть продуктивно использована в философии науки (опыт физики и математики о том говорят). При условии, конечно, что потусторонние силы не будут привлекаться для осуществления процедуры философского и научного объяснения. Традиция эта известна как апофатическое богословие, а если воспользоваться светским языком, то её можно назвать апофатическим миропостижением (или просто постижением). Термин «апофатика» происходит от древнегреческого απόφασις – «отрицание», или αποφατικος – «отрицающий». Обычно его введение в философский обиход связывают с Дионисием Ареопагитом (І в. н.э.), одним из первых христианских святых, учеником ап. Павла. Однако, будучи афинянином, Дионисий, скорее всего, испытал и влияние греческой философии, также уделявшей внимание проблемам апофатического миропостижения. Например, древнегреческие атомисты учили, что “все основано на мнениях и установлениях”, а “на долю действительности ничего не остается” и “все погружено во мрак” [III, 281]. Обращался к апофатическому методу также племянник Платона Спевсипп (409-339 до н. э.). Тем не менее, развитое учение об апофатике справедливо все-таки связывать с религиозными мыслителями западного христианства – Максимом Исповедником (580-662), Иоанном Скоттом Эуригеной (ок. 810-877), Фомой Аквинским (1225-1274), Иоанном Дунсом Скоттом (12651308), Мейстером Экхартом (ок. 1260 – ок. 1328), Николаем Кузанским (1401-1464) и др. Например, тому, с какой смелостью, виртуозностью и одновременно деликатностью последний показывает и доказывает более изначальный характер апофатики (в его 10
терминологии неиного), чем такие «наиглубиннейшие» категории философии, как «ничто», «единое», «бытие», «истина», «вечность» [71, 191-194], может поучиться самый самоуверенный постмодернист современности. Учение об апофатике или те или иные его элементы содержались также в иудейской Каббале, в мусульманском суфизме, и восточнее – в мистике и философии течений индуизма, буддизма и даосизма. Вообще, любое религиозно-философское учение, обосновывающее возможность прямого (мистического) контакта человека с Богом в той или иной степени апофатично. Христианские мыслители обосновали достаточно стройную схему непосредственного постижения Бога путем снятия и уничтожения всех Его предикатов, признаков и свойств, этакого полного «очищения» Бога от всего, чем оперирует разум, чувства и воображение. Николай Кузанский такому способу постижению Бога – отрицательной теологии – нашел удачное наименование: «учёное незнание» или «понимание через непостижимость» [72]. В итоге умозрительных операций отрицательной теологии открывается некий, по Дионисию, «божественный мрак», в котором только и можно узреть настоящий лик Бога. То, где этот «мрак», и есть апофатика. Апофатический способ познания свойственен для мировой культуры, философской и религиозно-философской мысли3. Но встречается он не часто. Об апофатическом постижении А. Ф. Лосев пишет, что “оно попадается преимущественно или в начале, или в конце существования того или другого типа культуры, в начале – потому, что всякая культура вообще начинается с интерпретативного выявления своего основного мифа, в конце же – потому, что здесь этот миф получает наиболее полную разработку и наиболее 3
Апофатическому способу постижения Бога в богословии противостоит катафатический способ Его познания. Бог постигается позитивно, через его реальные творения и ощущаемые проявления. Следует также заметить, что, хотя апофатический способ миропонимания и практиковался преимущественно в религии и религиозной философии, сами богословы и мистики указывали, что принципы апофатического миропонимания могут с успехом служить и рациональным, в том числе научным формам познания. Так, Дионисий писал, что в Боге, понимаемом апофатически, “предсуществуют более чем неизреченно все определения всех наук” (цитата по [71, 216]).
11
адекватное отражение в мысли” [77, 251]. Далее (цитируется его трактат «Сáмое самó») Лосев дает краткий обзор апофатических способов постижения, начиная от Упанишад и заканчивая Фихте. Внимательный анализ всего того, что принимается за апофатику, позволяет увидеть, что речь идет о достаточно разных, хотя в силу своей принципиальной иррациональности, кажущихся одинаковыми вещах. Например, замечает Лосев, Николай Кузанский в такой категории, как «Не-иное» хочет “спасти и утвердить индивидуальность, «Не-нечто» же Каббалы <…> хочет её уничтожить” [77, 279]. Трудность философского «разбора» апофатики в том, что она не имеет ничего такого, что бы позволяло о ней хоть что-то внятно сказать или определенно помыслить. Поэтому, когда о ней пытаются говорить что-то «умное», начинают либо указывать на какие-то неточные, очень косвенные признаки; либо обращаться к эмоциональным, художественным способам выражения; либо ссылаться на личный мистический опыт, который по определению солиптичен и герметичен; либо вдаваться в историко-философские реминисценции («тот говорил так, а тот этак…»); либо выдумывать новые слова и грамматические правила вплоть до разрушения грамматики, как таковой (чем многих очаровал Деррида); либо даже оперируют категорией «безумие», что, очевидно, есть предел какоголибо рассуждения и высказывания вообще. В любом случае, рассуждение об апофатике остается невоспроизводимо, то есть путь такого рассуждения может повторить только его автор; адепт же просто верит своему учителю, скептик тривиально его игнорирует, а критик с порога отбрасывает: и первое, и второе, и третье адекватно. Однако есть один способ «разбора» апофатики, который так сяк может дать нам возможность «по-научному» подойти к вопросу. Это апелляция к топологии. Конечно, и здесь есть ограничения, но, по крайней мере, в этом случае загадку по имени «апофатика» можно изобразить. Если апофатическое постижение понимать как поэтапное отбрасывание предикатов, свойств и признаков вещи, то, с топологической точки зрения, самым важным здесь является именно акт отбрасывания, а не то, на что оно направлено. Любой акт, даже солипсический, куда-то направлен. Куда может быть направлен акт апофатического постижения? В просторечии говорят «докопаться до сути», о серьезно мыслящем человеке иногда говорят «глубоко 12
копает». Процесс копания направлен в н и з. Всё начинается с некоей поверхности. Когда копается грунт, тот, кто копает, стоит на поверхности земли; когда докапываются до сути, копающий стоит на поверхности смысла. Делёзовское понятие «поверхность смысла» говорит само за себя: это место, где уже есть наш опыт, наше знание, наши рефлексии, в общем, некая сумма информации, скрывающая от нас Бога где-то в подповерхностных глубинах. Поэтому процесс апофатического постижения будет вертикальным по существу и направленным вглубь, вниз. Обозначим его «А↓». Это первое, что конституирует радиальность, точнее, пока что только один из её элементов – «низ» ( «↓»). Это топологически важно. Ряд богословов, например, Максим Исповедник, видели апофатику «где-то вверху», поскольку Бога именно там обычно и помещают (на небесах, в Космосе и т. д.). В принципе, непознаваемое и непостижимое можно помещать где угодно – вверху, внизу, справа, слева, спереди, сзади, но практические акты апофатического постижения, характеризуемые в просторечии, такими, например, выражениями, как «докопаться до сути» или «глубокое понимание», указывают нам, что топологически апофатику нужно все-таки размещать под, а не над. Апофатика А↓ парадоксальна. Первая её очевидная парадоксальность заключается в том, что процесс «копки» вглубь должен начинается с какой-то твердой поверхности, а такой поверхности теоретически (топологически) нет, хотя практически она, конечно же, есть. Второй парадокс такой, что по мере пошагового отбрасывания смыслов мы должны, углубляясь, прийти к абсурду, ничто, безумию и т. п. Именно так сегодня шагает постмодерн, с которым нам не по дороге. Однако, согласно религиозным мыслителям и мистическим практикам, происходит нечто совсем обратное: незнание становится «ученым», как очень точно выразился Кузанец. Апологет апофазиса вместо того, чтобы впадать в безумие, обретает сверхведение. Но если это так, а многовековая традиция апофатического миро- и богопостижения свидетельствует, что это в самом деле так, то вектор «↓» явно не ведет к какому-то нулю и абсолютной негации. В какой-то момент апофазиса происходят чудные топологические трансформации. На обыденном языке можно сказать, что апофатическое постижение меняет направление (хотя, конечно, понятие направления в данном случае весьма условно). Эту 13
смену направления, опираясь, опять-таки, на аргумент очевидного и фактического, не сложно обнаружить. История философии, религии, да и повседневная практика, направленная на то, чтобы проникнуть в «глубины» (хотя бы уже своего Я), говорит нам, что процесс «снятия слоев» смысла – весьма нелегкое занятие. Как минимум, в случае гуссерлевского эпохé, он требует интеллектуально-волевого напряжения, как максимум – мистические религиозные практики – самоистязания. Докапываться до сути, элиминируя информацию, процедура ещё более трудная, чем привычная добыча знания. Апофатике А↓ оказывается колоссальное противодействие! Откуда оно исходит? какова его природа? что это? Оно проявляет себя как факт, то есть оно очевидно. Обычное физическое движение вниз – лёгкое, сила притяжения помогает, в случае же апофазиса она не помогает. Что-то, наоборот, препятствует. Этим радиальность отличается от геометрии верха-низа, где действие сил привычно и однозначно: вверх подниматься трудно, вниз спускаться легко. Любое движение, встречая противодействие, меняет своё направление или прекращается. При движении по вектору «↓» должно происходить нечто аналогичное. Радиальность будет искривляться. Вектор «↓» будет принимать разные наклонные положения, пока не достигнет горизонтального «→». Так рождается тангенциальность. Апофатика приобретает топологию А→, известную в философии как меон (М). Традиционный меон (от древнегреческого µαίων – «несуществующее») очень похож на апофатику, практически не отличим от неё. Кроме одного признака. Апофатика имеет разную конфигурацию – радиальную и тангенциальную, меон – только тангенциальную. Грубо говоря, меон это то, что находится за горизонтом познанного, а горизонт тангенциален. Из повседневного опыта мы знаем, что как бы к горизонту не приближаться, он постоянно отступает: «то, что за горизонтом», есть всегда, и это «то» всегда безбрежно, беспредельно. К тому, что за горизонтом (к М), можно приближаться тангенциально, а можно так: «пойти» вглубь апофатики (А↓), а потом «вынырнуть» (А↑) по ту сторону горизонта, уже в меоне, но теперь уже не в меоне-М, а в меоне-А→. Насколько реальна такая процедура на практике? Мистики говорят, что реальна, но их опыт – не предмет нашего исследования, да и какого бы то ни было обсуждения вообще. 14
Не трудно видеть, что топологическая двойственность тангенциальности (меон-М, меон-А→), получается только в том случае, если есть направление «↑». Собственно говоря, именно оно характеризует апофатику. А↓ ничего не характеризует, так как оно в том и состоит, чтобы характеристики отбрасывать. В конечном счете, А↓ должно дойти до какого-то предела, ниже которого – что? И дискурсивно, и образно, и интуитивно этот вопрос лишен смысла. Но он не лишен его топологически, ведь любой предел отделяет что-то от чего-то, или не-что-то от чего-то. Это не-что-то («не-нечто» Каббалы, «неиное» Кузанца) и есть апофатика как «божественный мрак». Топологически она идентифицируется тем, что А↓ и А↑ губят свои векторы и становятся просто А. Но векторы губятся своеобразно – они не исчезают, а только в з а и м о о б р а щ а ю т с я. То есть топологически «чистую» апофатику можно представить как место взаимообращения (А↓ и А↑), или, может быть, даже местовзаимообращение. Об А↓ можно сказать, что это то «куда», куда можно дойти – вообще и в принципе (заметим, что к М дойти нельзя – горизонт постоянно отодвигается), а А↑ – это то «откуда», из которого рождается само «откуда». К А↑ нельзя применить понятия «то», «что», «это»; оно маркируется с помощью только одного слова – откуда: «где», которое дает. Грамматически получается «абракадабра»: «откуда» дает (правильно «что» дает, «кто» дает). Но с этим явлением придется смириться, мы работаем на пределе языка и особого грамматического выбора у нас нет. Если откуда это «то», «что» дает, то оно суть абсолютная топология силы, лишенная какой бы то ни было субстанциональности, это – место-сила. Если об А↓ могут судить только «избранные» – те, кто решился на далеко небезопасный эксперимент со своим сознанием и жизнью, то А↑ – куда более знакомо и привычно. Вся наша жизнь, весь онтогенез являются восхождением от неясного к ясному. «Учение – свет, а не учение – тьма», «всё тайное рано или поздно становится явным». Непонятное становится понятным, загадочное – разгаданным, неизвестное – известным, нерешенное – решенным и т. д. Это «становится» (здесь важно именно «-ся») и есть А↑. Причем, топологически неважно, на каком именно этапе «подъема» это «-ся» идентифицируется (хотя онтогенетически это важно). А↑, также как и А↓, испытывает затруднения, дается с трудом, оно удерживается силой. Но это уже совсем другая сила. Не таинственная упругость 15
материи, мешающая проникать в её глубины, а хорошо знакомая всем сила тяжести, делающая трудом любой подъем на любую возвышенность, а тем более – к «высотам знания». Сила тяжести тянет вниз, заставляет прилагать усилия, заставляет делать работу для того, чтобы получить знание и вéдение. Это факт настолько привычный, что мы мало обращаем на него внимания и только профессиональные педагоги не устают повторять, что учение – это тяжелый труд. Если А↓ мешают какие-то силы выталкивания и упругости, направленные вверх, то А↑ – наоборот препятствуют силы притяжения, действующие вниз. Поэтому не будет ошибкой сказать, что искомая имманентность – радиальность – конституируется и иедентифицируется именно этими силами. По мере подъема, вектор «↑», также как вектор «↓», из-за торможения силами притяжения губит свою инерцию и теряет радиальную ориентировку – искривляется в тангенциальность («→»), но не в меональную – неведение, а в смысловую – вéдение. Такую смысловую тангенциальность Жиль Делёз удачно назвал поверхностью смысла [39]. Итак, топологическая «структура» апофазиса оказывается достаточно сложной. Как минимум, в ней различаются три геометрические «составляющие»: А↓, А→ и А↑. При этом А↓ и А↑ идентифицируют «то», «что» мы называем радиальностью, а А→ – «то», «что» именуем тангенциальностью. А↓ обращается в меон-А→, а А↑ – в поверхность смысла. Одновременно поверхность смысла – это то место, откуда начинается целенаправленное постижение апофатики по вектору «↓». Но сказать, что апофатика-А↑ – это то место, откуда начинается конституирование поверхности смысла, мы не можем: если признаки места в ней ещё можно обнаружить («место-сила»), то признаков того, что мы подразумеваем под словом «начало», в ней нет. Признаки места в апофатике обнаруживаются по тангенциальности, как А→4. Апофатика обладает свойствами и 4
В апофатическом богословии возникает проблема места Бога. В катафатическом богословии место Бога тривиально («на облаках», «на небе») и, в сущности, не проблематично. Проблема возникает тогда, когда задается вопрос: тождественно ли место Бога самому Богу? В апокрифических текстах христиан иногда говориться, что у Бога есть свое место, то есть место Бога и Сам Бог не сливаются, они разделены. Так в неканоническом «Евангелии Иуды» Иуда Искариот говорит Иисусу: “Я знаю, Кто Ты и из какого места
16
радиальности и тангенциальности, она их взаимообращает. Такая геометрическая ситуация лучше всего описывается местоимением/наречием «где»: оно топологично по сути, но не радиально и не тангенциально, или, что то же, и радиально, и тангенциально. (Где – вверху, где – внизу, где – справа, где – слева, где сзади, где – спереди, в то время как о месте «вверху» или месте «внизу» говорить не принято. На интуитивном уровне место воспринимается и идентифицируется как тангенциальность – справа, слева, сзади, спереди). Сама по себе радиальность отсылает нас к факту взаимообращаемости: верха и низа. Практически апофазис (А↓) начинается с поверхности смысла: для того, чтобы что-то отрицать, элиминировать, надо чтобы это «чтото» ужé было (было осмыслено). И идёт вглубь. Практически онтогенез (А↑) начинается «из ничего», и идёт вверх. Но теоретически, ни верха, ни низа, ни начала нет: нет реперов, которые указали бы нам однозначно «это верх», а «это низ», а «это начало». Есть только радиальность как конституция. Этот момент в апофатическом богословии приводил и приводит к постоянной путанице: где апофатика? вверху или внизу? Правильный ответ: «Она само где». Но сила инерции мышления так сильна, что дилемма верханиза постоянно самовоспроизводится. Уже в самом «определении» апофатики Дионисием Ареопагом, как «божественного мрака», кроется эта дилемма. Христианский Бог – всегда вверху, но мрак – всегда внизу. Как мрак в таком случае может быть божественным? – Только в том случае, если верх и низ взаимообращаются, сворачиваются в «чистую» радиальность. Но тогда взаимообращаемость (гистерезис) не должна быть «зависима» от имманентности радиальности и тангенциальности, а сама должна рассматриваться как имманентность. Имманентность определяется силами, силами, имеющими геометрические свойства и признаки: топологическими силами. Для узнавания, для реализации, для опредмечивания этих сил необходима формализация. Силы что-то движут и тормозят, что-то выводят и Ты вышел. Ты вышел из эона Барбело, бессмертного <…>” [I]. Но если Бог и Его место разделены, то топологически (не субстанционально, не генетически) кроме Бога есть ещё «не-нечто» – место, Егó место. Тем самым Бог лишается одного из главных Своих атрибутов – всеобъемлемости и всеобщности.
17
уводят, чему-то способствуют и препятствуют, что-то обусловливают и элиминируют. И только по этому «что-то» мы можем формально судить о силах. То есть «что-то» – это то, что их определяет, формализует. Но поскольку перед нами не просто силы, а топологические силы, то формализующее их «что-то» должно обладать ещё и свойствами «где-то», а если быть более точным, то «где-то» и «что-то» должны совпадать, быть одним и тем же. В таком смысле – что-то = где-то – нам и видятся основания географии, как формализации сил имманентности. * * * Поскольку наша работа не является историко-философской или философско-компаративистской, то претендовать на мало-мальски полный обзор трактовок апофатики в философии и богословии автор не может. Читатель, заинтересовавшийся вопросом, может найти краткий, но информативный его обзор в цитировавшемся уже труде А. Ф. Лосева «Сáмое самó» [77]. Однако в подтверждение изложенного выше, кратко остановимся на точках зрения трех крупнейших философов ХХ в. – самого Лосева, М. Хайдеггер и Ж. Делёза. Итак, что говорит об апофатике А. Ф. Лосев? Прежде всего, обратим внимание на то, что выдающийся русский мыслитель вполне отдает себе отчет, насколько сложно о ней рассуждать. В трактате «Сáмое самó» он так характеризует свои собственные попытки подобных изысканий: “Все наши предыдущие рассуждения имели единственную цель – указать на сáмое самó, показать его или намекнуть на него, заставить догадаться о нем, разбудить его в себе, разыскать его в своем жизненном и мыслительном опыте, но никакой другой задачи мы не могли ставить даже принципиально <…>” [77, 229]. Тем не менее, через дискурсивные «околотки» и «чересполосицы» Лосеву удается достаточно доходчиво донести до читателя своё понимание апофатики и апофазиса. В цитируемом трактате А. Ф. Лосев по отношению к апофатике использует позаимствованный им у Платона термин «сáмое самó» (др.-гр. αύτο τό αύτο). Платон этот термин употреблял в качестве общего понятия идеи. Но у Лосева в целом ряде мест он приобретает совсем иной смысл и становится очень близким к тому, что мы называем апофатикой. Вот эти места. 18
Л-1 “Всё уходило в бездну собственной самости <…>. Если стремиться к существу вещи, то оно невыразимо и недостижимо; а если стремиться к выразимому и достижимому, то это не есть существо вещи, не есть её сáмое самó” [77, 213]. Л-2 “Найти сáмое самó вещи – значит не иметь возможности высказать о ней ни одного предиката” [77, 251]. Л-3 “Беспредикатное сáмое самό вещи есть великая простота сознания и бытия. Её начинает усматривать ум, воздержавшийся от суеты и пестроты слепой чувственности” [77, 221]. Л-4 “<…> Сáмое самό, не будучи ни понятием, ни категорией, ни идеей, лежит в основе и всякого понятия, и всякой категории и всякой идеи. Этот абсолютный принцип всего сущего и не-сущего, и в том числе себя самого <…>” [77, 232]. Л-5 “<…> Сáмое самό не есть смысл и не имеет никакого смысла. <…> Сáмое самό не только выше всякого смысла и не только не есть какой-нибудь смысл, но <…> оно ещё и обладает каким-то смыслом, <…> оно ещё и есть какой-то смысл” [77, 369-370]. Отметим, что здесь Лосев располагает апофатику вверху («выше всякого смысла»). Л-6 “<…> Абсолютная различенность и несравнимость сáмого самогó ни с чем другим есть в то же время сплошное и ни от чего другого не отличимое становление <…>” [77, 342]. Л-7 “Сáмое самó недостижимо и непознаваемо. Его окутывает бездна становления, которая порождает его бесчисленные интерпретации” [77, 246]. Здесь Лосев видит апофатику внизу – как «бездну». В работе «Философия имени» [78] А. Ф. Лосев апофатику характеризует так. Л-8 “Сущность начинается с апофатического момента. Сущность насыщена смыслом и бытием, из её недр бьет неистощимый ключ её жизни и всё новых и новых определений. <…> Необходимо признание в сущности прежде всего апофатического момента, бьющего и трепещущего в её глубине и неустанно проявляющегося в новых и новых манифестациях явленного лика” [78, 150]. Здесь апофатика, сравниваясь с недрами, не только снова занимает нижнее «положение», но и начинает ассоциироваться с Землей («недра»). Также появляются некие силы, бьющие из недр Земли и манифестирующие на поверхности «что-то». 19
Л-9 “Мы можем на сущность смотреть чисто апофатически. Тогда она для нас нуль, и а) конструирование сводится к нулю, который есть сразу всё как одна неразличимая точка экстаза” [78, 220]. Обратим внимание, что, согласно цитате Л-6, апофатика – некая сплошность, а согласно этой цитате, она – точка. Такое может быть только в силу имманентности взаимообращения. Л-10 “<…> Сущность <…> вмещает в себе все возможные смыслы в одной точке. Развертывая эту точку в её самовыражении, в её энергиях, мы получаем то одно, то другое энергийное излучение” [78, 221]. Здесь видим уже почти что неприкрытое указание на имманентность взаимообращения – иначе, кроме как «через» взаимообращение, точка развернуться не может. В трактате «Вещь и имя» [76] об апофатике говорится: Л-11 “<…> Первое и исходное утверждение всякой мысли и всякого чувства, защищающего реальность проявлений сущности, это утверждение апофатической сущности. Сущность никак, никогда, ни при каких условиях не может быть ни познана, ни почувствована, ни именована. Ей нельзя приписать ровно никакого качества, никакого количества” [76, 108]. Л-12 “Вещь течет, меняется. Нетекучие же и непеременные вещи – текут и изменяются в другом смысле. Из их бездонной глубины возникает непрестанная жизнь, вечно становящееся бытие, необозримое, неохватное и невместимое” [76, 45-46]. «Бездонная глубина», очевидно, снова указывает нам на «нижний» характер апофатки. Таким образом, А. Ф. Лосев видит «положение» апофатики двояко – и как «верхнее» (Л-5), и как (преимущественно) «нижнее» (Л-7, Л-8, Л-12). * * * Важные моменты, характеризующие вклад М. Хайдеггера в изучение апофатики прослеживаются в его трактате «Положение об основании» [138]. В этой книге немецкий философ показывает, что, во-первых, основание любого есть, это «без-дна» (так в тексте работы); во-вторых, что оно обладает свойством тяжести; в-третьих, что бытие и основание взаимопринадлежат, но эту взаимопринадлежность обнаружить нельзя; в-четвертых, что основание суть процесс – «путь» в терминологии автора (здесь невольно напрашивается аналогия с даосизмом). О том, что речь идет именно об апофатике, не трудно убедиться из такого, например, пассажа: “Это непостижимое встречается нам только тогда, когда мы 20
продумываем положение об основании словно бы в обратном направлении, не в направлении поля и сферы его применения, а в направлении его собственного происхождения, т. е. того, исходя откуда говорит само положение. То, что непостижимо в положении об основании, заключается теперь не в недостаточном его применении нами, а в том, что требование этого положения обращается к нам. То, исходя откуда говорит требование положения, мы называем местом положения об основании” [138, 107-108]. В цитируемой работе для характеристики апофатики-основания мыслитель обращается к образам геолого-географического характера: “<…> Основание называет некую глубину, к примеру, морское дно, дно долины, луг, какую-нибудь низину, глубоко лежащий пласт земли и грунт; в более широком смысле под этим подразумевается земля, почва. Более изначально основание ещё и сегодня в алемано-швабской языковой области означает то же, что и гумус. Это растительное основание, тяжелая, плодоносная почва. <…> В целом основание предполагает глубоко лежащую и в то же время несущую область” [138, 164]. Геолого-географическое видение апофатики М. Хайдеггером для нас особенно ценно. В нем – прямое указание на связь имманентности радиальности с географическим способом миропостижения. Ещё более примечательна аналогия с гумусом. Она придает апофатике некий «оттенок» субстанциональности. Но не она играет главную роль в трактовке апофатики Хайдеггером. Важнее то, что гумус (humus), то, что мы в просторечии называем землей (в смысле почвы), то, что составляет основу почвенного плодородия, имеет в себе силы дара: он дарит, родит, плодо-родит. Земля-гумус несет в себе некие вертикально направленные силы, которые где-то «наверху» опредмечиваются плодами и дарами (категория дара является одной из центральных категорий всей философской системы Хайдеггера). Можно сказать и наоборот: силы дара, воплощающиеся в плодах, указывают на землю-гумус. Очевидно, что речь идет об апофатике в А↑. Схожее её понимание (как сáмого самогó) находим и у А. Ф. Лосева: “<…> Сáмое самó ещё не становясь никакой логической категорией, превращается в живое и неиссякаемое лоно бесчисленных смысловых возможностей, в ту бесконечно плодородную и тучную почву, в которую попадает наше первое зерно разума – категория бытия” [77, 301]. Это очень древние философские идеи, восходящие к мироощущению первобытных земледельцев. Известный российский 21
культуролог Г. Д. Гачев указывает, что в земледельческой психологии силы нутри, силы земли, не ассоциируются с силами ада и Дьявола (сюжет, обычный для мифологии, в т. ч. религиозной), что “для земледельца низ, земля и подземие = плодородное лоно Матери сырой земли, рожающее недро, чрево, зона Блага, а не Аид, Ад…” [29, 70]. Такóе ощущение, будучи по-философски отрефлексированным на тучных аллювиальных почвах Янцзы или Хуанхэ, послужило предпосылкой для того, чтобы древние китайские мыслители среди прочих «первостихий» Мироздания, как самостоятельное первоначало, выделили почву [62]. В зависимости от того, как относиться к глубинному, изменяется геометрия апофатики. Если видеть в ней просто мрак и ничто, хаос и черноту, то тогда радиально ориентированной апофатике нет иного места, как только вверху (А↑). Если же низ – даряще-порождающее начало, то тогда там – не просто мрак, а мрак, по Дионисию, божественный, и апофатика приобретает вектор «↓», равнозначный вектору вертикали («↑») и взаимообращаемый с ним. Хайдеггеру принадлежит также очень важное наблюдение о внутренней историко-философской связи осмысления дарящих сил humus’а с таким важнейшим понятием греческой философии, как φύσις, которым древние греки обозначали “из-себя-распускание, которое одновременно бытийствует как самораскрывание” [138, 189]. Понятие φύσις’а лежит в основе едва ли не главнейшей категории миропонимания вообще – природы; от него пошло название науки физики. Философское приближение природы, как само-рождения, к почве, как дарящей субстанции-силы, в свете задач данной работы представляется нам особенно продуктивным и показательным. * * * Ж. Делёза в философии интересует не столько внутреннее, сколько внешнее. Но внешнее – это всегда внешнее чего-то. Если отвлечься от субстанциональности, и остановится на чистой топологии, то «что-то», которое имеет внешнее, это внутреннее, а внутреннее – это нутрь и глубь. Поэтому, если мы будем интерпретировать изыскания Делёза, как описание и характеристику апофазиса, то о них следует сказать, что они осуществляют их, исходя от противного: исследуя внешнее, философ неизменно приходит к проблеме внутреннего, глубоко-внутреннего, глубинного – апофатического. “Интуитивное отождествление мышления и Бытия, – 22
подчеркивает А. Бадью, – осуществляется у Делёза как топологическое уплотнение внешнего, вплоть до момента, когда оказывается, что внешнее оборачивает внутреннее” [6, 119]. Помимо указания на метод «от противного», Бадью, как видим, подмечает и другой важнейший момент системы Делёза: для неё характерно взаимообращение. Прямо Жиль Делёз об апофатике и апофазисе не говорит, но они так или иначе, теми или иными моментами присутствуют почти во всех его работах – то как «нонсенс», то как «тело без органов», то как «абстрактная машина», то как «план консистенции» и т. д. В трактате «Лейбниц. Складка и барокко» Делёз о монадах Лейбница пишет так: “Сущность монады в том, что у неё тёмная основа (или фон): она черпает всё именно из него, и ничто не приходит в неё извне и не выходит за её пределы” [40, 50]. Перед нами в высшей мере оригинальная топология: с одной стороны, абсолютно замкнутая монада, в которую ничего извне «не приходит», а с другой, у этой монады есть некий «фон – тёмное основание», откуда идет её «подпитка». Нетрудно догадаться, что это дарящеподпитывающее основание и есть апофатика. Поскольку оно неидентифицируемо («тёмное»), то оно свойственно всем монадам («фон»). Но поскольку в монаду «ничего не приходит извне», оно, основание, должно быть и глубоко индивидуальным. Выше мы уже приводили слова Лосева о том, что апофатическое богословие с одинаковым успехом как разрушает, так и сохраняет индивидуальное. Очевидно, такое явление может иметь место только в том случае, если апофатике имманентно взаимообращение. В работе «Логика смысла» Делёз фактически исследует апофатику-А↑. Здесь он определяет её как «нонсенс». Нонсенс, по его мнению, суть “то, что не имеет смысла, но также и то, что противоположно отсутствию последнего, что само по себе дарует смысл” [39]. Нонсенсом философ называет и меон-А→. Нонсенс Делёза и глубинен, и поверхностен. Он у него “бесформенный, бездонный” (с. 107), “здесь всё случается, действует и подвергается воздействию ниже уровня смысла и далеко от поверхности” [39, 117]. Но в то же время “под-смысл, а-смысл, Untersinn [Подсознание – нем.] – <…> следует отличать от н о н с е н с а п о в е р х н о с т и (разбивка моя – Т.Ю.)” [39, 117]. В категории нонсенса мы снова сталкиваемся с имманентностью взаимообращения. 23
Другое представление апофатки Делёзом в цитируемой работе – как некое «обобщенное тело», «глубина и смесь»: “<…> Тело в целом уже не что иное, как глубина – оно захватывает и уносит все вещи в эту зияющую глубину, представляющую собой фундаментальное дегенеративное изменение. Всё есть тело и телесное. Всё – смесь тел и внутри тел, сплетение и взаимопроникновение” [39, 95]. “Когда мы говорим, что тела и их смеси производят смысл, то это происходит <…> не благодаря индивидуализации, которая уже предполагала бы наличие смысла. <…> Смысл производится телами неким иным способом. Речь <…> идет о телах, взятых в их недифференцированной глубине и беспорядочной пульсации. Глубина действует здесь необычным образом: посредством своей способности организовывать поверхности и сворачиваться внутри поверхностей. <…> Поверхность ни активна, ни пассивна, она – продукт действий и страданий перемешанных тел” [39, 155-156]. “Но куда нас заведёт такой спуск? Он низводит нас в основание тел и в безосновность их смесей. Любое обозначение (денотация) находит свое продолжение в поглощении, перемалывании и разрушении. <…> Когда денотация <…> низвергает нас в деструктивное пищеварительное основание, мы сталкиваемся с нонсенсом глубины как под-смыслом <…>” [39, 166]. Позже «телесное» представление об апофатике находит свое развитие в биолого-социальном образе тела без органов. В первой части большой работы «Капитализм и шизофрения» – «Антиэдипе» – тело без органов предстает то как “как сама жизнь” со «смутными интенсивностями, потенциалами, порогами и шкалами» [44, 40], то как “модель смерти” с «нулевой интенсивностью» [44, 330], то как «имманентная субстанция» [44, 328]. Во второй части этой работы – в «Тысяче плато» [42] – Делёз (в соавторстве с Ф. Гваттари) изображает апофатику в виде некоей «абстрактной машины» или «плана консистенции». “Абстрактная, или диаграмматическая, машина, – пишут французские философы, – не функционирует ради того, чтобы представлять, пусть даже что-то реальное, но она конструирует реальное, которое приходит <…>. Значит, она находится не вне истории, а, скорее, расположена «до» истории в каждый момент, когда конституирует точки творения или потенциальности. Всё ускользает, всё творит, но никогда не в одиночку, а, напротив, вместе с абстрактной машиной, производящей континуумы интенсивности, 24
сопряжения детерриторизации, экстракты выражения и содержания. <…> Это Абсолют, но ни недифференцированный, ни трансцендентный” [42, 238]. Категория плана консистенции у Делёза – Гваттари выглядит одновременно и апофазисом и апофатикой, и процессом-способом поиска, достижения апофатики, и его результатом. Здесь уже речь не идет о биосоциальных или вещественно-субстанциальных уподоблениях, только о силах и их чистой геометрии, в которой главную роль играет такое понятие как детерриторизация. “План консистенции <…> – утверждают авторы, – никоим образом не является недифференцированной совокупностью несформированных материй, но он <…> не является и хаосом какихто сформированных материй. Верно, что на плане консистенции нет больше форм или субстанций, нет больше содержаний и выражений <…>. Но ниже форм и субстанций страт – план консистенции (или абстрактная машина) конструирует континуумы интенсивности, он создает непрерывности для интенсивностей, извлекаемых им из разных форм и субстанций. Ниже содержаний и выражений план консистенции (или абстрактная машина) излучает или комбинирует знаки-частицы (грамматические частицы), которые заставляют функционировать самый а-означающий знак” [42, 117-118]. Процессы детерриторизации – здесь Делёз и Гваттари вторят Лосеву и Хайдеггеру – ведут “в абсолютное земли” [42, 243], но они также и суть “тождественность самой земле” [42, 239]. Очевидно, в этом случае мы имеем дело с «нижней апофатикой». Оно преимущественно в философской системе французских философов, но встречается у них её «верховая трактовка»: “Тайна поднимается от конечного содержания к бесконечной форме таинственного” [42, 478]. Делёз берется за нелегкое дело топологического расчленения и выявления «деталей» апофатики (у машины должны быть детали). План консистенции и абстрактная машина – это и одно и то же, и нет. Машина – это «участок» апофатики, который мы обозначаем словосочетанием «дальше некуда», а план консистенции – это то «где», которое находится между «дальше некуда» и поверхностью смысла. При этом план радиально пересекает все возможные масштабные уровни поверхности смысла (…, нано-, микро-, мили-, мезо-, макро-, гига-, …), создавая из них полимасштабные «сборки». Где машина «переходит» в план, определить невозможно. Важной особенностью делёзовского исследования апофатики, отличающей его от лосевского и хайдеггеровского, является, как 25
подчеркивалось, то, что он пытается проникнуть в неё сверху, в то время как Лосев и Хайдеггер стремятся познать её изнутри. Это сообщает некую мрачноватость модели Делёза. У Хайдеггера и Лосева – главное сила дара апофатики: «↑». У Делёза же видим определенный элемент деконструктивности. Она обусловливается вектором «↓». Этот вектор являет нам и абстрактность машины, и телесность без органов, и нонсенс глубинной смеси, и других членов семейства «философских спецэффектов», используемых для демонстрации тайн и мраков5. Это небезопасно. Ведь если негативное богословие, погружаясь в апофатику, ищет Бога, то Делёз его совсем не ищет. Поэтому, если в результате далеко нетривиального и весьма напряженного путешествия А↓, не открывается «божественный мрак» Дионисия или «ученое незнание» Кузанца, то напрашивается вывод о том, что может открыться «просто» мрак и «просто» незнание, то есть безумие, постмодернистская ничтойность. Этого, однако, Делёз не допускает. Всё очарование его философии заключается в исключительно виртуозном, наверное, в истории философской мысли аналогов не имеющем взаимообращении внутреннего и внешнего, глуби и выси, основания и поверхности. Его высказывание “глубже всякого дна – поверхность и кожа” [39, 172] стало уже популярным философским афоризмом (в упрощенном варианте «глубочайшее – это кожа»). Ж. Делёз отковыривая и состругивая смысловые слои, не видит в открывающихся глубинах самоцели. Эта плотницкая работа им выполняется для того, чтобы подтянуть смыслы с глубины, одновременно опуская их с высоты, к поверхности, бесконечно их здесь уплотнить и утрамбовать; чтобы, в конечном счете, сбить, смастерить, выстругать поверхность – ясную, простую и прочную совей очевидностью.
5
Появляющихся, в частности, при анализе Делёзом творчества Ф. Ницше, текстов А. Арто, Ж.-П. Бриссе, Л. Вольфсона, Р. Русселя, Л. Кэрролла, Г. Мелвилла и др. [38].
26
К ГЕОГРАФИИ Сконструировав имманентности радиальности, тангенциальности и взаимообращаемости, обратимся к поиску оснований географии, «фундаментальностей». Имманентность «далась» нам благодаря простому наблюдению за действием неких сил, происхождение которых мы не знаем и которое для географического способа мировосприятия, в общем-то, маловажно. Эти силы «нарисовали» некую топологию, которую надо было просто зафиксировать, и эта фиксация указала нам на радиальность, тангенциальность и взаимообращаемость. Но «рисунок» вышел более чувственным, нежели дискурсивным, более ощущаемым, чем понимаемым. Такую схему, полную субъективизма, ещё нельзя класть в основание науки. Для религии – пожалуйста, но для науки она ещё «сыра». Поэтому нашей задачей становится «опредметить» выявленные силовые топологии, сделать их представляемыми, дискурсивными, операбельными. Предельно упрощая можно поставить вопрос следующим образом: как получить основания географии «из ничего», будучи движимым только теми силами, которые мы чувствуем по имманентностям «радиальность», «тангенциальность», «взаимообращаемость», подобно тому, как мы идентифицируем источник огня по идущему от него теплу?.. Начинать решать эту задачу можно по-разному. Самым доступным и очевидным способом будет то движение, которое нам сообщает язык. Отправной пункт сформулируем так: «как говорить об апофатике?». Если она невыразима, непредставима, не высказываема, то каким образом она может давать знать о себе в самом языке – внутреннем «шуме бытия» (Бадью) и внешнем «доме бытия» (Хайдеггер)? Ответ: самим способом говорения, речения, сказания. Ричард Рорти, рассуждая об особенностях философии Мартина Хайдеггера, однажды высказал упрек в его адрес, заключающийся в том, что Хайдеггер-де «гипостазирует» язык [105]. Ален Бадью говорит о философской речи Хайдеггера, как о «поэтической», и приводит её в качестве наиболее показательного примера того, как философствование связано с «поэмой» [7]. Действительно, своеобразие философского речения Хайдеггера бросается в глаза. Как отмечал один из его переводчиков В. В. Бибихин, оно требует от читателя не столько поступательного следования за дискурсом 27
мыслителя, сколько разового погружения в сам акт речения (что для неискушенного читателя создает немалые сложности). Своеобразие философского речения Хайдеггера объясняется очень просто: он говорит о предельных ситуациях, понятиях, опытах, состояниях – о самой «сердцевине» бытия; и тут, что называется, «не хватает слов». Приходится «само бытие» впускать в язык (который становится для него «домом» едва ли не в буквальном смысле слова) и доносить до реципиента свою мысль самим способом сказания – как это делают поэты. Поэтому упрек Хайдеггеру в гипостазировании языка неуместен, это «гипостазирование» органично и м е т о д и ч е с к и необходимо. Речение немецкого философа изобилует архаизмами, иноязычными (в особенности латинскими и древнегреческими) заимствованиями на языке оригинала, германскими диалектизмами, неологизмами, отглагольными существительными, специальной графикой письма. Фраза тяжеловесна, будто ей физически приходится преодолевать какое-то притяжение, тянущее её назад – в молчание и бессловесность. Философские образы неожиданны и приземлены6. Но, как показал современный российский философ В. А. Подорога, есть у Хайдеггера один исходный приём, от которого отталкивается вся сумма его философического лингвотворчества. “В текстах Хайдеггера, – пишет исследователь, – доминирует по сути дела один лингвистический приём, универсальный по своей применимости: операция расщепления, регулируемая графическими и фонетическими средствами <…> ” [95, 112]. Трещина (Kluff), разрыв (Riss), росчерк (Aur-riss), излом (Zwiefalt) возникают в речи тогда, когда она пытается передать некие глубинные силы земли, подвижки тектонических масс, сейсмические толчки глуби, находящейся у нас под ногами – всего того ис-ходит «из» апофатики. Игры тектонических сил с помощью изначальных расщеплений и разрывов про-являют-ся где-то «там» – на верху, на поверхности, в миру. Силы апофатики дают о себе знать такими визуализациями («предметностями»), как первичные черты, исходной графикой разрывов и расщеплений, из которой и формируется своеобразие картины философского речения, рассуждающего о с а м о м бытии. 6
Например, такому: “Философский труд не имеет ничего общего с посторонним занятием чудака; он обретается в сердцевине крестьянского труда” (цитата по [95, 118]).
28
Они, эти опредмеченые силы7, имеют, согласно В. А. Подороге, геологическую природу. А их внешнее «выражение» адекватно передается с помощью понятия метафизики ландшафта [94]. Графика разрыва – первый шаг к речевой осязаемости геологических сил апофатики8. Следующий прием, которым пользуется Мартин Хайдеггер, состоит в том, что им конструируется масса отглагольных существительных. Отглагольное существительное передает, с одной стороны, динамику (глагол), с другой, – статику (имя): то, что в результате процесса (А↑) стало. Такой приём усложняет чтение текста – мы привыкли во фразах разделять статику и динамику, как подлежащее и сказуемое. А. Ф. Лосев и Ж. Делёз «разобрали» синтетический статикодинамичный приём хайдеггеровского речения «на части» (речь, конечно же, не идет о заимствовании или переосмыслении опыта Хайдеггера русским и французским мыслителями). Лосев «взял себе» статику, Делёз – динамику. У Хайдеггера слову предшествует Riss, 7
Имманентности беспредметны, мы не можем их выразить и показать: радиальность в отличие от вертикальности-низинности, не имеет верха и низа, а тангенциальность отличается от горизонтальности-поверхностности тем, что не имеет правого и левого, переднего и заднего. Об имманентностях мы знаем, что они – только направляют (геометризируют) неидентифицированные силы, создают чистую («силовую») топологию. Силовые же черты и фигуры – это уже осязаемые предметности, в частности, их можно нарисовать, передать визуально. Такую задачу в живописи ставил и успешно решал супрематизм. Хорошо её решение иллюстрируется также известным из школы физическим опытом: как визуализировать магнитные линии? Берем подковообразный магнит, кладем на дощечку, насыпаем железную стружку. Её частички выстраиваются вдоль силовых линий, они (линии) опредмечиваются «штришками» стружки – становятся видимыми 8 Эта осязаемость хорошо прослеживается в феномене заикания. Многие люди заикаются не «просто так», а тогда, когда очень сильно волнуются, это вообще может случиться с каждым, не обязательно с имеющим врожденные дефекты речи. Что-то глубинное, что-то неуправляемое вносит в речь разрыв – дает о себе знать её приостановкой. Этиология заикания часто связана с психологическими травмами, сильным испугом, давними скрытыми страхами, выходящими наружу в тех или иных житейских ситуациях. В особо тяжелых случаях дети вообще в результате глубоких психологических травм теряют дар речи: разрыв становится полным, зияние тёмных глубин травмированного подсознания вытесняет речь.
29
передающая действие геологических сил апофатики. Из Riss, через ряд этапов («основополагающий набросок» – Grundriss, «прориcь» – Durch-riss), визуализирующих или озвучивающих «игру» сил тектоники, у Лосева появляется имя: “Имя вещи есть сила самой вещи” [76, 27]. Но оперируя статичным по существу именем, ему очень трудно передать динамику А↑. Тем не менее, используя два приёма, Лосев выходит из затруднительного положения. Первый приём – крайнее усложнение лингвофилософского анализа имени, скрупулезное отслеживание его генезиса и генеалогии со всеми нюансами этапов трансформации сил в имя. Такой анализ дается в работе «Философия имени», где представлена законченная система «восхождения» имени из апофатической неясности и смутности к осмысленности и вразумительности [78, 159-161]. Второй приём, которым Лосев пользуется в трактате «Сáмое самó» [77], противоположного рода: генеалогия имени предельно упрощается, демонстрируется на самых доступных для читателя примерах: на каком-то Иване или Петре, или – уже чисто по ван-гоговски – на стоптанных тапочках. Лосев апеллирует к очевидности и здравому смыслу, как истинам в последней инстанции. Выявление смутных силовых глубин имени, этапов его о-формления, как «звучащей» силы, и конечная апелляция к убедительности очевидности обусловливают то, что у Лосева начинает происходить именное, если можно так выразиться, опредмечивание радиальности: она начинает приобретать ориентировку низа (смутная глубина) и верха (очевидность), а поэтапность становления имени образует промежуток между низом и верхом – вертикаль. Посредством категорий «низ», «верх», «вертикаль» чистая радиальность начинает приобретать элементарные дискурсивные свойства, становится хоть немного коммуникативной (её уже можно пытаться объяснять, не апеллируя к вере или ощущениям). Делёз исследует динамику глагола. Если Лосеву с помощью слова нужно выявить вектор «↑», о котором имя прямо не говорит, то Делёзу необходимо решить противоположную задачу – хоть как-то c помощью слов-имен притормозить, зафиксировать, означить (денотация) уже выявленный на уровне «чистой» топологии вектор «↑». По Делёзу, “глагол движется от чистого инфинитива, открытого для вопроса как такового, к форме настоящего изъявительного наклонения, замкнутого на обозначение положения вещей или некое решение” [39, 257]. Поднимаясь поэтапно, шаг за шагом, глаголы 30
«обрастают» именами-денотатами, которые сообщают факту подъема ориентировку «вверх» (поскольку имена сами являются фактором трансформации радиальности в вертикаль). Кроме того, денотаты «заставляют» глаголы склоняться (я пою, ты поешь…), временится (я пою, я пел…), родовится (он пел, она пела …), числится (я пою, мы поем…). Глагол, имея поначалу более мене строгую вертикальную ориентировку, по мере подъема-усложнения денотатами начинает осциллировать и изгибаться, обращая, как изгиб, радиальность в тангенциальность, и трансформируя, как осцилляция, тангенциальность в поверхность. Делёз говорит, что глагол, например, «зеленеть» на самых первых порах, тормозится аналитическим предикатом «быть зеленым». Выше по «↑» около глагола «зеленеть» появляется такой, например, предикат, как «дерево» [39, 142]. Потом через такие, например, имена, как «яблоко» (оно связано, очевидно, с деревом) и «Адам» (он съел яблоко) «зеленеть» соединяется с другой вертикалью – «грешить» (съев яблоко, Адам согрешил). В результате и образуется первичная тангенциальность, как поверхность смысла: на ней «грешить» и «зеленеть» связываются смыслом в тангенциальном направлении. Места трансформации в поверхность векторов «↑» Делёз называет сингулярностями (геометрически их можно условно представить как своеобразные воронкообразные поверхности). Между множеством сингулярностей устанавливается поверхностная связь типа ризомы: каждая сингулярность связана с каждой. Происходит это примерно так. Возле «зеленеть» будут роиться и другие всевозможные имена-денотаты. Например: трава, светофор, лицо (позеленевшее от страха), песок (глауконитовый), Солнце («зеленый луч» – редкое явление атмосферной оптики, наблюдаемое при закате солнца на море) и даже Луна, которая в «зеленом виде» иногда встречается в литературных произведениях (например, у Ф. Г. Лорки в стихотворении «Арест Антонио Эль Камборьо на Севильской дороге», или у С. Кржижановского в повести «Возвращение Мюнхгаузена»). Денотирующее действие на глагол «зеленеть» имени «трава» будет очень сильным, а денотата «Луна» – исчезающе слабым. Со всеми денотатами (именами), в той или иной степени связанными с сингулярностью «зеленеть», будут связаны (с разной частотностью) такие инфинитивы как, косить, топтать, жевать (траву); мигать, переключаться, разрешать (светофор); брить, гримасничать, бить (лицо); сыпать, плавить, намывать (песок); садиться, печь, сиять (Солнце); целоваться, колдовать, очаровывать (Луна) и т. д. и т. п. 31
Переплетение сингулярностей с помощью сетки, вязи, кружев, паутины, решетки имен и будет ризомой. Ризома с поверхностью смысла находится в отношении взаимообращения: с одной стороны, она устанавливается на ней, с другой – устанавливает, конституирует её. (Нечто поверхностное принимает на себя сетку, дает её место, но само становится идентифицируемым и осязаемым только благодаря рисунку, создаваемому сеткой). Обрастая денотатами, глагол приобретает “залоги, наклонения, времена и лица” [39, 257]. Среди всех его трансформаций есть одна особенная – условное наклонение. Оно конституирует край, горизонт поверхности смысла, обозначая то, «что могло бы быть», перманентную потенцию, “бесконечное ожидание некоего события” [38, 23]. Меональное направление «за» (М→), задаваемое глаголом в условном наклонении, предохраняет поверхность смысла от вырождения в чистую горизонталь-плоскость, обеспечивает сохранность её тангенциально-силовой топологии. * * * Топологическое исследование языка на его «подходах» к апофатике позволило нам идентифицировать радиальность, тангенциальность и взаимообращаемость с помощью таких элементов дискурса как вертикальность и поверхностность. Но эта идентификация была бы невозможной, не имей мы самого первого, самого начального «дискурсивного» элемента – первичной черты – Riss, с помощью которой только и можно сделать первичную формальную ориентировку (вверху – внизу, сзади – спереди, справа – слева). Эта черта рождается чистой силой, её невозможно прочертить, как это происходит в случае обычной линии, обычной черты. Её невозможно прочертить потому, что не на чем чертит, нечем чертить и некому чертить. Такие первичные черты можно назвать линиямисилами. Место-сила – апофатика – проявляется в них своим самым малым мини-представлением, самым первым, чем только можно проявляться вообще. Линии-силы известны уже достаточно давно. Самым ярким, может быть, примером обращения к линии-силе является творчество супрематистов и советских конструктивистов 1920-х годов. Конструктивисты характеризовали её так: “Схема конструкции есть сочетание линий, определяемых ими плоскостей и форм, есть система сил. <…> Л и н и я е с т ь о б р а з с и л ы , сочетание линий и определяемых ими плоскостей и форм есть система 32
сил <…> (разбивка моя – Т. Ю.)” [139, 47]. Характеризуя свой стиль, как т е к т о н и ч е с к и й, конструктивисты проводили прямую аналогию с геологическими явлениями и силами, действующими в глубинах земли: “Слово «тектонический», – подчеркивал теоретик советского конструктивизма А. Ган, – взято из геологии, где оно употребляется как определение извержений, исходящих из сердцевины земли. Т. е. это синоним органичности, выходящей из внутренней сущности” [139, 99-100]. Линия, в этом случае, проводилась не кем-то или чем-то извне по фактуре чего-то, а одновременно рождалась в фактуре и рождала её, сам материал нес в себе образы силы – силовые линии. При этом глубине, из которой рождалась линия-сила, придавалось также и идеальное / идеологическое значение, явно выходящее за рамки дискурса и апеллирующее к вере в форме политических убеждений. Конструктивисты Института художественной культуры писали, что “тектоника или тектонический стиль выплавляется и формируется <…> из свойств коммунизма” [139, 95]. Обычная линия чертиться от и до (в т. ч. от – ∞ до + ∞), линиясила никаких «от» и «до» не знает. Применять к ней понятие бесконечности, зависимое от «от» и «до», также бессмысленно. Линия-сила знает только в. Тектонические силы глубины – это чистое «в», а их представленная имманентность – это чистое на. А на дает место для и, которое означает «возможность множества» [108, 878]. Проявленное на поверхности (= проявленное поверхностью) действие внутр(ь)енних сил, идентифицируется через «и»: справа и слева от тектонического разлома (здесь множественность = 2: правое и левое, грубее – там и здесь). Сама же линия-сила, как таковая, опредмечивается посредством предлога между. Она – чистое «между». Изначальное «между» (межа, граница, предел) – давний, хотя и не очень популярный философский персонаж. А. Ф. Лосев определяет границу как разделение в акте полагания между бытием и небытием. “Бытие, – пишет философ, – полагает себя. Раз оно полагает себя, оно полагает его где-то, в какой-то среде, в каком-то «месте», – говоря вообще, в небытии. Но пусть в этом небытии для него важно только «куда ступить», а не все прочее <…>. Это будет значить, что бытие полагает себя в своем ограничении со стороны небытия” [77, 314]. Это отграничение изначально. Бытие может «быть» только в отличие от небытия, ничего более первичного придумать и помыслить 33
невозможно. “Бытие, – утверждает Лосев, – просто имеет границу с небытием, граничит с небытием, и больше ничего тут сказать о границе невозможно” [77, 316]. Поэтому граница, граница как таковая, имманентна, она не сводима ни к чему, не выводима ни из чего, не обусловливаема ничем. Граница Лосева не только имманентна, но и взаимообращаема сама по себе, “в границе бытие и небытие совершенно совпадают, так что граница бытия и небытия совершенно одинаково принадлежит тому и другому” [77, 316]. А потому она может быть представлена разными способами: 1) как граница бытия, принадлежащая бытию, 2) как граница бытия не принадлежащая бытию, 3) как граница бытия, принадлежащая небытию, 4) как граница бытия не принадлежащая небытию. В результате “три диалектические установки – «бытие», «небытие» и «совпадение бытия с небытием» – могут вполне заменять одна другую” [77, 318]. Силовой момент первичной границы всплывает у Лосева, когда он задается вопросом, “может ли существовать граница для самой границы?” [77, 413]. И сам же отвечает на него так: “Граница самой границы есть бесконечное и сплошное искание границы, или, попросту, становление” [77, 413]. Анализируя становление, смысловое становление, ставшее [77, 414-426], русский мыслитель в неявной форме обращается к апофатике, как «источнику» силы, месту-силе, к тому, что вырисовывается посредством первичной черты. “В сфере досущностного бытия, – пишет он, – бытие, чтобы превратиться в ставшее <…> сталкивалось здесь с самим собою и неосознанно натыкалось на себя” [77, 421]. В конечном счете, А. Ф Лосев первичную черту как границу отождествляет с эйдосом. Эйдос, согласно ему, это “законченная самозамкнутая граница, в которой начальный пункт, от которого её стали вести, совпал с конечным пунктом, до которого она дошла” [77, 423]. В эйдосе, по Лосеву, “производится первичное расчленение” [76, 73]. Здесь можно заметить элемент непоследовательности: первичную черту, как границу, некому и нечему вести; нет и поверхности, на которой она могла бы быть проведена. Однако у Лосева, когда он говорит о границе, как об эйдосе, речь идет о взаимообращенной («самозамкнутой») границе, а взаимообращение, как имманентность – мы помним – устанавливается тангенциальностью и радиальностью. Так что момент непоследовательности-тангенциальности здесь 34
неизбежен: будучи радиальной по силе, первичная черта, как граница, может быть идентифицированной только тангенциально. М. Хайдеггер детально анализировал первичную черту в статье «Изречение Анаксимандра» [136]. (Кстати самими историческим материалом своего анализа – философией Анаксимандра – Хайдеггер продемонстрировал то, сколь древней является проблематика первичной черты, хотя, прямо о ней тогда и не говорилось). Немецкий философ получает первичную черту, как статику, «из» времени, «из» его динамики. Статично у него присутствующее, которое эквивалентно мигу. То, что привходит в миг из будущего, называется у Хайдеггера происходящим, то, что отходит от мига в прошлое – отходом. Движение мига не может быть идентифицировано, как сам миг, ибо миг статичен. Движение мига, по Хайдеггеру, это промедлительное. И это движение идентифицируется в виде своеобразной полосы около мига: он своим движением как бы создает перед собой – в происходящем – зону сжатия (в жизни это ожидание), а за собой – в отходящем – зону разрежения (в жизни это память). Так образуется полоса смутности. Благодаря полоске смутности мы в состоянии идентифицировать раздел между прошлым и будущим – миг. Полосу около мига Хайдеггер называет промедлением, а её края – сочинением. Сочинение – это то, что учиняет – устанавливает – связь промедлительного: в процессе отхода – с прошлым, в процессе прихода – с будущим. Оригинальность схемы Хайдеггера – в обратном направлении стрелы времени. Мы привыкли, что движемся из прошлого в будущее, а здесь время наступает на настоящее из будущего, притормаживается (промедляется) перед ним в зоне «А» (ожиданием) и ускоряется (торможение с обратным знаком) за ним в зоне «Б» (воспоминанием). Благодаря эффекту торможения, мы ощущаем миг. Если бы время двигалось «правильно» из прошлого в будущее, то такого эффекта не было бы, и миг бы исчез. Сам Хайдеггер этот, в сущности, очень простой и хорошо всем знакомый, как очевидность повседневности, процесс, на своем замысловатом языке описывает так: “Промедление существует как переходное прибытие в отход. Промедление существует между про-ис-хождением и отходом прочь. Между этим двояким отсутствием существует присутствие всякого медлительного. Это «между» начинено про-медлительным. «Между» есть то сочинение, сообразно которому медлящее «учиняется» от 35
происхождения сюда к отходу прочь. Присутствие медлящего вклинивается в «сюда» происхождения и «отсюда» отхода. Присутствие с обеих сторон сочинено с отсутствием. Присутствие существует в таком сочинении. Присутствующее происходит от прибывания и переходит в отход, и то и другое одновременно, а именно, коль скоро оно – про-медляет. Промедление существует в сочинении” [136, 54]. Философские «шутки» Мартина Хайдеггера со стрелой времени весьма далеко идущие. Фактически они дают «зеленый свет» мыслить время наоборот, не из прошлого в будущее, а из будущего в прошлое. А раз его можно мыслить и с зада наперед, и спереди назад, то его, очевидно можно мыслить и статично – как чистую топологию без всякого «временения» («хода времени»). Для физики и физического миропонимания, как мы это увидим в дальнейшем, такая философская позиция – мина замедленного действия. А для географического мировосприятия и миропонимания – наоборот, многообещающая возможность. Ещё одна важная особенность хайдеггеровского представления первичной черты – это её толщинность. Миг, конституирующий границу, «возникает» из зоны смутности, из толщинности, из промедлительного. Это значит, что первичная черта имеет толщину. Линия имеет толщину. Идея, восходящая к античным атомистам Древней Греции. А в крестьянской жизни, философский смысл которой столь почитаем немецким мыслителем, такая линия называется межа. В самом деле, для любого человека, знакомого с писаными и не писаными законами земледельческого труда, ясно, что такое линия-межа. На ней можно стоять, по ней можно пройтись, но Боже упаси её распахать! Тогда освобождаются спящие силы земли и сосед на соседа, брат на брата – с косой и секирой, или страна на страну с полками и бомбами… Невидимая радиальность межи выводит «на» тангенциальность (становящуюся в этом случае уже латеральностью) глубочайшие инстинкты, которые красками крови способны начисто перекраивать и перерисовывать все планы и фигуры поверхности. В то же время на карте, на плане, на схеме межа – это только след кончика карандаша и не более того. Итак, Хайдеггер вводит «в» первичную черту фактор толщинности. Его дело продолжает Ж. Делёз, расширяя понятие межи («линии становления») до понятия линии-блока, которая “полагает зону близости и неразличимости, no man’s land, нелокализуемое 36
отношение, сметающее две отстоящие или смежные точки, ставящее одну точку вблизи другой – и такая близость-граница безразлична как к смежности, так и расстоянию” [42, 487]. No man’s land – это ничейная, бесхозная, спорная земля, нейтральная зона, неопределенная область: всё это качества межи, то, что сообщает линии толщинность, или, по Делёзу, блоковость. Нужно сказать, что применение понятия блоковости по отношению к первичной черте выдает её радиальную природу, указывает на силовой генезис этой линии. Тектонические блоки – это то, что образуется в результате земных подвижек, действия устремляющихся наружу внутренних апофатических сил бесструктурной бурлящей магмы. Тектонические блоки рождаются одномоментно с линиями разрыва, раскола, надвига, сдвига: блок и линия неотделимы друг от друга, взаимообращаемы. В сущности, здесь Жиль Делёз повторяет путь А. Ф. Лосева, связывая первичную черту со становлением, но, в отличие от Лосева, делает это более в радиальном, нежели тангенциальном «измерении»9. Вслед за Хайдеггером, Делёз демонстрирует нам то, как получить первичную черту также и «из» времени. Исследуя способы формирования образов в искусстве кинематографа [37], философ показывает, что таких способов есть два, которые он называет образом-движением и образом-временем. О первом типе образов он говорит так: “Кино как индустриальное искусство основывается на самодвижении, то есть движении автоматическом; оно превращает движение в непосредственную данность образа. Такое движение уже не зависит от движущегося тела или предмета, равно как и воссоздающего его духа. Это образ, движущийся сам и «в себе»” [37, 468]. Из образа-движения «истекает» время – как поток. Время здесь зависит от движения. Но кинематографист постоянно прерывает движение: искусство кино состоит не только из писательства 9
Если Лосев говорит о «самой границе» как «бесконечном и сплошном искании границы», а процедура «искания» реализуема, очевидно, только тангенциально, то Делёз о «линии становления» пишет, что “она возникает из середины, она убегает в направлении трансверсальном к локализуемым отношениям между отстоящими или смежными точками. <…> У линии становления нет ни начала, ни конца (по Лосеву начало и конец этой линии совпадают – Т. Ю.); ни прибытия; ни происхождения, ни предназначения <…>. У линии становления есть только середина. <…> Становление – не один и не два, и не отношение между двумя; оно – промежуток, граница, линия ускользания или падения, перпендикулярная к двум” [41, 487].
37
сценариста, игры актеров, команд режиссера и работы оператора, но и из «чикания» ножниц монтажера. Причем именно последнюю операцию многие выдающиеся режиссеры видели главной в процессе работы над кинолентой. Монтаж ленты изменяет планы, переставляет местами эпизоды, меняет ход сюжета и – в том числе! – «искажает» время действия. Последнее – достаточно стандартный прием кинематографа. Смешение временных планов – перенос прошлого в будущее, а будущего в прошлое – использовали практически все кинорежиссеры, кто в большей, кто в меньшей мере. Делёз задается простым вопросом: а что если этот приём довести до такой степени, чтобы ход сюжета вообще нарушился, чтобы его движение существовать перестало? И находит примеры такóго кинематографа у многих послевоенных кинорежиссеров – представителей кинематографического авангарда («современное кино»). Раз беспощадной игрой ножниц монтажера, которая может быть усилена «фокусами» оператора и заумью сценариста, движение киноленты, как образа, сводится к нулю, но её физическое движение остается, то – рассуждает Делёз – в таком кино должен возникать какой-то иной образ. И он возникает, его Делёз называет образом-временем. Сенсомоторные связи, на которых основывался образ-движение, здесь разрываются и время в таком кино уже не проистекает из движения киноленты, а дается непосредственно в виде пятен, сигналов, лакун, обрывков, купюр, вспышек и т. д. – “это чисто оптические и звуковые ситуации” [77, 606]. Если “сенсомоторная ситуация, – пишет философ, – главенствовала над косвенной репрезентацией времени, как следствия образа-движения, – то чисто оптическая или чисто звуковая ситуация открывается в сторону непосредственного образа-времени” [77, 606]. Такая кинолента становится статистической, время в ней как бы закристаллизовывается. Этот эффект мы уже видели у Хайдеггера, обернувшего стрелу времени вспять и «заставившего» будущее наступать на настоящее. Как любой кристалл, образ-время имеет грани – лини раздела «преходящего настоящего» и «непреходящего прошлого» [77, 608], которые в лентах «нового кинематографа» теряют субординацию, превращаются в своеобразный темпоральный «винегрет», этакое скопище «бацилл времени» [70]. “Образ-кристалл, – утверждает Ж. Делёз, – образуется путем наиболее фундаментальной операции, проводимой временем: поскольку прошлое складывается не после настоящего, каким оно было, но 38
одновременно с ним, необходимо, чтобы в каждое мгновение время удваивалось на настоящее и прошлое <…> В этой расколотости и состоит время” [77, 381]. Первичная черта, таким образом, получается как факт «расколотости» времени. А удвоение «каждого мгновения» на «настоящее» и «прошлое» (здесь Делёз отличается от Хайдеггера, «раскалывавшего» время «наступающим – будущим»), сообщает границе раскола свойство смутности, то есть толщинности. * * * Итак, нами получена первичная черта. Она – первое, самое элементарное, изначальное основание географической науки. Почему? – об этом ниже, а пока попробуем ответить на два вопроса: 1) как эта черта видится? (как её увидеть?) и 2) какова её конфигурация? что она собой представляет – просто черточку?: но черточка визуально имеет начало и окончание, – или нечто более замысловатое? Первый вопрос – это не вопрос субъекта (кто и как смотрит); субъекта у нас пока нет (некому смотреть и видеть). Это вопрос возможности видимости, потенциальной зримости, реализуемости процесса смотрения и вглядывания, или – здесь будет уместен термин А. Ф. Лосева «зрак» [78] – вопрос зрака. Вопрос этот возникает не столько в связи отсутствием субъекта зрения, который в паре с объектом смотрения и образует то, что называется зраком, сколько в связи с тем, что для того, чтобы что-то видеть, необходимо чтобы это «что-то» было освещено. Это проблема света, его источника и направления. Это старая проблема, косвенно сформулированная уже в древнем известном тексте фразой “И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы” (1 Быт. 3-4). Вопрос в том, была ли у Бога способность видеть до того, как появился свет, или он приобрел её одномоментно с актом творения света? Второе, согласно Писанию, не верно, поскольку акту творения света и тьмы предшествовал акт творения неба и земли. Если же верно первое, то возникает вопрос: как можно видеть вне категорий света и тьмы? Религиозный ответ на этот вопрос очень простой: отождествить свет с Богом. Но тут же возникает другой вопрос: как свет самого себя отделяет от тьмы? То есть возникает проблема механизма различения света и тьмы в условиях принципиального отсутствия внутреннего и внешнего. Религиозное сознание пытается решать эту проблему, делая свет внешним Богу. Можно это сделать прямо, указав на свет, как на место Бога (І, 1 39
Иоан., 7; І, 6 Тим., 16), а можно косвенно – через отождествление света и Имени Бога с последующим предоставлением места не Самому Богу, а Его Имени. То, что “первое значение Имени Божия, смысловое, световое, эйдетическое <…> есть свет”, хорошо показано А. Ф. Лосевым [76, 171]. Он же, анализируя II Пар., убедительно разъясняет, что именно Имя Господа, а не Он Сам «провоцирует» Соломона на создание для Него земного места – храма Его Имени [76]. То есть фактически свет, как имя, вызывает к жизни место. Христианская попытка решения дилеммы «Бог / свет» по-своему продуктивна и рациональна. Писание стремится топологически развести Бога и свет, сделать свет внешним по отношению к Богу – его местом. Не вдаваясь в тонкости теологии, подчеркнем, что именно такой т о п о л о г и ч е с к и й подход, если внешнее «заменить» на внутреннее (а в силу принципа взаимообращения, сделать это не сложно), поможет и нам выйти из щекотливой ситуации поиска механизма «освещенности» первичной черты. Один из образов, хорошо описывающих подъем из глубин апофатики (А↑), точно передается поговоркой «ученье свет, а не ученье тьма». Обратим внимание, что речь идет не о состоянии учености или неученности (как у Кузанца – «ученое незнание»), а о процессе – об учении. Это значит, что освещенность отождествляется с процессом: с А↑, как процессом. По-иному топология света представленной быть не может, поскольку, как источник света, апофатика – «божественный мрак» – невозможна. Она – источник, точнее, даже не источник-место силы, а место-сила. Эта сила движет процесс, но топологического отождествления с ним не имеет, ведь процесс идет от неясного к ясному «вверх», а свет, наоборот, исхóдит из ясного. Таким образом, мы топологически приходим к идее светасамого-по-себе, или света-процесса. Он не имеет источника, он не имеет места («откуда?»). (Кстати просторечие топологию и генезис света отождествляет: постановка вопроса и ответ на вопрос «откуда идет свет?» могут быть даны в терминах «что светит?» и наоборот). Идея эта не нова. Мартин Хайдеггер ещё в «Бытии и времени» писал, что если «сущее освещено», то это значит, что оно “освещено само по себе как бытие-в-мире, не через какое-то другое сущее, но так, что само есть просвет” [133, 133]. Категория просвета – одна из центральных в экзистенциальной топологии Хайдеггера. Для нас в данном случае она примечательна тем, что просвет дается не как то, 40
через что проходит свет, или то, откуда он исходит, а как сам свет в смысле свечения, то есть смысле процесса. Жиль Делёз использует понятие «априорного света» или «чего-то светового» [5], бытия-света [41]; говорит о тождестве света и материи [37]. Габриелю Марселю свет видится “как предельная онтологическая данность, которая в то же время является дающей, в силу чего она и предельна” [81, 416-417]. Жизнь и свет, по его мнению, “вообще нельзя рассматривать как разные данности, между которыми приходилось бы устанавливать какую-то связь” [81, 417]. Но наиболее развернутую топологическую схему «световости», как таковой, современная философия в лице Жана-Люка Нанси предоставляет нам в теории рассвета [88]. Способ не хитер: достаточно к корню «свет» добавить приставку рас-. Но хотя философский прием и прост, его последствия в методическом смысле колоссальны: мы «получаем» свет как процесс, даже как бытие, если в бытии видеть процесс. Нанси прямо заявляет, что “рассвет <…> равномерно простирается от края до края ” и что он – “всеобщее состояние” [88, 76]. (Кстати, в этом же фрагменте Нанси называет рассвет «справедливым»: идет явное смешение онтологии и аксиологии – запомним его, оно нам пригодится). Французский философ с состоянием рассвета связывает свет и место. Речь идет о так называемом опространствовании света, выражающемся в том, что “всякая материальность и всякая субъективность ясности ограничиваются правильным распределением светотени”, и “тело высказывается, прежде всего, как фото-графия” [88, 74]. Источника света в состоянии рассвета нет («свет простирается от края до края»), есть просто состояние рассвета как игра пятен и линий, теней и бликов, смутностей и четкостей, графики и конфигурации, в общем, всего того, что формализует зрак. Место и свет как бы играют в пингпонг: игра светотени дарует линию, линия свидетельствуют об особом состоянии рассвета, в котором и только в котором бытие идентифицируемо: “Мир есть рассвет тел: в этом весь его смысл, включая самый потаенный” [88, 76]. В просторечии такое состояние хорошо передается нульвалентным10 глаголом «светает». Когда «светает», вопрос «откуда 10
В русском и других языках есть особая группа глаголов, называемых нуль-валентными. Эти глаголы не требуют подлежащего и не соотносятся с ним. «Светает» – один из таких глаголов. Другие примеры: «снежит»,
41
светает?» выглядит излишним: просто светает и всё. «Светает» – факт, который дается с силой очевидности, то есть с силой видности очам: это и есть зрак. Состояние «светает» начинается с рождения и длится до самой смерти, мы постоянно что-нибудь про-ясняем и выясняем. Например, непонятное становится понятным, заканчивается ночь и начинается день, рассеивается туман, навернулись на глаза слезы – мир затуманился, стал пятнистым и контурным: и это – «светает» («поплачь – легче станет»). Жизнь подходит к окончанию – мир проясняется. Или, как оценивает состояние мастер: “То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий, // Как первый отблеск, как пятно,// Где взор художника проводит стан богини,// Готовый лечь на полотно.” (Ш. Бодлер. «Падаль», пер. В. Левика). И так далее. Изюминка концепции рассвета в том, что «светает» дается не чем иным, как чертой – тем самым, что мы хотим осветить и увидеть. На это указывает уже само рас- (едва ли не хайдеггеровское Riss), на это указывает и сам опыт – очевидность рассвета. Но черта, которой бытует рассвет, смутна. Нет резкого раздела, нет четкой границы. В этом особенность рассвета: он только подводит к различению, но дальше не идет. Четкость отделения, которая появляется дальше, по мере нарастания освещенности, это уже чисто операциональное, относительное состояние: более четко, менее четко и т. д. Но если рассвет вы-ступает, как бесконечная, то угасающая, то разгорающаяся игра черт, штрихов и росчерков, а они, в свою очередь, смутны, то не сложно прийти к выводу, что перед нами не что иное, как межа. Ведь смутность-размытость черты дает ей толщину, а линия с толщиной, как мы уже знаем, это межа. Смутность – это тот люфт, в котором шириться первичная черта: она отделена от «от» не резким переходом, который «потребовал» бы новой линии, а именно зоной смутности, зоной размытости, в которой межа постепенно исчезает. Итак, первую из поставленных задач – ответить на вопрос «как видится первичная черта?» – мы, кажется, решили: никак не видится. Сам процесс смотрения-глядения-видения и факт зримости-видности сливаются в состояние рассвета, первичная черта приобретает свойства зрака. Ничто и никто её не освещает, свет имманентен черте «дождит», «мирует» и др. Кстати, последний глагол использует Хайдеггер в словосочетании «мир мирует». В таком же контексте можно сказать «свет светает», хотя в нормативной речи так не говорят.
42
и конститутивен месту. Можно сказать по религиозному, что свет в данном случае, это Бог; но «только» с той поправкой, что ни о каком акте творения света или первичного отделения света от тьмы речь не идет. * * * Обратимся теперь к решению второго из поставленных вопросов: какова форма первичной черты? что она собой представляет – привычный росчерк карандаша, или нечто иное? Согласно выше изложенному первичная черта должна иметь два «геометрических» свойства: а) у неё не должно быть начала и окончания, от и до, поскольку она – линия-сила; б) она размыта, поскольку она – межа. Мы помним, что А. Ф. Лосев, представлял становление в качестве границы границы, в которой начало и окончание совпадают. Становление, очевидно, имеет силовой характер, это акт, как проявление силы (при этом вопрос об источнике силы можно даже не ставить). Поэтому о границе границы можно говорить как о линиисиле. Поскольку линию-силу невозможно провести от «А» до «Б» (в т. ч. от – ∞ до + ∞), а замкнуть её «начало» и «окончание» необходимо, то это замыкание должно быть каким-то особенным, отнюдь не тем, к которому мы привыкли геометрически, когда кривая или ломанная замыкается, образуя контур. Такое замыкание возможно, если «начало» и «окончание» линии-силы или границы границы «растворить» в апофатике: в ней всё «так» или «иначе» замыкается, переплавляется, смешивается (но не отождествляется, что означало бы хаос). И «получить» такую линию геометрически, опираясь на элементы разобранной выше топологии, не трудно. А именно. 1. Имеем радиальную линию подъема А↑ к тангенциальности, конституируемой самим фактом подъема как поверхность смысла. Она выходит в месте «сингулярность А». 2. Имеем радиальную линию опускания к «божественному мраку» – А↓. С тангенциальной поверхности смысла она уходит вглубь в месте «сингулярность Б». 3. Имеем плетение, которым все сингулярности («А», «Б», «В» и др.) связаны со всеми с разной частотностью и вероятностью: это – ризома. В «сумме» всё это и будет геометрическим представлением линии-силы, границы границы или первичной черты. Таким образом, линия-сила (первичная черта, граница границы) это, во-первых, линия-сетка, линия-паутина, линия-кружево (но не контур!), и, во-вторых, она имеет как тангенциальное, так и радиальное измерение, то есть, грубо говоря, она ещё и линия-объем 43
или линия-блок (по Делёзу). Здесь, кстати сказать, со всей архитектурной полнотой проявляется гениальность догадки первых советских конструктивистов относительно специфики и имманенции линии-силы: она проявляет себя только как объемы-блоки, находящиеся в тех или иных силовых отношениях, то есть в состоянии конструкции. В этом – вся прелесть и вся загадка неповторимого стиля конструктивизма и близкого к нему функционализма Ладовского: минимум декора, очерчиваемого обычной линией, и максимум тектонической силы, не являющейся, но ощущаемой какими-то невидимыми, но более чем реальными внутренними линиями. Это ощущение неповторимо! И вся трагедия современного искусства архитектуры, на наш взгляд, заключается именно в том, что стартовав от архитектуры силы, оно отказалось от передачи внутреннего ощущения линий-сил, начав рисовать их на фасадах, в интерьерах и компоновках масс (сказать «композициях» – язык не поворачивается) традиционными чертежно-декоративными способами, которые сегодня деградировали до уровня компьютерной графики и автоматизированного проектирования… Итак, первичная черта – это ризома. Авторы понятия ризомы – Делёз и Гваттари – подчеркивают, что эта линия не «подчиняется» точке и “не формирует контур”, но “проходит между вещами, между точками” [42, 858] («между» не в смысле «от» и «до», а в смысле самого «между», как такового). Сингулярности – это не точки, это вертикальные провалы-выходы силы, это места взаимообращения радиального и тангенциального. Нельзя соединить одну сингулярность с другой без того, чтобы не провалиться вглубь. Процесс соединения подразумевает остановку линии точкой (“линия подчиняется точке”, – пишут Делёз и Гваттари [42]). Сингулярность же никоим образом линию-силу не останавливает, она только уводитвыводит её в-из апофатики, в которой её «начало» и «окончание» – по Лосеву – «совпадают» (при этом, ничего подобного контуру не образуя). “В ризоме нет точек или позиций <…>. Есть только линии” [42, 14]. Второе: размытость ризомы. Её не трудно «вывести» из частотного характера «межсингулярных» соединений. Как утверждалось выше, сингулярности соединяются все со всеми, но каждое отдельно взятое соединение имеет свою частоту. Если линия (линия-сила) частотна, то она вибрирует, а раз она вибрирует, то она нечетка, размыта, имеет размытые края – ширину. Это вполне 44
соответствует понятию межи. Это вполне когерентно процессуальнорассветному характеру способа видения первичной черты: рассвет являет нам не четкие границы, а в той или иной степени размытые. Только теперь толщинный характер первичной черты получает не онтологическое (например, через промедлительное), а методическое, операциональное объяснение, он обусловливается частотным характером ризомы, репрезентируемым, в частности, тем же языком (имеющим, по мнению лингвистов, частотно-вероятностный характер). Как будет показано в дальнейшем, размыто-толщинновибрирующий характер первичной черты является очень важным для формирования географического, именно специфическигеографического, взгляда на мир… *** Есть ещё один способ представления первичной черты, мимо которого нельзя пройти, и который также очень важен для специфически-географического мировосприятия. Это представление первичной черты в форме приставки со-. Такое представление также разработано в онтологии Ж.-Л. Нанси. О бытии он говорит как о событии, подчеркивая при этом, что “бытие-со-вместно или со-бытие не может быть вторичным или внешним по отношению к само-бытию и уни-бытию” [87, 147]. В самом деле, если мы говорим о бытии, то уже самим фактом этого говорения мы отделены, дистанцированы от него. Можно, конечно, сказать, что «бытие говорит нами», и тогда мы «получим» хайдеггеровское Dasein, но такой поворот мысли требует своеобразного экзистенциального «прыжка» (отождествления бытия и понимания), который и сделал Хайдеггер. Но этот прыжок солиптичен, при попытке его передать, сообщить, выразить, возникает, выражаясь словами П. Рикёра [103], «конфликт интерпретаций». Коммуникация, преодолевающая solus ipse, подразумевает диспозицию, дистанцию, дистинкцию. Эта диспозиция заложена в понимании бытия, как события. С одной стороны, в слове «событие» можно поставить сильное ударение на «е» и слабое ударение на «о», и тогда это будет бытие-с, со-в-местное бытие. С другой стороны, можно поставить одно сильное ударение на «ы», и тогда мы получим бытие как акт, действо и факт, выделенное из не артикулированного, гомогенного «потока» или «стазиса» бытия. Но и такое понимание «события» возвращает нас к со-, поскольку бытие само по себе идентифицируется по событиям и только по событиям, 45
которые со-существуют в бытии. (Кстати, заметим: с этого момента, продолжая рассуждения, мы можем «выйти» на первичную черту, как раздел между прошлым и будущем: выше это было проделано11). Со-, которое «есть бытие» [87, 163], делает бытие множественным и устанавливает на нем режим консистенции. “Единичное множественное бытие означает: сущность бытия существует только лишь как со-сущность. Но со-сущность или событие – бытие-со-многими, – означает, в свою очередь, сущность соили ещё, и даже скорее, само это со- в положении или в качестве сущности” [86, 58]. Нанси говорит о бытии «единичном множественном». На наш взгляд, такое его понимание в контексте соявляется избыточным (не неправильным, а именно избыточным). Говорить о множественном бытии, как одновременно и о бытии единичном – значит просто перестраховываться. Перестраховываться от того, чтобы бытие не распалось, не рассыпалось, не расползлось на автономные куски, части и фрагменты. Это ещё и дань исключительно мощной и, в общем-то, главенствующей философской и теологической традиции – искать и декларировать некую универсальность, целостность, всеобщность, единственность бытия. Что касается традиции, то здесь, как говорится, рассуждения не уместны. Традиций либо придерживаются, либо проходят мимо них, не обращая внимания. А вот о «перестраховке», которая, в принципе, безобидна, а иногда и небесполезна, следует сказать, что сам Ж.-Л. Нанси в своей онтологии создает условия для того, чтобы оставить её в стороне. Для объединения со-бытий в бытие он вводит категорию консистенции «присущую ″бытию″ как таковому» [86, 69], и этого вполне достаточно для того, чтобы бытие не расползлось и не разъехалось в разные стороны. Но – и вот в этом-то вся соль! – консистенция12 не требует объединения со-бытий в единичное бытие 11
По своему связь временнóй природы первичной черты и сопоказывает и Ж.-Л. Нанси [86, 101-102]. 12 Развернутую теорию консистенции дали Ж. Делёз и Ф. Гваттари. Согласно им, консистенция должна “«удерживать вместе» разнородные элементы” [42, 539]. Но «разнородные элементы», которые удерживает в совокупности консистенция, в отличие от традиционной целостности, это не только компоненты одноуровневой “территориальной сборки”, но и “разные сборки – с компонентами перехода и переключения” [42, 545]. Разноуровневые (разномасштабные) составляющие консолидируются согласно особому плану, который Делёз и Гваттари называют планом
46
или единое бытие. Более того, она делает избыточным, или второстепенным, понятие целостности, всеобщности или универсальности – того онтологического фетиша, которому поклоняется большинство философов с момента начала философии. Если А. Ф. Лосев видит первичную черту, как раздел между бытием и небытием, то, применив к его логике понятие консистенции, мы можем сказать, что первичная черта – это раздел между бытием и бытием. И никакой некорректности по отношению к диалектике Лосева здесь нет. Ведь если есть «между» между бытием и небытием, то благодаря именно этому «между», небытие перестает быть чистым небытием, а становится чем-то по-философски домашним, онтологически уютным, дискурсивно ручным, то есть приобретает черты того самого бытия, от которого оно отделено этим самым «между»: факт отделения требует этого! Но достаточно в небытие впустить «хоть капельку» бытия – через факт отделения, как оно тут же начинает превращаться в бытие. И мы получаем бытие как множественность, как минимум, бытие-1 и бытие-2, и «между», как раздел между ними. Такое «между» и есть «со-». Консистенция утверждает бытие как чистую множественность, а грамматически (точнее, уже антиграмматически) налагает запрет на понятие бытия в единственном числе и требует употреблять его только в числе множественном: бытие = бытия. А если мы все же говорим «бытие», то следует уточнять: не бытие вообще, а нáше, дáнное, конкрéтное бытие. Таков несколько неожиданный результат представления первичной черты в форме приставки со- применительно к понятию бытия. * * * Итак, возвращаясь к началу настоящего раздела, какие основания географии, как формализации имманентностей, нам удалось получить? То есть, как оправдано наименование раздела «К географии»? К географии – в смысле подхода, приближения к науке – из области не методологической и не эмпирической; а из области консистенции. В отличие от привычного плана, разворачивающегося в тангенциальности, план консистенции по существу радиален. Поскольку он «действует» между разномасштабными тангенциальностями («территориальностями»), он является планом детерриторизирующим.
47
«силового поля», где основания науки можно отыскать только в чисто философском виде. Мы получили первичную черту. Почему мы считаем её основанием географии? Да по той простой причине, что «графика», графическое начало заложено уже в самом названии нашей науки. Гεωγραφία состоит из двух корней: γεω- и -γραφία. Первая часть названия нашей науки происходит от имени древнегреческой богини Геи (др.-гр. Гαία), вторая – от др.-гр. γραφειν – писать, описывать. Недоброжелатели географии очень часто позволяют себе насмешку над этим самым γραφειν: «описательная-де наука»… – Да, описательная! Без искусства описания нет географии. Но это не причина и не повод чтобы ёрничать. Ибо, во-первых, само по себе описание требует таланта и недюжинных способностей – как ученого, так и мастера художественного слова. И, во-вторых, описание, как мы старались показать выше, далеко не так просто, как это кажется на первый взгляд. Графика и «графейн» начинающиеся с первичной черты, не только способны открыть глубочайшие тайны мироздания, они просто незаменимы при открытии целого ряда таких тайн не физической природы. Для их открытия, иного метода, кроме как «графейн» не существует. Да и с формальной точки зрения, с точки зрения сложности и механизма формализации, γραφειν далеко не так просто, как может показаться. Я имею в виду картографию, но об этом ниже. Гραφειν – тангенциальная составляющая географии. Второй важный момент нашего философского разыскания оснований географии заключается в том, что первичная черта, используема, как основа, исток, начало γραφειν, является не привычной для нас чертой от карандаша, пера или мела, а линиейсилой, и эта линия-сила представима только как ризома. Сила свидетельствует о том, что географии, кроме тангенциального измерения, на котором бытует «графика», имманентно и измерение радиальное, глубинное. Оно передается первой частью названия нашей науки – Гαία (лат. Tellus). В Гее обычно видят древнегреческую богиню Земли, но это уже более поздняя её роль (землю Гее подарил Зевс, её внук). В наиболее ранних греческих теогониях Гея виделась как активное порождающесамопорождающее начало, рожденное вслед за Хаосом от брака Эфира – местопребывания богов, отождествляемого с горным
48
воздухом13, и Гемеры – богини дня (света? рассвета?). Первым актом Геи было самопорождение Урана – бога неба. Сыном Геи был также Антей, который, как известно, черпал свою силу от Земли и терял её, будучи оторванным от неё. Многие другие дети Геи (Кронос, пожирающий своих детей, сторукие гекатонхейры, циклопы, чудовище Тифон, дракон Ладон, дева-змея Ехидна) отличались мрачной фантастичностью, свойственной тёмным глубинам… В этом замечательном образе-персонаже неутомимого воображения древних эллинов – Гαία – не трудно увидеть два важных для нас момента: 1) способность к активному самопорождению, и 2) связь с хаосом – не только через чудовищных детей, но и через родного брата Хаоса. Не нужно особо напрягать мысль, чтобы уловить связь Геи с апофатикой, которая имманентно плодовита и в то же время для взгляда «со стороны» квазичудовищна (квазихатоична). Если следовать самым глубоким смысловым пластам приставки γεω-, то можно сказать, что в ней отражена апофатика. Гαία придает географии радиальное измерение, начинающееся «из» апофатики, то есть выражаемое самим предлогом «из». Радиальность географическому способу миропостижения придает также humus, обладающий дарящей силой верхнего слоя земли, а не тектоническими силами глубины, родственной Хаосу. Но греки, в силу относительной скудости своих средиземноморских коричневых почв, не обратили на это внимание. В открытии гумусовой радиальности приоритет принадлежит древним философствующим китайцам, питавшимся от плодородия тучных пойменных почв долин Янцы и Хуанхэ. Гαία и humus делают из географии науку не только тангенциально-описательную, но и радиально-сущностную. Что это за глубинная сущность – пока промолчим. Но, забегая вперед, скажем, что уж тóчно нею не является – так это стремление к установлению причинно-следственных связей. А ведь именно в них чаще всего ищут признаки радиальной составляющей нашей науки. Между тангенциальными (описанными) феноменами территории и пространства стремятся выявить причинно-следственные и даже генетические связи, и в этом выявлении усматривают этакую
13
Внимание: здесь в роли бога выступает место и субстанция одновременно.
49
«глубину анализа», проводимого географической наукой14. Это искажает её топологию, и в этом искажении кроется принципиальный момент. Наконец, важное основание географии, которое перед нами в общих чертах вырисовалось в данном разделе, заключается в том, что наша наука ни в коем случае не ориентирована на единичность. Она ориентирована на множественность как таковую, на множественность, как имманентность. Это значит, что разыскание всякого рода «начальных истоков», «единственно верных начал», «всеобъемлющих универсальностей», «истинных обобщений», «фундаментальных целостностей», «окончательных состояний» и т. п. нашей науке в общем случае противопоказано. Чисто методически, даже без особого философского напряжения. География принципиально ориентирована на множественность как метод и факт (предмет исследования), а не на всеобщности, единичности, единственности, универсальности, целостности и т. д. Принимая на вооружение этот философско-методический инструментарий (основания географии), и опираясь в крайних случаях (когда больше не на что опираться) на имманентности географического способа мировосприятия – радиальность, тангенциальность, взаимообращаемость (латеральность), попробуем разобраться в том, что же такого особенного в географии, какой спецификой она обладает, что позволяет говорить о ней как о науке фундаментальной?
14
Вот, например, точка зрения американского географа Б. Тернера: “География – научная дисциплина, фокусирующая внимание на вопросах «где?» и «почему?», то есть, почему явления случаются там, где они случаются? <…> География ищет ответ на эти вопросы, исследуя вертикальные и горизонтальные связи. Первый подход концентрирует внимание на взаимодействии явлений в определенном месте (интегральный синтез); второй – на отношении изучаемого объекта к объектам, расположенным в других местах (сравнительный синтез). <…> География – единственная из наук, основанная на обоих подходах” [89, 24].
50
НАУКА ΓΡΑΦΕΙΝ Каждая фундаментальная наука должна иметь какую-то такую абсолютную специфику, которая не просто не позволяла бы смешивать её стиль и метод познания с таковыми иной фундаментальной науки, но отделяла бы её от прочих фундаментальных наук «глухой стеной». Или точнее, если уже пользоваться строительными аналогиями (фундамент…), то фундаментальные науки – это здания-сооружения, возведенные на разных фундаментах. Между ними есть какое-то свободное пространство, какое-то эпистемологическое «дикое поле», которое заполняется разнообразными «пристройками» из междисциплинарностей, системностей, проблемно-ориентированных подходов и тому подобными науковедческих гибридов дня сегодняшнего и вчерашнего. Своих фундаментов, однако, эти вспомогательные конструкции не имеют. Выявить абсолютную спецификацию той или иной фундаментальной науки, в общем и целом не сложно, нужно только опереться на некие очевидные, простые и понятные её признаки, репрезентируемые историей развития науки, а не предметом исследования. Но именно с этим-то согласиться куда сложнее: в большинстве случаев спецификацию той или иной науки традиционно определяют по особенностям её предмета исследования. Тем не менее, мы откажемся от этого и воспользуемся первым подходом. Что отличает географию в историческом развитии научного знания настолько, что её невозможно смешать с другой (фундаментальной) наукой? Ответ на вопрос лежит, что называется, на поверхности: естественно-гуманитарный характер географического знания. Для многих он парадоксален. Практически во всех вузовских учебниках вплоть до современных, в энциклопедиях и справочниках утверждается, что география – вовсе никакая не наука, а система наук. Иногда говорят не о науке как таковой, а о географических науках, даже опуская понятие системы. Всем известно, что география изучает закономерности и особенности пространственного распределения на планете естественных и социально-экономических явлений. Ещё со школы мы знаем, что есть география физическая и экономическая. Особняком 51
стоят геодезия и картография, которые несут на себе печать технических наук. В последние десятилетия в отдельное направление оформились разного рода «идеальные» географии – ментальная география, когнитивная география, география искусства, мифогеография, символическая география и др., в суме – гуманитарная география. Привыкши делить сонм наук на точные, естественные и гуманитарные, науковеды, да и сами географы, испытывали очень большие затруднения с тем, куда же приплюсовать географию; в ней есть всего примерно поровну, в традиционные науковедческиклассификационные рамки она не вкладывается. Вот и придумали для неё «выход»: считать не наукой, а системой наук. Мы не можем отрицать факт гуманитарно-естественной двойственности географии (или даже гуманитарно-естественнотехнической тройственности). Однако из этого факта вовсе не вытекает то, что география не является единой и одной фундаментальной наукой. Более того, из этого факта можно извлечь прямо противоположные следствия и выводы, наводящие на мысль о её органическом единстве. Недавно российские науковеды В. А. Шаповалов и В. И. Пржиленский обратили внимание на «векторный» характер гуманитарного и естественного научного знания и – шире – гуманитарной и естественной культуры [142]. Переходя на язык топологии, которым мы пользуемся в настоящей работе, можно сказать, что вектор гуманитарного знания (культуры) направлен в прошлое («←»): оно стремиться расшифровать и познать наследие веков, осмыслить то, что было когда-то, сравнить с былым современность, и сберечь, законсервировать опыт и «вечные истины» прошлого для того, чтобы ими могли воспользоваться будущие поколения. Одна из главных функций культуры заключается в накоплении, сбережении, осмыслении и приумножении знания и опыта былых поколений для передачи в будущее. Этой охранной работой и занимается гуманитарная наука15. Естественнонаучное же и 15
Как не трудно видеть из истории, в том числе и современной, все многочисленные и разнообразные – от вульгарно-экономических, до мечтательно религиозных – попытки правильно спрогнозировать и сконструировать будущее в более-менее значимых временных масштабах удовлетворительных результатов не дают.
52
точное знание направлено в будущее («→»). Прорыв в неизведанные области («шаги за горизонт» по меткому выражению В. Гейзенберга), открытие чего-то нового, ранее неведомого, конструирование небывалых доселе теорий, и, как итог поиска, – достижение технологического результата, превращение науки в «производительную силу» составляют суть того движения, которое мы зовем научно-техническим прогрессом или просто прогрессом. Гуманитарная и естественная культуры имеют противоположные экзистенциально-топологические векторы. Эта противоположность в истории не редко приобретает характер конфронтации. Так, общеизвестны сетования моралистов насчет того, что человечество-де добивается колоссальных результатов в деле «покорения природы» и получения удивительных технологических результатов, и при этом в гуманитарном отношении остается уродливым и недоразвитым, как во времена «дикарей», или «мрачного средневековья». К тому же оно регулярно использует свои технологические чудеса для нанесения вреда себе подобным и всему живому на планете. В общем НТП не сопровождается чем-то аналогичным в гуманитарной сфере, а нередко и конфликтует с нею. Если гуманитарная и естественнонаучная культуры геометрически противоположны, то при «наложении» их направлений друга на друга должна происходить своеобразная экзистенциальнотопологическая аннигиляция этих направлений и их векторы должны трансформироваться во что-то геометрически иное. Поскольку «→» и «←» с одного конца замкнуты, а с другого незамкнуты, то при их наложении друг на друга, и факт замкнутости, и факт незамкнутости («стрелочность») должен иметь место на обоих концах. В первом случае, при замкнутости окончаний, мы будем иметь дело с обычной чертой, проведенной от точки «А» к точке «Б» или наоборот. А вот во втором, более сложном случае, при незамкнутости окончаний («↔»), перед нами вырисуется нечто иное, но уже знакомое: линия, проходящая не от точки к точке («А – Б»), а идущая, как говорит Делёз, между точками. Что это за линия – мы уже знаем. Это первичная черта, из которой ткется «графйен» науки географии. А там, где первичная черта – мы уже знаем, – там и рассвет, и ризома. В общем, принимая географию как науку, имеющую внутри себя противоположно сориентированные направления дискурса, мы приходим к заключению, что её специфика заключается именно во второй части названия – в γραφειν, соединяющем предмет и метод. 53
Однако уловить спецификацию – это ещё не значит найти фундамент, идентифицировать фундаментальность науки. Попробуем, опираясь на только что полученный результат, все-таки вычленить именно неповторимость предмета географии. То есть, беря первичную черту за основу и принимая специфику γραφειν, как «союз» предмета и метода, попробуем, держась за метод, понять своеобразие предмета. В декларативном порядке скажем так: если γραφειν не связано с направлением («от» и «до»), то топологически оно должно указывать на какой-то locus – местоположение, местонахождение. Гραφειν необходимо для конституирования locus’а. Но конституирование locus’а, как предмета исследования, как местоположения без направления, в явном виде не говорит нам ничего о специфике географии. Для того чтобы преодолеть это, воспользуемся способом спецификации, предложенным Ж. Делёзом и Ф. Гваттари в трактате «Что такое философия?» [43]. В этом сочинении наука представляется в качестве особого способа понимания, состоящего в том, чтобы бесконечные скорости, с которыми движутся «куски» и «частицы» хаоса ограничить некими пределами этого понимания, как бы притормозить. Наука в целом, наука как таковая, хаос “заключает в систему координат, делает хаос реферированным, и он становится Природой” [43, 263]. Все начинается с того что «по оси абсцисс» осуществляется радикальное замедление бесконечных скоростей движения «частиц» хаоса. Замедление это проводится путем «набрасывания» на хаос пределов, но пределов не обычных, а «введенных в бесконечность». Делёз и Гваттари иллюстрируют такие пределы трансфинитными числами, разработанными в теории множеств. Например, предел “первого целого числа, следующего после всех конечных чисел, из которых ни одно не бывает самым большим” [43, 153]. За этим пределом (в теории множеств это число ℵ1) идет другой предел – предел первого числа, следующего после всех действительных чисел (ℵ2). В общем случае за бесконечным рядом тех или иных величин следует величина ℵn, с которой начинается новый бесконечный ряд – множество иного характера, иного типа, иной природы. Каждая фундаментальная наука имеет свои специфические приемы, которые тормозят хаос и вычленяют из него ряды-множества величин-вещей. Метод принимает активное участие в конституции предмета. Одновременно с «отложением» по «оси абсцисс» собственных пределов, по оси ординат (её Делёз и Гваттари называют 54
интенсивной) «откладываются» “отличные друга от друга характеристики” [43, 154], или, если воспользоваться терминологией Лосева “размерность качества или окачествованость количества” [77, 356]. Вступая во взаимодействие, процессы торможения бесконечности и «окачествливания» хаоидно-безликого множества вызывают к жизни “третью переменную – состояние вещей или же материю, формируемую в системе (такие состояния вещей могут быть математическими, физическими, биологическими…)” [43, 155]. Так окончательно образуется то, что мы привыкли называть предметом исследования. От специфики метода торможения бесконечных скоростей хаоса происходит своеобразие предмета исследования, точнее предметной области той или иной науки. Это своеобразие французские философы называют планом референции. Поскольку спецификация географии задается методом γραφειν, которое должнó что-то описывать (и в этом – оригинальность географического способа «торможения бесконечных скоростей хаоса»), то нам не остается ничего другого, как определить предмет географии тем, что описывается-тормозится с помощью метода «графейн»: это locus. География является наукой о бесконечности локализации16. * * * Остается ещё вопрос – почему мы должны относить географию к фундаментальным наукам? Если продолжать аналогию с числовыми бесконечностями, то нетрудно заметить, что в практическом смысле трансфинитных чисел, обозначающих следующую бесконечность после «окончания» 16
Такая дефиниция географии восходит, по-видимому, к Р. Хартшорну (1899-1992), считавшему, что “фундаментальным определением географии <…> является изучение территориальной дифференциации мира” (цитата по [46, 571]). Сегодня к схожим умозаключениям пришел (что интересно, математическим путем), известный сибирский географ А. К. Черкашин. Согласно ему, “стиль географического познания – через расслоение действительности в узловых точках: мир познается <…> локально <…> по фрагментам” [141, 18]. Однако ни Хартшорн, ни более поздние исследователи не рассматривали локализацию, как таковою, в качестве предмета географии, но видят в ней преимущественно специфику её метода – «стиль познания». (Р. Хартшорн, как известно, вообще отказывал географии в наличии собственного предмета исследования).
55
предыдущей, не так уже и много (хотя в теории, конечно, их можно множить и множить). Основных бесконечных множеств (рядов) чисел, как известно, пять, причем менее мощное множество входит в более мощное (натуральные N ⊂ целые Z ⊂ рациональные Q ⊂ действительные R ⊂ комплексные C). Этот факт наталкивает на мысль, что фундаментальных наук, как практических способов торможения бесконечных скоростей хаоса, тоже пять. Да их, в общемто, и не может, и не должно быть много. К фундаментальным наукам мы относим физику, химию, биологию, географию и историю. Статус математики дискуссионен. Фундаментальностью, безусловно, она обладает, но в практическом отношении примыкает к физике (физикоматематические науки). Последовательность наук дана так, чтобы их «соседями» были те, с которыми они наиболее тесно взаимодействуют в исследовательских практиках. Каждая из перечисленных наук, чтобы быть фундаментальной, должна опираться на специфический онтологический фундамент. Схема Делёза – Гваттари не дает возможности выявить эти фундаменты, поскольку об онтологии в ней речь вообще не идет. Можно вывести специфику предмета из метода, однако дальше географии компетенция автора в данном вопросе не простирается. Поэтому попытаемся пентаду фундаментальных наук получить, опираясь на ту схему А. Ф. Лосева, которая была использована нами для «получения» первичной черты. Согласно Лосеву, имманентность межи-границы (с которой для географии «всё начинается») возникает при отделении бытия от небытия. Из этого простого онтологического факта и вытекает спецификация онтологического фундамента географии: раздел бытия и небытия и есть её неповторимое основание. От раздела идет граница-межа, она же первичная черта, дальше – γραφειν, и в заключение – locus. Никакая иная фундаментальная наука на данное основание не опирается, только география. А на что, на какие основания тогда, согласно схеме А. Ф. Лосева, могли бы опираться прочие фундаментальные науки? Русский мыслитель говорит, что возникновением границ-меж взаимодействие бытия и небытия не ограничивается. Рождаются также иные имманентности, а именно: “1. совпадение бытия и небытия в бытии есть число; 2. совпадение бытия и небытия в небытии есть инобытие; 3. совпадение бытия и небытия в совокупном состоянии бытия и небытия есть граница (это – для географии – Т. Ю.); 4. совпадение 56
бытия и небытия как такое, т. е. как именно совпадение бытия и небытия, есть становление (выделено мною – Т. Ю.)” [77, 317]. И пятая имманентность – эманация – рождается как сам процесс диалектического явления любых имманентностей вообще – первообраза [77, 356]. Начнем с пятой. Эманация имеет место только тогда, когда мы хотим этого. Если желающий «получить» эманацию отсутствует, то эманации просто некуда (нет-куда) эманировать. Для того чтобы эманировать, ей необходимо направление, которое задается реципиентом – тем/чем, кто/что примет эманацию. В противном случае она не состоится. Самый простой способ конституирования подобного реципиента – это желание. Эманация не облигатна, она «реагирует» только на «хочу». Какая наука тормозит бесконечность хаоса посредством желания? – История. История – это роман желаний человека. Неважно, зашифрован ли он тайными письменами, как в том пытался убедить нас доктор Фрейд, а сегодня пытается социобиология в купе с зоопсихологией, или пишется понятно, хотя и витиевато, рукой Оноре де Бальзака. Важно то, что история – это повествование желаний. Здéсь, в желáниях, кроется суть центральной – герменевтической – проблематики истории. Хотите правильно понять причину и сущность исторического факта или события, – рекомендовал ещё Вильгельм Дильтей (1883-1911), – пожалуйста, вживитесь в ту обстановку, в которой они произошли и испытайте хоть что-то отдаленно напоминающее те желания, которыми руководствовались те, кто эти события вершил. Не хотите или не способны – значит, излагаемая вами история будет, как точно заметил акад. М. Н. Покровский, «опрокинутой в прошлое политикой», и ничем больше. Таким образом, онтологическим фундаментом истории будет эманация. Физико-математические науки тормозят бесконечные скорости хаоса с помощью числа. Это утверждение в особых-то и доказательствах не нуждается. Надо только подчеркнуть, что физика операцию торможения хаоса с помощью числа осуществляет в области материи (силы, энергии, поля), а математика – в области идей (информации). И ещё обратим внимание на характерные особенности того, к чему приводит торможение хаоса посредством числа, на свойства результата этого торможения. Во-первых, он (результат) имеет топологию, даже когда речь заходит о бесконечности, 57
описываемую предлогами «от» и «до», Число подразумевает счет, а счет всегда идет от и до. Промежутки «от» и «до» могут быть разными, и из этого следует, что физико-математический результат торможения бесконечных скоростей хаоса всегда фрактален («разностен»). Во-вторых, этот результат всегда генетичен. Любой генезис начинается «от» («с») и «через» эволюцию (развитие) идет к «до» («к»), где и заканчивается. Поэтому физика и её идеальная сестра математика никогда не успокаиваются в поисках разнообразнейших «первоначал», всегда стремятся довести научный поиск ответов до самой-самой глубины, до самой-самой изначальности, до самой-самой всеобщности, до самой-самой истинности. Отсюда – их претензии на звание «первейших» наук, их стремление всё подчинить причинноследственным, генетическим и эволюционным закономерностям, их желание покомандовать другими науками. Но отсюда же – и крайняя уязвимость физики и математики перед «происками» религии и теологии, которые всегда набивались и поныне набиваются им в друзья, попутно призывая их «доказывать» существование Бога, спекулируя на тех или иных причинно и генетически предельных онтологических ситуациях. (Занятие, кстати сказать, вполне богопротивное: не нужны Богу никакие научные доказательства). Онтологический фундамент физики и математики – число. Что касается имманентности «инобытие», то её роль, как способа упорядочения хаоса, на котором зиждется наука, в отличие от имманентности «число», не так явна и понятна. Но и её можно расшифровать. У инобытия есть другое имя – смерть. Излюбленным и одним из основополагающих понятий экзистенциализма, как известно, было понятие бытия-к-смерти, а Хайдеггер шел ещё дальше и говорил о бытии-при-смерти. Смерть – предел для всего живого. Любое живое существо стремится, насколько это возможно, избежать смерти (инстинкт самосохранения). Человек тоже. Кроме того, он её осознает-прогнозирует, а поэтому не любит и побаивается – каждый, даже герой или самоубийца. Этот страх провоцирует веру в продолжение жизни – там, в том мире. Тем самым через смерть утверждается жизнь (евангелическое «смертью смерть поправ»). Но смерть сопрягается с жизнью не только через религиозное ожидание её продолжения в инобытии, но и диалектически. Пример такой диалектики находим у советского философа Н. Н. Трубникова: “Жизнь не противоположна смерти, как смерть не противоположна жизни. Жизни противоположна безжизненность, как смерти – 58
рождение. <…> Отсутствие смерти не предполагает жизнь. Оно предполагает отсутствие рождения, то есть, в конечном счете, отсутствие жизни. Смерть предполагает жизнь, начинается с жизнью и с жизнью же – каким бы парадоксальным это ни показалось – заканчивается. <…> По существу, смерти нет, есть смертное, то есть живое” [120, 444]. Как бы мы ни сопрягали смерть и жизнь, через инобытие-имманентность, в любом случае жизнь и смерть – «два сапога пара». Смерть, инобытие подразумевает жизнь. А отсюда уже совсем недалеко до той фундаментальной науки, которая с помощью инобытия-смерти-жизни будет тормозить бесконечные скорости хаоса: ясно, что это – биология – наука, изучающая всё живое. Можно добавить, что жизнь – это функция (например, энгельсовский «способ существования белковых тел»). Прекратилась функция – прекратилась жизнь (белковые тела начали распадаться). Тогда чисто формально о биологии можно сказать, что она исследует бесконечность функции. Таким образом, онтологическим фундаментом биологии будет инобытие. Осталась химия и «для неё» – четвертая в списке Лосева имманентность – «становление». Что такое становление? Это – приобретение качества, окачествливание. А что имеет самое большое количество качества? – Вещество. Сегодня известно около 20 млн. химических веществ и соединений, и с каждым годом количество новых качеств – химических веществ и соединений увеличивается на тысячи. Становление – это то, с помощью чего тормозит хаос химия, «заставляя» его рассыпаться или систематизироваться на ряды и множества качества. Онтологическим фундаментом химии будет становление. Таков сонм фундаментальных наук и таково положение географии в нем: - физика и математика исследуют бесконечность генезиса (в материи и идее соответственно), опираясь на число; - химия изучает бесконечность качества, основываясь на категории становления; - биология занята рассматриванием бесконечности функции, исходя их понятия инобытия; - география озабочена разысканием бесконечных локализаций, принимая за онтологический фундамент межу-границу; - история посвятила себя выяснению того, насколько бесконечны наши желания, и поддерживается эманацией. 59
* * * А как же быть с таким традиционным предметом исследования географии, как пространство? Исторически сложилось так, что локализация в географии во многих случаях выступала под личиной пространства. В 1927 году выдающийся немецкий географ А. Геттнер (1859-1941), развивая хорологические идеи и принципы своего не менее выдающегося предшественника К. Риттера (1779-1859), писал следующее: “Объектом географии не являются отдельные предметы и явления, как таковые; она не занимается также и их географическим распространением, что относится, скорее, к компетенции частных дисциплин соответствующих систематических наук, например, географической ботаники, географической зоологии и т. д., она исследует различные пространства и места земной поверхности по характеру сложившихся в них трех царств неорганической природы и растений, животных, людей и человеческой деятельности. Географическими фактами являются отношения пространства <…>. Но поскольку отношения пространства являются не чем иным, как только отношениями пространства, они чисто формальны; самостоятельное значение они получают только через свое вещественное наполнение <…>. Можно считать весьма подходящим <…> определение географии, как науки о пространствах земной поверхности по их вещественному наполнению” [31, 122]. Его книга в 1930 году была переведена в СССР («География. Её история, сущность и методы») и поначалу идеи Геттнера о географии, как науке о заполнении пространства, получили большую популярность. Выдающийся советский географ Н. Н. Баранский (редактор русского перевода книги Геттнера) говорил, что «сочетание и взаимодействие разнородных явлений в пространстве – есть душа географии» [8]. Впоследствии эта фраза в упрощенном варианте – «пространство – душа географии» – у отечественных географов стала крылатой. Однако в целом, в советской географии, начиная с середины 1930-х годов, скорее по идеологическим, чем серьезным методологическим причинам, хорологизм Геттнера подвергся критике и обструкции. В англо-саксонской географии он, наоборот, утвердился и даже развился в школу так называемого пространственного анализа. А в родной Германии отношение к хорологизму осталось двойственным. 60
Несмотря на то, что марксистско-ленинская критика хорологизма была достаточно догматичной, некоторые его «болевые точки» были нащупаны точно. Одним из главных упреков был тот, что пространственный подход свойственен не только географии. Им пользуется любая другая фундаментальная наука, и у каждой из них пространство специфично, стать предметом географии оно не может в принципе. В таких условиях, целесообразно ли пространство «вообще» делать предметом исследования географии, а пространственный подход считать спецификой её метода? Такой вопрос особенно «скользким» выглядит с позиций геометрии, но и другие науки не оставляют географии надежды на монополию пространства. Возьмем, к примеру, ближайшую «соседку» географии по цеху фундаментальных наук – биологию. В. И. Вернадский, как известно, своеобразию пространства живых организмов – «живого вещества» – по его терминологии, придавал огромное значение. Отталкиваясь от открытой Л. Пастером неравнозначности для живых организмов молекул правой и левой ориентации, он разработал целую теорию пространства живого вещества, выделив для него 9 характеристических признаков [22, 273278]. Он подчеркивал, что “внутри тела живых организмов резко различно проявляются правые и левые кристаллические решетки <…> для одного и того же химического соединения, которые оказываются химически резко различными” [22, 267-268]. В другой области, в искусстве, у известного советского художника П. Н. Филонова, биологическое пространство также выступает со своей неповторимой спецификой. Искусствоведы так характеризуют творческую манеру живописца: “Едва ли можно говорить о сюжетности его полотен и графических работ. Вместо сюжета мы встречаем предмет, или совокупность предметов в процессе метаморфоз. Говоря о метаморфозах, я тем самым избегаю конкретизации этого процесса – имеет ли место рождение, становление объекта или же зритель присутствует при его «нисхождении», деградации. Важно лишь, что предмет существует в движении. Между тем динамика и предметность в рамках эстетического объекта едва ли могут быть успешно совмещаемы. Изобразительный вывод из этого очевиден – предмет начинает утрачивать черты, а сама динамика становится сюжетом и смыслом изображения. Эта биологическая динамика, динамика метаморфоз, подчиняет себе живописное пространство, и 61
мы оказываемся вынуждены говорить о биологическом пространстве картин Филонова” [109, 112-113]. Возникает простой вопрос: а какое отношение к подобным биологическим пространствам может иметь география? что она может предложить биологии такого, без чего биология не сможет обойтись при проведении «своего» пространственного анализа – на биохимическом уровне или на уровне или в контексте метаморфоз? Даже когда речь заходит о наиболее общих с географией вещах, например, в области геоботаники, географическое вмешательство приводит не столько к каким-то качественным методическим «прорывам», сколько к дискуссиям. Физико-географам хорошо известна одна из таких, классических, можно сказать, дискуссий: как взаимно соотносятся два пространственно очень близких феномена – растительная ассоциация (понятие геоботаники) и ландшафтная фация (географическое понятие)? Аналогичные рассуждения можно было бы повторить, рассматривая соотношения «истинно географического» пространственного подхода с пространственными подходами других фундаментальных наук. Хорологизм, «игры» с пространством, как это ни парадоксально может показаться на первый взгляд, не столько раскрывают перед географией новые горизонты, сколько налагают ограничения на её метод. Именно здесь содержится тот повод, который дает основания недоброжелателям географии ёрничать по поводу её метода – описательная-де наука, и, продолжая свою мысль в область предмета исследования, заявлять, что сегодня на Земле белых пятен практически нет: так что же тогда открывать и описывать? * * * Из ситуации хорологического недоразумения можно выйти радикально, сместив акцент в предмете исследования с пространства на locus. Однако это требует достаточно серьезного онтологического углубления, как в предметную, так и в методическую область γραφειν. Выше была сделана попытка такого углубления. Но можно пойти и другим, более простым для географа путем: вспомнить, что география – это не только γραφειν, но и Гαία. Эта древнегреческая богиня сообщает нашей науке радиальное измерение, уводит вглубь, переключает тангенциальную по преимуществу графику на что-то иное, смутно ощущаемое и плохо выразимое. Эта глубинная 62
смутность в любом географическом исследовании всегда присутствует (хотя бы потенциально). Но далеко не всегда она целенаправленно рефлексируется и берется на дискурсивное вооружение. Вот показательный пример того, как в трудах известного географа «ставка» поначалу на идею пространственности постепенно трансформировалась в понимание этой смутной глубинной сути предмета и метода географии. В 1979 году в статье «Феномен географии» [101] Владимир Сергеевич Преображенский писал о том, что география своим пространственным подходом, как бы снабжает все остальные науки и даже естественнонаучное знание в целом. Он попробовал ввести понятие геогенности – «пространственного подхода» (термин не прижился). Пространственный подход, по его мнению, характерен для всех наук, в том числе и в тех случаях, когда пространство той или иной науки не сопоставимо по масштабу с географическим. Так или иначе, пространственный подход, связан с географическим мировосприятием и мирообьяснением, то есть «геогенен». Обратим внимание, что Преображенский говорит не «графогенен», а именно «геогенен», хотя, если речь идет о хорологизме, правильнее было бы выразиться «графогенен». На первый взгляд, мы имеем дело с «обмолвкой» или «неточностью», вкравшихся в рассуждения неординарно мыслящего географа. Может быть, оно так и было на самом деле. Но последующие размышления В. С. Преображенского над «феноменом географии», показали, что эта «обмолвка» возникла не просто так. Её спровоцировала своеобразная скрытая «пружина» интуиции, которая, в конце концов, сменила исследовательский вектор Преображенского с тангенциального на радиальный и привела ученного к глубинному пониманию сути географической науки: в статье 1993 года «Бытийный географизм» [100] В. С. Преображенский специфику географии ищет уже не в хорологическом, а в экзистенциальном плане, то есть в глубинном «измерении» науки, которое передается первой частью её названия – γεω-. Пример творческого поиска В. С. Преображенского демонстрирует то, что γραφειν и γεω- в географии топологически взаимосвязаны. Это вполне логично, поскольку тангенциальность и радиальность взаимообращаемы и их взаимообращаемость также является одним из условий имманентности географического мировосприятия. Но зададимся вопросом: а нет ли у географии какойто специальной «категории», в которой наглядно могли бы увязаться 63
γραφειν и γεω-, являя факт своей взаимообращаемости? Нет ли такой категории, в которой эта взаимообращаемость могла бы проявлять себя с той же полнотой и методической «агрессивностью», с которой locus противостал пространству и тем самым «вытащил» географию на плато такой спецификации, где иным фундаментальным наукам места нет? Такая категория у географии есть. Это – ландшафт. * * * Но прежде чем приступить к рассмотрению географии как географии ландшафтной, то есть обращаемой из тангенциальности в радиальность, попытаемся выяснить, каковы философские истоки её «графической» составляющей? Описание предназначено для того, чтобы знакомить нас, прежде всего, с вещами и фактами очевидными, теми, которые лежат на поверхности, «лежат» и в прямом, и в переносном смысле слова. Они могут, конечно же, как это показал современный российский географ Д. Н. Замятин [57], провоцировать на глубокое и обобщающее умозрение, ложащееся в основу абстрактнейшего теоретизирования (и дальше мы это ещё увидим). Но такая «провокация» – это уже элемент трансформации тангенциальности в радиальность, фиксации не шири, а погружения вглубь территории. Собственно же тангенциальное γραφειν должно быть очевидным, поверхностным – не в смысле простоты, а смысле топологии: бытующим на поверхности смысла. Поэтому и философия, создающая план имманенции для такого восприятия мира, должна быть поверхностной (опять же в смысле топологии). Жиль Делёз в «Логике смысла» [39] в античной Греции к таковой отнес философию киников, стоиков и мегариков. Философы поверхности, которых Делёз метко уподобил клещам, не воспаряют ввысь в поисках «вечного» и «божественного» (традиция Пифагора – Платона), они не «роются» в глубине, в поисках, например даймония-совести, как то делал Сократ и его последователи, они пытаются осмыслить вещи осязаемые и очевидные – «бытие как ближайшее», говоря уже новейшим философским языком Хайдеггера. Они философствуют лапками клеща на поверхности смысла, не срываются вглубь, не рвутся ввысь, предпочитая осмысление того, что видно очам. “Человека и лошадь я вижу, а человечности и лошадности не вижу”, – «доставал» изобретателя идей Платона киник Антисфен (ок. 435 – 370 до н. э.) [2, 64
105]. “Логика – это способ различать и рассматривать”, – учили стоики [132, 22, 169]. Характерно, что такой своеобразный способ мышления Делёз связывает с путешествием – чисто географическим способом постижения окружающей действительности. Обращаясь к образу героя одной из трагедий стоика Сенеки, он пишет: “Геракл всегда соотнесен с тремя сферами: адской бездной, звездной высотой и поверхностью земли. В адских глубинах он находит только ужасные смеси; в небесах – пустоту и астральных чудовищ, подобных чудовищам ада. Но на земле он миротворец и путешественник, странствующий даже по поверхности вод (выделено мною – Т. Ю.)” [39, 163]. Философия киников и стоиков была философией очевидного, или, как позже стали говорить номинализма. Киники вообще были радикальными номиналистами. Одной из главных гносеологических категорий Стои, как свидетельствует Секст Эмпирик (нач. ІІ в. н. э.), была категория постигающего представления – того, что “вылепливается, отпечатывается от реально наличной предметности и в соответствии с реально наличной предметностью и которое не могло бы возникнуть от того, что ею не является” [132, 29]. Естественно, радикальный номинализм не мог способствовать утверждению в раннегеографическом мышлении умозрения, столь необходимого для разработки полноценной теории, однако он выполнял очень важную функцию в становлении такого мышления: создавал предпосылку для перманентного обращения будущего (в смысле поколений) мыслителя-географа к тому, что видно очам – к очевидности. В пику платонизму он ставил реальность, неповторимость, сингулярность чувственно воспринимаемого мира в начало гносеологии, а идеи – то, что должно возникать на основе телесной реальности, отбрасывались (если отбрасывались) в полемическом пылу, в детском задоре античного спора и противостояния философских школ. Номинализм и апелляция к очевидности – совершенно необходимые методологические и методические установки науки γραφειν17. Мыслительное проникновение «в глубину», в то, что не 17
Любой географический объект имеет свое имя, хотя бы в представлении жителей одной улицы или какой-нибудь сельской окраины. Если он не имеет своего имени, то оно будет ему дано, если около него появятся и поселятся люди. Карта испещрена именами собственными. Специальная наука топонимика их изучает. Даже когда мы переходим к
65
очевидно, а умопостигаемо – это удел другой стороны географии – науки ландшафта. Она тоже становилась в эпоху античности, но вне пределов Киносарга (но и за пределами Ликея и Академии). К этому мы ниже обратимся. Пока же обратим внимание на один очень важный исторический момент философии и методологии географии, обусловленный их рождением именно в контексте кинического и стоического мышления Древней Эллады. Когда говорят о натурфилософии, о философии науки, о наиболее общих способах миропонимания, то, как правило, ставят во главу угла физику и математику: они-де «родоначальники» научной картины мира. Важное место отводится историческому мышлению: с человеком и его желаниями столько мороки, что со времен глубокой античности политическая философия, этика и аксиология только и занимаются тем, что «копаются» в этом создании, его поступках и тех причинах, которые эти поступки вызывают. Позже к сонму «философствующих наук» подключилась биология: загадка жизни и проблемы витализма, связанные «задним числом» со смертью, тоже издавна не давали покоя человеческой мысли. А вот химия и география, как таковые, долгое историческое время оставались на периферии натурфилософской картины мира. В чем дело? Почему? О химии пусть скажут химики, а о географическом способе миропостижения и его философской рефлексии нам хотелось бы сказать следующее. География никогда активно не вторгалась в философию не потому, что у неё к этому не было предпосылок, способностей или желания. Причина в ином. Начиная, вероятно, с Геродота (484-425 гг. до н. э.), география, получившая свое научное имя несколько позже, у Эратосфена (276-194 гг. до н. э.), развивалась, с одной стороны, как географическому умозрению, опирающемуся на радиальность и берущему за основу понятие ландшафта, мы не отрываемся на сто процентов от номинализма. В ландшафтоведении существует так называемая индивидуальная трактовка ландшафта, согласно которой каждый ландшафт является географическим индивидуумом и должен иметь имя собственное. Обратим внимание, что у соседки географии по ряду фундаментальных наук – биологии – положение прямо противоположное. Ни один индивидуальный живой организм (если это не любимая собака или не попугай Жора) не имеет имени собственного – только вид, представляющий совокупность одинаковых организмов.
66
наука γραφειν – наука описательная, с другой – как наука техническая (геодезия, картография, навигация). И то, и другое было от умозрения далеко. Последнее, как способ научного осмысления, теоретизирования активно и ц е л е н а п р а в л е н н о в географию начало внедряться только в ХІХ в. Историки географии неоднократно обращали внимание на такую особенность развития нашей науки: долгое, очень долгое время накопления и собирания эмпирического материала, стирания «белых пятен» с поверхности земли. Только к середине ХХ в., когда были покорены Джомолунгма и Марианская впадина, эти «пятна» были, в целом, убраны, и только с развитием аэрокосмических методов во второй половине ХХ в. они были ликвидированы целиком. Этот растянувшийся в истории период сбора и упорядочения эмпирического материала стал одной из причин «отлучения» географической мысли от натурфилософской. Одной, но не единственной, и, по нашему мнению, не главной. Главное, как нам представляется, скрывалось в историко-философских корнях географического (в смысле γραφειν) миропонимания – в философии Стои и Киносарга. Если прочие науки уверенно вошли в философскую мысль через широко открытые двери Академии и Ликея, в худшем случае Агоры, на которой Сократ любил обсуждать проблемы совести, то географии через них в натурфилософию вход был заказан. Киники и «левые» стоики18 были непримиримыми врагами платонизма и перипатетиков19, свою методологическую войну с античным философским официозом они вели по всем направлениям – от логики до этики. Нарождающаяся географическая мысль волей не волей, зримо не зримо получалась втянутой в эту войну, и поскольку формальные победы в ней всегда были не на стороне кинизма и радикального стоицизма, разделяла дискурсивную участь этих 18
“В стоицизме, – подчеркивал советский историк философии И. М. Нахов, – долгое время уживались два течения – основное конформистское и побочное оппозиционное, левое, с пониманием относившееся к радикальному кинизму” [90, 216] 19 Следует подчеркнуть, что киническая философия, взявшая начало от Антисфена, просуществовала около тысячи лет – фактически всю «зрелую» античность. В последствие её элементы перешли в ранее христианство. Поэтому философский бой, начавшийся с вражды Платона и Антисфена, кинизм с «магистральными» направлениями мыследеятельности античности вел непрерывно.
67
учений, оттесненных философским официозом на обочину методологического движения науки. В Средние века методологическая ситуация ещё ухудшилась. Такие язычники как Платон, Аристотель, Сократ и др., были «почти реабилитированы» церковью, как великие языческие умы – предвестники христианства, и органически инкорпорированы в теологию, схоластику, патристику. А номинализм – методическое детище киников, самым прямым образом причастных к рождению христианского мировоззрения и миропонимания, был в 1092 году официально осужден Суассонским собором. Но дело не только в методологии и методике номинализма, расцененной как ересь. В конце концов, он всё равно развивался, хотя и на методологической периферии. Важно также то, что философские истоки географического миропонимания находились в пределах школ и учений, резко противопоставлявших себя государству и господствовавшим идеологиям. Если в эпоху Сталина Платона характеризовали лаконично, но ёмко (и, кстати сказать, совершенно точно) как идеолога рабовладения, то киники и левые стоики с самого начала выступили врагами рабовладения и всей его философскоидеологической системы (некоторые из кинических и стоических мыслителей вообще были рабами). Ясно, что маргинальное место в античной философии им было обеспечено. Сохранялось оно и долгие столетия после античности. Только на рубеже XIX – ХХ вв. в истории философии начались серьезные попытки разобраться в том, чем же на самом деле была киническая философия и методология, считавшаяся до того недалеким и примитивным философствованием пауперов и люмпенов [90]. Впрочем, нападки на кинизм и левых стоиков не прекращаются и по сей день. Но в то же время, растет и неподдельный научный интерес к этим «не вкладывающимся в рамки» философским системам античности, к пуповине которых в свое время угораздило «привязаться» науку γραφειν, обеспечив тем самым себе на долгие века полумаргинальный философско-методологический статус. В обозначенном выше контексте небесполезно вспомнить о делении Ж. Делёзом и Ф. Гваттари всех наук на «королевские» (государственные) и «кочевые» (номадические). Последние противостоят первым, поскольку в основу своего дискурса кладут не теорию, а проблему, и – вот это для нас самое интересное! – во взаимоотношении «королевской» и «кочевой» наук “самым важным <…> являются феномены границы, где номадическая наука оказывает 68
давление на государственную науку, и где, наоборот, государственная наука присваивает и трансформирует данные номадической науки” [42, 607]. Думаю, нет особой необходимости убеждать читателя в том, что география стоит ближе всего именно к «кочевым» наукам. Вопервых, кочевничество, то есть путешествие, это альфа и омега её метода (на этом мы подробно остановимся ниже). Во-вторых, весь тот промежуток своей истории, в течение которого она занималась открытием новых земель, она работала именно в области проблемы: неизведанная земля – это проблема сама по себе. И, очевидно, в таких условиях теоретизирование отходило на второй план. В-третьих, граница, тот концентр, вокруг которого строится взаимоотношение кочевой и государственной науки, является не только объектом исследования географии (открытая земля – это ограниченная земля), но и фундирует само γραφειν. Всё это, конечно не значит, что география напрочь отлучена от государства и стопроцентно враждебна ему. Земли открывались не только из любопытства и жажды подвига (это – удел бродяг: капитанов и любознаек их сопровождавших), но и из алчности и властолюбия (тех, кто снаряжал экспедиции). В Новое время география запятнала себя разного рода геополитиками и геософиями – прямой апологией грабежа и убийства тех, кто живет на иной земле не так как «мы» и имеет отличный от «нашего» цвет кожи или образ мыслей и чувств. Географическая информация служила и служит государственному управлению – как управлению территорией. В общем, статусный географ вовсе не арбитр на границе единоборства королевской и кочевой науки. Но география из всех фундаментальных наук, может быть единственная, которая не изобретала оружия. Физика, химия и биология запятнаны этим. История, как идеология, а идеология тоже оружие, – также причастна. Географы-профессионалы знают, что география не может быть кабинетной или лабораторной наукой. Были попытки сделать её таковой, они не имели успеха. Географ должен быть бродягой или служить бродягам, тогда возможно открытие. В противном случае – нет. Римлянин Гней Помпей Страбон (64 или 63 – 23 или 24 гг. н. э.) в свое время оставил в наследство географии 17 томный труд «География». Он – классика нашей науки. Но в нем нет открытия. Это просто сводка статистических материалов на территорию. Эта сводка была сделана для потребностей римского чиновничества – пример государственной науки в географии. Делёз и Гваттари именно с 69
Римом связывают уничтожение номадической науки греков (“Архимед, побежденный римским Государством, становится символом” [42, 607]). А вот знаменитый труд Бернхарда Варениуса (1622-1650) «География генеральная» – тоже классика географической мысли, был теоретическим прорывом, открыл новые горизонты географическому миропониманию. Он тоже был написан для практических нужд, но не для нужд столоначальников, сидящих в кабинетах, а для купцов, бороздящих неспокойные моря и топчущих пыльные дороги, кишащие грабителями. Тогда ещё не было глобализации, и купцы не сидели за компьютерами… Бернхард Варениус первым методически целенаправленно указал на радиальное измерение географии, которое «скрывалось» в ландшафте… НАУКА LANTSCAF Понятие ландшафта, ландшафтности (как говорят современные философы), и даже ландшафтизации (появился уже и такой термин [19]), возникает в географии тогда, когда в географическом способе мировосприятия и мирообъяснения акцент начинает делаться на их радиальной составляющей γεω-, когда взгляд географа, вдоволь нагулявшись по шири и насытив дискурс γραφειν эмпирическим материалом «новых земель», обращается вглубь территории – на поиск тех законов локализации, которые «не лежат на поверхности». Смена регистра с тангенциального γραφειν на радиальное γεω- в какой-то мере повторяет путь апофатического постижения: сначала субъект прочно обосновывается на поверхности смысла – месте фактов, образов и понятий, а затем, пресытившись дискурсом, начинает отбрасывать очевидности и пытается войти в область смутного и таинственного. Конечно, эта аналогия распространяется только на топологию: постижение апофатики и постижение ландшафта имеют общим только вектор – «↓», и, может быть, в какойто мере, неочевидность конечных результатов. Цели же, задачи и методы у них разные. Не следует думать, что такое движение осуществляется только благодаря интуиции и умозрению. Гραφειν и γεω- никогда не вступают в спор, они – два взаимообращаемых направления, два измерения, две топологии одного и того же – географического – способа миропостижения. А ландшафт нужен для того, чтобы 70
формализовать факт их взаимообращения. Хотя в научном аппарате понятие ландшафта и оформилось поздно (конец XIX – начало ХХ в.), корни тех смыслов, из которых он соткан и которыми питается, глубоки и древни – так же древни, как сама Гαία. Рιζώµα, µίξις, ἁρµονία, σφαῖρος Выше отмечалось, что хорологические идеи А. Геттнера в самой Германии были восприняты неоднозначно. Дело в том, что там, кроме традиции, восходящей к К. Риттеру, видеть основной предмет географии в пространстве и его заполнении вещами, существовала другая, не менее мощная традиция: видеть предмет географии в ландшафте, в самой предметности «заполнения», идентифицируемой ещё «до» пространства. Формально она берет начало в работах И. Виммера середины 1880-х, но получила распространение только с середины 1900-х, благодаря работам О. Шлюттера. “По Шлюттеру, – пишут П. Джеймс и Дж. Мартин, – географ видит те объекты на поверхности земли, которые доступны его восприятию с помощью органов чувств, и общая сумма таких восприятий есть ландшафт. Он возражал против хорологического взгляда на географию и отмечал, что принятие ландшафта в качестве предмета изучения географии должно обеспечить её логическое определение, как во всех фундаментальных науках <…>” [46, 262]. После работ Шлюттера в Германии получает признание взгляд на географию, как на науку о ландшафтах: ландшафтоведение – Landschaftskunde. Эта точка зрения получает поддержку и в России, а затем в СССР. «Отец» отечественного ландшафтоведения акад. Л. С. Берг (1876-1950) в 1913 году писал: “География есть наука о ландшафтах” [12, 115]. Позже на такие же позиции стал другой авторитетный географ – основоположник науки геохимии ландшафтов акад. Б. Б. Полынов (1877-1952). Он считал, что “сущность современной географии составляет новая наука – наука о ландшафтах” [96, 394]. Такое понимание предмета географии присутствовало в отечественной науке постоянно, но на переднем плане никогда не было. С тем, что географию нужно начинать с ландшафта, а не с пространства, соглашались не многие. Чтобы «выводить» географию из ландшафта, нужна была колоссальная интуиция, своеобразный авантюризм идеи. Ведь что может быть логичней, проще и понятней, того, что “пространство приуготовлено к принятию вещей, оно восприимчиво и 71
дает им себя, уступая вещам форму и предлагая им взять свой порядок, свои правила простирания вещей в пространстве” (В. Н. Топоров) [117, 279]. Пространство и время – древнейшие и мощнейшие, даже не понятия, архетипы культуры. Они родились вместе с человеком и бесчисленное количество раз на всякие лады проверены практикой. И вдруг – откуда-то этот ландшафт! Да ещё с онтологическими и гносеологическими претензиями стать вровень с категориями пространства и времени20. Все архитепические места и в онтологии, и в гносеологии, казалось бы, уже заняты. Есть космос и хаос, природа и дух, суть и форма, пространство и время, сила и вещество, живое и политическое, этическое и правовое и т. д., откуда же взялось ещё это «чудо» – ландшафт? И что оно в культуре делает? Вопрос вовсе не праздный и отнюдь не иронический, как это может показаться на первый взгляд. Основополагающее понятие ландшафта – поздний ребенок культуры и, кажется, последний. Он появился уже после всех других основополагающих понятий науки. Дата его рождения – год 830-й, да и то после своего рождения 1000 лет никакого отношения к науке ландшафт, как понятие и слово, не имел. В связи с тем, что в сравнении с остальными фундаментальными понятиями, категория ландшафта очень молода, о ней можно сказать, что она ещё не закончил своего роста, ещё развивается. В таком неустойчивом состоянии ей трудно конкурировать с таким стабильным и проверенным архетипом, как «пространство». Поэтому большинство географов и по сей день ставит пространство впереди ландшафта: со «взрослой» категорией меньше хлопот и неожиданностей. * * * Хотя и «родился» ландшафт в 830-м году (кстати сказать, редкий случай, когда фундаментальная категория науки и культуры имеет точную дату рождения), «зачат» он был давно, как и все его категориальные собратья, – в античности. Листая сводки по истории географической мысли в античности, мы находим в них анализ натурфилософских систем практически всех известных философов20
В современном направлении постнеклассической философии – тоталлогии – используется понятие ландшафтности, “далеко выходящее по смысловому потенциалу за пределы географии и сопоставимое по своему значению с ролью традиционных категорий пространств и времени” [66, 46].
72
ученых древности. Нет только системы Эмпедокла Акрагантского (ок. 490 до н. э. – ок. 430 до н. э.). Ссылаются на него географы очень редко. Так, выше уже цитировавшиеся П. Джеймс и Дж. Мартин упоминая об Эмпедокле в контексте вклада в становление античной географии Аристотеля, пишут: “Аристотель, развивая идеи Эмпедокла, предложил теорию естественных (натуральных) мест. Во Вселенной у каждого тела есть свое естественное место, и при удалении его с этого места это тело будет стремиться к возвращению” [46, 52-53]. Американские географы ошибаются: у Эмпедокла не был «теории естественных мест», а Аристотель позаимствовал у него учение о 4-х элементах. Но не это главное. Главное в том, что Аристотель что-либо заимствовать у Эмпедокла по существу вообще не мог. Если внешне какое-то «заимствование» и проявляло себя, то это было чисто формальное сходство. Эмпедокл и Аристотель мыслили разными категориями, осмысливали разные аспекты «строения» мироздания и, что принципиально, осуществляли это в рамках различных дискурсивных систем («говорили на разных языках»). Новейший философско-филологический анализ системы Эмпедокла, сделанный О. Б. Федоровой [131], убедительно показывает, что это так. Поэтому выше приведенная цитата П. Джеймса и Дж. Мартина говорит, скорее, о том, что идеи Эмпедокла имели отношение к географии, но были какими-то совершенно особенными. В чем заключалась эта особенность? Практически все важные работы по основам ландшафтоведения, в том числе и новейшие [36] причисляют Аристотеля к одному из инициаторов ландшафтоведческого взгляда на мир. В основном, из-за его «Метеорологики», где изложены физические основы учения о погоде, а также из-за того, что философ подчеркивал взаимосвязь и взаимозависимость различных явлений и предметов природы, что, в общем-то, тривиально. В таком контексте, как о зачинателях ландшафтоведческого взгляда на мир, можно говорить о многих других философах древности, которые изучая те или иные факты и явления природы, фиксировали их взаимные связи. Большое внимание, в частности, уделяется Теофрасту – «отцу ботаники», последователю Аристотеля и главе Ликея после его смерти. Но всё это к ландшафтному миропониманию имеет весьма и весьма опосредованное отношение. Античная натурфилософия имела отношение к физике, а в контексте географии – к физической географии, на специфические зачатки которой в древности указывал 73
А. Г. Исаченко [61, 67-68]. Для того же, чтобы вести речь о началах собственно ландшафтоведческого миропонимания, необходимо было напрочь порвать с физикой – её логикой и дискурсом. Разрыв этот должен был быть далеко нетривиальным! И коль скоро процитированные выше американские географы проводят параллель Эмпедокл – Аристотель, то для большей ясности нáшей позиции выразимся так: Эмпедокл versus Аристотель. Не было никакой преемственности, были, как показала О. Б. Федорова, глубочайшая дистинкция и фундаментальное различие. Эмпедокл находился на принципиальных позициях – «не-физики». И эти позиции позволили именно ему стать у истоков того, что мы называем ландшафтоведческим взглядом на мир. Наиболее характерные моменты его системы, которые, по нашему мнению, могут быть интерпретированы как зачатки ландшафтно-географического мировосприятия и мирообъяснения, таковы. 1. Самый первый и наиболее очевидный из моментов заключается в эмпедокловской «концепции» элементов (стихий, первоначал) Мироздания, он их выделял четыре: земля, вода, воздух и огонь (в некоторых переводах – эфир). Другие мыслители архаической Эллады пытались все вывести из какой-то одной «первоосновы» (Фалес из воды, Гераклит из огня, Анаксимен из воздуха, Ферекид из земли). Позже учение о 4-х элементах взял на вооружение Аристотель. Всё это – хрестоматийные сведения, но ландшафтоведу не трудно увидеть, что в этой архаической теории проявляются зачатки компонентного строения окружающего мира. А именно с теории ландшафтных компонентов, геокомпонентов ландшафтоведение и начинается. Но «просто» первоэлементами дело не ограничивается. Здесь связь с ландшафтным мышлением глубже, чем кажется на первый взгляд, и она проявляется в следующих моментах. Во-первых, «элементы» – это уже позднейшее аристотелевское наименование того, о чем говорил Эмпедокл. На самом деле, он говорил не об элементах, а о корнях – ριζώµατα. О. Б. Федорова подчеркивает, что это слово “в русском языке не имеет точных соответствий, так как «корень» обычно обозначает единичный объект и соответствует греческому «ρίζα», в то время как «ριζώµατα» имеет собирательное значение” [131, 31]. Понятие элемента этого нюанса никак не передает, оно физично по существу, его первоначальное значение – «один в ряду». А понятие эмпедокловского «корня» – по существу 74
шаг к обобщению элементов в некие надфизические единства-типы, что соответствует нынешнему пониманию категории ландшафтного компонента. В современном ландшафтоведении говорится и об «элементах ландшафта», но подразумевается под этим совсем иное – конкретные, физически осязаемые вещи и предметы, из которых состоят типы-компоненты: вот этот ручей, вон та туча или скала и т. п. Когда же элементы-предметы и тела объединяются в субстратные и термодинамические типы – воду вообще, воздух вообще, горные породы («землю») вообще, тогда и возникает понятие ландшафтного компонента (геокомпонента). В элементе видится конкретная часть компонента, а последний имеет более абстрактное, собирательное, типологическое значение. Таким образом, первым моментом «ландшафтной» сути эмпедокловской категории корня будет тот, что она передает некое обобщение, а не указывает на элемент – «единицу в ряду». Второй важный момент «теории корня» состоит в том, что корень Эмпедокла топологичен по существу. О. Б. Федорова убедительно показала, что как раз в этом моменте кроется оригинальность и своеобразие системы древнего мыслителя [131]. Топологичность ριζώµατα следует уже хотя бы из того, что корень, как правило, растет сверху вниз (о манграх, имеющих корни, растущие снизу вверх, греки не знали). Но формальной топологией Эмпедокл не ограничивается. Физическое понятие φύσις – отглагольное существительное от φύµαι («произрастать») – тоже обозначает рост: снизу вверх или одновременно снизу вверх и сверху вниз. Однако то, что является производным от φύσις – физика, физический способ миропонимания, имманентной топологией не обладает. Пространство в физике многие века являлось только атрибутом материи, а не имманентностью (положение изменилось лишь с появлением квантовой механики). Эмпедокл же свою «ризому» развертывает в грандиозный спектакль пространственности. Она у него выступает, то в форме «элементов», то в виде стихий (Земля, Море, Эфир, Аэр), то в качестве человеческих органов, то под именами богов (Зевс, Аид, Гефест, Гея, Нестида), но в любом случае она у него сориентирована по вертикали. В конечном счете, “Эмпедокл в отличие от своих оппонентов утверждает, что мироздание имеет верхнюю и нижнюю границы” [131, 56]. Иногда он усложняет вертикальную структуру мира, различая, например, верхний (αἰθήρ) и нижний (ἀήρ) слои воздуха, поверхность земли (γή) и её глубь (χθών). Только на 75
микроуровне мироздания у Эмпедокла “характерные космогонические движения вверх – вниз развернуты в горизонтальную плоскость и замещены движениями внутрь – наружу” [131, 62]. Налицо взаимообращаемость, для формализации которой, как подчеркивалось, нам и нужна категория ландшафта. 2. Следующее важнейшее положение системы Эмпедокла, позволяющее говорить нам о рождении в её лоне ландшафтногеографического способа миропонимания21, содержится в его теории микса. Она органически вытекает из учения о четырех «элементах». Происхождение вещей не из одного начала, а из нескольких, требует объяснительной конструкции, не укладывающейся в обычную линейную логику (которая позже получит название аристотелевской). В частности, нужно иное, не физическое понимание природы, которое исходило бы не из «произрастания-φύσις’а», а из какого-то другого «акта творения». Такое понимание у Эмпедокла зафиксировано в понятии микса (µίξις) – смешения. “Рιζώµατα, – пишет О. Б. Федорова, – передает идею образования природного мира как смешения исходных субстанций, д о л я к о т о р ы х в порождаемых ими объектах и есть присущая им «природа» (выделено мною – Т. Ю.)” [131, 34]. Это – весьма своеобразное понимание природы, во многом не похожее на господствовавшее у греков, в частности, в позднейшей перипатетической традиции. Рожденная от φύσις наука физика стремится всё выводить из того или иного первоначала, единичности или единства. Рιζώµατα же провоцирует видение «истоков» и «начал» во множественности. Но множественность не должна быть хаосом, она должна быть каким-то образом консолидирована, упорядочена, обобщена. Функцию такой консолидации и выполняет эмпедокловский µίξις. Он – прообраз того, что мы вслед за Ж. Делёзом и Ж.-Л. Нанси называем консистенцией, и чем можно заменяет понятие целостности. Ландшафт состоит из разнородных и совершенно непохожих друг на друга частей – компонентов. 21
Конечно, Эмпедокл в древнем мире со своими «ландшафтоведческими» интенциями был не одинок. Здесь уместно было бы упомянуть и Парменида, и Гераклита, и Анаксагора, и даже Пифагора с его гармонией. Но ни у какого другого мыслителя древней Эллады – и периода архаики, и позднее – не было столь всеобъемлющей и разносторонней системы, которую можно было связать именно с ландшафтным мировосприятием и миропониманием.
76
Компоненты друг с другом смешаны настолько тесно, что образуют «нечто особенное», новый объект – ландшафт. Традиционно о нем говорят, что он целостен, эмерджентен, холистичен, больше суммы своих частей и т. п. Это так, но беда в том, что целостность-φύσις ландшафта декларативна. Её можно передать формулами, её можно ввести в дефиниции, её можно долго и тщательно описывать эмпирически («то-де с этим связано так, а вон то с вон тем этак…») и т. д. Но никакой целостности ландшафта, как объекта, как тела, как феномена, наконец, нет; её просто невозможно увидеть. И вот здесь-то на помощь приходит категория консистенции, ведущая свою генеалогию от эмпедокловского микса. Восприятие бытия как микса, требует особенной «методики». Подобно тому, как современная география выступает и в физическом и в историческом (социальном, (естественнонаучном), экономическом), и в идеальном (гуманитарном, эстетическом, ментальном), и в техническом (картография, топосъемка, дистанционные методы) обличиях, и все они суть одна наука, один способ миропонимания, – подобно этому древнейший «географландшафтовед» – мыслитель Эмпедокл в своей исследовательской персоне сочетал физика, астронома, инженера, врача, политика, моралиста, мага и поэта. Для периода древнегреческой архаики – известно – вообще характерно слияние в одном лице и поэта, и философа, и ученого. Но такого методического «микса», который заключала в себе полулегендарная фигура Эмпедокла Акрагантского, не было, вероятно, ни у кого другого. На эту его особенность указывают многие исследователи жизни и творчества Акрагантца. Я. Э. Голосовкер, например, комментируя поэму Р. Гёльдельрина «Смерить Эмпедокла», писал: “Гёльдельрин реабилитировал загадочного философа – этот редкий образец имагинативной мощи, с его тоской романтика по тотальности и гармонии мира, общества, человека, сумевшего, одновременно, строя естественнонаучную систему, развивая миф и играя аллегориями, обнаружить одну и ту же истину в трех планах: физики, этики и эстетики” [145, 225]. 3. Третий момент, в котором мы усматриваем начала ландшафтно-географического взгляда на мир, в философской системе Эмпедокла представлен способом консолидации микса. Здесь мыслитель из Акраганта не оригинален. Вслед за своими коллегами по архаике, объединяющее и консолидирующее начало он видит в Любви и Гармонии. Любовь, как начало, устремляющее разнородные 77
элементы к объединению, у Эмпедокла имеет чувственносубстанциальный, где-то, как и положено любви, даже сексуальный характер. Принцип же гармонии мыслитель позаимствовал у пифагорейцев, и понимает его как пропорциональность и симметрию вхождения элементов в вещи. Но есть в системе Эмпедокла и противоположный Любви принцип – принцип разъединения, деструкции, который он называет Враждой. Мироздание, согласно ему, «функционирует» как процесс попеременного «прихода к власти» то Любви, то Вражды, которые во время своего господства находятся где-то «в центре», а во время депрессии, где-то «на периферии». В историко-философской литературе подчеркивается этот момент диалектики системы мыслителя, но обычно упускается из виду то, что “у Эмпедокла за антагонизмом Любви – Вражды возникает общая область Любви – Гармонии, придающей равновесие мировому процессу” [131, 26]. То есть над «флуктуациями» Мироздания, в конечном счете, господствует все-таки Любовь-Гармония. В этом пункте система Эмпедокл перекликается со взглядами Парменида и Гераклита. А. Ф. Лосев в «Истории античной эстетики» детально проанализировал соотношения в философии Эмпедокла числопропорциональной Гармонии и чувственно-субстанциональной Любви и пришел к выводу, что понятие гармонии в системе мыслителя трактуется в пяти смыслах: “Во-первых, это есть состояние шара, первоогня, абсолютной Любви. Красота и гармония тут есть абсолютное взаимопроникновение всех элементов в результате их бесконечного влечения одного к другому. Во-вторых, красота и гармония есть количественное пропорциональное взаимоотношение элементов в пределах отдельного непостоянного, но целого и цветущего тела. В-третьих, красота и гармония есть, соответственно, и человеческая мудрость, расцвет ума, здоровья, творческих сил, понимания <…>. В-четвертых, красота и гармония есть симметрическое равновесие элементов в органах чувств и приспособленность к этим последним истечений, посылаемых вещами. В-пятых, красота и гармония осуществимы, согласно Эмпедоклу, не только в запредельном царстве бескачественного Шара и не только в мимолетных образах текучих вещей человеческого тела и субъекта, но и в цельной исторической эпохе. <…> Вся эта красота и гармония возникает у Эмпедокла в последнем счете как оправдание и абсолютизация видимого, земного, – чувственного, материального 78
мира физических стихий и их физической же текучести. Что прекрасно? Прекрасен этот вот чувственный мир, вечно объединяемый Любовью и вечно разрушаемый Враждой” [II, гл. 5]. Связь учения Эмпедокла о Любви-Гармонии и Вражде с принципами ландшафтной географии более чем очевидна. Начиная с момента формулировки научной концепции ландшафта, географы постоянно искали то начало, которое способствует объединению в «целостность» самых разнородных частей, моментов и процессов. Многие из них приходили к точке зрения, что таким началом является гармония. Именно она консолидирует микс, придавая ему свойство консистенции, или, как традиционно говорят в ландшафтоведении, делает его «эмерджентным объектом». Гармонию, как принцип консолидации разнородных и разнокачественных частей ландшафта, ещё в начале ХХ в. прямо и непосредственно задекларировал акад. Л. С. Берг. Он писал “Географический ландшафт есть такая совокупность, или группировка, предметов и явлений, в которой особенности рельефа, климата, вод, почвенного и растительного покрова и животного мира, а также, до известной степени, деятельности человека сливаются в единое гармоническое целое, типически повторяющееся на протяжении данной зоны Земли” [11, 5]. Позже, во времена господства в методологии «единственно верного учения» от таких прямых деклараций отказались, но исподволь постоянно искали какие-то эвфемические то ли диалектические, то ли термодинамические, то ли системные, то ли экологические принципы объединения частей-геокомпонентов в целостность-ландшафт. Эти принципы (например, понятие инварианта), если «копнуть» их глубже, оказывались не чем иным, как перефразированной идеей все той же гармонии. После ухода с исторической арены «единственно верного учения», к идее гармонии, как объединительного принципа, снова вернулись, не стесняясь. Так, современный российский ландшафтовед В. А. Николаев считает: “Ландшафтоведение – наука о связях, обеспечивающих возникновение и поддержание гармонического единства геосистем” [92, 30]. Есть и более тонкие моменты, делающие учение Эмпедокла о Любви-Гармонии и Вражде предшественником современных ландшафтоведческих взглядов. Например, как следует из анализа Лосева, Эмпедокл сопрягал гармонию внешнего физического мира и внутреннего чувственного. Сегодня некоторые ученые также пытаются найти взаимообусловленность «внешней ландшафтности», 79
организованной на гармонических принципах, и внутренней субъективности: вплоть до того, что генезис самого человеческого Я выводится из феномена ландшафта. В пятом пункте лосевского анализа значится, что красота и гармония воплощаются в форме «бескачественного Шара». То есть они топологичны не только по способу своего бытия (постоянно движутся от центра к периферии и обратно), но и по результатам своего «действия», по реальным и идеальным проявлениям и воплощениям. Момент этот настолько важен, что мы рассмотрим его отдельным пунктом. 4. В своем знаменитом отрывке – чаще всего цитируется – из поэмы «О природе» Эмпедокл пишет: “Там различить невозможно ни Солнца проворные члены, // Ни косматую силу Земли не увидишь, ни Моря:// Так, под плотным покровом Гармонии, там утвердился Сфайрос, шару подобный, гордясь, что единственен и замкнут” [144, 280]. Нетрудно видеть, что гармония здесь действует извне (образует «покров») и её действие имеет топологический результат: приводит к образованию некоего Сфайроса (σφαῖρος), который суть некое единство, «эмерджентный объект»: “Нет у него ни двух ветвей, что из плеч вырастают, Нет ни быстрых колен, ни ступней, ни частей детородных: Сфайрос, шару подобный, был равен себе отовсюду”, – несколькими строками ниже уточняет Эмпедокл [144, 280]. Первое, что приходит на ум в контексте теории ландшафтной географии, так это то, что перед нами древнейшая модель ландшафтной оболочки: она тоже сферична – облегает Землю (впрочем, любую планету), и тоже консистентна («целостна», «эмерджентна»). Ландшафтная оболочка – это ландшафт самого высокого иерархического уровня. Она сферична, то есть тангенциальна (поскольку о б о л о ч к а). Но она же имеет и радиальную составляющую – слагается с геокомпонентных подоболочек, расположенных слоями: снизу литосфера, вверху – атмосфера, а между ними – оболочки «срединной зоны», оболочки «взаимопроникновения» – биосфера, гидросфера и педосфера (оболочка почвенного покрова). Последняя имеет облигатный «низинный характер», как правило, покрывает литосферу. Все это в зачаточном, интуитивном виде присутствует в системы Эмпедокла. “В 80
этой «невидимой» картине структурированного Целого мироздания, – пишет О. Б. Федорова, комментируя выше приведенный отрывок, – все правила иконографии пространственного расположения макрочастей и их взаимоотношений соблюдены. Область солнца и море указывают на высшую и нижнюю границы, земля – на границу, их разделяющую: возможность «раздвоения» которой в расчлененном мире отражена в описательном способе её обозначения: «косматая сила». Эпитет, несомненно, имеет отношение к растительности. Его словосочетание со словом «сила» указывает на рост (или жизнь) и соответственно на место её локализации – среднюю «воздушную» пространственную зону” [131, 60]. В классической модели ландшафта по В. С. Преображенскому [99] рассматриваются две взаимодополняющие возможности рассматривать строение ландшафта – горизонтальная полисистемная и вертикальная моносистемная. Первая – это модель, представляющая любой ландшафт ранга N, состоящим из взаимодействующих между собой территориально ландшафтов ранга N-1. Во второй модели ландшафт любого иерархического уровня представляется как в общем случае экстерриториальная система, состоящая из геокомпонентов, в пределе (ландшафт ранга ландшафтной оболочки) – из геосфер. Разработано (В. Б. Сочава) учение о вертикальной структуре ландшафтов, о том, как их толщина вверх в атмосферу и вниз в недра зависит от площадных, тангенциальных, размеров [113]. Изучены процессы функционирования ландшафта по вертикали («внутри себя») в процессе взаимообмена веществом, энергией и информацией между субстратно и термодинамически различными слоями – геогоризонтами (геофизика ландшафта Н. Л. Беручашвили [16]). Как видим, мифо-топологические идеи мыслителя из Акраганта нашли весьма продуктивное применение в современной науке о ландшафте. Жаль только, что нынешние классики ландшафтоведения мало интересовались древностью, и не ведали о том, какие замечательные предшественники были у них в античности, какая давняя, не уступающая физической, родословная у географических теорий! В ландшафтной географии постоянно подчеркивается и акцентируется то, что ландшафтная оболочка – это место пересечения и концентр взаимодействия, взаимопроникновения разнородных и разнонаправленных массоэнергопотоков, идущих из земных недр и Космоса (то есть опять-таки, по вертикали). Единство этих потоков с местом их пересечения и взаимодействия украинский географ В. М. 81
Пащенко назвал геореалами [93]. Само же место пересечения имеет особый статус срединной зоны. Иногда говорят об эффекте мембраны, или пленки, или экотона – в тоненькой-тоненькой зоне перехода теллурического в космическое, почти двухмерной по астрономическим или геологическим масштабам поверхности Земли, где сосредоточено невероятное количество информации, протекают процессы небывалой сложности, где только и развивается жизнь. Это место и зовут ландшафтной оболочкой22. В системе Эмпедокла также “основной областью рассмотрения <…> служит средняя зона жизни” [131, 54]. При этом он опирается на древнейшую мифологему Мирового дерева. Пристальное внимание к срединной зоне в какой-то мере провоцируется тем смыслом, который несет в себе φύσις, одно из первых понятий, отражающих то, что мы называем природой. Как «произрастание», φύσις конституирует особую «подповерхностную» топологию. Из древнейшей земледельческой практики известно, что зерно произрастет не прямо «сверху», а будучи заглубленным в почву, в некую невидимую, но доступную и достижимую (процесс вспашки) плодородную зону. Причем произрастание идет в радиальном направлении как вверх (росток), так и вниз (корешок). Само же место произрастания, зона зарождения жизни – это, в самом деле, некая срединная зона, причем невидимая, подповерхностная. Эта подповерхностная срединная зона – почва, один из ландшафтных компонентов. Она тоже имеет вертикальное слоистое строение, состоит из почвенных генетических горизонтов. И познается почва, как по горизонтали (структура почвенного покрова), так, главным образом, и по вертикали – по характеру, набору, мощности и свойствам составляющих её генетических почвенных горизонтов. В почвоведении и ландшафтоведении также считается, что именно в почве сосредоточен фокус взаимопроникновения всевозможных разнонаправленных массоэнергопотоков и информации. Основоположник генетического почвоведения великий натуралист Василий Васильевич Докучаев (1846-1903) говорил об этом факте так: «Почва – зеркало ландшафта». Кроме того, он считал её самостоятельным естественноисторическим телом, эмерджентным объектом, состоящим, подобно ландшафту, из разнородных частей. Этот почвоведческий принцип структурирования нового 22
Синонимы: ладшафтная сфера, географическая оболочка, биосфера, эпигеносфера и др.
82
естественноисторического тела из частей в конце XIX в. он перенес на ландшафт, но до конца свою идею развить не успел… Почва, как естественноисторическое тело, обладает несколькими важными экзистенциально-топологическими свойствами. Во-первых, она горизонтальна и вертикальна одновременно, то есть «задает» и тангенциальность («почвенный покров»), и радиальность («почвенный разрез»), обладает свойствами тангенциальности и радиальности. Вовторых, она – срединная зона23, но зона наполовину сокрытая, проявленная только самой верхней поверхностной частью. В-третьих, «тайна» этой подповерхностной срединной зоны заключается в том, что она обладает способностью к дару – плодородием (основываясь на этом факте, древние китайцы выделили почву в качестве одной из первостихий – эллины и индусы до этого не додумались). Если вертикальная генетическая структура почвы «задает» сам факт радиальности, то способность к дару сообщает ему направление: нечто возникает из глубины. Глубина не локализуется четко, но на неё переносится принцип «срединной зоны». Ниже почвы лежат горные породы, а ещё ниже – стопроцентный микс: магма. Но где-то, в подповерхностной структурированной массе зарождается дар, возникает что-то, и пробивается наружу ростком φύσις. Впору ещё раз вспомнить, что Хайдеггер и Лосев проводили аналогию между дарящей почвой (гумусом) и апофатикой… Разумеется, эмпедокловская мифопоэтика Сфайроса не доходит до аналогий, выводов и параллелей, перечисленных выше. Но они удивительным образом логически следуют из всей его системы. Одного сопряжения радиальности и тангенциальности, которое нам дает модель Сфайроса, достаточно, чтобы получить каскад выводов весьма и весьма близких духу и букве современного ландшафтоведения.
23
Под ней – геокомпонент «горные породы». Четкую границу, отделяющую их от почвенного тела, указать во многих случаях практически невозможно. На почве – вода (илы – тоже разновидность почвы), над почвой – воздух, а вот растения – и на ней, и над ней (стволом и листвой), и в ней (корнями). Кстати, вопрос о принадлежности корней (особенно мелких) почвенному телу, или принадлежности их растению, как самостоятельному геокомпоненту, до сих пор методологически не решен. То же можно сказать и о многих животных, постоянно обитающих в почве (почвенная мезофауна).
83
Итак, из выше приведенного обзора воззрений Эмпедокла из Акраганта не сложно заключить, что этот мыслитель заложил основы радиально-ландшафтного взгляда на мир. Ранее мы уже назвали его «отцом ландшафтоведения» [121] – по аналогии с другими науками, стремящимися застолбить в античности свою родословную. Понятия ландшафта в античности и в помине не было, но особая ландшафтная логика уже начала прорисовываться. А где-то примерно через 1300 лет появилось и понятие, и слово «ландшафт». История того, как оно появилось, весьма поучительна. Лядина, Писание и пейзаж Русское слово лядина, согласно толковому словарю Д. Н. Ушакова, обозначает «пахотный участок среди леса на месте вырубки или пожарища». В древнерусском языке, согласно, этимологическому словарю М. Фасмера, оно означало «пустошь, сорняки, густой кустарник». Если бы мы писали работу на близкородственном русскому украинском языке, мы употребили бы слово лан («безлесная равнина; ровное, широкое пространство; поле; большая безлесная территория обрабатываемой земли»), а если бы на белорусском – то ляда (участок вырубленного леса; место, расчищенное в лесу под посев или саженцы; невспаханное поле в сорняках или мелком кустарнике»). В других индоевропейских и некоторых уральских языках, как современных, так и в мертвых, картина аналогичная: болг. леда – («новь, горный луг»); сербохорв. ледина – «пустошь, новь, целина»; словен. ledina и чеш. lada – «необработанные поля» и lado – «пустошь, пар»; польск. lad – «суша, материк, континент»; исп. llanura – «равнина»; ср.-кимр. llan – «равнина, двор»; бретон. lann – «степь»; ирл. lann и land – «свободное место»; шв. lindа – «пар»; финск. lansi – «низина»; готск., др.-англ., др.-сакс land – «пространство земли, свободное от леса»; др.-прусск. lindan – «долина» и т. д. Всё это слова родственные. Согласно В. Н. Топорову [118], они происходят от и.-евр. *lendh – праслова весьма полисемического, обозначающего места, различные по условиям увлажнения и рельефа, но так или иначе задетые деятельностью человека. При этом одно из главных его значений – «долина» – имеет не только топографический, но и идеальный смысл: долина, как место скорби и тяжелого труда, на который Бог обрек человека. Другой, но похожий и в топографическом, и в идеальном плане генезис «ланов» 84
дают Т. В. Гамкрелидзе и В. В. Иванов. Они считают, что все эти многочисленные индоевропейские слова с основой «лан-»/«лин-» (и её модификациями «лад-»/«ляд-»/«лед-») происходят от и.-евр. праслов *anH и *uel, которые имеют, опять-таки, и чисто топографическое значение – луга, пастбища; и некий идеальный смыл: луга, как страна мертвых, пастбища, как загробный мир [28]. В основе понятие ландшафта, очевидно, и лежит древнейшее индоевропейское слово в его немецком варианте. Мы не будем вдаваться в лингво-исторические тонкости относительно того, какое именно из праслов, но это и не столь суть важно: пусть даже – все три. Куда существеннее другое – каким был первичный смысл, передаваемый прасловами? А он был таким: во-первых, все эти зародыши «ландов» имели полисемический топографический («ландшафтный») характер, во-вторых, они отражали не только их («ландов») реальные физические свойства, но и их внутренний «идеальный» смысл. *Lendh, или *anH / *uel обозначали не только реальные места на поверхности земли, но и их глубокую связь с жизнью и смертью человека, с размышлениями о том, что нас ожидает после неё, и, что, может быть, самое важное, прямое или косвенно вопрошание о том где, где это ожидание может реализоваться. Здесь понятие экзистенциальной топологии приобретает конкретный житейский смысл. Можно полагать, что праслово, послужившее смысловым истоком понятия «ландшафт», будь оно или *lendh, или *anH / *uel, а возможно и то, и другое, имело два измерения – горизонтальное, идентифицирующее местность в широких пределах, как «землю» (от болгарского «горного луга» до бретонской «степи» и финской «низины»), и вертикально-глубинное: каков идеальный смысл места в этой жизни и каково оно суть в ином измерении – в инобытии потустороннего мира? Очевидно, мы имеем дело с сопряжением радиального и тангенциального. Детально перипетии возникновения древневерхненемецкого слова lantscaf, давшего начало современному немецкому слову landschaft мною исследованы в [122, 125]. Есть также другие исследования на эту тему, малодоступные зарубежных авторов (ссылки на некоторые из них приведены в доступном обзоре М. Д. Гродзинского [36]). Не буду детализировать, а сосредоточусь на наиболее важных для наших целей выводах, которые можно сделать из «этимологической истории» возникновения понятия ландшафта и которые могут быть полезными для темы нашего повествования. 85
Сосредоточимся на трех моментах. 1. На смысле соединения в одно слово двух частей – «ланда» и «шафта», который раскрывается, по нашему мнению, в особенностях узуса и грамматики немецкого языка. 2. На целях, поставленных создателями этого слова, которые, как нам кажется, объясняются исторической обстановкой имевшей место в то время; и, что, может быть, самое главное, но формально плохо, во всяком случае, не прямо, отражено в историкоэтимологическом контексте. 3. На том внутреннем экзистенциальнотопологическом результате, на том герменевтическом моменте, который, как зерно, попал в самые глубокие смысловые слои, и потом на протяжении всей истории, вплоть до наших дней, произрастал, раскрывался, проявлялся во все новых и новых играх и эффектах значения слова «ландшафт», обеспечивая его непрерывное смыслоразвертывание. 1. С первой составляющей – д.-в.н. lant (современное land) мы разобрались. Вторая составляющая – scaf (современная schaft) весьма примечательна. Исследователи единодушно замечают, что эта составляющая, будучи суффиксом, имеет в современном немецком языке собирательное значение, обозначает факт составления из частей целого, обобщает явления. Но в древневерхненемецком языке положение дел существенно отличалось. Частика -scaf была не только суффиксом, который в те времена, помимо выше указанных значений, передавал и такие оттенки смысла, как «деятельность», «состояние», «положение», «отношение людей». Эта частичка в древневерхненемецком языке была также и отглагольным (от д.-в.н. глагола sceppan – «делать», «творить», «образовывать») существительным, и имела такие значения: «форма», «вид», «порядок», «план», «состояние» [48, 50, 114]. Филолог-германист В. М. Жирмунскимй указывает на высокую степень полисемии д.-в.н. существительного scaf [50]. Мало того, scaf/schaft имеют ещё одно значение: и тогда, и теперь эти слова обозначали, обозначают … овцу – Scaf, Schaft. Таким образом, обе слагающие «ландшафта» – и lant/land, и scaf/schaft – отличаются крайне высоким уровнем полисемии. Важной особенностью является также то, что обе эти слагающие несут, как вполне материальную смысловую нагрузку, так имеют и идеальное значение. «Ланды» – как идеальное место в смысле обители духа и души, причем не в германском, а в общеиндоевропейском контексте. Идеальную составляющую «шафтов» также нетрудно 86
увидеть. Если это отношения между людьми, то тут уже кроется элемент идеального. «План», «вид», «форма» – также несут вполне идеальную нагрузку. А вот полисемия «шафтов» – это уже не общеиндоевропейское, а сугубо германское явление. Нетрудно догадаться, что все смысловые оттенки – и материальные, и идеальные – обоих слагающих ландшафта, «перекочевали» в полном объеме в слово-конструкт, каковым является «ландшафт». Весьма вероятно, что его полисемический «заряд» усилился синергетическим эффектом от слияния «ланда» и «шафта». В результате получается что-то такое: ландшафт – это преимущественно равнинная или долинная свободная от леса территория, где проходит хозяйственная деятельность человека в этой жизни, и которая после его смерти оборачивается иным миром; территория, которая имеет внешний вид, оформлена согласно божественному и светскому плану, обладает свойством целостности и является местом таких взаимоотношений между людьми, которые, соединяя их в единоверцев-паству, сообщают им новое качество – народа. Была ли нужда в изобретении такого громоздкого по смыслу понятия? Была – и огромная. В мировой культуре на тот момент среди фундаментальных понятий чего-то подобного по богатству и полноте смысла в его радиальном и тангенциальном измерениях ещё не было смысла. Со времен древних эллинов (индусов, китайцев, которых мы здесь не рассматривали), в культуре «барражировал» тот смысл, который мы вкладываем в понятие ландшафта, но самого понятия, выражаемого словом, не существовало. Некоторые исследователи видят зачатки понятия ландшафта в древнеиудейском слове «нофф» (общий вид Иерусалима), или в древнефранцузском pays (страна и народ в совокупном значении), но такие комплексные зачатки можно обнаружить в каждом языке, если хорошо «покопаться» в его архаических глубинах. В украинском, например, до «всяких там» ландшафтов и пейзажей существовали краєвид, виднокрай и видноколо («в с ё , что видно кругом»). Культура о б ъ е к т и в н о «требовала» такого понятия, как «ландшафт». Честь стать приоритетом в изобретении для неё такого нового понятия выпала на долю древних немцев, точнее франков (немцев, как таковых, тогда ещё не было). С одной стороны, к этому располагали грамматические, семиотические и психолингвистические особенности германских говоров, с другой – 87
историческая обстановка, которая, между прочим, открывает нам загадку «откуда в ландшафте взялись овцы?». 2. В 813 году Карл Великий (747-814) издает указ, обязывающий проводить богослужения на «немецком» языке (который тогда ещё только формировался). Это диктовалось политической необходимостью. Шло объединение языческих германских племен в единое государство. С одной стороны, это объединение, как и все им подобные, проводилось огнем и мечем, а с другой – идеологией, критериям которой по тем временам соответствовало христианство. Но попы-идеологии, внедрявшие христианство на территориях, не затронутых или слабо затронутых римским влиянием, сталкивались с колоссальной проблемой: в латинских, греческих и арамейских текстах Святого Писания было столько всяких категорий и понятий, которым не было соответствия в узусах местных говоров (в нашем случае древнегерманских), что втемяшить многие постулаты Библии христианизируемым язычникам было просто невозможно. Однако у германцев уже был опыт перевода Библии на готский, и изложения на нем основополагающих понятий христианства. Этот опыт был ценен тем, что ранними переводчиками Библии (в частности, епископом Ульфилой, IV в.) было открыто одно из замечательнейших свойств германских говоров: не имеющая аналогов в других индоевропейских языках способность к образованию составных слов, слов-конструктов. И они этой особенностью хорошо попользовались, изобретши при переводе Библии на готский язык 88 новых словпонятий [119]. По тому же пути пошли и христианские идеологи Карла Великого и его сына Людовика Благочестивого (778-840), взошедшего на престол после смерти отца (814). Они начали конструировать слова и термины, объясняющие германцам-неофитам малопонятные смыслы библейских текстов. Так появилось слово lantscaf с грамматическими вариациями lantscáf, lantskeffi, lantskefi, lantskeffin. Их употребили впервые при переводе с латыни таких слов и словосочетаний, как region, regione, regionem, regionis, in regione, extra regionem. Переводимым текстом была «Евангелическая Гармония» древнесирийского богослова Татиана Сирийца (II в.). Перевод был выполнен в Фульдском монастыре в 830 году. Об авторах перевода (предполагается, что их было много, может быть 17-18) я конкретных сведений не нашел. Но известно, что в это время настоятелем Фульды был выдающийся богослов и педагог раннего европейского средневековья Рабан Мавр 88
(788-856). Десять лет спустя (840) это же слово, в древненижненемецком (древнесаксонском) варианте – landscepi – было употреблено уже не в переводном, а в оригинальном тексте «Гелианд» («Спаситель»), сочиненном по повелению Людовика Благочестивого [122]. Но монахи-переводчики схитрили. При переводе они расширили семантическое поле латинских «регионов» за счет … овец, использовав чисто германскую игру слов «-scaf-суффикс – scafотглагольное существительное – Scaf-овца». Получилась та территория, которую мы охарактеризовали выше, но с дополнительным смыслом: овцы – паства на ней (напомним, что «ланды» – это в том числе и луга). Во-первых, паства Христа, а значит – не ингевоны, не алеманы, не саксонцы, не франки, не швабы и др., а братья и сестры во Христе – «тедеско» (сейчас «дойчланд») – немцы! Во-вторых, верноподданные «помазанника божия» на Земле – Людовика Благочестивого. Это он, вслед за своим отцом Карлом Великим, пытается организовать, согласно своемỳ, но от Бога принятому плану, племенные «ланты» разношерстной языческой публики в одну целостную Германию. Что, по существу, проделали фульдские монахи? – Они латинским «регионам», как территориям, которые прóсто управляются и этим самым управлением очерчиваются в тангенциальном измерении как пространственные единства, придали новое измерение – радиальное. Территории, очерчиваемые lantscaf’ами, это уже нечто большее, чем просто некий маркированный границами тангенциальный порядок управления. У этих территорий появляются скрытые, неявные, глубинные смыслы. Понятие ландшафта имплицитно несет их, содержит их в себе. Поэтому закономерным и неизбежным должно быть внутреннее смыслоразвертывание этого понятия с течением времени. Что собственно с lantscaf’ом и происходило, и происходит, и благодаря чему он оказался такой ценной находкой для культуры. Экзистенциально-топологический результат создания нового понятия культуры оказался огромным. Вопервых, в силу своей имманентной полисемии, усиленной синергетическим эффектом слияния lant’a и scaf’a, «ландшафт» стал эрзацем радиального смыслоразвертывания. Во-вторых, в этом понятии началось взаимообращение тангенциальности с радиальностью. И, в-третьих, оно несло в себе имманентную черту – первичную межу, создавая тем самым предпосылки предметно89
операциональной трансформации науки γραφειν в landschaftskunde, ландшафтоведение – вплоть до берговской максимы «география – наука о ландшафтах». Последний, третий, момент не очевиден, поэтому остановимся на нем детальнее. * * * Понятие ландшафта возникло при переводе текстов Святого Писания, и это ко многому обязывает. Главная функция переводного lantscaf’а, которую, по нашему мнению, region оригинала не выполнял, состояла в том, чтобы указать христианизируемым германским язычникам на место события веры. У христиан Юга это место уже было. История христианства, как события, описанная в Библии и сочинениях отцов церкви, уже была привязана к конкретным территориям. Сакральная топография Святого Письма уже была «положена» на конкретное земное пространство, уже была Святая Земля. Поэтому ни латинские region’ы, с которых делался перевод, ни их аналоги греческие, арамейские или иудейские (языки Святого Писания на то время) в дополнительной смысловой нагрузке на свои сугубо территориальные значения «не нуждались». Там (на Юге) место события веры уже состоялось. Здесь, на Севере, оно было массово распылено по святым рощам, заветным урочищам, разбросанным то там, то здесь капищам – всюду в природе, где жили боги и божки, духи и души предков. Поэтому lantscaf, в отличие от своих южных топонимов-предшественников, в том числе и имеющих ту или иную радиально-высотную составляющую (например, те же римские urbs’ы, восходящие к шумерским «урам» и «зикуратам», Уру и Уруку24 – местам возвышенным или на возвышениях), просто дóлжен был указать древним германцам на некое центрированное место события веры. При этом если на Юге указание на это место формулировалось постепенно, столетиями, как элемент формирования христианской религии (а до этого как элемент становления иудейского единобожия), то на Севере в IX в. процессы шли куда быстрее. Христианизация племен была спрессована в десятилетия. Поэтому и новые смыслы сакральной топографии должны были быть очень концентрированными, насыщенными, спрессованными: не растягиваться во времени, а пружинить, толкать, понукать. 24
Ландшафтно-топографическое понятие урочища берет начало, скорее всего, от «уров» такого вида.
90
Событие веры само по себе спрессовано; оно становится как событие абсурда. Credo quia absurdum est. И хотя данный афоризм («верую, ибо абсурдно»), приписываемый одному из наиболее выдающихся христианских мыслителей Квинту Тертуллиану (между 155 и 165 – между 220 и 240 н. э.), формально не совсем точно передает его мысль, суть её от этого не меняется25. В том, что именно абсурд – стазис веры, легко убедиться, листая Библию. Этот сборник противоречий и контроверз может удовлетворить запросы весьма широкого круга читателей – от фашистов до анархистов, каждый чтото там для себя отыщет. Её части, стихи и утверждения исключают друг друга от страницы к странице. Как же такой текст может восприниматься как целостность, и не просто целостность, а целостность рулящая историей доброй половины человечества на протяжении двух тысячелетий? Только через абсурд: «Верую, ибо абсурдно». Но что такое абсурд в данном случае? Это когда одно утверждение логически отделено от другого непреодолимой, непереходимой чертой, но оба они с равным правом утверждаются. («Библия объясняет сама себя» – любимый аргумент протестантских попов). Чертá, чертá – это то, что ответственно за абсурд и то, что очерчивает место стазиса веры, делает её топологически возможной. Топология христианской веры подробно изложена в Библии во 22-й главе «Бытия», в легенде об Аврааме, от которого, собственно, вера, как таковая, и начинает свой отсчет. В. А. Подорога не так давно в своей известной монографии «Метафизика ландшафта» исследовал эту топологию [94]. Место, где христианская вера, как абсурд, становится топологически возможной, называется землей Мориа, именно здесь впервые стал факт веры. Писание говорит: “Бог сказал (Аврааму – Т. Ю.): возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я тебе скажу” (22 Быт. 2). И что же? Авраам, с которого начинается вера в Бога, не задумываясь, начинает исполнять то, что ему было Им сказано. Но в последний момент его остановил Ангел, и заменил сына на овцу, на 25
В сочинении «О плоти Христа» находим такие слова: “Сын Божий распят – это не стыдно, ибо достойно стыда; и умер Сын Божий – это совершенно достоверно, ибо нелепо; и, погребенный, воскрес – это несомненно, ибо невозможно” [V].
91
Scaf! Авраам из отца своего сына превратился в отца веры. Он дал первый урок того, как следует, не задумываясь и не сомневаясь, выполнять любое повеление Бога, даже если оно крайне бесчеловечно и вполне абсурдно. Такова банальная фабула легенды. Но за ней кроются т о п о л о г и ч е с к и нетривиальные вещи. Если мы зададимся вопросом «а где всё это происходит?», мы ответа из Библии не получим. На это обратил внимание ещё Сирен Кьеркегор (1813-1855). Согласно В. А. Подороге, Кьеркегор показал, что легенда об Аврааме является неким планом (modus’ом) коммуникации, в котором читателю Библии событие веры передается так, чтобы он мог его получить [94]. Но поскольку событие веры абсурдно, то территория, где акт этой передачи мог бы иметь место, в каких-либо рациональных координатах не представима и не передаваема. В действиях Авраама нет ничего рационального, любые попытки представить ход события притчи в этическом измерении терпят полный крах. Выбор места жертвоприношения; путешествие и дорога к этому месту; движения Авраама, направленные на совершение жертвоприношения, – всё, с точки зрения этики и морали, выглядит полнейшим абсурдом. Но именно в силовом поле абсурда действий Авраама вера обретает место. В пределе топологию веры можно представить так: где есть где абсурда? “Что это за странное путешествие, которое совершает Авраам, в какой стране, «месте» и в какое время оно происходит? Вопрос задан, – пишет В. А. Подорога, – и все эпические элементы, которые поддерживают историю Авраама, распадаются, образуя дыры в нарративном плане, заполняемые тут же чудесным, таинственным, невозможным, «потрясающим душу и плоть». Нельзя определить пространственные и временные границы путешествия Авраама – их просто нет. <…> Ветхозаветное событие не имеет ни места, ни времени в истории, оно там никогда не совершалось. Свершаться же оно не перестает в той особой длительности, которая связывает нас с рыцарем веры Авраамом” [94, 53-54]. Если мы хотим понять, а тем более передать (в чем заключается функция Библии) событие веры, становящееся в modus’e абсурда и парадокса, мы с неизбежностью должны войти в некую землю, где это событие никогда не совершалось / не свершилось и одновременно перманентно совершается. Это место суть процесс усмотрения воли Божьей (в Scaf!), который произошел, согласно Писанию, на некой горе, которую сам Авраам потом назвал горой Иегова-ире («Господь усмотрит»). Именно там было 92
местоположение Аврамова сына для всесожжения. В этом местепроцессе “рыцарь веры совершает движение, но какое?”, – вопрошает Сирен Кьеркегор [74, 43]. И сам же отвечает: бесконечное [74, 43]. Авраам в течение бесконечно долгого утра (рассвета?) заготавливает дрова для сожжения сына, бесконечных три дня едет по земле Мориа к месту жертвоприношения, и там бесконечно долгий миг заносит над сыном нож. А теперь зададимся вопросом «как можно получить местопроцесс, при условии, что процесс бесконечен?». Очевидно, процесс связан с силой (что-то же им движет), а место – с линией (что-то же его очерчивает), при условии, что линия не имеет ни начала ни окончания, в т. ч. «+∞» и «–∞» (поскольку процесс бесконечный). Читателю не трудно догадаться, что это за линия. Мы её знаем: это линия-сила. Что и как она конституирует, мы тоже знаем. Остается только добавить, что легенда об Аврааме с удивительной виртуозностью демонстрирует нам переход и взаимообращение тангенциального в радиальное. Земля абсурда – земля Мориа – тангенциальна, она описывается, понятно, посредством γραφειν, которое, в свою очередь, именно этим абсурдом, как непреодолимым разделом, и конституируется. В этой земле Авраам готовится ко всесожжению сына – буднично и прозаично. Просыпается рано утром, седлает осла, берет с собой Исаака и ещё двух сыновей, колет дрова для всесожжения: с какой «садистской» детализацией Библия говорит о подготовки ко всесожжению (22 Быт. 3)! Затем время проваливается, дорога к месту всесожжения не детализируется, о ней даже говориться не прямо, а косвенно: “На третий день Авраам возвел очи, и увидел то место издалека” (22 Быт. 4). Характерно, что Бог, хотя и обещал, не сказал заранее, что это за гора и где она («на одной из гор, о которой Я тебе скажу»). Поэтому, в общем-то, Авраам ехал «на автопилоте»: библейские места гористые, выбрать нужную гору из многих, не зная о ней заранее, проблематично. Но он попал именно туда, куда надо, причем в Писании нет даже намека на то, что Бог указывал Аврааму путь к горе. Так куда же ехал Авраам бесконечных три дня? Ответ простой: он ехал из тангенциальности в радиальность. Радиальность одна, второй радиальности нет, поэтому заблудиться и попасть не на ту гору Авраам не смог бы ни при каких обстоятельствах. Подсказка Бога, была излишней, хотя он её и обещал. Так происходило обращение тангенциальности в радиальность. Ну, а попав на нужную гору, Авраам окончательно утвердил радиальность: ему усмотрелось 93
тó, что было за пределами абсурда, господствовавшего в земле Мориа. И это «за» было тем, что усмотрел Сам Бог. Не показал – в Библии о показе нет ни слова – а именно усмотрел! А что можно усмотреть вместе-с-Богом? Дионисий говорит: «Божественный мрак», а Библия говорит: овцу – Scaf. В самом деле, Авраам – не мистик, он шел не вниз к апофатике, а вверх – к абсурду, к последней черте, отделявшей его от Бога: “И простер Авраам руку свою, и взял нож, чтобы заколоть сына своего” (22 Быт. 10). Но вниз ли, вверх ли – в любом случае радиальность конституируется. Самое деятельное участие в этом конституировании приняла овечка, которую и Бог и Авраам усмотрели жертвой для всесожжения. Не послужил ли и сей факт монахам Фульды толчком для семантических игр с древневерхненемецкими «скафами»? Впрочем, они переводили не Ветхий Завет, а Евангелие, а там (10 Иоан. 1-16) о милых блеющих тварях говориться уже в совсем ином контексте, нежели в легенде об Аврааме… Такими вот замысловатыми путями первичная межа – предельная черта попала в давневерхненемецкое слово lantscaf. Вольно или невольно, но его туда «занесла» овца, с помощью которой в Писании обозначили то место, которое располагается за абсурдом. * * * Конструирование древними германцами понятия lantscaf сознательно или интуитивно, а скорее всего и так, и так, было сопряжено с решением сложнейших задач, которое могло быть успешно осуществлено только коллективом профессионалов, занимающихся этой проблемой: потому, вероятно, у «ландшафта» и нет одного автора. Как мы видели, решить надо было, как минимум, три сопряженные между собой задачи. Первая – психолингвистическая, связанная с особенностями германских говоров и практикой литературного перевода. Вторая – политическая, социально-экономическая и этническая связанная с особенностями исторического момента. И третья, самая трудная, – экзегетикогерменевтическая, связанная с необходимостью спровоцировать у неофита стазис веры. То есть вера должна стать, а стать можно только где-то. Решение последней задачи обусловило присутствие в понятии ландшафта черты, а значит и γραφειν. Это уберегло географию от возможного «конфликта» радиального и 94
тангенциального и окончательно утвердило в географическом способе мировосприятия имманентность взаимообращения. * * * Дальше с категорией ландшафта начало происходить то, что и должно было происходить: она начала сама по себе раскрывать свои внутренние смыслы – смыслоразвертываться. Это смыслоразвертывание сообщало географии радиальное измерение, наполняло её глубиной. Выше уже цитировался американский географ В. Тернер, считавший, что география фокусирует внимание на тангенциальном «где?» и радиальном «почему?». «Где?» – фиксируется с помощью γραφειν, а вот «почему?» – не с помощью традиционных причинно-следственных и генетических (эволюционных) связей, а с помощью с помощью lantscaf’а. Графика являет нам контур, пятно, фигуру. Ландшафт – интерпретирует их. Но как показал выше приведенный экзегетический анализ понятия ландшафта, строгая, или даже не строгая, но логика, нужная для установления причинно-следственных связей («если, то…»), для ландшафтоведческих интерпретаций не только не обязательна (хотя, как частный случай, и не исключена), но даже исторически и не характерна. Контура, пятна и фигуры, репрезентирующие ландшафт могут быть интерпретированы по-разному: “Есть масса способов расчленить ландшафт на части, причем без всякого произвола”, – не без оснований утверждает известный российский географ В. Л. Каганский [63, 135]. Необходимо подчеркнуть, что радиальная составляющая географии выявляется в двух аспектах – общекультурном и собственно научном. Это создает определенные методические сложности. Для многих географов сегодня уже стало очевидным, что понятие ландшафта – понятие общекультурное. Его научное понимание – только часть общекультурного. Важнейшая и главнейшая, но лишь часть. На общекультурном уровне радиальность ландшафта раскрывалась в такой последовательности. 1. Сначала, на заре науки вообще зародилось смутное понимание того, что мы сегодня называем ландшафтом. Отчасти это понимание было мифопоэтическим, отчасти научным, отчасти философским – как и многое в науке античности. Но у этого понимания не было соответствующего слова. Безымянность ландшафтного сознания и ощущения длилась очень долго, по 95
сравнению с другими фундаментальными понятиями культуры, может быть, чересчур долго. В этом есть что-то парадоксальное. Ведь математические категории или физические постулаты далеко не всегда очевидны; чтобы их открыть и сформулировать, необходимо напряжение ума и духа. И греки, напрягаясь, их открывают и формулируют достаточно оперативно. А вот ландшафт – это среда бытия, это место повседневности, это привычное окружение, сопровождающее нас с утра до вечера и даже во снах всю жизнь. Ландшафт настолько обыден и очевиден, что, оказывается, чтобы отрешиться от привычки и очевидности, с ним сопряженными, и теоретически отрефлексировать его надлежащим образом, понадобилось куда больше времени, чем для придумывания физикоматематических абстракций. 2. Однако когда-то состояние безымянности ландшафтного ощущения должно было закончиться. И оно закончилось. Когда в Фульде написали: lantscaf. На момент возникновения нового слова его смысловая ёмкость была очень большой. В её основе лежало религиозное миропониманием, но чисто «церковным» или даже рафинировано теологическим или богословским новое слово не было. Об этом мы выше говорили. 3. Будучи богатым внутренними смыслами, слово начало их самопорождать (вспомним, что Гαία – активное самопорождающее начало). Но не все сразу, а поэтапно, шаг за шагом. Первый этап был несколько неожиданным: богатое внутренним смыслом понятие «свернулось» и оставило на поверхности культуры только один явный смысл – политико-административный (тем самым как бы сделав шаг назад – к той латинской основе, с которой оно было скалькировано, к «региону»). Этот смысл и по сей день отражается в немецком языке архаическими значениями landschaft’а. (На них указывает Большой немецко-русский словарь: «феодальное сословное представительство», «земские чины» «земство» [18, 12]). В своей политико-административной форме lantscaf-landschaft долгое время существовал в средневековой Германии. Десакрализация и тривиальная политизация lantscaf’а вскоре после рождения объясняется достаточно просто. Со смертью Людовика Благочестивого (840) рухнула Каролингская империя, закончилось и Каролингское возрождение, земли Франкского государства вошли в полосу феодальной раздробленности и дальше – 96
«мрачного» средневековья и клерикализма, сузившего потребность в фундаментальных категориях и понятиях. 4. С течением времени политико-административный смысл ландшафта оттеснялся на задний план и слово начало являть более современный смысл – территориальный. Под ландшафтомlandschaft’ом начали понимать, в первую очередь, страну, край, землю, область. Именно эти значения слова сегодня и являются главными в его материнской немецкой речи. Происшедший смысловой сдвиг хорошо прослеживается на примере перевода Библии Мартином Лютером (1483-1546), который считается ключевым моментом в становлении немецкого литературного языка. Этот перевод увидел свет в первой трети XVI в. Если в небольшом по объему фульдском переводе «Евангелической Гармонии» Татиана (это изложение в одном тексте всех четырех Евангелий) lantscaf со своими грамматическими вариациями (падежи, числа) появляется 12 раз [122], то в гигантском фолианте полного библейского текста слово landschaft Лютер использует 9 раз26 (2 Ездр. 1; 7 Ездр. 16; 7 Неем. 6; 11 Неем. 3; 2 Дан. 48, 49; 3 Дан. 1, 12, 30). Использует он его, согласно каноническому синоидальному переводу Писания на русский язык, в понятии «страна» и «область»: Landschaft Babel – «страна Вавилонская» и «область Вавилонская», Kinder der Landschaft – «сыны страны» и «жители страны» и Häupter in der Landschaft – «главы страны». 5. С приходом эпохи Возрождения, в условиях Германии окрашенной в специфические тона Реформации, слово «ландшафт» получило новый импульс к внутреннему смыслоразвертыванию, к открытию присущих ему, но ещё не проявленных смыслов. Это было время становления младо-буржуазных отношений. Протестантизм становился идеологией класса буржуазии. Однако самопорождение 26
Читатель может убедиться в этом сам, набрав в опции «поиск» слово Landschaft на сайте Библий в он-лайн варианте по электронному адресу http:// bibleonline. ru/ bible/ deu. На этом сайте дан текст Библии в переводе Мартина Лютера. Попутно заметим, что в переводе «Евангелической Гармонии» Татиана 5 раз встречается слово lant (= land), то есть фульдские монахи использовали и его, но предпочтение отдали все-таки lantscaf’у. У Лютера наоборот – территориальные понятия обозначаются, как правило, Land’ами, а Landschaft’ы используется в порядке исключения, можно даже сказать, случайно.
97
нового смысла нашего слова произошло уже не сфере религиозного сознания (Лютер проигнорировал понятие ландшафта), а в области искусства. Согласно этимологическому словарю немецкого языка Ф. Клюге, впервые понятие ландшафта в художественном контексте было использовано в 1521 году [146, 422]. Не то Альбрехт Дюрер (1471-1528) о чьих-то работах сказал Landschaftsmaler – «пейзажная живопись», не то о его произведениях кто-то так сказал: из краткой словарной статьи это не совсем понятно. Но это и не так важно. Главное то, что ландшафту была дана путевка в жизнь уже как эстетической категории, как понятию богемы, как слову из лексикона художников и поэтов. Такая трактовка ландшафта во второй половине XVI в. прижилась в соседней германоязычной Голландии, переживавшей первую в мире буржуазную революцию и одновременно изобретавшей живописный жанр пейзажа, как таковой. Любопытно, что многие ландшафтоведы зациклились именно на этом этапе смыслоразвертывания понятия и слова «ландшафт», начисто игнорируя предыдущие. Слово в 1521 году не возникло, оно просто начало играть новыми смыслами. Но игра эта оказалась столь завораживающей, что практически во всех учебниках ландшафтоведения, а также во многих монографиях по истории географии генеалогию понятия ландшафта ведут от ландшафтов голландской богемы, хотя голоса, справедливо называющие куда более древние даты его рождения, раздавались неоднократно. В Германии, в частности, на дату «830 г.» указывал Й. Шмитхюзен. 6. Следующим за эстетическим было научное смыслоразвертывание понятия ландшафта, его смысловой выход на арену истории и культуры как научной категории. Начался этот процесс столетием позже, уже в начале эпохи Просвещения (которое датируют 1637 годом – годом появления работы Р. Декарта «Рассуждения о методе»). Есть все основания связать н а ч а л о научного смыслоразвертывания понятия ландшафта с именем голландца Бернхарда Варениуса. В отличие от сакрального и эстетического моментов смыслоразвертывания ландшафта, обнаруживших себя в культуре как то вдруг и сразу, рождение и утверждение его научного смысла шли более медленно, растянувшись примерно на 200 лет. В трудах Варениуса речи о ландшафте, как
98
таковом, нет. Но он первым сказал о некоем «земноводном круге»27, который ему виделся “больше суммы частей” [84, 29]. Фактически понятие земноводного круга было прототипом современного понятия ландшафтной оболочки, которая в ландшафтоведении считается ландшафтом самого большого таксономического ранга. Другой важный момент для становления научного понятия ландшафта, который мы находим у Варениуса, состоит в том, что он разделил географию на специальную и общую. Специальная география открывает, описывает и характеризует (в первую очередь, для практических потребностей) новые территории, а общая эвристически «углубляется» в эти территории, изучает все новые и новые их свойства, при первом взгляде на территорию, может быть, и не заметные. Налицо указание на радиальные моменты в господствовавших тогда тангенциальных землеописаниях-γραφειν. А это, как мы уже знаем, – верный путь к ландшафту. Дальнейшее смыслоразвертывание ландшафта в научную категорию шло таким образом… ОТ КОСМОСА ГУМБОЛЬДТА ДО ЛАНДШАФТА САССКИНДА В названии данного раздела вложен следующий смысл. Космос в географии в той или иной форме, в частности, в геодезической, фигурировал со времен Птолемея (87-165 н. э.), а как мифопоэтика – ещё раньше. Но только в ХIХ веке Александр фон Гумбольдт (1769-1859) придал ему эпистемологическое значение, сообщив тем самым географии вселенское звучание. В своей книге 27
«Земноводный круг» – это в переводе на русский язык петровского времени. На самом деле, как считает И. М. Забелин [52], Варениус говорит не о круге, а о сфере. Здесь же заметим, что мысль Варениуса о «земноводной сфере» явно перекликается со Сфайросом Эмпедокла. История науки молчит о том, был ли знаком Варениус с мыслями акрагантского мудреца, или нет, скорее всего, нет. Но вот с работами Вильгельма Гильберта (1540-1603) Бернхард Варениус знаком был [52]. А В. Гильберт, кроме магнитных свойств Земли, как большого шара-магнита, выделял на её поверхности особую оболочку-покрывало, которая формируется звездами и внутренними силами Земли, и которая, к тому же, включает всё живое [30, 269].
99
«Космос» он писал “не только о земной поверхности, но и о просторах Вселенной” [46, 514]. Позже эта благодатная тенденция из географии исчезла. После работ его современника К. Риттера возобладала иная, камерная: рассматривать географию, как науку о Земле – доме человека (который очевидно Космосу противостоит). Вселенский полет мысли Гумбольдта был на время приостановлен. Однако в 1960х годах, после начала «штурма» человеком Космоса он снова дал о себе знать (И. М. Забелин). Хороший толчок «космизации» географии дали дистанционные – космические методы исследовании. Благодаря им, Земля перед географами предстала в совершенно новом обличии: как отдельное небесное тело, наблюдаемое со стороны. Но настоящий прорыв в космическое завтра географии произошел, по нашему мнению, в начале XXI века: американский физик-теоретик Леонард Сасскинд, один из разработчиков современной теории суперструн, использовал категорию ландшафта для объяснения астрофизических идей. Произошла как бы инверсия гумбольдтовского космизма: уже не космические просторы вводились в ландшафт, а последний выводился в Космос, наука о котором, вдруг «ни с того, ни с сего» начала испытывать эвристическую нужду в географических категориях. Ландшафт обрел вселенское звучание, но уже в иной тональности. Между гумбольдтовским космизмом и началом современного «входа» науки lantscaf в астрофизику – полоса более чем в 150 лет. Эти полторы сотни лет были наполнены научным смыслоразвертыванием понятия ландшафта. Начал процесс научного смыслоразвертывания ландшафта, как говорилось в предыдущем разделе, Варениус. Но процесс этот затянулся. Только в 1805-м году была сделана первая попытка научного определения понятия. Связывают её с именем немецкого географа Георга Гомейера. По свидетельству Л. Бауэра и Х. Вайничке, он определял ландшафт, как “окружающую территорию или совокупность местностей, просматриваемую с ближайших командных высот – прежде всего гор и возвышенностей” [9, 10]. В это же время ландшафтно-географическая мысль наполняется работами Гумбольдта. Но, акцентировав внимание на многих важнейших для научного понимания ландшафта моментах (комплексность, образность, сравнительный метод изучения и др.), как такового, более-менее строгого определения ландшафта Гумбольдт не оставил. В чем, собственно, проявляется научный характер гомейеровской трактовки ландшафта? Вообще она крайне наивна и 100
примитивна – можно ли считать её научной? Но обратим внимание на милитаристский момент определения: Гомейеру зачем-то понадобились «командные высоты». Зачем? А затем, что это был 1805 год – год триумфа Наполеона (даже фильм есть с таким названием «1805: Триумф Наполеона»). Политические границы в Европе перекраиваются как попало. Территории, освященные символическими рубежами власти, становятся очень ненадежным основанием для понятия ландшафта. Зыбкость и эвфемичность политико-административного членения земного пространства ставит под вопрос реальность ландшафта, как единицы территории в смысле «страна», а тем более в смысле «органы управления страной». Что касается эстетических границ ландшафта, устанавливаемых его пейзажной интерпретацией, то они вообще художественной богемой чертятся на свой лад и вкус: право на проведение границы имеет любой художник. В результате в условиях Наполеоновских войн и одновременно резкого роста интереса всей европейской науки к естествознанию, в том числе и к географии (Гумбольдт постарался), понятие ландшафта остается как бы без границ, с помощью которых его можно было бы «привязать» к конкретному земному пространству. Вполне естественно, что в таких условиях объективно возникла необходимость разыскать и актуализировать в самом понятии ландшафта такой территориальный смысл, который был бы независим ни от прихотей политиков, ни от вкусов пейзажистов. И Гомейер в своей «милитаристской» интерпретации ландшафта такой смысл находит: граница должна быть природной. Именно эта граница определяет свойства местности, важные для ведения боя. Ну, а дальше осталось только развивать новый смысл ландшафта, обращенный «лицом» к природе Земли. Обратим внимание, что и момент рождения понятия ландшафта (830), и момент эстетического его смыслоразвертывания (1521), и время, когда было дано его первое научное, или точнее пока ещё только квазинаучное определение, были весьма драматическими историческими периодами. В 830-е годы Империю Каролингов сотрясали распри, Людовик Благочестивый постоянно воевал со своими сыновьями, Европа готовилась войти в полосу феодальной раздробленности. 1520-е годы – Реформация и последующая Контрреформация. 1800-е – Наполеоновские войны. Конечно, можно сказать, что связь между датами этих моментов смыслоразвертывания landschaft’а и историческими событиями случайна или символична. 101
Но в научном творчестве Гумбольдта, совершившего сущностный поворот в понимании ландшафта, разве её, этой связи, нет? Борьба США за независимость и Великая Французская революция, Наполеоновские войны и Латиноамериканские революции, события 1825 года в Росси (в аккурат перед путешествием его в эту страну) и революция 1848 года в Германии – это исторический фон творчества Александра фон Гумбольдта, принимавшего непосредственное участие в некоторых событиях, знавшего лично выдающихся исторических деятелей своего времени (С. Боливара, Т. Джеферсона). Наверное, сама природа понятие ландшафта такова, что оно реагирует на исторические события игрой все новых и новых смыслов, углубляясь в недра планеты и уходя в просторы космоса… * * * Окончание Эпохи Великих географических открытий ознаменовалось в географии примечательным событием. Поскольку вся Земля, в целом, более-менее была уже известна, наступало время «углубления в территорию». То есть на смену тангенциальному исследованию-открытию новых земель приходило радиальное познание уже известных и освоенных территорий. Тангенциальный вектор географии начинал постепенно ц е л е н а п р а в л е н н о «изгибаться» в радиальность. Знаковой фигурой в этом процессе был А. фон Гумбольдт. Процесс осознания и рефлексирования географией нового топологического качества И. М. Забелин описывает так: “Научным миром Парижа Гумбольдт был встречен как триумфатор. И в этом есть хоть и разрешимая, но загадка. В самом деле, пожалуй, лишь у кратера Чимборасо нога Гумбольдта ступила туда, куда ещё не ступала нога человека. В общем-то, он шел по путям, уже тысячекратно пройденным не только аборигенами, но и европейцами. Он ничего не открывал в обычном географическом смысле, он не описывал неизвестных земель и морей <…>. А путешествие его между тем нарекли «новым открытием Америки». Конечно, плавания и Кука, и Бугенвиля <…> уточняли географическую карту. Ещё не была открыта Антарктида, океаны ещё считались плоскодонными и неглубокими. Земля для ученых была как бы «та» и «не та», им уже было мало достоверных очертаний материков и архипелагов, им требовались факты, позволяющие проникать в суть явлений, и потому постепенно менялось само представление об открытиях: новые острова – это прекрасно, но невиданные растения в гербариях и 102
чучела неслыханных птиц и зверей – это же не менее интересно, это тоже открытие! Путешествие Гумбольдта пришлось как раз на тот период, когда открытие чего-либо в пространстве (острова, озера, реки) в глазах ученых уравнялось (или почти уравнялось) с открытием новых видов растений и животных, с узнаванием новых народов – их быта, их истории. Гумбольдт в огромной степени способствовал утверждению вот такого представления о географических открытиях (в его гербарии оказалось около 4 тысяч новых видов растений). Он же возвел в ранг географических открытий и ещё один тип – теоретические открытия <…>” [52, 133-134]. Становление радиальной составляющей географии нашло у Гумбольдта продолжение в учении о «лебенссфере» – сейчас мы называем это биосферой. И. М. Забелин находит у него также зачатки учений об антропосфере, техносфере и ноосфере [52]. Гумбольдт хорошо знал «сферические идеи» своих предшественников – Б. Варениуса и В. Гильберта. А вот был ли он знаком с соображениями Эмпедокла по этому поводу, история науки не говорит (во всяком случае, автору неизвестны исследования по этому вопросу). Само понятие сферы, обволакивающей Землю, как бы перекликаясь с идеями младшего современника Гумбольдта Г. Ф. Б. Римана (18261866), конституирует новую, неэвклидову геометрию – на эмпирическом уровне. Сердцевиной этой «земной геометрии» является взаимообращение тангенциального и радиального – в онтологии и в гносеологии. Ведь сфера, сфера как таковая, подразумевает одновременно и поверхность и радиус, она не мыслима ни без первого, ни без второго. Время А. фон Гумбольдта было переломным в географии. Некоторые историки географии полагают, что на нем заканчивается классический отрезок развития географической науки и начинается «новая география». До Гумбольдта география была преимущественно географией Геродота – наукой γραφειν, после – преимущественно наукой Эмпедокла – наукой lantscaf. География Геродота – это наука шири, наука новых стран, новых пространств, новых мест, куда ещё не ступала нога эллина. География Эмпедокла-Гумбольдта – наука глуби, наука одной и той же территории, на которой шаг за шагом, год за годом выявляются все новые и новые факты, процессы, образы, феномены и т. д. Никакого противоречия между ними нет, наоборот, именно в такой слитности – шири и глуби, тангенциального и 103
радиального – должна пониматься постгумбольдтовская «новая география». Варениус сделал первый собственно научный шаг к тому, чтобы эти две стороны географии соединились в методе. Гумбольдт сделал главный шаг в этом направлении. А наш великий соотечественник В. В. Докучаев сделал шаг последний, завершающий. Докучаев, как отмечалось выше, связал воедино феномены почвы и ландшафта. Во-первых, топологически почва является тангенциально-радиальным образованием. И таким же, следовательно, должен быть ландшафт. Во-вторых, почва, как самостоятельный естественноисторический феномен, конституируется разнородными телами. И так же должен конституироваться ландшафт. В-третьих, хотя почва и состоит из разнородных тел, она является не их суммой, а новым – эмерджентным образованием с собственным онтологическим статусом. И таким же должен быть ландшафт. Огрубляя, можно сказать, что Докучаев «вывел» ландшафт из почвы, сообщим ему при этом её особую «логику», базирующуюся на естественноисторических фактах и чуждающуюся умозрительных спекуляций. Позже подобный способ рассуждения В. И. Вернадский назовет логикой естествознания [22, 282-283] или логикой понятийвещей [22, 290]. Ещё позже некоторые географы не без основания увидят в ней особую логику – логику реальности, и будут настаивать, что именно она, а не формальная логика, в наибольшей мере приемлема для географической науки [112]. Нетрудно показать, что такое видение логики и такое стремление к её использованию в исследовательской работе является не чем иным, как номинализмом в новейшем, естественнонаучном, варианте. А номинализм, как мы помним, был одним из истоков формирования географического способа мировосприятия. Идеи Докучаева подхватил и развил Лев Семенович Берг. Емуто и принадлежит первое (1910-е годы) в отечественной географии определение ландшафта, считающееся по-настоящему научным. Как подчеркивалось, Берг придавал категории ландшафта настолько большое значение, что даже видел в нем квинтэссенцию предмета географии, а саму географию считал, прежде всего, наукой о ландшафте. * * * Мы не станем вдаваться хотя бы в беглый обзор постдокучаевского ландшафтоведения, то есть науки о ландшафте XX в. Тема эта очень хорошо освещена в литературе, есть целый ряд 104
фундаментальных сводок, детально излагающих взлеты и проблемы ландшафтной географии ХХ века (в Украине, например, новейший капитальный обзор М. Д. Гродзинского [36]). Для нас важнее подчеркнуть следующее: ХХ в. стал веком всестороннего раскрытия н а у ч н о г о смысла, понятие ландшафта претерпевало углубление этого смыла и расширение круга своих научных интерпретаций. Основные вехи нового витка смыслоразвертывания lantscaf’а нам видятся таковыми. Сегодня трудно назвать науку, как среди естественных, так и среди общественных, методы и подходы которой не были бы в ХХ веке, особенно в его второй половине, привлечены к изучению ландшафта. Но больше всего обращений ландшафтной теории было, вероятно, к методам кибернетики и экологии, мнившихся «междисциплинарными». Системный, то есть кибернетический, и экологический подходы не просто «взаимодействовали» с ландшафтоведением – были моменты, когда они пытались его «присвоить», предлагая взамен науки о ландшафте этакие «геосистемологии» или пытаясь заменить понятие ландшафта категорией экосистемы. Особенно сильными такие попытки были в 1970-х – 1980-х годах. Атака ландшафтоведением самых разных наук, или, наоборот, лёт последних на огонек ландшафтной концепции, были закономерными и очень продуктивными. В итоге география приобрела много полезного – школы, концепции, методы, научные рефлексии и т. д. Но в 1990-х годах с понятием ландшафта начали происходить странные вещи. Если в 1960-х – 1980-х онó активно впитывало методы и концепции ближних и дальних соседей по научному цеху, то в 1990-х акценты сместились и послéдние начали активно эксплуатировать понятие ландшафта. К пёстрой сциентистской компании присоединились журналисты и политики, юристы и экономисты, спортсмены и даже полицейские. Понятие ландшафта начало использоваться где попадя, к месту и не очень. А под конец десятилетия понятие ландшафта наконец-то «соизволили» пригласить в свой цех и философы. Украинский философ В. В. Кизима, например, вводит понятие ландшафтности, которое считает не менее важным, чем категории пространства и времени [66]. Одновременно в конце столетия в ландшафтной географии усилилась тенденция, которая была присуща ей и ранее, но которая во время господства в СССР «единственно верного учения» была, если 105
не под запретом, то явно и не в центре предпочтений ландшафтных мыслителей. Это – субъективизм в идентификации ландшафтов и интерпретации категории ландшафта. У известного советского географа Д. Л. Арманда (1905-1976) в самый разгар господства «единственно верного учения» (1975) хватило смелости усомниться в стопроцентной объективности ландшафта и сделать реверанс в сторону субъективизма [4]. И хотя выступления Д. Л. Арманда в защиту субъективизма были «мягкими», критика его позиции с того момента стала обязательной едва ли не для всех специалистов в области ландшафтной географии. Арманд-старший был слишком известным ученым, чтобы мимо таких его заявлений можно было пройти мимо. На «уколы» субъективизмом, делавшиеся от случая к случаю авторами помельче (например, Е. Савой-Ковачем в 1966-м [107]) такóго внимания не обращали (хотя, конечно, и им это с рук не сходило). По мере приближения к приснопамятной «перестройке», голоса «субъективистов» становились все смелее и громче, и в 1983 году Арманд-младший (А. Д. Арманд) выступает со статьей, в которой вообще объявил ландшафт квазисубъективистской конструкцией [3]. И «пошло-поехало». Во второй половине 1990-х – начале 2000-х субъект агрессивно вошел в постсоветскую ландшафтную географию в форме экзистенциализма, феноменологии, герменевтики, психоанализа и прочих «буржуазных» философских взглядов. Географы старшего поколения стали внимательнее относиться к «идеалистическим» интерпретациям ландшафта (Ю. А. Веденин, В. С. Преображенский, Ю. Г. Пузаченко, В. А. Снытко, Б. Б. Родоман и др.), хотя ранее многие из них сполна отдали дань объективистским, структуралистским, системным методам и подходам. Географы же позднесоветской генерации вообще были очарованы возможностью «запустить» субъекта внутрь ландшафта не только как физическую, или там экономическую субстанцию, но и как носителя рефлексий, чувств, политических взглядов, желаний и прочего мало понятного для сторонника сциентизма антуража того вида приматов, который нами именуется человеком. Они не замедлили этой возможностью воспользоваться. Ландшафт начал «экзистенциализироваться», «феноменологизироваться», «герменевтизироватся» и т. д., достигая порою, как, например, у харьковского исследователя А. П. Ковалева, «вершин» солипсизма, или окрашиваясь, как у московского географа В. Л. Каганского, в кричащие идеологические цвета. 106
Однако самое неожиданное, что произошло с категорией ландшафта на сломе тысячелетий, заключалось в том, что она, именно как категория научная – подчеркнем, – была использована в области знаний по своему «менталитету» бесконечной далекой и даже в какойто мере враждебной географии – в физике. Её в физический научный лексикон в 2003 году ввел американский физик-теоретик Леонард Сасскинд. Место применения – теория суперструн. Теория суперструн – это такая теория современной астрофизики и теоретической физики, которая «уходит» от теории Большого Взрыва или Стандартной Модели зарождения и развития Вселенной и возвращается к достаточно старой точке зрения о том, что Вселенная вечна и в ней существует бесконечное множество миров. Теория суперструн антигенетична. Это серьезный повод для претензий к ней со стороны собственно физики, исследование генезиса для которой всегда являлось краеугольным камнем всей эпистемологии, и веская причина для возникновения явных симпатий со стороны географии: ведь миры «суперструнной» Вселенной должны быть где-то локализованы, а когда речь заходит о где-то – то это уже география… Понятие ландшафта в теории суперструн трактуется двояко. Одна из его трактовок гласит, что во Вселенной может существовать не то 10100, не то 10500, не то вообще бесконечное количество 4-х мерных миров28. Ансамбль таких возможностей называют ландшафтом теории суперструн. Согласно другой трактовке, ландшафтом обозначается факт выделения из теоретически возможной множественности миров, именно нашего мира – того, в котором возможна жизнь, разум и научное знание в тех формах, в каких они нам известны (антропный принцип). Автор является сторонником первой трактовки понятия «ландшафт теории суперструн», и в дальнейшем изложении будет придерживаться именно её. Следует подчеркнуть, что далеко не все современные физики испытывают восторг по поводу теории суперструн. Она, как подчеркивалось, уводит физику из её традиционной генетической, причинно-следственной области. Претензии же на выявление причинно-следственных связей, как единственный и глобальный 28
Доступное изложение теории суперструн (а это весьма замысловатая физико-математическая теория) читатель может найти на официальном сайте теории суперструн по адресу – http:// superstringtheory. com
107
критерий научного метода, у физиков, что называется, в крови. Теорию суперструн трудно (если вообще возможно) подтвердить экспериментально и легко, опираясь на астрофизические экспериментальные факты (красное смещение, реликтовое излучение, вроде бы как доказывающие разбегание галактик из одного вселенского протоцентра), критиковать. Мы не имеем ни возможности, ни желания ввязываться в споры физиков. Но есть разные точки зрения, и есть право исследователя стать на одну из них, и есть мощная натурфилософская традиция иного – географического – способа миропонимания, которая дает нам достаточные эвристические основания для занятия именно такой, а не иной позиции. Эту традицию и эту позицию И. М. Забелин несколько пространно, но достаточно точно, охарактеризовал так: “Мне, конечно, известна гипотеза о разбегающейся во все стороны Вселенной, – разбегающейся из одной-единственной точки, в которой она каким-то способом умещалась и терпеливо ждала, пока некий (никому не ведомый) доброхот не взорвет её изнутри <…>, пока один очень наблюдательный астроном не обнаружит «красное смещение», а некие математические спецы не вычислят скорость разбегания (почему, собственно «разбегания», а не «прибегания», почему они от нас бегут? Тут, на этом «месте», все возникло?). «Ничто» – серьезное понятие в философии идеализма. Не случайно, наверное, от Платона до Сартра – не самые слабые в умственном отношении головы – бились над этим «ничто». Теперь проблема усложнилась катастрофически: в «ничто» откуда-то взялось «нечто», которое наши современники астрономы окрестили «первичный адрон» <…>. Вот так, все прочее вплоть до нас с вами – следствие этого «адрона», невесть, правда, откуда взявшегося, вплоть до прочих метагалактик… Свою точку зрения я обязан высказать определенно. Для меня очевидно, что нельзя одной математикой поверять гармонию и дисгармонию Вселенной, а тем более её эволюцию. Математика не более чем метод, а метод не синоним истины: он может приближать к ней, а может и удалять от неё, если превращается в фетиш, что, собственно, уже и произошло с немалой помощью различных усилий человеческого глаза, слуха, памяти (но не творческих способностей). <…> 108
Карл Риттер уподобил земной шар богом созданному живому организму. Гумбольдт не уподоблял земной шар живому организму <…>. Точка зрения Риттера <…> ныне считается примитивномеханицистской, и так прямолинейно уже никто не думает <…>. Астрономы миллиардократно превзошли отвергнутого наукой Риттера: они не земной шар уподобили организму, а всю Вселенную свели к одной яйцеклетке, неведомо откуда появившейся и кем запрограммированной на создание этой самой Вселенной. <…> Опыт географии довольно часто игнорируется соседними науками – а география и астрономия издревле стояли в одном ряду, – и божественный адрон – одно из доказательств тому, что опытом географии вообще и опытом Гумбольдта и опытом Риттера в частности пренебрегать не следует: одноклеточно-организменная гипотеза происхождения Вселенной может существовать (существует!) на сказочном или математическом уровнях. В данном случае это синонимы” [52, 300-301]. * * * Итак, понятие ландшафта в данный момент находится в состоянии очередного смыслоразвертывания. Что это за состояние, пока малопонятно. В самом деле, куда дальше может разворачиваться смысл lantscaf’а? И религиозный, и художественный, и научный контексты его культурой уже освоены. Философский? В какой-то мере, да. Но одной философией дело, по-видимому, не ограничится. Ситуация, скорее, напоминает ту, что была в IX в. Ландшафт возник, как некое «суперпонятие» культуры, вмещающее в себя самые разные аспекты и моменты бытия и людей, и природы, и Бога. А потом начал «дробиться», играть смыслами, раскрывать свои грани. Раскрылся. Теперь для него опять пришел момент сворачивания в «суперпонятие»? Не думаю. Ландшафт останется понятием, прежде всего, географической науки, как науки о локализации. Но теперь возникает вопрос: науки о локализации, но какой? – Контуры ответа на этот вопрос мы попытаемся набросать во второй части книги.
109
ЧАСТЬ 2 ГЕОГРАФИЯ МИРОЗДАНИЯ БЫТИЕ История науки и философии, вся система школьного и вузовского образования приучили нас к мысли, что мироздание устроено по физически. Оно подчинено законам физики и может быт сосчитано математическими формулами. П.-С. Лаплас (1749-1827) эту точку зрения довел до логического предела, за которым замаячили черти («демон Лапласа»). Квантовая и релятивистская теории, хотя и открещивались от столь специфических гносеологических персонажей, в принципе, шли по тропинке, обозначенной Лапласом, и в её дремучем эпистемологическом лесу то и дело возникали фантастические тени типа кварков Джойса29, духов Фаддеева – Полякова или «частички Бога» (бозон Хиггса, его сегодня ищут на Большом Коллайдере). Одновременно с завидной регулярностью раздавались и продолжают раздаваться напоминания о старом завете, который исходит, кажется, ещё от Боэция (475-526), и на разные лады гласит, что «каждая наука настолько наука, насколько в ней математики» (апофеоз – гауссова претензия на то, чтобы математика была «королевой наук»). Даже тот «ушат холодной воды», который на головы слишком горячих математиков-физиков в 1930-м году опрокинул Курт Гёдель, не остановил их рвения всё сосчитать и смоделировать, утвердить монополию физико-математических моделей на объяснение мироздания. По стратегическому замыслу, этим моделям должны подчиняться все остальные, в том числе и географические. К сожалению, так думали и продолжают считать и многие географы. А. Ю. Ретеюм, например, не так давно (1981) писал: “Главный путь преодоления гносеологических трудностей географии <…> лежит через переосмысливание накопленных данных на основе монистического подхода в его физической интерпретации, т. е. в охвате фактов в духе физики” [102, 12]. То, что не охватывает факты 29
«Три кварка для мастера Марка», – кричат чайки в романе Джеймса Джойса «Поминки по Финнегану». Понятие «кварк» было заимствовано физиками из лексикона этого джойсовского романа – вершины авангардизма в прозе ХХ в., отличающегося исключительной заумью.
110
«в духе физики», то, что не подвергается физико-математическому препарированию, то, что не объясняется с генетических и причинноследственных позиций, то, вроде бы как и не совсем научно, научно не до конца, с точки зрения науки, неполноценно. Такое «обожествление» физико-математического метода приводило ко многим избыточным словопрениям и задавало алгоритм того способа мирообъяснения, который в философии науки известен как редукционизм. Обычно под редукционизмом понимают попытки объяснять более сложные явления через более простые: исторические сводят к биологическим, биологические – к химическим, химические – к физическим. Физические сводить не к чему, потому они и считаются базовыми, фундаментальными в буквальном смысле слова – от существительного «фундамент». Значит, рассуждают сторонники этого стиля мышления, то, что не физично, то и не фундаментально. Однако разрушительный потенциал редукционизма в области методологии бóльший, чем просто объяснение фактического банальным. Дело не ограничивается сведéнием сложного к простому, этот дискурсивный «ход» тривиален и мимо него можно пройти без особых методических поклонов. Скрытая и ещё большая гносеологическая опасность редукционизма заключается в том, что его сторонники, работая в науке «А», прививают ей способ мирообъяснения, характерный для науки «Б», при этом к явной редукционистской аргументации, возможно, и не прибегая. Процитированный выше А. Ю. Ретеюм (географ далеко незаурядный), начинает свою статью «Физический монизм в географии» правильной декларацией о том, что “физика и география – два различных стиля мышления, формировавшихся веками. Два разных пути” [102, 11]. Но затем все усилия этой статьи, а также других своих статей и книг, направляет на то, чтобы все-таки «заставить» географа мыслить физическими категориями, смотреть на мир глазами физика. Он был не одинок, в географии 1960-1990-х годов, кроме его работ, большое внимание к себе привлекли «профизические» работы таких авторов, как Н. Л. Беручашвили, В. А. Боков, М. И. Будыко, К. Н. Дьяконов, Б. Б. Родоман, В. Н. Солнцев, Г. Ф. Хильми и других видных ученых. Все они с тех или иных позиций пытались интегрировать физические мирообъяснительные схемы в географические. (В зарубежной географии имели место аналогичные процессы, объемистый позитивистский с физико-математическим уклоном труд Д. Харвея, например, так и назывался: «Научное объяснение в географии» [140]). 111
Другой популярной тенденцией среди географов второй половины ХХ в. было увлечение так называемыми аксиомами географии (ландшафтоведения). Брались некоторые вполне очевидные факты земного бытия и объявлялись аксиомами. Что там было такого аксиоматического, оставалось не до конца понятным, речь шла просто о констатации фактов. Но определенный эффект «истинной» физикоматематической научности достигался: вот-де и у географии, также как и у математики, есть аксиомы!.. Атавизмы аксиоматического мышления в географии встречаются до сих пор (например, в работах львовского географа В. П. Петлина). Нужно подчеркнуть, что география была отнюдь не одинока в своем стремлении физикализироваться. Для химии это было в порядке вещей, у биологов встречалось тоже не редко. Историки, правда, держались от физикализма подальше, но зато их постоянно беспокоили биологи со своими попытками биологических интерпретаций исторического процесса. Очень показательным примером контроверзы разных способов мирообъяснения является творчество оного из крупнейших советских биологов ХХ в. А. А. Любищева (1890-1972). Он был одним из наиболее авторитетных представителей математизации биологии, и в то же время, отстаивая теорию номогенеза, сохранял характерный только для биолога способ мировидения. Это должно было провоцировать некий внутренний гносеологический конфликт, и этот конфликт (аккуратно вынесенный им за рамки биологии) со всей очевидностью проявился в его философской работе «Линии Демокрита и Платона в истории культуры» [79]. Здесь ученый с ярко выраженной и неординарной способностью к сугубо биологическим мироинтерпретациям что называется «обрушился» на философию Демокрита, мешавшую-де, с его точки зрения, всемерной физикализации и математизации научного знания, инициированной философией Платона. Много незаурядных страниц своего философского труда биолог посвятил «опровержению» философской позиции Демокрита, «недопущению» её в истинно-научный – физикоматематический! – дискурс. Критику у Любищева, например, вызвало отрицание Демокритом иррациональности в целом и иррациональных чисел, в частности; его «нападки» на строгость античной геометрии на том основании, что ею не принимается во внимание ширина линии. “С точки зрения атомистов, – пишет А. А. Любищев, – все геометрические теоремы дают, в сущности, не точный результат, а 112
приближенный с погрешностью в одно неделимое. Безупречным доказательствам (?? – Т. Ю.) иррациональных чисел атомисты сопротивлялись. Сейчас совершенно бесспорно, что именно признание иррациональных чисел обеспечило прогресс математики, отрицание их – это тупик” [79, 80]. Этот-то тупик и вменяется Демокриту сотоварищи в вину. Наоборот, «линия Платона», ориентированная на неочевидное, иррациональное, бесконечное, преподносилась как магистральная для развития научной культуры. Научное мышление, согласно платоновской, а потом и аристотелевской «линии», отождествлялось с физико-математическим дискурсом, ну, и как следствие: «каждая наука настолько наука, насколько в ней математики»… Говорил об этом, подчеркнем ещё раз, биолог. Позиция сторонников «обожествления» физикоматематического дискурса находит поддержку и у многих философов. Так, известный современный французский мыслитель Ален Бадью создал теорию так называемой подшивки [7]. Согласно ему, философия как бы подшита к таким областям человеческой активности и деятельности, как наука, искусство, политика, любовь. Они способствуют формированию условий самого процесса философствования. Но «подшивку» к науке Бадью понимает своеобразно. По существу, это связь философии с математикой. Он так и называет её, эту форму «подшивки»: матема; и указывает на её прямую историческую связь с философией того же таки Платона [7]. О других науках у А. Бадью вообще речь не идет, даже о физике и истории – науках, оказавших на философию едва ли не наибольшее влияние. Как альтернативу позиции А. Бадью, мы выдвинули тезис о геоме – географическом способе научной обусловленности философствования [127]. Он не восходит к Платону и ничего общего с платонизмом не имеет. Он маргинален до сих пор, поскольку во времена становления науки его угораздило попасть в методологические объятия номиналистов-антиплатоников – киников и «левых» стоиков. Он несет в себе элементы загадочности и образности, поскольку тогда же, в античности, в него вдохнул жизнь маг-поэт-философ Эмпедокл. (А «точная» наука к образу всегда относилась с опаской). Он описателен, так как ему задал тон сам Геродот. Наконец, к конституированию географического способа миропонимания приложил руку Демокрит (об этом ниже). А это уже, 113
если верить Любищеву, просто другая, противоположная платоновской, линия в культуре вообще30. Как о матеме и геоме, можно говорить также и о «биоме» (биология) и «хемеме» (химия), может быть, удастся придумать и не слишком режущий слух неологизм для истории, хотя, конечно, не в терминах суть. В то же время следует подчеркнуть, что геома и матема не обязательно должны противостоять друг другу. Они являются просто разными способами научного обусловливания философствования. Иногда эти способы пересекаются, но в общем случае существуют параллельно, каждый сам по себе. Математические и физические, платоновские и аристотелевские способы мирообъяснения – не единственно возможные в онтологии и науке. Об этом красноречиво свидетельствует само их (способов) современное состояние. Выше была приведена точка зрения И. М. Забелина на объяснительный потенциал современных астрофизических теорий (точнее, так называемой Стандартной Модели). Мне к его точке зрения трудно что-либо добавить, кроме одного: сегодняшнее состояние физики таково, что на Большом Коллайдере она всерьез ищет «частичку Бога». Пусть сами физики говорят так метафорически, теологический интерес к «началам» Вселенной сегодня и у многих из них, и у философов – адептов матемы, и у радостно потирающих руки теологов и богословов, отнюдь не метафорический. В самом деле, простой вопрос: а был ли момент времени «0» в рождении Вселенной? И, если «да», то: 1) что такое момент времени «0», с позиций здравого смысла?; 2) что было до момента времени «0»? или, как вопрошают еретики, «что делал Бог, когда ничего не делал»? Когда теории суперструн обращаются к понятию ландшафта, это значит, что физика-математика начинает искать способы 30
Несовместимость Платона и Демокрита была столь велика, что в истории философии даже осталась легенда о том, что первый хотел сжечь все сочинения второго. Вероятно, это преувеличение, но сам факт возникновения такой легенды говорит о многом. Во всяком случае, В. П. Визгин, анализируя критику Платоном идей Демокрита, аргументировано показал, что философской критики, как таковой, со стороны Платона не прозвучало, его нападки на Демокрита сводились, в основном, к иронии и сарказму, а не представляли собой строгую систему последовательных и обоснованных возражений [23].
114
мирообъяснения за пределами матемы. Это значит, что появляется стремление, может быть не до конца осознанное, избегать разного рода начал, до которых было или не было непонятно что. Появляется подспудное желание преодолеть древнюю традицию генетического мышления, которое всё время приближается к какой-то асимптоте и с каждым шагом приближения норовит провозгласить: «Вот он – Единственный и Универсальный источник!». Это значит, что приходит время избавиться от цепи / цепей причин, цепляющихся одна за другую и причиняющих, если говорить языком Хайдеггера, смысл даже там, где понятие смысла лишается м е с т а, а дискурс сворачивает на топкую тропу бессмыслия и безумия (как, например, в работах современного киевского философа А. В. Беличенко [10]). Это значит, что наступает момент, когда в схемы мирообъяснения на правах равных, а не дочерних или бедно-родственных, следует инкорпорировать химический и биологический, географический и исторический способы постижения мира. Мы попытаемся сделать это для географического миропонимания – взглянув на мироздание не по физически, а по географически, то есть с позиций внутренней логики науки γραφειν / lantscaf, с позиций традиций её мышления, верификации и фальсификации научного метода. Великая непустота Обычно имена Левкиппа (V в. до н. э.), Демокрита (ок. 460 – ок. 370 до н. э), Метродора Хиосского (IV в. до н.э.), Эпикура (ок. 341 – 270 до н.э.), Лукреция (ок. 99 – 55 до н. э) и других атомистов античности связывают с историей физики. В самом деле, что может быть более очевидным, чем логическая связь древнейших атомистических учений с атомизмом XVIII-XIX вв. и квантовой теорией ХХ в.? Разумеется, это так, но древние атомисты, кроме мельчайших неделимых создали ещё и ту среду, в которой они «носятся» – пустоту. В философии её иногда называют ещё «великой пустотой». Пустота вещь гносеологически неприятная и онтологически крайне неудобная. (В самом деле: что это за вместилище такое, в котором нет ни субстанции, ни времени, ни Бога, ни бытия? Вообще что это за где, на которое невозможно указать никаким образом?). Но она логична. Если материя после атомов не делиться, то атомы 115
должны где-то быть и это где-то может быть только пустым. Кроме того, атомы должны обосабливаться друг от друга, и то «между», которое их обособляет, тоже может быть только пустым. “Атому, – пишет А. Ф. Лосев, – недостаточно отличаться от других атомов, потому что другие атомы – тоже индивидуумы; и, следовательно, сама категория индивидуальности одинаково присуща всем атомам, делает их сходными и даже тождественными между собою. Необходимо, следовательно, такое окружение для атома, которое отличалось бы от него не только по своей форме, но было бы во всех отношениях абсолютно от него отличным. Такую роль могла играть только абсолютная пустота, абсолютная лишенность всяких определений и полная бесформенность, или неразличимость” [V, гл. 7]. Однако в силу исключительного гносеологического неудобства, пустота уже в момент своего философского возникновения, начала испытывать на себе разного рода оговорки и уточнения, ущемлявшие её статус как абсолютной онтологической неопределенности и абсолютного отсутствия, способного, в то же время, вмещать какое угодно присутствие. Так, уже первый атомист Левкипп считал, как свидетельствует Диоген Лаэртский, что “из беспредельности отделяется и несется в великую пустоту множество разновидных тел” [47, 373]. То есть, кроме пустоты есть ещё и какая-то беспредельность, откуда что-то несется в пустоту. Очевидно, в смысле места пустота и беспредельность не совпадают, топологически они связаны по схеме оттуда – сюда. А это уже явное ущемление статуса пустоты на топологическом уровне, лишение её ореола самодовлеющего абсолюта, содержащего в себе как субстанцию, так и её место. На Древнем Востоке пустота вообще стала расхожей философской «монетой». Местные атомисты вайшешики, правда, ей, в отличие о греков, не придавали большого значения, ограничиваясь более простой категорией небытия. Зато буддизм распестрил пустотушуньяту дальше некуда. Это и «внутренняя пустота» – майя; это и «внешняя пустота» – Великая; это и некая «межпространственная» пустота, в которой вмещается сама нирвана; это ещё и «абсолютная пустота», которая содержит в себе все другие пустоты. В общем, структура сложная. Да ещё предмет и цель практических медитаций по очищению-опустошиванию сознания. Столь замысловатое «поведение» того где, где ничего нет и быть не должно, наталкивает на мысль, что там все-таки что-то, хотя бы в виде чистой геометрии, но есть. Иначе откуда сложность структуры? 116
относительность и соотнесенность с не-пустотами (с теми же «ничто» и «небытием»)? вовлеченность в разного рода не только гносеологические, но и физиологические манипуляции? Более того, если пустота вмещает и без факта вмещения вообще не может быть помыслена, то какая тогда она вообще пустота? Если пустота разделяет (атомы, миры), то она же их и соединяет; можно сказать даже резче: пустота более соединяет, нежели разъединяет: от атома к атому, из мира в мир можно попасть только через пустоту, то есть пустота – это мост и дорога. А отсюда недалеко и до такой пустотности, как Дао... В общем, в пустоте, уже с древности начал вырисовываться какой-то гносеологический и методический «сухой остаток» непустотности. По меткому выражению В. П. Визгина, она виделась, как «почти ничто» [23, 56], и это почти не устранимо из неё никак. Очевидно, этого методического и гносеологического «сухого осадка непустотности» в пустоте не образовалось бы, если бы за ним не скрывался какой-то «сухой осадок» онтологического порядка… Дальнейшие интеллектуальные игры с пустотой только усугубили её непустотность. Первый сильный удар по ней нанес Аристотель, определив пространство, через порядок и метрику расположения вещей, а не через их отсутствие. Декарт предложил рассматривать мир как res extensa – вещь протяженную, то есть фактически сплошную протяженность, «начинающуюся» от субъекта, от cogito. Ньютон, правда, пытался реанимировать пустоту, представив пространство как совершенно от всего свободное вместилище для вещей. Но, во-первых, «слегка» нарушил его пустотность, разграфив линиями координатных осей, которые, с точки зрения атомизма, пустоту «родившего», не мыслимы без толщины – то есть без участков пространства, изъятых из пустоты. А, во-вторых, ньютоновская «реанимация» пустоты натолкнулась на возражения Лейбница, продолжившего и углубившего понимание пространства Стагиритом как порядка расположения, а не предданного ему места. Но окончательно пустоту «добила» квантовая физика. Сначала она насытила её массой элементарных частичек, самыми вездесущими из которых оказались нейтрино, фотоны и гравитоны (если такие существуют). Некоторые частички оказались одновременно и электромагнитными волнами, то есть насыщенность пустоты приобрела ещё и волновую природу. Потом выяснилось, что физический вакуум креативен: он сам по себе порождает элементарные частички «из ничего». Наконец, когда физика добралась 117
до масштабов ∼ 1·10–35 метров и секунд, выяснилось что пространство-время квантируется, приобретает пузыреподобную, нороподобную, бульоноподобную структуру, и остается сказать, что там пустых промежутков вообще нет. Но прежде, чем сказать это, мы должны снова вспомнить старого друга географии – первого ландшафтоведа Эмпедокла Акрагантского. Его к атомистам историки философии не причисляют. Сведения об «атомизме» Эмпедокла, в отличие от широко известной теории «четырех элементов», крайне скупы. Тем не менее, ещё античный доксограф Аэций (I в. до н. э.) заметил, что в системе Эмпедокла “до образования четырех элементов существовали очень маленькие частицы, своеобразные равновеликие элементы, предшествующие четырем элементам” (цитата по [110, 92]). Он называл их “элементами элементов” [110, 92]. А. В. Сёмушкин подчеркивает, что, говоря об «элементах элементов», Эмпедокл мог испытывать влияние своего современника Демокрита [110], и это вполне естественно. Удивляет другое: Эмпедокл не допускал пустоты. “Нет во Всем нигде пустоты, как нет и излишка. // Нет во Всем нигде пустоты: и откуда ей взяться?” [144, 277]. Вот это уже совсем необычно: мельчайшие неделимые есть, а того где, где они могут находиться, нет. Анаксагор, заполняя мир сплошным континуумом, то есть непустотой, свои мельчайшие «семена» представлял бесконечно делимыми, тогда идея полноты-сплошности выглядит вполне логичной. А вот ограничивать пределы деления и говорить одновременно, что пустоты нет – это как понимать? Ведь должны же быть между мельчайшими неделимыми какие-то промежутки, в которых эти самые неделимые отсутствуют? При таком допущении – мельчайшие неделимые есть, а пустоты, где они находятся, нет, – возможно только одно логически корректное решение: отождествить мельчайшее неделимое с где. Сам Эмпедокл такого вывода не делал. (Хотя, кто знает? – слишком скупы фрагменты его оригинальных произведений, дошедшие до нас). Однако такой вывод не просто логичен, он вполне соответствует духу тогдашнего атомизма. Ведь атомы у эллинов были не только элементарными физическими объектами, они были также и элементарными геометрическими и элементарными идеальными («амеры») объектами. А. Ф. Лосев в «Истории античной эстетики» писал об этом так: “Спецификой античного атома является именно то, что древние вместе с геометрией одновременно находили в нем и самую настоящую физическую материю. Древние вообще с большим 118
трудом различали материальное и идеальное; и если идеалисты иной раз и доходили до чисто идеальных представлений, они все же наделяли это идеальное такими качествами, которые во многих отношениях приближались к материальным <…>. Тем, кто привык разделять непроходимой бездной геометрию и физику, такое учение об атоме, конечно, представляется абсурдным. Но исследователь античных текстов ничего тут не может поделать. Геометрия и физика настолько объединены здесь в единое целое, а вернее, настолько отождествлены, что не может быть и речи о противопоставлении в атоме его физических качеств и его геометрической структуры” [V, гл. 7]. Итак, отождествление в атомизме геометрического где и физического атома, с точки зрения древних атомистов, представлялось вполне нормальным – так же, как и в идеальной длине линии видеть материальную толщину. Но если есть где, которое мельчайше не делимо, то между где и где не может быть отличного от них где – пустоты (или «промежуточной пустоты», если воспользоваться термином С. Я. Лурье). А значит и всеобъемлющего где-пустоты быть не должно. Атомисты со своим последовательным умозрительным дискурсом до такого не доходят, а вот колдуну, поэту и проповеднику Эмпедоклу сделать такой вывод ничего не стоило б, пусть хотя бы в форме слабого и смутного намека. Если атомизм «правильных» атомистов стал философским истоком научного атомизма Нового времени, потом – квантовой теории и, в конце концов, Стандартной Модели, «выводящей» Вселенную из какой-то первочастицы, висящей в пустоте, то в «неправильном» атомизме Эмпедокла, игнорирующем пустоту, не сложно увидеть философское или мифопоэтическое начало теорий суперструн. Струна – это чистое колебание-волнение, колебание как таковое. По теории она имеет длину (~ 1·10–35 м), но не имеет ширины. Но, не имея ширины, колебание-волнение, в то же время, должно создавать зоны сжатия и разряжения: потому что оно колебание. Поскольку зоны сжатия и разряжения отличаются друг от друга, нарушая абсолютную изотропность, мы имеем все основания утверждать, что именно они и являются первичными, изначальными локализациями, locus’ами. Но поскольку струны не имеют ширины, то зоны сжатия и растяжения будут отождествляться со струнами. Топология эта несколько странная: зоны сжатия и разрежения есть, а ширины нет. 119
Однако странность такой топологии можно довольно легко преодолеть, если отождествить струну не только с элементарным где, но и с элементарным между. Тогда где и между начнут взаимообращаться. Есть где-1 и где-2, между ними – между, но где-1 – это между-1 и где-2 – между-2, тогда между обратится в где. Так на пределе образуется консистенция: где и между переходят друг в друга, никогда не сливаясь и предохраняя мир от целостности и тождественности. Консистенция вырождается в изотропность и сплошность в том случае, если между не имеет пределов дробления (бесконечно делимо). В таком случае смысл самого между исчезнет. Но она будет фрагментарностью и локализованостью, если между, как струна, или древний атом, является мельчайшим неделимым, если где = между. Именно здесь кроется имманентность фрагментарности консистенции, которую можно назвать первичной географичностью. Струна, как колебание, также имманентна элементарному событию. Событие неразрывно связано с понятием движения, а струна, как колебание, это и есть элементарное движение, движение в себе, если перефразировать Канта. “Событие, – по Делёзу, – есть некая вибрация с бесконечным количеством обертонов” [40, 135]. Он видит событие (в смысле и Лейбница, и Уайтхеда), как распространение, а распространение, как мы все хорошо знаем из опыта, – звука, света, шторма и т. д. – это и есть волны. Но событие-волнение в силу особенностей самой волны имеет принципиальную двоякость. С одной стороны, волна продвигается, она поступательна, и тогда мы имеем дело с событием с ударением на «ы». Так мы понимаем событие как звено последовательности актов, как промежуток в поступательном движении, как подходящую очередь, как этап поэтапности и т. д. С другой стороны волна стоит на месте (вплоть до т. н. стоячих волн), и, колеблясь, только создает иллюзию поступательности. Здесь, геометрия уже начисто отрывается от физики и становится онтологически самостоятельной. (Здесь кроется дуализм волны и частицы). Событие, понимаемое так, это уже событие с сильным ударением на «е» и слабым ударением на «о»: одновременность, «в которой» отсутствует какая бы то ни было обусловленность и какое бы то ни было чередование. Мы мóжем рассматривать струну, как источник, начало чередования, и в этом смысле струна будет элементарным событием с ударением на «ы». Но 120
мы можем рассматривать так любýю струну, и тогда струна – элементарное событие с ударениями на «о» и «е», стоячая волна. Физики – сторонники «нормативного» релятивизма и «нормальной» квантовой механики (Стандартной Модели) теории суперструн не любят, они не без основания видят там предел физическому способу миропонимания. Обращение Сасскинда для физического объяснения к совершенно нефизической, даже антифизической, категории ландшафта косвенно свидетельствует, что этот предел там-таки есть. Прямым же свидетельством этого злосчастного предела является то, что мы в наших рассуждениях не просто повторили древнейшие интенции атомизма (в т. ч. в варианте Эмпедокла) и в какой-то мере более новые Бенедикта Спинозы (16321677), в которых физика и геометрия сливались в неразличимость, а поставили геометрию впереди физики. Если струна – это чистая онтологическая геометрия (а учитывая, что она ещё и событие, то и чистая экзистенциальная геометрия), а все материальные частички, согласно «суперструнщикам», рождаются в результате их колебания (или в результате колебания, как «их»), то так и выходит: геометричность, топологичность первичны; физичность, материальность – вторичны. Отсюда следует обескураживающий вывод: физике, работающей с материей, в эту область онтологии вход заказан. Во всяком случае, той физике, которую мы знаем. Физическое может быть доказано или опровергнуто экспериментом. А как можно поставить опыт с чистой геометрией? * * * Великая непустота имеет важное значение для ландшафтной географии. Обосновывая на уровне «элементарной» онтологии понятие консистенции, как формы, в которой существует «великая непустота», мы преодолеваем понятие целостности. Это важно. Наука постоянно обращается к сакраментальному понятию целостности. Философия тоже, в общем и целом, тяготеет к нему, хотя время от времени тем или иным образом эту тягу преодолевает. Не вдаваясь в подробности философского и общеметодологического плана, обратимся к опыту повседневности. В чем проявляется целостность окружающего нас мезомира – «срединного» мира? – Да ни в чем она не проявляется! Она просто декларируется, как вера или мечта, да и то с явными или неявными оговорками. Нормально воспитанному человеку, например, 121
вряд ли захочется обосновывать такую «целостность», как «союз» добра и зла. Если же такие попытки предпринимаются, то они ведут к вполне очевидному отходу от нормы: пример Ницше, его личной судьбы, весьма поучителен. Но даже если оставить в стороне аксиологию, целостности, как таковой, окружающего нас мира идентифицировать мы не сможем – чисто феноменологически. Квинтэссенцией этой невозможности является ландшафт. Классическим утверждением ландшафтной географии является то, что ландшафт – целостность. Но если попросить любого ландшафтоведа показать эту целостность, то он упрется в элементарный методический тупик. Будут продемонстрированы деревья и лужи, холмы и облака, птицы и туман, а где же сам ландшафт? А ландшафт – это то, что скрывается за всем этим в виде целостности, – скажут вам. Но покажите тó, что скрывается? Взамен – дефиниции, рассуждения, формулы, графики, рисунки, весь методический антураж, кроме одного – кроме феномена ландшафта. Если мало прямых и непрямых цитат из учебников и монографий – начинаются чистые эмоции: а как же иначе? – ведь целостность ландшафта есть непоколебимый символ веры! Всё это приводит к тому, что некоторые, наиболее проницательные, ландшафтоведы начинают ставить под сомнение святая святых теории ландшафтной географии – тезис об основополагающем значении для понимания ландшафта понятия целостности. Одним из таких ландшафтоведов является М Д. Гродзинский, поставивший под сомнение «аксиому» целостности ландшафта и введший понятие сепаратизма, то есть центробежной связи компонентов ландшафта (деревьев и луж, холмов и облаков, птиц и тумана и т. д.) с тем абстрактным ландшафтоформирующим концентром, который традиция называет целостностью. “Вопрос о том, до какого предела этот сепаратизм может дойти, и существуют ли определенные имманентные свойства системы, которые препятствуют развитию сепаратизма до его логического завершения – полного распада системы, важен для ландшафтоведения” – писал исследователь [35]. Сам Гродзинский ставит на пути сепаратизма такое понятие как инвариант, но понятие инварианта мало чем отличается от понятия целостности, разве что большей податливостью для измерительных процедур. В общем-то, оно – тоже формула и график, блок-диаграмма и дефиниция. Инвариант не феноменален. А вот что феноменально, так это консистенция: мы видим и воспринимаем мир по лоскуткам и 122
фрагментам, но между этими фрагментами нет никаких пустот. А если такие пустоты начинают усматривать, то такая операция сродни «выявлению» той же целостности: и пустотности между фрагментами и слитность фрагментов в целостности – предмет веры, мечты, убеждения и не более того. На самом деле их нет. Главный вывод, который следует для географии из положения о консистенции – Великой Непустоте, будет заключаться в том, что фрагментарность, локализуемость мира являются не только тем, что определяет метод или «стиль» географического миропонимания, но также тем, что определяет её предмет исследования онтологически. Миры географии В недрах атомистической философии родилась идея множественности миров. Связь атомистического способа мировидения и идеи множественности миров убедительно раскрыта В. П. Визгиным в цитировавшейся выше монографии. Однако им же показаны и критические, логически «болевые» точки идеи множественности миров в связи с учением о мельчайших неделимых. Учение о множественности миров было разработано в контексте особой логики разнообразия [23, 40] и принципа изономии, сформулированном атомистами. Согласно первой, миры в своей множественности должны стремиться к максимально возможному разнообразию. Согласно принципу изономии, все они имеют совершенно равные права на существование (равновозможны, равновероятны и даже равнобытийствены), даже в том случае, если среди всего разнообразия встретятся два совершенно тождественных мира (Демокрит допускал такое). Однако у всего разнообразия миров есть нечто общее, объединяющее: это атомы и пустота. Демокрит допускал и бесконечное разнообразие мельчайших неделимых, но положения это не спасало. Наличие общего – атомов и пустоты, по мнению В. П. Визгина, “сразу же придает всему разнообразию некую фантомальность, подобно той, которой в атомизме наделены качества вещей вообще. Атомы и пустота образуют высший онтологический слой в общей структуре бытия. Всё остальное бытийствует с пониженным онтологическим статусом, существует как бы по мнению, а не по истине” [23, 43]. Введение в теорию множественности миров пустоты, на первый взгляд, вроде бы должно способствовать её обоснованию. Пустота 123
бесконечна и безначальна, в ней места хватает всему. И расположить миры в пустоте, разделив их её промежутками, теоретически не составляет труда. Атомисты, в особенности Эпикур, так и поступали. Аналогично делали и позднейшие сторонники идеи множественности миров в эпоху Возрождения и Просвещения. Например, Б. Фонтенель (1657-1757) иным миром считал даже Луну, населенную селенитами, и отделенную от Земли «пустотой». Но парадокс заключается в том, что пустоту можно рассматривать и как то, что миры разъединяет, и как то, что их объединяет. Если «иные» миры видимы и наблюдаемы, то пустота, скорее, их объединяет, чем разъединяет. Несоответствие умозрительной теории множественности миров практике астрономического наблюдения было замечено уже в период античности. Если пустота объединяет, а не разъединяет, то, что нам мешает рассматривать «иные миры», как «подмиры» некоего Единого Мира, в котором их «инаковость» становится вполне относительной? – Примерно так рассуждали уже античные критики Демокрита из лагеря перипатетиков. А в Новое время эту логику до полного завершения довел Р. Декарт, объявивший мир res extens’ой – протяженной и непрерывной субстанцией, не оставляющей места никакой принципиальной множественности, и делающей мир Единым. Примерно такая же схема рассуждений – и у сегодняшних сторонников Единого Мира, Универсума, Мира как Целого и т. д. Её можно найти, например, у сторонников так называемого квантового единства мира (мир как квант). Однако, если в случае объединительного «покушения» res extens’ы на пустоту с целью использования её в своих универсалистских целях пустота ещё может как-то логически «сопротивляться», подчеркивая, что она «не только объединяет, но и разъединяет», то следующее возражение идее множественности миров, сделанное впервые, как пишет В. П. Визгин, Иоанном Филопоном (490-570) и основывающееся на принципе изономии – неотъемлемой составляющей множественно-атомистиской философии, выглядит куда более серьезным. Этот раннесредневековый критик Демокрита, опираясь на его же положение об изономии, поставил простой вопрос: “На основании какого принципа распределения одна часть пустоты была бы заполнена каким-либо миром, а другая – нет? Так что если мир существует в какой-либо части пустоты, то, очевидно и во всей 124
пустоте” (цитата по [III, 208]). Филопон ударил атомистическую теорию множественности миров что называется «в солнечное сплетение». Из его «заковыристого» вопрошания следует, что нельзя делить пустоту на части и в разных частях пустоты располагать миры, поскольку это будет противоречить принципу изономии самих атомистов. Все места пустоты равнобытийствены, и «имеют право» на один и тот же мир. И этому уже, даже ссылаясь на двоякий объединительно-разъединительный характер пустоты, по существу возразить что-либо трудно. Логически остается один выход: предположить, что всё разнообразие миров располагается (локализуется) в пустоте в одном и том же месте, не там и здесь, а только там, или только здесь. Этого требует принцип изономии. Нужно сказать, что при всей, казалось бы, топологической абсурдности такой постановки вопроса, она не только возможна, но и необходима. Во-первых, множественности миров требует практика, аксиология – об этом ниже. Во-вторых, если мы не приемлем идею Единого Мира и бытия, то мы просто обязаны найти множественности миров какое-то место (в противном случае придется соглашаться с единством мира). Не может так быть, чтобы множественность миров постулировалась, а места для неё не было. Конечно, искомое место уже «издалека» выглядит как-то необычно. При ближайшем же рассмотрении, его топология вообще становится «чудовищной». Но это – от непривычки. Не трудно заметить, что традиционные теории множественности миров сущностно тангенциальны: иные миры располагаются где-то там. А где же радиальность? А что если они располагаются где-то здесь, в г л у б и н е «здесь»? Современная физика робко допускает такую возможность (например, в концепции «тёмной материи»). Теории же суперструн вообще контроверзу «там и здесь» деликатно обходят, благо их пространства многомерны, и все там могут спокойно сосуществовать здесь. Когда же мы переходим от физического миропонимания к географическому, мы вообще в облигатном порядке к тангенциальности γραφειν добавляем радиальность lantscaf’а, и тогда требование принципа изономии, чтобы все возможные миры были «только здесь» или «только там», начинает выглядеть как простая взаимообращаемость тангенциальности и радиальности, которую можно понимать как проявление изономии-равнобытийствености. В этом случае понятие пустоты, как места для множественных миров, да и вообще, как 125
таковое, теряет актуальность, оно становится лишним, избыточным. Мы его не отрицаем, мы просто перестаем обращать на него внимание, для метода географии оно не представляет интереса. * * * Переключение физического метода на географический при осмыслении идеи множественности миров начинается с консистенции. Выше уже неоднократно подчеркивалось, что видение мира по фрагментам, локусами – это «стиль» географического мышления, а сами locus’ы – предмет его исследования. Отвергая понятие целостности, мы просто вынуждены считать географические феномены консистентными. Но для того, чтобы консистенция состоялась, необходимо, чтобы локусы-фрагменты были каким-то образом консолидированы. В тангенциальном плане, или плане γραφειν, это не сложно. Здесь, на поверхности смысла, не имеющей ни разрывов, ни лакун (сингулярности – не лакуны), план консистенции вырождается в план композиции: разнородные элементы соединяются в феномены на одном масштабном уровне бытия, и никаких пустот между ними чисто феноменологически не идентифицируется. Но когда взаимообращаемость, как имманентность географического мировосприятия, переводит тангенциальность в радиальность, план консистенции начинает соединять между собой уже разные по масштабу тангенциальные уровни феноменов бытия. План консистенции в этом случае, – пишут Ж. Делёз и Ф. Гваттари, – “не сводя размерность множеств к двум <…> разрезает их все, рассекает их, дабы заставить сосуществовать любые плоские множества с какими угодно измерениями. План консистенции – это пересечение всех конкретных форм <…>” [42, 415]. Выше, когда говорилось о «целостности» ландшафта, как консистенции, имелся в виду только тангенциальный план и мезомасштабность бытия («окружающий мир»). Но, появившись в тангенциальности, консистенция тут же попадает в радиальные «объятия» lantscaf’а, который «заставляет» её скользить по вертикали, через масштабы и тангенциальности н а с к в о з н о. План консистенции остается «работать» в тангенциальности в частном порядке – как план композиции. Но в целом, на одном и том же масштабном уровне бытия он «работать» перестает. В этом состоит то его свойство, которое Делёз называет детерриторизацией. План как бы скользит по некоей невидимой линии с территории-масштаба126
А на территорию-масштаб-Б (Делёз называет эту линию «линией ускользания»). Тем самым устанавливается новый, радиальный план. Это и есть план консистенции в обобщенном виде, «собственной персоной», так сказать. Он не феноменален, он не видим, он не идентифицируем, он – чисто операционален, методичен. Любой феномен идентифицируем на каком-то одном масштабном уровне бытия, на другом уровне он, как феномен, рассыпается, или наоборот превращается в тело, а затем в сплошность. Уровней бытия, доступных нашему вооруженному приборами и воображением сознанию, не так уже и много, не уточняя их феноменологию, скажем так: гига-, мега-, макро-, мезо-, мили-, микрои наноуровень. Мезоуровень – это то, что мы зовем окружающей средой, это уровень нас самих и нашего непосредственного бытия, бытия как ближайшего, по Хайдеггеру. На этом уровне бытует ландшафт31 и заворачивает план композиции то вверх, то вниз, где, доходя до предела, он и упирается в Бога. (Это, кстати, одна из причин, почему всё время путается геометрия апофатики). Уровень мезомира – уровень, в первую очередь, номиналистский, уровень γραφειν. Но именно на нем зарождается умозрение – как изгиб тангенциальности в радиальность. Развивается же и укрепляется умозрение на иных уровнях, когда радиальное движение мысли по линии ускользания начинает преобладать над её тангенциальным путешествием. И чем дальше от мезомира по линии ускользания, тем сильнее степень умозрения. Если на уровне 31
Консистентный взгляд на мир в прото-ландшафтно-географическом мышлении складывался давно, начиная, вероятно, с Эмпедокла, допустившего существование мельчайших неделимых, но отвергнувшего пустоту, которой «неоткуда взяться». Но настоящий прорыв в географическом видении мира как консистенции произошел в конце XIX в. (Кстати сказать, одновременно с началом становления квантовой механики). Он был связан со становлением почвоведения и ландшафтоведения. Его, как говорилось, инициировал В. В. Докучаев, указавший на состоящую из разнородных тел почву, как на «эмерджентный» объект, и затем перенесший это указание на ландшафт. Как консистентность, ландшафт отличается от почвы тем, что имеет бóльшие размеры. Кроме того, почва, как подчеркивалось, тангенциальна, будучи почвенным покровом, и радиальна, будучи почвенным разрезом. Одно обусловливается другим – взаимообращается. Поэтому и взаимообращающая потенция ландшафта логически следует из почвы.
127
биологической клетки, где зарождается феномен «жизнь» (милиуровень), или на уровне планеты, где этот феномен закачивается (макроуровень), тангенциальный номинализм и радиальное умозрение ещё методически уравновешиваются, то ниже (молекулы, атомы, элементарные, частички) и выше (звезды, галактики, космос), умозрительные методики начинают преобладать, становясь господствующими на наноуровне, с одной стороны, и гигауровне бытия, с другой. В чем эпистемологически состоит особенность географического способа рассмотрения бытия вообще («географии бытия», как названа данная часть книги)? В том, чтобы способ мировидения, метод и особую естественноисторическую логику миропостижения – логику реальности (по Вернадскому–Солнцеву), которые свойственны мезоуровню бытия, пролонгировать и вверх, и вниз. Такая пролонгация обеспечивается ландшафтом. Но вот вопрос: до каких пределов может дойти эта пролонгация вверх и вниз, и что значит «рассмотреть бытие по географически», например, на его наноуровне или на гигауровне? Начнем с наноуровня. (Здесь, к сожалению, нам придется расстаться с номинализмом, как таковым, оставив от него только топологические «кальки», логику реальности или способ географического миропостижения. Но так и должно быть: ведь lantscaf – мы видели – не γραφειν, ландшафт просто д о л ж е н обернуть очевидность в умозрительность: на то он и ландшафт, такова его методическая «миссия» в географии). * * * Перенесение логики ландшафта на иные уровни-размерности бытия выдвигает требование, чтобы и в пределах этих уровней в тангенциальном «направлении», так же, как и в мезомире, не было пустоты. Удаляясь от мезоуровня, мы сталкиваемся с пустотой двояким образом. Двигаясь вверх, мы принимаем за пустоту то, что между небесными телами, между галактиками, между Вселенными (достаточно одного взгляда на звездное небо). Для того чтобы заполнить пустоту в мега-, гигамирах, вселенские просторы заполняются гравитационными и электромагнитными полями и волнами, межзвездным газом, разнообразнейшими элементарными частичками, и более экзотическими астрофизическими объектами – антивеществом, тёмной материей, креативным вакуумом и, может быть, ещё чем-то, чего физика пока не знает. Вся эта молекулярная, 128
атомарная и квантовая мелочь располагается между небесными телами и пустота исчезает. Спускаясь в микромиры, мы попадаем в противоположную ситуацию. Реально (физически) мы видим только сплошность телесности. Пустотность же возникает вследствие чисто умозрительных вопросов «а что между молекулами?», «а что между атомами?», «а что между электронами и ядром?», «а что между нуклонами?», «а что между кварками?», в пределе «а что между мельчайшими неделимыми?», если мы таковые допускаем, или так и остается бесконечно малым «а что между…?», если мельчайшие неделимые не допускаются. Первый шаг к географизации физического мироздания будет заключаться в том, чтобы все совершенно логические, с точки зрения физики, вопросы – «а что между?» – лишить смысла. Каждый уровень бытия должен видеться консистентным «по тангенциали», и никаких пустых «между» ни на одном из них не должно мыслиться. В принципе непустотность уровней бытия по тангенциали помыслить не сложно: достаточно объектами нижележащих уровней заполнять «промежутки» между объектами уровней выше лежащих. Вторым шагом будет то, чтобы лишить смысла данный вопрос и «по радиали», то есть между уровнями: это требование возникает в силу взимообращения тангенциального и радиального. То есть, никаких незаполненных, пустотных «между» не должно быть между гига-, мега-, макро-, мезо-, милли-, микро- и наноуровнями бытия. Они должны быть консистентными по вертикали так же, как и каждый из них «у себя» по горизонтали. И такое вот помыслить куда сложнее. Делёз и Гваттари такое мышление предостерегают от ошибки, заключающейся в том, что существует “вера в то, что есть какой-то тип логического порядка в этой веренице, в этих переходах и трансформациях” [42, 412]. Здесь следует опереться на принцип плотнейшей упаковки, заключающийся в том, чтобы понятию «между», примененному к межуровенным отношениями придать материальный смысл. А такой смысл рождается на самом низком уровне бытия – на уровне суперструн, когда ставится знак равенства между такими понятиями как «мельчайшее неделимое», «колебание», «где», «между», «материальное», «идеальное», «событие». Назовем этот уровень базовым и тем самым сделаем реверанс в пользу физики. Базовый он потому, что «ниже» суперструн идти некуда, ниже – чистая апофатика, не-хаос-сила, о которой ничего помыслить и 129
сказать невозможно, которую в принципе нельзя ни представить, ни изучить, ни смоделировать, ибо она – условие и сама возможность (льзя) всех этих операций (представления, мышления и т. д.). На первый взгляд, наш географический подход, или, точнее, даже поход – поход по линии ускользания вглубь материи, привел нас к «первоначалу», чего мы хотели бы избежать. Однако есть одно «но», которое говорит нам, что «начало» это не совсем такое, к которому мы приучены генетическим и причинно-следственным мышлением. Это «начало» не генетично, оно не причинно-следственно, оно неконкретно, то есть может, в принципе, порождать как один мир, так и другой, как бытие-1, так и бытие-2. Это не начало-единичность, а начало-множественность. Это не сила, как благость (возможность быть), о чем говорил ещё Ареопагит, а сила, как спонтанность, просто как возможность как таковая, как чистая вероятность и не более того. Понятие «быть» здесь вторично и производно от понятия «мочь», как о том и говорит нам привычное выражение нашей речи «может быть»… Третий шаг географизации бытия будет заключаться в том, что всё наше путешествие вглубь материи вплоть до базового уровня мы проделали на одном и том же месте – по линии ускользания, которая детерриторизирует, то есть не дает в о з м о ж н о с т и соскользнуть в тангенциальность и в движение в ней «в поисках места». И мы пришли к возможности множественности миров на одном и том же месте, к ландшафту теории суперструн. Одна видимая тангенциальность (н а ш а) и бесчисленное множество невидимых, в буквальном смысле потусторонних, возникших, благодаря тому, что ландшафт постоянно и непрерывно обращает тангенциальность в радиальность и наоборот. Применяя к возможности множественности миров на одном и том же самом месте принцип плотнейшей упаковки, можно конституировать следующее: все возможные миры существуют здесь и теперь, hic et nunc. Нет никаких островных вселенных, разбросанных по некоей супервселенной, как о том сегодня пишет американский харьковчанин физик А. Виленкин [24], повторяя на новейший лад древнейшие модели греческих атомистов; нет никакого единого бытия, порождающего разнообразие, как о том на тысячи ладов заверяла нас стандартная методология и философия стандартной физики. Есть просто разнообразие, есть просто множественность, есть просто бытия (мн. ч.), или, если хотите, есть просто само есть во множественном числе (мы есть – общий случай, 130
Я есть – частный случай). То множество, которое мы просто видим как окружающую среду, есть принцип, всё остальное – предмет для умозрения. Но если этим принципом руководствоваться, то и умозрение неизбежно соскользнет во множественность. Можно, правда, сказать, что сама-то апофатика, сам-то базовый уровень – целостность! что это – искомое единство! Сказать можно. А можно и не говорить. И то и другое будет адекватным. По одной простой причине: возможность самого сказывания – апофатика. Поэтому в этом случае лучше промолчать и дать свободу рассуждать каждому на свой лад: любителям «королевского» генезиса искать Демиурга и «частику Бога», 0-начало времени и «первичный адрон»; а тем, кто предпочитает «номадическое» бродяжничество – скитаться по необозримым просторам вечно существующих миров-бытий, любуясь ими, страшась их32, исследуя их, молясь на них, но в любом случае, локализуя их. * * * Расположение всех возможных миров не где-то там, а где-то здесь, требует – это четвертый шаг к географизации мироздания – иной топологии, «иной» в смысле инобытия, но в смысле уже не философском, а физическом. Эта топология давно практикуется в ландшафтоведческой науке – назовем её топологией матрешек, и традиционна для мифологии – как понятие о потусторонье и посюсторонье. Что касается ландшафтной географии, то начала топологии матрешек содержаться в целом ряде её классических положений. Ландшафтная теория говорит нам, что ландшафт более низкого уровня организации является составной частью ландшафта более высокого уровня организации и входит в него «как матрешка». С одной стороны, это традиционное чисто логическое соотношение 32
В. Н. Топоров указывает на семантическую связь понятий «пространство» и «страх», равно как и на связь понятий «узость» и «ужас» [116]. То есть главные топологические категории бытия, обозначающие разворачивание топологии вовне – превращение её в пространство, и сворачивание её в «0» – в элиминирование пространства, одинаково связываются в нашем сознании с ощущением страха, с проявлением боязни. Это подтверждается в психиатрической практике: существуют специфические расстройства сознания – клаустрофобия (боязнь закрытого пространства) и агорафобия (боязнь открытого пространства).
131
(видового и родового понятий). Но одновременно это и вполне материальное соотношение. В общем случае оно сформулировано В. С. Преображенским в положении о полисистемной модели ландшафта [99]. В ландшафтоведческой школе Московского университета Н. А. Солнцева «матрешковидная» схема организации комплексной физикогеографической реальности («морфология ландшафта») конкретизируется следующим образом. Понятие «ландшафт» здесь заменяется понятием «природно-территориальный комплекс» – ПТК; за самим ландшафтом оставляют четко очерченную таксономическую «нишу» – ландшафт как индивидуальная (региональная) категория. Затем ПТК сопрягают так: фации (ПТК наименьшей размерности) входят в урочища, урочища – в местности, а из местностей слагаются собственно ландшафты. Иногда добавляют промежуточные «ступени» – подурочища и сложные урочища (надурочища). Самая большая «матрешка» – ландшафт в индивидуальном понимании, самая маленькая – фация. Это – только наиболее известные, хрестоматийные примеры из отечественного ландшафтоведения, а вообще всё ландшафтоведение – это сплошная «игра в матрешки»: что куда входит, что из чего состоит? Этой пространственной игрой ландшафтоведение увлекает геоботанику и почвоведение, геологию и геоморфологию, вообще все науки, так или иначе рассматривающие иерархию и таксономию территориальных образований планеты Земля. «От кочки до географической оболочки – всё ландшафт», – так афористично сформулировал эту установку ландшафтоведческой мысли выдающийся советский географ Д. Л. Арманд. У ландшафтных «матрешек» ужé есть одно принципиальное отличие от деревянных: в каждой большей матрешке – меньших не одна, а несколько. Это усложняет обыкновенную топологию матрешек (сувенирных). Следующим шагом к усложнению топологии матрешек будет допущение того, что все входящие друг в друга матрешки будут одинакового размера. Это допущение конституируется линией ускользания. С одной стороны, она насквозно проходит все уровни бытия, сопрягая их. Но с другой стороны, она, детерриторизируя, не дает возможности этим уровням входить друг в друга как тангенциальности, то есть меньшая матрешка – в среднюю, средняя – в большую и т. д. В результате топология матрешек лишается физичности, становится иной в самом непосредственном, буквальном и непредсказуемом смысле этого слова. Иной как инобытие. Есть бытие-1(х), и тут же есть бытие-2(у). Они равны по «размерам» и по 132
онтологическому статусу (в пику точке зрения Лейбница, никакое из них не лучше и не хуже другого). Они входят друг в друга – взаимообращаются, благодаря ландшафту («теории суперструн»), но они и разделены п о л у п р о н и ц а е м о й стеной-мембраной. Находясь в бытии-1 нельзя знать о бытии-2 и наоборот (сама процедура знания там и там разная). Но предполагать что-то, ходить туда-сюда – дело обычное. Любителей таких перемещений (из посюсторонья в потусторонье и обратно) обычно называют мистиками. Мистика и мифология могут и должны быть изучаемы научным рациональным методом, со стороны. Религиоведение, этнология, культурология и другие гуманитарные дисциплины, интересующиеся разного рода тайнами обычаев, ритуалов и обрядов, делают это «открыто» и никому не придет в голову упрекать их за это. А вот точные науки, интересующиеся разного рода паранормальными «штуками», пока ещё стесняются. Их стыдливость объясняется не странностями гносеологии и чудесами онтологии, а засильем тривиальных шарлатанов, которых в этих тонких областях работы естественных наук пока ещё больше, чем реальных ученых. Поэтому стыдливая сокрытость здесь служит своеобразной защитной реакцией ученого сообщества о происков жуликов, попов и СМИ. Первое, что мы замечаем, пытаясь подойти к топологии матрешек по-научному, по географически, так это то, что она сводит на нет тот принцип, на который едва ли не молится современная физика и гносеология, и который получил название принципа антропности. Мы можем понять или представить только одну матрешку – наш мир, в котором и только в котором возможно наше понимание. Никакую другую, входящую в неё и одновременно равновозможно-равнобытийственную с ней, мы ни понять, ни, представить не в состоянии. Логика нашей физики, базирующейся на физических константах нашего мира, отказывается это делать. Но если взглянуть на это с позиций логики ландшафта, то ничего из ряда вон выходящего здесь нет. Другое дело, что всё это – предметы исследования науки будущего… Науки о множественности миров. * * * В географии следует видеть науку о мирах в двояком смысле. В тангенциальном смысле – как науку о «всех возможных мирах» нáшего бытия, как науку о разнообразии нáшего мира. Разнообразие 133
локализовано, локализация разнообразна. Если одно где-то отличается от другого где-то, то это и есть локализация. В тангенциальном смысле география будет преимущественно наукойγραφειν. В радиальном смысле, в смысле углубления в ландшафт, география, как преимущественно наука-lantscaf, становится наукой о «всех возможных мирах» в о о б щ е – и нашем, и не наших. Из ландшафтной географии изгоняется принцип антропности, а значит и физические способы рассуждения в том виде, в каком они постулируются физиками, этого принципа придерживающимися. Исследование радиальной локализации миров, радиального их разнообразия только начинается, хотя мечты и догадки, верования и теории, и даже попытки проникновения в них, которые мы привыкли называть словом «мистика», уходят в глубокую-глубокую древность… География и время Теперь обратимся к выси. Положим, линия ускользания уводит нас вверх. Здéсь она куда упрется? – Забегая наперед, скажем: в вечность. А вечность – это время географии. Со временем у географии – науки, по единодушному мнению и географов, и не географов, пространственной – отношения особые. Издревле соседкой географии по фундаментальным наукам является история – наука времени. Издавна они тесно дружили, можно даже сказать, что география и история – сестры. У них есть один общий отец – Геродот. А вот мамы – музы Клио (муза истории) и Урания (муза астрономии33) – были разными, хотя и связанные тесными родственными узами. Подчеркнем, что у эллинов было только две научные музы – Клио и Урания, все остальные «тётки» географии были из области искусств. Кстати сказать, географам до сих пор не 33
Думаю, нет особой нужды лишний раз делать акцент на том, что древняя астрономия была, прежде всего, хорологической наукой, и доказывать, что античная география была предметно и методически теснейшим образом с нею связанна, особенно через навигацию. Да и намного позже первое статусное географическое научно-практическое учреждение, основанное в 1418 году в Сагрише (Португалия), было мореходной школой с обсерваторией, библиотекой и картохранилищем. Сегодня, в связи с бурным развитием космических методов исследования Земли, союз географии и астрономии переживает второе рождение.
134
дает покоя столь тесное родство с искусством, многие из них и по сей день всерьез считают географию полунаукой-полуискусством, но об этом ниже… Разнообразные сведения исторического характера о тех или иных свойствах территории всегда были в центре внимания исследователей, торгового люда, бандитов-завоевателей и прочих бродяг по долгу службы или зову души. И наоборот любое историческое событие имело смысл только тогда, когда было «привязано» к месту. Истории «просто», истории вне места, нет. Но такая тесная топологическая связь двух фундаментальных наук, каждая из которых имеет свой план референции, оборачивается методическими трудностями. Мы не будем касаться хорологических трудностей истории (это дело историков). В географии же проблему времени в первом приближении можно сформулировать так: локализация в пространстве а) равноположена локализации во времени? б) вторична по отношению к ней, или в) более изначальная, чем локализация во времени? Случай «а» это случай древности, когда практикующих бродников-географов эта проблема попросту мало интересовала или не беспокоила вообще, это случай методического детства. Случай «б» это случай методической юности. Он начинает со всей полнотой проявлять себя тогда, когда определенной зрелости достигают гидрометеорологические и фенологические рефлексии. Погодные явления и ритмы живой природы всегда интересовали человека, поскольку от них зависела его жизнь и благополучие. Но на определенном методическом этапе этот интерес потребовал «введения» в локусы-фрагменты земного пространства времени в форме, как мы теперь выражаемся, функционирования и динамики (ландшафта). Позднее в географии сформировались эволюционные и динамические геологические рефлексии. Сегодня это многочисленные пограничные с геологией дисциплины, обозначаемые приставкой «палео-», вплоть до палеогеографии в целом. В общественных ветвях географической науки временных рефлексий меньше, хотя исследовательские её области с определением «историческая» и здесь обширны – вплоть до исторической географии в целом. (Если принять известный тезис Вернадского о геологическом характере научной мысли и пролонгировать его на мысль вообще, а также на желание, то любой общественно-исторический процесс можно трактовать как геологический). 135
В какой бы форме мы не вводили время в локализацию, оно всегда проявляло к ней незаурядную методическую агрессивность, утверждая: этот-де locus расположен именно здесь потому, что его история (эволюция, развитие) такова. В конечном счете, в явном или неявном виде, хорологичность начинает подчиняться темпоральности. Геофизика в некоторых своих моментах эту тенденцию доводит до предела (вплоть до того, что объявляет время «четвертым измерением ландшафта» [17]), подводя ландшафтоведение до состояния фактического слияния через геофизику с физикой. Тенденции к «растворению» географии в физической «хроноорганизации ландшафта» (В. Н. Солнцев) или в разного рода геологических и исторических «эволюциях» не могут в целом сильно радовать географа. Здесь трудно удерживать хорологическитемпоральный баланс, и время постоянно норовит навязать свои правила игры пространству, искажая специфически географические способы мировосприятия и мирообъяснения. Поэтому в состоянии методической зрелости географическая наука встает с необходимостью жесткого контроля над темпоральностью, её фундаментального подчинения хорологичности. Время должно исходить из локализации, а никак не наоборот. Но такая постановка вопроса – это случай «в» – уже выходит за пределы тривиального эмпиризма и требует серьезного философского вмешательства. В конце XVIII – начале XIX вв. оно было инициировано Имануилом Кантом (1724-1804). Кант сделал первый шаг в направлении подчинения темпоральности хорлогизму: он их резко размежевал. “Между пространством и временем, – писал известный советский историк географии Н. К. Мукитанов, – нет связи, следовательно, по логике своих рассуждений Кант должен был объявить, что современное состояние природы и история её развития в рамках одной науки не могут быть познаны, он должен был оторвать явление от истории его становления. И Кант действительно пошел по единственно возможному для него пути. Он считал, что география <…> это наука, описывающая пространственное распространение явлений, существующих в одно и то же, точнее, в данное время” [84, 46]. Но размежевать темпоральность с хорологией – это только часть, притом небольшая, решения поставленной задачи. Нужно сделать ещё, как минимум, два шага: «заставить» время быть производным от пространства и перевести эволюцию (развитие) из разряда универсалий в разряд частностей, то есть сделать эволюционизм 136
частным случаем чего-то вневременного или сверхвременного. Канту, другим философам, а также географам следующего XIX столетия решение этой задачи было не по силам, хотя именно они, конечно, закладывали его – решения этого – основы. Их усилиями, с одной стороны, креп и набирал сил хорологизм, пока не достиг полного возмужания у Альфреда Геттнера. А с другой стороны, со стороны физики, формировалось новое эмпирическое понимание времени. Примерно тогда же, когда Геттнер окончательно сформулировал хорологическую концепцию, А. А. Фридман, развивая идеи Альберта Эйнштейна, теоретически предсказал (1922-1924) расширение Вселенной, а Э. Хаббл экспериментально подтвердил его (1929). Это стало началом настоящей временной революции в физике. Такие, во многом теологические вопросы, как «что было до начала расширения Вселенной?» и «до каких пределов она расширяется?», вышли из монастырских келий богословов и вошли в академические кабинеты ученых, которые внятного ответа на них не могут дать и по сей день34. Параллельно время подверглось фундаментальным философским переосмыслениям в системах А. Бергсона, Э. Гуссерля, М. Хайдеггера и др. Новая гносеологическая ситуация позволила по-новому взглянуть и на баланс темпоральности-хорологичности в географии. Но этого не произошло: наша наука «бросилась в объятия» позитивизма / структурализма на Западе и физикализма / диалектического материализма на Востоке («соцлагерь»). Опасность темпорализации географии в середине – второй половине ХХ в. нарастала, хотя уже в 1960-х годах против неё выступили географы некоторых американских (Вашингтонский, Пенсильванский) и европейских (Кембриджский, Лундский и др.) университетов, и “временнóй метод был низведен на более низкую ступень научных методик как Харвеем, так и Хаггетом” [46, 538]. Однако такого «низведения» было недостаточно. Темпоральность в географии 34
Г. А. Гамов в своих воспоминаниях говорит о том, что Альберт Эйнштейн сожалел о том, что ввел в свои уравнения так называемый лямбдачлен – космологическую постоянную. Она теоретически «провоцирует» Вселенную на нестационарное состояние, подразумевающее, некое «начало» процесса её расширения. Отсюда – неизбежный и сакраментальный вопрос о нуле времени – вопрос, на который сторонники Стандартной Модели ответить толком не могут, и ответа на который, по нашему мнению, вообще нет.
137
должна играть не просто второстепенную методическую роль, её необходимо полностью подчинить хорологичности, выработав, в пику физической «стреле» времени, свое, специфически географическое его понимание. * * * Начиная географизацию времени, будем отталкиваться от тезиса философа, сделавшего время едва ли не самым главным персонажем своей системы. В докладе «Время и бытие» М. Хайдеггер бегло бросает: “Время определяется через бытие” [134, 82]. Но в другом месте он утверждает, что бытие есть некий просвет [137, 329]. Следовательно, и время также должно определяться через этот просвет. Просвет же – формально – не что иное, как элемент графики, нечто родственное рассвету, только статичное и единичное (в просвете бытия человек эк-зистирует, а экзистенция всегда строго индивидуальна). Просвет можно понимать и как первичную черту, как изначальное между, о которых мы уже говорили. Тогда, развивая мысль Хайдеггера, можно сказать, что время рождается из первичного между. Но ранее, на примере того же Хайдеггера, мы утверждали обратное: черта рождается промежутком между прошлым и будущем, то есть между получается из времени. На первый взгляд, мы перед противоречием: с одной стороны время рождается из между, с другой – между выходит из времени. Но это противоречие можно преодолеть, если обратить внимание на то, что рождение чертымежду из времени подразумевает его динамику («ход времени», «стрела времени», «длительность»), то есть темпоральность, как таковую, а рождение времени из черты-просвета такой динамики не подразумевает, здесь темпоральность, как движение, отсутствует. Но, если время лишено того главного, по чему оно узнается на практике, то что здесь тогда присутствует? Откуда просвечивается просвет, который, как черта, должен в этом случае появиться до времени? Логически ответ может быть только одним: графичность, дарующая нам черту-просвет, довременна, атемпоральна, по отношению ко времени, как движению, первична и «вмещает» его всё. А там, где графика, там – locus. Мы «подчинили» время локализации, но картина получилась более чем странная: время должно где-то вмещаться. Такое место, где вмещается время исстари называли вечностью, и оно есть тем верхним пределом, до которого мы можем дойти по линии ускользания, если следовать вверх – через мегамиры в гига- и дальше… Здесь впору снова вспомнить слова, сказанные Христу 138
Иудой Искариотом, которые мы уже цитировали: “Я знаю, Кто Ты и из какого места Ты вышел. Ты вышел из эона Барбело, бессмертного <…>” [І]. Эон – место Бога, место, которое содержит в себе всё время, или, может быть, лучше – место-время. У греков – Эон божество, персонифицирующее всю длительность времени35. Но длительность эта особая – у неё нет от и до. Если эон бессмертен (как о том говорит апокрифический текст), то у него нет окончания, если нет окончания, то нет и начала, если нет начала и окончания, то нет от и до, поскольку последние могут конституироваться только как начало и окончание. В результате Эон, как «вместилище» всего времени, приобретает структуру чистой чересполосицы настоящих. Делёз, правда, говорит, что именно настоящих-то у эона и нет, поскольку в нем “прошлое и будущее делят между собой каждый момент настоящего, дробя его до бесконечности” [39, 199]. Но мы от бесконечного дробления выше отказались. И физика с этим сегодня согласна, во всяком случае, теоретически: как пространство квантируется на длинах ~ 10–35 м, так и время квантируется на примерно таких же длительностях (~ 10–35 с). При этом у «порций» 35
Эону у греков противостоит Хронос – как текучесть времени, темпоральность. У них разная топология (если Эон – место Бога, то для Хроноса Бог является “внешней оболочкой” [39, 196]), а поэтому и экзистенциально они неравнозначны. Опираясь на экзистенциальную категорию присутствия (Dasein), Хайдеггер так оценивает соотношения «важностей» эонального и хронологического для экзистенции: “Как же мы должны определить эту игру присутствия, простирающуюся в настоящее, в побывшее и будущее? Основано ли это простирание на том, что оно достигает, или же оно достигает нас, потому что оно есть в себе простирание? Разумеется, верно последнее” [134, 91]. Экзистеницаильно Хронос и Эон в каком-то смысле даже антиподы. Греки увидели в Хроносе кровожадного пожирателя своих детей; Гойя и Рубенс изобразили его в таком жутко-неприглядном свете. А современный итальянский писатель Винченцо Верде «опустил» образ текучего времени, лишив его ореола могучей садистской божественности и придав ему банально-прозаичный уголовный оттенок: он назвал его – вором («вор жизни» [137]). С Эоном-же – Вечностью всё наоборот. Оттуда вышел сам Христос. Вечность, согласно Каббале, это духовность, основанная на любви и бескорыстии. А Николай Кузанский описывает вечность, как место, “где нет никакого изменения, страдания, болезни, печали и остальных случайностей временной жизни” [72, 168].
139
времени ни начал, ни окончаний нет. В таких условиях, достаточно только обернуть время и пространство, пользуясь хотя бы со времен Эйнштейна расхожим образом пространства-времени, чтобы получить чистую чересполосицу настоящих – Эон. В науках о Земле чистая чересполосица времени известна как стратиграфия. Стратиграфия – это напластование слоев, где каждый слой имеет свои качества, «привязанные» к какому-то моменту времени (возникшие тогда-то или тогда-то в результате такого-то или такого геологического процесса). Но эти моменты времени устойчиво обладают только свойством между. Такие его конституции как от и до, не устойчивы, эфемерны, относительны, то есть, опираясь на них построить крепкую стратиграфию нельзя. Хотя геологи и называют свою шкалу истории Земли «хронологической», это очень необычная хронология: хронология, имеющая фактически только «между», и не имеющая «от» и «до». С точки зрения геолога, есть событие – ему соответствует страта. Над стратой – другая страта, со своим событием. Под стратой – тоже другая страта со своим событием. Однако «над» и «под» – «от» и «до» – можно спокойно варьировать, опускаясь вглубь прошлого, или поднимаясь вверх, ближе к будущему. Любую страту можно выбрать реперной («между»), и тогда то, что было «под» станет «над», или то, что было «над» станет «под». «От» и «до» в стратиграфии как бы играют в прятки, взаимообращаются и кувыркаются в перманентно скользящей страте «между». Вместе со стратами играют процессы и причины, играют даты, но это – не хронология, это именно игра. Геологи прилагают массу усилий, чтобы строить строгие стратиграфические разрезы, последовательные стратиграфические колонки, по которым чётко можно было бы описать историю Земли или отдельно взятой её территории. Но эти усилия не идут дальше игры, в которых «между» командует «от» и «до», «над» и «под». Такая специфика геологического (стратиграфического) взгляда на время и его реперы дала основания уже XVIII в. одному из «отцов» геологии – Дж. Геттону (1726-1797) – заметить, “что процессы, которые формируют поверхность Земли, обнаруживают себя в непрерывных изменениях <…> не имеющих видимых следов начала и конца” [46, 123]. Стратиграфическое понимание времени – как графики полосчатости, графики напластований, графики черт и черточек, рисующих образ вечности, – это первый шаг к географизации времени, к освобождению времени от темпоральности и к 140
подчинению его локальности. Эмпирически к такому его пониманию нас подводит сестра географии – геология. Статус геологии, как науки, обсуждать мы не будем, это тема для отдельного и длинного разговора, который должны проделать геологи. Однако высказать авторскую позицию по этому поводу нужно. Провоцируя географа на стратиграфическое, эональное понимание времени, геология делает большое дело, она способствует тому, чтобы время «выводилось» из графики, из γραφειν, а значит из locus’а. Тем самым она становится как бы наукой, «ответственной» в географии за время. Можно даже сказать более резко – частью географии, изучающей время (как графику, как стратиграфию, или – позволим себе неологизм – стратиграфику). Но геология не порывает и с хронологией и физикой. Большинство геологических процессов в недрах Земли и на её поверхности, идущих с т е ч е н и е м времени, геология объясняет по физически и физико-химически. Я не берусь однозначно утверждать, является ли геология тем полем, где столкнулись интересы географии и физики (а также – в меньшей мере – химии: геохимия, и биологии: палеонтология). Я не берусь давать оценку соотношению физического и географического способов мировосприятия в геологии (хотя, нужно сказать, геологи – бродяги ещё те! бóльшие, может быть, чем географы…). Хочу только обратиться к одной мысли из наследия Владимира Ивановича Вернадского – геолога куда уж более чем статусного! – для того, чтобы показать насколько по-настоящему геологическое мышление отличается от физического: оно расправляется – ни много, ни мало – с самой эволюцией. А эволюция в той форме, в какой она принята в физике и иже с ними (химия, биология), нам ой как мешает! Мы столько усилий приложили, чтобы выдворить от и до на периферию географического мировосприятия, а эволюция – понятие и концепт эволюции норовят вновь эти генетические и причинно-следственные атрибуты Хроноса возвести на онтологический трон. Как этого избежать? * * * Загадкой натурфилософии В. И. Вернадского является его приверженность точке зрения о вечности жизни. В статье от 1924 года, которая называлась «Начало и вечность жизни», он настаивал на том, что живое не происходит из неживого путем «эволюции», а получается только из живого (т. н. принцип Реди) [20]. На этом основании он считал жизнь вечной, эволюционизм отбрасывался 141
прочь. Такая позиция авторитетного натурфилософа и ученного многих сбивала с толку, эту «скользкую» точку зрения Вернадского предпочитали обходить стороной и не комментировать. Только немногие ученые, как например, неоднократно нами уже упоминавшийся географ И. М. Забелин, осмеливались сказать вслух, что “начало бытия им не признавалось” [53, 93]. Сам В. И. Вернадский, отстаивая свои взгляды на вечность жизни и безначальность бытия, апеллирует не столько к научной аргументации (с которой, например, в лице сформулированной в том же 1924-м году теории А. И. Опарина, они входили в явное противоречие), сколько к историческим традициям мышления хронологическими и эональными категориями. Вернадский не стесняется обращаться к традициям понимания времени в религии, противопоставляя, в частности, иудейско-христианское преимущественно хронологическое понимание времени преимущественно эональному буддистскому. По существу, мыслитель ведет речь о двух исторически сложившихся в культуре способах понимания и восприятия времени – как Эона и Хроноса. Он прямо указывает на то, что спор между сторонниками абиогенного происхождения жизни («из точки-0») и биогенеза («живое из живого») имеет в своей основе “глубокий кризис, сейчас переживаемый, в понимании идеи в р е м е н и” [20, 140]. Не менее странно выглядит позиция Вернадского относительно ноосферы. Он, будучи одним из её авторов, считал ноосферу неуничтожимой. Ученый пережил две Мировые и Гражданскую войны, имел возможность лицезреть все исторические «прелести» сталинского тоталитаризма, несколько месяцев не дожил до апофеоза разрушительной материализации научной мысли – атомных бомбардировок Хиросимы и Нагасаки. Его жизненный и философскорефлексивный опыт – он сам деликатно писал об этом [21] – ни в коей мере не способствовал формированию столь «фанатичного» убеждения в благородной силе человеческого разума. (Убеждение, за которое сегодня Вернадского модно критиковать). И тем не менее: неуничтожимость ноосферы. На каком основании? Ответ на этот вопрос нам представляется до наивности простым: Вернадский, как то и подобает н а с т о я щ е м у геологу, мыслил время преимущественно не хронологически, а эонально: напластованиями, стратами, слоями… Эта особенность его восприятия времени тщательно «замаскирована» многочисленными историческими реминисценциями, рассыпанными по философским 142
работам, и вполне физическими и химическими интерпретациями геологических фактов, изложенными в трудах геологических и геохимических. Но, тем не менее, если её не принять во внимание, то и «вечность жизни», и «неуничтожимость ноосферы» останутся парадоксами мышления выдающегося натуралиста и не более того. На самом же деле – они его квинтэссенция. На первый взгляд, эволюция, которая всегда с чего-то начинается и на чем-то заканчивается, из эонального мышления изгоняется: жизнь не возникает в результате химического усложнения материи, она всегда есть. Но это только на первый взгляд. На самом деле эволюционную и стратиграфическую точки зрения легко примирить: эволюция, безусловно, имеет место, но только как флуктуация вечности. Или, может быть, вслед за братьями Стругацкими (повесть «Стажёры»), лучше сказать гигантская флуктуация. Это касается любой эволюции, любой хронологии. Наряду с постоянно приходящими (от) и постоянно уходящими (до) эволюций, в вечности в с е г д а заданы и существуют и материя, и жизнь, и разум, и, может быть, ещё что-то, чего мы не знаем. В принципе, любой мир, любое бытие – «А», «Б» … «n»… – можно рассматривать как гигантскую флуктуацию «на фоне вечности». Тогда обретает смысл и точка времени «0», и некая финитная точка эволюции, например, как у Тейяра де Шардена, «ω»; тогда логичными становятся от и до. …И снова к Эмпедоклу. Он и Анаксимандр (610 г. до н. э. – 540 или 547 г. до н. э.) определили Эон как вечность. (До них в трактовках эона греки допускали хронологичность – течение времени. После них Платон окончательно противопоставил эон хронологическому времени). Поэтому вполне закономерно, что и модель флуктуирующего Мироздания мы находим у него же, у «отца ландшафтоведения». Выше об этом уже говорилось. Мироздание, согласно Эмпедоклу, существует в процессе попеременного господства Любви и Вражды. Во время господства каждая из них располагается где-то «в центре», а во время подчинения уходит кудато на периферию мироздания. Мы имеем первую в истории науки модель пульсирующей Вселенной. Но, в конечном счете, – нужно понимать, в смысле вечности – у Эмпедокла господствует все-таки Любовь-Гармония, именно она создает тот фон – вечность – на котором идет её перманентная борьба с Враждой. Как видим, почти полная аналогия с позднейшими (Каббала, Кузанец и др.) 143
аксиологизациями вечности, наделением её нравственными качествами и даже использованием этих качеств в качестве «определителей» вечности. В развернутом виде идею пульсирующе-флуктуирующего мироздания находим у атомистов. “Мир атомистов – не более чем вещь. – Подчеркивает В. П. Визгин. – Он <…> возникает и растет, а затем гибнет точно так же, как и любая вещь” [23, 85]. И в дальнейшем, вплоть до новейших космогонических теорий (например, уже упоминавшегося А. Виленкина), идея мира-феникса, мира пульсирующего не покидает ни философскую, ни научную мысль. Правда, с одной важно поправкой: мира как миров (мир = миры, единичное = множественное). Ведь если один мир родился, прожил (проэволюционировал) и умер, то в промежутке между его смертью и рождением чего-то нового должно что-то быть – иной мир, иное бытие. В противном случае мы опят столкнемся с пустотой, с отсутствием времени и тому подобной чертовщиной… Как видим, ставка на множественность миров органически подразумевает главенство Эона и перевод Хроноса с его рождениями, смертями и эволюциями, и даже обратным течением времени, в разряд частных случаев. И наоборот, дилемма Эон – Хронос, с неизбежностью вызывает к жизни мысль о множественности миров и бытий. Мысль об этом, подчеркнем ещё раз, неизменно присутствовала в культуре, но, в целом, желанной и тем более «королевской» никогда не была. Это была, скорее, мысль номадической науки (и философии), ведь множественность миров подразумевает те или иные формы бродяжничества по ним. Остается она таковой и поныне, господствует Стандартная Модель, разного рода множественные миры и мультивселенные с их пульсациями-эволюциями – вне как квантовоастрофизического, так и теологического официоза (отсюда прохладца «правильных» физиков к теориям суперструн). Но это красивая мысль! Один из её сторонников – Бернар Фонтенель – уподобил флуктуирующий(ие) мир-миры огромному театру, захватывающему зрелищу того как работают “механизмы и рычаги, трансмиссии и передачи толчков и давлений” [23, 209]. А современный российский географ О. А. Лавренова даже увидела в «полиморфном времени» качества ландшафта [75, 123]; ландшафт же, как известно, это и пейзáж – категория эстетическая. Даже сознание того, что ты заблудился и вечно скитаешься “среди струящихся времен // Гигантским веером в туманностях Вселенной” (Тири М. В третьем 144
классе / Пер. Арго) чисто по-человечески куда приятнее, чем чувствование себя хронологической снедью, изображенной на полотнах П. Рубенса, Ф. Гойи, или всю жизнь бегущим от Вора Жизни несмышленышем из новеллы В. Верде… Субъект и ценность Человек в географии – излюбленный объект исследования. Из четырех «блоков» географической науки, человеку и результатам того, что он натворил на Земле, посвящены два – географии экономическая и гуманитарная. На том основании, что человеку всегда уделялось в географической науке очень большое внимание, в ней не редко рождалось и упорно отстаивалось мнение, что он-де, как объект, прямо или косвенно и определяет своеобразие географического исследования. Старт такому пониманию места человека в предмете географической науки был дан (1818) Карлом Риттером с его географическим детерминизмом: “<…> Народы, как и отдельные люди, под совокупным влиянием деятельности природы и разума, элементов физического и духовного, входят во всепоглощающий круговорот мировой жизни в высочайшей стройности и порядке <…>. Не только в тесном кругу долины, или горы, или одного народа и государства, но и на всех высотах и равнинах, во всех народах и государствах действуют эти обоюдные условия на их историю, от самой колыбели и до нашего времени. Все они стоят под одинаковым влиянием природы <…>” [104, 274]. Позже географический детерминизм дополнился теорией культурного ландшафта, а в последней трети ХХ в. – так называемым экологическим подходом, в котором географическая наука ХХ в. чуть было не «растворилась». Мы не станем вдаваться в дискуссии насколько «центральным» является положение человека в предмете географической науки, этих дискуссий было более чем достаточно, идут они и поныне. Заметим только, что раз в «системе» географической науки присутствуют вполне физическая физгеография и вполне техническая картография, то уже только по этой причине человеку со своими домами, полями, баррикадами, симфониями и т. п. следует быть поскромнее и не сводить географию к гуманитарной географии, а ландшафт к культурному ландшафту (попытки этого сегодня имеют место). 145
В то же время (и вот на это внимание обращают куда реже, если вообще обращают), человек оказывает п р и н ц и п и а л ь н о е влияние на метод географии, не только позиционируя себя любимого в качестве предмета науки. Он активно вторгается в него как фактор и условие, предопределяющее географический способ мировосприятия и миропостижения. Наряду с такими «фундаментальностями» географии, как первичная черта (межа), консистенцияфрагментарность, радиальности и тангенциальность, эональность, субъект и ценность активно влияют на метод географической науки, что обусловливает её определенное сродство к истории. Но если история через герменевтику п о л н о с т ь ю «зацикливается» на человеке, как методе, то в географии человек превращается в одну из важнейших операциональных составляющих процесса географического мирообъяснения, находясь в одном ряду с другими такими составляющими. Методическая «зацикленость» географии на субъекте как бы «разбавляется» объективными операторами, и это отдаляет её от истории. В чем же конкретно проявляется операциональная (не предметная) роль человека в способе географического миропонимания? – В том, что он осуществляет то, что в естественнонаучном дискурсе делать нельзя: он вводит ценность в метод и отождествляет онтологию с аксиологией. География единственная наука, которая такое допускает. Биология, химия и физика такого не делают, поскольку исследуют «объективные закономерности». История полностью «растворяется» в аксиологии, поскольку весь её «ход» определяется желаниями субъекта, грубо говоря, перед ней проблема объективности вообще не стоит, субъект исследует самое себя и всё то, что он творит и вытворяет. А география вынуждена быть одновременно и объективистской, и субъективистской, получая удары как со стороны естественных, так и с боку гуманитарных наук («бесчеловечная» физическая география и «противоестественная» экономическая, как в свое время точно выразился Н. Н. Баранский). Первый «разрушительный» результат, к которому приводит субъективистско-объективистская двойственность географии, заключается в том, что в рамках географического способа мировосприятия становится невозможным Единый Мир и Целостность – фетиш естественных наук. Поэтому география просто вынуждена апеллировать к идее множественности миров: это не 146
философская выдумка, не методологическая прихоть, не диктат парадигмы и даже не историческая традиция. Это – достаточно элементарное и тривиальное требование метода. Как оно, это требование рождается? Мартин Хайдеггер, сопоставляя изречение Протагора «Человек есть мера всех вещей» и картезианское «cogіto ergo sum», показал, что понимание субъективности в античной и новоевропейской философии было топологически принципиально разным [135]. Античная (а также средневековая) интерпретация субъекта, как такового, его драгоценное Я из субъективности исключала. Человек не противопоставлялся окружающему его миру («кругу непотаенного»). “«Subiectum», – писал немецкий философ, – есть то, что в каком-то исключительном смысле заранее всегда уже пред-лежит, лежит в основе чего-то и таким образом служит ему основанием. Из чистого понятия «субъект» следует, собственно говоря, исключить понятие «человек», а тем самым и понятие «Я», «самость». Субъект – т. е. само по себе предлежащее – это камни растения, звери, ничуть не в меньшей степени, чем люди” [135, 266]. (Попутно заметим, что сегодня именно такое понимание субъекта берется на вооружение т. н. глубокими экологами). Новоевропейская же интерпретация субъекта, по Декарту, кардинально меняет топологию субъективности: речь в ней идет уже не о предлежащем, где «субъект-человек» топологически равен «субъекту-камню» или «субъекту-ручью», а о предстоящем, подразумевающем, что что-то лежит перед чем-то стоящем. Это «что-то стоящее» и есть субъект – Я (любимый). Декартово cogitare (cogito – 1-е лицо ед. ч. от cogitare), как показал М. Хайдеггер, не столько «я мыслю», сколько «я представляю», а это уже – качественно новая топология: “Пред-ставление, представившее в сущностном смысле само себя, полагает бытие, как представленность” [135, 283], “бытие есть пред-ставленность” [135, 285]. И в этой пред-ставленности, которая – развивает свою мысль Хайдеггер – у Ницше перерастает в противопоставленность (то, на что направлена «воля к власти»), уже нет места «субъекту-камню» и «субъекту-ручью», субъектом выступает только человек со своим любимым Я. В историко-философском и аксиологическом отношениях такая новоевропейская («картезианско-ницшеанская») топология субъективности названа Мартином Хайдеггером нигилизмом. Эта топология господствует в пост-средневековой философской и, что 147
для нас ещё более важно, научно-методологической мысли Европы, определяя магистральные пути её развития даже тогда, когда квантовая механика и релятивистская физика начинают медленно, но упорно размывать те границы, которыми от окружающего мира отгородилось «Его Величество» Субъект. Однако приходит «эпоха постмодерна» и доводит до логического конца ту «смерть субъекта», которая была замечена на философско-методологическом горизонте ещё в 1960-х годах Мишелем Фуко и Роланом Бартом. Причем делает она это, не насилуя субъекта и не покушаясь на его свободу и волю к власти. Наоборот, постмодерн, дает субъекту максимум этой самой свободы, а тот толком не знает, что с нею делать. И, повторяя путь воления, уже проделанный персонально автором «воли к власти» – Ф. Ницше, начинает сходить с ума. Безумие возводится на почетный пьедестал, и даже кладется в основание неких новых онтологий [10]. На философские выкрутасы постмодерна, доведшего до логического завершения картезианско-ницшеанский нигилизм, можно было бы не обращать внимания, если бы он не проник в методологию того научно-технического поведения, которое изменяет среду обитания и жизненные условия самого человека. Постмодерн, снимая какие бы то ни было последние запреты на произвол субъекта в отношении бытия, довел до предела экспансионизм картезианства – методически трансформировал его в технологическое бескультурье (бескультурье как технологию), которое вызвало к жизни качественно новые формы разрушения глобальной экосистемы [126]. Как противодействие картезианствующему постмодерну, стихийно или полустихийно, отношение человека к бытию / окружающей среде начало переориентироваться на докартезианские интерпретации субъекта (средневековье, античность), на восточные моральноонтологические альтернативы, на консервативистские идеи языческого типа (неоязычество) и др. Возникли биоэтика (перенос норм морали на животных) и экологическая этика (перенос норм морали на экосистемы и ландшафты в целом). “Географическое разнообразие обладает правами в лице экосистем и ландшафтов как морального живого субъекта, равного человеку <…>. – Пишут современные российские исследователи А. А. Гагаев и П. А. Гагаев, – Ландшафт, экосистема, биоценоз – природно-социальное живое существо, и ни они, ни их самосознательные субъекты – микрофлора (одноклеточные растения), микрофауна, флора, фауна как живые моральные существа <…> не могут быть объектом частной 148
собственности или государственной, и государство не вправе решать их судьбу; их право на жизнь – прерогатива, которая от них не отчуждена <…>” [26, 4]. Точка зрения радикальная, но, во-первых, не новая и, во-вторых, безальтернативная. По другому нельзя, если хотим сохранить планету… На границе ХХ и XXI в. нигилистская субъективность Нового и Новейшего времени стала перед лицом радикальных топологических трансформаций, обусловленных простой, но крайне неприятной для новоевропейского субъекта причиной – экологической. Ландшафт, от которого субъект зависим абсолютно и безальтернативно, начал им же самим разрушаться до такой степени, что во многих местах на планете уже стал непригодным для нормальной биологической жизни. Зависимость Я от ландшафта ставит пределы всей метафизике субъекта и обращает в пустой звук любое философствование, пытающееся увести его в просторы экспансионистской самовитости и воления. Это своеобразный географический детерминизм наоборот. Географическая среда предопределяет не конструктивную сторону деятельности Я и общества (развитие, хозяйство, прогресс и т. п.), а их – и Я, и общества – дегенерацию и деструкцию. * * * Но, с позиций географического мировосприятия, зависимость Я от ландшафта носит не только функционально-онтологический (вещественно-энергетический) характер. Она выходит тáкже и за пределы феноменологии и герменевтики ландшафтного бытия человека. Зависимость Я от ландшафта имеет более фундаментальный – экзистенциально-топологический характер, который – ни много ни мало – переходит в зависимость методическую! Я имеет ландшафтную природу, оно ландшафтно по существу, именно как Ясубъект, как самовитость. Эта его зависимость от ландшафта обусловливается уже т о п о л о г и ч е с к и м и причинами. Окружающий человека мир-ландшафт перерастает круг непотаенного Протагора и превращается в мир-как-конус Делёза. Мир как конус подразумевает сбуъективизацию посредством эластического вытягивания поверхности смысла в виде своеобразной воронки-конуса, геометрически противоположной сингулярности. Отличие конуса субъективизации от сингулярности состоит в том, что он заканчивается некоей точкой (мы назвали её точкой Гомейера [128]), воронка же сингулярности имеет, хотя и бесконечно узкий, но 149
абсолютно черный провал в апофатику. Точка Гомейера конституирует субъективность – Я. Одна субъективность топологически отличается от другой субъективности тем, чтó попадает в круг непотаенного, очерчиваемый зраком, идущим от точки Гомейера к горизонту, закрывающему меон. Двух совпадающих точек зрения не существует – двух совпадающих Я нет. В пределе одно Я отличается от другого Я м а л ы м ш е в е л е н и е м (понятие из теории катастроф), тем самым и конституируясь. Такой «конический» подход к субъективности, как показал, Ж. Делёз [40], сформировался в эпоху барокко, когда субъект уже оторвался от «равного» камню и ручью subiectum’a прошлых эпох, но ещё не закостенел в картезианской cogito-представленности. То есть, с одной стороны, он возвысился над поверхностью смысла в точке Гомейера, а с другой, не оторвался от неё. Делёз по этому поводу пишет следующее: “Если объект глубинным образом изменяет статус (в культуре барокко – Т. Ю.), то же самое делает и субъект. Мы переходим от <…> переменной кривизны к векторам кривизны в направлении вогнутости. <…> Мы находим точку <…> где сходятся переменные перпендикуляры к касательным в состоянии вариации. Это уже не точка в полном смысле слова, но место, позиция, местоположение, «линейный очаг», линия, производная от линий. Коль скоро она воспроизводит собой вариацию <…> мы называем её точкой зрения. <…> Субъектом становится тот, кто в точку зрения попадает, или, скорее, тот, кто в точке зрения пребывает. Поэтому преобразование объекта соотносится с коррелятивным преобразованием субъекта: субъект теперь не «субъ-ект», но, по выражению Уайтхеда, «суперъ-ект». Пока объект становится объектилем, субъект превращается в суперъект. Между вариацией и точкой зрения наличествуют неизбежные отношения: и не только вследствие разнообразия точек зрения <…>, но, в первую очередь, из-за того, что в с я к а я т о ч к а з р е н и я п р е д с т а в л я е т с о б о й т о ч к у з р е н и я н а в а р и а ц и ю (разбивка моя – Т. Ю.).” [40, 35]. Вариация здесь – это та область меона, которая скрывается-раскрывается горизонтом, а объектиль – то, что расположено у подножья конуса: эта область вроде бы как и отстоит от субъекта, и в то же время топологически с ним связана, объект и субъект выступают как топологически неразрывные конституции – объектиль и суперъект. Диспозиция суперъекта по отношению к 150
объектилю ни в коей мере не «пред-», а тем более «противо-», и даже не «над». В то же время он по отношению к нему внешен. Однако, причем тут «ландшафтная природа субъективности»? Что, собственно, нам дает такая топология, почему мы, опираясь на неё, считаем возможным говорить о том, что субъект своим происхождением обязан ландшафту?.. Для того чтобы говорить о ландшафтной природе субъективности, мало констатировать «неразрывную связь человека и ландшафта». По большому счету, такая констатация вполне тривиальна. Человек и общество в целом мириадами нитей связаны с ландшафтом, интегрированы в ландшафт всей суммой массоэнергопотоков, ими генерируемых, и, в свою очередь, активно или пассивно влияют на ландшафт, «преобразуя природу». Что в данной констатации нового? – Ничего. Правда, сегодня идут дальше, и, поднимаясь к феноменологическому уровню взаимосвязи, говорят, что понятие ландшафта рождается в процессе своеобразной ментальной, психологической, когнитивной, интенциональной и т. п. связки субъекта, конституирующего это понятие, и того, на что направлен акт конституирования, что назовется именем «ландшафт»; что понятие ландшафта рождается не как «объективная реальность», а в паре «субъект – объект». В принципе, массоэнергетических потоков и интенциональности достаточно, чтобы утвердить связность человека и ландшафта. Но нас не она интересует. Нас интересует ландшафтная природа субъективности как таковой. Это – нечто совсем иное, это то, что из словосочетания «человек и ландшафт» требует изгнания самого союза «и». Должны быть убраны также «в», «с», «перед», «над» – вообще все союзы и предлоги, с помощью которых можно обозначить «единство человека ″и″ природы», как диспозицию. (Как видим, задача эта не проста уже на грамматическом уровне: язык нам просто не дает нужных средств выражения, чтобы объяснить нужную мысль, не прибегая к союзам и предлогам. Максимум, что он может предложить – это взятие союзов и предлогов в кавычки.). Задача установления а б с о л ю т н о й, то есть без диспозиции, связки Я «и» ландшафта носит топологический характер, ни физика, ни феноменология здесь не советчики. И её не трудно решить, опираясь на разработанную выше схему. Достаточно только эластической поверхности смысла придать статус ландшафта. Такой её статус – не что иное как пейзажное понимание ландшафта. Сегодня 151
он некоторыми географами даже абсолютизируется и считается единствен правильным в ландшафтной географии. Мысля мир-как-конус в качестве ландшафта, мы тем самым и устанавливаем между Я и ландшафтом связку, лишенную каких-либо переходов, диспозиций и лакун. Человек «и» ландшафт связываются в «объектиль – суперъектную пару» без посредников-союзов и предлогов. Можно сказать, что объектиль и суперъект – это те же самые объект и субъект, у которых отобрали союз «и». Нужно подчеркнуть, что топологический способ связки ландшафта-объектиля и человека-суперъекта был намечен уже в определении ландшафта Г. Гомейером (поэтому термин «точка Гомейера» не случаен). Отражая милитаристский дух своего времени, он относил к ландшафту то, что видимо с «командных» высот, т. е. то, что лежит у подножья миракак-конуса. Тем самым, сам того, скорее всего, не подозревая, он задал пониманию ландшафта объектиль-суперъектную спайность. Констатация взаимообусловленности Я и ландшафта знаменует наступление в географии того этапа исторического развития науки, который сегодня получил название постнеклассического. Утверждая такую спайность, мы переводим человека в разряд ландшафтных компонентов топологически. Вещественно-энергетическая и феноменологическая его интегрированность в ландшафт выступают уже как следствие или подтверждение топологии. С декларациями о том, что человек с продуктами и инструментами своей деятельности являются ландшафтными компонентами, в начале 1990-х годов выступили автор настоящей работы [123] и независимо от него российский географ Б. В. Поярков [98]. Позже московский географ В. Н. Калуцков обратил внимание на то, что ещё в 1929-м году в статье «География» для БСЭ Л. С. Берг писал о том, что ландшафт состоит не из шести (горные породы, почва, воздух, вода, растения и животные), а из восьми (плюс человек и его искусственные предметы) геокомпонентов [65, 44]. То есть постнеклассические интенции в ландшафтной географии в виде своеобразного методологического андеграунда существовали и раньше. * * * Итак, человек – не просто органическая часть ландшафта, с чем уже мало кто аргументировано может спорить, – он, как сама субъективность, имеет ландшафтную природу. В качестве геокомпонента, человек возвращает онтологии тот докартезианский 152
знак равенства между собой и камнем, между собой и речкой, между собой и сосной, о котором говорил Хайдеггер. Но теперь такое возвращение выглядит уже не только философской декларацией. Оно приобретает очертания научного метода. И в этом кроются как захватывающие перспективы географии, так и её эвристические пределы. Прежде всего, заметим, что в этом случае нам приходится все материально-энергетические процессы и функции, генерируемые субъектом, рассматривать, как внутренние по отношению к ландшафту; даже тогда, когда они будут носить разрушительный характер. Этот тезис, хотя ещё и продолжает ландшафтоведами дискутироваться, в целом, уже можно принять для ландшафтной географии ХХІ в., как вполне рабочую методику. Что же касается идеальных – когнитивистских, феноменологических, герменевтических, эстетических и др. – способов связки человека «и» ландшафта, практикуемых современной культурной и гуманитарной географией, то они укрепились уже настолько прочно и разносторонне, что впору даже начинать немного предохраняться от разного рода метафор, образов и мифологем, которые несут главный груз идеальной интеграции Я в ландшафт. Однако когда речь заходит собственно об аксиологии, то здесь перешагиваются не только рамки образов и мифологем, здесь география, как наука, начинает подходить к своему пределу и вступать в полосу того, чем заниматься теология и богословие. Человек – компонент ландшафта, но человека вне аксиологии нет. Значит, вместе с «двуногим компонентом» в ландшафт должна входить аксиология на правах, равнозначных дискурсу и образу, значит, аксиология должна трансформироваться в метод! В результате имеем: “Ландшафт сам по себе мораль” [55, 362]. И ничего с этим (это высказывание Д. Н. Замятина) поделать нельзя – это уже не образ и не метафора, с которыми географы давно научились ладить, это – нечто большее. Что? Аксиология не может быть рассмотрена дискурсивно и даже метафорически, но только – как категорический императив на уровне религиозной веры. Есть сотни «обоснований» нравственности и морали, есть сотни «решений» дилеммы добра и зла. Но о чем свидетельствует история? – О том, что все эти «решения» и «обоснования» в п р а к т и ч е с к о м отношении мало чего стоят. Можно уйти от проблемы в биологию, моду на что ввел в свое время 153
Клод Лоренц (1903-1989), объявив зло «так называемым» и сведши его до проявления биологических программ инстинктивного поведения. Но это мало кого устраивает. Вообще, всё, что наука и искусство, и даже философия предлагают для решения дилеммы добра и зла, человека, по большему счету, мало устраивает. Не потому, что не аргументировано, не потому, что неправильно, не потому, что не убедительно. А потому, что все эти решения до сих пор не давали, не дают и пока не видно, чтобы собирались давать нужные практические результаты в исторически значимых масштабах. Потому, что где-то глубоко-глубоко просто нормально воспитанный человек, по крайней мере, до того момента своей жизни, когда приходит смирение с её цинизмом, не хочет идти на компромисс между добром и злом, просто не желает рассматривать добро и зло в паре. И вот эти-то не хочет и не желает в нашем случае приобретают силу научного аргумента. Может научный аргумент быть таким? – Очевидно, что нет. Мы подходим к пределу науки. Проблема «зависает». Добро и зло есть, а объединять их в целостность н е х о ч е т с я, снимать их контроверзу, делая вид, что они релятивны, просто как-то н е х о р о ш о. И тогда, чтобы уберечься от греха (без кавычек!) мы естественным образом приходим к идее имманентной множественности: добро отдельно, зло отдельно. И это «отдельно» –абсолютно. Но где место этого абсолюта разделения? Религия даже с топологией обыкновенного ада не может разобраться: что там – «в глубине» недр – божественный мрак апофатики, или котлы с кипящей не то магмой, не то серой и смолой? Как из консистентного мироздания вырвать фрагмент по имени «зло» и куда его поместить? где его место? На этот вопрос нет топологического ответа (остальные ответы, по большому счету, будут от него производными). С добром проще, отделить его от зла и дать ему свое место не составляет труда: Иисус, как мы помним, пришел из Эона¸ из места-времени, из вечности. О том, что местовремя – это место любви и добра, или просто тождество с ними, не устают повторять многие религии. А у зла где место? (Релятивизировать его, то есть поставить в топологическую оппозицию добру – повторим ещё раз – мы не можем: нехорошо это!). Удовлетворительного ответа на поставленный вопрос, повторимся, нет. Во всяком случае, на данный момент. Религия из этой ситуации предлагает, хотя и не очень надежный, но все же выход. Он не хитёр, хотя и несколько волюнтаристичен: 154
просто не обращать внимания на где зла (коль скоро зло атопично), а сосредоточиться на проблеме спасения – на том, как его избежать, или минимизировать. Топологически проблема спасения является не чем иным, как проблемой перехода из бытия в бытие, из этого мира в тот, из посюсторонья в потусторонье. «Где» зла здесь трансформируется в «как»: как перейти так, чтобы не попасть в плохую ситуацию (ада), который уже, в общем-то, и неважно где. “Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет и выйдет, и пажить найдет” (10 Иоан. 9), – такое решение проблемы перехода предложил Иисус. Решение вполне адекватное. Он связал проблему перехода и проблему спасения воедино, отодвинув, по большему счету, вопрос «перехода куда?» на задний план. В конце концов, столь ли суть важно каковы рай и ад: то ли это христианское «лежбище котиков», наслаждающихся ничегонеделанием, то ли это мусульманский «дом свиданий» где праведников ласкают небесные гурии (любопытно, а кто в мусульманском раю ласкает женщин?36); то ли это – ад – вечный огонь, то ли не менее вечный хлад?.. Какое это имеет значение? (И не потому ли картины рая и ада столь разнообразны?). Значение имеет переход, значение имеет тó, как туда попасть, а туда не попасть. Стандартный ответ любой религии: не грешить. Списки грехов прилагаются. Они похожи, но варьируют. Дается также универсальная рекомендация «любить». Но любовь сама по себе топологична, сама по себе место (Эон). Да к тому же по-разному понимается и обосновывается самоуверенным человеком. А вот что точно сбивает с него спесь и худо-бедно, так сяк, но все же удерживает от греха, так это страх. Наиболее проницательные богословы, Серафим Саровский, например, или Сирён Кьеркегор, хорошо понимали это, и считали, что именно со страха начинается как настоящая мудрость, 36
Это не просто «ехидный вопрос» в адрес магометан, мало уважающих Женщину. Мы хотим подчеркнуть, насколько в теологии не разработаны, а порою и глупы, ситуации рая и ада. Мне, например, неизвестно, приходила ли в голову какому-нибудь христианскому теологу мысль, о том, что вечно отдыхать и блаженствовать – просто скучно, что христианский рай – элементарно нуден. Такая ситуация в богословии, когда из лучших побуждений праведникам в качестве награды предлагается монотонная вечность – скука, свидетельствует, на наш взгляд, о том, что для религиозного сознания, в конечном счете, важна не столько форма и способ воздаяния, сколько подход к ситуации и переход в ситуацию, когда воздаяние свершается.
155
так и истинная религиозная вера. Напомним, что страх – Авраамов страх перед Богом – имел самое непосредственное отношение и к рождению понятия ландшафта... Проблема перехода, если с неё снять классические религиозные интерпретации (в том числе формулируемые в форме тезиса о реинкарнации), может быть чисто по географически трансформирована в проблему бродяжничества: из мира в мир, из бытия в бытие. Буддизм, правда, видит в избавлении от бродяжничества благодать (нирвану), но для географа нирвана мало привлекательна. Дао-путь лучше… А в западной культуре эту мысль хорошо передают слова из известной романтической песни: “Вечный покой сердце вряд ли обрадует”. Кстати, песня – из кинофильма снятого по роману – «Земля Санникова», – который сочинил наш выдающийся коллега-бродник, геолог и географ акад. В. А. Обручев (1863-1956). Больше на пределе географического знания сегодняшнего дня по данной проблеме мне сказать нечего. МЕТОД Всякая фундаментальная наука пользуется своим особым методом исследования. В практическом плане, полагаю, с этим не будет спорить никто, кто занимается реальной научной работой. Но когда дело доходит до теоретической рефлексии (в т. ч. философской), единство мнений превращается в разноголосье: на то, что такое метод и каковы его особенности, существуют разные точки зрения и у ученых, и у философов. Здесь-то, в пестроте интерпретаций, и кроется главная опасность, подстерегающая понятие метода. Из-за неё утрачивается или становится плохо понятной специфика, которая определяется той областью науки, где метод работает. Он размывается, становится эвфемическим, «всеядным», приобретает признаки «методического приема» или «частной методики». А с другой стороны, специфика метода коррозируется неуемными обобщениями: говорят об общенаучных, о междисциплинарных методах, отождествляют метод с методологией и т. д. Избежать обеих опасностей – измельчения и универсализации – можно, на наш взгляд, воспользовавшись приемом, на который указала философская герменевтика: сопрячь понятие метода и понятие истины. Известный труд Х.-Г. Гадамера, в котором представлено такое сопряжение, так и назывался: «Истина и метод» 156
[27]. Правда, касается оно (сопряжение), по Гадамеру, только метода гуманитарных наук. Но не будем забывать, что география среди прочих наук имеет особый «классификационный» статус – она одновременно наука и гуманитарная, и естественная37. Конечно, сопряжение метода с истиной – это паллиативный выход: сразу возникает вопрос «а что такое истина?». Но ответ на него – уже за пределами собственного научного метода, это философская проблема. То есть, сопрягая истину и метод, мы частично перекладываем речение задачи «на плечи» философии. В самой же науке, как таковой, остается «сухой осадок»: истинно научное знание – истинно физическое, истинно химическое, биологическое, географическое, истинно историческое. Формы этих «истинностей» достаточно хорошо различаются уже на эвристическом уровне. Невозможно подвергать каким-либо оценкам, например, истинность химических выводов, опираясь на историю, или биологических – с позиции физики. Если не углубляться в схоластику теоретических трактовок понятия метода, его специфика в области той или иной фундаментальной науки достаточно очевидна. Итак, метод – это совокупность неких взаимосвязанных и сопряженных операций, с помощью которых получают знание, специфичное (истинное) для той или иной фундаментальной науки. Совокупность операций выбирается исследователем, но его выбор не произволен, а диктуется способом торможения бесконечных скоростей хаоса, свойственным данной фундаментальной науке. Этот способ, составляющий по Делёзу – Гваттари план референции, располагаются уже за (точнее над) пределами формы научного постижения мира. Потому, что он эту форму – физикоматематическую, химическую, биологическую, географическую, историческую – как раз и определяет. Вырисовывается схема «способ – метод». Метод зависит от способа, и оба они, один (способ) с позиции «над», другой (метод) с позиции «на» очерчивают ту или иную область научной мироинтерпретации, определяемой как «фундаментальная наука». 37
Вопрос о том, насколько такое сопряжение возможно и целесообразно в сфере естественных и точных наук требует отельного рассмотрения. Авторская позиция такова, что «да, возможно и целесообразно», однако её строгое обоснование выходит за рамки данного исследования.
157
В пределах замкнутой системы «способ – метод» последний имеет самодовлеющее, даже «диктаторское» значение. Он не просто не допускает смешения разных типов научного познания на операциональном уровне, он их жёстко отталкивает друг от друга, сберегая «в чистоте» предметные области (планы референции) разных наук. Иное дело методика. Она – именно та операциональная область, на которой наблюдается взаимодействие между разными типами научного знания, вплоть до пресловутой междисциплинарности. Методики могут быть разного «масштаба», от размерности «почтиметода» до «молекулярных» методик ad hoc. Но никогда они не заменяют метод. Даже на уровне ad hoc, который вроде бы безлик и транзитивен до неузнаваемости. Методику не всегда просто отличить от метода, хотя критерий здесь, в общем-то, очевидный: метод специфичен для данной фундаментальной науки, методика – нет. Так, например, Д. Н. Замятин, характеризуя путешествие, как метод (в его терминах как «объект и предмет интереса»), подчеркивает, что к нему обращаются не только в географии, но и психологии, социологии, филологии, истории и др. [54, 15]. Так-то оно так, только в географии путешествие – метод, оно здесь играет главенствующую роль; а в других науках – методика, там оно имеет вспомогательное значение. На такой путанице – метод или методика? – и базируются декларации о фундаментальном характере разного рода «междисциплинарностей», о выдающемся значении «переходных областей знания» и т. д. У географии в этом отношении положение особенно тяжелое: ведь она – рекордсменка по заимствованию методик иных наук. И это – не преувеличение. Трудно, например, представить, чтобы физика или химия заимствовали методы исследования истории, или, наоборот, история объясняла свои феномены с точки зрения физической химии. А в географии – пожалуйста, и физика, и химия, и история с биологией вкупе уживаются, и, усилиями самих же географов, методически разрывают единую науку о локализации на пресловутую «систему наук». Если методика, смешиваясь с методом, дробит науку, рождает в её лоне кентавров междисциплинарности, то методология, когда она перемещается на место метода, уводит науку в смутно-беспредметную область общенаучности, системности, диалектичности и тому подобных сфер, которые и очертить-то с позиций собственно науки 158
сложно. Сложно потому, что методология уводит науку в сторону философии. Когда мы говорим «диалектический метод», «феноменологический метод», «позитивистский метод» и т. д., то мы говорим о диалектическом материализме, феноменологии, позитивизме – об областях философии, а никак не науки. Методология – это то, что сопрягает науку и философию, в этом её функция и сила. Для замены или дублирования метода она не предназначена. Итак, метод географии, как фундаментальной науки, каков он? Вопрос этот, как ни странно, мало изучен. Не то, чтобы было мало деклараций и рассказов о том, что и как географ делает конкретно, осуществляя тот или иной исследовательский акт, а мало понимания с п е ц и ф и к и собственно метода географии – того, что и как делается в географической науке и только в ней, что в качестве метода другим наукам просто недоступно, не нужно, чуждо. В первом приближении спецификацию метода географии можно определить тремя позициями – 1) путешествие, 2) дискурс и образ, 3) карта. Возможно, есть ещё что-то; мы остановимся пока только на этом. Путешествие “Географ должен путешествовать”, – любил повторять мой наставник в научной юности выдающийся украинский географ А. М. Маринич (1920-2008). В самом первом и очевидном приближении, в путешествии и только в путешествии географ собирает и накапливает тот эмпирический материал, который затем кладется в основу понятия «предмет науки». Но это только первая и самая проста функция путешествия. Она хорошо известна и мы не будем на ней подробно останавливаться. Более глубокое понимание сути путешествия как метода должно исходить из того, что оно естественным образом тормозит бесконечные скорости хаоса. Путешествие локализует, и тем самым задает «программу», «алгоритм», «стиль» географического мышления и мировосприятия. “Окружающее путешественника пространство постоянно им фрагментируется и расщепляется. Пространство становится «паззловым». – Пишет о путешествии Д. Н. Замятин. – Но эти пространственные «паззлы» одновременно образуют вязкую среду, сквозь которую держится путь” [54, 15]. Здесь мы сталкиваемся уже с феноменом консистенции, которая, как мы знаем, конституируется фрагментарностью-локальностью («паззлами»). По 159
существу, именно путешествие её-то и конституирует: а как иначе узнать, что мир фрагментарен, если не передвигаться по миру? В. Л. Каганский подчеркивает, что путешествие идет не столько в пространстве, сколько в ландшафте [64], поэтому путешествующий просто облигатно должен конституировать консистенцию; ведь консистентен сам ландшафт. Поэтому именно посредством путешествия “пространство <…> как бы уходит полностью в географию” [54, 19]. Это приводит к «утрате» пространством его физических и геометрических свойств и приобретению бытийных (бытийный географизм В. С. Преображенского). Важнейшим следствием, вытекающим из консистентноландшафтной природы географического путешествия, является то, что в нем должны сопрягаться и взаимообращаться тангенциальная и радиальная составляющие. О тангенциальной составляющей мы осведомлены хорошо, она – методическая основа науки γραφειν. Но как она обращается в радиальность? Процесс этот очень тонкий, хрупкий и пока в истории науки плохо исследованный. Одно из весьма точных его наблюдений дает В. П. Визгин, анализируя трансформацию мировосприятия И. А. Гончаровым под воздействием путешествия на фрегате «Паллада», описанном им в одноименной книге («Фрегат ″Паллада″»). Наблюдая разнообразие мира по тангенциали, русский писатель приходит к пониманию, ощущению, видению мира, как миров. В этом своем повествовании “Гончаров высказывает самую суть взаимосвязи мира и миров: развитие картины мира равносильно множественности миров” [23, 266]. Новое место, по Гончарову, как бы открывает человеку “особые глаза и уши, зорче и острее обыкновенных, или как будто человек не только глазами и ушами, но и лёгкими и порами вбирает в себя впечатления, напитывается ими как воздухом” [34, 33]. Сегодня этот «эффект» модно называть расширением сознания, и для конституирования радиальной составляющей путешествия оно имеет принципиальное значение «первого толчка». Расширенное сознание смотрит на мир, как на множественность, мир в его представлении трансформируется в миры. Стоит ли ещё раз повторять, что это конституция именно географического мировосприятия? Эта конституция: через путешествие – к множественности миров весьма стара. Первое хорошо задокументированное свидетельство трансформации мира в миры посредством путешествия связано с 160
именем Демокрита. Мыслитель из Абдер был записным бродягой. Диоген Лаэртский его бродяжную жизнь описывает так: “Он совершил путешествие и в Египет к жрецам, чтобы научиться геометрии, и в Персию к халдеям, и на Красное море; а некоторые добавляют, что он и в Индии встречался с гимнософистами, и в Эфиопии побывал. Из трех братьев он был младший при разделе наследства и взял себе меньшую долю имущества, состоявшую в деньгах, так как они были ему нужны для путешествия <…>. По возвращении из странствий жил он в крайней бедности, так как все добро он истратил” [47, 370-371]. Некоторые исследователи сомневаются, что Демокрит добрался до Индии, но в любом случае в Элладе он был известен как путешественник в не меньшей мере, чем Геродот. Из странствий Демокрит принес особое видение мира, которое В. П. Визгин называет странным, и эта странность заключается в том, что ему пришла в голову антиплатоновская и антиаристотелевская (а по большому счету и антифизическая) идея о бесконечном множестве миров, которую он сопряг с атомизмом. К этой странности, «подхваченной» в странствиях38, добавились некоторые особенности его личного поведения (аскетизм, презрение к славе, рассеянность и др.), и жители Абдер сочли его помешанным. Для обследования привели самого Гиппократа, тот побеседовал с Демокритом и нашел его не только в здравом уме, но, как гласит легенда, получил огромное удовольствие от общения с коллегойученым, таким же выдающимся эллином, как и он сам. Абдериты тоже измели свое мнение, и после того как Демокрит познакомил их со своей философской системой, одарили его пятьюстами талантами [47]. Разнообразие увиденных миров земных натолкнуло Демокрита на простую мысль: ему, этому разнообразию, должно быть когерентно разнообразие миров внеземных. Это был старт идеи множественности миров. Так эмпирическое тангенциальное путешествие начало сопрягаться с умозрительным радиальным. Проникновение мыслью ввысь – в строение Космоса для греков было не в не новинку, они в этом упражнении поднаторели, хотя, конечно, то проникновение, 38
Здесь уместно вспомнить замечательный образ странствующего странно Сигизмунда Кржижановского, в котором талантливый советский прозаик прямо и убедительно сопряг эти две категории – странности и странствования [70].
161
которое предложили Левкипп и Демокрит – множественность миров, было вполне оригинальным. А вот ими же предложенное проникновение вглубь материи до мельчайших неделимых – это была новь, настолько необычная, что не один светлый ум Эллады и Рима означал её не иначе как «бредни» (фразу «бредни Демокрита» впервые бросил Стратон Лампсакский по прозвищу «Физик» (340-268 гг. до н. э.). (Любопытно, что такую же оценку натурфилософии Абдерита можно встретить и сегодня). Демокритово путешествие из тангенциального вызвало к жизни радиальное мироощущение. Но вызвать к жизни идею – не значит ещё развить её, утвердить и довести до логического завершения. И в античности, и в последующие эпохи39 на пути её логического завершения стояла пустота и тангенциально-таки расположенная в ней вся эта множественность. Нужна была топология матрешек, а её не было. Но вот, предположим, эта топология появилась, и миры начали располагаться здесь и теперь, hic et nunc. Что в таком случае следует понимать под радиальной составляющей путешествия, и как такой, говоря словами Ж. Делёза и Ф. Гваттари, “вояж на месте” [42, 819], может быть осуществлен? Как ни удивительно, но такого рода путешествия известны исстари, практикуются во всех культурах и даже хорошо известны всем нам «в быту» – в форме ночных кошмаров и «волшебных» снов. Это то, чем занимались и занимаются мистики и маги всех времен и народов – хождение из посюсторонья в потусторонье и обратно. На мифопоэтической, точнее мифогеографической, стороне этой формы путешествий мы остановимся ниже. Что касается физической, рациональной, причинно-следственной, то в данной работе в этот аспект проблемы мы углубляться не станем. Во-первых, рациональные физические объяснения с позиций физики сегодняшнего дня здесь явно не срабатывают40. Во-вторых, после того, как была отброшена мысль 39
В частности, в эпоху Возрождения и Просвещения, когда под влиянием географических открытий тех времен снова оживилась идея о множественности миров (Дж. Бруно, Б. Фонтенель, Дж. Свифт). 40 Хотя, конечно, смотря на какую теорию опереться. Так, например, феномен ясновидения, который задокументирован и отрицать который невозможно, легко объясняется с позиций физики, если допустить движение вспять по стреле времени. Хотя в современной физике экспериментально такая возможность не подтверждена, но она и не опровергнута. А в теории
162
Риттера о божественном происхождении Земли, география весьма и весьма отдалилась от объективного идеализма, и в целом ни методически, ни рефлексивно не готова в настоящий момент осмысливать разного рода мистический и эзотерический «материал». (Отдельные попытки, например, украинским географом Г. И. Швебсом [143], в этом направлении предпринимались. Но они относятся, скорее, к жанру столь популярного сегодня наукообразного комментирования разного рода «откровений», «просветлений», «аномалий» и т. д.). И, в-третьих, в вопросе о множественности миров и бытий, особенно, если их топологию представлять «матрешкообразно», сегодня столько домыслов, спекуляций и шарлатанства, что подходить к нему с попытками рационального научного объяснения, пусть и не физического, – всё равно, что покушаться на гнездо с неправильными эзотерическими пчелами… Между Сциллой дискурса и Харибдой образа Герман Гельмгольц (1821-1894), предпринимая в середине XIX в. попытку «уравнять в правах» естественные и гуманитарные науки, высказал мысль о том, что для первых характерна логическая индукция, а для вторых художественно-интуитивная [27, 46]. С тех пор эта мысль при сопоставлении метода естественных и гуманитарных наук в разных вариантах и с разными дополнениямиуточнениями варьируется и повторяется. Среди фундаментальных наук мы имеем три естественные науки – физику, химию, биологию (о физике и химии иногда говорят ещё «точные»); одну гуманитарную – сегодня существует уже масса обоснований такого рода движения. В случае экспериментального подтверждения возможности движения вспять по стреле времени, на что принципиального теоретического запрета нет, оракул и пророк будут выглядеть обычными людьми, у которых необычно чувствительно развит какой-то физиологический или психический механизм реагирования на объекты, движущиеся из будущего в прошлое. В конце сентября 2011 года в Интернете появилось сообщение, что итальянскими физиками под руководством Антонио Эридитато экспериментально зафиксировано движение элементарных частичек нейтрино со скоростью большей, чем скорость света. Если данные эксперимента подтвердятся, то можно считать, что сделан первый шаг на пути опытного доказательства возможности физического движения вспять по стреле времени.
163
историю; и географию, о статусе которой мы уже говорили. Коль скоро по схеме Гельмгольца для первой тройки характерна логика, а для истории – интуиция (кстати, очень точное наблюдение: без интуиции невозможно проникнуть в чужое желание – квинтэссенция исторического метода), то для метода географии, совмещающей в себе и естественнонаучность и гуманитарность, должно быть характерно и то и другое. И вся история географической науки, а в особенности её современное состояние, свидетельствуют, что это именно так. Для географии характерна предметная и методическая естественногуманитарная двойственность. Она всё время досаждала и продолжает досаждать как методологам самой географии, так и науковедам, предпочитающим в своем большинстве тщательнейшим образом обходить географию стороной. Не жалуют метод географии и философы. Естественно-гуманитарная двойственность географии дает начало второму принципиальному моменту спецификации её метода. Упрощая, можно сказать так: методическое место географии находится в промежутке между дискурсом («логика») и образом («художественная интуиция»). (Попутно заметим, что даже в этом – чисто операциональном аспекте география остается верной самой себе и отдает предпочтение меже, из которой, как мы знаем, начинается её онтология). В принадлежности к этому промежутку и состоит второй момент спецификации географического метода. Но такая принадлежность чревата. Географию постоянно разрывают: то тянут к физикалистскому краю, растворяя её в «точных науках» и уповая на то, что «в науке, столько науки, сколько в ней математики», то стараются утащить вообще за пределы научного знания – в область способов миропостижения, свойственных искусству. Физикализм возник в лоне логического позитивизма (А. Д. Айер, Р. Карнап, О. Нейрат и др.). Он всё стремится объяснить с опорой на законы физики и теоремы математики. Физические методы принимаются за эрзац научных, а ценность любой другой науки измеряется тем, в какой мере она этими методами пользуется. Физикалистские направления или тенденции в любой науке стремятся нивелировать её методическую спецификацию. И хотя многие исследователи согласны с тем, что редукционизм это плохо, физический «пресс» так силен, что практически все фундаментальные науки, за исключением, может быть, только истории, в той или иной 164
мере подпадают под влияние физикализма. Особенно сложна ситуация в этом отношении у химии, эвристически и эмпирически наиболее тесно примыкающей к физике. Автору приходилось даже слышать мнение, что химии, как науки, вообще нет, все её законы переводятся на язык физики (его высказывал, естественно, физик). К физикализму тесно примыкает стремление математиков также все закономерности и законы мира подчинить дискурсу своей науки. Исторически математика развивалась в тесной связи с физикой, поэтому тенденции к математизации и физикализации всех форм научного знания идут рука об руку. Но здесь есть и важное различие. Относительно математики можно поставить такой вопрос: а все ли её теории и положения в л ю б о м с л у ч а е можно свести к формам физического бытия, или есть такие, которые принципиально не описывают и не моделируют какие бы то ни было физические ситуации? Иными словами, математическая химия, математическая биология, математическая география всегда ли генетически связаны с математикой из области физики, или в них есть такие модели, которые на 100 % специфичны и не переводимы на модели физического способа торможения бесконечных скоростей хаоса? Если «да», то положение математики относительно той или ной фундаментальной науки не физики – вне критики физикализма. Если «нет» – то к ней следует относиться как к «идеологической проводнице» физикализма, и, не чураясь математических м е т о д и к , проявлять в обращении с ними осторожность и умеренность. О роли физикализма в географии долго распространяться не стоит: существует наука физическая география и этим объясняется многое. На уровне методик работа с физикой, в физике и по физически в физической географии в порядке вещей, начиная от молекулярно-атомарного уровня, на котором В. Н. Солнцев пытался обосновать существование рельефа, как особого геокомпонента, и заканчивая обще-планетарными массоэнергетическими (гидрометеорологическими) закономерностями, ярко, «по физически», репрезентированными в 1960-х – 1970-х годах работами М. И. Будыко, Г. Ф. Хильми и др. На уровне методик такая работа естественна и необходима (особенно в геофизике ландшафта). Но она начинает выглядеть «предательством» по отношению к географии тогда, когда начинает претендовать на статус метода. А момент, когда физическая методика переходит в область метода, уловить сложно. Вот, например, статья К. Н. Дьяконова с показательным названием 165
«Географические законы и их физическая сущность», она написана в момент (1981) наибольшего увлечения физической географией физикализмом и системологией [49]. С позиций физикализма автор дает объяснение 8-ми законам природы, которые он считает географическими. Пока К. Н. Дьяконов обращается к физикализму, как к методике, его аргументация выглядит убедительной и характеристика 3-х географических законов41 с позиций физики видится адекватной. Но когда он физику поднимает до уровня метода, и с опорой на неё объясняет остальные 5 законов земной природы, объяснительная ситуация переворачивается «с ног на голову»: законы, им выделяемые и характеризуемые42, – это не законы физической географии, интерпретируемые по физически, а законы физики, которым дается географическое истолкование. Интересно отметить, что от физикализма не убереглись и представители общественно-географических ветвей нашей науки, хотя влияние физики на эту область географического знания, конечно же, куда меньше, чем на физическую географию. Известный советский географ – специалист в области теоретической и социальноэкономической географии Б. Б. Родоман в свое время с долей даже какой-то гордости подчеркивал, что “такие понятия, как тяготение, волны, диффузия, деформация, излучение, разность потенциалов <…> хорошо работают в моделях территориальной дифференциации человеческого общества” [89, 51]. Подытоживая выше изложенное, можем констатировать, что географический способ миропонимания, географический метод постоянно испытывает искушение дискурсом, тяготеющим в своем пределе к физике и математике. Дать пошаговое, логическое, причинно-следственное, генетическое объяснение сóбственно географическим, специфически-географическим фактам и явлениям, с опорой на законы физики и точный математический расчет – вот 41
Точнее 2-х, т.к. «периодический закон географической зональности» и «закон территориальной дифференциации», являются в сущности одним и тем же законом (локализации), просто причины, приводящие к фрагментированию территории у них разные. 42 «Закон квантовой компенсации в функциях биосферы», «принцип изменчивости функционирования геосистем», «закон трансформации солнечной энергии в биосфере», «закон устойчивости функционирования геосистем», «закон энтропии геосистем».
166
кредо этого соблазна. И когда география в минуты слабости, «теряя бдительность» поддается ему, она просто соскальзывает в метод другой науки, теряя саму себя, как оригинальный и неповторимый способ миропонимания… География подвержена и «атакам» химических и биологических методов. Но химия, в силу, может быть, того, что она похожа на географию тем, что в ней также до сей поры слабо развиты философские рефлексии, как-то не очень агрессивно проявила себя в таких атаках. В свое время было предложение сформировать особую «химическую географию», но позже оно не без помощи геологиигеохимии и почвоведения мирно трансформировалось в науку геохимию ландшафтов, в которой химия не только методически не навязывается географии, но находится с ней в толерантных, методически дружеских отношениях. Что касается биологии, то она, как соседка географии по фундаментальным наукам, просто вынуждена с ней уживаться мирно. Методические недоразумения между соседями, конечно же, возникают (вплоть до попыток экологии подменить ландшафтоведение), но это обычные трения между, в целом, мирными и доброжелательными соседями. Пользы же от близкого сосуществования биологического и географического способов мировосприятия и миропостижения – куда больше. Многочисленные научные дисциплины, изучающие живое, и одновременно имеющие в своем названии корни «граф» или «гео», – наглядное тому подтверждение. С противоположного физике края, с гуманитарного края, с области наук о духе и желании, географический метод подстерегает опасность, названная Гельмгольцем «художественная интуиция». В области исторического знания эта опасность ещё невелика. Об истории можно сказать то же, что и о биологии: хорошая соседка географии на улице фундаментальных наук (только «дом» с другой стороны). Но за пределами исторической науки заканчивается область научного знания вообще, а «художественная интуиция», как метод, не утрачивает, а усиливает свою активность. И начинает затягивать географию в область искусства. Художественные методики описания и постижения земных миров в географии применялись всегда (также как физикалистские). Даже тогда, когда исследователь не был географом-профессионалом, даже когда его мышление было далеко от эмоций и сантиментов, от философских рефлексий и мифопоэтики (военные, купцы, 167
землепроходцы, мореходы). Художественный момент при фиксации земного пространства, выявлении его неповторимой специфики и типических свойств, в большинстве случаев, присутствовал, вклиниваясь в сухие и точные характеристики геометрии, физики и экономики окружающего мира. Вот характерный пример: “Пятница, 23-е. С юга слабый ветер, иногда штиль; в первой половине суток туман, затем хорошая погода. В полдень обсервованная широта 40° 36′ 30″ S мыса Уэст-Кейп 6° 52′ О. Самый восточный видимый нами мыс был на NO 10°, в 7 лигах. Крутой утес или мыс, на траверзе которого мы находились вчера в полдень (близ него возвышается под водой несколько скал), был на SW 18°, в 6 лигах. Этот мыс я назвал Рокс (мыс Скал) – широта его 40° 50′ S. После того, как мы прошли почти вдоль всего северо-западного побережья Тови-Поенаму, я думаю, пора описать его более подробно, тем более, что мы наблюдали его неоднократно. Я уже упоминал в записи от 11 числа сего месяца, когда мы были близ южной части острова, что поверхность страны гористая. Горный хребет пересекает остров с самой западной оконечности, усмотренной нами в тот день, до самой восточной, о которой я уже упоминал 13 числа. Часть берега протяженностью 6 или 8 лиг осталась необследованной, нам лишь удалось увидеть горы в глубине острова. Прибрежная местность близ мыса Уэст-Кейп довольно низкая и постепенно поднимается к подножию гор; большей частью она поросла лесом. От мыса Файв-Фингер до 44° 20′ ю. ш. тянется узкая гряда лесистых холмов, которая обрывается прямо в море. Сразу же за холмами лежит очень высокий горный хребет, по-видимому, это скалы, покрытые во многих местах снегом, который лежит здесь, быть может, со дня сотворения мира. Кажется, во всем свете нет страны более суровой и пустынной <…>”. – Это отрывок из «Плавания на ″Индевре″», в котором Джеймс Кук описывает Южный остров Новой Зеландии, каким он виден с моря [73, 269-270]. Нужно сказать, что требуется большое терпение, чтобы прочитать «Плавание на ″Индевре″» – этот путевой отчет знаменитого капитана, начисто лишенного литературного таланта. Сухая монотонная сводка о том, какая широта и долгота, какой галс, какая погода, какой рельеф, как с провиантом, какое местное население и т. д. Но методично, хотя и скупо, эта сводка прерывается 168
именно этим: «скалы, покрытые во многих местах снегом, который лежит здесь, быть может, со дня сотворения мира», «кажется, во всем свете нет страны более суровой и пустынной» и т. п. И именно такими «прерываниями» и «вставками» она мне представляется наиболее интересной и даже захватывающей: сквозь строки официального отчета просвечивается поэтическое видение стран и народов суровым морским волком – великим мореходом Джеймсом Куком. Особой остроты художественный, эмоциональный, пристрастный, интуитивный взгляд достигает, когда речь заходит о ландшафте. Вероятно, прав известный украинский географ Г. И. Денисик, утверждая в статье с характерным названием «География и художественная география», что “нахождение в природе комплексов, все компоненты которых связаны между собой сверхтонкими нитями <…> это не задача для человека, умеющего разговаривать только сухим языком фактов и цифр” [45, 19]. Основным продуктам художественно-гуманистических рефлексий земного пространства, считается географический образ. Д. Н. Замятин справедливо видит в нем нечто такое, что в пределе тождественно самой географической реальности [56, 14-16]. Добавим, что, если мы вслед за неоплатониками будем видеть в образеизображении чего-либо эманацию этого «чего-либо», то мы получим «приращение бытия». Изображаемая предметность, «вещь в себе» не просто делится теми или иными своими сторонами, кодами, видами, аспектами и т. д., она, отдавая их, т. е. эманируя, не уменьшается в своем бытии, а увеличивается в нем. Все образно-дополнительные качества и свойства предметности, исходящие из неё самой, делают её богаче и разнообразнее. Но, образ, также как и дискурс, верой и правдой служит географии только на уровне методики. Это не метод, также как и физикализм. Чрезмерное увлечение образами, также как и чрезмерное увлечение физикализмом, лишает метод географии специфики. Та область географии – гуманитарная география, в которой сегодня делается решительная ставка на образ, иногда выходит за пределы собственно науки географии и трансформируется в эвфемическую метагеографию или в этакую «междисциплинарность» (что, очевидно, уже не суть география). Любопытно, что гуманитарное знание здесь с точностью до наоборот повторяет авантюру точного знания. Последнее, уповая на математику, математизацию, физикализацию, абстрагирование, эксперимент, расчет, моделирование и т. д., не так 169
давно также перешагнуло предмет и метод собственно науки (любой, но для нас важно – географии) и трансформировалось в некую системологию (в географии в геосистемологию) – «науку обо всём» (поскольку «всё – система»). Сегодня мода на «системность» и «геосистемность» поутихла, думаю то же самое ожидает и метагеографичность. Однако авантюра образа в лоне метагеографии и гуманитарногеографической «междисциплинарности» не заканчивается. Здесь так или иначе, но при желании ещё можно держать баланс и не выходить за пределы дозволенного методом. А вот где такой выход дает о себе знать во всей своей полноте – так это область искусства. Многие географы почему-то думали и думают, что раз география продуктивно обращается к художественным способам восприятия, выражения и объяснения, то это дает ей основания быть полунаукойполуискусством. География-де “перекидывает мосты между искусством и наукой” [89, 15]. Никаких мостов она не перекидывает и перекидывать в принципы не может. Потому что она – наука, а наука не работает в области художественного творчества. Мне неизвестно, чтобы деятели искусства, даже из областей очень тесно связанных с ландшафтной географией – архитектуры и ландшафтной архитектуры, зачисляли географию в свой цех. А вот среди географов порывы стать разновидностью художника или поэта пользуются большой популярностью. Но встречного движения со стороны искусства нет. И это неспроста. Мы сталкиваемся с достаточно простой, но не очевидной гносеологической ошибкой. Искусство, хотя и обращается к образам, как средству выражения, вовсе не мыслит образами, и совсем не имеет их в виду в качестве конечной цели. Искусство мыслит ощущениями. А наука мыслит референциями. В ощущении – способ миропонимания для искусства. Убедительно и аргументировано это, даже не показано, а доказано Ж. Делёзом и Ф. Гваттари в трактате «Что такое философия?». “Искусство заключает кусок хаоса в раму, делает из него хаос – составное целое, которое становится ощутимым, то есть извлекает из него хаоидное ощущение как разновидность; наука же заключает его в систему координат, делает хаос реферированным, и он становится Природой, откуда она извлекает алеаторную функцию и хаоидные переменные”, – так на своем замысловатом языке французские философы объясняют разницу между наукой и искусством [43, 263]. 170
Радетели тождества науки географии и искусства кладут во главу угла не ощущение, а образ, и, «вводя» его в науку, «обосновывают» это тождество (или полутождество). Делается элементарная методическая ошибка, и не более того. Отнесемся к ней с пониманием, как к любым ошибкам в методике: их допускает каждый. Тем более что сознательно, или не сознательно, но допуская эту ошибку, большинство исследователей, стремящихся «охудожествить» географию, вовремя останавливаются и остаются-таки на позициях научного способа миропонимания. Но бывает, встречаются чудаки, пытающиеся всерьез превратить географию в искусство. Вот пример. “Теперь обратимся к термину «ландшафт». – Пишет харьковский географ А. П. Ковалев. – Автор неоднократно выступал с мыслью, о том, что определение, которое было навязано в свое время этому термину Л. С. Бергом, не является корректным, это просто искривление этимологии этого слова. До Берга ничего подобного не было. Ведь этот термин не является собственно географическим, он был позаимствован у мастеров пейзажной живописи, поэтому мы не имеем права коренным образом изменять его смысл. Его значение – вид местности, её лицо. Поэтому мною и было выработано научное определение этого термина на основе его этимологического значения – организация рисунка дневной поверхности” [67, 25]. И в другом месте: “Что касается фации, тут Л. С. Берг снова-таки все исказил до неузнаваемости. Фация означает облик, внешний вид. <…> Ничего материального – это только способ упорядочения данных! Что же наделал Берг? Он изменил смысл фации, не обратив внимания на этимологию <…>. Постулат о том, что ландшафт будто бы слагается из фаций, урочищ и местностей, не имеет ни малейших подтверждений. И кто не понимал этого или не соглашался – тот необразованный <…>” [67, 26]. Опуская второстепенные моменты этих филиппик в адрес классического ландшафтоведения (в частности тот факт, что А. П. Ковалев сам далек от адекватного понимания этимологии слова «ландшафт»), обратим внимание на следующее. 1. Ковалев берет за основу трактовку ландшафта в искусстве и пытается навязать научному пониманию ландшафта его чисто художественное видение. 2. В методическом арсенале «доказательств» своей точки зрения у этого исследователя отчетливо просматриваются приемы поэтического мышления: доводы подменяются эмоциями, вместо доказательства – аффект, главный «инструмент», с помощью которого создается ощущение. Но средств 171
художественного выражения Ковалёву явно недостает, и он обращается к совсем уж запрещенному приему – к агитации. Для того чтобы «правильно увидеть» местность, Ковалёв ничтоже сумняшеся призывает географов “отказаться от понятийного отражения” [68, 32]. Агитация же и пропаганда в науке, как в этом нас убедил не так давно Пол Файерабенд [130], является прямой тропинкой к мифу… * * * Подытожим сказанное. Географ не должен искать специфику метода своей науки ни в физико-математическом мышлении, ни в художественном, ни в дискурсе, ни в образе. Своеобразие географического метода кроется в том между, которое разделяет дискурс и образ. Методическое плавание между двумя упомянутыми в наименовании данного раздела скалами, небезопасно. Зато увлекательно и не надоедает… Карта – дом бытия Закономерен вопрос. Если география не должна ставить во главу своего метода ни дискурс, ни образ, то с помощью чего же она сугубо по-своему познает мир и с помощью чего она специфически выражает его видение? Что является тем «третьим», которое свойственно только географическому методу и лежит между дискурсом и образом? Ответ не хитер: само между. Мы уже видели, какую роль оно играет для становления географического способа мировосприятия и предмета исследования географии. Такую же роль оно играет и в становлении метода. Всё достаточно просто: «между» дискурсом и образом, подобно «между» бытием и небытием (или бытием и бытием). Будучи представленным чертой, оно имеет «разветвленную» структуру ризомы. А ризома – это карта. Карте, как ризоме, по Делёзу – Гваттари, противостоит к а л ь к а. Картографирование не занимается ни образотворчеством, ни дискурсивными описаниями. Если легенда карты (это – дискурс) становится слишком большой и долгочитаемой, нарушается один из основных законов картографии, выражающийся в том, чтобы карта бы наглядной. При больших легендах карта трансформируется в рисунок-иллюстрацию к легенде, дополнение к дискурсу, она превращается в кальку. С другой стороны, «калька переводит карту в образ, трансформирует ризому в корни и корешки» [42, 23]. Если географический метод слишком увлекается дискурсом 172
или образом, он заходит в тупик. Аналогично калька по отношению к карте: “Из карты или ризомы калька производит только тупики, преграды, зародыши стержня или точки структурирования” [42, 2324]. Карта и есть тем «третьим», что, не будучи ни образом, ни дискурсом, составляет суть спецификации географического метода. Нужно подчеркнуть, что понятия «карта» в данном случае вполне достаточно, чтобы передать специфику пути географического метода между Сциллой дискурса и Харибдой образа. Не стоит искать того, что «стоит» за картой, того, из чего состоит карта, того, не чем основывается карта. Карта, как метод, самодостаточна и герметична. Методики же картографирования и чтения карт могут быть разными – на то они и методики. Если мы начнем углубляться в онтологию картографии, то наткнемся сначала на ризому, а потом на межу – первичную черту: и всё. Они, как мы знаем, суть оснóва географического способа мировосприятия. И поэтому карта будет адекватной и ни к чему не сводимой прямой его визуализацией, за которой кроме ризомы-первичной-черты ничего другого нет. Однако в силу непривычности статуса карты, как самодостаточности, как неразложимости на образ и дискурс, в ней постоянно пытаются отыскивать что-то, на чем бы она «основывалась». Известный современный российский картограф А. М. Берлянт, например, считает, что таким «что-то» является географический образ – “выдающееся по эффективности средство моделирования и коммуникации, легко постигаемое человеком в чувственном опыте, но необычайно сложное для формализации” [15, 127]. Под географический образ, как мы помним, сегодня иногда пытаются подвести и всю географическую науку («метагеография»). В картографии чрезмерное заигрывание с образами приводит к тому, что карта начинает исчезать и превращаться в кальку. А калька, как подчеркивалось, – тупик. Тот же А. М. Берлянт этот тупик наглядно и демонстрирует. Сначала он стирает резкую грань “между геоизображениями и произведениями живописи и графики” [15, 155]. (Остается один шаг, чтобы объявить картографию искусством!). А затем, доводя свою мысль до логического конца, пишет: “Таков эволюционный виток картографии: начав с примитивных перспективных рисунков местности, она пришла к знаковым картографическим изображениям, а теперь через посредство 3-мерных и 4-мерных динамических моделей вновь вернулась к картинным 173
знаково-копийным изображениям (курсив мой – Т. Ю.)” [15, 159]. Так что же, карта, в конечном счете, обречена, превратится в документальный или электронно-анимационный фильм из популярной программы «Дискавери»? Это и есть тупик кальки. Куда продуктивнее нам представляется иная позиция: видеть в языке карты специфический и оригинальный язык, не мене древний, чем иные формы языка. Название настоящего подраздела построено на двух высказывания. Одно из них принадлежит Мартину Хайдеггеру и широко известно в качестве философского афоризма: “Язык есть дом бытия” [137, 314]. Другое выражение – “язык карты” – известно более географам, оно прочно проникло в их профессиональный обиход после выхода в свет работы известного советского картографа А. А. Лютого: «Язык карты: сущность, система, функции» [80]. Согласно ему, язык карты – это совершенно особенная разновидность языка, “объективно существующий феномен” [80, 22], имеющий онтологический статус [80, 10]. Соединяя эти два понимания языка, мы и получаем карту как дом бытия. Дом этот, очевидно, особой конструкции. Делёз и Гваттари показали, что впервые целенаправленный философский проект такого «дома бытия» был предложен Бенедиктом Спинозой (1632-1677). Они пишут, что тело на плане консистенции, определяется только широтой и долготой – “совокупностью материальных элементов, принадлежащих ему в данных отношениях движения и покоя, скорости и медленности (широта); совокупностью интенсивных аффектов, на которые оно способно под данной властью или степенью могущества (долгота)” [42, 430]. Спиноза впервые “высвободил эти два измерения тела <…> определил план Природы как чистые долготу и широту” [42, 430]. Такая онтология сказалась и на его методе философствования, который Делёзом назван геометрическим [38, 200]. Положение тела определяется физическими (широта) и аффективными (долгота) координатами, но само тело при этом остается своеобразным «черным ящиком», в котором содержаться картографические силы, с помощью которых и только с помощью которых может быть определено его положение в плане консистенции (долгота) и композиции (широта). Для того чтобы поставить предел, необходимо приложить усилие. Географическое о-пределение (читай «локализация») тела не сводится к внешнему навязыванию плану с помощью дискурса и 174
образа координат долготы и широты, но обусловливается свойствами самого тела, как локуса, который необходимо идентифицировать. Силы, превращающие тело в локус и идентифицирующие локус, содержатся в нем самом. Задача картографии, как посконно географического метода мироописания и мирообъяснения, заключается в том, чтобы вскрыть и высвободить эти силы. Несмотря на достаточно высокий уровень абстрактности спинозианско-делёзовской модели, которую мы пытаемся адаптировать к нуждам географической картографии, увидеть аналогию того, что названо «чёрным ящиком» картографических сил, сегодня может практически каждый человек, владеющий элементарными навыками работы с компьютером. Это – обычная ГИС (геоинформационная система). ГИС состоит из так называемых слоев, каждый слой – это отдельная карта, характеризующая локализацию того или этого – чего угодно. Сколько слоев имеет ГИС, зависит от того, какая пространственная информация «загнана» в компьютер, и от мощности последнего. В пределе (который, конечно же, никогда не достижим), ГИС-слои могут вызываться как локусы каких угодно феноменов и фактов того участка (тела) плана консистенции, на который они рассчитаны (Земля, континент, страна, город). Карты могут как угодно трансформироваться, комбинироваться, накладываться друг на друга в каких угодно сочетаниях и т. д. Но главное «волшебство» ГИС не в этом, а в том, что в ней карты-то, как таковой, и нету! она здесь не висит на стене и не лежит на столе. Есть чип, есть диск-накопитель, есть оперативная память, есть экран. А где карта? А картой будет какое угодно изображение, выводимое откудато из глубин электроники нажатием клавиши. Это и есть принцип черного ящика, содержащего картографические силы. В зачаточной форме этот принцип содержится уже в атласе. Атлас – не карта. Атлас – это книга, а книга – это сборка, которая “ни к чему не приписана. Это – множественность, но мы ещё не знаем, что подразумевает <…> множественное, когда оно ни к чему не приписано (выделено мною)” [42, 7]. Чтобы узнать это, необходимо, как минимум раскрыть книгуатлас, это будет первый дискурсивный шаг. И что же мы увидим? А то, что, в отличие от простой книги, нам второго дискурсивного шага – чтения текста – делать не надо. Перед нами карта – локализация «собственной персоной». Она имеет образ. Образ провоцирует на остановку процесс перелистывания книги, мы задерживаемся, 175
«читаем» карту на её языке43. Но потом мы либо захлопываем книгу (выключаем компьютер), полностью выходя из географического метода. Либо, желая пребывать в нем и далее, делаем следующий пéрвый дискурсивный шаг: переворачиваем страницу атласа (вызываем другой ГИС-слой). Потом снова делаем пéрвый дискурсивный шаг, потом снова, и снова – всё первые шаги, их столько, сколько страниц в атласе, или слоев в чипе… И так всё время: постоянно первый шаг – переворачивание листа (ГИС-слоя). Так карта, собранная в книгу (атлас, чип) конституирует место между Сциллой дискурса и Харибдой образа. Первый шаг все время делается в направлении «между», ни вправо к скале, ни влево к скале вторые, третьи, четвертые и т. д. шаги не делаются, и атлас(чип)сборка карт становится множеством, которое «ни к чему не приписано». Ни к Сцилле, ни к Харибде. Места у этой сборки в смысле стола, стены, доски и т. д. вплоть до ∞, нет. Её «место» – чистое между. А что между значит для географического миропонимания, мы знаем. * * * Хотя, если вести отсчет от Спинозы, философская рефлексия онтологической картографии, с помощью которой пытаются высвободить собственный язык географического миропонимания из слишком уж дружеских и плотных «объятий» дискурса и образа, сравнительно нова, интуитивное ощущение и понимание географами онтологического своеобразия своей картографической речи, уходит в седые глубины веков. В большинстве случаев им приходилось работать без поддержки мыслителей, изредка в их цех забредали такие величины как Иммануил Кант. Однако никогда не было лучшего способа пропитаться духом географии, чем практически работать с картой – составлять её и читать. Поэтому нет ничего удивительного, в том, что, по свидетельству П. Джеймса и Дж. Мартина, уже в середине ХІХ в. для готских44 картографов не существовал вопрос о том, что такое география: “географией было всё то, что могло быть нанесено на карту” [46, 246]. По существу, с помощью своеобразного картографического языка производители готских карт 43
Очевидно, процесс чтения текста книги и процедура чтения карты – два совсем разных действия. 44 Имеется в виду немецкий город Гота – один из ведущих мировых центров картографической науки и картографического производства.
176
идентифицировали географическую науку, специфически географический способ миропонимания. Карта, как способ выражения и объяснения более стара, чем число и буква. Она возникла тогда, когда первобытный охотник рассказал своим коллегам план предстоящей охоты, начертив его на полу пещеры. Возникнув раньше языка, как письменности, язык карты, согласно Лютому, “не имеет инерции самостоятельного разворачивания в тексты” [80, 21]. В этом нетрудно убедиться, работая с картой практически, читая её. Чем меньше в карте объяснительных слов, чем больше в ней значков и знаков, которые не требуют словесного объяснения, а читаются «легко и просто», запоминаются быстро и надолго, тем больше карта суть карта. И наоборот, чем обширнее в карте текстуальные объяснительные легенды, составленные из длинных предложений, тем труднее с такой картой работать, тем более она не карта, а иллюстрация к тексту легенды, тем более она калька. Здесь следует указать на одну интересную особенность картографического языка в его сравнении с языком обычным. Если для первого тенденция к текстуализации вредна, то для второго, внутренне стремление к иконизации лингвистами сегодня рассматривается как позитив [111]. Язык обладает свойствами иконичности, он стремится к диаграмматическому выражению, пытается установить чистую визуально-перцептивную связь между означаемым и означающим, между вещью и знаком: претендует на то, что делает карта. Тяга языка к иконизации настолько сильна, что вообще возникает мысль о его ландшафтной природе [124]. А в ландшафтоведении эпохи постструктурализма, как уже говорилось, не только ландшафт рассматривается как текст, но уже и сам текст трактуется как ландшафт. Иконическая репрезентация мира, выражаемая на языке карты, сегодня называют геоиконикой. В ней видят собственный аппарат географии. Но было бы ошибкой считать (и эта ошибка, как мы видели выше, допускается), что геоикона (позволим себе такой неологизм, раз уж существует термин «геоиконика») является только изображением, только картиной, только фиксацией того, что видит во времени глаз. Геоикона, поскольку она геоикóна, должна обладать свойствами иконы. А икона – не просто картина. Религия это убедительно доказывает. Вряд ли кто-то становился бы на колени перед просто картиной. Молятся тому, что находится зá картиной, зá изображением, зá образом (образ, образá – другое название иконы в 177
русском языке). Молятся тому переходу, о котором говорилось выше, и который репрезентирует икона, с надеждой «хорошо» перейти в иной мир; или выпросить у Того, Кто находится зá иконой, но Кого она представляет, чего-нибудь в жизни этой… Кстати, этот простой факт из области религии позволяет лучше понять ту экзистенциальнотопологическую причину, по которой чрезмерное увлечение óбразáми заводит картографию в тупик. Икона – суть репрезентация первичной черты без связующего звена ризомы. Икона – это изображение первичной черты, свидетельствующей о наличии перехода (двери, по словам Христа). Религия для такого изображения применяет разные приемы45, вплоть до тривиальных, когда один и тот же сюжет тысячекратно и монотонно повторяется. Но у религиозной иконы «за спиной» стоит религиозное сознание, для которого важен переход, а не его изображение. У геоиконы же такой опоры нет. А претендует она на то же самое – на прямое изображения первичной черты без «посредника», без ризомы. В результате, не имея опоры в религиозном сознании и соответствующих ему способах восприятия иконического изображения, она «скатывается» к образу – к прóсто картине. Без посредника – без ризомы карте не обойтись никак: в 45
В. А. Подорога, анализируя схожесть приемов изображения первичной черты в иконописи и в философском речении Хайдеггера, замечает следующее. В иконе существует два плана – выпуклый первый план и вогнутый второй. “Место, где происходит трансформация второго плана в первый или первого во второй <…> предстает перед внешним наблюдателем в качестве излома, сгиба, обрыва” [95, 107]. Однако, тот факт, что икона стремится прямо, не опосредованно указать на первичную черту как переход, вовсе не означает, что она отказывается от попыток изобразить её и «через» ризому. Искусствовед Б. А. Успенский считает, что иконописец не столько конструирует изображение, сколько проявляет уже заданное, имеющее место в пространстве до самого акта рисования [129]. Такого рода изображение, существующее до самого акта его создания, является ни чем иным как ризомой. Картограф, по сути, делает то же самое, что и иконописец. Он не столько создает карту, сколько двигаясь вдоль скрытых линий-сил, репрезентирует их обычными линиями (пятнами, контурами, фигурами и т. п.). И икона, изображающая «то, чего нет», и карта, проявляющая линиюсилу в знаковой форме, являются антиподами калькирования, они суть способы изображения, применяемые в экзистенциальной топологии, а не в повседневной геометрии.
178
иконичность можно «побаловаться», но делать на неё ставку, как на перспективы картографии, по нашему мнению, вряд ли стоит. Лазейка для иконичности в картографию, по-видимому, обусловливается тем, что долгота тела в плане консистенции, как подчеркивалось выше, определяется «совокупностью интенсивных аффектов». Там, где аффекты – там эмоции, субъективность и, в конечном счете, аксиология. А проблема перехода, провоцирующая иконичность на попытки прямого изображения первичной черты, насквозь аксиологична. Поэтому мы не можем целиком и полностью избавить карту от аксиологической координаты. Но мы можем отделить её от аффективной долготы, поставив, тем самым препятствие к «сползанию» карты через геоиконичность к чистому образу (даже если этот образ «географический»). Методически процедура отделения аксиологической координаты от аффективной долготы пока что разработана недостаточно. Но, тем не менее, она в современной картографии уже имеет определенный уровень топологического обоснования. Речь идет о так называемых анаморфозах, или картоидах. От привычных карт они отличаются тем, что “в уравнение [картографической] проекции в качестве переменных включены не только географические координаты, но и сам картографируемый показатель (например, количество населения, удаленность от центра и т. п.)” [15, 37]. Если «картографируемым показателем», вводимым в уравнение проекции, сделать тот или иной аксиологический момент46, то это и будет означать, что аксиология методически отделяется от аффекта-долготы и начинает в картографическом изображении играть самостоятельную роль. Как осуществить такое практически – это, по-видимому, задача картографии завтрашнего дня. Задача далеко нетривиальная, и решения её будут непростыми и, наверное, неожиданными. Но искать эти решения необходимо. Ведь благодаря им, аксиология, с одной стороны, получит возможность присутствовать в карте, как она присутствует в том, изображением чего карта является: в ландшафте; а с другой стороны, аксиология перестанет вносить «искажения» в
46
Этот прием восходит к идее известного советского эстонского географа У. И. Мересте о том, что географическое отношение не только в координатах, но и само суть координаты, “в которых осуществляется вся экзистенция любого элемента” [82, 26].
179
аффективную координату долготы, провоцируя тем самым карту на трансформацию в обычный образ. * * * Подведем итог вышеизложенному. Картографический способ мироописания является своеобразным срединным путем между Сциллой дискурса и Харибдой. Этот путь проходит по самому между и, проходя его, визуализирует, репрезентирует между, собранное в ризому, как операцию специфически географического мирообъяснения. Карта объясняется на собственном языке – языке карты. Этот язык не имеет аналогов, он герметичен и не может быть разложен на «составляющие» (образ и дискурс). Язык карты не менее древен, чем другие формы людского говорения и коммуникации. МИФ Итак, наибольшим методическим парадоксом географии является то, что в её лоне должны ужиться два взаимоисключающих приёма: точный дискурс и строгое доказательство с четкой фиксацией причинно-следственных связей и насыщенная образами поэма с её преисполненным аффектов лирическим героем. Это требование настолько необычно, что, если ориентироваться на другие науки – физику-математику с одного края и историко-гуманитарные науки, с другого, то оно просто невыполнимо. Хорошо, когда географ сохраняет равновесие канатоходца и, апеллируя к карте, в нужный момент вовремя «выкручивается» из ситуации. А если без карты? – Ведь существуют и такие формы географического исследования. Если с формулой-причиной с одного конца, и аффектом-ощущением с другого? Тогда что? – Тогда география становится «системой наук». Что нас никак не устраивает. В ниже приводимом заключительном разделе мы хотели бы показать, что географический способ мировосприятия и мирообъяснения, как определение локализации, может оставаться самими собой, обращаясь к анализу locus’ов, даже в самых крайних гносеологических ситуациях, не взывающих к могуществу карты. Одну из самых сакраментальных таких ситуаций для него сегодня формирует тезис о множественности миров hic et nunc, гипотеза о топологии матрешек. Выражаясь проще, речь идет о соотношении 180
посюсторонья и потусторонья, о взаимоположении бытия-1 и бытия-2 и переходе между ними. На карте этого сегодня не изобразишь. Сегодня вопросами потусторонья и посюсторонья, проблемами перехода туда-сюда занимаются религия и прилипалы – разного рода «синтезы» науки и религии. Я не уверен, что не впадаю в «грех» попыток подобного синтеза (подспудного, невольного, непреднамеренного, но все же…). Но что точно знаю: я не пишу этот труд как богословское сочинение. Если говорить все-таки о науке, то в её лоне имеются достаточно уважаемые и строгие дисциплины, плотно и прямо занимающиеся проблемами потусторонья/ посюсторонья, и вот этого самого «/» – перехода между ними. Это – филология, этнография, религиоведение, искусствоведение и другие гуманитарные дисциплины, среди предмета исследования которых числится миф. Философская же рефлексия возможна (и продуктивна) как по отношению к религиозным взглядам и догматам, так и в аспекте научного подхода к проблеме. Для географического анализа мифа сегодня предлагается особе направление – мифогеография. Согласно И. И. Митину, одному из её разработчиков, под мифогеографией следует понимать “концептуальное направление в гуманитарной географии, в центре внимания которого находятся множественные представления о ландшафте, анализируемые в качестве пространственных (локальных) мифов” [83, 29]. Важнейшим методическим положением мифогеографии является тезис о ландшафте как палимпсесте. В неявном виде понятие палимпсеста есть во всех палегеографических дисциплинах и в исторической геологии. Но мифогеографическая трактовка палимпсеста отличается. В ней палимпсест видится не только как последовательность накладываемых друг на друга эволюционных слоев, которые находятся друг с другом в отношении причинно-следственной связи, но и как система таких слоев («текст поверх текста»), которые комплексируются без облигатного участия причинно-следственных связей. Топологически слои-тексты ландшафта-палимпсеста находятся друг с другом в отношении наложения-комбинации, стратиграфической вариабельности, а не только в отношении эволюционной последовательности-чередования. На самом высоком «таксономическом» уровне ландшафтной организации мы можем говорить о ландшафте Сасскинда, как суперпозиции всех возможных бытий (миров). Теория ландшафтапалимпсеста приближает нас к адекватному географическому 181
описанию топологии матрешек, дает в руки первый научнометодический инструмент такого описания. Пока что этот инструмент видится сугубо гуманитарно-географическим. Но это не значит, что в будущем он обязательно таким и останется, что невозможны какие-то иные его гносеологические формы, может быть, даже дискурсивные. Хотя топологически слои-тексты ландшафта-палимпсеста и находятся в состоянии свободной вариации («в фантазии»), онтологически, они прочно привязаны к одному и только одному миру-слою – нашему миру. Этого требует принцип антропности, и пока мы пребываем в бытии-1, о бытии-2 мы ничего, кроме фантазирования, сказать не можем. Методически антропная привязка мифогеографического исследования к нашему миру означает то, что проникнуть в иной мир мы можем, только идя тангенциальным путем. На прямой – радиальный – скачок в переход налагается онтологический запрет. Даже Авраам, прежде чем сделать скачок в радиальный стазис веры – состояние перехода н а г о р е «Иегова усмотрит», должен три бесконечных дня ехать по тангенциальной земле Мориа. Прямое движение по радиали (линии ускользания) приводит нас либо к апофатике А↓, где «содержится» божественный мрак Дионисия и ученое незнание Кузанца, либо к базовому уровню суперструн, где элиминируется сам принцип антропности. Поэтому радиальный мифогеографический анализ ландшафта-палимпсеста, имеющего топологию матрешек, методически запрещен. Идти надо кружным путем – через γραφειν, через тангенциальность. По тангенциали мифотворческое воображение человека размещает потусторонье в особых местах. Российский культуролог Л. Н. Виноградова показала, что те места, где возможна связь «того» и «этого» света, в воображении славян обычно приурочены к возвышенным и пониженным формам рельефа (к последним чаще), к морям и густым лесам, а также к дорогам и особенно к их перекресткам [25]. Но в любом случае, “общим признаком для всех <…> ландшафтных объектов является, с одной стороны, их противопоставленность дому (месту обитания человека), а с другой – с е м а н т и к а г р а н и ц ы , за пределами которой простирается мир менее освоенный, более удаленный от людей, опасный, «пустой», «чужой» (разбивка моя – Т. Ю.)” [25, 56]. Понятие границы в мифопоэтике может выступать двояко: либо это непосредственная граница между радиальностью и тангенциальностью, либо между двумя тангенциальностями, одна из которых ведет к радиальности. 182
Первый тип границы даже для мифопоэтического сознания очень трудно представим. В сущности, это даже не граница, как таковая, а некая зона провала, где тангенциальность поверхности смысла изгибается в черную воронку прохода в апофатику. Для мифопоэтического сознания, оперирующего образами и метафорами, объяснить и передать такую границу сложно. Для этого нужны более радикальные средства рафинированного религиозно-мистического характера (апофатическое миропостижение), или прямого обращения к психоделическим практикам, которые, во-первых, сугубо индивидуальны (не коммуникативны) и, во-вторых, небезопасны, а потому вряд ли могут быть рекомендованы широкому кругу любознательных. Куда проще и привычнее для мифопоэтики обращаться к границе перехода между тем и этим светом, как к тангенциальности, которая методически постепенно (через вереницу волшебных приключений) вводит идущего – туда. Волшебная тангенциальность, которая по сути дела является линией-межою между посюстороньем и потустороньем, должна обозначаться какими-то реперами-заставами: на входе в полосу приключений отсюда и на выходе из неё оттуда. И такой репер-застава на входе всем нам отлично знаком с ранних детских лет. Это избушка на курьих ножках. А «пограничник» в ней – Баба-Яга. Топология этой древнейшей мифологемы была детально изучена выдающимся отечественным фольклористом В. Я. Проппом. Он писал: “Избушка стоит на какой-то такой видимой или невидимой грани, через которую Иван никак не может перешагнуть. Избушка открытой стороной обращена к тридесятому царству, закрытой – к царству, доступному Ивану. Вот почему Иван не может обойти избушку, а поворачивает ее. Эта избушка – сторожевая застава” [IV, 152]. Расположение избушки в пограничной зоне примечательно. В большинстве сказок их локализация стандартна: полоса перехода начинается либо с опушки леса или поляны, берега моря или реки (которая может быть «огненной»), либо с такого места, для которого природные ландшафтные корреляты не уточняются. Далее следует пространство волшебной полосы приключений героя, идущего в потусторонье кого-то выручать или что-то добывать. Проходя полосу приключений, герой оказывается у волшебной цели, добивается желаемого результата, и возвращается, часто сопровождаемой погоней персонажей «того света». По дороге назад избушка на курьих ножках уже не является заставой, эту роль, согласно «Сказке о Царе183
Берендее…» (в переложении В. А. Жуковского) играет церковь, дальше которой Кощей “скакать <…> никак не посмеет” [51, 34]. Топология может усложняться, и избушка располагаться не на пограничье, имеющем или не имеющем реальные корреляты на местности, а посреди полосы чудес, не с краю межи, близкому к посюсторонью, а где-то в середине межи. Чаще всего это густой лес, исполненный таинственности и чудес. В полосе между посюстороньем и потустороньем избушек-застав может быть и три, в них живут Бабы-Яги сестры. Иногда указывается, что третья, последняя избушка расположена на краю межи, близкому ко входу в тот свет. Например, в сказке «Царь-Девица» первые две избушки стоят в поле, а третья – на берегу моря, за которым и находится тот свет – «тридесятое царство». Через море это и Жар-Птица перелететь не в состоянии. Потусторонье народной фантазии очень трудно изобразить. Как правило, она прибегает к помощи сказочных персонажей и событий, похожих на те, что наблюдаются здесь, в этом свете, но приписываемых иному миру, иному бытию. Но тогда чаще всего бывает трудно отделить чудеса пограничной полосы от чудес собственно потусторонья, переход оказывается размытым и нечетким. Однако встречаются и сказки, в которых потусторонье изображается едва ли не апофатикой или аналогом сингулярности. В сказке «О молодильных яблочках и живой воде» локализация третьей, последней избушки-заставы не указана, но зато говориться, что дальше герой должен ехать «в середину ночи». А в сказке «Заколдованная Королевна» о полете главного героя – солдата на ковре-самолете говорится так: “Долго-долго странствовал, много земель и много морей видел, наконец прилетел на край света, стоит избушка, а дальше – никакого ходу нет – одна тьма кромешная, ничего не видать!” [106, 244]. Примечательно, что герою, чтобы достичь столь близкого положения по отношению к уже понастоящему непонятному и неописуемому потусторонью, понадобилось самое мощное транспортное средство, какое мы встречаем в русском и вообще в мировом фольклоре, – ковер-самолет. Обычно герои стремятся достичь потусторонья на конях, но тогда-то оно и оказывается изобразимым и мало отличимым по своей чудесности от полосы перехода. Ещё одна примечательная диспозиция пограничника-Бабы-Яги – дозор без заставы. Без избушки Баба-Яга встречается в сказках редко. 184
Но в этом случае, она находится либо в самом потусторонье, которое, впрочем, вполне описуемо («Баба-Яга и Заморышек»), либо носится где-то около сингулярности – апофатической норы-прохода в потусторонье: “Баба-Яга наутек бросилась, а Иван-царевич за ней вдогонку. Совсем было нагонять стал – как вдруг прибежала она к глубокой пропасти, подняла чугунную доску и скрылась под землею” («Иван-Царевич и Белый Полянин») [106, 110]. Наконец, самое удивительно свойство пограничника-Бабы-Яги – слепота. Какой дозорный без зрения и бинокля?! Тем не менее… Этот момент в сказках прямо не подчеркивается, хотя косвенные указания на незрячесть старухи есть (в частности, то, что она ориентируется преимущественно по запаху). Однако такие авторитетные филологи – исследователи мифопоэтики как А. А. Потебня, В. Я. Пропп, Вяч. Вс. Иванов подчеркивали важность этого телесного признака сказочной старухи. Вяч. Вс. Иванов, в частности, показал, что оно обусловлено топологической причиной – принадлежностью Бабы-Яги одновременно к тому и этому миру [59]. Это совершенно логично и соответствует принципу антиантропности. С того света (бытие-2) не познаваем / не видим этот свет (бытие-1), и наоборот. Поэтому самое удобное физиологическое состояние для пограничника, несущего службу и живущего на заставе в полосе между двумя бытиями, – не глазеть в бинокль, а оставаться незрячим. В. Я. Пропп указал на близость физиологических состояний Бабы Яги и другого, менее известного, но не менее могущественного слепца нашей мифопоэтики, могучего бога-привратника ада – самого Вия. “Яга, – писал Пропп, – из своего царства не видит ушедшего в царство живых, вернувшегося. Точно так же и в гоголевском «Вие» черти не видят казака. Черти, могущие видеть живых, это как бы шаманы среди них, такие же, как живые шаманы, видящие мертвых, которых обыкновенные смертные не видят. Такого шамана они и зовут. Это – Вий” [IV, 165-166]. Вий стóит того, чтобы о нем поговорить отдельно. И материала, подходящего для такого разговора больше, чем бессмертная повесть Н. В. Гоголя, разумеется, не найти.
185
Почему Вий увидел Хому Брута? Поиск ответа на этот вопрос предоставляет нам возможность понаблюдать за неоднозначностью, нелинейностью, имманентной искаженностью топологии сопряжения того и этого света. Выше мы видели, что их сопряжение в восточнославянской сказке осуществляется в особой переходной полосе, полной чудес. Но проблема в том, что все характеристики потусторонья в сказках даются с позиции посюсторонья. В пограничье происходит определенная трансформация посюсторонней топологии («волшебное приключение»), но своего предела она не достигает. Даже будучи максимально обработанной воображением, топология потусторонья остается родственной топологии посюсторонья. Когда делается попытка охарактеризовать потусторонье прямо, сказителю не остается ничего другого, как сказать «середина ночи» или «тьма кромешная». Это, однако, не значит, что с позиций этого света вообще невозможно попытаться проникнуть в топологию потусторонья, попробовать увидеть её такой, какая она есть (хотя бы в косвенных признаках, хотя бы в мелких деталях). Но для этого жанра сказки, останавливающейся перед «серединой ночи» и «тьмой кромешной», уже недостаточно. Нужна более рафинированная фантазия – как у Гоголя. Баба-Яга – житель полосы, Вий – настоящий обитатель того света. Сам он даже в полосу пограничья прийти не может – его, взявши под руки, в церковь приводит нечисть. Церковь, где служит всенощные несчастный философ Хома, – это последняя пограничная застава между тем и этим светом (ср. «Сказка о Царе-Берендее…»). Именно на эту заставу панночка-ведьма посредством воли своего отца заставляет приходить Брута: только тут она может его достать и отомстить. Брут не сказочный герой, он не только не собирается путешествовать на тот свет, он и в пограничную-то полосу идти не хочет. Но панночка руками отцовских слуг заставляет его вступить на край полосы сопряжения того и этого света. Здесь и разыгрывается экзистенциально-топологическая драма Хомы и Вия. “Увидев Вия, – пишет о Хоме Вяч. Вс. Иванов, – он тем самым попал в мир мертвых” [59, 81]. Не совсем точно: Хома попал в ситуацию попадания в мир мертвых, и пребывал в этой ситуации некоторое время, будучи живым. Какова геометрия этой ситуации, согласно мифопоэтике гоголевской повести и народным сказаниям о Вие? 186
Самым очевидным элементом исследуемой геометрии, является линия, которую философ-бурсак чертит мелом на полу церкви и тем самым локализует «кусочек» посюсторонья в пограничье. В своем локусе он становится невидимым для ведьмы-панночки, упырей и вурдалаков, которые, подобно Бабе-Яге, живут в пределах полосы, а потому слепы по отношению к фактам и объектам этого мира. Для того чтобы пробить заслонку, созданную Хомой нужна куда более мощные сила, чем та, которой обладают существа пограничья, нужна сила того света. Гоголь её описывает так: “Философ, казалось, слышал шептавший ему на ухо голос: «Ей, не гляди! ей, не гляди!» Но какое непостижимое любопытство! Глаз нечаянно отворился: перед ним стоял какой-то образ человеческий высокий. Философ с ужасом заметил, что лицо его было железное, и со страхом поворотил глаза свои в книгу. – «Подымите мне веки!» – сказал подземным голосом Вий – и всё сонмище кинулось подымать ему веки. «Ей, не гляди! Не гляди!» шептал какой-то голос в уши философу. Он не утерпел и глянул: две черные пули глядели прямо на него <…> (выделено мной – Т. Ю.)” [32, 586-587]. Почему силой, пробивающей заслонку Хомы обладает именно Вий? Ведь есть и другие, ещё более могущественные обитатели потусторонья – тот же Кощей, или Чёрнобог, например. Для того чтобы понять это, надо пристальней присмотреться к самой фигуре Вия. Его главная функция, как бога, согласно мифам наших далеких предков, заключалась в том, чтобы с т о й с т о р о н ы регулировать заслонку между тем и этим миром. Более того, Вий сам имеет определенные признаки заслонки. Это – его веки и железное лицо («железная маска). Могущество Вия в том, что он может регулировать и контролировать взаимодействия сил того и этого света. Неподъемные веки Вия предохраняют этот мир от дурного глаза. Мифопоэтика «дурного глаза» очень давняя. (В быту её остатки сохранились и сегодня: мы боимся сглаза). Вяч. Вс. Иванов показывает связь особенности взгляда Вия с мифологией древних кельтских преданий [60]. В частности, необычные глаза и дурной взгляд, были у таких персонажей кельтских саг, как Кухулин и Балор. В сказании «Сватовство к Эмер» глаза Кухулина характеризуются так: “Семь зрачков было в глазах юноши – три в одном и четыре в другом” [97, 26]. В саге «Битва при Маг Туиред» пишется, что Балор имел дурной, губительный глаз, который “открывался только на поле 187
брани, когда четверо воинов поднимали его веко” [97, 374]. В мифах восточнославянских народов и племен персонажами с дурным глазом, взгляд которого может сильно повредить, убить, а то и испепелить, считались св. Касьян, Шелудивый Буняка (Волынь), Солодивый Буньо (Подолье), действующие лица некоторых сказок. Например, в сказке «Иван Быкович» читаем: “А ведьма утащила Ивана Быковича в подземелье и привела к своему мужу – старому старику. – Нá тебе, – говорит, – нашего погубителя! Старик лежит на железной кровати, ничего не видит: длинные ресницы и густые брови совсем глаза закрывают. Позвал он двенадцать могучих богатырей и стал им приказывать: – Возьмите-ка вилы железные, подымите мои брови и ресницы черные, я погляжу, что он за птица, что убил моих сыновей? Богатыри подняли ему брови и ресницы вилами; старик взглянул <…>” [106, 80-81]. Украинский исследователь А. А. Назаревский считает, что гоголевский Вий, как персонаж с особенным взглядом, непосредственно связан со св. Касьяном, поверья о котором широко распространены в Приднепровье и на Левобережье [85]. Однако от своих мифологических «собратий» по дурному глазу Вий отличается, во-первых, тем, что он житель потусторонья, понимаемого, как подземный мир, а не поверхности, или даже пограничья. (Гоголь в самом начале повести представляет нам Вия, как «начальника гномов», а гномы живут под землей). Во-вторых, обладание тяжелыми веками-заслонками, скрывающими дурной взгляд, не исчерпывает свойства Вия, как бога заслонки и бога-заслонки. Вий имеет не только кельтские мифологические корни, но и скифо-осетинские47. Это показано известным советским филологом В. И. Абаевым. Скифы позаимствовали у древних осетин такого бога как Вайюг (Wæjug), связанного, в свою очередь, с древнеиранским дозороастрийским божеством Вайа (Vaya). Его “культ <…>, – писал Абаев, – восходит к глубокой древности, к эпохе арийской 47
В этой связи необходимо подчеркнуть, что Вий, после того, как пантеон древнерусских богов был разрушен, перекочевал в украинскую, а не в родственную русскую или белорусскую демонологию. И это не случайно, ведь именно территория Украины, занятая на 50 % Диким Полем, была у восточных славян тем местом, где наиболее активно взаимодействовали и переплавлялись восточные и западные мифологемы и архетипы.
188
(индоиранской) и даже индоевропейской общности” [1, 6]. Изголос в ряду «Vaya–Wæjug–Вий» совершенно очевиден. (Это, кстати, снимает «необходимость» связывать имя «Вий» с украинским словом «вія» («ресница»), что комментаторами гоголевской повести делалось неоднократно). Вайюг – божество разноликое, он был и хорошим, и плохим богом. Он был богом ветра, но, в конце концов, утвердился в осетинской мифологии как бог смерти и привратник загробного мира. Ворота загробного мира у осетин были из железа. Вайюг, на что обращал внимание ещё К. Хетагуров, связан с железом. Как следует из выше приведенного отрывка рукописи повести [32, 586-587] (а также из соответствующего места канонического текста повести [33, 203204]), Вий также был вполне «железистым» существом. На железной кровати, как мы могли выше заметить, спит и старик – ведьмин муж, живущий под землей (сказка «Иван Быкович»). Мотив железа в параллели с подземным миром / адом / потустороньем в мифологии не случаен. Потусторонье должно быть отделено от посюсторонья какой-то сильной преградой, чертой, заслонкой, препятствием. Причем разделение это должно быть очень жестким, ибо в случае его зыбкости произойдет смешение той и этой стороны, и рухнет вся модель мироздания. При ненадежном разделении потусторонья от посюсторонья, сами эти категории теряют смысл. А было ли более надежное препятствие в воображении древних, чем металлические ворота? У осетин и скифов этими воротами управлял Вайюг, и Вий эту профессию от него получил «по наследству». В старославянский Новый год – в первый день весны наши предки разжигали в доме огонь в честь Вия. Вий же в это время приоткрывал заслонку между тем и этим светом и выпускал из-под земли тепло. Ошибись бог в своих движениях – и Земля либо испепелится, либо заиндевеет. Велика была власть Вия, и работа у него была очень ответственной. Итак, Вий управляет силами преисподней, идущими оттуда сюда. Но Хома, когда увидел глаза Вия, увидел вовсе не адский огонь, а нечто совсем иное: черноту («две черные пули»). Это указывает на то, что Вий обладал искусством не только регулирования сил ада, идущих оттуда сюда, но и сил какого-то иного направления. Какого? Российским лингвистом Е. Л. Березович недавно была проанализирована топология преисподней, как она отражена в языке. 189
Исследовательница показала, что “специфические (или особо акцентированные) смыслы русского ада представляют его в первую очередь как нечто пожирающее, ненасытное <…>. Специфика деривационного гнезда *рьkъlъ в разных славянских языках создается главным образом подчеркиванием идеи горения, печения”. [14, 53]. В староукраинском языке четко проводилось топологическое разграничение между адом и пеклом: “Абовѣмъ пекло ся розумѣеть, што палить и печетъ, а ад <…> розумѣется мѣстце невидимое или мѣстце темностій и низких пропастей” (цитата по [14, 38]). В некоторых даже современных диалектических русских говорах ад отождествляется с болотом – прямая противоположность огню! В принципе, язык отражает ту топологическую ситуацию, которая многократно варьируется во всей мировой мифологии: преисподняя одновременно и огонь, в котором горят грешники, и одновременно вечный мрак и холод, где они мерзнут. Парадокс в том, что огонь дает нам один вектор сил ада: огонь вырывается наружу – оттуда сюда. Хлад же и чернота, поглощают (или, как болото, засасывают) – отсюда туда. Гоголь эту топологическую амбивалентность формулирует коротко и ясно: две черные пули смотрели на Хому. Железное лицо Вия – это заслонка («железная маска»), предохраняющая от пекельного огня, глазницы на лице – это провал в ад, закрываемый неподъемными ресницами. Нечисть поднимает Вию веки, провал открывается, но из него выходит не адский огонь, а то, что вообще не должно идти оттуда сюда, то, что должно засасывать и поглощать – чернота провала. Она дается Гоголем в виде пуль, и эти пули летят в Хому. Топология взаимоотношения того и этого мира безнадежно искажается, теряет всякую геометрическую логику нашего мира: то, что должно засасывать и поглощать, вылетает и разит. Но только в таком искажении топологии может быть создано место как у с л о в и е видимости Вием Хомы, прячущегося за своéй, посюсторонней заслонкой (нарисованный круг). Это условие необходимое, но недостаточное, чтобы Вий увидел несчастного Брута. Что ещё? Во власти Вия выпустить из преисподней в полосу пограничья то, что с нашей посюсторонней точки зрения, выпустить вообще невозможно, то, что засасывает и поглощает. Но дальше Вий не властен. Топологический объект («взгляд»), движущийся сюда, с вектором движения туда, будет просто дезориентирован в пограничье: взгляд будет блуждать и всё – как у прочей нечестии. А 190
он должен увидеть локус посюсторонья, вычерченный мелом Хомой. Для того, чтобы взгляд Вия состоялся, необходимо выполнить ещё одно условие: нужно задать ему т р а е к т о р и ю. Создание этой траектории у Гоголя замысловато и неочевидно (а в каноническом тексте повести вообще дано только слабым намеком). Для конституирования траектории силового «общения» того и этого света Гоголь прибегает к приему, который можно было назвать приемом галлюциногенного расчленения. Среди нечисти, осаждающей Хому, есть жители пограничья – упыри и вурдалаки со своей хозяйкой ведьмой-панночкой, а есть весьма специфические персонажи, которые Гоголь в тексте рукописи называет гномами48. Но «гномы» эти мало похожи на коротышек из немецких сказок. Вот их описания в тексте рукописи: “странное существо в виде правильной пирамиды, покрытое слизью. Вместо ног у него было внизу с одной стороны половина челюсти, с другой другая; вверху, на самой верхушке этой пирамиды, высовывался беспрестанно длинный язык и беспрерывно ломался во все стороны”; “белое, широкое, с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног; вместо рук, ушей, глаз висели такие же мешки”; “какое-то черное, все покрытое чешуею, со множеством тонких рук, сложенных на груди, и вместо головы наверху у него была синяя человеческая рука”; “какое-то черное, всё состоявшее из одних ног; эти ноги бились по полу и выгибались”; “какое-то красновато-бурое, без рук, без ног протягивало на далекие пространства два своих хобота”; “одно состояло только из головы, другое из отвратительного крыла”; 48
Исследователи гоголевской повести ещё вначале ХХ в. обратили внимание на то, что украинская демонология не знала таких персонажей, как гномы [91]. Для объяснения той странности гоголевского текста, которая обусловлена наличием в нем (особенно в рукописном варианте) этих фантастических существ, высказывалось предположение, что на Н. В. Гоголя повлияло творчество В. А. Жуковского, познакомившего русских писателей с фигурантами германской мифологии [85]. Не исключено, что Гоголь для обозначения подземной свиты Вия их и использовал, хотя, конечно же, такое обращение к германскому мифу было неточным.
191
“высокое, которого черный скелет выдвинулся на поверхность, и сквозь темные ребра его мелькало желтое тело”; “длинное как палка, состоявшее из одних только глаз с ресницами”; “занимало почти всю стену огромное чудовище и стояло в перепутанных волосах, как будто в лесу. Сквозь сеть этих волос глядели два ужасных глаза”; “в воздухе что-то в виде огромного пузыря с тысячью протянутых из средины клещей и скорпионовых жал. Черная земля висела на нем клоками” [32, 574-575, 583-584]. На этот бестиарий обратил внимание Вяч. Вс. Иванов. Однако его объяснения [59-60] того, зачем Гоголю понадобилась вся эта галлюциногенная «расчлененка», ничего общего не имеющая ни с восточнославянской нечистью, ни с германскими гномами, удовлетворяют нас только частично. Иванов считает, что существо «с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног» связано с уже упоминавшейся кельтской традицией (в «Похищении быка из Куальнге» описаны похожие искажения тела Кухулина); «длинное как палка, состоявшее из одних только глаз с ресницами» связано с очень древней мифопоэтической традицией обожествления глаза (она свойственна многим народам); а то, которое имело форму «огромного пузыря» и на котором «земля висела клоками», ещё раз подчеркивает подземное, гномовое, так сказать, происхождение всей этой братии. Предположим, что это действительно так, и эти три чудища имеют то объяснение, которое им дает Вяч. Вс. Иванов. Но как интерпретировать остальных «гномов»? По нашему мнению, объяснение здесь несколько иное. Вводя все эти «ужасы» в текст, Гоголь использует, а может быть для литературы Нового времени и открывает (это интересный литературоведческий вопрос), своеобразный художественный прием, заключающийся в последовательном искажении и дефрагментации физических тел, осуществляемой с целью демонстрации явлений и топологии инóго – нефизического мира. Использование этого приема в повести идет по нарастающей, постепенно. Сначала мы сталкиваемся с метаморфозой «старая уродливая старуха-ведьма – красивая молодая девушка-ведьма». Далее следует своеобразная инверсионная символика “гармонической красоты” мертвой панночки-ведьмы, в которой есть “что-то страшно пронзительное” [33, 186]. В первую ночь в церкви – панночка уже и красавица и 192
«синий», «позеленевший» труп одновременно. Во вторую и третью ночь она превращается в стопроцентное исчадие ада, со свитой упырей и вурдалаков. И наконец, Гоголь выпускает на сцену «гномов» – сюрреалистические сочетания фрагментов тел и органов. Они как бы подготавливают читателя к приходу того, что остается после того, как убрать все части и детали – к приходу «кромешной тьмы», управляемой Вием. Здесь ощутимы традиции готического романа, но по существу это было новым явлением в литературе XIX в. Позже этот прием с меньшим «ужасом», но большей филигранностью Н. В. Гоголь использует в «Носе». А ещё позже он (прием) силами Шарля Бодлера (стихотворение «Падаль») и Исидора Дюкаса – Лотреамона («Песни Мальдорора») и др. оформляется в эстетику безобразного. В конце XIX – начале ХХ в. прием «расчлененки» берется на вооружение разными школами модернизма и авангардизма, в частности, экспрессионистами, кубистами и т. д. Вот как он виделся Н. А. Бердяеву в творчестве Пабло Пикассо: “После <…> золотого сна просыпаешься в комнате Пикассо. Холодно, сумрачно, жутко. <…> Зимний космический ветер сорвал покров за покровом, опали все цветы, все листья, содрана вся кожа вещей, спали все одеяния, вся плоть <…>, распалась” [13, 29]. И далее: “Совершается как бы таинственное распластование космоса. Пикассо – гениальный выразитель разложения, распластования, распыления физического, телесного, воплощенного мира” [13, 29-30]. Но с какой целью? А с той, чтобы “через все покровы, одежды, напластования” в глубине материального мира увидеть “демонические гримасы скованных духов природы”, в конечном итоге дойти до той черты, за которой “не будет уже никакой материальности”, а только “внутренний строй природы, иерархия духов” [13, 30-31]. Для этого Пикассо с помощью своих кубиков и зигзагов и дефрагментирует тело. Линия дефрагментации – это линия ускользания, линия детерриторизации, линия, ведущая к переходу, начерченному Хомой мелом на полу. Нею для взгляда Вия утверждается та траектория, по которой он (взгляд) может достичь локуса посюсторонья на краю границы. Гномы, дефрагментируя тело, подобно архитекторамконструктивистам, создают тектоническое напряжение, а Хома, как «руководитель проекта», визуализирует это напряжение в линиюсилу. Но визуализированная линия-сила может существовать только один миг – момент излома. В невизуализированном виде она существует долго и стабильно – как напряжение, как виртуальная 193
конфигурация тектонических сил. Но в визуализированном – только миг, миг, в который происходит излом. Этот излом – момент прохода черной пули ада через белый круг мела, при том однако условии, что пуля, двигаясь сюда, затягивает в провал туда. Хома великодушно этот момент и конституирует. Великодушие его проявляется в том, что вверх всего берет простое посюстороннее любопытство. Некоторые современные комментаторы повести «Вий» вслед за одним из её персонажей – Тиберием Горобцом муссируют мотив страха, изза которого якобы и пропал Хома. Испугаться нечистой силы – значит дать ей над собой власть, которой она непременно воспользуется. С точки зрения ортодоксии, это так. Но слишком уж филигранен Гоголь, чтобы впадать в банальность ортодоксии. Не надо забывать, что Горобец определил причину смерти Хомы, как страх, только тогда, когда шинкарь поставил “третью кружку” [33, 205]. Гоголевская ирония здесь говорит иное: любознательность Хомы оказалась сильнее страха. Голос самого бытия (этóго бытия) пытался удержать его от пытливого взгляда, но философ все-таки взглянул на Вия: “Философ, казалось, слышал шептавший ему на ухо голос: «Ей, не гляди! ей, не гляди!» Но какое непостижимое любопытство!” [32, 586]. Философ должен был кончить именно так: на то он и Философ, чтобы хоть миг понаблюдать за игрою тектонических сил бытия и полюбоваться невероятными искажениями экзистенциальной топологии. А за спиной у него непременно замаячит фигура Географа, всегда готового отправиться за тридевять земель в тридевятое царство и тридесятое государство: так, любопытства ради. А будет оттуда возврат, или нет – это уже вопрос второстепенный. На этой оптимистической ноте нам и представляется целесообразным завершить книгу.
194
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ Печатные тексты 1. Абаев В. И. Доисторическая религия алан. М.: Изд-во вост. лит., 1960. 20 с. 2. Антология кинизма / Сост. И.М. Нахов. М.: Наука, 1984. 398 с. 3. Арманд А. Д. Ландшафт как конструкция. Изв. ВГО.1983. Вып. 2. С. 120-125. 4. Арманд Д. Л. Наука о ландшафте, М.: Мысль, 1975. 287 с 5. Аронсон О. Язык времени / Делёз Ж. Кино: Пер. с франц. М.: Изд-во «Ad Marginem», 2004. С. 11-36. 6. Бадью А. Делёз. Шум бытия / Пер. с франц. М.: Изд-ва «Фонд научных исследований ″Прагматика культуры″» и «Логос-Альтера», 2004. 184 с. 7. Бадью А. Манифест философии / Пер. с франц. СПб.: Изд-во «Machina», 2003. 184 с. 8. Баранский Н. Н. Основные положения методологии и методики географии // География в школе: Методический сборник. М.: Учпедгиз., 1944. Вып. 2. С. 4-22. 9. Бауэр Л., Вайничке Х. Забота о ландшафте и охрана природы / Пер. с нем. М.: Изд-во «Прогресс», 1971. 264 с. 10. Беличенко А. В. Опираясь не бездну (имагинальный подход к проблеме квантового единства мира) // Totallogy-XXI. Постнекласичні дослідження. К.: ЦГО НАНУ, 1999. Вип. 17-18. С. 406-448. 11. Берг Л. С. Географические зоны Советского Союза: Изд. 3-е. М.: ОГИЗ «Гос. изд-во геогр. лит.», 1947. 398 с. 12. Берг Л. С. Предмет и задачи географии // Берг Л. С. Избр. тр. Т. 2. Физическая география. М.: Изд-во АН СССР, 1958. С. 112-115. 13. Бердяев Н. А. Пикассо / Бердяев Н. А. Кризис искусства. (Репринтное издание). М.: Изд-во « СП Интерпринт», 1990. С. 29–35. 14. Березович Е. Л. Русский ад на иноязычном фоне: к сопоставительному изучению деривационной семантики межъязыковых лексических эквивалентов // ВЯ. 2010. №6. С. 37-56. 15. Берлянт А. М. Геоиконика. М.: Изд-во «Астрея», 1996. 208 с. 16. Беручашвили Н. Л. Геофизика ландшафта. М.: Высш. шк., 1990. 257 с. 17. Беручашвили Н. Л. Четвертое измерение ландшафта. – М.: Мысль, 1986. 182 с. 195
18. Большой немецко-русский словарь: В 2-х т. Сост. Е. И. Лепинг, Н. П. Страхов, Н. И. Филичева и др.; Под ред. О. И. Москальской. 2-е изд., стереотип. М.: Рус. яз., 1980. Т. 2. L–Z. 656 с. 19. Бураков В. І., Булигін С. Ю., Тімченко Д. О. До проблеми ландшафтизації сільськогосподарських угідь // Проблеми ландшафтного різноманіття України: Зб. К., 2000. С. 166-167. 20. Вернадский В. И. Начало и вечность жизни / Вернадский В. И. Избр. соч. в 5-ти томах. Т. V. М.: Изд-во АН СССР, 1960. С. 120142. 21. Вернадский В. И. Несколько слов о ноосфере / Вернадский В. И. Философские мысли натуралиста. М.: Наука, 1988. С. 503-510. 22. Вернадский В. И. Философские мысли натуралиста. М.: Наука, 1988. 520 с. 23. Визгин В. П. Идея множественности миров: Очерки истории. М.: Наука, 1988. 294 с. 24. Виленкин А. Мир многих миров: Физики в поисках параллельных вселенных / Пер. англ. М.: Изд-ва «АСТ», «Астрель», «Corpus», 2010. – 303 с. 25. Виноградова Л. Н. Ментальный образ ландшафта в народной культуре // Ландшафты культуры. Славянский мир. М.: ПрогрессТрадиция, 2007. С. 45-58. 26. Гагаев А. А., Гагаев П. А. Культурный ландшафт как субъект естественных гражданских прав // Теория и практика планирования культурного ландшафта. Саранск: Изд-во Мордов. ун-та, 2010. С. 3-7. 27. Гадамер Х.-Г. Истина и метод: Основы философской герменевтики / Пер. с нем. М.: Прогресс, 1988. 700 с. 28. Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы: Реконструкция и историко-топологический анализ праязыка и протокультуры. Тбилиси: Изд-во Тбилисского ун-та, 1984. Т. 1-2. 1328 с. 29. Гачев Г. Д. Ландшафт и религия // Ландшафты культуры. Славянский мир. М.: Прогресс-Традиция, 2007. С. 59-71. 30. Гильберт В. О магните, магнитных телах и о большом магните – Земле: Новая физиология, доказанная множеством аргументов и опытов / Пер. с лат. М.: Изд-во АН СССР, 1956. 412 с. 31. Геттнер А. География. Её история, сущность и методы / Пер. с нем. Л.–М.: Гос. изд-во, 1930. 429 с. 32. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: [В 14 т.]. Т. 2. Миргород. М.Л.: Изд-во АН СССР, 1937. 764 с. 196
33. Гоголь Н. В. Собр. соч. в семи томах. Т.2. Миргород. М.: Издво Худож. лит., 1966. 379 с. 34. Гончаров И. А. «Фрегат ″Паллада″». Л.: Наука, 1986. 879 с. 35. Гродзинський М. Д. Ландшафтогенез як «сепаратогенез» // Totallogy-XXI. Постнекласичні дослідження. К.: ЦГО НАНУ, 1999. Вип. 2-3. С. 441-444 36. Гродзинський М. Д. Пізнання ландшафту: місце і простір. К. Видав.-поліграф. центр «Київський університет», 2005. Т. 1. 431 с. 37. Делёз Ж. Кино / Пер. с франц. М.: Изд-во «Ad Marginem», 2004. 622 с. 38. Делёз Ж. Критика и клиника / Пер. с франц. СПб: Изд-во «Mahina», 2002. 240 с. 39. Делёз Ж. Логика смысла / Пер. с франц. М.: Издательский центр «Академия», 1995. 298 с. 40. Делёз Ж. Складка. Лейбниц и барокко / Пер. с франц. М.: Изд-во «Логос», 1997. 264 с. 41. Делёз Ж. Фуко / Пер. с франц. М.: Изд-во гуманитарной литры, 1997. 172 с. 42. Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато: Капитализм и шизофрения / Пер. с франц. Екатеринбург: Изд-во «У-Фактория», М.: Изд-во «Астрель», 2010. 895 с. 43. Делёз Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? / Пер. с франц. М.: Изд-во «Институт экспериментальной социологии», СПб.: Изд-во «Алетейя», 1998. 286 с. 44. Дельоз Ж., Гваттарі Ф. Капіталізм і шизофренія: Анти-Едіп / Пер. з франц. – К.: Вид-во «КАРМЕ – СІНТО», 1996. – 384 с. 45. Денисик Г. І. Географія і художня географія // Регіональні географічні дослідження України та суміжних територій: Зб. Луганськ: Вид-во «Альма-матір», 2006. С. 19-20. 46. Джеймс П., Мартин Дж. Все возможные миры: История географических идей / Пер. с англ. М.: Прогресс, 1988. 672 с. 47. Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М.: Мысль, 1979. 622 с. 48. Дорский С. Л. Словообразование отвлеченных имен существительных в древнеанглийском языке. Мн.: Изд-во, БелГУ, 1960. 162 с. 49. Дьяконов К. Н. Географические законы и их физическая сущность // Вопр. геогр. М.: Мысль, 1981. Вып. 117. С. 28-48. 197
50. Жирмунский В. М. История немецкого языка. М.: Высш. шк., 1965. 408 с. 51. Жуковский В. А. Сказка о Царе Берендее, о сыне его ИванеЦаревиче, о хитростях Кощея Бессмертного и о премудростях МарьиЦаревны кощеевой дочери // За горами, за лесами…: Сказки рус. писателей первой пол. ХІХ в. М.: Просвещение. С. 25-39. 52. Забелин И. М. Возвращение к потомкам: Роман-исследование жизни и творчества Александра Гумбольдта. М.: Мысль, 1988. 331 с. 53. Забелин И. М. Очерки истории географической мысли в СССР (1917-1945 гг.). М.: Наука, 1989. 256 с. 54. Замятин Д. Н. Географические образы путешествий // Гуманитарная география: Научный и культурно-просветительский альманах. М.: Институт наследия, 2004. Вып. 1. С. 12-40. 55. Замятин Д. Н. Ландшафт и бытие // Гуманитарная география: Научнй и культурно-просветительский альманах. М.: Институт Наследия, 2006. Вып. 4. С. 362-379. 56. Замятин Д. Н. Метагеография: Пространство образов и образы пространства. М.: Изд-во «Аграф», 2007. 506 с. 57. Замятин Д. Н. О понятии географии // Гуманитарная география: Научный и культурно-просветительский альманах. Вып. 6. М.: Институт Наследия, 2010. С. 208-221. 58. Замятина Н. Ю. География мысли // Изв. РАН. Сер. геогр. 1999. №4. С. 124-126. 59. Иванов Вяч. Вс. Категория «видимого» и «невидимого» в тексте: ещё раз о восточнославянских фольклорных параллелях к гоголевскому «Вию» / Иванов Вяч. Вс. Избр. тр. по семантике и истории культуры. Том ІІ. Статьи о русской литературе. М.: Изд-во «Языки культуры», 2000. С. 78-104. 60. Иванов Вяч. Вс. Об одной параллели к гоголевскому «Вию»// Уч. зап. Тартуского гос. ун-та. 1971. Вып. 284 (Труды по знаковым системам. V.). С. 131–142. 61. Исаченко А. Г. Развитие географических идей. М.: Мысль, 1971. 416 с. 62. История китайской философии / Пер. с кит. М.: Прогресс, 1989. 552 с. 63. Каганский В. Л. Ландшафт и культура // Общественные науки и современность. 1997. №1. С. 134-145.
198
64. Каганский В. Путешествие // Гуманитарная география: Научный и культурно-просветительский альманах. М.: Институт наследия, 2008. Вып. 5. С. 272-275. 65. Калуцков В. Н. Ландшафт в культурной географии. М.: Издво «Новый хронограф», 2008. 317 с. 66. Кизима В. В. Постнеклассические практики: дивергенция и исток // Постнеклассические практики: определение предметных областей: Материалы международного междисциплинарного семинара. М.: Изд-во «МАКС Пресс», 2008. С. 42-52. 67. Ковальов О. П. Ландшафт культурний і ландшафт безкультурний // Культурний ландшафт: теорія і практика: Зб. Вінниця: Вид-во «ПП ″ТД Едельвейс і К″», 2010. С. 23-27. 68. Ковальов О. П. Ландшафт як інтегруючий патерн всього // Там же. С. 30-34. 69. Конева И. В. Об оценке научной деятельности в географии // География и природ. ресурсы. 2006. №4. С. 156-161. 70. Кржижановский С. Странствующее странно / Кржижановский С. Возвращение Мюнхгаузена: Повести. Новелы. Воспоминания о Кржижановском. Л.: Худ. лит-ра, 1990. С. 149-200. 71. Кузанский Н. О неином: Пер. с лат. / Там же. Т. 2. М.: Мысль, 1980. С. 183-245. 72. Кузанский Н. Об ученом незнании: Пер. с лат. / Кузанский Н. Соч. в 2-х т. Т. 1. М.: Мысль, 1979. С. 47-184. 73. Кук Дж. Плавание на «Индевре» в 1768 – 1771 гг./ Пер. с англ. – М.: Географгиз, 1960. 504 с. 74. Кьеркегор С. Страх и трепет / Кьеркегор С. Страх и трепет: Пер. с дат. М.: Республика, 1993. С. 15-113. 75. Лавренова О. А. Время, мерцающее в пространстве // Гуманитарная география: Научный и культурно-просветительский альманах. М.: Институт наследия. 2008. Вып. 8. С. 111-124. 76. Лосев А. Ф. Вещь и имя / Лосев А. Ф. Вещь и имя. Сáмое самó. СПб.: «Издательство Олега Абышко», 2008. С. 25-187. 77. Лосев А. Ф. Сáмое самó / Там же. С. 188-426. 78. Лосев А. Ф. Философия имени. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1990. 270 с. 79. Любищев А. А. Линии Демокрита и Платона в истории культуры. СПб: Изд-во «Алетейя», 2001. 256 с. 80. Лютый А. А. Язык карты: сущность, система, функции. М.: ИГ АН СССР, 1988. 298 с. 199
81. Марсель Г. К трагической мудрости и за её пределы // Проблема человека в западной философии: Сб. / Пер. М.: Прогресс, 1988. С. 404-419. 82. Мересте У. И., Ныммик С. Я. Современная география: Вопросы теории. М.: Мысль, 1988. 296 с. 83. Митин И. И. Мифогеография: ландшафт как миф // Тоталогічні образи ландшафту: Матеріали VІ Міжнарод. конф. з постнекласичних методологій в природничо-географічних науках. Київ, 16-18 травня 2006 року / Науковий вісник Інституту дизайну і ландшафтного мистецтва Державної академії керівних кадрів культури і мистецтв. 2006. Вип. 3. С. 29-32. 84. Мукитанов Н. К. От Страбона до наших дней: (Эволюция географических представлений и идей). М.: Мысль, 1985. 237 с. 85. Назаревский А. А. Вий в повести Гоголя и Касьян в народных преданиях о 29 февраля // Вопр. русск. лит., Львов. 1969. Вып. 2 (11). С. 39-46. 86. Нанси Ж.-Л. Бытие единичное множественное/ Пер. с франц. Мн.: Изд-во «И. Логвинов», 2004. 271 с. 87. Нанси Ж.-Л. Непроизводимое сообщество: Новое издание, пересмотренное и дополненное / Пер. с франц. М.: Изд-во «Водолей», 2009. 208 с. 88. Нанси Ж.-Л. Corpus / Пер. с франц. М.: Изд-во «Ad Marginem», 1999. 256 с. 89. Наука и искусство географии: Спектр взглядов ученых СССР и США. М.: Прогресс, 1989. 200 с. 90. Нахов И. М. Философия киников. М.: Наука, 1982. 223 с. 91. Невірова К. Мотиви української демонології в «Вечорах» та «Миргороді» Гоголя. К.: Друкарня 1-ої Київської друкарської спілки, 1909. 38 с. 92. Николаев В. А. Ландшафтоведение: Эстетика и дизайн. М.: Изд-во «Аспект Пресс», 2005.176 с. 93. Пащенко В. М. Теоретические проблемы ландшафтоведения. К.: Наук. думка, 1993. 284 с. 94. Подорога В. А. Метафизика ландшафта: Коммуникативные стратегии в философской культуре XIX – XX вв. М.: Наука, 1993. 318 с. 95. Подорога В. А. Erectio. Гео-логия языка и философствование М. Хайдеггера // Философия Мартина Хайдеггера и современность. М.: Наука, 1991. С. 102-120. 200
96. Полынов Б. Б. Роль почвоведения в учении о ландшафтах / Полынов Б. Б. Географические работы. М.: Гос. изд-во географ. лит., 1952. С. 394-399. 97. Похищение быка из Куальнге / Пер. с кельт. М.: Наука, 1985. (Серия «Литературные памятники»). 495 с. 98. Поярков Б. В. О методологии географического исследования урбанизированных территорий// Физико-географические аспекты изучения урбанизированных территорий: Тез. док. науч. конф. Ярославль, 1992. С. 7-8. 99. Преображенский В. С. Беседы о современной физической географии. М.: Наука, 1972. 166 с. 100. Преображенский В. С. Бытийный географизм и географическая наука// Изв. АН СССР. Сер. геогр. 1993. № 3. С. 40-54 101. Преображенский В. С. Феномен географии (раздумья географа)// Изв. АН СССР. Сер. геогр. 1979. № 4. С. 20-27. 102. Ретеюм А. Ю. Физический монизм в географии // Вопр. геогр. М.: Мысль, 1981. Вып. 117. С. 11-28. 103. Рикёр П. Конфликт интерпретаций: Очерки о герменевтике / Пер. с франц. М.: Изд-во «Медиум», 1995. 415 с. 104. Риттер К. Введение ко всеобщему сравнительному землеведению (1818) // Гуманитарная география. М.: Институт наследия, 2006. Вып. 3. С. 270-280. 105. Рорти Р. Витгенштейн, Хайдеггер и гипостазирование языка // Философия Мартина Хайдеггер и современность: Сб. М. Наука, 1991. С. 121-132. 106. Русские сказки: Из сб. А. Н. Афанасьева. М.: Худож. лит., 1987. 383 с. 107. Сава-Ковач Е. Современное состояние ландшафтной теории и её основные философские проблемы // Изв. АН СССР. Сер. геогр. 1966, № 2. С. 103-111. 108. Свирский Я. И. На пути к «сложностному» мышлению: Послесловие переводчика / Делёз Ж. Гваттари Ф. Тысяча плато: Капитализм и шизофрения. Екатеринбург: Изд-во «У-Фактория», М.: Изд-во «Астрель», 2010. С. 872-889. 109. Сергеев К. В. «Биологическое пространство» эстетического объекта: Павел Филонов и «биология развития» // Культура и пространство. Славянский мир. М.: Изд-во «Логос», 2004. 103-121 с. 110. Сёмушкин А. В. Эмпедокл. М.: Мысль, 1985. 186 с. 201
111. Сигал К. Я. Проблема иконичности в языке // ВЯ. 1997. №6. С 100-119. 112. Солнцев В. Н. Системная организация ландшафтов (проблемы методологии и теории). М.: Мысль, 1981. 240 с. 113. Сочава В. Б. Введение в учение о геосистемах. Новосибирск: Наука, 1978. 319 с. 114. Сравнительная грамматика германских языков. Т. 4. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1963. 496 с 115. Тейяр де Шарден П. Феномен человека / Пер. с франц. М.: Наука, 1987. 240 с. 116. Топоров В. Н. Об индивидуальных образах пространства («Феномен» Батенькова) / Топоров В. Н. Миф. Ритуал, Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического: Избранное. – М.: Изд-во «Прогресс – Культура», 1995. С. 446-475. 117. Топоров В. Н. Пространство и текст // Текст: семантика и структура: Сб. М.: Наука, 1983. С. 227-285. 118. Топоров В. Н. Прусский язык. Словарь: L. (laydis – lut- & mod-). М.: Наука, 1990. 424 с. 119. Топорова Т. В. Проблемы оригинальности готских сложных слов и фрагменты текста // ВЯ. 1989. № 1. С. 64-76. 120. Трубников Н. Н. Проспект книги о смысле жизни // Квинтэссенция: Филос. альманах. М.: Политиздат, 1990. С. 425-447. 121. Тютюнник Ю. Г. К истокам ландшафтного мышления // Изв. РАН. Сер. географ. 2006. № 1. С. 134-142. 122. Тютюнник Ю. Г. Ландшафт: этимология, герменевтика, экзегетика // Totallogy-XXI. Постнекласичнi дослiдження. К., 2003. Вип. 10. С.54-71. 123. Тютюнник Ю. Г. Людина i ландшафт в постнекласичному ландшафтознавствi// Ойкумена (Український екологiчний вiсник). 1991. № 6. С.20-27. 124. Тютюнник Ю. О ландшафтной природе языка и возможности прямой трансформации геовербальных моделей в геоиконические (к постановке вопроса) // Ландшафти і сучасність. Київ-Вінниця, 2000. С.70-74. 125. Тютюнник Ю. Г. О происхождении и первоначальном значении слова «ландшафт» // Изв. РАН. Сер. геогр. 2004. № 4. С.116122.
202
126. Тютюнник Ю. Г. От акультурного ландшафта к ландшафтоиду // Наукові записки Вінницького педуніверситету. Сер. Географія. 2011. Вип. 22. С. 131-136. 127. Тютюнник Ю. Г. Постнекассическая методология и постнеклассическая философия (на примере одной науки) // TotallogyXXI. Постнекласичнi дослiдження. К., 2007. Вип. 17/18. С. 142-170. 128. Тютюнник Ю. Г. Тоталлогия ландшафта. К.: ЦГО НАНУ, 2002. – 122 с. 129. Успенский Б. А. О семиотике иконы // Тр. по знаковым системам. Т. 5.: Уч. зап. Тарт. гос. ун-та, вып. 284. Тарту, 1971. С.180218. 130. Файерабенд П. Избранные труды по методологии науки / Пер. с англ. и нем. М.: Прогресс, 1986. 544 с. Эмпедокла: 131. Федорова О. Б. Четыре элемента текстологический анализ фрагментов // ВИЕТ. 2005. № 2. С.18-65 132. Фрагменты ранних стоиков. Т. 1. Зенон и его ученики / Пер. и ком. А. А. Столярова. М.: Изд-во «Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина», 1998. 229 с. 133. Хайдеггер М. Бытие и время / Пер. с нем. СПб: Наука, 2002. 452 с. 134. Хайдеггер М. Время и бытие // Разговор на проселочной дороге: Избранные статьи позднего периода творчества. – М.: Высш. шк., 1991. С. 80-101. 135. Хайдеггер М. Европейский нигилизм // Проблема человека в западной философии: Сб. / Пер. с англ., нем., франц. М.: Прогресс, 1988. С. 261-313 136. Хайдеггер М. Изречение Анаксимандра / Хайдеггер М. Разговор на проселочной дороге: Сб. / Пер. с нем. М.: Высш. шк., 1991. С. 28-67. 137. Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Проблема человека в западной философии: Сб. / Пер. с англ., нем., франц. М.: Прогресс, 1988. С. 314-356. 138. Хайдеггер М. Положение об основании / Пер. с нем. СПб: Лаборатория метафизических исследований философского факультета СПбГУ, 1999; Изд-во «Алетейя», 1999. 292 с. 139. Хан-Магометов С. О. ИНХУК и ранний конструктивизм. М.: Изд-во «ARCHITECTURA», 1993. 248 с. 140. Харвей Д. Научное объяснение в географии / Пер. с англ. М.: Прогресс, 1974. 502 с. 203
141. Черкашин А. К. Географическая системология: правила формирования системных онтологий // География и природ. ресурсы. 2008. № 2. С. 14-20. 142. Шаповалов В. А., Пржиленский В. И. Две культуры знания и истории науки и общества: онтологические предпосылки и методологические следствия // ВИЕТ. 2009. № 1. 3-16. 143. Швебс Г. И. Ландшафт в свете научно-эзотерической идеи // Структура, функционирование, эволюция природных и антропогенных ландшафтов. М.–СПб., 1997. С. 35-37. 144. Эмпедокл Акраганский. Из поэмы «О природе» / Тит Лукреций Кар. О природе вещей: Пер. с лат. М.: Изд-во худ. литературы, 1983. С. 275-291. 145. Якубанис Г. Эмпедокл: философ, врач и чародей. Данные для понимания и оценки. Гёльдельрин Р. Смерть Эмпедокла: Драма / Пер. Я. Э. Голосовкера. К.: СИНТО, 1994. 232 с. 146. Kluge F. Etymologishens Wörterbuch der deutschen Sprache. Berlin – N. Y.: Walter de Gruyter, 1975. 915 s. 147. Verde V. Il Ladro di vite / Verde V. Il Ladro di vite e altri racconti. Torino: Edizioni Arti Grafiche San Rocco – Grugliasco, 1996. P. 33-51. Электронные тексты I. Евангелие Иуды. – На сайте http:// khazarzar. skeptik. net/ books/ juda_alx. Pdf II. Лосев А. Ф. История античной эстетики. Т. 1. М.: Высш. шк., 1963. – На сайте http:// psylib.org.ua/ books/lose001/ index.htm III. Лурье С. Я. Демокрит: Тексты. Перевод. Исследования. Л.: Наука, 1970. – На сайте http:// philosophy. nsc. ru IV. Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. – На сайте http:// www. lib. ru/ CULTURE / PROPP /skazki. txt. V. Тертуллиан Квинт. О плоти Христа. – На сайте http:// www. tertullian. org
204